Назад

Купить и читать книгу за 95 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать

Рассказы об ученых

   Книга принадлежит перу археолога и историка Александра Александровича Формозова. Его по праву считают выдающимся исследователем культуры и искусства первобытной эпохи на территории нашей страны, а вместе с тем – основоположником историографии российских древностей. В настоящей работе им отобрана и блестяще проанализирована серия немаловажных моментов в истории гуманитарной науки, прежде всего археологии, в России второй половины XIX – начала XXI веков. Воссоздавая выразительные портреты многих русских ученых, панораму общественной обстановки их жизни и деятельности, автор на этой фактической основе делится с читателями своими выводами и раздумьями относительно морально-этических основ научного познания.
   Для историков, археологов; а также всех тех, кто интересуется социально-психологическими проблемами развития науки; в особенности – молодых исследователей, аспирантов и соискателей учёной степени.


Александр Александрович Формозов Рассказы об учёных



От автора

   Мой отец был зоологом, профессором Московского университета, мать – геохимиком, сотрудником Академии наук. Сам я окончил кафедру археологии Исторического факультета МГУ. Вся моя жизнь прошла в кругу людей, работавших в исследовательских институтах, вузах, музеях, библиотеках. К счастью, я встречался и с совсем другими людьми, прежде всего во время экспедиций и командировок, когда забирался в глухие углы Казахстана и Средней Азии, Сибири и Европейского Севера, Украины и Кавказа. Благодаря этому я смог объективно оценить плюсы и минусы взрастившей и воспитавшей меня интеллигентской среды.
   В мои студенческие годы о науке говорили и писали очень много. То был период «борьбы за приоритеты», утверждения всюду и везде «одной, единственно правильной точки зрения». Ученые должны были выявить её, а в дальнейшем, следуя ей неукоснительно, не допускать развития каких-либо иных теорий. Выходившая тогда литература по истории науки наделяла своих героев иконописными чертами. Они всё знали заранее, уверенно продвигались вперёд и без колебаний извлекали при опытах желанную абсолютную истину. Разрешалось им лишь небольшое чудачество: например, в биографии A.M. Бутлерова позволительно было упомянуть про его любовь к пчеловодству, но отнюдь не о занятиях спиритизмом.
   Даже меня, зелёного юнца, раздражали эти фальшивые схемы, и я настойчиво искал на полках библиотек правдивые книги об ученых, об их нелёгком пути, их поражениях, нередко более важных, чем победы, и победах, зачастую оказавшихся пирровыми. Мне очень понравились «Охотники за микробами» Поля де Крюи. Но там рассказывалось о биологах, а не о моих коллегах-гуманитариях. Все позднейшие издания этого рода, – а теперь у нас немало и хороших русских книг по истории науки, – тоже посвящены преимущественно представителям точных и естественных дисциплин.
   Так зародилась у меня дерзкая мысль самому написать книгу о науке и её работниках, максимально честную, где познание мира будет выглядеть не священнодействием олимпийцев, а очень человеческим делом. Ведь на каждом шагу я видел, насколько отражаются на исследованиях «слишком человеческие» свойства их авторов – приверженность к традиции (безразлично – школы или страны) и боязнь нового; или, наоборот, бездумная погоня за модой; насколько полученный результат искажают совершенно сторонние соображения. Сплошь и рядом я убеждался, что красивые легенды для многих людей дороже суровой истины. Я понял, что в науке, как и в искусстве, огромную роль играет условность – ив трудном для усвоения жаргонном языке отдельных дисциплин, и в молчаливой договорённости специалистов считать какие-то моменты бесспорными и наиболее существенными, а какие-то – малозначащими, хотя в действительности всё обстоит не так просто. Короче говоря, я мечтал показать научное творчество во всей его сложности и противоречивости.
   Довести задуманное до конца я не смог. Вряд ли задача мне по силам, но ничего в этом роде за истекшие годы в печати не появилось. Поэтому, возможно, для кого-то небесполезны будут мои беглые заметки, отрывочные очерки, связанные между собой общим восприятием темы.

   А.А. Формозов.
   1 октября 2004 г.
   Москва

Цена ошибки

   Более полутораста лет назад один начинающий ученый совершил ошибку. Теперь она давно забыта, и мы помним лишь о его зрелых работах, принесших ему заслуженную славу. Ворошить прошлое я решился не для того, чтобы опорочить имя этого человека, а потому, что в истории науки немало подобных эпизодов и над ними стоит задуматься.
   Речь идет об Измаиле Ивановиче Срезневском – виднейшем историке русского языка и древнерусской литературы, филологе, палеографе, славяноведе, авторе капитальных трудов и бесчисленных статей и заметок.
   Жизнь его сложилась, в общем, весьма счастливо. Он родился в 1812 г. в семье профессора Харьковского университета и рос в среде местной интеллигенции, очень увлекавшейся самобытной украинской культурой. Девятнадцатилетним юношей он издал альманах со своими стихотворениями, а пару лет спустя приступил к публикации сборников «Запорожская старина». Это была характерная для периода романтизма попытка рассказать об истории страны устами её народа. В хронологической последовательности событий здесь помещены песни и думы, частью печатавшиеся и раньше, но в значительной мере новые для читателей; записанные, как разъяснялось в предисловии и примечаниях, издателем и его друзьями, непосредственно от народных певцов-бандуристов.
   Книга вызвала широкий резонанс. Н.В. Гоголь восхищался «сокровищами», открытыми Срезневским, и писал ему: «Где нашли Вы столько сокровищ? Все думы и особенно повести бандуристов ослепительно хороши. Из них только пять были мне известны»[1]
   С продолжением «Запорожской старины» составитель хотел подождать до отзывов в журналах. Но Гоголь торопил его, уверяя, что ничего дельного из критики Срезневский не почерпнет[2]. Впрочем, отклики оказались благоприятными. В статьях о народной поэзии В.Г. Белинский неоднократно цитировал «Думу о Самке Мушкете». Другими текстами из издания Срезневского дополнил свои сборники украинских песен их авторитетнейший знаток М.А. Максимович[3]. Ф.И. Буслаев, О.М. Бодянский, Н.И. Костомаров использовали материалы «Запорожской старины» и как образцы народной словесности, и как исторический источник, содержащий сведения о событиях, не отраженных в хрониках и грамотах.
   Выпустив в свет в 1833–1838 годах шесть книжек «Запорожской старины», Срезневский неожиданно забросил фольклор и занялся экономическими науками. Вскоре он представил Харьковскому университету в качестве докторской диссертации «Опыт о предмете и элементах статистики и политической экономии сравнительно». Специалисты отвергли эту работу, и автору пришлось вернуться к филологии. Неудачи такого рода, конечно, не забываются, но академической карьере Срезневского фиаско на поприще политэкономии не помешало. В 1839 году министерство просвещения отправило его в трёхлетнее научное путешествие по славянским землям. Он побывал в Чехии, Лужице, Крайне, Фриулии, Далмации, Черногории, Хорватии, Сербии; изучил там в монастырях и архивах сотни древних рукописей, завязал прочные научные сношения с ведущими славистами.
   И дальше всё шло у него хорошо, жизнь текла ровно и размеренно по традиционному руслу. На родине тридцатилетнего ученого ждала профессорская кафедра в Харькове. Через шесть лет его пригласили в столицу, где с 1848 года и до конца своих дней он вел основные филологические курсы в университете. Некоторое время был его ректором. В 1851 году тридцати девяти лет стал академиком.
   Это внешние официальные успехи. Существеннее подлинные достижения – результаты упорного творческого труда. В списке работ Срезневского, опубликованном ещё при его жизни, около четырехсот названий. Многое было издано посмертно и прежде всего «Материалы для словаря древнерусского языка» – три громадных тома, 285 печатных листов. Свыше 130 000 выписок из источников учтено в этом справочнике. Более семисот манускриптов Срезневский скопировал собственноручно. Но и объём проделанной работы, почти невероятный для одного человека, – в данном случае не главное. Главная ценность – в научных наблюдениях и заключениях, вытекающих из этих наблюдений. Насколько богаты тем и другим книги Срезневского, показывает переиздание их чуть ли не через сто лет, уже в наши дни: речи «Мысли об изучении языка» – в 1959 году и «Словаря» – в 1958 и 1989 годах.
   Прибавим к печатной продукции плеяду серьезных историков языка и литературы, воспитанных Срезневским в Петербургском университете. Словом, заслуги его перед наукой очевидны, общепризнанны и очень значительны.
   Но при всём том на безупречной репутации профессора и академика появилось со временем одно тёмное пятно, и с ним он и сошёл в могилу. Это была та самая «Запорожская старина», с которой началась его по видимости успешная научная деятельность.
   После 1838 года изучение фольклора и истории Украины продолжалось во всё возрастающих масштабах. И вот обнаружилось, что большинство дум, записанных от бандуристов Срезневским и его помощниками, ни разу никому не удалось вновь услышать из уст сказителей. Не менее настораживало и противоречие ряда дум из «Запорожской старины» и сопровождавших их статей и комментариев фактам, зафиксированным в надежных исторических источниках. По мере ознакомления с украинским фольклором всё более книжным, чуждым по отношению к устным произведениям этого жанра выглядел и стиль «повестей бандуристов». Неминуемо поднялся вопрос: а бесспорен ли этот материал, не представляют ли собой сборники Срезневского вовсе не публикации подлинных украинских дум, а сочинения современных авторов, подделывавшихся к фольклору и выдававших свои стилизации за творчество бандуристов?[4]
   Ничего неправдоподобного в таком предположении не было. В XIX веке фольклористика как наука едва зарождалась. Об идеально точной записи произведений народной поэзии ещё не думали. Люди, интересовавшиеся ею, считали самым важным «овладеть ее духом» и второ– или даже третьестепенным, – как будут переданы соответствующие тексты в печати. Вполне допустимым находили создавать всяческие вариации на народные темы, соединяя куски разных песен и былин, очищая их от «грубых» выражений, добавляя собственные строки «для красоты». Скажем, такой специалист по русскому фольклору, как Иван Петрович Сахаров, грешил этим на каждом шагу. Он объявил, например, что ему в руки попала «тетрадь купца Вельского», сохранившая уникальные песни, сказки и былины. Материалы этой «тетради» он публиковал уже после «Запорожской старины» – в 1840-х годах. Сказка об Анкудине из этой серии, между прочим, очень нравилась Белинскому. Впоследствии выяснилось, что ни Вельского, ни «рукописи Вельского» не существовало в природе, а всё это или упражнения самого Сахарова («Анкудин»), или в лучшем случае компиляции, склеенные из отрывков, заимствованных из ранее вышедших сборников[5].
   Такое случалось не только в России. Уже во второй половине XIX века серб Милош Милоевич и болгарин Стефан Веркович выпускали целые книгинародных песен, оказавшихся при проверке неумелыми стилизациями. Незадолго перед тем увидели свет пресловутые «Краледворская рукопись» и «Гузла» Проспера Мериме, вдохновившая А.С. Пушкина на «Песни западных славян». Поэтому признание того, что в «Запорожскую старину» были некогда включены сочинения молодого Срезневского или кого-либо из его друзей, не удивило бы филологов.
   Первым намекнул на сомнительность этого издания в 1857 году историк Украины Н.И. Костомаров: «Нельзя, однако, не заметить недоказанности многих рассказов в «Запорожской старине» о событиях казацкой истории, противоречащих всем до сих пор известным источникам… Срезневский оказал бы услугу науке, если б теперь вспомнил о своей «Запорожской старине» и сделал общеизвестными те таинственные источники, которыми пользовался при составлении исторической части своего труда»[6].
   Прошло еще полтора десятка лет. Подозрения касательно «Запорожской старины» увеличивались. Покинувший университет и поселившийся на Михайловой горе над Днепром, дряхлый уже Максимович каялся, что в прошлом, будучи вдали от украинских сёл с их песнями и языком, он поддался на обман и засорил свои книги фальшивками. Лишь вернувшись на родину, он почувствовал, как не похожи на подлинные думы мнимые «сокровища» Срезневского[7]. Из второго и третьего изданий «Богдана Хмельницкого» Костомаров выкидывал материалы, взятые из «Запорожской старины», дабы, по его выражению, «очистить книгу от навоза».
   Наконец, в 1874 году слово «подделка» чёрным по белому напечатали во введении к двухтомной антологии украинских песен В.Б. Антонович и М.А. Драгоманов. Подделками были названы и «Дума о Самке Мушкете», и «Дары Батория», и «Смерть Богдана», и «Татарский поход Серпяги», и «Битва Чигиринская», и «Поход на поляков»[8]. Рецензируя это издание, Костомаров высказался о «Запорожской старине» гораздо определеннее, чем в 1857 году: «Были ли эти думы и песни составлены нарочно для того, чтобы морочить любителей народной поэзии, или же они написаны, как и всякое другое поэтическое произведение, вовсе не с целью выдавать их за народные, а собирателиошибочно включили их в число народных, во всяком случае, они долго вводили нас в заблуждение»[9]. И снова промолчал Срезневский.
   8 феврале 1880 года Костомаров известил А.А. Корсуна, что Срезневский умирает, и сурово подвел итог его жизни: «Много вреда наделал малорусской истории и этнографии этот человек… Он, конечно, сам сознает грех свой и удаляется не только от повторения его, но даже избегает разговоров и упоминаний о «Запорожской старине», однако мужества и честности у него не хватает, чтоб решиться во имя истины публично сознаться в том, что всё, выдававшееся им за историческую и этнографическую правду, была ложь… Срезневский не только печатал фальшивые стихи, выдавая их за народные песни и думы, но даже подставлял и сообщал фальшивые летописные повествования»[10].
   После смерти профессора вышли подробные некрологи, сборники статей его памяти, биографические очерки, обзорные работы с обширными разделами о жизни и деятельности классика отечественной филологии. Надо было что-то сказать и о щекотливом вопросе. Сын Измаила Ивановича – Всеволод и автор «Истории русской этнографии» А.Н. Пыпин в один голос заявили, что учёный, несомненно, задолго до Костомаров, Антоновича и Драгоманова, сам понял, какой ошибкой была его юношеская публикация, и даже указал на это, хотя и мельком, в примечаниях к переписке А.Х. Востокова[11].
   С трудом разыскиваем в этой объёмистой книге несколько строк петита. Здесь Срезневский напечатал собственное письмо к знаменитому языковеду, отправленное вместе с «Запорожской стариной», и, сорок лет спустя, снабдил его таким примечанием: «Некоторые из этих песен записаны мной со слов певцов, другие – были мне доставлены приятелями и благоприятелями»[12].
   С большой натяжкой можно усмотреть в этой фразе признание недоброкачественности своей первой работы. Скорее тут улавливается желание свалить вину на «благоприятелей»: дескать, не я сочинил и пустил в оборот поддельные украинские думы, а мне их подсунули. В комментариях к «Запорожской старине», действительно, не раз говорится: «Доставлено Н. Лисавицким Н.В. Росковшенковой Г. Дьяковым А.Г. Шпигоцким…», и не исключено, что иные тексты Срезневский получил от кого-то и сперва сам поверил в их подлинность. Но, увы, о заведомых фальшивках, вроде «Даров Батория», «Битвы Чигиринской», «Татарского похода Серпяги», «Похода на поляков» так же сообщено: «Списано мною со слов бандуристов»[13]. Нет, двусмысленное примечание 1873 года нельзя считать серьезным ответом критикам.
   А между тем ответить было сравнительно просто. В предисловии к «Запорожской старине» автор с важностью рекомендует книгу читателям как результат семилетних трудов[14]. Значит, он начал ее в 1926 году – в четырнадцатилетнем возрасте. Мало того, что весь сыр-бор загорелся из-за произведения, созданного в период младенчества фольклористики, в дни сказки об Анкудине Сахарова и «Гузлы» Проспера Мериме. Обсуждалось и осуждалось творчество несовершеннолетнего подростка.
   Смело мог сказать Срезневский своему главному оппоненту Костомарову: «Врачу, исцелися сам!» Ведь публикация русских песен Саратовской губернии, якобы записанных Николаем Ивановичем в годы ссылки «от холщевика-верхового мужика», оказались при проверке перепечатками из старых сборников с произвольными переделками составителя. На это еще при жизни Срезневского указал П.А. Бессонов[15].
   И всё-таки шестидесятилетний академик не нашел в себе сил объяснить, что четырнадцатилетним мальчишкой, в пору, когда фольклористика еще не стала наукой, он сочинил легкомысленную книжку и теперь просит специалистов ею не пользоваться. Вероятно, он думал о том, с каким злорадством встретили бы его покаяние коллеги (а лучше ли они его?), как признание давней ошибки неминуемо сказалось бы на оценке его сегодняшних – методически безукоризненных работ. Сталкиваться и с тем, и с другим предстояло бы до конца дней. По самолюбию первоклассного ученого ежедневно наносились бы удары. И он предпочел отмолчаться. Человеческие слабости возобладали над чувством научного долга.
   Вот об этой поучительной истории мне и хотелось напомнить, потому что в той или иной мере сходные нравственные проблемы мучат многих учёных, и наука от этого немало теряет. Но рассказываемая история ещё не исчерпана.
   Помимо вреда, нанесённого науке, Срезневский и самому себе изрядно напортил. Может быть, он пострадал даже больше всех. Пусть и с опозданием, но историки и фольклористы разобрались, что к чему, и не пользовались уже сомнительными источниками. Жизнь же Срезневского оказалась отравлена.
   Первый симптом того мне видится в неожиданной попытке, бросив фольклор, заняться политэкономией почти сразу же после издания и успеха «Запорожской старины». Попытка не удалась – политэкономические темы в николаевские времена находились под запретом. Должно быть, теми же колебаниями вызвано желание отсрочить выпуск следующих книжек «Запорожской старины». Гоголь дал Срезневскому плохой совет – пренебречь мнением рецензентов. Вернее, совет, пригодный для писателя, а не для учёного. Как ни слабо были развиты гуманитарные знания в 1830-х годах, всё же известный ориенталист О.И. Сенковский в своем журнале «Библиотека для чтения» точно определил недостатки «Запорожской старины»: «Автор хочет воссоздать летописи народа, которых не имеет…, и руководствуется своим вкусом в выборе авторитетов…, заставляет говорить местные предания и народные песни… Труд его… не имеет учёной формы»[16]. От составителя сборника Сенковский резонно требовал научного анализа материала, профессиональной критики источников. Но советы запоздали. Издание было уже завершено.
   Сознавая его недостатки, вынужденный вернуться к филологии Срезневский в дальнейшем совершенно отошел от фольклористики и обратился к более надежным памятникам древнерусской литературы, зафиксированным письменно, на пергаменте и бумаге, подлинность которых твёрдо доказана. На изыскания фольклористов он смотрел отныне с сугубой подозрительностью. Когда вышел из печати первый том олонецких былин П.Н. Рыбникова, тех самых былин, что входят сейчас в каждую школьную хрестоматию, Срезневский опубликовал крайне кислую рецензию. В ней он упирал на своё «впечатление, ведущее за собой нерешимость простодушно доверять, что собранные песни суть действительно произведения народные, а не подражания им. Сомнение зарождается и укрепляется тем естественнее, чем менее противопоставлено ему преград, а при издании сборника господина Рыбникова не сделано в этом отношении почти ничего»[17]. Обжегшись на молоке, рецензент дул на воду. В 1866 году он обмолвился в письме к А.А. Котляревскому: «Сержусь на тех, которые в молодости увлекаются так же, как и я увлекался, и будут досадовать на себя, как и я досадовал и досадую на себя. Не могу поправить своего прошлого»[18].
   Но так было не только с былинами и думами. Любопытна в этой связи статья Д.И. Писарева «Наша университетская наука». Писарев, как и Чернышевский, и Добролюбов, слушал лекции Срезневского в Петербургском университете, работал в его семинариях. Измаилу Ивановичу было тогда пятьдесят лет, и он находился в расцвете таланта. Преисполненный отвращения к университетской системе преподавания, беспощадный к профессорам-рутинерам, Писарев не мог не выделить в лучшую сторону Срезневского, фигурирующего в статье под именем Сварожича[19]. И в то же время он почувствовал какой-то внутренний надлом, какую-то червоточину, отражавшиеся на всей деятельности ученого.
   Писарева поразил мощный критический ум, всеразлагающий, всеразрушающий, способный всё развенчать, но не собрать воедино, не творить. Ему бросилось в глаза, что профессор всячески избегает обобщений и выдает на лекциях студентам лишь сырой материал, притом почти всегда добытый им самим, не веря опубликованному коллегами. «Сварожич», по словам Писарева, «как человек умный понимал неестественность своего положения, но по всей вероятности он начал понимать её уже тогда, когда дорога была выбрана, когда первые и самые трудные шаги были пройдены и когда, следовательно, поворотить назад и пойти по другой дороге было уже неудобно и тяжело. Он, конечно, никогда не говорил о том, что ему не нравится предмет его занятий… Но всякий мало-мальски внимательный наблюдатель мог заметить, что Сварожич глубоко равнодушен к своей науке и даже невольно относится к ней с легким оттенком скептического презрения»[20].
   Может быть, Писарев – сторонник реальных знаний, третировавший гуманитарные науки как «болтовню», в чём-то сгустил краски, приписав учителю собственное восприятие филологии. Но и в воспоминаниях других учеников нарисован образ, во многом похожий на тот, что набросан Писаревым. Так, в мемуарах П.Н. Полевого отмечены огромная «алчность к работе» Срезневского, его колоссальная эрудиция, и наряду с этим – скептицизм, мнительность, недоверчивость к самому себе, мешавшие ему творить свободно. Полевой утверждает, что в частной беседе Срезневский иногда увлекался и излагал какие-нибудь свои интереснейшие концепции, но никогда не публиковал их. Итог таков: для того, чтобы стать великим учёным, у него было всё, но ему «не хватил о бодрости духа»[21]. Всеволод Срезневский в биографии отца прямо называет причиной его всеразъедающего скептицизма неудачное начало с «Запорожской стариной». Опрометчивый поступок романтически настроенного юноши исказил весь жизненный путь на редкость одаренного и трудолюбивого учёного.
* * *
   Что же, спрашивается, человеческому самолюбию всегда суждено побеждать научную совесть? Нет, это не так. Можно привести случаи, прямо противоположные только что рассказанному, но от этого не менее удивительные. Вот один из них. В школьных учебниках любой страны – будь то Россия, США, Франция или Индия – упоминается имя Евгения Дюбуа (1858–1940) – биолога, отыскавшего недостающее звено между обезьяной и человеком – питекантропа. Громадно по значению само открытие, необычна и его история.
   В годы первых триумфов дарвиновских идей молодой голландец задался целью найти теоретически предсказанного Эрнстом Геккелем питекантропа. Решить эту задачу было неимоверно сложно. Где добыть средства на исследования? В каком уголке Земного шара, в каких географических и геологических условиях залегают костные останки наших древнейших предков? Всё было неясно. Дюбуа начал с того, что поступил врачом в голландскую колониальную армию и в 1887 году отправился на Суматру. Тем самым он обеспечил себе «оплату проезда» к месту раскопок и наметил район исследований. Три года копал он пещеры на острове и всюду безрезультатно. У другого давно опустились бы руки, но Дюбуа не сдавался. В 1890 году он перенёс раскопки на Яву и здесь с тем же упорством вел работы еще три года. Тут на реке Соло у Триниля его ждал успех: были найдены черепная крышка, бедренная кость и три зуба примитивного человекоподобного существа. В 1894 году он напечатал книгу об этой находке, но этим завершился лишь первый этап в судьбе открытия и начался второй, наиболее ответственный, – борьба за его признание.
   Сообщение никому не известного врача вызвало бурю. Многие авторитетные биологи и среди них знаменитый на весь мир Рудольф Вирхов заявили, что описанные кости принадлежат скорее всего своеобразному гигантскому гиббону и для понимания эволюции человека не дают ничего. Другие учёные поддержали точку зрения Дюбуа. Проблема питекантропа оживленно дебатировалась на трёх международных конгрессах по биологии – в Лейдене в 1895 году, в Кембридже в 1898 и в Берлине в 1901, и только в XX столетии мнение об яванском питекантропе как о переходной форме от обезьяны к человеку стало общепринятым. Дюбуа победил.
   Говорят, он не выдержал бремени мировой славы. Жил в Лейдене затворником, никого не подпускал к сейфу с костями, не позволял их вновь измерить, не верил в позднейшие находки на Яве, сделанные Г. Кёнигсвальдом. Это как-то объясняет неожиданный финал его жизни. По прошествии сорока лет после раскопок в Триниле, в 1935 и 1940 годах, Дюбуа опубликовал статьи, в которых вдруг согласился со своими давними оппонентами: да, то, что он нашёл, – всего лишь останки гиббона. Понадобились новые наблюдения и сопоставления, чтобы показать: прав был Евгений Дюбуа 1894, а не 1935 года.
   Вероятно, мы никогда не узнаем, что заставило восьмидесятилетнего старика перечеркнуть тщательно аргументированную и им, и его коллегами интерпретацию ископаемых костей и внести ненужную сумятицу в антропологию. Однако сам отказ от прославившего ученого открытия не может не произвести впечатления. Времени на новые открытия у него уже не было. В моих глазах это ставит Евгения Дюбуа как личность выше Измаила Срезневского[22].

Спор о Грановском

   В истории нашей культуры имел место ряд ожесточённых споров, обусловленных разными взглядами учёных и писателей на задачи деятелей науки. Сущность споров этим не исчерпывалась, но здесь речь пойдёт лишь о названном аспекте.
   Для показательного примера остановлюсь на борьбе мнений вокруг статьи В.В. Григорьева «Т.Н. Грановский до его профессорства в Москве». Опубликованная в журнале «Русская беседа» в 1856 году[23], эта статья сейчас почти забыта, но отклики на неё перепечатывают в собраниях сочинений А.И. Герцена и Н.Г. Чернышевского[24]. Знаком с нею был, видимо, и Ф.М. Достоевский, заимствовавший оттуда кое-какие детали при создании образа Степана Трофимовича Верховенского в «Бесах» и при характеристике одного из его прототипов – Грановского в «Дневнике писателя»[25]. В самый момент полемики большое впечатление на читателей произвели фельетоны Н.Ф. Павлова «Биограф-ориенталист» и К.Д. Кавелина «Слуга»[26]. Из-за чего же ломались копья?
   Товарищ Тимофея Николаевича по Петербургскому университету востоковед Василий Васильевич Григорьев (1816–1881), в будущем профессор этого же университета и член-корреспондент Академии наук, жил в ту пору далеко от центров русского просвещения. Не сумев найти себе места в столичных учебных заведениях, он вынужден был в 1851 году поступить на службу в Оренбург начальником пограничной экспедиции. Поневоле став чиновником, он старался не прекращать научные и литературные занятия. Когда после смерти Грановского в журналах появились первые воспоминания о нём, Григорьев разыскал в своем архиве письма покойного и на их основе попытался рассказать о его молодости.
   Рассказ получился живым, богатым бытовыми подробностями. В той или иной мере им пользовались все биографы знаменитого профессора. Но положение автора придало тексту некую двойственность: в задушевные воспоминанияо студенческих годах, о юношеской дружбе просочилась тайная зависть неудачника к завоевавшему громкую известность сверстнику. Это выразилось в цепочке мелких бестактностей. Грановский просил приятеля уничтожить свои незрелые отроческие стихи, а тот их напечатал. Сообщил вдобавок о визитах студента Грановского к «нимфам» и пристрастии к «дарам Рейна и Бургундии», передал его тайное признание о дуэли в Орловской губернии. Над свежей могилой услышать всё это родным и близким было, конечно, неприятно до крайности.
   Но возмутила читателей не столько некоторая бесцеремонность мемуариста, сколько его общий вывод. По утверждению Григорьева, Грановский «в пансионе не выучился ничему»[27]; мало вынес и из университета, где студенты лишь зубрили по тетрадкам записи лекций случайных преподавателей; не так уж много получил и во время командировки в Германию, ибо усвоение фразеологии Гегеля не заменяет подлинного знакомства с философией.
   При этом Григорьев склонен противопоставлять подготовке медиевиста ту, что давалась его однокашникам, посвятившим себя истории Азии, иными словами – свою собственную. Изучение восточных языков, лекции величайших эрудитов Шармуа и Сенковского, вся школа русской ориенталистики, стоявшей выше западной, требовали серьезного труда. Ученик Сенковского «был в состоянии работать производительно, а не рассуждать только о науке»[28]. Последнее как раз характерно для Грановского. Популярностью он обязан «преимущественно нравственным качествам своим, своей артистической в высшей степени природе»[29]. Не оставив никакого реального вклада в науку, этот «артист на кафедре» импонировал широким кругам общества потому, что был им родным по духу, разделял их слабости.
   Почти все отклики на эту публикацию «Русской беседы» были отрицательными. В ней видели «циничный рассказ», желание очернить благородную личность, приписав ей худшие черты самого автора воспоминаний[30]. Говорилось об известных травоядных, «щиплющих лавры» и лягающих мёртвого льва[31]; о взгляде слуги на барина[32]; о мести оренбургского чиновника бывшему другу, отвернувшегося от него как от человека, бравшего на себя полицейские функции[33]; и т. д., и т. п.
   Едва ли не самым резким было выступление Н.Ф. Павлова. Он взял под сомнение центральный пункт статьи – оценку научной подготовки представителей разных специализаций в исторической науке, высмеял тезис о превосходстве русского востоковедения. «Не ханскими ерлыками движется вперед дело образования»[34] (Намёк более чем прозрачный – ведь ярлыки послужили темой магистерской диссертации Григорьева). Публичные лекции Грановского де в тысячу раз нужнее разработки подобных частных вопросов.
   Эта статья вызвала ответ П.С. Савельева. Крупный археолог и востоковед обвинил Павлова в том, что тот осмеливается судить об ориенталистике, ничего в ней не понимая. Об уровне науки за рубежом и у нас, о степени познаний отдельных людей авторитетно высказываться могут только специалисты, а не фельетонисты[35].
   В затянувшейся полемике столкнулось многое: славянофильство и западничество, охранительство и либерализм, но столкнулись здесь и весьма разные представления о человеке науки, свойственные самим профессионалам-исследователям и тем, кто слегка интересуется их занятиями. В эту сторону спора определённую ясность внесло время – века полтора, прошедшие после описанных событий.
   О Грановском помнит каждый русский интеллигент. Его именем названа одна из московских улиц. Но что о нём помнят? Пожалуй, только то, что был такой популярный профессор, близкий к Герцену, Белинскому и любимый молодежью. Статьи его забыты прочно. Их и по числу немного, и по содержанию они мало оригинальны. Никакого влияния на медиевистику, как русскую, так и мировую, они не оказали [36].
   Имя Григорьева связано с чем-то конкретным для считанных единиц специалистов-востоковедов. Но раскроем книгу академика В.В. Струве «Этюды поистории Северного Причерноморья, Кавказа и Средней Азии», выпущенную в 1966 году, и мы увидим множество ссылок на Григорьева[37]. Чаще всего цитируется статья «О скифском народе саках»[38]. Напечатанная в 1871 году, она не устарела поныне. Очень высоко ставил Василия Васильевича как филолога и историка-арабиста и академик И.Ю. Крачковский[39].
   Принципиально важна помимо статьи о саках ещё одна, более ранняя работа Григорьева – «О куфических монетах, находимых в России и прибалтийских странах как источнике для древней отечественной истории»[40]. Тут в 1842 году впервые было сказано, что клады арабских монет в Восточной Европе позволяют восстановить направления и этапы развития торговли древних руссов. В дальнейшем эту проблему исследовала целая плеяда учёных – П.С. Савельев, А.А. Марков, P.P. Фасмер и другие известные историки и нумизматы[41].
   Итак, Григорьев имел право противопоставлять себя Грановскому. В отличие от него он действительно обогатил науку и фактами, и наблюдениями. Не совсем заблуждался он и при оценке своего сверстника как педагога и общественного деятеля. Вот для сравнения отзывы друзей и почитателей Грановского. Герцен в «Былом и думах» писал: «Его сила была… в положительном нравственном влиянии, в безусловном доверии, которое он вселял, в художественности его натуры, покойной ровности его духа, в чистоте его характера… Грановский сделал из аудитории гостиную, место свидания, встречи beau mond’a»[42]. По свидетельству другого товарища Грановского – П.В. Анненкова, его публичные лекции слушал «весь образованный класс города, от стариков, только что покинувших ломберные столы, до девиц, ещё не отдохнувших от подвигов на паркете»[43].
   Поневоле задумаешься – стоило ли тратить время на просвещение светской черни; тем более, что сменивший в чтении публичных лекций либерала и западника Грановского ретроград и славянофил С.П. Шевырёв пользовался у неё почти таким же успехом. В воспоминаниях А.Н. Афанасьева «Московский университет (1844–1848 гг.)» сказано, что Грановский был «страшно ленив и не усидчив для строгих научных работ». Обе его диссертации, как и статьи, «немного внесли в область науки»[44].
   Как видим, слова Герцена во многом совпадают с выводами Григорьева. И он считает, что высокие нравственные качества и артистичность были основными чертами Тимофея Николаевича, и он не преувеличивает умственный уровень его поклонников.
   И всё-таки в одном пункте Григорьев был прав в неизмеримо меньшей степени, чем при разборе научной подготовки историка. Герцен говорил: «Наши профессоры… являлись в аудитории не цеховыми учеными, а миссионерами человеческой религии»[45]. Это Григорьеву и осталось непонятным. Он как раз был стопроцентным цеховым учёным и недолюбливал популяризаторов, педагогов, общественных деятелей – т. е. ту категорию людей, к которой именно принадлежал Грановский. Эти люди создают не книги и статьи, а, употребляя термин XIX века, «капитал невещественный»; воспитывают студентов в определённых нравственных принципах, влияют на общество, каково бы оно ни было, облагораживающим образом. В условиях николаевской реакции, насаждения квасного патриотизма и культа военщины, лекции, проникнутые гуманизмом, уважением к другим народам, преклонением перед духовной, а не физической мощью, имели огромное значение.
   Тут мы и подошли к главной теме очерка. И в XIX, и в XX веках, и сейчас, в начале XXI, среди учёных мы находим эрудитов, исследователей, работающих для очень узкого круга своих коллег, но зато надолго, и – популяризаторов, ориентирующихся прежде всего на запросы текущего момента и потому обречённых на то, что для будущего от них реально ничего не останется. Науке, культуре, обществу необходимы и те, и другие, и было бы идеально, если бы каждый из нас с полной отдачей трудился на своем поприще. К сожалению, специалист сплошь и рядом смотрит на популяризаторов с плохо скрываемым презрением, обличает их в поверхностности и погоне за дешёвым успехом.
   Массе же они, естественно, ближе, и она с не меньшим пренебрежением третирует специалистов, издеваясь над их занятиями никому не нужными сюжетами, вроде тех же «ханских ярлыков».
   Спору о Грановском в летописях нашей культуры можно подыскать немало параллелей. Нечто подобное происходило в более ранние годы после публикации «Истории государства Российского» Н.М. Карамзина. Полезный обобщающий труд, благодаря лёгкому и доступному изложению познакомивший с прошлым своей Родины тысячи читателей, стремились канонизировать и официальные круги, и литературные союзники Карамзина. Об этом сочинении полагалось говорить лишь в таком стиле: «Друг мой! Мы любим Отечество, слава его для нас священна, – мы чувствуем, рассуждаем, и должны быть признательны к сподвижникам сей славы – должны любить Карамзина. Приятно заранее подавать руку потомству в знак согласия с его непреложным мнением. О! Мысль, услаждающая сердца: века повторят слова наши»[46].
   Попытки историков указать на фактические ошибки или уязвимые места в концепциях Карамзина встречались взрывом возмущения, градом эпиграмм, а то и кое-чем похуже. В нашем сознании бессмертными пушкинскими строками закреплён отталкивающий образ зоила – Каченовского. А это был серьёзный ученый, первым освоивший выработанные европейской наукой методы критики источников. Как и Григорьева, его обвиняли в чёрной зависти к таланту; в том, что, не будучи в силах подняться до обобщений, он пишет о заведомой чепухе, вроде каких-то «куньих мор док». То же испытал на себе в 1828–1829 годах М.П. Погодин, напечатавший в «Московском вестнике», уже после смерти придворного историографа, замечания Н.С. Арцыбашева на его двенадцатитомник. Против Погодина ополчились такие люди, как С.Т. Аксаков, П.А. Вяземский, В.Ф. Одоевский[47]. Той же установкой объясняется враждебный приём «Истории русского народа», выпущенной в противовес Карамзину Николаем Полевым.
   Сохранился любопытный документ. На него редко ссылаются, да и правда – лучше бы его совсем не было. Это письмо П.А. Вяземского 1836 года к министру С.С. Уварову. Автор уверен, что Уваров с его «просвещённым умом» понимает: «Одна и есть у нас книга, в которой начала православия, самодержавия и народности облечены в положительную действительность… Творение Карамзина есть единственно у нас книга истинно государственная и монархическая». Недаром на нее нападали польский революционер И. Лелевель и декабристы, а потом – закрытые Николаем I журналы «Телескоп» Н.И. Надеждина и «Московский телеграф» Н.А. Полевого. Теперь число критиков умножил профессор Н.Г. Устрялов. Надо это пресечь.
   Вяземский дал текст письма на просмотр Пушкину, и тот пометил на полях: «О Полевом не худо бы напомнить и пространнее. Не должно забыть, что он сделан членом-корреспондентом нашей Академии за свою шарлатанскую книгу, писанную без смысла, без изысканий и безо всякой совести. Не говорю уже о плутовстве подписки»[48]. На всем этом акцентировалось внимание в тот момент, когда журнал Полевого был запрещен, а сам он, чтобы выплатить восемьдесят тысяч долгу и содержать девять детей, работал как каторжник с четырех утра до десяти вечера[49].
   Пушкин стал одним из создателей легенды о Карамзине – великом труженике, «честном человеке», независимом от царя и его окружения, смело высказывавшем им свои мнения[50]. Увы, Николай Михайлович был не совсем таков. Известно, например, как он ходил на поклон к Аракчееву, не надеясь иным путем напечатать первые тома «Истории».
   Из всего изложенного напрашивается вывод, что людям искусства, литературы более, чем учёным, свойственно сотворять себе кумиры, не подлежащие никакой критике. Тем, кто имеет дело с фактами, ясна ограниченность наших знаний, необходимость пересмотра и переоценки с течением времени любых, в том числе и самых первоклассных работ. Это не означает, что взгляд специалистов на их коллег предпочтительнее любого другого. Зачастую они считают крайне важными совершеннейшие пустяки (мелкие фактические неточности в публикациях, пропуски в списках литературы и т. п.), тогда как талант педагога, искусство популяризатора кажутся им чем-то сугубо второстепенным. И всё же, подводя итог деятельности того или иного учёного, нельзя не прислушаться к голосу профессионалов.
* * *
   Оба разобранных примера взяты из времен отдалённых. Но и сегодня мы сталкиваемся подчас со столь же разноречивыми суждениями о вкладе в науку наших товарищей. Показательны, скажем, толки о книгах Александра Львовича Монгайта (1915–1974). Ряд археологов, начиная с Б.А. Рыбакова, отзывался о них как о компиляциях, популяризации, чуть ли не как о халтуре. Многие историки, литературоведы, искусствоведы, этнографы, напротив, видели в Монгай-те крупнейшего ученого, поднимавшегося благодаря своему широкому кругозору до недоступного другим синтеза (и тут, и там присутствовали привходящие обстоятельства – соответственно, антисемитизм и юдофильство). Где же истина?
   Монгайт написал несколько обобщающих работ, таких, как «Археология в СССР» (1955), двухтомник «Археология Западной Европы» (1973–1974), «Что такое археология» (3 издания, 1957–1966; в соавторстве с А.С. Амальриком)[51]. В них он характеризовал и каменный век, и бронзовый, т. е. эпохи, которыми вплотную никогда не занимался (Его основная специальность – древняя Русь). Отсюда неизбежные ошибки, раздражавшие знатоков палеолита и неолита. Но всем остальным читателям исторической литературы обзор древностей Европы нужен. Они не в силах рыться в сотнях специальных изданий и воспринимают того, кто их хотя бы перелистал и подготовил их реферативную сводку, как потрясающего эрудита и синтетический ум. Деятельность Монгайта была очень полезной, и в собственном Институте его явно недооценивали. Но люди, не понимавшие законных претензий профессионалов, напрасно возмущались травлей таланта бездарностями там, где не было ничего похожего.
   Аналогичные конфликты возникают не только в мире науки. В пору моих юношеских увлечений балетом я был поражен «гамбургским счётом» среди танцовщиков. Некоторые известнейшие артисты не вызывали у них ни малейшего почтения: «Фуэте вертит не в одной точке, не чисто работает». Зато других, оставлявших публику равнодушной, по-настоящему уважали за безупречную технику: «Носок стальной, ни на сантиметр при фуэте не сдвинется».
   Видимо, так всегда было и будет: рядом с доступными и близкими самой широкой аудитории свершениями мастеров развивается и творчество людей, ориентирующихся на узкий круг своих коллег, дающих им образцы для подражания, открывающих им что-то новое в их повседневной практике. Поэтому, взвешивая достоинства и недостатки учёного, актёра или художника, надо прежде всего определить, какова их главная направленность, и не требовать от них того, что присуще другому типу талантов.

А.П. Богданов – археолог

   Говоря о развитии экологии в России, мой отец[52] намечал такую генетическую линию: К.Ф. Рулье – Н.А. Северцов – Б.М. Житков – А.Н. Формозов. В смысле преемственности идей это, может быть, и так, но кафедру Рулье занял не Северцов, а другой его ученик – А.П. Богданов, – и как раз у него учился Житков. Почему из этого и иных обзоров выпало достаточно известное имя?
   Напротив, главный труд моего руководителя по аспирантуре Г.Ф. Дебеца «Палеоантропология СССР» посвящен «памяти первого русского антрополога Анатолия Петровича Богданова». Снова неточность. У истоков этой научной дисциплины в России стоял К.М. Бэр. Для москвичей же центральной фигурой здесь всегда оставался ученик Богданова – Д.Н. Анучин[53]. В пику им и названо другое лицо.
   Богданова не было в живых уже свыше полувека, а споры о нём не умолкали. Я заинтересовался этой противоречивой фигурой в 1980-х годах, взявшись за подготовку популярной книжки об археологических исследованиях в Московском крае. Несколько сокращённый и доработанный вариант главы из этой книги[54] я включаю и в данную работу. Естественно, я не претендую на оценку всей научной и общественной деятельности Богданова, а остановлюсь лишь на том, что мне ближе и понятнее.
   Перенесёмся мысленно в шестидесятые годы XIX столетия. Несмотря на героизм русских солдат и матросов, оборонявших Севастополь, Николаевская Россия потерпела поражение в Крымской войне. Новый царь, Александр II вынужден был встать на путь реформ. Начали с отмены крепостного права. Разрабатывались и проводились в жизнь другие реформы – земская, судебная, военная. Ослаб цензурный гнёт. На политическую арену выступило поколение тогдашних «шестидесятников».
   Именно в этот период общественного подъёма началось массовое исследование подмосковных курганов. На первый взгляд, никакой связи между тем и другим нет. Можно скорее удивляться тому, что тогда нашлись интеллигентные люди, озабоченные не борьбой за справедливый социальный строй, а таким сугубо специальным делом, как раскопки древних могил. Но ни парадокса, ни случайности здесь нет. Имела место строгая закономерность.
   К середине XIX века огромных успехов достигла биологическая наука, прежде всего эволюционная теория. В 1859 году вышла книга Чарльза Дарвина «Происхождение видов путем естественного отбора». В 1856 году найдены костные останки неандертальца. С религиозной догмой о сотворении человека Богом было покончено. Бурное развитие переживала молодая наука антропология – и тот её раздел, что посвящен происхождению человека – антропогенезу, и тот, что именуется расоведением и исследует физические различия между населением разных районов и людьми разного времени.
   События в мире биологии воспринимались революционными демократами не как что-то чуждое, не имеющее значения для сегодняшних задач, а, напротив, как нечто чрезвычайно актуальное, как оружие борьбы с силами реакции. Об антропологии, ниспровергающей библейские мифы и показывающей неодолимую силу прогресса, в 1860-х годах много писали в русских журналах Н.Г. Чернышевский, Д.И. Писарев, П.Л. Лавров, Н.В. Шелгунов, А.П. Щапов и другие участники революционного движения тех лет. Одновременно печатались переводы английских, немецких и французских книг о древнем человеке; в том числе труды Ч. Дарвина, Т. Гексли, Ч. Лайелля, К. Фогта.
   На открытия мировой науки предстояло откликнуться и профессуре русских университетов. Отклики были разными. Профессор истории М.П. Погодин опубликовал в 1873 году рассчитанную на широкую публику книгу «Простая речь в мудрёных вещах», где яростно, но неубедительно спорил с Дарвином, Писаревым и теми, кто разделял новые идеи о происхождении человека. А молодые биологи И.М. Сеченов, И.И. Мечников, К.А. Тимирязев популяризировали идеи Дарвина и сами внесли заметный вклад в развитие эволюционного учения. Судьба этих профессоров сложилась нелегко, особенно в те годы, когда период реформ закончился, и реакция перешла в контрнаступление на либеральные завоевания предшествующих лет. Труды Сеченова запрещала цензура. Мечникова вынудили покинуть Новороссийский университет и уехать за рубеж. Тимирязев ушёл из Московского университета.
   Сложилась и третья группа ученых, пытавшихся согласовать официальные охранительные установки с новыми веяниями, не порывая со старым; ладя и с церковными кругами, и с чиновниками из Министерства просвещения; исподволь вводить в русскую науку то, что дала передовая биология. Положение таких людей тоже было непростым. Начальство смотрело на них с подозрением, передовая молодежь презирала за приспособленчество. Противоречивые чувства вызывает их деятельность и сегодня. И всё же и эти люди в определённой мере способствовали прогрессу отечественной науки, помогли ей выстоять в годы реакции, накопили много новых фактов, наметили интересные направления исследований. К числу таких людей принадлежал Анатолий Петрович Богданов, с чьим именем как раз и связано начало широких раскопок подмосковных курганов.
   Современники его не любили. «Никого так не ругают в Москве, как Богданова», – писал он сам о себе. Его ученик Д.Н. Анучин, рассказывая об учителе в некрологах и в записях для себя, скрепя сердце признавал, что покойный резко выделялся из университетской среды, совершал порой сомнительные поступки, хотя в целом сделал много полезного[55]. В наше время деятели такого типа, как Богданов, в научно-педагогической области встречаются едва ли не чаще, чем в XIX столетии. Это не столько педагоги, не столько кабинетные исследователи, сколько организаторы, менеджеры, дельцы буржуазного склада (что не мешает им иметь учеников и солидные публикации).
   Богданову посвящен большой и содержательный очерк в монументальном труде «Русские биологи-эволюционисты до Дарвина» Б.Е. Райкова[56]. По его мнению, решающую роль в формировании характера и жизненных принципов этого учёного сыграли происхождение и впечатления детских и юношеских лет. Действительно, история его жизни необычна.
   В начале октября 1834 года в сторожке церкви села Богородицкого Нижнедевицкого уезда Воронежской губернии нашли подкидыша. Младенец лежал в красивой корзинке и в шёлковом белье. Хозяйка соседнего имения – молодая вдова Е.Ф. Татаринова – взяла ребёнка к себе в дом. Он рос как барчук в помещичьей семье. Большое участие в его воспитании приняла мать Татариновой – тоже вдова, княгиня Г.Н. Кейкуатова. Официально усыновлен мальчик не был. Под обычной для подкидышей фамилией – Богданова (Бог дал) – его записали в крестьяне. Анатолий жил в холе и неге, как вдруг пришла беда. Татаринова неожиданно скончалась, и приёмыш сделался крепостным ее наследников, родственников покойного мужа. Дворня принялась измываться над вчерашним барчонком. С большим трудом приёмной бабушке удалось вызволить своего любимца.
   Но сложности продолжались. Мальчика надо было учить, а устроить «крестьянина» в губернскую гимназию в николаевские времена было делом немыслимым. Помогло лишь ходатайство архиепископа Воронежского и Задонского Антония, почему-то заботившегося о судьбе Анатолия. В гимназии проявились большие способности подростка. Ещё на ученической скамье он написал свою первую статью, напечатанную в «Воронежских губернских ведомостях». Все эти годы он чувствовал себя в ложном положении. Подкидыш, мужик, получавший в то же время изрядные суммы от бабушки, оставался чужаком для однокашников – детей из дворянских, но зачастую обедневших семей. Отсюда, по собственному признанию бастарда, развились те свойства характера, что всегда отталкивали от него людей, – скрытность, завистливость, мнительность, притворство.
   Окончив гимназию, в 1851 году Богданов поступил на естественное отделение физико-математического факультета Московского университета. И это прошло нелегко. До завершения курса со званием кандидата[57] (в 1855 году), Анатолий числился крестьянином, и бабушка платила за него подати. Он жил теперь одной мыслью – выбиться в люди любой ценой. «Наболело бесправие подкидыша». Юноша стремился завоевать внимание и покровительство профессоров. Его студенческая работа «О признаках определения формаций осадочных пород» была рекомендована к печати крупным геологом профессором Г.Е. Щуровским и удостоилась серебряной медали. Руководителем студента в университете стал профессор зоологии К.Ф. Рулье – сторонник эволюционной теории, блестящий педагог, о чьих лекциях с восхищением писал Герцен. Дорожа своими взаимоотношениями с профессурой, Богданов и здесь не сумел сойтись со сверстниками. Они видели в нем лишь выскочку и подхалима.
   С окончанием университета наметился перелом к лучшему. Для подготовки к профессорскому званию Богданова послали в командировку за рубеж. За 15 000 рублей, данных бабушкой, он купил деревянный дом в Старопесков-ском переулке старой столицы. Посещение Германии, Бельгии, Франции позволило молодому учёному познакомиться с новейшими достижениями западноевропейской науки, малоизвестными ещё в России, изолированной от Запада в годы николаевской реакции. Интересовался Богданов тогда преимущественно зоологией, в особенности проблемой акклиматизации животных, увлекавшей Рулье в конце его жизни. Возглавляемый Рулье Комитет по акклиматизации готовил Акклиматизационную выставку, состоявшуюся в 1858 году в Манеже и предопределившую открытие Московского зоологического сада. Богданов вошел в этот комитет и стал одним из организаторов Зоосада. Уже в эти молодые годы он занял несколько хорошо оплачиваемых должностей и с гордостью сообщал бабушке, что получает 1400 рублей в год.
   Дальше опять пошли неприятности. Защита магистерской диссертации «О цветности пера птиц» в 1858 году едва не кончилась провалом. Работа была написана наспех, и оппоненты оценили ее невысоко. Только письмо тяжелобольного Рулье учёному совету с добрыми словами о диссертанте спасло его. Вскоре Рулье умер. На факультете началась борьба за освободившееся место. В ней победил Богданов, искусно обойдя других претендентов, в том числе и более заслуженных вроде Н.А. Северцова (вероятно, в предвидении этого он и спешил с защитой). С тех пор Богданов навсегда связал свою жизнь с Московским университетом. В двадцать три года он адъюнкт; в двадцать девять лет, с 1863 года, – экстраординарный профессор, заведующий Зоологическим музеем.
   В эти годы он похоронил свою приёмную бабушку, оставившую ему приличное наследство, и узнал, наконец, кто же его родители. Матерью его оказалась не кто иная, как эта самая «бабушка», а отцом не кто иной, как архиепископ Антоний.
   Не всё шло у молодого профессора гладко. Из Комитета по акклиматизации его выжили. Составленный им учебник естествознания для гимназий вызвал отрицательные отзывы специалистов. Большинство коллег считало Богданова не настоящим учёным, а ловким беспринципным карьеристом. Но со временем его энергия, целеустремленность заставили многих признать, что он способен и на большие, полезные для науки и Родины дела.
   В 1863 году по инициативе Богданова было основано Общество любителей естествознания при Московском университете. Президентом избрали престарелого Г.Е. Щуровского, но фактическим руководителем стал Богданов. После скорой смерти Щуровского он сменил его во главе «любителей», но через три года передал этот пост своему ученику Д.Н. Анучину. Казалось бы, нужды в новом научном объединении не было. Ведь с 1805 года при университете успешно работало авторитетное Общество испытателей природы. Но постепенно определился совершенно разный профиль этих объединений. Общество испытателей представляло собой замкнутый кружок кастовых специалистов, изредка собиравшихся на закрытые заседания. В Обществе любителей естествознания принимали всех желающих. Заседания были открытыми, получая порой характер лектория, публичных диспутов. В этом сказался дух эпохи, демократического движения шестидесятых годов. В 1864 году в Обществе любителей естествознания появились отделения антропологии и этнографии, отсутствовавшие в Обществе испытателей. Новая организация хотела откликнуться на достижения быстро развивавшейся за рубежом науки, стать пропагандистом её в России.
   Помня об успехе Акклиматизационной выставки, Богданов задумал новую выставку – Антропологическую. Для сбора экспонатов понадобилось списаться с целым рядом коллег из разных университетов России и заграницы, провести ряд командировок и экспедиций. Именно тогда Богданов и его помощники приступили к раскопкам подмосковных курганов, чтобы извлечь из них древние вещи и черепа. Материалов собрали много, но выставка, открывшаяся в 1867 году, получила название не Антропологической, а Этнографической, что объяснялось, скорее всего, тактическими соображениями (как бы не напугать начальство, а скорее польстить ему – сколь разнообразно население державы). Экспозицию опять вместил Манеж, и она пользовалась большой популярностью у москвичей. На основе ее возник Этнографический (Дашковский) музей, просуществовавший до 1941 года, когда его слили с Музеем этнографии народов СССР в Ленинграде.
   В Манеже демонстрировались сотни археологических находок, в частности из курганов в окрестностях Москвы. Изучению черепов из этих захоронений посвящены две работы Богданова – предварительное сообщение «Курганное племя Московской губернии»[58] и монография «Материалы для антропологии курганного периода в Московской губернии»[59]. За эту книгу ему без защиты диссертации в 1867 году присудили докторскую степень.
   В 1876 году в Московском университете по предложению Богданова выделили кафедру антропологии. Предназначалась она для его ученика Дмитрия Николаевича Анучина, по завершению университетского курса посланного в зарубежную командировку. Но в условиях политической реакции, начавшейся после убийства Александра II народовольцами, в 1884 году кафедру закрыли. Анучину пришлось перейти на кафедру физической географии, хотя параллельно и очень плодотворно он занимался и антропологией.
   В 1872 году состоялась следующая выставка – Политехническая, приуроченная к двухсотлетию со дня рождения Петра I. Размах её был особенно велик. В Манеже она не вместилась, а раскинулась в шестидесяти двух павильонах, построенных в Александровском саду и вдоль кремлёвской стены по берегу Москвы-реки. После закрытия выставки решено было создать Политехнический музей, куда и передали большую часть экспонатов.
   В известной степени и Российский Исторический музей обязан своим происхождением Политехнической выставке. В ее составе находился севастопольский отдел, отражавший героизм русской армии и флота в Крымской войне. Организаторы отдела обратились к императору с ходатайством об открытии в Москве исторического музея и передаче туда собранных материалов. Разрешение на это состоялось, выделена и правительственная субсидия. Начались строительство здания на Красной площади и сбор коллекций.
   Давно задуманная Антропологическая выставка 1879 года вышла более камерной, чем предшествующая. Она ограничивалась Манежем, но потребовала огромной подготовительной работы. Богданов, его сотрудники и добровольные помощники немало поездили по России в поисках разнообразных экспонатов. В ряде мест провели раскопки. На выставку пригласили ведущих иностранных ученых. Они, как и русские исследователи, выступали здесь с докладами, так что по сути дела получился международный антропологический конгресс. Он свидетельствовал о быстром развитии русской науки.
   Из этой выставки родился еще один московский музей – Антропологический. Он работает и сейчас в старом здании университета на Моховой улице.
   При организации всех трёх выставок в полной мере проявились как положительные, так и отрицательные черты Богданова. Каждый шаг давался нелегко. Казенных субсидий на эти всероссийские мероприятия профессор или не имел вовсе, или они сводились к жалким подачкам. Нужно было найти меценатов и использовать их капиталы в своих целях. Богданов умел с ними разговаривать, а правительство по его просьбам награждало наиболее щедрых жертвователей своими орденами (дававшими тогда не только почёт, но и сословные привилегии вроде личного и потомственного дворянства вместе с самыми высокими знаками отличий, приблизиться к которым можно было, только получив нижестоящие). На Этнографическую выставку 10 000 рублей пожертвовал помощник попечителя Московского учебного округа В.А. Дашков; на Политехническую особенно охотно раскошелились московские купцы-толстосумы. Железнодорожный магнат П.И. Губонин дал 20 000 рублей. Фабрикант и владелец железных дорог К.Ф. фон Мекк подарил университету 25 000 рублей на организацию кафедры антропологии.
   Третьей выставке – Антропологической – финансово не повезло. Предварительно от купцов Ф.А. Терещенко и Л.С. Полякова было получено 60 000 рублей. Эти деньги тут же истратили на поездки для сбора экспонатов, приобретение их и прочие накладные расходы. Несмотря на успех у публики, плата за входные билеты не покрыла расходы. Остались изрядные долги, и Богданов до самой смерти возмещал их из своего кармана.
   Но к финансовым заботам трудности не сводились. Выставки вызывали подозрение и глухое сопротивление со стороны реакционеров. Так, когда Антропологическая выставка была в основном готова, в Петербург пришёл донос о предосудительных замыслах, воплощенных в открываемой экспозиции. Министр просвещения Д.А. Толстой потребовал убрать ряд экспонатов. Богданов обратился тогда к митрополиту Московскому Макарию. Тот побывал в Манеже и сообщил в столицу, что ничего вредного не увидел. Открытие сопровождалось молебном, после чего епископ Ростовский Амвросий благословил «труды русских ученых, веру оправдывающие и веру утверждающие», т. е. только те, что не входят в противоречие с Библией. Иностранные гости вместе с устроителями выставки ездили на приём в Троице-Сергиеву лавру, и у французских антропологов сложилось даже впечатление, что православное духовенство терпимее к науке, чем католическое[60].
   Без уступок, лжи, компромиссов, лести, рекламы выставки вряд ли состоялись бы вообще. Это не все одобряли. Передовые учёные осуждали и другое: Богданов прекрасно понимал значение идей Дарвина, но в своих лекциях и статьях никогда не называл его имени, чтобы не раздражать властей предержащих. Подобное лавирование, умение столковаться и с купцами, и с попами, и с чиновниками (порою профессор находил поддержку и у генерал-губернатора Москвы великого князя Сергея Александровича, и у министров-ретроградов Д.А. Толстого и И.И. Делянова) отталкивало от Богданова представителей передовых кругов общества.
   После Антропологической выставки Богданов уже не брался за предприятия такого рода. Может быть, он опасался нового финансового провала, но, скорее всего, дело заключалось в изменении общей ситуации в стране. Реакционные тенденции восторжествовали. Выставки, предназначенные для широкой публики, в верхах тогда уже считались нежелательными. Свой организаторский талант Богданов проявлял отныне в Московском Зоологическом саду, к руководству которым вернулся в 1880-х годах.
   И этот этап его деятельности не всегда встречал одобрение у окружающих. Известны брошюра К.А. Тимирязева «Пародия науки» о ботанической лаборатории, открытой при Зоосаде[61]; и фельетон А.П. Чехова «Фокусники» – об аналогичной зоологической лаборатории[62]. Напомню, что Чехов жил тогда на Кудринской и, конечно, не раз бывал в Зоосаде. Он писал, что звери там мрут с голода, а на дорожках гремит музыка, по вечерам устраивают фейерверки. Перед открытием лаборатории служили молебен, а потом состоялся роскошный обед с музыкантами. Состоит же это учреждение из одного лаборанта, едва поспевающего вскрывать трупы подохших животных. Издания Зоосада читать скучно. Кому нужны эти фокусы?
   Богдановскую страсть к шумихе и помпезности Чехов подметил верно, и всё же он и Тимирязев не совсем правы. Лаборатории Зоосаду были необходимы, а доказать это без рекламы может быть и не удалось бы.
   В конце жизни к Богданову пришли чины. Он стал членом-корреспондентом Императорской Академии наук, статским генералом – тайным советником. Умер он в 1896 году. И вот что любопытно: никаких палат каменных этот делец и карьерист не нажил. После его смерти семье остались только полуразвалившийся деревянный дом, купленный сорок лет назад на «бабушкины» деньги, и всё еще не выплаченные долги за Антропологическую выставку. Дочь ученого рассказывала Б.Е. Райкову, что умиравший отец говорил ей: «Всю жизнь я служил одному кумиру – русской мысли».
   Да, он служил ей, читая лекции, работая над статьями и монографиями, подобно другим профессорам; по-своему служил ей и тогда, когда в интересах дела шел на компромиссы и сомнительные комбинации. След в науке он оставил. Три музея. Зоопарк. Около двухсот публикаций и среди них несколько наметивших новые направления исследований. Помощь в организации экспедиции и издании трудов замечательного путешественника А.П. Федченко, проникшего в труднодоступные районы Средней Азии вскоре после ее вхождения в состав России. Такими итогами жизни и работы можно гордиться.
   К числу бесспорных достижений Богданова принадлежат и труды об антропологическом типе древних обитателей Подмосковья. На этом нам надо остановиться подробнее.
   5 сентября 1864 года любитель-археолог А.А. Гатцук передал Богданову два человеческих черепа из курганов, раскопанных в Подольском уезде. При первом взгляде на черепа Богданов поразился их своеобразию: они характеризовались резко выраженной долихокефалией – длинноголовостью, сильно отличаясь от обычных для современного населения Подмосковья брахикефаль-ных – круглоголовых черепов. Богданов хорошо знал монографию Поля Брока о черепах из парижских кладбищ. Французский антрополог сравнил костные останки из старых захоронений, разрушавшихся при реконструкции Парижа, затеянной Наполеоном III (вспомним отклики на этот проект у Золя, Мопассана). Это позволило установить, в каких направлениях шли в течение нескольких столетий изменения физического облика французов. Подмосковные курганы обещали аналогичные и даже более интересные наблюдения. Ведь они древнее любого парижского кладбища и уже потому могут дать представление о ходе эволюции местного населения за значительно более долгий срок. Методика промера черепов, применявшаяся Брока, была изложена им в специальной инструкции. Перевод ее Богданов напечатал в «Известиях Общества любителей естествознания» – с тем, чтобы ею воспользовались русские учёные. На первых порах руководствовался ею же и он сам. Особых сложностей в раскопках курганов Богданов не видел – насыпи их тут невелики, до костяков можно добраться без большой затраты средств и сил.
   Надо было подумать о том, кто возьмётся за изучение собственно археологических находок. Легко удалось договориться со специалистами-естественниками. Остатки дерева соглашался определить профессор Московского университета ботаник Н.Н. Кауфман. Химический анализ металлических предметов взял на себя ассистент Петровской сельскохозяйственной академии П.А. Григорьев, а кож и тканей – университетский же профессор М.Я. Киттары. Минералогическая характеристика бус и других камней поручалась профессору Петровской академии И.Б. Ауэрбаху.
   Особое значение имел выбор того, кто должен был интерпретировать с позиций исторической науки как полевые наблюдения, так и собранные коллекции. В Москве жило немало серьёзных археологов, но, судя по некоторым намекам в публикациях Богданова, никто из них с ним дела иметь не захотел.
   Пришлось обратиться к профессору университета И.Д. Беляеву. Немолодой уже к тому времени человек, он был автором монографии «Крестьяне на Руси», многотомных «Рассказов из русской истории» и нескольких десятков статей, посвященных отечественному средневековью. Авторитетом среди коллег он не пользовался. Крайне низко оценивали его работы ведущие московские историки С.М. Соловьев и И.Е. Забелин. К тому же археологией он никогда специально не занимался. Таким образом, самого важного консультанта своих раскопок под Москвой Богданов выбрал неудачно, что проявилось достаточно скоро.
   Раскопки начались в 1864 году в Коломенском уезде, у сел Речка и Никульское. Вёл их врач из Коломны A.M. Анастасьев, а помогали ему только что кончивший университет А.П. Федченко (в будущем знаменитый исследователь Тянь-Шаня и Памиро-Алтая) и хранитель коллекций Общества любителей естествознания Н.Г. Керцелли.
   Широко развернулись раскопки в 1865 и 1866 годах. Они охватили девять уездов Московской губернии из одиннадцати. Два могильника изучались на окраине самой Москвы – в Сетуни и Черкизове. Работы в Сетуни вёл сам Богданов при участии Федченко. Посмотреть на курганы приезжали Беляев и профессор-медик Н.Д. Никитин.
   Богданов руководил раскопками и вдали от Москвы – у села Власьева в Можайском уезде; Обуховки, Петропавловского, Аниськина и Осеева – в Богородском (Богородск – нынешний Ногинск); посещал и другие места – Крымское в Верейском уезде; Ябедино в Звенигородском; Дубровичи, Добрятино, Заболотье и Покров в Подольском.
   В книге Богданова названо двенадцать человек, непосредственно проводивших по его плану раскопки в разных пунктах. Среди них мы найдем еще одного биолога, получившего в дальнейшем известность благодаря исследованиям в Средней Азии. Это В.Ф. Ошанин. Вместе со своим другом Федченко он копал курганы у села Павловского в Звенигородском уезде; у сёл Головина, Авдотьина и Хальянова – в Бронницком. Имена прочих участников раскопок сегодня нам ничего не говорят. Вероятно, среди них находились студенты, недавние выпускники университета и местные деятели из земских учреждений. Но и у Федченко с Ошаниным не было опыта археологических изысканий, и вряд ли они отличались в этом отношении большим умением, чем все прочие.
   Оплачивалась работа землекопов, по словам Богданова, из его личных средств и из пожертвований. Руководитель экспедиции предпочитал вскрывать значительное число насыпей в одном могильнике, а не по два-три в нескольких, но до конца этот план осуществлен не был. Копали курганы не на снос, а траншеями, прорезая ими могильный холм посередине. Делались ли при этом какие-нибудь чертежи и записи, мы не знаем. Во всяком случае, ни те, ни другие до нас не дошли.
   

notes

Примечания

1

   Гоголь Н.В. Полн. собр. соч. в 14-ти тт. Т. X. – М, 1940. – С. 298.

2

   Там же. С. 321.

3

   См., например: Сборник украинских песен, издаваемый Михаилом Максимовичем. Ч. 1. – Киев, 1849. – С. 27–30, 53–64, 88–91.

4

   Историю споров вокруг «Запорожской старины» и выводы современных текстологов в этой связи см. в кн.: Кирдан Б.П. Собиратели народной поэзии. – М., 1974. – С. 81–137.

5

   См.: Азадовский М.К. История русской фольклористики. Т. I. – М., 1958. – С. 359–360; Сахаров И.П. Русские народные сказки. – СПб., 1841. – С. 94–95.

6

   Костомаров Н.И. Разбор «Записок о Южной России» Кулиша // Отечественные записки. Ч. СХП. 1857. -№ 6. – С. 41–42.

7

   См.: Пыпин А.Н. История русской этнографии. Т. III. – СПб., 1891. – С. 104.

8

   Антонович В.Б., Драгоманов М.А. Исторические песни малорусского народа. Т. I. -Киев, 1874.-С. XIX–XX.

9

   Костомаров Н.И. Историческая поэзия и новые ее материалы // Вестник Европы. -1874.-№ 12.-С. 627.

10

   Корсунов А.А. Н.И. Костомаров // Русский архив. – 1890. – № 10. – С. 218–219. Отметим для ясности: украинцы пишут фамилию автора «Корсун», а его русские публикации подписаны «Корсунов».

11

   Срезневский В.И. И.И. Срезневский. Биографический очерк. – СПб., 1908. – С. 6; Пыпин А.Н. Указ. соч. – С. 101–102.

12

   См.: Переписка А.Х. Востокова в повременном порядке с объяснительными примечаниями И. Срезневского. – СПб., 1873. – С. 462.

13

   Запорожская старина. Ч. 1. – Харьков, 1833. – С. 123, 125–126.

14

   Там же. С. 17.

15

   См.: Песни, собранные П.В. Киреевским. Издание Общества любителей российской словесности с комментариями П.А. Бессонова. Вып. 7. – М., 1868. – С. 9, 11, 109–111, 154; Вып. 8.-М., 1870.-С. 61, 162, 174–175.

16

   Литературная летопись. [Рец.] Запорожская старина, часть 2 // Библиотека для чтения. Т. XIII.– 1838.-С. 14.

17

   Срезневский И.И. [Рец.] Песни, собранные П.Н. Рыбниковым // Известия Академии наук по отделению русского языка и словесности. Т. X. – СПб., 1861–1863. – С. 249.

18

   Цит. по: Пыпин А.Н. Материалы для биографии А.А. Котляревского. – СПб., 1894. -С. LXXIV–LXXV.

19

   Сварог – одно из верховных божеств древних славян.

20

   Писарев Д.И. Соч. в 4-х тт. Т. П.-М., 1955. – С. 171.

21

   Полевой П.Н. Три типа русских учёных // Исторический вестник. – 1899. – № 11. С. 127–140.

22

   В сокращенном виде очерк опубликован: Знание – сила. – 1973. – № 6. – С. 38–39.

23

   См.: Русская беседа. 1856. Кн. III. Смесь. С. 17–46; Кн. IV. Смесь. С. 1–57.

24

   См.: Герцен А.И. Лобное место // Собр. соч. в 30-ти тт. Т. XIII. – М., 1958. – С. 30; Чернышевский Н.Г. Заметки о журналах // Полн. собр. соч. в 16-ти тт. Т. IV. – М., 1964. -С. 692; Его же. Из № 5 «Современника» // Там же. С. 761.

25

   См.: Достоевский Ф.М. Письма. Т. III. – М.-Л., 1934. – С. 268 (Комментарии А. С. Долинина).

26

   См.: Павлов Н.Ф. Биограф-ориенталист. – М., 1857 (Первоначально: Русский вестник. – 1857. – Т. VIII. – № 3–4. – С. 211–254); Кавелин К.Д. Слуга. Очерк // Собр. соч. в 4-х тт. Т. П. – СПб., 1898. – С. 1186–1192 (Первоначально: Русский вестник. – Т. VIII. – 1857. – № 3–4. – С. 277–282).

27

   Григорьев В. В. Т.Н. Грановский до его профессорства в Москве // Русская беседа. Кн. III. 1856. – С. 18.

28

   Там же. Кн. IV. С. 25.

29

   Там же. С. 53.

30

   См.: Головачев Г. Несколько слов о статье г-на В. Григорьева «Т.Н. Грановский до его профессорства в Москве», помещённой в третьей книге «Русской беседы» // Отечественные записки. – 1856. – № 12. – С. 154–162.

31

   См.: Галахов А.Д. О статье В.В. Григорьева // Отечественные записки. – 1857. – № 2. – С. 136–144.

32

   См.: Кавелин К.Д. Указ. соч.

33

   См.: Герцен А.И. Указ. соч.

34

   Павлов Н. Ф. Биограф-ориенталист… С. 44.

35

   Савельев П.С. Фельетонист-ориенталист // Молва. 1857. 4 мая. – № 4. – С. 50–52; 15 июня.-№ 10. – С. 111–114; 22 июня. – № 11. – С. 126–132.

36

   Характерно, что даже главный труд этого автора, обеспечивший ему известность среди образованной публики, – университетские лекции – публиковался сто с лишним лет спустя после его кончины, по рукописным записям слушавших их студентов. См.: Лекции Т.Н. Грановского по истории средневековья. Авторский конспект и записи слушателей. – М., 1961; Лекции Т.Н. Грановского по истории позднего средневековья (Записи слушателей с авторской правкой). – М., 1971 – Примечание редактора.

37

   Струве В.В. Указ. соч. – С. 25, 28, 51–52, 54–55, 221–223, 228–232, 243.

38

   Труды Восточного отделения Русского Археологического общества. Т. XVI. – СПб., 1871. – С. 91–294.

39

   Крачковский И.Ю. Очерки по истории русской арабистики // Избр. соч. в 6-ти тт. Т. V. – М.-Л., 1958. – С. 92–93 и по указателю (С. 470).

40

   Записки Одесского общества истории и древностей. – 1842. – Т. I. – С. 115–166.

41

   Нынешняя русистика придаёт движению арабского серебра по просторам Восточной Европы ещё большее значение – пускового фактора для стартового политогенеза VIII–X вв. у славян и «руси». См., например: Седов В.В. У истоков восточнославянской государственности. – М., 1999. – С. 65–69 («Государство русов»); Франклин С, Шепард Д. Начало Руси. 750-1200. – СПб., 2000 (Ел. 1. «Искатели серебра с севера»);. Мельникова Е.А. Скандинавские рунические надписи. Новые находки и интерпретации. Тексты, перевод, комментарий. – М., 2001. – С. 113; др. – Примечание редактора.

42

   Герцен А.И. Былое и думы // Собр. соч. Т. IX. – М., 1956. – С. 122, 126.

43

   Анненков П.В. Литературные воспоминания. – М., 1960. – С. 213.

44

   Афанасьев А.Н. Народ художник. – М., 1896. – С. 307. Ср.: Григорьев А. Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина // В его кн.: Искусство и нравственность. – М., 1986. – С. 126–127.

45

   Герцен А.И. Былое и думы // Собр. соч. Т. IX. – С. 132.

46

   Писарев Н.И. Письмо к к[нязю] П.И. Ш[аликову] // Сын Отечества. – Ч. 57. – 1819. – № 42. – С. 86.

47

   См.: Барсуков Н.П. Жизнь и труды М.П. Погодина. Кн. 2. – СПб., 1889. – С. 234–264.

48

   Вяземский П.А. Проект письма к графу С.С. Уварову с замечаниями А.С. Пушкина // Полн. собр. соч. в 12-ти тт. Т. П. – СПб., 1879. – С. 212, 215, 225.

49

   См.: Записки Ксенофонта Алексеевича Полевого. – СПб., 1888. – С. 418–419.

50

   См.: Вацуро В.Э., Гилельсон М.П. Сквозь «умственные плотины». – М., 1972. – С. 32–113.

51

   См.: Список печатных работ А.Л. Монгайта // КСИА. Вып. 146. – М., 1976 – Примечание редактора.

52

   Александр Николаевич Формозов (1899–1973) – выдающийся русский биолог, профессор Московского университета; писатель и художник-натуралист. См. хотя бы: Формозов А.Н. Среди природы. 2-е изд. / Сост. А.А. Формозов. – М., 1985; а также его биографию, написанную автором настоящей книги: Формозов А.А. Александр Николаевич Формозов. – М., 1978 – Примечание редактора.

53

   См., если угодно подробнее, персонально-событийный обзор: Залкинд Н.Г. Московская школа антропологов в развитии отечественной науки о человеке. – М., 1974 – Примечание редактора.

54

   См.: Формозов А.А. Следопыты земли московской. – М., 1986. – С. 43–63.

55

   Анучин Д.Н. О людях русской науки и культуры. – М., 1952. – С. 237–275.

56

   Райков Б.Е. Русские биологи-эволюционисты до Дарвина. Т. IV. – М.-Л., 1959. -С. 203–467. Отсюда мной заимствованы цитаты из неопубликованных мемуаров А.П. Богданова (С. 215, 432).

57

   Эта первая в дореволюционной России учёная степень – кандидата тех или иных наук (в данном случае зоологии) соответствовала нынешнему диплому с отличием. Её присуждали тем студентам, которые на выходе из высшей школы с отличными по преимуществу оценками, защищали ещё диссертацию (теперь – дипломная работа). Остальные выпускники получали звание «действительного студента» – Примечание редактора.

58

   Московские университетские известия. 1865. – № 1. – С. 123–144.

59

   Известия Общества любителей естествознания, антропологии и этнографии при Московском университете. Т. IV. – М., 1867.

60

   См. подробнее: Формозов А.А. Начало изучения каменного века в России. Первые книги. – М., 1983. – С. 29–30.

61

   Тимирязев К.А. Пародия науки // Собр. соч. в 10-ти тт. Т. III. – М., 1937. – С. 379–386.

62

   Чехов А.П. Фокусники // Полн. собр. соч. в 30-ти тт. Т. XVI. – М., 1979. – С. 246–251.
Купить и читать книгу за 95 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать