Назад

Купить и читать книгу за 119 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать

Архипелаг ГУЛАГ. Книга 2

   В 4-5-6-м томах Собрания сочинений печатается «Архипелаг ГУЛАГ» – всемирно известная эпопея, вскрывающая смысл и содержание репрессивной политики в СССР от ранне-советских ленинских лет до хрущёвских (1918–1956). Это художественное исследование, переведенное на десятки языков, показало с разительной ясностью весь дьявольский механизм уничтожения собственного народа. Книга основана на огромном фактическом материале, в том числе – на сотнях личных свидетельств. Прослеживается судьба жертвы: арест, мясорубка следствия, комедия «суда», приговор, смертная казнь, а для тех, кто избежал её, – годы непосильного, изнурительного труда; внутренняя жизнь заключённого – «душа и колючая проволока», быт в лагерях (исправительно-трудовых и каторжных), этапы с острова на остров Архипелага, лагерные восстания, ссылка, послелагерная воля.
   В том 5-й вошли части Третья: «Истребительно-трудовые» и Четвертая: «Душа и колючая проволока».


Александр Исаевич Солженицын Архипелаг ГУЛАГ 1918–1956 Опыт художественного исследования Части III–IV

Часть третья
Истребительно-трудовые

   Только ети можут нас понимать, хто кушал разом с нами с одной чашки.
Из письма гуцулки, бывшей зэчки
   То, что должно найти место в этой части, – неоглядно. Чтобы дикий этот смысл простичь и охватить, надо много жизней проволочить в лагерях – в тех самых, где и один срок нельзя дотянуть без льготы, ибо изобретены лагеря – на истребление.

   Оттого: все, кто глубже черпанул, полнее изведал, – те в могиле уже, не расскажут. Главного об этих лагерях уже никто никогда не расскажет.

   И непосилен для одинокого пера весь объём этой истории и этой истины. Получилась у меня только щель смотровая на Архипелаг, не обзор с башни. Но, к счастью, ещё несколько выплыло и выплывет книг. Может быть, в «Колымских рассказах» Шаламова читатель верней ощутит безжалостность духа Архипелага и грань человеческого отчаяния.

   Да вкус-то моря можно отведать и от одного хлебка.

Глава 1
Персты Авроры

   Когда начались советские концлагеря? – Ленинские требования к карательной системе. – Во что обошлось нам послеоктябрьское внутреннее подавление. – Несколько цифр по прежней России. – Недовольство Ленина первичными размерами репрессий. – Слабость первосоветских тюрем. – Использование дореволюционного тюремного персонала. – Переворот 6 июля 1918. – Принудительный труд от Маркса до Вышинского. – Инструкция 23 июля 1918, начало Архипелага. – ВЦИК создаёт сеть лагерей принудработ, весна 1919.
   Декрет о Красном Терроре 5 сентября 1918 и учреждение концентрационных лагерей. – Заключение по праву захвата. – Кого сажали в концлагеря. – Где оборудовали их. – Режим в рязанском концлагере 1921 года. – Лагерная статистика 1920 года. – Ранние лагеря принудительных работ. – Статистика 1922 года. Ведение ГУМЗАКа. – Запущенность, голод, смертность. – Состояние лагерной охраны. – Рост лагерной системы в 1923. – Переуплотнение лагерей. – Перевес закрытых мест заключения и изоляторов. – Требования к дальнейшему росту лагерей. – Административные преобразования центральных управлений.
   Розовоперстая Эос, так часто упоминаемая у Гомера, а у римлян названная Авророй, обласкала своими перстами и первое раннее утро Архипелага.
   Когда наши соотечественники услышали по Би-Би-Си, что М. Михайлов обнаружил, будто концентрационные лагеря существовали в нашей стране уже в 1921 году, то многие из нас (да и на Западе) были поражены: неужели так рано? неужели уже в 1921?
   Конечно же нет! Конечно Михайлов ошибся. В 1921 они уже были на полном ходу, концентрационные (они даже оканчивались уже). Гораздо вернее будет сказать, что Архипелаг родился под выстрелы «Авроры».
   А как же могло быть иначе? Рассудим.
   Разве Маркс и Ленин не учили, что старую буржуазную машину принуждения надо сломать, а взамен неё тотчас же создать новую? А в машину принуждения входят: армия (мы же не удивляемся, что в начале 1918 создана Красная армия); полиция (ещё раньше армии обновлена и милиция); суд (с 24 ноября 1917); и – тюрьма. Почему бы, устанавливая диктатуру пролетариата, должны были умедлить с новым видом тюрьмы?
   То есть вообще медлить с тюрьмой, старой ли, новой, было никак нельзя. Уже в первые месяцы после Октябрьской революции Ленин требовал «самых решительных драконовских мер поднятия дисциплины»[1]. А возможны ли драконовские меры – без тюрьмы?
   Что нового способно здесь внести пролетарское государство? Ильич нащупывал новые пути. В декабре 1917 он предположительно выдвигает набор наказаний такой: «конфискацию всего имущества… заключение в тюрьму, отправку на фронт и принудительные работы всем ослушникам настоящего закона»[2]. Стало быть, мы можем отметить, что ведущая идея Архипелага – принудительные работы, была выдвинута в первый же послеоктябрьский месяц.
   Да над будущей карательной системой не мог не задумываться Владимир Ильич, ещё мирно сидя с другом Зиновьевым среди пахучих разливских сенокосов, под жужжание шмелей. Ещё тогда он подсчитал и успокоил нас, что «подавление меньшинства эксплуататоров большинством вчерашних наёмных рабов дело настолько, сравнительно, лёгкое, простое и естественное, что оно будет стоить гораздо меньше крови… обойдётся человечеству гораздо дешевле», чем предыдущее подавление большинства меньшинством[3].
   И во сколько же обошлось нам это «сравнительно лёгкое» внутреннее подавление от начала Октябрьской революции? По подсчётам эмигрировавшего профессора статистики И. А. Курганова, от 1917 до 1959 года без военных потерь, только от террористического уничтожения, подавлений, голода, повышенной смертности в лагерях и включая дефицит от пониженной рождаемости, – оно обошлось нам в… 66,7 миллионов человек (без этого дефицита – 55 миллионов).
   Шестьдесят шесть миллионов! Пятьдесят пять!
   Свой или чужой – кто не онемеет?
   Мы, конечно, не ручаемся за цифры профессора Курганова, но не имеем официальных. Как только напечатаются официальные, так специалисты смогут их критически сопоставить. (Уже сейчас появилось несколько исследований с использованием утаённой и раздёрганной советской статистики, – но страшные тьмы погубленных наплывают те же.)
   Тут бы интересны ещё такие цифры. Каковы штаты были в центральном аппарате страшного III отделения, протянутого ременною полосой черезо всю великую русскую литературу? При создании – 16 человек, в расцвете деятельности – 45. Для захолустнейшего ГубЧК – просто смешная цифра. Или: как много политзаключённых застала в царской Тюрьме Народов Февральская революция? (Надо помнить, что в «политзаключённые» в прежней России зачислялись также экспроприаторы, налётчики, политические убийцы.) Где-то все эти цифры есть. Вероятно, в одних Крестах таких заключённых было более полусотни, да в Шлиссельбурге 63 человека, да несколько сотен вернулись из сибирской ссылки и каторги (из Александровского централа было освобождено около двухсот), да ещё ведь и в каждой губернской тюрьме сколько их томилось! А интересно – сколько? Вот цифра для Тамбова, взятая из тамошних горячих газет. Февральская революция, распахнувши дверь Тамбовской тюрьмы, нашла там политзаключённых… 7 (семь) человек. В Иркутской гораздо больше – 20. (Излишне напоминать, что от февраля до июля 1917 за политику не сажали, а после июля сидели тоже единицы, и крайне привольно.)
   Однако вот беда: первое советское правительство было коалиционным, часть наркоматов пришлось-таки отдать левым эсерам, и в том числе, по несчастью, попал в их руки Наркомат Юстиции. Руководствуясь гнилыми мелкобуржуазными представлениями о свободе, этот НКЮ привёл наказательную систему едва ли не к развалу, приговоры оказались слишком мягкими, и почти не использовали передовой принцип принудработ. В феврале 1918 председатель СНК товарищ Ленин потребовал увеличить число мест заключения и усилить уголовные репрессии[4], а в мае, уже переходя к конкретному руководству, он указал[5], что за взятку надо давать не ниже 10 лет тюрьмы и сверх того 10 лет принудительных работ, то есть всего 20. Такая шкала могла первое время казаться пессимистической, неужели через 20 лет ещё понадобятся принудработы? Но мы знаем, что принуд работы оказались очень жизненной мерой и даже через 50 лет они весьма популярны.
   Тюремный персонал ещё много месяцев после Октября оставался всюду царский, только назначили комиссаров тюрем. Обнаглевшие тюремщики создали свой профсоюз («союз тюремных служащих») и установили в тюремной администрации – выборное начало! Не отставали и заключённые: у них тоже было внутреннее самоуправление. (Циркуляр НКЮ от 24.4.1918: заключённых, где только возможно, привлекать к самоконтролю и самонаблюдению.) Такая арестантская вольница («анархическая распущенность»), естественно, не соответствовала задачам диктатуры передового класса и плохо способствовала очистке земли русской от вредных насекомых. (Да чего уж, если не были закрыты тюремные церкви! – и наши, советские, арестанты по воскресеньям охотно туда ходили, хоть бы и для разминки.)
   Конечно, и царские тюремщики не вовсе были потеряны для пролетариата, как-никак – это была специальность, для ближайших целей революции важная. А поэтому предстояло «отбирать тех лиц из тюремной администрации, которые не совсем заскорузли и отупели в нравах царской тюрьмы (а что значит «не совсем»? а как это узнаешь? забыли «Боже, царя храни»?) и могут быть использованы для работы по новым заданиям»[6]. (Например, чётко отвечают «так точно», «никак нет»? или быстро поворачивают ключ в замке?) Конечно, и сами тюремные здания, камеры, решётки и замки хотя по виду и оставались прежними, но это только для поверхностного глаза, на самом же деле они получили новое классовое содержание, высокий революционный смысл.
   И всё же навык судов до середины 1918 года по инерции приговаривать всё «к тюрьме» да «к тюрьме» замедлял слом старой государственной машины в её тюремной части.
   В середине 1918, а именно 6 июля, произошло событие, значение которого не всеми понимается, событие, поверхностно известное как «подавление мятежа левых эсеров». А между тем это был переворот, вряд ли уступающий 25 октября. 25 октября была провозглашена власть Советов Депутатов, оттого и названная советской властью. Но первые месяцы эта новая власть ещё сильно замутнялась представительством в ней также и других партий, кроме большевиков. Хотя коалиционное правительство создано было только из большевиков и левых эсеров, однако в составе Всероссийских съездов (II, III, IV) и избранных на них ВЦИКов ещё попадались и представители других социалистических партий – эсеров, социал-демократов, анархистов, народных социалистов. От этого ВЦИКи носили нездоровый характер «социалистических парламентов». Но в течение первых месяцев 1918 года рядом решительных мер (поддержанных левыми эсерами) представители других социалистических партий либо исключались из ВЦИКа (его же решением, своеобразная парламентская процедура), либо не допускались быть в него избранными. Последней инородной партией, ещё составлявшей третью долю парламента (V Съезда Советов), были левые эсеры. Пришло наконец время освободиться и от них. 6 июля 1918 года они были поголовно все исключены из ВЦИКа и СНК. Тем самым власть Советов Депутатов (по традиции называемая советской) перестала противостоять воле партии большевиков и приняла формы Демократии Нового Типа.
   Только с этого исторического дня и могла по-настоящему начаться перестройка старой тюремной машины и создание Архипелага[7].
   А направление этой желаемой перестройки было понятно давно. Ведь ещё Маркс в «Критике Готской программы» указал, что единственное средство исправления заключённых – производительный труд. Разумеется, как объяснил гораздо позже Вышинский, «не тот труд, который высушивает ум и сердце человека», но «чародей, который из небытия и ничтожества превращает людей в героев»[8]. Почему наш заключённый не должен точить лясы в камере или книжечки почитывать, а должен трудиться? Да потому что в Республике Советов не может быть места вынужденной праздности, этому «принудительному паразитизму», который мог быть при паразитическом же царском строе, например в Шлиссельбурге. Такое арестантское безделье просто противоречило бы основам трудового строя Советской Республики, зафиксированным в Конституции 10.7.1918: не трудящийся да и не ест. Стало быть, если б заключённые не были привлечены к работе, они по новой Конституции должны были быть лишены пайки.
   Центральный Карательный Отдел НКЮ, созданный в мае 1918 (и возглавленный уже большевиками, левые эсеры после Брестского мира вышли из правительства), тотчас погнал тогдашних зэков на работу («начал организовывать производительный труд»). Но законодательно это было объявлено уже после июльского переворота, именно 23 июля 1918 года – во «Временной инструкции о лишении свободы» (она просуществовала всю Гражданскую войну до ноября 1920): «Лишённые свободы и трудоспособные обязательно привлекаются к физическому труду».
   Можно сказать, что от этой вот Инструкции 23 июля 1918 (через девять месяцев после Октябрьской революции) и пошли лагеря, и родился Архипелаг. (Кто упрекнёт, что роды были преждевременны?)
   Необходимость принудительного труда заключённых (и без того, впрочем, всем уже ясная) была ещё пояснена на VII Всероссийском Съезде Советов: «Труд – наилучший способ парализовать развращающее влияние… безконечных разговоров заключённых между собой, в которых более опытные просвещают новичков»[9].
   Тут вскоре подоспели и коммунистические субботники, и тот же НКЮ призвал: «Необходимо приучить [заключённых] к труду коммунистическому, коллективному»[10]. То есть уже и дух коммунистических субботников перенести в принудительные лагеря!
   Так эта поспешная эпоха нагородила сразу много задач, разбираться в которых досталось десятилетиям.
   Основы «исправтрудполитики» были на VIII съезде РКП(б) (март 1919) включены в новую партийную программу. Полное же организационное оформление лагерной сети по Советской России строго совпало с первыми коммунистическими субботниками (12 апреля – 17 мая 1919 года): постановления ВЦИК о лагерях принудительных работ состоялись 15 апреля 1919 и 17 мая 1919[11]. По ним лагеря принудработ создавались (усилиями ГубЧК) непременно в каждом губернском городе (по удобству – в черте города, или в монастыре, или в близкой усадьбе) и в некоторых уездах (пока – не во всех). Лагеря должны были содержать каждый не менее трёхсот человек (дабы трудом заключённых окупались и охрана, и администрация) и находиться в ведении Губернских Карательных Отделов.
   Однако лагеря принудработ всё же не были первыми лагерями в РСФСР. Читатель уже несколько раз прочёл в трибунальских приговорах (Часть Первая, глава 8) – «концлагерь» и счёл, быть может, что мы оговорились? что мы неосмотрительно используем более позднюю терминологию? Нет.
   В августе 1918 года, за несколько дней до покушения на него Ф. Каплан, Владимир Ильич в телеграмме к Евгении Бош[12] и Пензенскому губисполкому (они не умели справиться с крестьянским восстанием) написал: «сомнительных (не «виновных», но сомнительных. – А. С.) запереть в концентрационный лагерь вне города». А кроме того: «…провести безпощадный массовый террор…»[13] (это ещё не было декрета о терроре).
   А 5 сентября 1918, дней через десять после этой телеграммы, был издан Декрет СНК о Красном Терроре, подписанный Петровским, Курским и В. Бонч-Бруевичем. Кроме указаний о массовых расстрелах в нём, в частности, говорилось: «обезпечить Советскую Республику от классовых врагов путём изолирования их в концентрационных лагерях»[14].
   Так вот где – в письме Ленина, а затем в декрете Совнаркома – был найден и тотчас подхвачен и утверждён этот термин – «концентрационные лагеря», – один из главных терминов Двадцатого века, которому предстояло широкое международное будущее! И вот когда – в августе и сентябре 1918 года. Само-то слово уже употреблялось в Первую Мировую войну, но по отношению к военнопленным, к нежелательным иностранцам. Здесь оно впервые применено к гражданам собственной страны. Перенос значения понятен: концентрационный лагерь для пленных не есть тюрьма, а необходимое предупредительное сосредоточение их. Так и для сомнительных соотечественников предлагались теперь внесудебные предупредительные сосредоточения. Энергичному ленинскому уму, увидев мысленно колючую проволоку вокруг неосуждённых, спопутно было найти и нужное слово – концентрационные!
   Впрочем, глава Реввоентрибуналов так и пишет: «Заключение в концентрационные лагеря получает характер изоляции военнопленных»[15]. То есть откровенно: по праву захвата, все черты военных действий – только против своего народа.
   И если лагеря принудительных работ НКЮ вошли в класс «общих мест заключения», то концлагеря никак не были «общим местом», но содержались в прямом ведении ЧК для особо-враждебных элементов и для заложников. В концлагеря в дальнейшем попадали, правда, и через трибунал; но, само собою, лились не осуждённые, а лишь по признаку враждебности[16]. За побег из концлагеря срок увеличивался (тоже без суда) в десять раз! (Это ведь звучало тогда: «десять за одного!», «сто за одного!».) Стало быть, если кто имел пять лет, бежал и пойман, то срок его автоматически удлинялся до 1968 года. За второй же побег из концлагеря полагался расстрел (и конечно применялся аккуратно).
   На Украине концентрационные лагеря были созданы с опозданием – только в 1920 году.
   Глубоко сидели лагерные корешки, только потеряли мы их места и следы. О большей части первых концлагерей нам уже никто не расскажет. Лишь по последним свидетельствам ещё не умерших тех первых концлагерников можно выхватить что-то и спасти.
   Излюбили тогда власти устраивать концлагеря в бывших монастырях: крепкие замкнутые стены, добротные здания и – пустуют (ведь монахи – не люди, их всё равно вышвыривать). Так, в Москве концлагеря были в Андрониковом монастыре, Новоспасском, Ивановском. В петроградской «Красной газете» от 6 сентября 1918 читаем, что первый концентрационный лагерь «будет устроен в Нижнем Новгороде, в пустующем женском монастыре… В первое время предположено отправить в Нижний Новгород в концентрационный лагерь 5 тысяч человек» (курсив мой. – А. С.).
   В Рязани концлагерь учредили тоже в бывшем женском монастыре (Казанском). Вот что о нём рассказывают. Сидели там купцы, священники, «военнопленные» (так называли взятых офицеров, не служивших в Красной армии). Но и – неопределённая публика (толстовец И. Е-в, о чьём суде мы уже знаем, попал сюда же). При лагере были мастерские – ткацкая, портновская, сапожная и (в 1921 так и называлось уже) – «общие работы», ремонт и строительство в городе. Выводили под конвоем, но мастеров-одиночек, по роду работы, выпускали безконвойно, и этих жители подкармливали в домах. Население Рязани очень сочувственно относилось к лишенникам («лишённые свободы», а не «заключённые» официально назывались они), проходящей колонне подавали милостыню (сухари, варёную свёклу, картофель) – конвой не мешал принимать подаяния, и лишенники делили всё полученное поровну. (Что ни шаг – не наши обычаи, не наша идеология.) Особенно удачливые лишенники устраивались по специальности в учреждения (Е-в – на железную дорогу) – и тогда получали пропуск для хождения по городу (а ночевать в лагере).
   Кормили в концлагере так (1921): полфунта хлеба (плюс ещё полфунта выполняющим норму), утром и вечером – кипяток, среди дня – черпак баланды (в нём – несколько десятков зёрен и картофельные очистки).
   Украшалась лагерная жизнь, с одной стороны, доносами провокаторов (и арестами по доносам), с другой – драматическим и хоровым кружком. Давали концерты для рязанцев в зале бывшего Благородного собрания, духовой оркестр лишенников играл в городском саду. Лишенники всё больше знакомились и сближались с жителями, это оказывалось уже нетерпимо, – и тут-то стали «военнопленных» высылать в Северные Лагеря Особого Назначения.
   Урок нестойкости и несуровости концентрационных лагерей в том и состоял, что они находились в окружении гражданской жизни. Оттого-то и понадобились особые северные лагеря. (Концентрационные упразднены после 1922.)
   Вся эта лагерная заря достойна того, чтобы лучше вглядеться в её переливы.
* * *
   По окончании Гражданской войны созданные Троцким две труд армии из-за ропота задержанных солдат пришлось распустить – и тем роль лагерей принудительного труда в структуре РСФСР естественно усилилась. К концу 1920 в РСФСР было 84 лагеря в 43 губерниях[17]. Если верить официальной (хотя и засекреченной) статистике, там содержалось в это время 25 336 человек и, кроме того, ещё 24 400 «военнопленных гражданской войны»[18]. Обе цифры, особенно последняя, кажутся сильно преуменьшенными. Однако, если учесть, что сюда не входят заключённые в системе ЧК, где разгрузками тюрем, потоплениями барж и другими видами массовых уничтожений счёт много раз начинался с ноля и снова с ноля, – может быть, эти цифры и верны. В дальнейшем они наверстались.
   Ранние лагеря принудительных работ представляются нам сейчас какой-то неосязаемостью. Люди, которые в них сидели, как будто ничего никому не рассказали – свидетельств нет. Художественная литература, мемуары, говоря о военном коммунизме, упоминают расстрелы и тюрьмы, но ничего не пишут о лагерях. Нигде даже между строчками, нигде за текстом они не подразумеваются. Где были эти лагеря? Как назывались?.. Как выглядели?..
   Инструкция от 23 июля 1918 имела тот решительный (всеми юристами отмечаемый) недостаток, что в ней ничего не было сказано о классовой дифференциации заключённых, то есть что одних заключённых надо содержать лучше, а других хуже. Но в ней был расписан порядок труда – и только поэтому мы можем кое-что себе представить. Рабочий день был установлен – 8 часов. Сгоряча, по новинке, решено было за всякий труд заключённых, кроме хозработ по лагерю, платить… (чудовищно, перо не может вывести)…100 % по расценкам соответствующих проф союзов. (По Конституции заставляли работать, но и платить собирались по Конституции, ничего не скажешь.) Правда, из заработка вычиталась стоимость содержания лагеря и охраны. Для «добросовестных» была льгота: жить на частной квартире, а в лагерь являться лишь на работу. За «особое трудолюбие» обещалось досрочное освобождение. А в общем, подробных указаний о режиме не было, в каждом лагере было по-своему. «В период строительства новой власти и принимая во внимание сильное переполнение мест заключения (курсив наш. – А. С.), нельзя было думать о режиме, когда всё внимание было направлено на разгрузку тюрем»[19]. Прочтёшь такое – как вавилонскую клинопись. Сколько сразу вопросов: что делалось в тех бедных тюрьмах? «Наши тюремные порядки безобразны… Самое краткосрочное заключение превращается в мучение»[20]. И от каких же социальных причин такое переполнение? И понимать ли «разгрузку» как расстрелы или как рассылку по лагерям? И что значит – нельзя было думать о режиме? – значит, Наркомюст не имел времени охранить заключённого от произвола местного начальника лагеря, только так можно понять? Инструкции о режиме не было, и в годы революционного правосознания каждый самодур мог делать с заключённым что хотел??
   Из скромной статистики (всё из того же сборника «От тюрем…») узнаём: работы в лагерях были в основном чёрные. В 1919 только 2,5 % заключённых работали в кустарных мастерских, в 1920 – 10 %. Известно также, что в конце 1918 Центральный Карательный Отдел (а названьице-то! по коже пробирает) хлопотал о создании земледельческих колоний. Известно, что в Москве было создано из заключённых несколько «ударных» бригад по ремонту водопровода, отопления и канализации в национализированных зданиях Москвы. (И эти, очевидно безконвойные, арестанты бродили с гаечными ключами, паяльниками и трубами по Москве, по коридорам учреждений, по квартирам тогдашних больших людей, вызванные по телефону их жёнами для ремонта, – а вот же не попали ни в одни мемуары, ни в одну пьесу, ни в один фильм.) А если таких специалистов в заключении не оказывалось? Можно предположить, что их подсаживали.
   Дальнейшие сведения о тюремно-лагерной системе, какой она была в 1922 году, нам даёт счастливо сохранившийся отчёт X Съезду Советов начальника всех мест заключения РСФСР товарища Е. Ширвиндта[21]. В этом году впервые были объединены все места заключения Наркомюста и НКВД (кроме специальных мест заключения ГПУ) – в единый ГУМЗАК (Главное Управление Мест Заключения) и переданы под крыло товарища Дзержинского. (Имея под другим крылом места заключения ГПУ, он с ненасытностью хотел возглавлять и эти все.) ГУМЗАК объединил 330 мест заключения с общим числом лишённых свободы – 80–81 тысяча, – подросло сравнительно с 1920 годом, «в нынешнем году констатируется постоянный рост населения мест заключения». Но из этой же брошюры узнаём (с. 40), что вместе с ГПУ никогда не было заключённых меньше 150 тысяч, а порой доходило до 195 тысяч. «Население мест заключения становится всё более устойчивым» (с. 10), «процент числящихся за ревтрибуналами не только не падает, но проявляет определённую тенденцию к росту» (с. 13). А в местах недавних народных волнений – в центрально-чернозёмных губерниях, в Сибири, на Дону и Северном Кавказе, число подследственных составляет 41–43 % от всех заключённых, что свидетельствует о хорошей перспективе роста лагерей.
   В систему ГУМЗАКа в 1922 году входят: исправительно-трудовые дома (сиречь – срочные тюрьмы), дома предварительного заключения (сиречь – следственные), пересыльные, карантинные, изоляционные тюрьмы (Орловская «не в состоянии вместить всех трудноисправимых», и возобновлены Кресты, так славно распахнутые в феврале 1917), сельскохозяйственные колонии (с корчёвкой кустарников и пней, вручную), трудовые дома для несовершеннолетних и – концентрационные лагеря. Развитое же пенитенциарное дело! В тюрьмах «на каждые 5 мест приходится с лишком 6 человек, причём имеется много таких домов, где на одно место приходится 3 и более человек» (с. 8).
   Узнаём о зданиях (тюремных и лагерных): пришли в такой упадок, что не удовлетворяют даже основным санитарным требованиям, «в такую негодность, что… целые корпуса и даже целые исправдома пришлось закрыть» (с. 17). О питании. «В 1921 места заключения были в тяжёлом положении: на заключённых не было достаточного количества пайков». С 1922 из-за перехода на местные бюджеты «материальное положение мест заключения надо считать почти катастрофическим» (с. 2), местные губисполкомы даже отказывают в полной выдаче пайка заключённым. В начале года на 150–195 тысяч заключённых Госплан отпустил 100 тысяч пайков, нормы питания сокращались, некоторые продукты не выдавались совсем (три четверти заключённых получали менее 1 500 калорий), а с 1 декабря 1922 все места заключения, кроме 15, имеющих общегосударственное значение, вовсе сняты с пайкового довольствия. «Заключённые голодают» (с. 41).
   Государство хотело, хотело иметь Архипелаг, только нечем было его кормить!
   Расценки за работы – уже сниженные. «Снабжение вещевым довольствием было крайне неудовлетворительно… Надо ожидать, что оно примет катастрофический характер» (с. 42). «Недостаток топлива испытывается почти повсеместно». Смертность за октябрь 1922 составила по ГУМЗАКу не менее 1 %. Это значит, за зиму предстояло потерять больше 6 % – а то и 10 %?
   Не могло это не отразиться и на охране. «Большинство надзора буквально бежит со службы, а некоторые спекулируют и входят в сделки с заключёнными» (с. 43) – и сколькие же их ещё обворовывают! «Сильный рост должностных преступлений среди сотрудников, толкаемых на то голодом». Многие перешли на лучше оплачиваемую работу. «Имеются исправдома, где остались только начальник и один надзиратель» (можно представить, какой негодящий) – и «приходится к обязанностям надзора привлечь самих заключённых из числа образцовых».
   И какую же надо было иметь дзержинскую силу духа и веру в коммунистическое наказательное дело, чтоб этот вымирающий Архипелаг не распустить по домам, но вытягивать в светлое будущее!
   И что ж? К октябрю 1923, уже в начале безоблачных годов НЭПа (и довольно далеко ещё до культа личности) содержалось: в 355 лагерях – 68 297 лишённых свободы, в 207 исправдомах – 48 163, в 105 домзаках и тюрьмах – 16 765, в 35 сельхозколониях – 2 328 и ещё 1 041 несовершеннолетних и больных[22].
   И это всё – без лагерей ГПУ! Радостный рост! Нытики посрамлены. Партия опять оказалась права: заключённые не только не умерли, но наросло их чуть не в два раза, а мест заключения – и больше, чем в два, не рухнули.
   Есть и другая выразительная статистика: переуплотнение лагерей (число заключённых росло быстрее, чем организация лагерей). На 100 штатных мест приходилось в 1924 – 112 заключённых, в 1925 – 120, в 1926 – 132, в 1927 – 177[23]. Кто сам сидел, хорошо понимает, каков лагерный быт (место на нарах, миски в столовой или телогрейки), если на 1 место приходится 1,77 заключённых.
   Развитием лагерной системы развернулась смелая «борьба с тюремным фетишизмом» всех стран мира и в том числе прежней России, где ничего не могли придумать, кроме тюрем и тюрем. («Царское правительство, превратившее в одну огромную тюрьму всю страну, с каким-то утончённым садизмом развивало свою тюремную систему»[24].)
   Хотя до 1924 и на Архипелаге всё ещё недостаточно «простых трудколоний». В эти годы перевешивают «закрытые места» заключения, да не уменьшатся они и после. (В докладе 1924 года Крыленко требует увеличить число изоляторов специального назначения – изоляторов для нетрудящихся и для особо-опасных из числа трудящихся (каким, очевидно, и окажется потом сам Крыленко).
   Эта его формулировка так и вошла в Исправительно-трудовой кодекс 1924 года.)
   А на пороге «реконструктивного периода» (значит – с 1927 года) «роль лагерей… (что бы вы думали? теперь-то, после всех побед?)…возрастает – против наиболее опасных враждебных элементов, вредителей, кулачества, контрреволюционной агитации»[25].
   Итак, Архипелаг не уйдёт в морскую пучину! Архипелаг будет жить!
   Как при сотворении всякого Архипелага происходят где-то невидимые передвижки важных опорных слоёв прежде, чем станет перед нами картина мира, – так и тут происходили важнейшие перемещения и переназвания, почти недоступные нашему уму. Вначале первозданная неразбериха, местами заключения руководят три ведомства: ВЧК (т. Дзержинский), НКВД (т. Петровский) и НКЮ (т. Курский); в НКВД – то ГУМЗАК (Главное Управление Мест Заключения, сразу после Октября 1917), то ГУПР (Главное Управление Принудительных Работ), то снова ГУМЗАК; в НКЮ – Тюремное Управление (декабрь 1917), затем Центральный Карательный Отдел (май 1918) с сетью губернских карательных отделов и даже съездами их (сентябрь 1920), затем облагозвученный в Центральный Исправительно-Трудовой Отдел (1921). Разумеется, такое рассредоточение не служило к пользе карательно-исправительного дела, и Дзержинский добивался единства управления. Кстати, тут произошло мало кем замеченное сращение НКВД с ВЧК: с 16 марта 1919 Дзержинский стал по совместительству также наркомом внутренних дел. А в 1922, как уже сказано, он добился передачи к себе в НКВД и всех мест заключения из НКЮ (25.6.1922).
   Параллельно тому шла перестройка и лагерной охраны. Сперва это были войска ВОХР (Внутренней Охраны Республики), затем ВНУС (Внутренней Службы), в 1919 они соединились с корпусом ВЧК[26], и председателем их Военного Совета стал Дзержинский же. (И тем не менее, тем не менее до 1924 поступали жалобы на многочисленность побегов, на низкое состояние дисциплины работников[27].) Лишь в июне 1924 декретом ВЦИК – СНК в корпусе Конвойной Стражи введена военная дисциплина и укомплектование через Наркомвоенмор[28].
   Ещё тому параллельно создаётся в 1922 Центральное Бюро Дактилоскопической регистрации и Центральный Питомник служебных и розыскных собак.
   А за это время ГУМЗАК СССР переназывается в ГУИТУ СССР (Главное Управление Исправительно-Трудовых Учреждений), а затем и в ГУИТЛ ОГПУ (Главное Управление Исправительно-Трудовых Лагерей), и Начальник его одновременно становится Начальником Конвойных войск СССР.
   И сколько ж это волнений! И сколько ж это лестниц, кабинетов, часовых, пропусков, печатей, вывесок!

   А из ГУИТЛа, сына ГУМЗАКа, и получился-то наш ГУЛАГ.

Глава 2
Архипелаг возникает из моря

   Соловецкие острова. – Основание Соловецкого монастыря и расцвет его. – Крепостное использование. – Монастырская тюрьма. – Советская легенда о пытках в ней. – Эксплуатация монастыря в ранне-советское время. – Поджог и грабёж. – Выброс монахов. – Чекисты приехали. – Первые лагеря Особого назначения.
   Кемперпункт и порядки в нём. – Легендарный ротмистр Курилко. – К Соловкам по льду и на пароходе. – Соловецкий дух, зародыш Архипелага. – Карцеры и лестница Секирной горы. – Другие соловецкие расправы. – Соловецкая фантастика. – Денежные боны. – Соловецкий журнал, театр, общество краеведения. – Ни одного выстрела иначе как по заключённому. – Дневной расстрел под колокольней. – Расстрельная дорога. – Офицеры перед смертью. – Рост Соловецкого лагеря. – Сдерживать ужасом! – Отборный состав узников. – Приёмы хорошего тона. – Предсмертные дни Георгия Осоргина. – Смешанный воздух Соловков, непонимание всеобщей обречённости. – Белогвардейцы в управлении Соловками. – Борьба белогвардейской Адмчасти с чекистской Информационно-Следственной. – Разоблачение стукачей. – Формула Нафталия Френкеля.
   Упадок соловецкого хозяйства при чекистах. – Худая пища, цынга, тяжести и издевательства быта. – Убийства на Голгофской горе. – История Голгофско-Распятского скита. – Эпидемии 1928 и 1929 годов на Соловках. – Проступание черт будущего архипелажного быта. – Дальние рабочие командировки. – Переход Соловков к экономической системе. – Прокладка материковых трактов. – Групповые казни за невыполнение нормы. – Обстановка работы. – Начало злокачественного распространения Соловков. – Меры расчуждения вольных и зэков. – Побеги с Соловков. – Книги о Соловках в Европе. – Приезд Горького на Соловки. – Эпизод в Кеми. – Осмотр лагеря. – Эпизод с мальчиком-правдолюбцем. – Горьковские похвалы Соловкам. – Мотивировки его поведения? – Массовый расстрел 29 октября 1929. – Сын священника Успенский. – Вид той ямы через 45 лет. – Мор истинно-православных на Малом Заяцком острове.
   Соловки бытовеют. – Воровки и проститутки. – Несовершеннолетние. – Перековка. – «Соревнование и ударничество» на Соловках. – Воровская «коммуна». – «От нас всё – нам ничего!» – Пятьдесят Восьмая вне трудколлективов. – Рассылка Пятьдесят Восьмой прочь с Соловков. – Зэки Новой Земли.
   На Белом море, где ночи полгода белые, Большой Соловецкий остров поднимает из воды белые церкви в обводе валунных кремлёвских стен, ржаво-красных от прижившихся лишайников, – и серо-белые соловецкие чайки постоянно носятся над Кремлём и клекочат.
   «В этой светлости как бы нет греха… Эта природа как бы ещё не доразвилась до греха» – так ощутил Соловецкие острова Пришвин[29].
   Без нас поднялись эти острова из моря, без нас налились двумястами рыбными озёрами, без нас заселились глухарями, зайцами, оленями, а лисиц, волков и другого хищного зверя не было тут никогда.
   Приходили ледники и уходили, гранитные валуны натеснялись вкруг озёр; озёра замерзали соловецкою зимнею ночью, ревело море от ветра и покрывалось ледяною шугой, а где схватывалось; полыхали полярные сияния в полнеба; и снова светлело, и снова теплело, и подрастали и толщали ели, квохтали и кликали птицы, трубили молодые олени – кружилась планета со всей мировой историей, царства падали и возникали – а здесь всё не было хищных зверей и не было человека.
   Иногда тут высаживались новгородцы и зачли острова в Обонежскую пятину. Живали тут и карелы. Через полста лет после Куликовской битвы и за полтысячи лет до ГПУ пересекли перламутровое море в лодчёнке монахи Савватий и Зосима и этот остров без хищного зверя сочли святым. С них и пошёл Соловецкий монастырь. С тех пор поднялись тут Успенский и Преображенский соборы, церковь Вознесения Господня на Секирной горе, и ещё два десятка церквей, и ещё два десятка часовен, скит Голгофский, скит Троицкий, скит Савватиевский, скит Муксалмский, и одинокие укрывища отшельников и схимников по дальним местам. Здесь приложен был труд многий – сперва самих монахов, потом и монастырских крестьян. Соединились десятками каналов озёра. В деревянных трубах пошла озёрная вода в монастырь. А самое удивительное – легла (XIX век) дамба на Муксалму из неподымных валунов, как-то уложенных по отмелям. На Большой и Малой Муксалме стали пастись тучные стада, монахи любили ухаживать за животными, ручными и дикими. Соловецкая земля оказалась не только святой, но и богатой, способной кормить тут многие тысячи[30]. Огороды растили плотную белую сладкую капусту (кочерыжки – «соловецкие яблоки»). Все овощи были свои, да все сортные, и свои цветочные оранжереи, даже розы. А то вызревали и бахчи. Развились рыбные промыслы – морская ловля и рыбоводство в отгороженных от моря «митрополичьих садках». С веками и с десятилетиями свои появились мельницы для своего зерна, свои лесопильни, своя посуда из своих гончарных мастерских, своя литейка, своя кузница, своя переплётная, своя кожевенная выделка, своя каретная и даже электростанция своя. И сложный фасонный кирпич, и морские судёнышки для себя – всё делали сами.
   Однако никакое народное развитие ещё никогда не шло, не идёт – и будет ли когда-либо идти? – без сопутствования мыслью военной и мыслью тюремной.
   Мысль военная. Нельзя же каким-то безрассудным монахам просто жить на просто острове. Остров – на границе Великой Империи, и стало быть, надо воевать ему со шведами, с датчанами, с англичанами, и стало быть, надо строить крепость со стенами восьмиметровой толщины, и воздвигнуть восемь башен, и бойницы проделать узкие, а с колокольни соборной обезпечить наблюдательный обзор. (И пришлось-таки монастырю стоять против англичан в 1808 и в 1854, и выстоять, а против никоновцев в 1667 предал Кремль царскому боярину монах Феоктист, открыв тайный ход.)
   Мысль тюремная. Как же это славно – на отдельном острове да стоят добрые каменные стены. Есть куда посадить важных преступников, и охрану с кого спросить есть. Душу спасать мы им не мешаем, а узников нам постереги. (Сколько вер разбило в человечестве это тюремное совместительство иных христианских монастырей.)
   И думал ли о том Савватий, высаживаясь на святом острове?..
   Сажались сюда еретики церковные, сажались и еретики политические. Не доброй волей удалился сюда на покой Авраамий Палицын (и умер тут). Тут сидел дядя Пушкина П. Ганнибал – за сочувствие к декабристам. Уже в глубокой старости был посажен сюда последний кошевой Запорожского войска Калнышевский и после долгого срока освободился, будучи старше ста лет.
   Но тех всех, однако, почти можно по именам перечесть[31].
   На древнюю историю соловецкой монастырской тюрьмы уже в советское, уже в лагерное время Соловков наброшена была накидка модного мифа, которая, однако, обманула создателей справочников и исторических описаний, – и теперь мы в нескольких книгах можем прочесть, что соловецкая тюрьма была пыточной; что тут были и крюки для дыбы, и плети, и каление огнём. Но всё это – принадлежности доелизаветинских следственных тюрем или западной инквизиции, никак не свойственные русским монастырским темницам вообще, а примысленные сюда исследователем недобросовестным да и несведущим.
   Старые соловчане хорошо помнят его – это был шпынь Иванов, по лагерному прозвищу «антирелигиозная бацилла». Прежде он состоял служкой при архиепископе новгородском, арестован за продажу церковных ценностей шведам. На Соловки попал году в 1925 и заметался, как уйти от общих работ и от гибели. Он специализировался по антирелигиозной пропаганде среди заключённых, конечно стал и сотрудником ИСЧ (Информационно-Следственная Часть, так откровенно и называлась). Но больше того: руководителей лагеря он взволновал предположениями, что здесь зарыты монахами многие клады, – и так создали под его началом Раскопочную Комиссию. Много месяцев эта комиссия копала – увы, монахи обманули психологические расчёты антирелигиозной бациллы: никаких кладов они на Соловках не зарыли. Тогда Иванов, чтобы с почётом выйти из положения, принялся истолковывать подземные хозяйственные, складские и оборонные помещения – как тюремные и пыточные. Деталей пыток, естественно, не могло сохраниться за столько столетий, но уж крюк (для подвески туш) конечно свидетельствовал, что здесь была дыба. О XIX веке труднее было обосновать, почему никаких следов мучительства не осталось, – и так было заключено, что «с прошлого века режим соловецкой тюрьмы значительно смягчился». «Открытия» антирелигиозной бациллы очень приходились в цвет времени, несколько утешили разочарованное начальство, были помещены в лагерном журнале «Соловецкие острова», потом отдельно отпечатаны в соловецкой типографии – и так с успехом задымили историческую истину. (Затея тем более уместная, что Соловецкий процветающий монастырь был в большой славе и уважении по всей Руси ко времени революции.)
   Но когда власть перешла в руки трудящихся, – что ж стало делать с этими злостными тунеядцами монахами? Послали туда комиссаров, социально-проверенных руководителей, монастырь объявили совхозом и велели монахам меньше молиться, а больше трудиться на пользу рабочих и крестьян. Монахи трудились, и та поразительная по вкусу селёдка, которую они ловили благодаря особому знанию мест и времени, где забрасывать сети, отсылалась в Москву на кремлёвский стол.
   Однако обилие ценностей, сосредоточенных в монастыре, особенно в ризнице, смущало кого-то из прибывших руководителей и направителей: вместо того чтобы перейти в трудовые (их) руки, ценности лежали мёртвым религиозным грузом. И тогда, в некотором противоречии с Уголовным кодексом, но в верном соответствии с общим духом экспроприации нетрудового имущества, монастырь был подожжён (25 мая 1923 года) – повреждены были постройки, исчезло много ценностей из ризницы, а главное – сгорели все книги учёта, и нельзя было определить, как много и что именно пропало[32].
   Не проводя даже никакого следствия, что подскажет нам революционное правосознание (нюх)? – кто может быть виноват в поджоге монастырского добра, если не чёрная монашеская свора? Так выбросить её на материк, а на Соловецких островах сосредоточить Северные Лагеря Особого Назначения! Восьмидесятилетние и даже столетние монахи умоляли с колен оставить их умереть на «святой земле», но с пролетарской непреклонностью вышибли их всех, кроме самых необходимых: артели рыбаков[33] да специалистов по скоту на Муксалме; да отца Мефодия, засольщика капусты; да отца Самсона, литейщика; да других подобных полезных отцов. (Им отвели особый от лагеря уголок Кремля со своим выходом – Сельдяными воротами. Их назвали трудовой коммуной, но в снисхождение к их полной одурманенности оставили им для молитв Онуфриевскую церковь на кладбище.)
   Так сбылась одна из любимых пословиц, постоянно повторяемая арестантами: свято место пусто не бывает. Утих колокольный звон, погасли лампады и свечные столпы, не звучали больше литургии и всенощные, не бормотался круглосуточный псалтырь, порушились иконостасы (в Преображенском соборе оставили) – зато отважные чекисты в сверхдолгополых, до самых пят, шинелях, с особо отличительными соловецкими чёрными обшлагами и петлицами и чёрными околышами фуражек без звёзд, приехали в июне 1923 года созидать образцово-строгий лагерь, гордость рабоче-крестьянской Республики.
   Концентрационные лагеря, хотя и классовые, к тому времени были признаны недостаточно строгими. Уже в 1921 году были основаны, в ведении ЧК, Северные Лагеря Особого Назначения – СЛОН. Первые такие лагеря возникли в Пертоминске, Холмогорах и близ самого Архангельска[34]. Однако эти места были, видимо, признаны трудными для охраны, неперспективными для сгущения больших масс заключённых. И взоры начальства естественно были переведены по соседству на Соловецкие острова – с уже налаженным хозяйством, с каменными постройками, в двадцати-сорока километрах от материка, достаточно близко для тюремщиков, достаточно удалённо для беглецов, и полгода без связи с материком – крепче орешек, чем Сахалин.
   Что значит Особое Назначение, ещё не было сформулировано и разработано в инструкциях. Но первому начальнику Соловецкого лагеря Ногтеву, разумеется, объяснили на Лубянке устно. А он, приехав на остров, объяснил своим близким помощникам.
* * *
   Сейчас-то бывших зэков да даже и просто людей 60-х годов рассказом о Соловках, может быть, и не удивишь. Но пусть читатель вообразит себя человеком чеховской и послечеховской России, человеком Серебряного Века нашей культуры, как назвали 1910-е годы, там воспитанным, ну пусть потрясённым Гражданской войной, – но всё-таки привыкшим к принятым у людей пище, одежде, взаимному словесному обращению, – и вот тогда да вступит он в ворота Соловков – в Кемперпункт[35]. Это – пересылка в Кеми, унылый, без деревца, без кустика, Попов остров, соединённый дамбой с материком. Первое, что вступивший видит в этом голом, грязном загоне – карантинную роту (заключённых тогда сводили в «роты», ещё не была открыта «бригада»), одетую… в мешки! – в обыкновенные мешки: ноги выходят вниз как из-под юбки, а для головы и рук делаются дырки (ведь и придумать нельзя, но чего не одолеет русская смекалка!). Этого-то мешка новичок избежит, пока у него есть своя одежда, но, ещё и мешков как следует не рассмотрев, он увидит легендарного ротмистра Курилку.
   Курилко (или Белозёров ему на замен) выходит к этапной колонне тоже в длинной чекистской шинели с устрашающими чёрными обшлагами, которые дико выглядят на старом русском солдатском сукне – как предвещение смерти. Он вскакивает на бочку или другую подходящую подмость и обращается к прибывшим с неожиданной пронзительной яростью: «Э-э-эй! Внима-ни-е! Здесь республика не со-вец-ка-я, а соловец-ка-я! Усвойте! – нога прокурора ещё не ступала на соловецкую землю! – и не ступит! Знайте! – вы присланы сюда не для исправления! Горбатого не исправишь! Порядочек будет у нас такой: скажу “встать” – встанешь, скажу “лечь” – ляжешь! Письма писать домой так: жив, здоров, всем доволен! точка!..»
   Онемев от изумления, слушают именитые дворяне, столичные интеллигенты, священники, муллы да тёмные среднеазиаты – чего не слыхано и не видано, не читано никогда. А Курилко, не прогремевший в Гражданской войне, но сейчас, вот этим историческим приёмом вписывая своё имя в летопись всей России, ещё взводится, ещё взводится от каждого своего удачного выкрика и оборота, и ещё новые складываются и оттачиваются у него сами[36].
   И, любуясь собой и заливаясь (а внутри, может быть, со злорадством: вы, штафирки, где прятались, пока мы воевали с большевиками? вы думали в щёлке отсидеться? так вытащены сюда! теперь получайте за свой говённый нейтралитет!), – Курилко начинает учение:
   – Здравствуй, первая карантинная рота!.. – (Должны отрывисто крикнуть: «Здра!») – Плохо, ещё раз! Здравствуй, первая карантинная рота!.. Плохо!.. Вы должны крикнуть «здра!» – чтоб на Соловках, за проливом было слышно! Двести человек крикнут – стены падать должны!! Снова! Здравствуй, первая карантинная рота!
   Проследя, чтобы все кричали и уже падали от крикового изнеможения, Курилко начинает следующее учение – бег карантинной роты вокруг столба:
   – Ножки выше!.. Ножки выше!
   Это и самому нелегко, он и сам уже – как трагический артист к пятому акту перед последним убийством. И уже падающим и упавшим, разостланным по земле, он последним хрипом получасового учения, исповедью сути соловецкой обещает:
   – Сопли у мертвецов сосать заставлю!
   И это – только первая тренировка, чтобы сломить волю прибывших. А в чёрнодеревянном гниющем смрадном бараке приказано будет им «спать на рёбрышке» – да это хорошо, это кого отделённые за взятку всунут – на нары. А остальные будут ночь стоять между нарами (а виновного ещё поставят между парашею и стеной, чтобы перед ним все оправлялись).
   И это – благословенные допереломные докультовые до-искажённые до-нарушенные Тысяча Девятьсот Двадцать Третий, Тысяча Девятьсот Двадцать Пятый… (А с 1927 то дополнение, что на нарах уже будут урки лежать и в стоящих интеллигентов постреливать вшами с себя.)
   В ожидании парохода «Глеб Бокий»[37] они ещё поработают на Кемской пересылке, и кого-то заставят бегать вокруг столба с постоянным криком: «Я филон, работать не хочу и другим мешаю!»; а инженера, упавшего с парашей и разлившего на себя, не пустят в барак, а оставят обледеневать в нечистотах. Потом крикнет конвой: «В партии отстающих нет! Конвой стреляет без предупреждения! Шагом марш!» И потом, клацая затворами: «На нервах играете?» – и зимой погонят по льду пешком, волоча за собой лодки, – переплывать через полыньи. А при подвижной воде погрузят в трюм парохода и столько втиснут, что до Соловков несколько человек непременно задохнутся, так и не увидав белоснежного монастыря в бурых стенах.
   В первые же соловецкие часы быть может испытает на себе новичок и соловецкую приёмную банную шутку: он разделся, первый банщик макает швабру в бочку зелёного мыла и шваброй мажет новичка; второй пинком сталкивает его куда-то вниз по наклонной доске или по лестнице; там, внизу, его, ошеломлённого, третий окатывает из ведра, и тут же четвёртый выталкивает в одевалку, куда его «барахло» уже сброшено сверху как попало. (В этой шутке предвиден весь ГУЛАГ! и темп его, и цена человека.)
   Так глотает новичок соловецкого духа! – духа, ещё не известного в стране, но творимого на Соловках будущего духа Архипелага.
   И здесь тоже новичок видит людей в мешках; и в обычной «вольной» одежде, у кого новой, у кого потрёпанной; и в особых соловецких коротких бушлатах из шинельного материала (это – привилегия, это признак высокого положения, так одевается лагерный адмсостав), с шапками-«соловчанками» из такого же сукна; и вдруг идёт среди арестантов человек… во фраке! – и не удивляет никого, никто не оборачивается и не смеётся. (Ведь каждый донашивает своё. Этого беднягу арестовали в ресторане «Метрополь», так он и мыкает свой срок во фраке.)
   «Мечтой многих заключённых» называет журнал «Соловецкие острова» (1930 год, № 1) получение одежды стандартного типа[38]. Только детколонию полностью одевают. А например женщинам не выдают ни белья, ни чулок, ни даже платка на голову – схватили сватью в летнем платьи, так и ходи заполярную зиму. От этого многие заключённые сидят в ротных помещениях даже в одном белье, и на работу их не выгоняют.
   Столь дорога казённая одежда, что никому на Соловках не кажется дивной или дикой такая сцена: среди зимы арестант раздевается и разувается близ Кремля, аккуратно сдаёт обмундирование и бежит голый двести метров до другой кучки людей, где его одевают. Это значит: его передают от кремлёвского управления управлению филимоновской железнодорожной ветки[39], – но если передать его в одежде, приёмщики могут не вернуть её или обменить, обмануть.
   А вот и другая зимняя сцена – те же нравы, хотя иная причина. Лазарет санчасти признан антисанитарным, приказано срочно шпарить и мыть его кипятком. Но куда же больных? Все кремлёвские помещения переполнены, плотность населения Соловецкого архипелага больше, чем в Бельгии (а какая ж в соловецком Кремле?). Так всех больных выносят на одеялах на снег и кладут на три часа. Вымыли – затаскивают.
   Мы же не забыли, что наш новичок – воспитанник Серебряного Века? Он ничего ещё не знает ни о Второй Мировой войне, ни о Бухенвальде. Он видит: отделённые в шинельных бушлатах с отменной выправкой приветствуют друг друга и ротных отданием воинской чести – и они же выгоняют своих рабочих длинными палками, дрынами (и даже глагол уже всем понятный: дрыновать). Он видит: сани и телегу тянут не лошади, а люди (по нескольку в одной) – и тоже есть слово вридло (временно исполняющий должность лошади).
   А от других соловчан он узнаёт и пострашней, чем видят его глаза. Произносят ему гибельное слово – Секирка. Это значит – Секирная гора. В двухэтажном соборе там устроены карцеры. Содержат в карцере так: от стены до стены укреплены жерди толщиною в руку, и велят наказанным арестантам весь день на этих жердях сидеть. (На ночь ложатся на полу, но друг на друга, переполнение.) Высота жерди такова, что ногами до земли не достаёшь. Не так легко сохранить равновесие, весь день только и силится арестант – как бы удержаться. Если же свалится – надзиратели подскакивают и бьют его. Либо: выводят наружу к лестнице в 365 крутых ступеней (от собора к озеру, монахи соорудили); привязывают человека по длине его к балану (бревну) для тяжести – и вдольно сталкивают (ступеньки настолько круты, что бревно с человеком на них не задерживается, и на двух маленьких площадках тоже).
   Ну да за жёрдочками не на Секирку ходить, они есть и в кремлёвском, всегда переполненном, карцере. А то ставят на ребристый валун, на котором тоже не устоишь. А летом – «на пеньки», это значит – голого под комаров. Но тогда за наказанным надо следить; а если голого да к дереву привязывают – то комары справятся сами. А если голого зимой – так облить водой на морозе. Ещё – целые роты в снег кладут за провинность. Ещё – в приозёрную топь загоняют человека по горло и держат так. И вот ещё способ: запрягают лошадь в пустые оглобли, к оглоблям привязывают ноги виновного, на лошадь садится охранник и гонит её по лесной вырубке, пока стоны и крики сзади кончатся.
   Новичок раздавлен духом, ещё и не начав соловецкой жизни, своих безконечных трёх лет срока. Но поспешил бы современный читатель, если б вытянул палец: вот открытая система уничтожения, лагерь смерти! Э, нет, мы не так просты! В этой первой экспериментальной зоне, как и потом в других, как и в самой объемлющей изо всех – в СССР, мы не открыто действуем – а наслоенно, смешанно – и потому так успешно, и потому так долго.
   Вдруг въезжает через кремлёвские ворота какой-то лихой человек верхом на козле, держится со значением, и никто не смеётся над ним. Это кто же? почему на козле? Дегтярёв, он в прошлом объездчик (не путать с вольным Дегтярёвым, начальником войск Соловецкого архипелага), потребовал себе лошадь, но лошадей на Соловках мало, так дали ему козла. А за что ему честь? А он – заведующий Дендрологическим Питомником. Они выращивают экзотические деревья. Здесь, на Соловках.
   Так с этого всадника на козле начинается соловецкая фантастика. Зачем же экзотические деревья на Соловках, где простое разумное овощное хозяйство монахов – и то уже загубили, и овощи при конце? А затем экзотические деревья при Полярном Круге, что и Соловки, как вся Советская Республика, преображают мир и строят новую жизнь. Но откуда семена, средства? Вот именно: на семена для дендрологического питомника деньги есть, нет лишь денег на питание рабочим лесоповала (питание идёт ещё не по нормам – по средствам).
   А вот – археологические раскопки? Да, у нас работает Раскопочная Комиссия. Нам важно знать своё прошлое.
   Перед Управлением лагеря – клумба, и на ней выложен симпатичный слон, а на попоне его «У» – значит У-СЛОН – (Управление Соловецких Лагерей Особого Назначения). И тот же ребус – на соловецких бонах, ходящих как деньги этого северного государства. Какой приятный домашний маскарад! Так всё очень мило здесь, Курилко-шутник нас только пугал?

   Денежное обращение лагерей ГПУ имело устойчивое продолжение на многие годы. Особые денежные знаки помогали лучшей изоляции этих лагерей. По прибытии в лагерь даже все чины администрации и охраны, тем более заключённые, должны были сдать все имеющиеся у них советские деньги и получали взамен книжечки «расчётных квитанций» (на плотной бумаге, с водяным знаком) в достоинствах по 2, 5, 20, 50 копеек, 1, 3 и 5 рублей, выпуски разных годов отличались подписями разных членов Коллегии ОГПУ – Г. Бокия, Л. Когана или М. Бермана. За укрытие в лагере государственных денег полагался расстрел. (Одна из целей такой строгости была – затруднить побег.) На территории всех лагерей ГПУ для всех расчётов применялись эти квитанции. При освобождении (если оно наступало…) владелец снова обменивал их на государственные деньги. После 1932 года, при резком росте лагерной системы, все эти квитанции были изъяты. (Сообщил М. М. Быков.)

   И вот свой журнал – тоже «Слон» (с 1924, первые номера на машинке, с № 9 – печатается в монастырской типографии), с 1925 – «Соловецкие острова», 200 экз., и даже с приложением – газетой «Новые Соловки» (разорвём с проклятым монашеским прошлым!). С 1926 – подписка по всей стране и большой тираж, большой успех! Ведь в 20-е годы Соловков не таили, но даже уши прожужжали ими. Соловками открыто играли, Соловками открыто гордились (имели смелость гордиться!), они поминались в советских песнях, над ними смеялись в эстрадных куплетах. Ведь классы исчезали (куда?), и Соловкам тоже был скоро конец.
   И над журналом – верхоглядная какая-то цензура: заключённые (Глубоковский) пишут юмористические стишки о Тройке ГПУ – и проходит! И потом их поют с эстрады соловецкого театра прямо в лицо приехавшему Глебу Бокию:
Обещали подарков нам куль
Бокий, Фельдман, Васильев и Вуль… —

   и начальству нравится! (Да ведь лестно! Ты курса не кончил – а тебя в историю лепят.) И припев:
Всех, кто наградил нас Соловками, —
Просим: приезжайте сюда сами!
Посидите здесь годочков три иль пять —
Будете с восторгом вспоминать! —

   хохочут! нравится! (Кто ж разгадает, что здесь – пророчество?..)

   К 1927 журнал оборвался: режим поворачивал, не до этих шуток. Но ещё потом, в 1929, после крупных соловецких событий и общего поворота всех лагерей к перевоспитанию, журнал возобновился и выходил до 1932.

   А обнаглевший Шипчинский вывешивает лозунг над входными воротами:
«Соловки – рабочим и крестьянам!»
   (И тоже ведь пророчество! – но это не нравится, разгадали и сняли.)
   На артистах драматической труппы – костюмы, сшитые из церковных риз. «Рельсы гудят». Фокстротирующие изломанные пары на сцене (гибнущий Запад) – и победная красная кузница, нарисованная на заднике (Мы).
   Фантастический мир! Нет, шутил негодник Курилко!..
   А ещё же есть Соловецкое Общество Краеведения, оно выпускает свои отчёты-исследования. О неповторенной архитектуре XVI века и о соловецкой фауне здесь пишут с такой обстоятельностью, преданностью науке, с такой кроткой любовью к предмету, будто это досужие чудаки-учёные притянулись на остров по научной страсти, а не арестанты, уже прошедшие Лубянку и дрожащие попасть на Секирную гору, под комаров или к оглоблям лошади. Да в тон с добродушными краеведами и сами звери и птицы соловецкие ещё не вымерли, не перестреляны, не изгнаны, даже не напуганы – ещё и в 28-м году зайцы доверчивым выводком выходят к самой обочине дороги и с любопытством следят, как ведут арестантов на Анзер.
   Как же случилось, что зайцев не перестреляли? Объясняют новичку: зверюшки и птицы потому не боятся здесь, что есть приказ ГПУ: «Патроны беречь! Ни одного выстрела иначе как по заключённому!»
   Итак, все страхи были шуткой. Но – «Разойдись! Разойдись!» – кричат среди бела дня на кремлёвском дворе, густом, как Невский, – трое молодых людей, хлыщеватых, с лицами наркоманов (передний не дрыном, но стеком разгоняет толпу заключённых), быстро под руки волокут опавшего, с обмякшими ногами и руками человека в одном белье – страшно увидеть его стекающее как жидкость лицо! – волокут под колокольню, вон туда под арку, в ту низенькую дверь, она – в основании колокольни. В эту маленькую дверь его втискивают и в затылок стреляют – там дальше крутые ступеньки вниз, он свалится, и даже можно семь-восемь человек набить, а потом присылают вытянуть трупы и наряжают женщин (матерей и жён ушедших в Константинополь; верующих, не уступивших веры и не давших оторвать от неё детей) – помыть ступени[40].
   Что ж, нельзя было ночью, тихо? А зачем же тихо? – тогда и пуля пропадает зря. В дневной густоте пуля имеет воспитательное значение. Она сражает как бы десяток зараз.
   Расстреливали и иначе – прямо на Онуфриевском кладбище, за женбараком (бывшим странноприимным домом для богомолок) – и та дорога мимо женбарака так и называлась расстрельной. Можно было видеть, как зимою по снегу там ведут человека босиком в одном белье (это не для пытки! это чтоб не пропала обувь и обмундирование) с руками, связанными проволокою за спиной[41], – а осуждённый гордо, прямо держится и одними губами, без помощи рук, курит последнюю в жизни папиросу. (По этой манере узнают офицера. Тут ведь люди, прошедшие семь лет фронтов. Тут мальчишка 18-летний, сын историка В. А. Потто, на вопрос нарядчика о профессии пожимает плечами: «Пулемётчик». По юности лет и в жаре Гражданской войны он не успел приобрести другой.)
   Фантастический мир! Это сходится так иногда. Многое в истории повторяется, но бывают совсем неповторимые сочетания, короткие по времени и по месту. Таков наш НЭП. Таковы и ранние Соловки.
   Очень малое число чекистов (да и то, может быть, полуштрафных), всего 20–40 человек приехали сюда, чтобы держать в повиновении тысячи, многие тысячи. Сперва ждали меньше, но Москва слала, слала, слала. За первые полгода, к декабрю 1923, уже собралось больше 2 000 заключённых. А в 1928 в одной только 13-й роте (роте общих работ) крайний в строю при расчёте отвечал: «376-й! Строй по десяти!» – значит, 3 760 человек, и такая ж крупная была 12-я рота, а ещё больше «17-я рота» – общие кладбищенские ямы. А кроме Кремля были уже командировки – Савватиево, Филимоново, Муксалма, Троицкая, «Зайчики» (Заяцкие острова). К 1928 было тысяч около шестидесяти. И сколько среди них «пулемётчиков», многолетних природных вояк? А с 1926 уже валили и матёрые уголовники всех сортов. И как же удержать их, чтоб они не восстали?
   Только ужасом! Только Секиркой! жёрдочками! комарами! проволочкой по пням! дневными расстрелами! Москва гонит этапы, не считаясь с местными силами, – но Москва ж и не ограничивает своих чекистов никакими фальшивыми правилами: всё, что сделано для порядка, – то сделано, и ни один прокурор действительно никогда не ступит на соловецкую землю.
   А второе – накидка газовая со стеклярусом, эра равенства – и Новые Соловки! Самоохрана заключённых! Самонаблюдение! Самоконтроль! Ротные, взводные, отделённые – все из своей среды. И самодеятельность, и саморазвлечение!
   А под ужасом и под стеклярусом – какие люди? кто? Исконные аристократы. Кадровые военные. Философы. Учёные. Художники. Артисты. Лицеисты.

   Вот немногие соловчане, сохранённые памятью уцелевших: Ширин с кая-Шихматова, Шереметева, Шаховская, Фицтум, И. С. Дельвиг, Грабовский, Асатиани-Эристов, Гошерон-де-Лафосс, Сиверс, Г. М. Осоргин, Клодт, Н. Н. Бахрушин, Аксаков, Комаровский, П. М. Воейков, Вадбольский, Вонлярлярский, В. Левашов, О. В. Волков, В. Ло зи на-Лозинский, Д. Гудович, Таубе, В. С. Муромцев. Бывший кадетский лидер Некрасов. Финансист проф. Озеров. Юрист проф. А. В. Бородин. Психолог проф. А. П. Сухов. Философы проф. А. А. Мейер, проф. С. А. Аскольдов, Ю. Н. Данзас, теософ Мёбес. Историки Н. П. Анциферов, М. Д. Присёлков, Г. О. Гордон, А. И. Заозерский, П. Г. Васенко. Литературоведы Д. С. Лихачёв, Цейтлин, лингвист И. Е. Аничков, востоковед Н. В. Пигулевская. Орнитолог Г. Поляков. Художники Браз, П. Ф. Смотрицкий. Актёры И. Д. Калугин (Александринка), Б. Глубоковский. В. Ю. Короленко (племянник). В 30-е годы, уже при конце Соловков, здесь побывал и о. Павел Флоренский.

   По воспитанию, по традициям – слишком горды, чтобы показать подавленность или страх, чтобы выть, чтобы жаловаться на судьбу даже друзьям. Признак хорошего тона – всё с улыбкой, даже идя на расстрел. Будто вся эта полярная ревущая морем тюрьма – небольшое недоразумение на пикнике. Шутить. Высмеивать тюремщиков.
   Вот и слон на деньгах и на клумбе. Вот и козёл вместо коня. И если уж 7-я рота артистическая, то ротный у нее – Кунст. Если Берри-Ягода – то начальник ягодосушилки. Вот и шутки над простофилями, цензорами журнала. Вот и песенки. Ходит и посмеивается Георгий Михайлович Осоргин: «Comment vous portez-vous (как поживаете) на этом острову́?» – «А лаге́р ком а лаге́р».
   Вот эти шуточки, эта подчёркнутая независимость – аристократического духа – они-то больше всего и раздражают полузверячих соловецких тюремщиков. Кроме духовенства, никому не разрешалось ходить в монастырскую последнюю церковь – Осоргин, пользуясь тем, что работал в санчасти, тайком пошёл на пасхальную заутреню. С пятнистым тифом отвезенному на Анзер епископу Петру Воронежскому отвёз мантию и Святые Дары. По доносу посажен в карцер и приговорён к расстрелу. И в этот самый день сошла на соловецкую пристань его молодая (он и сам моложе сорока) жена! И Осоргин просит тюремщиков: не омрачать жене свидания. Он обещает, что не даст ей задержаться долее трёх дней, и как только она уедет – пусть его расстреляют. И вот что значит это самообладание, которое за анафемой аристократии забыли мы, скулящие от каждой мелкой беды и каждой мелкой боли: три дня непрерывно с женой – и не дать ей догадаться! Ни в одной фразе не намекнуть! не дать тону упасть! не дать омрачиться глазам! Лишь один раз (жена жива и вспоминает теперь), когда гуляли вдоль Святого озера, она обернулась и увидела, как муж взялся за голову с мукой. – «Что с тобой?» – «Ничего», – прояснился он тут же. Она могла ещё остаться – он упросил её уехать. Черта времени: убедил её взять тёплые вещи, он на следующую зиму получит в санчасти – ведь это драгоценность была, он отдал их семье. Когда пароход отходил от пристани – Осоргин опустил голову. Через десять минут он уже раздевался к расстрелу.
   Но ведь кто-то же и подарил им эти три дня. Эти три осоргинских дня, как и другие случаи, показывают, насколько соловецкий режим ещё не стянулся панцырем системы. Такое впечатление, что воздух Соловков странно смешивал в себе уже крайнюю жестокость с почти ещё добродушным непониманием: к чему это всё идёт? какие соловецкие черты становятся зародышами великого Архипелага, а каким суждено на первом взросте и засохнуть? Всё-таки не было ещё у соловчан общего твёрдого такого убеждения, что вот зажжены печи полярного Освенцима и топки его открыты для всех, привезенных однажды сюда. (А ведь было-то так!..) Тут сбивало ещё, что сроки у всех были больно коротки: редко десять лет, и пять не так часто, а то всё три да три. Ещё не понималась эта кошачья игра закона: придавить и выпустить, придавить и выпустить. И это патриархальное непонимание – к чему всё идёт? – не могло остаться совсем без влияния и на охранников из заключённых, и может быть, слегка и на тюремщиков.
   Как ни чётки были строки всюду выставленного, объявленного, нескрываемого классового учения о том, что только уничтожение есть заслуженный удел врага, – но этого уничтожения каждого конкретного двуногого человека, имеющего волосы, глаза, рот, шею, плечи, – всё-таки нельзя было себе представить. Можно было поверить, что уничтожаются классы, но люди из этих классов вроде должны были бы остаться?.. Перед глазами русских людей, выросших в других, великодушных и расплывчатых понятиях, как перед плохо подобранными очками, строки жестокого учения никак не прочитывались в точности. Недавно, кажется, прошли месяцы и годы открыто объявленного террора – а всё-таки нельзя было поверить!
   Сюда, на первые острова Архипелага, передалась и неустойчивость тех пёстрых лет, середины 20-х годов, когда и по всей стране ещё плохо понималось: всё ли уже запрещено? или, напротив, только теперь-то и начнёт разрешаться? Ещё так верила Русь в восторженные фразы! – и только немногие сумрачные головы уже разочли и знали, когда и как это будет всё перешиблено.
   Повреждены пожаром купола – а кладка вечная… Земля, возделанная на краю света, – и вот разоряемая. Изменчивый цвет безпокойного моря. Тихие озёра. Доверчивые животные. Безпощадные люди. И к Бискайскому заливу улетают на зиму альбатросы со всеми тайнами первого острова Архипелага. Но не расскажут на безпечных пляжах, но никому в Европе не расскажут.
   Фантастический мир… И одна из главных недолговечных фантазий: управляют лагерной жизнью отчасти – белогвардейцы! Так что Курилко был – не случаен.
   Это вот как. Во всём Кремле – единственный вольный чекист: дежурный по лагерю. Караулы у ворот (вышек нет), наблюдательные засады по островам и поимка беглецов – у охраны. В охрану кроме вольных набираются бытовые убийцы, фальшивомонетчики, другие уголовники (но не воры). Но кому заниматься всей внутренней организацией, кому вести Адмчасть, кто будут ротные и отделённые? Не священники же, не сектанты, не нэпманы, не учёные да и не студенты (студентов не так мало здесь, а студенческая фуражка на голове соловчанина – это вызов, дерзость, заметка и заявка на расстрел). Это лучше всего смогли бы бывшие военные. А какие ж тут военные, если не белые офицеры? Так, без сговора и вряд ли по стройному замыслу, складывается соловецкое сотрудничество чекистов и белогвардейцев.
   Где же принципиальность тех и других? Удивительно? Поразительно? – только тому удивительно, кто привык к анализу классово-социальному и не умеет иначе. Но тому аналисту всё на свете удивительно, ибо никогда не вливаются мир и человек в его заранее подставленные желобочки.
   А соловецкие тюремщики и чёрта возьмут на службу, раз не дают им красных штатов. Положено: заключённым самоконтролироваться (самоугнетаться). И кому ж тут лучше поручить?
   А вечным офицерам, «военным косточкам» – ну как не взять организацию хоть и лагерной жизни (лагерного угнетения) в свои руки? Ну как подчиниться и смотреть, что кто-то возьмётся неумеючи и шалопутно? Что погоны делают с человеческим сердцем – мы уже в этой книге толковали. (Вот погодите, придёт время и красных командиров сажать – и как повалят в самоохрану, как за этой вертухайской винтовкой потянутся, лишь бы доверили!.. Я писал уже: а кликни Малюта Скуратов нас?..) Ну, и такое должно было быть у белогвардейцев: а-а, всё равно пропали, и всё пропало, так и море по колено! И ещё такое: «чем хуже, тем лучше», поможем вам обуютить такие зверские Соловки, каких в нашей России сроду не бывало, – пусть о вас слава дурная идёт. И такое: наши все согласились, а я что – поп, чтобы на склад бухгалтером?
   И всё же главная соловецкая фантазия ещё не в том была, а: заняв Адмчасть Соловков, белогвардейцы стали – бороться с чекистами! Ваш-де лагерь – снаружи, а наш – внутри. И кому где работать и кого куда отправить – это Адмчасти дело. Мы наружу не лезем, а вы не лезьте к нам.
   Как бы не так! – именно внутри-то и должен быть лагерь весь прослоен стукачами Информационно-Следственной Части! Это была первая и грозная сила в лагере – ИСЧ. (И оперуполномоченные тоже были – из заключённых, вот венец самонаблюдения.) И с ней-то взялась бороться белогвардейская АЧ! Все другие части – Культурно-Воспитательная, Санитарная, которые столько будут значить в дальнейших лагерях, тут были хилы и жалки. Прозябала и Экономчасть во главе с Н. Френкелем – заведовала «торговлей» с внешним миром и несуществующей «промышленностью»; ещё не прометились пути её восхода. Две силы боролись – ИСЧ и АЧ. Это с Кемперпункта начиналось: к отделённому подошёл новоприбывший поэт Ал. Ярославский и зашептал ему на ухо. Отделённый, отчеканивая слова по-военному, рявкнул: «Был тайным – станешь явным
   У Информационно-Следственной Части – Секирка, карцеры, доносы, личные дела заключённых, от них зависели и досрочные освобождения, и расстрелы, у них – цензура писем и посылок.
   У Адмчасти – назначения на работу, перемещения по острову и этапы.
   Адмчасть выявляла стукачей для отправки их на этап. Стукачей ловили, они убегали, прятались в помещении ИСЧ, их настигали и там, взламывали комнаты ИСЧ, выволакивали и тащили на этап[42].
   (Их отправляли на Кондостров, на лесозаготовки. Фантастичность продолжалась и там: разоблачённые и потерянные выпускали на Кондострове стенгазету «Стукач» и с печальным юмором «разоблачали» друг друга дальше – уже в «задроченности».)
   Тогда ИСЧ заводила дела на старателей Адмчасти, увеличивала им срок, отправляла на Секирку. Но осложнялась её деятельность тем, что обнаруженный сексот по истолкованию тех лет (ст. 121 УК: «разглашение… должностным лицом сведений, не подлежащих оглашению», – и независимо от того, по его ли намерению это разглашение произошло и насколько он «должностное») считался преступником, – и не могла уже ИСЧ защищать и выручать провалившихся стукачей. Попался – сам и виноват. Кондостров был почти узаконен.
   Вершиной «военных действий» между ИСЧ и АЧ был случай в 1927, когда белогвардейцы ворвались в ИСЧ, взломали несгораемый шкаф, оттуда изъяли и огласили полные списки стукачей – отныне потерянных сотрудников! Затем с каждым годом Адмчасть слабела: бывших офицеров становилось всё меньше, а всё больше уголовников ставилось туда (например, «чубаровцы» – по нашумевшему ленинградскому процессу насильников). И постепенно была одолена[43].
   Да с 30-х годов начиналась и новая лагерная эра, когда и Соловки уже стали не Соловки, а рядовой «исправительно-трудовой лагерь». Всходила чёрная звезда идеолога этой эры Нафталия Френкеля, и стала высшим законом Архипелага его формула:
   «От заключённого нам надо взять всё в первые три месяца – а потом он нам не нужен!»
* * *
   Да где ж те Савватий с Зосимой и Германом? Да кто ж это придумал – жить под Полярным Кругом, где скот не водится, рыба не ловится, хлеб и овощи не растут?
   О, мастера по разорению цветущей земли! Чтобы так быстро – за год, за два – привести образцовое монастырское хозяйство в полный и необратимый упадок! Как же это удалось? Грабили и вывозили? Или доконали всё на месте? И, тысячи имея незанятых рук, – ничего не уметь добыть из земли.
   Только вольным – молоко, сметана, да свежее мясо, да отменная капуста отца Мефодия. А заключённым – гнилая треска, солёная или сушёная; худая баланда с перловой или пшённой крупой без картошки, никогда ни щей, ни борщей. И вот – цынга, и даже «канцелярские роты» в нарывах, а уж общие… С дальних командировок возвращаются «этапы на карачках» (так и ползут от пристани на четырёх ногах).
   Из денежных (из дому) переводов можно использовать в месяц 9 рублей – есть ларёк в часовне Германа. А посылка – в месяц одна, её вскрывает ИСЧ, и, если не дашь им взятки, объявят, что многое из присланного тебе не положено, например крупа. В Никольской церкви и в Успенском соборе растут нары – до четырёхэтажных. Не просторней живёт 13-я рота у Преображенского собора в примыкающем корпусе. Вот у этого входа представьте стиснутую толпу: три с половиной тысячи валят к себе, возвращаясь с работы. В кубовую за кипятком – очереди по часу. По субботам вечерние проверки затягиваются глубоко в ночь (как прежние богослужения…). За санитарией, конечно, очень следят: насильственно стригут волосы и обривают бороды (также и всем священникам сряду). Ещё – обрезают полы у длинной одежды (особенно у ряс), ибо в них-то главная зараза. (У чекистов – шинели до земли.) Правда, зимою никак не выбраться в баню с ротных нар тем больным и старым, кто сидит в белье и в мешках, вши их одолевают. (Мёртвых прячут под нары, чтобы получить на них лишнюю пайку, – хотя это и невыгодно живым: с холодеющего трупа вши переползают на тёплых, оставшихся.) В Кремле есть плохая санчасть с плохой больницей, а в глуби Соловков – никакой медицины.
   Исключение только – Голгофско-Распятский скит на Анзере, штрафная командировка, где лечат… убийством. Там, в Голгофской церкви, лежат и умирают от безкормицы, от жестокостей – и ослабевшие священники, и сифилитики, и престарелые инвалиды, и молодые урки. По просьбе умирающих и чтоб облегчить свою задачу, тамошний голгофский врач даёт безнадёжным стрихнин, зимой бородатые трупы в одном белье подолгу задерживаются в церкви. Потом их ставят в притворе, прислоня к стене, – так они меньше занимают места. А вынеся наружу – сталкивают вниз с Голгофской горы.

   Необычно название горы и скита, оно не встречается нигде больше. По преданию (рукопись XVIII века, Государственная Публичная библиотека, Соловецкий патерик), 18 июня 1712 иеромонаху Иову под этою горой во время ночного молитвенного бдения явилась Богоматерь «в небесной славе» и сказала: «Сия гора отселе будет называться Голгофою, и на ней устроится церковь и Распятский скит. И убелится она страданиями неисчислимыми». Так назвали и построили так, но более двухсот лет предсказание казалось холостым, не предвиделось ему оправдаться. После Соловецкого лагеря этого уже не скажешь.
   В 1975, кто был, рассказывают: храм разрушен (ещё в 60-е годы стоял), но стены сохранились, и кое-где видны росписи.

   Как-то вспыхнула в Кеми эпидемия тифа (1928), и 60 % вымерло там, но перекинулся тиф и на Большой Соловецкий остров, здесь в нетопленом «театральном» зале валялись сотни тифозных одновременно. И сотни ушли на кладбище. (Чтоб не спутать учёт, писали нарядчики фамилию каждому на руке – и выздоравливающие менялись сроками с мертвецами-краткосрочниками, переписывали на свою руку.) А в 1929, когда многими тысячами пригнали «басмачей», то есть среднеазиатов, не принимающих советской власти, – они привезли с собой такую эпидемию, что чёрные бляшки образовывались на теле и неизбежно человек умирал. То не могла быть чума или оспа, как предполагали соловчане, потому что те две болезни уже полностью были побеждены в Советской Республике, – а назвали болезнь «азиатским тифом». Лечить её не умели, искореняли же так: если в камере один заболевал, то всех запирали, не выпускали и лишь пищу им туда подавали – пока не вымирали все.
   Какой бы научный интерес был нам установить, что Архипелаг ещё не понял себя в Соловках, что дитя ещё не угадывало своего норова! И потом бы проследить, как постепенно этот норов проявлялся. Увы, не так! Хотя не у кого было учиться, хотя не с кого брать пример, и такой наследственности не было, – но Архипелаг быстро узнал и проявил свой будущий характер.
   Так многое из будущего опыта уже было найдено на Соловках! Уже был термин «вытащить с общих работ». Все спали на нарах, а кто-то уже и на топчанах; целые роты в храме, а кто – по двадцать человек в комнате, а кто-то и по четыре, по пять. Уже кто-то знал своё право: оглядеть новый женский этап и выбрать себе женщину (на тысячи мужчин их было сотни полторы-две, потом больше). Уже была и борьба за тёплые места ухватками подобострастия и предательства. Уже снимали контриков с канцелярских должностей – и опять возвращали, потому что уголовники только путали. Уже сгущался лагерный воздух от постоянных зловещих слухов. Уже становилось высшим правилом поведения: никому не доверяй! (Это вытесняло и вымораживало прекраснодушие Серебряного Века.)
   Тоже и вольные стали входить в сладость лагерной обстановки, раскушивать её. Вольные семьи получали право на даровых кухарок от лагеря, всегда могли затребовать в дом дровокола, прачку, портниху, парикмахера. Эйхманс выстроил себе приполярную виллу. Широко размахнулся и Потёмкин – бывший драгунский вахмистр, потом коммунист, чекист и вот начальник Кемперпункта. В Кеми он открыл ресторан, оркестранты его были консерваторцы, официантки – в шёлковых платьях. Приезжие товарищи из Главного Управления Лагерей, из карточной Москвы, могли здесь роскошно пировать в начале 30-х годов, к столу подавала им княгиня Шаховская, а счёт подавался условный, копеек на тридцать, остальное за счёт лагеря.
   Да соловецкий Кремль – это ж ещё и не все Соловки, это ещё самое льготное место. Подлинные Соловки – даже не по скитам (где после увезенных социалистов учредились рабочие командировки), а – на лесоразработках, на дальних промыслах. Но именно о тех дальних глухих местах сейчас труднее всего что-нибудь узнать, потому что именно те-то люди и не сохранились. Известно, что уже тогда осенью не давали просушиваться; зимой по глубоким снегам не одевали, не обували; а долгота рабочего дня определялась уроком – кончался день рабочий тогда, когда выполнен урок, а если не выполнен, то и не было возврата под крышу. И тогда уже «открывали» новые командировки тем, что по несколько сот человек посылали в никак не подготовленные необитаемые места.
   Но кажется, первые годы Соловков и рабочий гон, и заданье надрывных уроков вспыхивали порывами, в переходящей злости, они ещё не стали стискивающей системой, на них ещё не оперлась экономика страны, не утвердились пятилетки. Первые годы у СЛОНа, видимо, не было твёрдого внешнего хозяйственного плана, да и не очень учитывалось, как много человеко-дней уходит на работы по самому лагерю. Потому с такой лёгкостью вдруг могли сменить осмысленные хозяйственные работы на наказания: переливать воду из проруби в прорубь, перетаскивать брёвна с одного места на другое и назад. В этом была жестокость, да, но и патриархальность. Когда же рабочий гон становится продуманной системой, тогда обливание водой на морозе и выставление на пеньки под комаров оказывается уже избыточным, лишней тратой палаческих сил.
   Есть такая официальная цифра: до 1929 года по РСФСР было «охвачено» трудом лишь от 34 до 41 % всех заключённых[44] (да иначе и не могло быть при безработице в стране). Правда, это только «внешний» труд, сюда не входит хозяйственный труд по обслуживанию самого лагеря. Но для оставшихся 60–65 % заключённых не хватит и хозяйственного. Соотношение это не могло не проявиться также и на Соловках. Определённо, что все 20-е годы там было немало заключённых, не получивших никакой постоянной работы (отчасти из-за раздетости) или занявших весьма условную должность.
   Тот первый год той первой пятилетки, тряхнувший всю страну, тряхнул и Соловки. Повторно назначенный начальник УСЛОНа Ногтев (тот самый, который расстреливал социалистов в Савватиевском скиту) под «шёпот удивления в изумлённом зале» докладывал вольняшкам города Кеми такие цифры: «не считая собственных лесоразработок УСЛОНа, растущих совершенно исключительными темпами», УСЛОН только по «внешним» заказам ЖелЛеса и КарелЛеса заготовлял: в 1926 – на 63 тыс. рублей, в 1929 – на 2 млн 355 тыс. (в 37 раз!), в 1930 ещё втрое. Дорожное строительство по Карело-Мурманскому краю в 1926 выполнено на 105 тыс. рублей, в 1930 – на 6 млн – в 57 раз больше![45]
   Так оканчивались прежние глухие Соловки, где не знали, как извести заключённых. Труд-чародей приходил на помощь!
   Через Кемперпункт Соловки создались, через Кемперпункт же они, пройдя созревание, стали с конца 20-х годов распространяться назад, на материк. И самое тяжёлое, что могло выпасть теперь заключённому, были эти материковые командировки. Раньше Соловки имели на материке только Сороку да Сумский посад – прибрежные монастырские владения. Теперь раздувшийся СЛОН забыл монастырские границы.
   От Кеми на запад по болотам заключённые стали прокладывать грунтовый Кемь-Ухтинский тракт, «считавшийся когда-то почти неосуществимым»[46]. Летом тонули, зимой коченели. Этого тракта соловчане боялись панически, и долго рокотала над кремлёвским двором угроза: «Что?? На Ухту захотел?»
   Второй подобный тракт повели Парандовский (от Медвежьегорска). На этой прокладке чекист Гашидзе приказывал закладывать в скалу взрывчатку, на скалу посылал каэров и в бинокль смотрел, как они взрываются.
   Рассказывают, что в декабре 1928 на Красной Горке (Карелия) заключённых в наказание (не выполнен урок) оставили ночевать в лесу – и 150 человек замёрзли насмерть. Это – обычный соловецкий приём, тут не усумнишься.
   Труднее поверить другому рассказу: что на Кемь-Ухтинском тракте близ местечка Кут в феврале 1929 роту заключённых около ста человек за невыполнение нормы загнали на костёр – и они сгорели!
   Об этом мне рассказал всего один только человек, близко бывший: профессор Дмитрий Павлович Каллистов, старый соловчанин, умерший недавно. Да, пересекающихся показаний я об этом не собрал (как, может, и никто уже не соберёт – и о многом не соберут, даже и по одному показанию). Но те, кто морозят людей и взрывают людей, – почему не могут их сжечь? Потому что здесь труднее техника?
   Предпочитающие верить не людям живым, а типографским буквам пусть прочтут о прокладке дороги тем же УСЛОНом, такими же зэками в том же году, только на Кольском полуострове:
   «С большими трудностями провели грунтовую дорогу по долине реки Белой, по берегу озера Вудъярв до горы Кукисвумчорр (Апатиты) на протяжении 27 километров, устилая болота… – чем, вы думаете, устилая? так и просится само на язык, правда? но не на бумагу… – …брёвнами и песчаными насыпями, выравнивая капризные рельефы осыпающихся склонов каменистых гор». Затем УСЛОН построил там и железную дорогу – «11 километров за один зимний месяц… – (а почему за месяц? а почему до лета нельзя было отложить?) – …Задание казалось невыполнимым. 300 000 кубов земляных работ – (за Полярным Кругом! зимой! – то разве земля? то хуже всякого гранита!) – должны были быть выполнены исключительно ручной силой – киркой, ломом и лопатой. – (А рукавицы хоть были?..) – Многочисленные мосты задерживали развитие работ. Круглые сутки в три смены, прорезая полярную ночь светом керосиново-калильных фонарей, прорубая просеки в ельниках, выкорчёвывая пни, в мятели, заносящие дорогу снегом выше человеческого роста…»[47]
   Перечитайте. Теперь зажмурьтесь. Теперь представьте: вы, безпомощный горожанин, воздыхатель по Чехову, – в этот ад ледяной! вы, туркмен в тюбетейке, – в эту ночную мятель! И корчуйте пни!
   Это было в лучшие светлые Двадцатые годы, ещё до всякого «культа личности», когда белая, жёлтая, чёрная и коричневая расы Земли смотрели на нашу страну как на светоч свободы[48]. Это было в те годы, когда с эстрад напевали забавные песенки о Соловках.
* * *
   Так незаметно – рабочими заданиями – распался прежний замысел замкнутого на островах лагеря Особого Назначения. Архипелаг, родившийся и созревший на Соловках, начал своё злокачественное движение по стране.
   Возникала проблема: расстелить перед ним территорию этой страны – и не дать её завоевать, не дать увлечь, усвоить, уподобить себе. Каждый островок и каждую релку Архипелага окружить враждебностью советского волнобоя. Дано было мирам переслоиться – не дано смешаться!
   И этот ногтевский доклад под «шёпот удивления» – он ведь для резолюции выговаривался, для резолюции трудящихся Кеми (а там – в газетки! а там по посёлкам развешивать):
   «Усиливающаяся классовая борьба внутри СССР… и возросшая как никогда опасность войны[49]… требует от органов ОГПУ и УСЛОН ещё большей сплочённости с трудящимися, бдительности. Путём организации общественного мнения… повести борьбу с… якшанием вольных с заключёнными, укрывательством беглецов, покупкой краденых и казённых вещей от заключённых… и со всевозможными злостными слухами, распространяемыми про УСЛОН классовыми врагами».
   И какие ж это «злостные слухи»? Что в лагере – люди сидят и ни за что. И как их там добивают.
   Ещё потом пункт: «…долг каждого своевременно ставить в известность…»[50]
   Мерзкие вольняшки! Они дружат с зэками, они укрывают беглецов. Это – страшная опасность. Если этого не пресечь – не будет никакого Архипелага. И страна пропала. И революция пропала.
   И распускаются против «злостных» слухов – честные прогрессивные слухи: что в лагерях – убийцы и насильники, что каждый беглец – опасный бандит! Запирайтесь, бойтесь, спасайте своих детей! Ловите, доносите, помогите работе ОГПУ! А кто не помог – о том ставьте в известность!
   Теперь, с расползанием Архипелага, побеги множились: обречённость лесных и дорожных командировок – и всё же цельный материк под ногами беглеца, всё-таки надежда. Однако бегляцкая мысль будоражила соловчан и тогда, когда СЛОН ещё был замкнутым островом. Легковерные ждали конца своего трёхлетнего срока, провидчивые уже понимали, что ни через три, ни через двадцать три года не видать им свободы. И значит, свобода – только в побеге.
   Но как убежать с Соловков? Полгода море подо льдом – да не цельным, местами промоины, и крутят мятели, грызут морозы, висят туманы и тьма. А весной и большую часть лета – белые ночи, далеко видно дежурным катерам. Только с удлинением ночей, поздним летом и осенью, наступает удобное время. Не в Кремле конечно, а на командировках, кто имел и передвижение и время, где-нибудь в лесу близ берега строили лодку или плот и отваливали ночью (а то и просто на бревне верхом) – наугад, больше всего надеясь встретить иностранный пароход. По суете охранников, по отплытию катеров о побеге узнавалось на острове – и радостная тревога охватывала соловчан, будто они сами бежали. Шёпотом спрашивали: ещё не поймали? ещё не нашли?.. Должно быть, тонули многие, никуда не добравшись. Кто-то, может быть, достиг карельского берега – так тот скрывался глуше мёртвого.
   А знаменитый побег в Англию произошёл из Кеми. Этот смельчак (его фамилия нам не известна, вот кругозор!) знал английский язык и скрывал это. Ему удалось попасть на погрузку лесовоза в Кеми – и он объяснился с англичанами. Конвоиры обнаружили нехватку, задержали пароход почти на неделю, несколько раз обыскивали его – а беглеца не нашли. (Оказывается: при всяком обыске, идущем с берега, его по другому борту спускали якорной цепью под воду с дыхательной трубкой в зубах.) Платилась огромная неустойка за задержку парохода – и решили на авось, что арестант утонул, отпустили пароход.
   А ещё по морю бежала группа Бессонова, пять человек (Мальсагов, Мальбродский, Сазонов, Приблудин).
   И стали в Англии выходить книги, даже, кажется, не по одному изданию. (Юр. Дм. Бессонов. «Мои 26 тюрем и моё бегство с Соловков».)[51]
   Эта книга изумила Европу. И конечно, автора-беглеца упрекнули в преувеличениях, да просто должны были друзья Нового Общества совсем не поверить этой клеветнической книге, потому что она противоречила уже известному: как описывала рай на Соловках немецкая коммунистическая газета «Роте Фане» (надеемся, что её корреспондент и сам потом побывал на Архипелаге) и тем альбомам о Соловках, которые распространяли советские полпредства в Европе: отличная бумага, достоверные снимки уютных келий. (Надежда Суровцева, наша коммунистка в Австрии, получила такой альбом от венского полпредства и с возмущением опровергала ходящую в Европе клевету. К этому времени сестра её будущего мужа уже отсидела на Соловках, а самой ей предстояло через два года гулять «гуськом» в Ярославском изоляторе.)
   Клевета-то клеветой, но досадный получился прорыв! И комиссия ВЦИК под председательством «совести партии» товарища Сольца поехала узнать, что́ там делается, на этих Соловках (они же ничего не знали!..). Но впрочем, проехала та комиссия только по Мурманской железной дороге, да и там ничего особого не управила. А на остров сочтено было благом послать – нет, просить поехать! – как раз недавно вернувшегося в пролетарское отечество великого пролетарского писателя Максима Горького. Уж его-то свидетельство будет лучшим опровержением той гнусной зарубежной фальшивки!
   Опережающий слух донёсся до Соловков – заколотились арестантские сердца, засуетились охранники. Надо знать заключённых, чтобы представить их ожидание! В гнездо безправия, произвола и молчания прорывается сокол и буревестник! первый русский писатель! вот он им пропишет! вот он им покажет! вот, батюшка, защитит! Ожидали Горького почти как всеобщую амнистию.
   Волновалось и начальство: как могло, прятало уродство и лощило показуху. Из Кремля на дальние командировки отправляли этапы, чтобы здесь оставалось поменьше; из санчасти списали многих больных и навели чистоту. И натыкали «бульвар» из ёлок без корней (несколько дней они должны были не засохнуть) – к детколонии, открытой три месяца назад, гордости УСЛОНа, где все одеты, и нет социально-чуждых детей, и где, конечно, Горькому интересно будет посмотреть, как малолетних воспитывают и спасают для будущей жизни при социализме.
   Недоглядели только в Кеми: на Поповом острове грузили «Глеба Бокия» заключённые в белье и в мешках – и вдруг появилась свита Горького садиться на тот пароход. Изобретатели и мыслители! Вот вам достойная задача: голый остров, ни кустика, ни укрытия – и в трёхстах шагах показалась свита Горького, – ваше решение?! Куда девать этот срам, этих мужчин в мешках? Вся поездка Гуманиста потеряет смысл, если он сейчас увидит их. Ну, конечно, он постарается их не заметить, – но помогите же! Утопить их в море? – будут барахтаться… Закопать в землю? – не успеем… Нет, только достойный сын Архипелага может найти выход! Командует нарядчик: «Брось работу! Сдвинься! Ещё плотней! Сесть на землю! Так сидеть!» – и накинули поверху брезентом. – «Кто пошевелится – убью!» И бывший грузчик взошёл по трапу, и ещё с парохода смотрел на пейзаж, ещё час до отплытия – не заметил…
   Это было 20 июня 1929 года. Знаменитый писатель сошёл на пристань в Бухте Благоденствия. Рядом с ним была его невестка, вся в коже (чёрная кожаная фуражка, кожаная куртка, кожаные галифе и высокие узкие сапоги), – живой символ ОГПУ плечо о плечо с русской литературой.
   В окружении комсостава ГПУ Горький прошёл быстрыми длинными шагами по коридорам нескольких общежитий. Все двери комнат были распахнуты, но он в них почти не заходил. В санчасти ему выстроили в две шеренги в свежих халатах врачей и сестёр, он и смотреть не стал, ушёл. Дальше чекисты УСЛОНа безстрашно повезли его на Секирку. И что ж? – в карцерах не оказалось людского переполнения и, главное, – жёрдочек никаких! На скамьях сидели воры (уже их много было на Соловках) и все… читали газеты! Никто из них не смел встать и пожаловаться, но придумали они: держать газеты вверх ногами. И Горький подошёл к одному и молча обернул газету как надо. Заметил! Догадался! Так не покинет! Защитит![52]
   Поехали в детколонию. Как культурно! – каждый на отдельном топчане, на матрасе. Все жмутся, все довольны. И вдруг 14-летний мальчишка сказал: «Слушай, Горький! Всё, что ты видишь, – это неправда. А хочешь правду знать? Рассказать?» Да, кивнул писатель. Да, он хочет знать правду. (Ах, мальчишка, зачем ты портишь только-только настроившееся благополучие литературного патриарха? Дворец в Москве, имение в Подмосковьи…) И велено было выйти всем, – и детям, и даже сопровождающим гепеушникам, – и мальчик полтора часа всё рассказывал долговязому старику. Горький вышел из барака, заливаясь слезами. Ему подали коляску ехать обедать на дачу к начальнику лагеря. А ребята хлынули в барак: «О комариках сказал?» – «Сказал!» – «О жёрдочках сказал?» – «Сказал!» – «О вридлах сказал?» – «Сказал!» – «А как с лестницы спихивают?.. А про мешки?.. А ночёвки в снегу?..» Всё-всё-всё сказал правдолюбец мальчишка!!!
   Но даже имени его мы не знаем.
   22 июня, уже после разговора с мальчиком, Горький оставил такую запись в «Книге отзывов», специально сшитой для этого случая:
   «Я не в состоянии выразить мои впечатления в нескольких словах. Не хочется да и стыдно (!) было бы впасть в шаблонные похвалы изумительной энергии людей, которые, являясь зоркими и неутомимыми стражами революции, умеют, вместе с этим, быть замечательно смелыми творцами культуры»[53].
   23-го Горький отплыл. Едва отошёл его пароход – мальчика расстреляли. (Сердцевед! знаток людей! – как мог он не забрать мальчика с собою?!)
   Так утверждается в новом поколении вера в справедливость.
   Толкуют, что там, наверху, глава литературы отнекивался, не хотел публиковать похвал УСЛОНу. Но как же так, Алексей Максимович?.. Но перед буржуазной Европой! Но именно сейчас, именно в этот момент, такой опасный и сложный!.. А режим? – мы сменим, мы сменим режим.
   И напечаталось, и перепечаталось в большой вольной прессе, нашей и западной, от имени Сокола-Буревестника, что зря Соловками пугают, что живут здесь заключённые замечательно и исправляются замечательно.
И, в гроб сходя, благословил

   Архипелаг…

   Жалкое поведение Горького после возвращения из Италии и до смерти я приписывал его заблуждениям и неуму. Но недавно опубликованная переписка 20-х годов даёт толчок объяснить это ниже того: корыстью. Оказавшись в Сорренто, Горький с удивлением не обнаружил вокруг себя мировой славы, а затем – и денег (был же у него целый двор обслуги). Стало ясно, что за деньгами и оживлением славы надо возвращаться в Союз и принять все условия. Тут стал он добровольным пленником Ягоды. И Сталин убивал его зря, из перестраховки: он воспел бы и 37-й год.

   А насчёт режима – это уж как обещано. Режим исправили – в 11-й карцерной роте теперь неделями стояли вплотную. На Соловки поехала комиссия, уже не Сольца, а следственно-карательная. Она разобралась и поняла (с помощью местной ИСЧ), что все жестокости соловецкого режима – от белогвардейцев (Адмчасть), и вообще аристократов, и отчасти от студентов (ну, тех самых, которые ещё с прошлого века поджигали Санкт-Петербург). Тут ещё неудавшийся вздорный побег сошедшего с ума Кожевникова (бывшего министра Да льне-Вос точ ной Республики) с Шипчинским – побег раздули в большой фантастический заговор белогвардейцев, будто бы собиравшихся захватить пароход и уплыть, – и стали хватать, и хотя никто в том заговоре не признался, но дело обрастало арестами.
   И в ночь на 29 октября 1929 года, всех разогнав и заперев по помещениям, – Святые ворота, обычно запертые, открыли для краткости пути на кладбище. Водили партиями всю ночь. (И каждую партию сопровождала отчаянным воем где-то привязанная собака Блэк, подозревая, что именно в этой ведут её хозяина Грабовского. По вою собаки считали в ротах партии, выстрелы за сильным ветром были слышны хуже. Этот вой так подействовал на палачей, что на следующий день был застрелен и Блэк, и все собаки за Блэка.)
   Расстреливали те три морфиниста-хлыща, начальник Охраны Дегтярёв и… начальник Культурно-Воспитательной Части Успенский. (Сочетание это удивительно лишь поверхностному взгляду. Этот Успенский имел биографию что называется типическую, то есть не самую распространённую, но сгущающую суть эпохи. Он родился сыном священника – и так застала его революция. Что ожидало его? Анкеты, ограничения, ссылки, преследования. И ведь никак не сотрёшь, никак себе не изменишь отца. Нет, можно, придумал Успенский: он убил своего отца и объявил властям, что сделал это из классовой ненависти! Здоровое чувство, это уже почти и не убийство! Ему дали лёгкий срок – и сразу пошёл он в лагере по культурно-воспитательной линии, и быстро освободился, и вот уже мы застаём его вольным начальником КВЧ Соловков. А на этот расстрел – сам ли он напросился или предложили ему подтвердить свою классовую позицию – неизвестно. К концу той ночи видели его, как он над раковиной, поднимая ноги, поочерёдно мыл голенища, залитые кровью.
   Стреляли они пьяные, неточно – и утром большая присыпанная яма ещё шевелилась.
   Весь октябрь и ещё ноябрь привозили на расстрел дополнительные партии с материка. (В какой-то из приёмов был расстрелян и Курилко.)
   Всё это кладбище некоторое время спустя было сровнено заключёнными под музыку оркестра[54].
   После тех расстрелов сменился начальник СЛОНа: вместо Эйхманса и Ногтева – Зарин, и считается, что установилась эра новой соловецкой законности.
   Впрочем, вот какова она была. Летом 1930 привезли на Соловки несколько десятков «истинно-православных», их называли «сектантами»: в местных осколках, под разными названиями, в стране существовали многие православные общины, усвоившие тихоновское воззвание 1918 года – анафему советской власти, и потом уже, несмотря на поворот в центре, не сошедшие с этого отрицания. Эти привезенные («имяславцы») отрекались ото всего, что идёт от антихриста: не получали никаких советских документов, ни в чём не расписывались этой власти и не брали в руки её денег. Во главе этой пригнанной теперь группы состоял седобородый старик восьмидесяти лет, слепой и с долгим посохом. Каждому просвещённому человеку было ясно, что этим фанатикам никак не войти в социализм, потому что для того надо много и много иметь дела с бумажками, – и лучше всего поэтому им бы умереть. И их послали на Малый Заяцкий остров – самый малый в Соловецком архипелаге – песчаный, безлесный, пустынный, с летней избушкой прежних монахов-рыбаков. И выразили расположение дать им двухмесячный паёк – но при условии, чтобы за него расписался в ведомости обязательно каждый. Разумеется, они отреклись все. Тут вмешалась неугомонная Анна Скрипникова, уже к тому времени, несмотря на свою молодость и молодость советской власти, арестованная четвёртый раз. Она металась между бухгалтерией, нарядчиками и самим начальником лагеря, осуществлявшим гуманный режим. Она просила сперва сжалиться, потом – послать и её с «сектантами» на Заяцкие острова счетоводом, обязуясь выдавать им пищу на день и вести всю отчётность. Кажется, это никак не противоречило лагерной системе! – а отказали. «Но кормят же сумасшедших, не требуя от них расписок!» – кричала Анна. Зарин только рассмеялся. А нарядчица ответила: «Может быть, это установка Москвы – мы же не знаем…» (И это конечно было указание из Москвы! – кто ж бы иначе взял ответственность? Хорошо было задумано безбожниками, как этим верующим умереть, но нельзя было осуществить такого плана в густоте среднерусской полосы, вот их и привезли сюда.) И их отправили без пищи. Через два месяца (ровно через два, потому что надо было предложить им расписаться на следующие два месяца) приплыли на Малый Заяцкий и нашли только трупы расклёванные. Все на месте, никто не бежал.
   И кто теперь будет искать виновных? – в 60-х годах нашего великого века?
   Впрочем, и Зарин был скоро снят – за либерализм. (И кажется – 10 лет получил.)
* * *
   С конца 20-х годов менялся облик Соловецкого лагеря. Из немой западни для обречённых каэров он всё больше превращался в новый тогда, а теперь старый для нас вид общебытового «исправительно-трудового» лагеря. Быстро увеличивалось в стране число «особо-опасных из числа трудящихся» – и гнали на Соловки бытовиков и шпану. Ступали на соловецкую землю воры матёрые и воры начинающие. Большим потоком полились туда воровки и проститутки (встречаясь на Кемперпункте, кричали первые вторым: «Хоть воруем, да собой не торгуем!» И отвечали вторые бойко: «Торгуем своим, а не краденым!»). Дело в том, что объявлена была по стране (не в газетах, конечно) борьба с проституцией, и вот хватали их по всем крупным городам, и всем по стандарту лепили три года, и многих гнали на Соловки. По теории было ясно, что честный труд быстро их исправит. Однако, почему-то упорно держась за свою социально-унизительную профессию, они уже по пути напрашивались мыть полы в казармах конвоя и уводили за собой красноармейцев, подрывая устав конвойной службы. Так же легко они сдруживались и с надзирателями – и не безплатно конечно. Ещё лучше они устраивались на Соловках, где такой был голод по женщинам. Им отводились лучшие комнаты общежития, каждый день приносил им обновки и подарки, «монашки» и другие каэрки подрабатывали от них, вышивая им нижние сорочки, – и, богатые как никогда прежде, с чемоданами, полными шёлка, они по окончании срока ехали в Союз начинать честную жизнь.
   А воры затеяли карточные игры. А воровки сочли выгодным рожать на Соловках детей: яслей там не было, и через ребёнка можно было на весь свой короткий срок освободиться от работы. (До них каэрки избегали этого пути.)
   12 марта 1929 на Соловки поступила и первая партия несовершеннолетних, дальше их слали и слали (все моложе 16 лет). Сперва их располагали в детколонии близ Кремля с теми самыми показными топчанами и матрасами. Они прятали казённое обмундирование и кричали, что не в чем на работу идти. Затем и их рассылали по лесам, оттуда они разбегались, путали фамилии и сроки, их вылавливали, опознавали.
   С поступлением социально-здорового контингента приободрилась Культурно-Воспитательная Часть. Зазывали ликвидировать неграмотность (но воры и так хорошо отличали черви от треф), повесили лозунг: «Заключённый – активный участник социалистического строительства!», и даже термин придумали – перековка (именно здесь придумали).
   Это был уже сентябрь 1930 года – обращение ЦК ко всем трудящимся о развёртывании соревнования и ударничества – и как же заключённые могли остаться вне? (Если уж повсюду запрягались вольные, то не заключённых ли следовало в корень заложить?)
   Дальше сведения наши идут не от живых людей, а из книги учёной юристки Иды Авербах[55], и потому предлагаем читателю делить их на шестнадцать, на двести пятьдесят шесть, а порой брать и с обратным знаком.
   Осенью 1930 года создан был соловецкий штаб соревнования и ударничества. Отъявленные рецидивисты, убийцы и налётчики вдруг «выступили в роли бережливых хозяйственников, умелых техноруков, способных культурных работников» (Г. Андреев вспоминает: били по зубам – «давай кубики, контра!»). Воры и бандиты, едва прочтя обращение ЦК, отбросили свои ножи и карты и загорелись жаждой создать в лагере коммуну. По уставу записали: членом может быть происходящий из бедняцко-середняцкой и рабочей среды (а надо сказать, все блатные записывались Учётно-Распределительной Частью как «бывшие рабочие» – почти сбывался лозунг Шипчинского «Соловки – рабочим и крестьянам!») – и ни в коем случае не Пятьдесят Восьмая. (И ещё предложили коммунары: все их сроки сложить, разделить на число участников, так высчитать средний срок и по его истечении всех разом освободить! Но, несмотря на коммунистичность предложения, чекисты сочли его политически незрелым.) Лозунги Соловецкой коммуны были: «Отдадим долг рабочему классу!» и, ещё лучше: «От нас – всё, нам – ничего!» (Этот лозунг, уже вполне зрелый, достоин был, пожалуй, и всесоюзного распространения.) Придумано было вот какое зверское наказание для провинившихся членов коммуны: запрещать им выходить на работу! (Нельзя наказать вора суровее!!)
   Впрочем, соловецкое начальство, не столь горячась, как культвоспитработники, не шибко положилось на воровской энтузиазм, а «применило ленинский принцип: ударная работа – ударное снабжение!». Это значит: коммунаров переселили в отдельные общежития, мягче постелили, теплей одели и стали отдельно и лучше питать (за счёт остальных, разумеется). Это очень понравилось коммунарам, и они оговорили, чтоб никого уже не разлучать, из коммуны не выбрасывать.
   Очень понравилась такая коммуна и не-коммунарам – и все несли заявления в коммуну. Но решено было в коммуну их не принимать, а создавать 2-й, 3-й, 4-й «трудколлективы», уже без таких льгот. И ни в один коллектив не принималась Пятьдесят Восьмая, хотя самые развязные из шпаны через газету поучали её: пора, мол, пора понять, что лагерь есть трудовая школа!
   И повезли самолётами доклады в ГУЛАГ: соловецкие чудеса! бурный перелом настроения блатных! вся горячность преступного мира вылилась в ударничество, в соревнование, в выполнение промфинплана! Там удивлялись и распространяли опыт.
   Так и стали жить Соловки: часть лагеря в трудколлективах, и процент выполнения у них не просто вырос, а – вдвое! (КВЧ это объясняло влиянием коллектива, мы-то понимаем, что – обычная лагерная тухта[56].)
   Другая часть лагеря – «неорганизованная» (да ненакормленная, да неодетая, да на тяжких работах) – и, понятно, с нормами не справлялась.
   В феврале 1931 года конференция соловецких ударных бригад постановила: «широкой волной соцсоревнования ответить на новую клевету капиталистов о принудительном труде в СССР». В марте было ударных бригад уже 136. А в апреле вдруг потребовалась их генеральная чистка, ибо «классово-чуждый элемент проникал для разложения коллективов». (Вот загадка: Пятьдесят Восьмую с порога не принимали, кто ж им разлагал? Надо так понять: раскрылась тухта. Ели-пили, веселились, подсчитали – прослезились, и кого-то надо гнать, чтоб остальные шевелились.)
   А за радостным гулом шла безшумная работа отправки этапов: из материнской соловецкой опухоли слали Пятьдесят Восьмую в далёкие гиблые места открывать новые лагеря.
   Рассказывают, что одна (ещё одна ли?) перегруженная баржа с заключёнными потонула (ещё случайно ли?).
   А с Анзера некоторых заключённых вывозили по одному, секретно. Удивлялась охрана: что это за зэки такие тайные?[57]

   Откройте, читатель, карту русского Севера. Морской путь с Соловков в Сибирь пролегал мимо Новой Земли. Раз в год (июнь – июль) идут туда караваны судов во главе с ледоколом, везут новых зэков и провиант лагерям на год. На Новой Земле тоже были лагеря многие годы, и самые страшные – потому что сюда попадали «без права переписки». Отсюда не вернулся никогда ни единый зэк. Что эти несчастные там добывали-строили, как жили, как умирали – этого ещё и сегодня мы не знаем.
   Но когда-нибудь дождёмся же свидетельства!

Глава 3
Архипелаг даёт метастазы

   Архипелаг получает экономический смысл. – Постановление Совнаркома (1928) о расширении лагерей и безплатности принудительных работ. – Соловецкий рак расползается по Северу. – Образование главных знаменитых лагерей. – Административная организация. – Лагеря по всем областям СССР. – Кому ближние, кому дальние.
   Смягчение и замирание каторжных работ в последние десятилетия России. – Осмысленный труд арестантов в то время. – Ожесточение в советское время. – Нафталий Френкель, нерв ГУЛАГа. – Его долагерная и лагерная биография. – Открытие главных принципов ГУЛАГа. – Лицо.
   Советская книга о Беломорканале. – Её история. – Как проходила поездка 120 писателей. – Некоторые из авторов. – Творческая установка Горького. – Точка зрения авторов. – Повторение официальных бредней. – Прославление ведущих чекистов канала. – Горький и чекисты. – На строительстве никто не умирает. – Человеческое сырьё.
   Почему Сталин назначил Беломорско-Балтийский канал. – Темпы. – Объём работ. – Ни копейки валюты. – Жертвы канала, не подготовленные к тому. – Условия работы. – Пещерная техника. – Отличие от постройки пирамид. – Изобретательность инженеров. – Давление Ягоды. – Пропаганда и соцсоревнование. – Опора на блатных против социально-чуждых. – Торжество воровства. – Хаотический быт и хаотические рывки работы. – Тухта – орудие контрреволюции. – Штурм за штурмом. – Окончание канала. Прогулка вождей. Писателей.
   Каким казался Беломор бывшим соловчанам. – А беженцам с Украины? – Скорость вымирания. – Сколько зэков на Архипелаге в начале 1933. – Вечер на канале по Витковскому. – Как на Беломоре сэкономили. – Увековечить убийц. – Моя прогулка близ Повенца. Разговор с охранником. – Непригодность и бездействие канала.
   Что самое тяжёлое на каналах: изображать общественную жизнь. – Декларации воспитательной задачи. – Канал Москва – Волга. Соревнование и ударничество. – «У Волги нет выходных». – Политическое воспитание. – Насильственный труд как… внутренняя необходимость. – Техника Волгоканала. – Слёты ударников. – Однако и не перехваливать лагерь! – Материальные стимулы идейности. – Зачёты с применением классовых соображений. – Самозакрепление, когда деться некуда. – Оборотная сторона соревновательной шумихи. – Нелепый случай с кузнецом Парамоновым. – Работники юстиции осуждают зачёты. – Репрессии вместо льгот. – Коллективная ответственность. – Что такое лагерная бригада на самом деле. – Трудколлектив на Волгоканале. – Чистка в трудколлективе. – Песни каналоармейцев. – Что значит «чирикать».
   Да не сам по себе развивался Архипелаг, а ухо в ухо со всей страной. Пока в стране была безработица – не было и погони за рабочими руками заключённых, и аресты шли не как трудовая мобилизация, а как сметанье с дороги. Но когда задумано было огромной мешалкой перемешать все сто пятьдесят тогдашних миллионов, когда отвергнут был план сверхиндустриализации и вместо него погнали сверх-сверх-сверхиндустриализацию, когда уже задуманы были и раскулачивание, и обширные общественные работы первой пятилетки, – в канун Года Великого Перешиба изменился и взгляд на Архипелаг, и всё в Архипелаге.
   26 марта 1928 года Совнарком (значит – ещё под председательством Рыкова) рассматривал состояние карательной политики в стране и состояние мест заключения. О карательной политике было признано, что она недостаточна. Постановлено было[58]: к классовым врагам и классово-чуждым элементам применять суровые меры репрессии, устрожить лагерный режим. Кроме того: поставить принудработы так, чтоб заключённые не зарабатывали ничего, а государству они были бы хозяйственно выгодны. И: «считать в дальнейшем необходимым расширение ёмкости трудовых колоний». То есть попросту предложено было готовить побольше лагерей перед запланированными обильными посадками. (Эту же хозяйственную необходимость предвидел и Троцкий, только он опять предлагал свою трудармию с обязательной мобилизацией. Хрен редьки не слаще. Но из духа ли противоречия своему вечному оппоненту или чтоб решительней отрубить у людей жалобы и надежды на возврат, Сталин определил прокрутить трудармейцев через тюремную машину.) Упразднялась безработица в стране – появился экономический смысл расширения лагерей.
   Если в 1923 на Соловках было заключено не более 3 тысяч человек, то к 1930 – уже около 50 тысяч, да ещё 30 тысяч в Кеми.
   С 1928 года соловецкий рак стал расползаться – сперва по Карелии – на прокладку дорог, на экспортные лесоповалы. Также охотно СЛОН стал «продавать» инженеров: они безконвойно ехали работать в любое северное место, а зарплата их перечислялась в лагерь. Во всех точках Мурманской железной дороги от Лодейного Поля до Тайболы к 1929 году уже появились лагерные пункты СЛОНа. Затем движение пошло на вологодскую линию – и такое оживлённое, что понадобилось на станции Званка открыть диспетчерский пункт СЛОНа. К 1930 в Лодейном Поле окреп и стал на свои ноги Свирлаг, в Котласе образовался Котлаг. С 1931 года с центром в Медвежьегорске родился БелБалтлаг[59], которому предстояло в ближайшие два года прославить Архипелаг во веки веков и на пять материков.
   А злокачественные клеточки ползли и ползли. С одной стороны их не пускало море, а с другой – финская граница, – но ничто не мешало устроить лагерь под Красной Вишерой (1929), а главное – безпрепятственны были пути на восток по русскому Северу. Очень рано потянулась дорога Сорока – Котлас («Соро́ка – построим до срока!» – дразнили соловчане С. Алымова, который, однако, дела своего держался и вышел в люди, в поэты-песенники). Доползя до Северной Двины, лагерные клеточки образовали Сев-Двинлаг. Переползя её, они безстрашно двинулись к Уралу. В 1931 году там основано было Северо-Уральское отделение СЛОНа, которое вскоре дало самостоятельные Соликамлаг и СевУраллаг. Березниковский лагерь начал строительство большого химкомбината, в своё время очень восславленное. Летом 1929 из Соловков на реку Чибью была послана экспедиция безконвойных заключённых под главенством геолога М. В. Рущинского – разведать нефть, открытую там ещё в 80-х годах XIX века. Экспедиция была успешна – и на Ухте образовался лагерь, Ухтлаг. Но он тоже не стыл на месте, а быстро метастазировался к северо-востоку, захватил Печору – и преобразовался в УхтПечлаг. Вскоре он имел Ухтинское, Печорское, Интинское и Воркутинское отделения – всё основы будущих великих самостоятельных лагерей.
   И тут ещё многое пропущено.
   Освоение столь обширного северного бездорожного края потребовало прокладки железной дороги: от Котласа через КняжПогост и Ропчу на Воркуту. Это вызвало потребность ещё в двух самостоятельных лагерях, уже железнодорожных: СевЖелДорлаге – на участке от Котласа до реки Печоры, и Печорлаге (не путать с промышленным УхтПечлагом) – на участке от реки Печоры до Воркуты. (Правда, дорога эта строилась долго. Её вымьский участок от Княж-Погоста до Ропчи был готов в 1938, вся же она – лишь в конце 1942.)
   Так из тундренных и таёжных пучин подымались сотни средних и маленьких новых островов. На ходу, в боевом строю, создавалась и новая организация Архипелага: Лагерные Управления, лагерные отделения, лагерные пункты (ОЛПы – отдельные лагерные пункты, КОЛПы – комендантские, ГОЛПы – головные), лагерные участки (они же – «командировки» и «подкомандировки»). А в Управлениях – Отделы, а в отделениях – Части: I – Производственная, II – Учётно-Распределительная (УРЧ), III – ОперЧекистская.
   (А в диссертациях в это время писалось: «вырисовываются впереди контуры воспитательных учреждений для отдельных недисциплинированных членов безклассового общества» (сборник «От тюрем…», стр. 429). В самом деле, кончаются классы – кончаются и преступники? Но как-то дух захватывает, что вот завтра – безклассовое, – и никто не будет сидеть?.. всё же отдельные недисциплинированные посидят… Безклассовое общество тоже не без тюряги.)
   Так вся северная часть Архипелага рождена была Соловками. Но не ими же одними! По великому зову советской власти исправительно-трудовые лагеря и колонии вспучивались по всей необъятной нашей стране. Каждая область заводила свои ИТЛ и ИТК. Миллионы километров колючей проволоки побежали и побежали, пересекаясь, переплетаясь, мелькая весело шипами вдоль железных дорог, вдоль шоссейных дорог, вдоль городских окраин. И охлупы уродливых лагерных вышек стали вернейшей чертой нашего пейзажа и только удивительным стечением обстоятельств не попадали ни на полотна художников, ни в кадры фильмов.
   Как повелось ещё с Гражданской войны, усиленно мобилизовались для лагерной нужды монастырские здания, своим расположением идеально приспособленные для изоляции. Борисоглебский монастырь в Торжке пошёл под пересыльный пункт (и сейчас он там), Валдайский (через озеро против будущей дачи Жданова) – под колонию малолетних, Нилова Пустынь на селигерском острове Столбном – под лагерь, Саровская Пустынь – под гнездо Потьминских лагерей, и несть конца этому перечислению. Поднимались лагеря в Донбассе, на Волге Верхней, Средней, Нижней, на Среднем и Южном Урале, в Закавказьи, в Центральном Казахстане, в Средней Азии, в Сибири и на Дальнем Востоке. Официально сообщается, что в 1932 году площадь сельскохозяйственных исправтрудколоний по РСФСР была – 253 тысячи гектаров, по УССР – 56 тысяч[60]. Кладя в среднем на одну колонию по тысяче гектаров, мы узнаём, что одних только «сельхозов», то есть самых второстепенных и льготных лагерей, уже было (без окраин страны) – более трёхсот!
   Распределение заключённых по лагерям ближним и дальним легко решилось постановлением ЦИК и СНК от 6.11.1929. (И всё годовщины попадаются…) Упразднялась прежняя «строгая изоляция» (мешавшая созидательному труду), устанавливалось, что в общие (ближние) места заключения посылаются осуждённые на сроки менее трёх лет, а от трёх до десяти – в отдалённые местности[61]. Так как Пятьдесят Восьмая никогда не получала менее трёх лет, то вся и хлынула она на Север и в Сибирь – освоить и погибнуть.
   А мы в это время – шагали под барабаны!..
* * *
   На Архипелаге живёт упорная легенда, что «лагеря придумал Френкель».
   Мне кажется, эта непатриотичная и даже оскорбительная для власти выдумка достаточно опровергнута предыдущими главами. Хотя и скудными средствами, но, надеюсь, нам удалось показать рождение лагерей для подавления и для труда ещё в 1918 году. Безо всякого Френкеля додумались, что заключённые не должны терять времени в нравственных размышлениях (целью советской исправительно-трудовой политики вовсе не является индивидуальное исправление в его традиционном понимании), а должны трудиться, и при этом нормы им надо назначить покрепче, почти непосильные. До всякого Френкеля уже говорили «исправление через труд» (а понимали ещё с Эйхманса как «истребление через труд»).
   Да даже и современного диалектического мышления не нужно было, чтобы додуматься до использования заключённых на тяжелых работах в малонаселённой местности. Ещё в 1890 году в Министерстве путей сообщения возникла мысль привлечь ссыльно-каторжных Приамурского края к прокладке рельсового пути. Каторжан просто заставили, а ссыльно-поселенцам и административно-ссыльным было разрешено работать на прокладке дороги и за это получить скидку трети или половины срока (впрочем, они предпочитали побегом сбросить весь срок сразу). С 1896 по 1900 год на кругбайкальском участке работало больше полутора тысяч каторжан и две с половиной тысячи ссыльнопоселенцев.

   Но вообще-то на русской каторге XIX века шло развитие обратное: труд становился всё менее обязательным, замирал. Даже Карийская каторга к 90-м годам обратилась в места высидочного заключения, работ больше не производилось. К тому же времени помягчели и рабочие требования на Акатуе (П. Якубович). Так что привлечение каторжных к кругбайкальской дороге было скорее нуждою временной. Не наблюдаем ли мы опять «два рога» или параболу, как и со срочными тюрьмами (Часть Первая, глава 9): ветвь смягчения и ветвь ожесточения?

   Что же до мысли, что осмысленный (и уж конечно не изнурительный) труд помогает преступнику исправиться, то она известна была, когда ещё и Маркс не родился, и в российском тюремном управлении тоже практиковалась ещё в прошлом веке. П. Курлов, одно время начальник тюремного управления, свидетельствует: в 1907 году арестантские работы широко организованы; их изделия отличаются дешевизной, занимают производительно время арестантов и снабжают их при выходе из тюрьмы денежными средствами и ремесленными познаниями.
   И всё-таки Френкель действительно стал нервом Архипелага. Он был из тех удачливых деятелей, которых История уже с голодом ждёт и зазывает. Лагеря как будто и были до Френкеля, но не приняли они ещё той окончательной и единой формы, отдающей совершенством. Всякий истинный пророк приходит именно тогда, когда он крайне нужен. Френкель явился на Архипелаг к началу метастазов.
   Нафталий Аронович Френкель, турецкий еврей, родился в Константинополе. Окончил коммерческий институт и занялся лесоторговлей. В Мариуполе он основал фирму и скоро стал миллионером, «лесным королём Чёрного моря». У него были свои пароходы, и он даже издавал в Мариуполе свою газету «Копейку», с задачей – порочить и травить конкурентов. Во время Первой Мировой войны Френкель вёл какие-то спекуляции с оружием через Галлиполи. В 1916 году учуял грозу в России, ещё до Февральской революции перевёл свои капиталы в Турцию, и следом за ними в 1917 сам уехал в Константинополь.
   И дальше он мог вести всю ту же сладко-тревожную жизнь коммерсанта, и не знал бы горького горя, и не превратился бы в легенду. Но какая-то роковая сила влекла его к красной державе. (Впрочем, с самого февраля 1917 кидались на возврат в Россию многие совсем не революционные эмигранты, и охотливо и зловеще помогли всем стадиям революции.) Не проверен слух, будто в те годы в Константинополе он становится резидентом советской разведки (разве что по идейным соображениям, а то трудно вообразить – зачем это ему нужно). Но вполне точно, что в годы НЭПа он приезжает в СССР и здесь по тайному поручению ГПУ создаёт, как бы от себя, чёрную биржу для скупки ценностей и золота за советские бумажные рубли (предшественник «золотой кампании» ГПУ и Торгсина). Дельцы и маклеры хорошо его помнят по прежнему времени, доверяют – и золото стекается в ГПУ. Скупка кончается и, в благодарность, ГПУ его сажает. На всякого мудреца довольно простоты.
   Однако неутомимый и необидчивый Френкель ещё на Лубянке или по дороге на Соловки что-то заявляет наверх. Очевидно, найдя себя в капкане, он решает и эту жизнь подвергнуть деловому рассмотрению. Его привозят на Соловки в 1927 году, но сразу от этапа отделяют, поселяют в каменной будке вне черты монастыря, приставляют к нему для услуг дневального и разрешают свободное передвижение по острову. Мы уже упоминали, что он становится начальником Экономической Части (привилегия вольного) и высказывает свой знаменитый тезис об использовании заключённого в первые три месяца, а дальше ни он, ни его труп не нужны. С 1928 он уже в Кеми. Там он создаёт выгодное подсобное предприятие. За десятилетия накопленные монахами и втуне лежащие на монастырских складах кожи он перевозит в Кемь, стягивает туда заключённых скорняков и сапожников и поставляет модельную обувь и кожгалантерею в фирменный магазин на Кузнецком мосту (им ведает и кассовую выручку забирает ГПУ, но дамочкам, покупающим туфли, это неизвестно – да и когда их самих вскоре потянут на Архипелаг, они об этом не вспомнят, не разберутся).
   Как-то, году в 1929, за Френкелем прилетает из Москвы самолёт и увозит на свидание к Сталину. Лучший Друг заключённых (и Лучший Друг чекистов) с интересом беседует с Френкелем три часа. Стенограмма этой беседы никогда не станет известна, её просто не было, но ясно, что Френкель разворачивает перед Отцом Народов ослепительные перспективы построения социализма через труд заключённых. Многое из географии Архипелага, послушным пером описываемое нами теперь вослед, он набрасывает смелыми мазками на карту Союза под пыхтение трубки своего собеседника. Именно Френкель и, очевидно, именно в этот раз предлагает всеохватывающую систему лагерного учёта по группам А-Б-В-Г, не дающего лазейки ни лагерному начальнику, ни тем более арестанту: всякий не обслуживающий лагерь (Б), не признанный больным (В) и не покаранный карцером (Г) должен каждый день своего срока тянуть упряжку (А). Мировая история каторги ещё не знала такой универсальности! Именно Френкель и именно в этой беседе предлагает отказаться от реакционной системы равенства в питании арестантов и набрасывает единую для всего Архипелага систему перераспределения скудного продукта – хлебную шкалу и шкалу приварка, впрочем, позаимствованную им у эскимосов: держать рыбу на шесте перед бегущими собаками. Ещё предлагает он зачёты и досрочное освобождение как награду за хорошую работу. Вероятно, здесь же устанавливается и первое опытное поле – великий Беломорстрой, куда предприимчивый валютчик вскоре будет назначен – не начальником строительства и не начальником лагеря, но на специально для него придуманную должность «начальника работ» – главного надсмотрщика на поле трудовой битвы.
   Да вот и он сам. Его наполненность злой античеловеческой волей видна на лице. Но в той книге о Беломоре, желая прославить Френкеля, один из советских писателей напишет о нём так: «С тростью в руке он появлялся на трассе то там, то тут, молча проходил к работам и останавливался, опершись о трость, заложив ногу за ногу, и так стоял часами… Глаза следователя и прокурора, губы скептика и сатирика… Человек большого властолюбия и гордости, он считает, что главное для начальника – это власть, абсолютная, незыблемая и безраздельная. Если для власти нужно, чтобы тебя боялись, – пусть боятся». И даже находит поворот восхититься «безжалостным сарказмом и сухостью, когда ни одно человеческое чувство, казалось, не было доступно этому начальнику»[62].
   Последняя фраза нам кажется ключевой – и к характеру, и к биографии Френкеля.
   К началу Беломорстроя он освобождён, за Беломорканал получает орден Ленина и назначается начальником строительства БАМлага («Байкало-Амурская магистраль» – это название из будущего, а в 30-е годы БАМлаг достраивает вторые пути Сибирской магистрали там, где их ещё нет.) На этом далеко не окончена карьера Нафталия Френкеля, но уместнее досказать её в следующей главе.
* * *
   Вся долгая история Архипелага за полстолетия не нашла почти никакого отражения в публичной письменности Советского Союза. Здесь сыграла роль та же злая случайность, по которой лагерные вышки никогда не попадали в кадры киносъёмок, ни на пейзажи художников.
   Но не так с Беломорканалом и с Волгоканалом. По каждому из них в нашем распоряжении есть книга, и по крайней мере эту главу мы можем писать, руководясь документальным советским свидетельством.
   В старательных исследованиях, прежде чем использовать какой-либо источник, полагается его охарактеризовать. Сделаем это.
   Вот перед нами лежит этот том форматом почти с церковное Евангелие и с выдавленным на картонной обложке барельефом Полубожества. Книга «Беломорско-Балтийский Канал имени Сталина» издана ГИЗом в 1934 году и посвящена авторами XVII съезду партии, очевидно к съезду она и поспела. Она есть ответвление горьковской «Истории фабрик и заводов». Её редакторы: Максим Горький, Л. Л. Авербах и С. Г. Фирин. Последнее имя мало известно в литературных кругах, объясним же. Семён Фирин, несмотря на свою молодость, – заместитель начальника ГУЛАГа. Томимый авторским честолюбием, он написал о Беломоре и свою отдельную брошюру. Леопольд Леонидович Авербах (брат уже встреченной нами Иды Леонидовны) – напротив, славней его не было в советской литературе, ответственный редактор журнала «На литературном посту», главный, кто бил писателей дубиной, и он же племянник Свердлова[63].
   История книги такова: 17 августа 1933 года состоялась прогулка ста двадцати писателей по только что законченному каналу на пароходе. Заключённый прораб канала Д. П. Витковский был свидетелем, как во время шлюзования парохода эти люди в белых костюмах, столпившись на палубе, манили заключённых с территории шлюза (а кстати, там были больше уже эксплуатационники, чем строители), в присутствии канальского начальства спрашивали заключённого: любит ли он свой канал, свою работу, считает ли он, что здесь исправился, и достаточно ли заботится их руководство о быте заключённых? Вопросов было много, но в этом духе все, и все через борт, и при начальстве, и лишь пока шлюзовался пароход. После этой поездки 84 писателя каким-то образом сумели увернуться от участия в горьковском коллективном труде (но может быть, писали свои восторженные стихи и очерки), остальные же 36 составили коллектив авторов. Напряжённым трудом осени 1933 года и зимы они и создали этот уникальный труд.
   Книга была издана как бы навеки, чтобы потомство читало и удивлялось. Но по роковому стечению обстоятельств большинство прославленных в ней и сфотографированных руководителей через два-три года все были разоблачены как враги народа. Естественно, что и тираж книги был изъят из библиотек и уничтожен. Уничтожали её в 1937 году и частные владельцы, не желая нажить за неё срока. Теперь уцелело очень мало экземпляров, и нет надежды на переиздание – и тем отягчительнее чувствуем мы на себе бремя не дать погибнуть для наших соотечественников руководящим идеям и фактам, описанным в этой книге. Справедливо будет сохранить для истории литературы и имена авторов. Ну хотя бы вот эти: Максим Горький. – Виктор Шкловский. – Всеволод Иванов. – Вера Инбер. – Валентин Катаев. – Михаил Зощенко. – Лапин и Хацревин. – Л. Никулин. – Корнелий Зелинский. – Бруно Ясенский (глава: «Добить классового врага»). – Е. Габрилович. – А. Тихонов. – Алексей Толстой. – К. Финн.
   Необходимость этой книги для заключённых, строивших канал, Горький объяснил так: «у каналоармейцев[65] не хватает запаса слов» для выражения сложных чувств перековки – у писателей же такой запас слов есть, и вот они помогут. Необходимость же её для писателей он объяснил так: «Многие литераторы после ознакомления с каналом… получили зарядку, и это очень хорошо повлияет на их работу… Теперь в литературе появится то настроение, которое двинет её вперёд и поставит её на уровень наших великих дел» (курсив мой. – А. С. Этот уровень мы и посегодня ощущаем в советской литературе). Ну а необходимость книги для миллионов читателей (многие из них и сами скоро должны притечь на Архипелаг) понятна сама собою.
   Какова же точка зрения авторского коллектива на предмет? Прежде всего: уверенность в правоте всех приговоров и в виновности всех пригнанных на канал. Даже слово «уверенность» слишком слабое: этот вопрос недопустим для авторов ни к обсуждению, ни к постановке. Это для них так же ясно, как ночь темнее дня. Они, пользуясь своим запасом слов и образов, внедряют в нас все человеконенавистнические легенды 30-х годов. Слово «вредитель» они трактуют как основу инженерского существа. И агрономы, выступавшие против раннего сева (может быть – в снег и в грязь?), и ирригаторы, обводнявшие Среднюю Азию, – все для них безоговорочно вредители. Во всех главах книги эти писатели говорят о сословии инженеров только снисходительно, как о породе порочной и низкой. На странице 125 книга обвиняет значительную часть русского дореволюционного инженерства – в плутоватости. Это – уже не индивидуальное обвинение, никак. (Понять ли, что инженеры вредили уже и царизму?) И это пишется людьми, никто из которых не способен даже извлечь простейшего квадратного корня (что делают в цирке некоторые лошади).
   Авторы повторяют нам все бредовые слухи тех лет как историческую несомненность: что в заводских столовых травят работниц мышьяком; что если скисает надоенное в совхозе молоко, то это – не глупая нерасторопность, но – расчёт врага: заставить страну пухнуть с голоду (так и пишут). Обобщённо и безлико они пишут о том зловещем собирательном кулаке, который «поступил на завод и подбрасывает болт в станок». Что ж, они – ведуны человеческого сердца, им это легче вообразить: человек каким-то чудом уклонился от ссылки в тундру, бежал в город, ещё большим чудом поступил на завод, уже умирая от голода, и теперь вместо того, чтобы кормить семью, он подбрасывает болт в станок!
   Напротив, авторы не могут и не хотят сдержать своего восхищения руководителями канальных работ, работодателями, которых, несмотря на 30-е годы, они упорно называют чекистами, вынуждая к этому термину и нас. Они восхищаются не только их умом, волей, организацией, но и в высшем человеческом смысле, как существами удивительными. Показателен хотя бы эпизод с Яковом Рапопортом. Этот недоучившийся студент Дерптского университета, эвакуированного в Воронеж, и ставший на новой родине заместителем председателя губернского ЧК, а затем заместителем начальника строительства Беломорстроя, – по словам авторов, обходя строительство, остался недоволен, как рабочие гонят тачки, и задал инженеру уничтожающий вопрос: а вы помните, чему равняется косинус сорока пяти градусов? И инженер был раздавлен и устыжён эрудицией Рапопорта и сейчас же исправил свои вредительские указания, и гон тачек пошёл на высоком техническом уровне. Подобными анекдотами авторы не только художественно сдабривают своё изложение, но и поднимают нас на научную высоту.
   И чем выше пост занимает работодатель, тем с большим преклонением он описывается авторами. Безудержные похвалы выстилаются начальнику ГУЛАГа Матвею Берману[66]. Много восторженных похвал достаётся Лазарю Когану, бывшему анархисту, в 1918 перешедшему на сторону победивших большевиков, доказавшему свою верность на посту начальника Особого Отдела 9-й армии, потом заместителя начальника войск ОГПУ, одному из организаторов ГУЛАГа, а теперь начальнику строительства Беломорканала. Но тем более авторы могут лишь присоединиться к словам товарища Когана о железном наркоме: «Товарищ Ягода – наш главный, наш повседневный руководитель». (Это пуще всего и погубило книгу! Славословия Генриху Ягоде и его портрет были вырваны даже из сохранившегося для нас экземпляра, и долго пришлось нам искать этот портрет.)
   Уж тем более этот тон внедрялся в лагерные брошюры. Вот например: «На шлюз № 3 пришли почётные гости (их портреты висели в каждом бараке) – товарищ Каганович, Ягода и Берман. Люди заработали быстрее. Там наверху улыбнулись – и улыбка передалась сотням людей в котловане»[67]. И в казённые песни:
Сам Ягода ведёт нас и учит,
Зорок глаз его, крепка рука.

   Общий восторг перед лагерным строем жизни влечёт авторов к такому панегирику: «В какой бы уголок Союза ни забросила вас судьба, пусть это будет глушь и темнота, – отпечаток порядка… чёткости и сознательности… несёт на себе любая организация ОГПУ». А какая ж в российской глуши организация ГПУ? – да только лагерь. Лагерь как светоч прогресса – вот уровень нашего исторического источника.
   Тут высказался и сам главный редактор. Выступая на последнем слёте беломорстроевцев 25.8.1933 в городе Дмитрове (они уже переехали на Волгоканал), Горький сказал: «Я с 1928 года присматриваюсь к тому, как ОГПУ перевоспитывает людей». (Это значит – ещё раньше Соловков, раньше того расстрелянного мальчишки; как в Союз вернулся – так и присматривается.) И, уже еле сдерживая слёзы, обратился к присутствующим чекистам: «Черти драповые, вы сами не знаете, что сделали…» Отмечают авторы: тут чекисты только улыбнулись. (Они знали, что сделали…) О чрезмерной скромности чекистов пишет Горький и в самой книге. (Эта их нелюбовь к гласности, действительно, трогательная черта.)
   Коллективные авторы не просто умалчивают о смертях на Беломорканале, то есть не следуют трусливому рецепту полуправды, но прямо пишут (с. 190), что никто не умирает на строительстве!
   (Вероятно, вот они как считают: сто тысяч начинало канал, сто тысяч и кончило. Значит, все живы. Они упускают только этапы, заглотанные строительством в две лютых зимы. Но это уже на уровне косинуса плутоватого инженерства.)
   Авторы не видят ничего более вдохновляющего, чем этот лагерный труд. В подневольном труде они усматривают одну из высших форм пламенного сознательного творчества. Вот теоретическая основа исправления: «Преступники – от прежних гнусных условий, а страна наша красива, мощна и великодушна, её надо украшать». По их мнению, все эти пригнанные на канал никогда бы не нашли своего пути в жизни, если бы работодатели не велели им соединить Белого моря с Балтийским. Потому что ведь «человеческое сырьё обрабатывается неизмеримо труднее, чем дерево», – что за язык! глубина какая! кто это сказал? – это Горький говорит в книге, оспаривая «словесную мишуру гуманизма». А Зощенко, глубоко вникнув, пишет: «Перековка – это не желание выслужиться и освободиться (такие подозрения всё-таки были? – А. С.), а на самом деле перестройка сознания и гордость строителя». О, человековед! Катал ли ты канальную тачку да на штрафном пайке?..
   Этой достойной книгой, составившей славу советской литературы, мы и будем руководствоваться в наших суждениях о канале.
* * *
   Как случилось, что для первой великой стройки Архипелага избран был именно Беломорканал? Понуждала ли Сталина дотошная экономическая или военная необходимость? Дойдя до конца строительства, мы сумеем уверенно ответить, что – нет. Раскалял ли его благородный дух соревнования с Петром Первым, протащившим волоками по этой трассе свой флот, или с императором Павлом, при котором был высказан первый проект этого канала? Вряд ли Мудрый о том и знал. Сталину нужна была где-нибудь великая стройка заключёнными, которая поглотит много рабочих рук и много жизней (избыток людей от раскулачивания), с надёжностью душегубки, но дешевле её, – одновременно оставив великий памятник его царствования типа пирамиды. На излюбленном рабовладельческом Востоке, у которого Сталин больше всего в жизни почерпнул, любили строить великие каналы. И я почти вижу, как, с любовью рассматривая карту русско-европейского Севера, где была собрана тогда большая часть лагерей, Властитель провёл в центре этого края линию от моря до моря кончиком трубочного черенка.
   Объявляя же стройку, её надо было объявить только срочной. Потому что ничего не срочного в те годы в нашей стране не делалось. Если б она была не срочной – никто бы не поверил в её жизненную важность, – а даже заключённые, умирая под опрокинутой тачкой, должны были верить в эту важность. Если б она была не срочной – то они б не умирали и не расчищали бы площадки для нового общества.
   «Канал должен быть построен в короткий срок и стоить дёшево! – таково указание товарища Сталина!» (А кто жил тогда – тот помнит, что значит – Указание Товарища Сталина!) Двадцать месяцев! – вот сколько отпустил Великий Вождь своим преступникам и на канал, и на исправление: с сентября 1931 по апрель 1933. Даже двух полных лет он дать им не мог – так торопился. Панамский канал длиною 80 км строился 28 лет, Суэцкий длиной в 160 км – 10 лет, Беломорско-Балтийский в 227 км – меньше 2 лет, не хотите? Скального грунта вынуть два с половиной миллиона кубометров, всего земляных работ – 21 миллион кубометров. Да загромождённость местности валунами. Да болота. Семь шлюзов «Повенчанской лестницы», двенадцать шлюзов на спуске к Белому морю. 15 плотин, 12 водоспусков, 49 дамб, 33 канала. Бетонных работ – 390 тысяч кубометров, ряжевых – 921 тысяча[68]. И – «это не Днепрострой, которому дали долгий срок и валюту. Беломорстрой поручен ОГПУ, и ни копейки валюты
   Вот теперь всё более и более нам яснеет замысел: значит, так нужен этот канал Сталину и стране, что – ни копейки валюты. Пусть единовременно работает у вас сто тысяч заключённых – какой капитал ещё ценней? И в двадцать месяцев отдайте канал! ни дня отсрочки.
   Вот тут и рассвирепеешь на инженеров-вредителей. Инженеры говорят: будем делать бетонные сооружения. Отвечают чекисты: некогда. Инженеры говорят: нужно много железа. Чекисты: замените деревом! Инженеры говорят: нужны тракторы, краны, строительные машины! Чекисты: ничего этого не будет, ни копейки валюты, делайте всё руками!
   Книга называет это: «дерзкая чекистская формулировка технического задания»[69]. То есть рапопортовский косинус… (Кстати, в разных тиражах «Беломора» этот косинус – разный.)
   Так торопимся, что для северного этого проекта привозим ташкентцев, гидротехников и ирригаторов Средней Азии (как раз удачно их посадили). Из них создаётся на Фуркасовском переулке (позади Большой Лубянки) Особое (опять «особое», любимое слово!) конструкторское бюро[70]. (Впрочем, чекист Иванченко спрашивает инженера Журина: «А зачем проектировать, когда есть проект Волго-Дона? По нему и стройте».)
   Так торопимся, что они начинают делать проект ещё прежде изысканий на местности! Само собой, мчим в Карелию изыскательные партии. Ни один конструктор не имеет права выйти за пределы бюро, ни тем более в Карелию (бдительность). Поэтому идёт облёт телеграммами: а какая там отметка? а какой там грунт?
   Так торопимся, что эшелоны зэков прибывают и прибывают на будущую трассу, а там ещё нет ни бараков, ни снабжения, ни инструментов, ни точного плана – что же надо делать? Нет бараков – зато есть ранняя северная осень. Нет инструментов – зато идёт первый месяц из двадцати. (Плюс несколько тухтяных месяцев оргпериода, нигде не записанных.)
   Так торопимся, что приехавшие наконец на трассу инженеры не имеют ватмана, линеек, кнопок (!) и даже света в рабочем бараке. Они работают при коптилках, это похоже на Гражданскую войну! – упиваются наши авторы.
   Весёлым тоном записных забавников они рассказывают нам: женщины приехали в шёлковых платьях, а тут получают тачки! И «кто только не встречается друг с другом в Тунгуде: былые студенты, эсперантисты, соратники по белым отрядам!» Соратники по белым отрядам давно уже встретились друг с другом на Соловках (или ещё раньше потоплены и стоят на дне Белого, Каспийского морей), а вот что эсперантисты и студенты тоже получают беломорские тачки, за эту информацию спасибо авторам. Почти давясь от смеха, рассказывают они нам: везут из красноводских лагерей, из Сталинабада, из Самарканда туркменов и таджиков в бухарских халатах, чалмах – а тут карельские морозы! то-то неожиданность для басмачей! Тут норма – два кубометра гранитной скалы разбить и вывезти на сто метров тачкой! А сыпят снега и всё заваливают, тачки кувыркаются с трапов в снег. Ну, вот так примерно.
   Но пусть говорят авторы: по мокрым доскам тачка вихляла, опрокидывалась, «человек с такой тачкой был похож на лошадь в оглоблях» (с. 112, 113); даже не скальным, а просто мёрзлым грунтом «тачка нагружается час». Или более общая картинка: «В уродливой впадине, запорошенной снегом, было полно людей и камней. Люди бродили, спотыкаясь о камни. По двое, по трое, они нагибались и, обхватив валун, пытались приподнять его. Валун не шевелился. Тогда звали четвертого, пятого…» Но тут на помощь приходит техника нашего славного века: «валуны из котлована вытягивают сетью» – а сеть тянется канатом, а канат – «барабаном, крутимым лошадью»! Или вот другой приём – деревянные журавли для подъёма камней. Или вот ещё – из первых механизмов Беломорстроя – пять веков назад, пятнадцать назад?
   И это вам – вредители? Да это гениальные инженеры! – из Двадцатого века их бросили в пещерный – и, смотрите, они справились!
   Основной транспорт Беломорстроя? – грабарки, узнаём мы из книги. А ещё есть беломорские форды! Это вот что такое: тяжёлые деревянные площадки, положенные на четыре круглых деревянных обрубка (катка) – две лошади тащат такой «форд» и отвозят камни. А тачку возят вдвоём – на подъёмах её подхватывает крючник. А как валить деревья, если нет ни пил, ни топоров? И это может наша смекалка: обвязывают деревья веревками и в разные стороны попеременно бригады тянут – расшатывают деревья! Всё может наша смекалка! – а почему? А потому что канал строится по инициативе и заданию товарища Сталина! – написано в газетах и повторяют по радио каждый день.
   Представить такое поле боя, и на нём «в длинных серо-пепельных шинелях или кожаных куртках» – чекисты. Их всего 37 человек на сто тысяч заключённых, но их все любят, и эта любовь движет карельскими валунами. Вот остановились они, показал товарищ Френкель рукой, чмокнул губами товарищ Фирин, ничего не сказал товарищ Успенский (отцеубийца? соловецкий палач?) – и судьбы тысяч людей решены на сегодняшнюю морозную ночь или на весь этот полярный месяц.
   В том-то и величие этой постройки, что она совершается без современной техники и без всяких поставок от страны. «Это не темпы ущербного европейско-американского капитализма. Это – социалистические темпы!» – гордятся авторы (с. 356). (В 60-е годы мы знаем, что это называется Большой Скачок.) Вся книга славит именно отсталость техники и кустарничество. Кранов нет? Будут свои! – и делаются «деррики» – краны из дерева, и только трущиеся металлические части к ним отливают сами. «Своя индустрия на канале!» – ликуют наши авторы. И тачечные колёса тоже отливают из самодельной вагранки.
   Так спешно нужен был стране канал, что не нашлось для строительства тачечных колёс! Для заводов Ленинграда это был бы непосильный заказ!
   Нет, несправедливо – эту дичайшую стройку Двадцатого века, материковый канал, построенный «от тачки и кайла», – несправедливо было бы сравнивать с египетскими пирамидами: ведь пирамиды строились с привлечением современной им техники. А у нас была техника – на сорок веков назад!
   В том-то душегубка и состояла. На газовые камеры у нас газа не было.
   Побудьте-ка инженером в этих условиях! Все дамбы – земляные, водоспуски – деревянные. Земля то и дело даёт течь. Чем же уплотнить её? – гоняют по дамбе лошадей с катками! (Только ещё лошадей вместе с заключёнными не жалеет Сталин и страна – а потому что это кулацкое животное, и тоже должно вымереть.) Очень трудно обезопасить от течи и сопряжения земли с деревом. Надо заменить железо деревом! – и инженер Маслов изобретает ромбовидные деревянные ворота шлюзов. На стены шлюзов бетона нет! – чем крепить стены шлюзов? Вспоминают древнерусские ряжи – деревянные срубы высотою в 15 метров, изнутри засыпаемые грунтом. Пользуйтесь техникой пещерного века, но ответственность по веку Двадцатому: прорвёт где-нибудь – отдай голову.
   Пишет железный нарком Ягода главному инженеру Хрусталёву: «По имеющимся донесениям (то есть от стукачей и от Когана-Френкеля-Фирина) необходимой энергии и заинтересованности в работе вы не проявляете и не чувствуете. Приказываю немедленно ответить – намерены ли вы немедленно (язычок-то)… взяться по-настоящему за работу… и заставить добросовестно работать ту часть инженеров, которые саботируют и срывают…» Что отвечать главному? Жить-то хочется… «Я сознаю свою преступную мягкость… Я каюсь в собственной расхлябанности…»

   А тем временем в уши неугомонно: «Канал строится по инициативе и заданию товарища Сталина!» «Радио в бараке, на трассе, у ручья, в карельской избе, с грузовика, радио, не спящее ни днём, ни ночью (вообразите!), эти безчисленные чёрные рты, чёрные маски без глаз (образно) кричат неустанно: что думают о трассе чекисты всей страны, что сказала партия». То же – думай и ты! То же – думай и ты! «Природу научим – свободу получим!» Да здравствует соцсоревнование и ударничество! Соревнования между бригадами! Соревнования между фалангами (250–300 человек)! Соревнования между трудколлективами! Соревнования между шлюзами! Наконец и вохровцы вступают с зэками в соревнование (с. 153)!?.
   Но главная опора, конечно, – на социально-близких, то есть на воров! (Эти понятия уже слились на канале.) Растроганный Горький кричит им с трибуны: «Да любой капиталист грабит больше, чем все вы, вместе взятые!» (с. 392). Урки ревут, польщённые. «И крупные слёзы брызнули из глаз бывшего карманника». Ставка на то, чтобы использовать для строительства «романтизм правонарушителей». А им ещё бы не лестно! Говорит вор из президиума слёта: «По два дня хлеба не получали, но это нам не страшно. (Они ведь всегда кого-нибудь раскурочат.) Нам дорого то, что с нами разговаривают как с людьми. (Чем не могут похвастаться инженеры.) Скалы у нас такие, что буры ломаются. Ничего, берём». (Чем же берут? и кто берёт?..)
   Это – классовая теория: опереться в лагере на своих против чужих. О Беломоре не написано, как кормятся бригадиры, а о Березниках рассказывает свидетель (И. Д. Табатеров): отдельная кухня бригадиров (сплошь – блатарей) и паёк – лучше военного. Чтоб кулаки их были крепки и знали, за что сжиматься…
   На 2-м лагпункте – воровство, вырывание из рук посуды, карточек на баланду, но блатных за это не исключают из ударников: это не затмевает их социального лица, их производственного порыва. Пищу доставляют на производство холодной. Из сушилок воруют вещи – ничего, берём! Повенец – «штрафной городок, хаос и неразбериха». Хлеба в Повенце не пекут, возят из Кеми (посмотрите на карту). На участке Шижня норма питания не выдаётся, в бараках холодно, обовшивели, хворают – ничего, берём! Канал строится по инициативе… Всюду КВБ – культ-воспит-боеточки! (Хулиган, едва придя в лагерь, сразу становится воспитателем.) Создать атмосферу постоянной боевой тревоги! Вдруг объявляется – штурмовая ночь – удар по бюрократии! Как раз к концу вечерней работы ходят по комнатам управления культвоспитатели и штурмуют. Вдруг – прорыв (не воды, процентов) на отделении Тунгуда! Штурм! Решено: удвоить нормы выработки! Вот как! (с. 302). Вдруг какая-то бригада выполняет дневное задание ни с того ни с сего – на 852 %! Пойми, кто может! То объявляется всеобщий день рекордов! Удар по темпосрывателям! Вот какой-то бригаде раздача «премиальных пирожков». Но что ж лица такие заморенные? Вожделенный момент – а радости нет…
   Как будто всё идёт хорошо. Летом 1932 Ягода объехал трассу и остался доволен, кормилец. Но в декабре телеграмма его: нормы не выполняются, прекратить бездельное шатание тысяч людей (в это веришь! это – видишь!). Трудколлективы тянутся на работу с выцветшими знамёнами. Обнаружено: по сводкам уже несколько раз выбрано по 100 % кубатуры! – а канал так и не кончен! Нерадивые работяги засыпают ряжи вместо камней и земли – льдом! А весной это потает и вода прорвёт! Новые лозунги воспитателей: «Туфта[71]опаснейшее орудие контрреволюции» (а тухтят блатные больше всех: уж лёд засыпать в ряжи – узнаю, это их затея!). Ещё лозунг: «Туфтач – классовый враг!» – и поручается ворам идти разоблачать тухту, контролировать сдачу каэровских бригад! (Лучший способ приписать выработку каэров – себе.) «Туфта – есть попытка сорвать всю исправительно-трудовую политику ГПУ» – вот что такое ужасная эта тухта! «Туфта – это хищение социалистической собственности!» В феврале 1933 отбирают свободу у досрочно освобождённых инженеров – за обнаруженную тухту.
   Такой был подъём, такой энтузиазм – и откуда эта тухта? зачем её придумали заключённые?.. Очевидно, это – ставка на реставрацию капитализма. Здесь не без чёрной руки белоэмиграции.
   В начале 1933 – новый приказ Ягоды: все управления переименовать в штабы боевых участков! 50 % аппарата – бросить на строительство! (А лопат хватит?..) Работать – в три смены (ночь-то почти полярная)! Кормить – прямо на трассе (остывшим)! За тухту – судить!
   В январе – Штурм водораздела! Все фаланги с кухнями и имуществом брошены в одно место! Не всем хватило палаток, спят на снегу – ничего, берём! Канал строится по инициативе…
   Из Москвы – приказ № 1: «до конца строительства объявить сплошной штурм»! После рабочего дня гонят на трассу машинисток, канцеляристок, прачек.
   В феврале – запрет свиданий по всему БелБалтлагу – то ли угроза сыпного тифа, то ли нажим на зэков.
   В апреле – непрерывный штурм сорокавосьмичасовой – ура-а!! – тридцать тысяч человек не спит!
   И к 1 мая 1933 нарком Ягода докладывает любимому Учителю, что канал – готов в назначенный срок.
   В июле 1933 Сталин, Ворошилов и Киров предпринимают приятную прогулку на пароходе для осмотра канала. Есть фотография – они сидят в плетёных креслах на палубе, «шутят, смеются, курят». (А между тем Киров уже обречён, но – не знает.)
   В августе проехали сто двадцать писателей.
   Обслуживать Беломорканал было на месте некому, прислали раскулаченных («спецпереселенцев»), Берман сам выбирал места для их посёлков.
   Большая часть «каналоармейцев» поехала строить следующий канал – Москва – Волга[72].
* * *
   Отвлечёмся от Коллективного зубоскального тома.
   Как ни мрачны казались Соловки, но соловчанам, этапированным кончать свой срок (а то и жизнь) на Беломоре, только тут ощутилось, что шуточки кончены, только тут открылось, что такое подлинный лагерь, который постепенно узнали все мы. Вместо соловецкой тишины – неумолкающий мат и дикий шум раздоров вперемешку с воспитательной агитацией. Даже в бараках Медвежьегорского лагпункта при Управлении БелБалтлага спали на вагонках (уже изобретенных) не по четыре, а по восемь человек: на каждом щите двое валетом. Вместо монастырских каменных зданий – продуваемые временные бараки, а то палатки, а то и просто на снегу. И переведенные из Березников, где тоже по 12 часов работали, находили, что здесь – тяжелей. Дни рекордов. Ночи штурмов. «От нас всё – нам ничего»… В густоте, в неразберихе при взрывах скал – много калечных и насмерть. Остывшая баланда, поедаемая между валунами. Какая работа – мы уже прочли. Какая еда – а какая ж может быть еда в 1931–33 годах? (Скрипникова рассказывает, что даже в медвежьегорской столовой для вольнонаёмных подавалась мутная жижа с головками камсы и отдельными зёрнами пшена[73].) Одежда – своя, донашиваемая. И только одно обращение, одна погонка, одна присказка: «Давай!.. Давай!.. Давай!..»
   Говорят, что в первую зиму, с 1931 на 1932, 100 тысяч и вымерло – столько, сколько постоянно было на канале. Отчего ж не поверить? Скорей даже эта цифра преуменьшенная: в сходных условиях в лагерях военных лет смертность один процент в день была заурядна, известна всем. Так что на Беломоре 100 тысяч могло вымереть за три месяца с небольшим. А тут была и другая зима, да и между ними же. Без натяжки можно предположить, что и 300 тысяч вымерло.
   Это освежение состава за счёт вымирания, постоянную замену умерших новыми живыми зэками надо иметь в виду, чтобы не удивиться: к началу 1933 года общее единовременное число заключённых в лагерях ещё могло не превзойти миллиона. Секретная «Инструкция», подписанная Сталиным и Молотовым 8 мая 1933, даёт цифру 800 тысяч[74].
   Д. П. Витковский, соловчанин, работавший на Беломоре прорабом, и этою самою тухтою, то есть приписыванием несуществующих объёмов работ, спасший жизнь многим, рисует («Полжизни», самиздат[75]) такую вечернюю картину:
   «После конца рабочего дня на трассе остаются трупы. Снег запорашивает их лица. Кто-то скорчился под опрокинутой тачкой, спрятал руки в рукава и так замёрз. Кто-то застыл с головой, вобранной в колени. Там замёрзли двое, прислонясь друг к другу спинами. Это – крестьянские ребята, лучшие работники, каких только можно представить. Их посылают на канал сразу десятками тысяч, да стараются, чтоб на один лагпункт никто не попал со своим батькой, разлучают. И сразу дают им такую норму на гальках и валунах, которую и летом не выполнишь. Никто не может их научить, предупредить, они по-деревенски отдают все силы, быстро слабеют – и вот замерзают, обнявшись по двое. Ночью едут сани и собирают их. Возчики бросают трупы на сани с деревянным стуком.
   А летом от неприбранных вовремя трупов – уже кости, они вместе с галькой попадают в бетономешалку. Так попали они в бетон последнего шлюза у города Беломорска и навсегда сохранятся там».
   Тут ещё то, что руководители стройки превзошли жестокость самого Хозяина. Хоть и сказал Сталин «ни копейки валюты», однако советских рублей 400 миллионов разрешил. Они же, стараясь выслужиться, потратили меньше четверти – 95 млн 300 тыс. рублей[76].
   Многотиражка Беломорстроя захлёбывалась, что многие каналоармейцы, «эстетически увлечённые» великой задачей, – в свободное время (и разумеется, без оплаты хлебом) выкладывают стены канала камнями – исключительно для красоты.
   Так впору было бы им выложить на откосах канала пять фамилий – главных подручных у Сталина и Ягоды, главных надсмотрщиков Беломора, пятерых наёмных убийц, записав за каждым тысяч по сорок жизней: Матвей Берман. – Семён Фирин. – Лазарь Коган. – Нафталий Френкель. – Яков Рапопорт.
   Да приписать сюда, пожалуй, начальника ВОХРы БелБалтлага – Бродского. Да куратора канала от ВЦИКа – Сольца.
   Да всех 37 чекистов, которые были на канале.
   Да 36 писателей, восславивших Беломор[77]. Ещё Погодина не забыть.
   Чтобы проезжающие пароходные экскурсанты читали и – думали.
* * *
   Да вот беда – экскурсантов-то нет!
   Как нет?
   Вот так. И пароходов нет. По расписанию ничто там не ходит.
   Захотел я в 1966 году, кончая эту книгу, проехать по великому Беломору, посмотреть самому. Ну, состязаясь с теми ста двадцатью. Так нельзя: не на чем. Надо проситься на грузовое судно. А там документы проверяют. А у меня уж фамилия наклёванная, сразу будет подозрение: зачем еду? Итак, чтобы книга была целей, – лучше не ехать.
   Но всё-таки немножко я туда подобрался. Сперва – Медвежьегорск. До сих пор ещё – много барачных зданий, от тех времён. И – величественная гостиница с 5-этажной стеклянной башней. Ведь – ворота канала! Ведь здесь будут кишеть гости отечественные и иностранные… Попустовала-попустовала, отдали под интернат.
   Дорога к Повенцу. Хилый лес, камни на каждом шагу, валуны.
   От Повенца достигаю сразу канала и долго иду вдоль него, трусь поближе к шлюзам, чтоб их посмотреть. Запретные зоны, сонная охрана. Но кое-где хорошо видно. Стенки шлюзов – прежние, из тех самых ряжей, узнаю их по изображениям. А масловские ромбические ворота сменили на металлические и разводят уже не от руки.
   Но что так тихо? Безлюдье, никакого движения ни на канале, ни в шлюзах. Не копошится нигде обслуга. Там, где 30 тысяч человек не спали ночью, – теперь и днём все спят. Не гудят пароходы. Не разводятся ворота. Погожий июньский день, – отчего бы?..
   Так прошёл я пять шлюзов «Повенчанской лестницы» и после пятого сел на берегу. Изображённый на всех папиросных пачках, так позарез необходимый нашей стране – почему ж ты молчишь, Великий Канал?
   Некто в гражданском ко мне подошёл, глаза проверяющие. Я простодушно: у кого бы рыбки купить? да как по каналу уехать? Оказался он начальник охраны шлюза. Почему, спрашиваю, нет пассажирского сообщения? – Да что ты, удивляется он, разве можно? Да американцы так сразу и попрут. До войны ещё было, а после войны – нет. – Ну и пусть едут. – Да разве можно им показывать?! – А почему вообще не идут никто? – Идут. Но мало. Видишь, мелкий он, пять метров. Хотели реконструировать, но, наверно, будут рядом другой строить, сразу хороший.
   Эх, начальничек, это мы давно знаем: в 1934 году, только успели все ордена раздать, – уже был проект реконструкции. И пункт первый был: углубить канал. А второй: параллельно нынешним шлюзам построить глубоководную нитку океанских. Скоро ношено – слепо рожено. Из-за того-то срока, из-за тех-то норм и наврали глубину, и снизили пропускную способность: какими-то тухтяными кубометрами надо ж было работяг кормить. (Вскоре эту тухту навязали на инженеров: дали им новые десятки.) А 80 километров Мурманской железной дороги перенесли, освобождая трассу. Хорошо хоть тачечных колёс не потратили. И – куда что возить? Ну, вот вырубили ближний лес – теперь откуда возить? Архангельский – в Ленинград? Так его и в Архангельске купят, издавна там иностранцы и покупают. Да полгода канал подо льдом, если не больше. Какая была в нём необходимость? Ах да, военная. Перебрасывать флот.
   – Такой мелкий, – жалуется начальник охраны, – даже подводные лодки своим ходом не проходят: на баржи их кладут, тогда перетягивают.
   А как насчёт крейсеров?.. О, тиран-отшельник! Ночной безумец! В каком бреду ты это всё выдумал?!
   И куда спешил ты, проклятый? Что жгло тебя и кололо – в двадцать месяцев? Ведь эти четверть миллиона могли остаться жить. Ну, эсперантисты тебе в горле стояли – а крестьянские ребята сколько б тебе наработали! Сколько б раз ты ещё в атаку их поднял – за родину, за Сталина!
   – Дорого обошёлся, – говорю я охраннику.
   – Зато быстро построили! – уверенно отвечает он.
   На твоих бы косточках!..
   Я вспоминаю гордую фотографию беломорского тома: старорусский крест, взятый опорой электрическим проводам.
   На ваших бы косточках…

   В тот день провёл я около канала восемь часов. За это время одна самоходная баржа прошла от Повенца к Сороке и одна, того же типа, от Сороки к Повенцу. Номера у них были разные, и только по номерам я их различил, что эта – не возвращалась. Потому что нагружены они были совершенно одинаково: одинаковыми сосновыми брёвнами, уже лежалыми, годными лишь на дрова.
   А вычитая, получим ноль.
   И четверть миллиона в уме.
* * *
   А за Беломорско-Балтийским шёл канал Москва – Волга, сразу все туда поехали и работяги, и начальником лагеря Фирин, и начальником строительства Коган. (Ордена Ленина за Беломор застали их обоих уже там.)
   Но этот канал хоть оказался нужен. А все традиции Беломора он славно продолжил и развил, и здесь мы ещё лучше поймём, чем отличался Архипелаг периода бурных метастазов от застойного соловецкого. Вот когда было вспомнить и пожалеть о молчаливых жестоких Соловках. Теперь не только требовали работы, не только бить слабеющим кайлом неподатливые камни. Нет, забирая жизнь, ещё прежде того влезали в грудь и обыскивали душу.
   Вот что было самое тяжёлое на каналах: от каждого требовали ещё чирикать. Уже в фитилях, надо было изображать общественную жизнь. Коснеющим от голода языком надо было выступать с речами, требуя перевыполнения планов! И выявления вредителей! И наказания враждебной пропаганды, кулацких слухов (все лагерные слухи были «кулацкие»). И озираться, как бы змеи недоверия не оплели тебя самого на новый срок.
   Беря сейчас безстыдные эти книги, где так гладко и восторженно представлена жизнь обречённых, – почти уже поверить нельзя, что это всерьёз писалось и всерьёз же читалось. (Да осмотрительный Главлит уничтожил тиражи, так что и тут нам достался экземпляр из последних.)
   Теперь нашим Вергилием будет прилежная ученица Вышинского Ида Авербах[78].
* * *
   Даже ввинчивая простой шуруп, надо вначале проявить старание: не отклонить ось, не вышатнуть шуруп в сторону. А уж когда малость войдёт – можно и вторую руку освободить, только вкручивай да посвистывай.
   Читаем у Вышинского: именно благодаря воспитательной задаче наш ИТЛ принципиально противоположен буржуазной тюрьме, где царит голое насилие[79]. «В противоположность буржуазным государствам у нас насилие в борьбе с преступностью играет второстепенную роль, а центр тяжести перенесен на организационно-материальные, культурно-просветительные и политико-вос питательные мероприятия»[80]. (Надо мозги наморщить, чтобы не проронить: вместо палки – шкала пайки плюс агитация.) И вот уже: «…успехи социализма оказывают своё волшебное (так и вылеплено: волшебное!) влияние и на… борьбу с преступностью»[81].
   Вслед за своим учителем поясняет и Авербах: задача советской исправтрудполитики – «превращение наиболее скверного людского материала («сырьё»-то помните? «насекомых» помните? – А. С.) в полноценных активных сознательных строителей социализма».
   Только вот – коэффициентик… Четверть миллиона скверного материала легло, двенадцать с половиной тысяч активных сознательных освобождено досрочно (Беломор)…
   Да ведь это, оказывается, ещё VIII съезд партии, в 1919 году, когда пылала Гражданская война, ещё ждали Деникина под Орёл, ещё впереди были Кронштадт и Тамбовское восстание, – VIII съезд определил: заменить систему наказаний (то есть вообще никого не наказывать?) – системой воспитания!
   «Принудительного» – теперь добавляет Авербах. И риторически (уже припася нам разящий ответ) спрашивает: но как же? Как можно переделать сознание в пользу социализма, если оно уже на воле сложилось ему враждебно, а лагерное принуждение ощущается как насилие и может только усилить вражду?
   И мы с читателем в тупике: ведь верно?..
   Не тут-то было, сейчас она нас ослепит: да производительным осмысленным трудом с высокой целью! – вот чем будет переделано всякое враждебное или неустойчивое сознание. А для этого, оказывается, нужна: «концентрация работ на гигантских объектах, поражающих воображение своей грандиозностью»! (Ах вот оно, зачем Беломор-то, а мы лопухи ничего не поняли…) Этим достигается «наглядность, эффективность и пафос строительства». Причём обязательно «работа от ноля до завершения» и «каждый лагерник» (ещё сегодня не умерший) «чувствует политический резонанс своего личного труда, заинтересованность всей страны в его работе».
   А вы замечаете, как шуруп уже плавно пошёл? Может и косовато, но мы теряем способность ему сопротивляться? Отец по карте трубочкой провёл, а об оправдании его ли забота? Всегда найдётся Авербах: «Андрей Януарьевич, у меня вот такая мысль, как вы думаете, я в книге проведу?»
   Но это – только цветочки. Надо, чтобы заключённый, ещё не выйдя из лагеря, уже «воспитался к высшим социалистическим формам труда».
   А что нужно для этого?.. Застопорился шуруп.
   Ах, безтолочь! Да соревнование и ударничество!! Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе? «Не просто работа, а работа героическая!» (Приказ ОГПУ № 190.)
   Соревнование за переходящее красное знамя центрального штаба! районного штаба! отделенческого штаба! Соревнование между лагпунктами, сооружениями, бригадами! «Вместе с переходящим красным знаменем присуждается и духовой оркестр! – он целыми днями играет победителям во время работы и во время вкусной еды». Вкусной еды на снимке не видно, но вы видите также и прожектор. Это – для ночных работ, Волгоканал строится круглосуточно[82]. В каждой бригаде заключённых – тройка по соревнованию. Учёт – и резолюции! Резолюции – и учёт! Итоги штурма перемычки за первую пятидневку! за вторую пятидневку! Общелагерная газета «Перековка». Её лозунг: «Потопим своё прошлое на дне канала!» Её призыв: «Работать без выходных!» Общий восторг, общее согласие! Передовой ударник сказал: «Конечно! Какие могут быть выходные дни? У Вол ги-то выходных нет, вот-вот разольётся». А как с выходными у Миссисипи?.. – Хватайте его, это кулацкий агент! Пункт обязательств: «сбереженье здоровья каждым членом коллектива». О, человечность! Нет, это вот для чего – «чтобы сократить число невыходов на работу». «Не болеть – и не брать освобождений!» Красные доски. Чёрные доски. Доски показателей: дней до сдачи; что сделано вчера, что сегодня. Книги почёта. В каждом бараке – почётные грамоты, «окна перековки», графики, диаграммы (это сколько лоботрясов бегает и пишет). Каждый заключённый должен быть в курсе производственных планов! И каждый заключённый должен быть в курсе всей политической жизни страны! Поэтому на разводе (за счёт утреннего времени, конечно) – производственная пятиминутка, после возврата в лагерь (когда ноги не держат) – политическая пятиминутка. В часы обеда не давать расползаться по щелям, не давать спать – политические читки! Если на воле – Шесть Условий товарища Сталина, – то и каждый лагерник должен зубрить их наизусть![83] Если на воле – постановление Совнаркома об увольнении за прогул, то здесь разъяснительная работа: всякий сегодняшний отказчик и симулянт после своего освобождения будет заклеймён презрением масс Советского Союза. Такой порядок: для получения звания ударника (и значит, добавочной еды) – мало одних производственных достижений! Ещё надо: а) читать газеты, б) любить свой канал, в) уметь рассказывать о его значении.
   И – чудо! О, чудо! О, преображение и вознесение! – «ударник перестаёт ощущать дисциплину и труд как нечто навязанное извне, а – как внутреннюю необходимость»! (Ну верно, ну конечно, ведь свобода же – не свобода, а осознанная решётка.) Новые социалистические формы поощрения! – выдача значков ударника. И что бы вы думали, что бы вы думали? «Значок ударника расценивается работягами выше, чем пайка!» Да, выше, чем пайка! И целые бригады «самовольно выходят на работу за два часа до развода» (ах, какой произвол! и что же делать конвою?) «и ещё остаются там после окончания рабочего дня»! Гроза? – работают и в грозу! (Ведь конвой не отпустит.) Вот она, ударная работа!
   О, пылание! О, спички! Думали, что вы будете гореть – десятилетия…
   А техника, мы о ней говорили на Беломоре: на подъёме прицепляется к тачке спереди крючковой – а как её вскатишь наверх? Иван Немцов вдруг решил делать работу за пятерых! Сказано – сделано: набросал за смену… 55 кубометров земли![84]
   (Посчитаем: это 5 кубометров в час, кубометр в 12 минут – даже самого лёгкого грунта, попробуйте!) Обстановка такая: насосов нет, колодцы не готовы – побороть воду своими руками! А женщины? Поднимали в одиночку камни по 4 пуда![85] Переворачивались тачки, камни летели в головы и в ноги. Ничего, берём! То – «по пояс в воде», то – «непрерывные 62 часа работы», то – «три дня 500 человек долбили обледеневшую землю» – и оказалось безполезно. Ничего, берём!
Мы лопатой нашей боевою
Откопали счастье под Москвою!

   Та «особая весёлая напряжённость», которую принесли с ББК. «Шли на штурм с буйными весёлыми песнями»…
В любую погоду
Шагайте к разводу!

   А вот и сами ударницы, они приехали на слёт. Сбоку, у поезда, – начальник конвоя, слева ещё там один конвоир. Что-то не слишком воодушевлённые счастливые лица, хотя эти женщины не должны думать ни о детях, ни о доме, только о канале, который они так полюбили. Довольно холодно, кто в валенках, кто в сапогах, домашних конечно, а вторая слева в первом ряду – воровка в ворованных туфлях – где же пофорсить, как не на слёте? Вот и другой такой слёт. На плакате: «Москву с Волгой мы трудом сольём. Сделаем досрочно, дёшево и прочно!» А как это всё увязать – пусть у инженеров головы болят. Легко видно, что тени улыбок для аппарата, а в общем, здорово устали эти женщины, выступать они не будут, а ждут от слёта только сытного обеда один раз. Всё больше простые крестьянские лица[86]. А в проходе встрял самоохранник, Иуда, очень уж хочется ему попасть на карточку. – А вот и ударная бригада, вполне технически оснащённая, неправда, что мы всё на своём пару тянем!
   Тут ещё была небольшая бедёнка – «по окончании Беломора появилось в разных газетах слишком много ликующих статей, парализовавших устрашающее действие лагерей… В освещении Беломора так перегнули, что приезжающие на канал Москва – Волга ожидали молочных рек в кисельных берегах и предъявили невероятные требования к администрации» (уж не требовали ли они себе чистого белья?). Так что ври-ври, да не завирайся. «Над нами и сегодня реет знамя Беломора», – пишет газета «Перековка». Умеренно. И хватит.
   Впрочем, и на Беломоре и на Волгоканале поняли: «лагерное соревнование и ударничество должно быть связано со всей системой льгот», чтобы льготы «стимулировали ударничество». «Главная основа соревнования – материальная заинтересованность» (!? – нас, кажется, швырнуло? мы повернули на сто восемьдесят градусов? Провокация! Крепче за поручни!). И построено так: от производственных показателей зависят: и питание! и жильё! и одежда! и бельё и частота бань! (кто плохо работает – пусть и ходит в лохмотьях и вшах!) и досрочка! и отдых! и свидания! Например, выдача значка ударника – чисто социалистическая форма поощрения. Но пусть значок даёт право на внеочередное долгое свидание! – и вот он уже стал дороже пайки…
   «Если на воле по советской конституции применяется принцип кто не работает, тот не ест, то почему надо лагерников ставить в привилегированное положение?» (Труднейшее в устроении лагерей: они не должны стать местами привилегий!) Шкала Дмитлага (от г. Дмитрова): штрафной котёл – мутная вода, штрафной паёк – триста граммов. Сто процентов дают право на восьмисотку и право докупить сто граммов в ларьке. И тогда «подчинение дисциплине начинается с эгоистических мотивов (заинтересованность в улучшении пайка) – и поднимается до социалистической заинтересованности в красном знамени»!
   Но главное – зачёты! зачёты! (Засчитыванье одного проработанного дня более чем за один день срока.) Штабы соревнования дают заключённому характеристику. Для зачётов нужно не только перевыполнение, но и общественная работа! А тому, кто был в прошлом нетрудовым элементом, – понижать зачёты, давать мизерные. «Он может только замаскироваться, а не исправиться! Ему нужно дольше побыть в лагере, дать себя проверить». (Например, катит тачку в гору – а может быть, это он не работает, а только маскируется?)
   И что же делают досрочно освобождённые?.. Как что? Они самозакрепляются! Они слишком полюбили канал, чтоб отсюда уехать! «Они так увлекаются, что, освобождаясь, добровольно остаются на канале на землекопных работах до конца стройки»![87] (Добровольно катать тачки в гору. И можно автору верить? Конечно. Ведь в паспорте штамп: «был в лагерях ОГПУ». И больше нигде работы не найдёшь.)
   Но что это?.. Испортилась машинка соловьиных трелей – и в перерыве мы слышим усталое дыхание правды: «даже и воровской мир охвачен соревнованием только на 60 %» (уж если и воры не соревнуются!..); «лагерники часто истолковывают льготы и награды как неправильно применённые»; «характеристики пишутся шаблонно»; «по характеристикам сплошь и рядом (!) дневальный проходил как ударник-землекоп и получал ударный зачёт, а действительный ударник оказывался без зачёта»[88]; «у многих (!) – чувство безнадёжности»[89].
   А трели – опять полились, да с металлом! Самое главное поощрение забыли? – «жестокое и безпощадное проведение дисциплинарных взысканий»! Приказ ОГПУ от 28.11.1933 (это – к зиме, чтоб стоя не качались)! «Всех неисправимых лентяев и симулянтов отправить в отдалённые северные лагеря с полным лишением прав на льготы. Злостных отказчиков и подстрекателей предавать суду лагерных коллегий. За малейшую попытку срыва железной дисциплины – лишать всех уже полученных льгот и преимуществ». (Например, за попытку погреться у костра…)
   И всё-таки самое главное звено мы опять уронили, безтолковщина! Всё сказали, а главного не сказали. Слушайте, слушайте! «Коллективность есть принцип и метод советской исправительно-трудовой политики». Ведь нужны же «приводные ремни от администрации к массе»! «Только опираясь на коллективы, многочисленная администрация лагерей может переделывать сознание заключённых». «От низших форм – коллективной ответственности, до высших форм: дело чести, дело славы, дело доблести и геройства!» (Браним мы часто свой язык, что-де он с веками блекнет. А вдуматься – нет! Он – благороднеет. Раньше как говорили, по-извозчичьи, – возжи? А теперь – приводные ремни! Раньше – круговая порука, так и пахнет конюшней. А теперь – коллективная ответственность.)
   «Бригада есть основная форма перевоспитания» (приказ по Дмитлагу, 1933). «Это значит – доверие к коллективу, невозможное при капитализме!» (Но вполне возможное при феодализме: провинился один в деревне, всех раздевай и секи. А всё-таки благородно: доверие к коллективу.) «Это – значит – самодеятельность лагерников в деле перевоспитания». «Это – психологическое обогащение личности от коллектива»! (Нет, слова-то какие! Ведь этим психологическим обогащением Авербах нас навзрыд повалила! Ведь что значит учёный человек.) «Коллектив повышает чувство человеческого достоинства каждого заключённого и тем препятствует проведению системы морального подав ления»!
   И ведь скажи пожалуйста, тридцатью годами позже Иды Авербах пришлось и мне два слова вымолвить о бригаде, ну просто как там дела идут, – а на Западе люди совсем иначе, совсем искажённо поняли: «Бригада – основной вклад коммунизма в науку о наказаниях (что как раз верно, это и Авербах говорит)… Это – коллективный организм, живущий, работающий, едящий, спящий и страдающий вместе в безжалостно-вынужденном симбиозе»[90].
   О, без бригады ещё пережить лагерь можно! Без бригады ты – личность, ты сам избираешь линию поведения. Без бригады ты можешь хоть умереть гордо – в бригаде и умереть тебе дадут только подло, только на брюхе. От начальника, от десятника, от надзирателя, от конвоира – ото всех ты можешь спрятаться и улучить минутку отдыха, там потянуть послабже, здесь поднять полегче. Но от приводных ремней – от товарищей по бригаде – ни укрыва, ни спасенья, ни пощады тебе нет. Ты не можешь не хотеть работать, ты не можешь предпочесть работе голодную смерть в сознании, что ты – политический. Нет уж, раз вышел за зону, записан на выходе – всё сделанное сегодня бригадой будет делиться уже не на 25, а на 26, и весь бригадный процент из-за тебя упадёт со 123 на 119, с рекордного котла на простой, все потеряют бабку пшённую и по сто граммов хлеба. Так уследят за тобой товарищи лучше всяких надзирателей! И бригадирский кулак тебя покарает доходчивей целого наркомата внутренних дел!
   Вот это и есть – самодеятельность в перевоспитании. Это и есть психологическое обогащение личности от коллектива.
   Теперь-то нам ясно как стёклышко, но на Волгоканале сами устроители ещё верить не смели, какой они крепкий ошейник нашли. И у них рядовая всеобщая бригада была на задворках, а только трудовой коллектив понимался как высшая честь и поощрение. Даже в мае 1934 ещё половина зэков Дмитлага были «неорганизованные», их… не принимали в трудколлективы! Их брали в «трудартели», и то не всех: кроме священников, сектантов и вообще верующих (если откажется от религии – ведь цель того стоит! – принимали с месячным испытательным сроком). Пятьдесят Восьмую в трудколлективы стали нехотя принимать, но и то у кого срок меньше пяти лет. У Коллектива был председатель, совет, а демократия – совершенно необузданная: собрания коллектива проводились только по разрешению КВЧ и только в присутствии ротного (да, ведь и роты ещё!) воспитателя. Разумеется, коллективы подкармливали по сравнению со сбродом: лучшим коллективам отводили огороды внутри зоны (не отдельно людям, а по-колхозному – для добавки в общий котёл). Коллектив распадался на секции, и всякий свободный часок они занимались то проверкой быта, то разбором краж и промотов казённого имущества, то выпуском стенгазет, то разбором дисциплинарных нарушений. На собрании коллективов часами с важностью разбирался вопрос: как перековать лентяя Вовку? симулянта Гришку? Коллектив и сам имел право исключать своих членов и просить лишить их зачётов, но круче того администрация распускала целые коллективы, «продолжающие преступные традиции» (то есть не захваченные коллективной жизнью). Однако самым увлекательным бывали периодические чистки коллективов – от лентяев, от недостойных, от шептунов (изображающих трудколлективы как взаимно-шпионские организации) и от пробравшейся агентуры классового врага. Например, обнаруживалось, что кто-то, уже в лагере, скрывает своё кулацкое происхождение (за которое, собственно, в лагерь и попал) – и вот теперь его клеймили и вычищали – не из лагеря вычищали, а из трудколлектива. (Художники-реалисты! О, напишите эту картину: «Чистка в трудколлективе»! Эти бритые головы, эти измотанные лица с настороженными выражениями, эти тряпки на телах – и этих озлобленных ораторов! Вот отсюда хорош будет типаж. А кому трудно представить, так и на воле было подобное. И в Китае тоже.) И слушайте: «Предварительно до каждого лагерника доводились задачи и цели чистки. Потом перед лицом общественности каждый член коллектива держал отчёт»[91].
   А ещё – выявление лжеударников! А выборы культсоветов! А – выговоры тем, кто плохо ликвидирует свою неграмотность! А сами занятия по ликбезу: «мы-не-ра-бы!! ра-бы-не-мы!» А песни?
Это царство болот и низин
Станет родиной нашей счастливой;

   или, так и рвётся из груди:
И даже самою прекрасной песнею
Мы не расскажем, нет, не воспоём,
Страны, которой нет нигде чудеснее,
Страны, в которой мы с тобой живём[92].

   Вот это всё и значит по-лагерному – чирикать.
   О! так доймут, что ещё заплачешь по ротмистру Курилке, по простой короткой расстрельной дороге, по откровенному соловецкому безправию.

   Боже! На дне какого канала утопить нам это прошлое??!

Глава 4
Архипелаг каменеет

   Сталин, 1933: добить остатки умирающих классов. – Вступление в социализм через максимальное укрепление лагерей. – 1937 год был публично предсказан. – Взрыв населения Архипелага. – Окончательное ужесточение лагерного режима в 1937. – Военизация охраны. – Упразднение наблюдательных комиссий. – Лагерное начальство становится независимым от хозяйственного плана. – «В консервные банки обую!» – Эпидемии. – Урки – лагерные штурмовики. – Уменьшить количество заключённых. – Колыма, полюс жестокости Архипелага. – Что способен есть зэк. – Наказания не выполнившим нормы. – Карета смерти. – Изолятор по-колымски. – Просто из пистолета. – Назначение Гаранина. – Новые ужесточения. – Гаранинские расстрелы. – Расстрелы на Серпантинке. – Набавка сроков. – Свидетели Колымы.
   Как отозвалось на Архипелаге начало советско-германской войны. – «До особого распоряжения». – И сверх него. – Питание военного времени. – «Кто в войну не сидел – тот и лагеря не отведал». – Ложные оправдания лишений. – Наматывание вторых сроков. – Отправьте на фронт! – Сердечная широта. – Эксплуатация патриотизма. – Мамуловский лагерь в Ховрине. – Расправа с главным инженером. – Шаткая скудная жизнь в подмосковных лагерях.
   А метастазы всё источаются. – Норильлаг. – Казахстанские лагеря. – Сибирские. – Северные. – Всеобластные. – Целыми сёлами в лагеря. – Сталинское задание Френкелю. – ГУЛЖДС. – Отраслевая перестройка ГУЛАГа. – Децентрализация управления в годы войны. – Френкель. Черты поведения. – Палачи умирают в почёте.
   А часы истории – били.
   В 1933 году на январском пленуме ЦК и ЦКК, уже в уме развёрстывая практические цифры, сколько же двуногих в этой стране надо ещё и ещё пустить в расход, Великий Вождь объявил, что так обещанное Лениным и так чаемое гуманистами «отмирание государства придёт не через ослабление государственной власти, а через её максимальное усиление, необходимое для того, чтобы добить остатки умирающих классов…» (курсив мой. – А. С.). А так как те доживают свои дни, «апеллируя к отсталым слоям населения и мобилизуя их против Советской власти», – а уж под отсталый слой подойдёт и любой человек неумирающего класса, – то вот и: «мы хотим покончить с этими элементами быстро и без особых жертв»[93]. (Как именно «без особых жертв», Кормилец не пояснил.)
   Это было так неожиданно гениально, что не всякому умишке дано было объять, но Вышинский состоял на своём подручном месте и сразу же подхватил: «и следовательно, максимальное укрепление… исправительно-трудовых учреждений»![94]
   Вступление в социализм через максимальное укрепление тюрьмы! – это не юмористический журнал сострил, это сказал генеральный прокурор Советского Союза! Так что «ежовые рукавицы» готовились и без Ежова.
   Ведь вторая пятилетка, кто помнит (да ведь никто у нас ничего не помнит! память – самое слабое место русских, особенно – память на злое), вторая пятилетка среди своих блистательных (по сей день не выполненных) задач имела и такую: «искоренение пережитков капитализма в сознании людей». Значит, и закончить это искоренение надо было в 1938 году. Рассудите сами, чем же было их так быстро искоренять?
   «Советские места лишения свободы на пороге второй пятилетки ни в какой мере не только не теряют, но даже усиливают своё значение». (Года не прошло от предсказания Когана, что лагерей вообще скоро не будет. Но он же не знал январского пленума.) «В эпоху вступления в социализм роль исправительно-трудовых учреждений как орудия пролетарской диктатуры, как органа репрессии, как средства принуждения и воспитания (принуждение уже на первом месте) должна ещё больше возрасти и усилиться»[95]. (А иначе комсоставу НКВД при социализме что ж – пропади?)
   Кто упрекнёт нашу Передовую Теорию, что она отставала от практики? Всё это чёрным по белому печаталось, да мы читать ещё не умели. 1937 год был публично предсказан и обоснован.
   Но что же истинно произошло с Архипелагом в 1937 году? В согласии с Вышинским, Архипелаг очень «укрепился»: резко умножилось его население. Но вопреки распространённому представлению это произошло далеко не только за счёт арестованных в 1937 году с воли: обращались в зэков «спецпереселенцы». Это был отжёв коллективизации и раскулачивания, те, кто смогли выжить и в тайге и в тундре, разорённые, без крова, без обзавода, без инструмента. По крепости крестьянской породы – ещё и этих невымерших оставались миллионы. И вот «спецпосёлки» высланных теперь перестали такими быть – но не за счёт того, чтоб их распустили в прежние места или на волю, нет, их целиком включали в ГУЛАГ. Такие посёлки обносились колючей проволокой, если её ещё не было, и стали лагпунктами (весь Норильский комбинат возник таким образом), со временем иные этапировались в другие лагеря уже как зэки (дети – в детдома). И вот это многомиллионное добавление – снова крестьянское! – и было главным приливом на Архипелаг в 1937. Хотя в самой деревне в тот год не было таких массовых посадок, как в городе (впрочем, тоже заметали заметно), – всё в целом население Архипелага стало обильно крестьянским, как помнят свидетели.
   Так гигантски возрос Архипелаг – но режим его мог ли ещё ужесточиться? Оказывается, мог. Сшиблены были мохнатой рукой все фитюльки и бантики. Трудколлективы? Запретить! Ещё чего выдумали – самоуправление в лагере! Лучше бригады всё равно ничего не придумаешь. Какие ещё там политбеседы? Отставить. Заключённых присылают работать – а понимать им необязательно. На Ухте объявили «ликвидацию последней вагонки»? Политическая ошибка! – а что, на пружинные койки будем их класть? Втиснуть им вагонок, да вдвое! Зачёты? Зачёты – в первую очередь отменить! – что ж, судам вхолостую работать? А кому уже зачёты начислены? Считать недействительными. В каких-то лагерях ещё свидание дают? Запретить повсеместно. В какой-то тюрьме труп священника выдали на волю для похорон? Да вы с ума сошли, вы даёте повод для антисоветских демонстраций. За это – наказать примерно! Разъяснить: трупы умерших принадлежат ГУЛАГу, а могилы – совсекретны. Профтехкурсы для заключённых? Распустить! Надо было на воле учиться. Что ВЦИК, какое решение ВЦИК? за подписью Калинина?.. У нас НКВД. На волю выйдут – пусть учат сами. Графики, диаграммы? Содрать со стен, стены побелить. Можно и не белить. Это что за ведомость? Зарплата заключённым? Циркуляр ГУМЗАКа от 25.11.1926, двадцать пять процентов от ставки рабочего соответствующей квалификации в госпромышленности? Молчать! Разорвать! Самих зарплаты лишим! Заключённому, да ещё платить! Спасибо пусть скажет, что не расстреляли. Исправительно-трудовой кодекс 1933 года? Забыть навсегда, изъять из всех лагерных сейфов! «Всякое нарушение общесоюзных кодексов о труде… только по согласованию в ВЦСПС»? Да неужели же нам идти в ВЦСПС? Что такое ВЦСПС? – тьфу, и нету! Статья 75-я – «при более тяжёлой работе увеличивается паёк»? Кру-гом! При более лёгкой – уменьшается. Вот так, и фонды целы.
   Исправительно-трудовой кодекс с его сотнями статей как акула проглотила, и не только потом двадцать пять лет никто его не видел, но даже и названия такого не подозревали.
   Тряханули Архипелаг – и убедились, что, ещё начиная с Соловков и тем более во времена каналов, вся лагерная машина недопустимо разболталась. Теперь эту слабину выбирали.
   Прежде всего никуда не годилась охрана, это не лагеря были вовсе: на вышках часовые только по ночам; на вахте одинокий невооружённый вахтёр, которого можно уговорить и пройти на время; фонари на зоне допускались керосиновые; несколько десятков заключённых сопровождал на работу одинокий стрелок. Теперь потянули вдоль зон электрическое освещение (при политически надёжных электриках). Стрелки́ охраны получили боевой устав и военную подготовку. В обязательные служебные штаты были включены охранные овчарки со своими собаководами, тренерами и отдельным уставом. Лагеря приняли наконец вполне современный, известный нам вид.
   Здесь не перечислить, во скольких бытовых мелочах был зажат и острожен лагерный режим. И сколько было обнаружено дырок, через которые воля ещё могла наблюдать за Архипелагом. Все эти связи теперь были прерваны, дырки заткнуты, изгнаны ещё какие-то там последние «наблюдательные комиссии».

   Не найдётся в книге другого места объяснить, что это такое. Пусть же будет длинное примечание для любознательных.
   Лицемерное буржуазное общество придумало, что оно должно наблюдать за состоянием мест заключения и ходом исправления арестантов. В царской России существовали «общества попечительства о тюрьмах» – «для улучшения физического и нравственного состояния арестантов», были благотворительные тюремные комитеты и общества тюремного патроната. В американских же тюрьмах наблюдательные комиссии из представителей общественности в 20-е и 30-е годы уже имели широкие права: даже досрочного освобождения (не ходатайства о нём, а самого освобождения, без суда). Впрочем, наши диалектические законники метко возражают: «не надо забывать, из каких классов составляются комиссии – они принимают решения в соответствии со своими классовыми интересами».
   Другое дело – у нас. Первой же «Временной инструкцией» от 23.7.1918, создавшей первые лагеря, предусматривалось создание Распределительных комиссий при губернских Карательных Отделах. Распределяли же они – всех осуждённых по семи видам лишения свободы, учреждённым в ранней РСФСР. Работа эта (как бы заменяющая суды) была столь важна, что Наркомюст в отчёте 1920 года назвал деятельность распредкомиссий «нервом карательного дела». Состав их был очень демократичный, например в 1922 году это была Тройка: начальник губернского управления НКВД, член президиума губернского суда и начальник мест лишения свободы в данной губернии. Позже к ним присоединили по человечку от ГубРКИ и Губпрофсовета. Но уже к 1929 году ими были страшно недовольны: они применяли досрочное освобождение и льготы классово-чуждым элементам. «Это была правооппортунистическая практика руководства НКВД». За то распредкомиссии были в том же году Великого Перелома упразднены, а место их заняли Наблюдательные Комиссии, председателями которых назначались судьи, членами же – начальник лагеря, прокурор и представитель общественности – от работников надзорсостава, от милиции, от райисполкома и от комсомола. Как метко возражают наши юристы, не надо забывать, из каких классов… Ах, простите, это я уже выписывал… Поручено было наблюдкомам: от НКВД – решать вопросы зачётов и досрочек, от ВЦИК (то бишь от парламента) попутно следить за промфинпланом.
   Вот эти-то наблюдкомиссии и были в начале второй пятилетки разогнаны. Откровенно говоря, никто из заключённых от этой потери не охнул.
   Кстати уж и о классах, если заговорили. Один из авторов всё того же Сборника – Шестакова, по материалам 20-х и начала 30-х годов делает «странный вывод о сходстве социального состава в буржуазных тюрьмах и у нас»: к её собственному изумлению, оказалось, что и тут и там сидят… трудящиеся. Ну конечно тут есть какое-нибудь диалектическое объяснение, но она его не нашла. Добавим от себя, что это «странное сходство» было лишь несколько нарушено 37–38-м годами, когда кроме огромного крестьянского добавления в лагеря хлынули люди высоких государственных положений. Но очень вскоре соотношение выровнялось. Все многомиллионные потоки войны и послевоенные – были только потоки трудящихся.

   Попутно и лагерные «фаланги», хотя в них, кажется, уже отсвечивал социализм, были в 1937 для отлики от Франко переименованы в «колонны». Лагерная оперчасть, которая до сих пор считалась с задачами общей работы и плана, теперь приобрела самодовлеющее руководящее значение в ущерб любой производственной работе, любому штату специалистов. Не разогнали, правда, лагерное КВЧ, но отчасти и потому, что через них удобно собирать доносы и вызывать стукачей.
   И железный занавес опустился вокруг Архипелага. Никто, кроме офицеров и сержантов НКВД, не мог больше входить и выходить через лагерную вахту. Установился тот гармоничный порядок, который и сами зэки скоро привыкнут считать единственно мыслимым, каким и будем мы его описывать в этой части книги – уже без кумачовых тряпок и больше трудовым, чем «исправительным».
   И тогда-то оскалились волчьи зубы! И тогда-то зинули бездны Архипелага!
   – В консервные банки обую, а на работу пойдёшь!
   – Шпал не хватит – вас положу!
   Вот тогда-то, провезя по Сибири товарные эшелоны с пулемётом на каждой третьей крыше, Пятьдесят Восьмую загоняли в котлованы, чтобы надёжнее содержать. Тогда-то, ещё до первого выстрела Второй Мировой войны, ещё когда вся Европа танцевала фокстроты, – в Мариинском распреде (внутрилагерной пересылке Мариинских лагерей) не успевали бить вшей и сметали их с одежды полыневыми метёлками. Вспыхнул тиф – и за короткое время 15 000 (пятнадцать тысяч) умерших сбросили в ров – скрюченными, голыми, для экономии срезав с них даже домашние кальсоны. (О тифе на Владивостокской транзитке мы уже поминали.)
   И только с одним приобретением прошлых лет ГУЛАГ не расстался: с поощрением шпаны, блатных. Блатным ещё последовательней отдавали все «командные высоты» в лагере. Блатных ещё последовательней натравливали на Пятьдесят Восьмую, допускали безпрепятственно грабить её, бить и душить. Урки стали как бы внутрилагерной полицией, лагерными штурмовиками. (В годы войны во многих лагерях полностью отменили надзорсостав, доверив его работу комендатуре — «ссученным ворам», сукам — и суки действовали ещё лучше надзора: ведь им-то никакое битьё не воспрещалось.)
   Говорят, что в феврале-марте 1938 года была спущена по НКВД секретная инструкция: уменьшить количество заключённых! (не путём их роспуска, конечно). Я не вижу здесь невозможного: это была логичная инструкция, потому что не хватало ни жилья, ни одежды, ни еды. ГУЛАГ изнемогал.
   Тогда-то легли вповалку гнить пеллагрические. Тогда-то начальники конвоев стали проверять точность пулемётной пристрелки по спотыкающимся зэкам. Тогда-то, что ни утро, поволокли дневальные мертвецов на вахту, в штабеля.
   На Колыме, этом Полюсе холода и жестокости в Архипелаге, тот же перелом прошёл с резкостью, достойной Полюса.
   По воспоминаниям Ивана Семёновича Карпунича-Бравена (бывшего комполка 40-й дивизии, недавно умершего с неоконченными и разрозненными записями), на Колыме установился жесточайший режим питания, работы и наказаний. Заключённые голодали так, что на ключе Заросшем съели труп лошади, который пролежал в июле более недели, вонял и весь шевелился от мух и червей. На прииске Утином зэки съели полбочки солидола, привезенного для смазки тачек. На Мылге питались ягелем, как олени. – При заносе перевалов выдавали на дальних приисках по сто граммов хлеба в день, никогда не восполняя за прошлое. – Многочисленных доходяг, не могущих идти, на работу тащили санями другие доходяги, ещё не столь оплывшие. Отстающих били палками и догрызали собаками. На работе при 45 градусах мороза запрещали разводить огонь и греться (блатарям – разрешалось). Сам Карпунич испытал и «холодное ручное бурение» двухметровым стальным буром и отвозку «торфов» (грунта со щебёнкой и валунами) при 50 градусах ниже нуля на санях, в которые впрягались четверо (сани были из сырого леса и короб на них – из сырого горбыля); пятым шёл при них толкач-урка, «отвечающий за выполнение плана», и бил их дрыном. – Не выполняющих норм (а что значит – не выполняющих? ведь выработка Пятьдесят Восьмой всегда воровски переписывалась блатным) начальник лагпункта Зельдин наказывал так: зимой в забое раздевать донага, обливать холодной водой и так пусть бежит в лагерь; летом – опять же раздевать донага, руки назад привязывать к общей жерди и выставлять прикованных под тучу комаров (охранник стоял под накомарником). Наконец, и просто били прикладами и бросали в изолятор.
   На Мылге (подОЛПе Эльгена) при начальнике Гаврике для не выполняющих нормы женщин эти наказания были мягче: просто неотапливаемая палатка зимой (но можно выбежать и бегать вокруг), а на сенокосе при комарах – незащищённый прутяной шалаш (воспоминания Слиозберг).
   Возразят, что здесь ничего нового и нет никакого развития: что это примитивный возврат от крикливо-воспитательных Каналов к откровенным Соловкам. Ба! А может – это гегелевская триада: Соловки – Беломор – Колыма? Тезис – антитезис – синтез? Отрицание отрицания, но обогащённое?
   Например, вот кареты смерти как будто не было на Соловках? Это – по воспоминаниям Карпунича на ключе Марисном (66-й км Среднеканской трассы). Целую декаду терпел начальник невыполнение нормы. Лишь на десятый день сажали в изолятор на штрафной паёк и ещё выводили на работу. Но кто и при этом не выполнял нормы – для тех была карета: поставленный на тракторные сани сруб 5x3x1,8 метра из сырых брусьев, скреплённых строительными скобами. Небольшая дверь, окон нет и внутри ничего, никаких нар. Вечером самых провинившихся, отупевших и уже безразличных, выводили из штрафного изолятора, набивали в карету, запирали огромным замком и отвозили трактором на 3–4 километра от лагеря, в распадок. Некоторые изнутри кричали, но трактор отцеплялся и на сутки уходил. Через сутки отпирался замок и трупы выбрасывали. Вьюги их заметут.
   А летом на подкомандировках изолятор бывал – яма в мёрзлом грунте (в такой яме якуты хорошо сохраняют свежими рыбу и мясо). Её накрывали брёвнами, а если откапывали неглубоко, то посаженный не мог выпрямиться в рост, а стоял и затекал, согнувшись. (Сидеть, разумеется, было невозможно.)
   На ОЛПе Экспедиционном Южного управления невыполнение норм наказывалось ещё проще: начальник ОЛПа лейтенант Григорьев шёл на прииск с пистолетом – и там каждый день пристреливал двух-трёх невыполняющих (воспоминания Томаса Сговио).
   Ожесточение колымского режима внешне было ознаменовано тем, что начальником УСВИТлага (Управления Северо-Восточных лагерей) был назначен Гаранин, а начальником Дальстроя вместо комдива латышских стрелков Э. Берзина – Павлов. (Кстати, совсем ненужная чехарда из-за сталинской подозрительности. Отчего не мог бы послужить новым требованиям и старый чекист Берзин со товарищи? Прекрасно бы расстреливал.)
   Тут отменили (для Пятьдесят Восьмой) последние выходные (их полагалось три в месяц, но давали неаккуратно, а зимой, когда плохо с нормами, и вовсе не давали), летний рабочий день довели до 14 часов, морозы в 45 и 50 градусов признали годными для работы и «актировать» день разрешили только с 55 градусов. По произволу отдельных начальников выводили и при 60. (Многие колымчане и вообще никакого термометра на своём ОЛПе не вспоминают.) На прииске Горном отказчиков привязывали верёвками к саням (опять плагиат с Соловков) и так волокли в забой. Ещё приняли на Колыме, что конвой не просто сторожит заключённых, но отвечает за выполнение ими плана и должен не дремать, а вечно их подгонять.
   Ещё и цынга, без начальства, валила людей.
   Но и этого всего казалось мало, ещё недостаточно режимно, ещё недостаточно уменьшалось количество заключённых. И начались «гаранинские расстрелы», прямые убийства. Иногда под тракторный грохот, иногда и без. Многие лагпункты известны расстрелами и массовыми могильниками: и Оротукан, и ключ Полярный, и Свистопляс, и Аннушка, и даже сельхоз Дукча, но больше других знамениты этим прииск Золотистый (начальник лагпункта Петров, оперуполномоченные Зеленков и Анисимов, начальник прииска Баркалов, начальник райотдела НКВД Буров) и Серпантинка. На Золотистом выводили днём бригады из забоя – и тут же расстреливали кряду. (Это не взамен ночных расстрелов, те – сами собой.) Начальник Юглага Николай Андреевич Аланов, приезжая туда, любил выбирать на разводе какую-нибудь бригаду, в чём-нибудь виновную, приказывал отвести её в сторонку – и в напуганных, скученных людей сам стрелял из пистолета, сопровождая радостными криками. Трупы не хоронили, они в мае разлагались – и тогда уцелевших доходяг звали закапывать их – за усиленный паёк, даже и со спиртом. На Серпантинке расстреливали каждый день 30–50 человек под навесом близ изолятора. Потом трупы оттаскивали на тракторных санях за сопку. Трактористы, грузчики и закопщики трупов жили в отдельном бараке. После расстрела самого Гаранина расстреляли и всех их. Была там и другая техника: подводили к глубокому шурфу с завязанными глазами и стреляли в ухо или в затылок. (Никто не рассказывает о каком-либо сопротивлении.) Серпантинку закрыли, и тот изолятор сровняли с землёй, и всё приметное, связанное с расстрелами, и засыпали те шурфы[96]. На тех же приисках, где расстрелы открыто не велись, – зачитывались или вывешивались афишки с крупными буквами фамилий и мелкими мотивировками: «за контрреволюционную агитацию», «за оскорбление конвоя», «за невыполнение нормы».
   Расстрелы останавливались временами потому, что план по золоту проваливался, а по замёрзшему Охотскому морю не могли подбросить новой партии заключённых. (М. И. Кононенко ожидал так на Серпантинке расстрела больше полугода и остался жив.)
   Кроме того, проступило ожесточение в набавке новых сроков. Гаврик на Мылге оформлял это картинно: впереди на лошадях ехали с факелами (приполярная ночь), а сзади на верёвках волокли по земле за новым делом в райНКВД (30 километров). На других лагпунктах совсем буднично: УРЧи подбирали по карточкам, кому уже подходят концы нерасчётливо коротких сроков, вызывали сразу пачками по 80–100 человек и дописывали каждому новую десятку (рассказ Р. В. Ретца).
   Я почти исключаю Колыму из охвата этой книги. Колыма в Архипелаге – отдельный материк, она достойна своих отдельных повествований. Да Колыме и «повезло»: там выжил Варлам Шаламов и уже написал много; там выжили Евгения Гинзбург, О. Слиозберг, Н. Суровцева, Н. Гранкина и другие – и все написали мемуары[97]. Я только разрешу себе привести здесь несколько строк В. Шаламова о гаранинских расстрелах:
   «Много месяцев день и ночь на утренних и вечерних поверках читались безчисленные расстрельные приказы. В 50-градусный мороз музыканты из бытовиков играли туш перед чтением и после чтения каждого приказа. Дымные бензиновые факелы разрывали тьму… Папиросная бумага приказа покрывалась инеем, и какой-нибудь начальник, читающий приказ, стряхивал снежинки с листа рукавицей, чтобы разобрать и выкрикнуть очередную фамилию расстрелянного».

   Так Архипелаг закончил Вторую пятилетку и, стало быть, вошёл в социализм.
* * *
   Начало войны сотрясло островное начальство: ход войны был поначалу таков, что, пожалуй, мог привести и к крушению всего Архипелага, а как бы и не к ответу работодателей перед рабочими. Сколько можно судить по впечатлениям зэков из разных лагерей, такой уклон событий породил два разных поведения у хозяев. Одни, поблагоразумней или потрусоватей, умягчили свой режим, разговаривать стали почти ласково, особенно в недели военных поражений. Улучшить питание или содержание они, конечно, не могли. Другие, поупрямей и позлобней, наоборот, стали содержать Пятьдесят Восьмую ещё круче и грознее, как бы суля им смерть прежде всякого освобождения. В большинстве лагерей заключённым даже не объявили о начале войны 22 июня – наше необоримое пристрастие к скрытности и лжи! – лишь в понедельник 23-го зэки узнавали от расконвоированных и от вольных. Где и было радио (Усть-Вымь, многие места Колымы) – упразднили его на всё время наших военных неудач. В том же УстьВымлаге вдруг запретили писать письма домой (а получать можно) – и родные решили, что их тут расстреляли. В некоторых лагерях (нутром предчувствуя направление будущей политики) Пятьдесят Восьмую стали отделять от бытовиков в особые строго охраняемые зоны, ставили на вышках пулемёты и даже так говорили перед строем: «Вы здесь – заложники! – (Ах, шипуча зарядка Гражданской войны! Как трудно эти слова забываются, как легко вспоминаются!) – Если Сталинград падёт – всех вас перестреляем!» С этим настроением и выспрашивали туземцы о сводках: стоит Сталинград или уже свалили. – На Колыме в такие спецзоны стягивали немцев, поляков и приметных из Пятьдесят Восьмой. Но поляков тут же (август 1941) стали вообще освобождать[98].
   Всюду на Архипелаге (вскрыв пакеты мобилизационных предписаний) с первых дней войны прекратили освобождение Пятьдесят Восьмой. Даже были случаи возврата с дороги уже освобождённых. В Ухте 23 июня группа освободившихся уже была за зоной, ждали поезда – как конвой загнал назад и ещё ругал: «через вас война началась!» Карпунич получил бумажку об освобождении 23 июня утром, но ещё не успел уйти за вахту, как у него обманом выманили: «А покажите-ка!» Он показал – и остался в лагере ещё на 5 лет. Это считалось – до особого распоряжения. (Уже война кончилась, а во многих лагерях запрещали даже ходить в УРЧ и спрашивать – когда же освободят. Дело в том, что после войны на Архипелаге некоторое время людей не хватало, и многие местные управления, даже когда Москва разрешила отпускать, – издавали свои собственные «особые распоряжения», чтобы удержать рабочую силу. Именно так была задержана в Карлаге Е. М. Орлова – и из-за того не поспела к умирающей матери.)
   С начала войны (по тем же, вероятно, мобпредписаниям) уменьшились нормы питания в лагерях. Всё ухудшались с каждым годом и сами продукты: овощи заменялись кормовою репой, крупы – викой и отрубями. (Колыма снабжалась из Америки, и там, напротив, появился белый хлеб кое-где.) Но на важных производствах от ослабления арестантов падение выработки было так велико (в 5 и в 10 раз), что сочли выгодным вернуть довоенные нормы питания. Многие лагерные производства получили оборонные заказы – и оборотистые директора таких заводиков иногда умудрялись подкармливать зэков добавочно, с подсобных хозяйств. Где платили зарплату, то по рыночным ценам войны это было (30 рублей) – меньше одного килограмма картофеля в месяц.
   Если лагерника военного времени спросить, какова его высшая, конечная и совершенно недостижимая цель, он ответил бы: «Один раз наесться вволю черняшки – и можно умереть». Здесь хоронили в войну никак не меньше, чем на фронте, только не воспето поэтами. Л. А. Комогор в «слабосильной команде» всю зиму 1941/42 года был на этой лёгкой работе: упаковывал в гробовые обрешётки из четырёх досок по двое голых мертвецов валетами и по 30 ящиков ежедён. (Очевидно, лагерь был близкий, поэтому надо было упаковывать.)
   Прошли первые месяцы войны – и страна приспособилась к военному ладу жизни; кто надо – ушёл на фронт, кто надо – тянулся в тылу, кто надо – руководил и утирался после выпивки. Так и в лагерях. Оказалось, что напрасны были страхи, что всё – устойчиво, что как заведена эта пружина, так и дальше давит без отказу. Кто поначалу заискивал перед зэками – теперь лютел, и не было ему меры и остановки. Оказалось, что формы лагерной жизни однажды определены правильно и будут такими довеку.
   Семь лагерных эпох будут спорить перед вами, какая из них была хуже для человека, – склоните ухо к военной. Говорят и так: кто в войну не сидел – тот и лагеря не отведал.
   Вот зимою, с 41-го на 42-й, лагпункт Вятлага: только в бараках ИТР и мехмастерских теплится какая-то жизнь, остальные – замерзающее кладбище (а занят Вятлаг заготовкою именно дров – для Пермской железной дороги).
   Вот что такое лагеря военных лет: больше работы – меньше еды – меньше топлива – хуже одежда – свирепей закон – строже кара – но и это ещё не всё. Внешний протест и всегда был отнят у зэков – война отнимала ещё и внутренний. Любой проходимец в погонах, скрывающийся от фронта, тряс пальцем и поучал: «А на фронте как умирают?.. А на воле как работают? А в Ленинграде сколько хлеба получали?..» И даже внутренне нечего им было возразить. Да, на фронте умирали, лёжа и в снегу. Да, на воле тянулись из жил и голодали. (И вольный трудфронт, куда из деревень забирали незамужних девок, где были лесоповал, семисотка, а на приварок – посудные ополоски, стоил любого лагеря.) Да, в Ленинградскую блокаду давали ещё меньше лагерного карцерского пайка. Во время войны вся раковая опухоль Архипелага оказалась (или выдавала себя) как бы важным, нужным органом русского тела – она как бы тоже работала на войну! от неё тоже зависела победа! – и всё это ложным оправдывающим светом падало на нитки колючей проволоки, на гражданина начальника, трясущего пальцем, – и, умирая её гниющей клеточкой, ты даже лишён был предсмертного удовольствия её проклясть.
   Для Пятьдесят Восьмой лагеря военного времени были особенно тяжелы накручиванием вторых сроков, это висело хуже всякого топора. Оперуполномоченные, спасая самих себя от фронта, открывали в усторонних захолустьях, на лесных подкомандировках заговоры с участием мировой буржуазии, планы вооружённых восстаний и массовых побегов. Такие тузы ГУЛАГа, как Яков Моисеевич Мороз, начальник УхтПечлага, особенно поощряли в своих лагерях следственно-судебную деятельность. (Не оттого ли, что сам был прежде следователем? Но на допросе убил арестанта, получил бытовую десятку, административную лагерную работу, затем амнистирован.) В УхтПечлаге как из мешка сыпались приговоры на расстрел и на 20 лет: «за подстрекательство к побегу», «за саботаж». – А сколько было тех, для кого не требовалось и суда, чьи судьбы руководимы звёздными предначертаниями: не угодил Сикорский Сталину – в одну ночь схватили на Эльгене тридцать полек, увезли и расстреляли.
   Были многие зэки – это не придумано, это правда, – кто с первых дней войны подавали заявления: просили взять их на фронт. Они отведали самого густо-вонючего лагерного зачерпа – и теперь просились отправить их на фронт защищать эту лагерную систему и умереть за неё в штрафной роте! («А останусь жив – вернусь отсиживать срок»…) Ортодоксы теперь уверяют, что это они просились. Были и они (и уцелевшие от расстрелов троцкисты), но не очень-то: они большей частью на каких-то тихих местах в лагере пристроились (не без содействия коммунистов-начальников), здесь можно было размышлять, рассуждать, вспоминать и ждать, а ведь в штрафной роте дольше трёх дней головы не сносить. Этот порыв был не в идейности, нет, а в сердечности, – вот это и был русский характер: лучше умереть в чистом поле, чем в гнилом закуте! Развернуться, на короткое время стать «как все», не угнетённым граждански. Уйти от здешней застойной обречённости, от наматывания вторых сроков, от немой гибели. И у кого-то ещё проще, но отнюдь не позорно: там пока ещё умереть, а сейчас обмундируют, накормят, напоят, повезут, можно в окошко смотреть из вагона, можно с девками перебрасываться на станциях. И ещё тут было добродушное прощение: вы с нами плохо, а мы – вот как!
   Однако государству не было экономического и организационного смысла делать эти лишние перемещения, кого-то из лагеря на фронт, а кого-то вместо него в лагерь. Определён был каждому свой круг жизни и смерти; при первом разборе попавший к козлищам, как козлище должен был и околеть. Иногда брали на фронт бытовиков с небольшими сроками, но их – не в штрафную роту, а в обычную действующую армию. Совсем нечасто, но были случаи, когда брали и Пятьдесят Восьмую. Но вот Горшунова Владимира Сергеевича взяли в 43-м из лагеря на фронт, а к концу войны возвратили в лагерь же с надбавкой срока. Уж они меченые были, и оперуполномоченному в воинской части проще было мотать на них, чем на свеженьких.
   Но и не вовсе пренебрегали лагерные власти этим порывом патриотизма. На лесоповале это не очень шло, а вот: «Дадим уголь сверх плана – это свет для Ленинграда!», «Поддержим гвардейцев минами!» – это забирало, рассказывают очевидцы. Арсений Формаков, человек почтенный и темперамента уравновешенного, рассказывает, что лагерь их был увлечён работой для фронта; он собирался это и описать. Обижались зэки, когда не разрешали им собирать деньги на танковую колонну («Джидинец»)[99].
   А награды – общеизвестны, их объявили вскоре после войны: дезертирам, жуликам, ворам – амнистия, Пятьдесят Восьмую – в Особые лагеря.
   И чем ближе к концу войны, тем жесточе и жесточе становился режим для Пятьдесят Восьмой. Далеко ли забираться – в Джидинские и Колымские лагеря? Под самой Москвой, почти в её черте, в Ховрине, был захудалый заводик Хозяйственного управления НКВД и при нём режимный лагерь, где командовал Мамулов – всевластный потому, что родной брат его был начальником секретариата у Берии. Этот Мамулов кого угодно забирал с Краснопресненской пересылки, а режим устанавливал в своём лагерьке такой, какой ему нравился. Например, свидания с родственниками (в подмосковных лагерях повсюду широко разрешённые) он давал через две сетки, как в тюрьме. И в общежитиях у него был такой же тюремный порядок: много ярких лампочек, не выключаемых на ночь, постоянное наблюдение за тем, как спят, чтобы в холодные ночи не накрывались телогрейками (таких будили), в карцере у него был чистый цементный пол и больше ничего – тоже как в порядочной тюрьме. Но ни одно наказание, назначенное им, не приносило ему удовлетворения, если сверх того и перед этим он не выбивал крови из носа виновного. Ещё были приняты в его лагере ночные набеги надзора (мужчин) в женский барак на 450 человек. Вбегали внезапно с диким гиканьем, с командой: «Вста-ать рядом с постелями!» Полуодетые женщины вскакивали, и надзиратели обыскивали их самих и их постели с мелочной тщательностью, необходимой для поиска иголки или любовной записки. За каждую находку давался карцер. Начальник отдела главного механика Шклиник в ночную смену ходил по цехам, согнувшись гориллой, и чуть замечал, кто начинает дремать, вздрогнет головой, прикроет глаза, – с размаху метал в него железной болванкой, клещами, обрезком железа.
   Таков был режим, завоёванный лагерниками Ховрина их работой для фронта: они всю войну выпускали мины. К этой работе заводик приспособил и наладил заключённый инженер (увы, его фамилии не могут вспомнить, но она не пропадёт, конечно), он создал и конструкторское бюро. Сидел он по 58-й и принадлежал к той отвратительной для Мамулова породе людей, которая не поступается своими мнениями и убеждениями. И этого негодяя приходилось терпеть! Но у нас нет незаменимых! И когда производство уже достаточно завертелось, к этому инженеру как-то днём при конторских (да нарочно при них! – пусть все знают, пусть рассказывают! – вот мы и рассказываем) ворвались Мамулов с двумя подручными, таскали за бороду, бросали на пол, били сапогами в кровь – и отправили в Бутырки получать второй срок за политические высказывания.
   Этот милый лагерёк находился в пятнадцати минутах электричкою от Ленинградского вокзала. Сторона не дальняя, да печальная.
   (Зэки-новички, попав в подмосковные лагеря, цеплялись за них, если имели родственников в Москве, да и без этого: всё-таки казалось, что ты не срываешься в ту дальнюю невозвратную бездну, всё-таки здесь ты на краю цивилизации. Но это был самообман. Тут и кормили обычно хуже – с расчётом, что большинство получает передачи, тут не давали даже белья. А главное, вечные мутящие параши о дальних этапах клубились в этих лагерях, жизнь была шаткая, как на острие шила, невозможно было даже за сутки поручиться, что проживёшь их на одном месте.)
* * *
   В таких формах каменели острова Архипелага, но не надо думать, что, каменея, они переставали источать из себя метастазы.
   В 1939 году, перед финской войной, гулаговская alma mater Соловки, ставшие слишком близкими к Западу, были переброшены Северным морским путём, кто не на Новую Землю, те – в устье Енисея, и там влились в создаваемый Норильлаг, скоро достигший 75 тысяч человек. Так злокачественны были Соловки, что, даже умирая, они дали ещё один последний метастаз – и какой!
   К предвоенным годам относится завоевание Архипелагом безлюдных пустынь Казахстана. Разрастается осьминогом гнездо карагандинских лагерей, выбрасываются плодотворные метастазы в Джезказган с его отравленной медной водой, в Моинты, в Балхаш. Рассыпаются лагеря и по северу Казахстана.
   Пухнут новообразования в Новосибирской области (Мариинские лагеря), в Красноярском крае (Канские, Краслаг), в Хакасии, в Бурят-Монголии, в Узбекистане, даже в Горной Шории.
   Не останавливается в росте излюбленный Архипелагом русский Север (УстьВымлаг, Ныроблаг, Усольлаг) и Урал (Ивдельлаг).
   В этом перечислении много пропусков. Достаточно написать «Усольлаг», чтобы вспомнить, что в иркутском Усолье тоже был лагерь.
   Да просто не было такой области, Челябинской или Куйбышевской, которая не плодила бы своих лагерей.
   Метод преобразования крестьянских посёлков в лагеря был применён и после высылки немцев Поволжья: целые сёла, как они есть, заключались в зону – и это были сельхозлагучастки (Каменские сельхозлагеря между Камышином и Энгельсом).
   Мы просим у читателя извинения за многие недостачи этой главы: через целую эпоху Архипелага мы перебрасываем лишь хлипкий мостик – просто потому, что не сошлось к нам материалов больше. Запросов по радио мы оглашать не могли.

   Здесь опять на небосклоне Архипелага выписывает замысловатую петлю багровая звезда Нафталия Френкеля.
   1937 год, разя своих, не миновал и его головы: начальник БАМлага, генерал НКВД, он снова в благодарность посажен на уже известную ему Лубянку. Но не устаёт Френкель жаждать верной службы, не устаёт и Мудрый Учитель изыскивать эту службу. Началась позорная и неудачливая война с Финляндией, Сталин видит, что он не готов, что нет путей подвоза к армии, заброшенной в карельские снега, – и он вспоминает изобретательного Френкеля и требует его к себе: надо сейчас, лютой зимой, безо всякой подготовки, не имея ни планов, ни складов, ни автомобильных дорог, построить в Карелии три железных дороги – одну рокадную и две подводящих, и построить за три месяца, потому что стыдно такой великой державе так долго возиться с моськой Финляндией. Это – чистый эпизод из сказки: злой король заказывает злому волшебнику нечто совершенно неисполнимое и невообразимое. И спрашивает вождь социализма: «Можно?» И радостный коммерсант и валютчик отвечает: «Да!»
   Но уж он ставит и свои условия:
   1) выделить его целиком из ГУЛАГа, основать новую зэковскую империю, новый автономный архипелаг ГУЛЖДС (гулжедээс) – Главное Управление Лагерей Железнодорожного Строительства, и во главе этого архипелага – Френкель;
   2) все ресурсы страны, которые он выберет, – к его услугам (это вам не Беломор!);
   3) ГУЛЖДС на время авральной работы выпадает также и из системы социализма с его донимающим учётом. Френкель не отчитывается ни в чём. Он не разбивает палаток, не основывает лагпунктов. У него нет никаких пайков, «столов», «котлов». (Это он-то, первый и предложивший столы и котлы! Только гений отменяет законы гения!) Он сваливает грудами в снег лучшую еду, полушубки и валенки, каждый зэк надевает что хочет и ест сколько хочет. Только махорка и спирт будут в руках его помощников, и только их надо заработать!
   Великий Стратег согласен. И ГУЛЖДС – создан! Архипелаг расколот? Нет, Архипелаг только усилился, умножился, он ещё быстрее будет усваивать страну.
   С карельскими дорогами Френкель всё-таки не успел: Сталин поспешил свернуть войну вничью. Но ГУЛЖДС крепнет и растёт. Он получает новые и новые заказы (уже и с обычным учётом и порядками): рокадную дорогу вдоль персидской границы, потом дорогу вдоль Волги от Сызрани на Сталинград, потом «Мёртвую дорогу» с Салехарда на Игарку и собственно БАМ: от Тайшета на Братск и дальше.
   Больше того, идея Френкеля оплодотворяет и само развитие ГУЛАГа: признаётся необходимым и ГУЛАГ построить по отраслевым управлениям. Подобно тому как Совнарком состоит из наркоматов, ГУЛАГ для своей империи создаёт свои министерства: ГлавЛеслаг, ГлавПромстрой, ГУЛГМП (Главное Управление Лагерей Горно-Металлургической Промышленности).
   А тут война. И все эти гулаговские министерства эвакуируются в разные города. Сам ГУЛАГ попадает в Уфу, ГУЛЖДС – в Вятку. Связь между провинциальными городами уже не так надёжна, как радиальная из Москвы, и на всю первую половину войны ГУЛАГ как бы распадается: он уже не управляет всем Архипелагом, а каждая окружная территория Архипелага достаётся в подчинение тому Управлению, которое сюда эвакуировано. Так Френкелю достаётся управлять из Кирова всем русским Северо-Востоком (потому что, кроме Архипелага, там почти ничего и нет). Но ошибутся те, кто увидит в этой картине распад Римской Империи – она соберётся после войны ещё более могущественная.
   Френкель помнит старую дружбу: он вызывает и назначает на крупный пост в ГУЛЖДС – Бухальцева, редактора своей жёлтой «Копейки» в дореволюционном Мариуполе, собратья которого или расстреляны, или рассеяны по земле.
   Френкель был выдающихся способностей не только в коммерции и организации. Охватив зрительно ряды цифр, он их суммировал в уме. Он любил хвастаться, что помнит в лицо 40 тысяч заключённых и о каждом из них – фамилию, имя, отчество, статью и срок (в его лагерях был порядок докладывать о себе эти данные при подходе высоких начальников). Он всегда обходился без главного инженера. Глянув на поднесенный ему план железнодорожной станции, он спешил заметить там ошибку, – и тогда комкал этот план, бросал его в лицо подчинённому и говорил: «Вы должны понять, что вы – осёл, а не проектировщик!» Голос у него был гнусавый, обычно спокойный. Рост – низенький. Носил Френкель железнодорожную генеральскую папаху, синюю сверху, красную с изнанки, и всегда, в разные годы, френч военного образца – однозначная заявка быть государственным деятелем и не быть интеллигентом. Жил он, как Троцкий, всегда в поезде, разъезжавшем по разбросанным строительным боям, – и вызванные из туземного неустройства на совещание к нему в вагон поражались венским стульям, мягкой мебели – и тем более робели перед упрёками и приказами своего шефа. Сам же он никогда не зашёл ни в один барак, не понюхал этого смрада – он спрашивал и требовал только работу. Он особенно любил звонить на объекты по ночам, поддерживая легенду о себе, что никогда не спит. (Впрочем, в сталинский век и многие вельможи так привыкли.)
   Больше его уже не сажали. Он стал заместителем Кагановича по капитальному железнодорожному строительству и умер в Москве в 50-е годы в звании генерал-лейтенанта, в старости, в почёте и в покое.
   Мне представляется, что он ненавидел эту страну.

Глава 5
На чём стоит Архипелаг

   Алексеевск-Свободный. – Экономическая потребность в лагерях. – Теоретическое обоснование их, начиная от Маркса. – Не вина, а классовая причинность. Не наказание, а мера социальной защиты. – И всё же как сочетать с исправлением. – Не для всех. – Легендарность Исправительно-трудового кодекса. – Статьи о запрете мучений. – Близорукие иностранные наблюдатели. – Наказанная девушка на вахте. Огонь.
   Крепостные и зэки, сравнение быта. – Не в пользу зэков. – Расшифровка ВКП(б).
   Поиски трудовых стимулов при коммунизме. – Три кита под Архипелагом. – Котловка. Что это значит. – Но если кто уклоняется от всяких стимулов. – Бригады и бригадиры. – Взаимоподдержка в некоторых бригадах. – Тогда каков и бригадир. – Какой же выход у людей? – Система двух начальств. – Особенности положения каждого. – Столкновение двух планов. – Невраждебность начальств между собою. – Государственное нормирование – и тухта. – Технические зэки, создающие тухту. – Как В. Г. Власов остоялся в лагерях. – Его фокус с несрубленным лесом. – Как тухтили при комплексных бригадах. – Разрастание тухты. – Без тухты и аммонала не построили б Канала.
   Был на Дальнем Востоке город с верноподданным названием Алексеевск (в честь Цесаревича). Революция переименовала его в город Свободный. Амурских казаков, населявших город, рассеяли – и город опустел. Кем-то надо было его заселить. Заселили: заключёнными и чекистами, охраняющими их. Весь город Свободный стал лагерем (БАМлаг).
   Так символы рождаются жизнью сами.
   Лагеря не просто «тёмная сторона» нашей послереволюционной жизни. Их размах сделал их не стороной, не боком – а едва ли не печенью событий. Редко в чём другом наше пятидесятилетие проявило себя так последовательно, так до конца.
   Как всякая точка образуется от пересечения по крайней мере двух линий, всякое событие – по крайней мере от двух необходимостей, – так и к системе лагерей, с одной стороны, вела нас экономическая потребность, но одна она могла бы привести и к трудармии, да пересекалась со счастливо сложившимся теоретическим оправданием лагерей.
   И они сошлись как срослись: шип – в гнездо, выступ – в углубину. И так родился Архипелаг.
   Экономическая потребность проявилась, как всегда, открыто и жадно: государству, задумавшему окрепнуть в короткий срок (тут три четверти дела в сроке, как и на Беломоре!) и не потребляя ничего извне, нужна была рабочая сила:
   а) предельно дешёвая, а лучше – безплатная;
   б) неприхотливая, готовая к перегону с места на место в любой день, свободная от семьи, не требующая ни устроенного жилья, ни школ, ни больниц, а на какое-то время – ни кухни, ни бани.
   Добыть такую рабочую силу можно было лишь глотая своих сыновей.
   Теоретическое же оправдание не могло бы так уверенно сложиться в спешке этих лет, не начнись оно ещё в прошлом веке. Энгельс доследовал, что не с зарождения нравственной идеи начался человек и не с мышления – а со случайного и безсмысленного труда: обезьяна взяла в руки камень – и оттуда всё пошло. Маркс же, касаясь более близкого времени («Критика Готской программы»), с той же уверенностью назвал единственным средством исправления преступников (правда, уголовных; он, кажется, не зачислял в преступников политических, как его ученики) – опять-таки не одиночные размышления, не нравственное самоуглубление, не раскаяние, не тоску (это всё надстройки) – а производительный труд. Сам он отроду не брал в руки кирки, довеку не катал и тачки, уголька не добывал, лесу не валил, не знаем, как колол дрова, – но вот написал это на бумаге, и она не сопротивилась.
   И для последователей теперь легко сложилось: что заставить заключённого ежедневно трудиться (иногда по 14 часов, как на колымских забоях) – гуманно и ведёт к его исправлению. Напротив, ограничить его заключение тюремной камерой, двориком и огородом, дать ему возможность эти годы читать книги, писать, думать и спорить – означает обращение «как со скотом» (из той же «Критики»).
   Правда, в послеоктябрьское горячее время было не до этих тонкостей, и ещё гуманнее казалось просто расстреливать. Тех же, кого не расстреливали, а сажали в самые ранние лагеря, – сажали туда не для исправления, а для обезвреживания, для чистой изоляции.
   Дело в том, что были и в то время умы, занятые карательной теорией, например Пётр Стучка, и в «Руководящих Началах по уголовному праву РСФСР» 1919 года подвергнуто было новому определению само понятие наказания. Наказание, очень свежо утверждалось там, не есть ни возмездие (рабоче-крестьянское государство не мстит преступнику), ни искупление вины (никакой индивидуальной вины быть не может, только классовая причинность), а есть оборонительная мера по охране общественного строя – мера социальной защиты.
   Раз «мера социальной защиты» – тогда понятно, на войне как на войне, надо или расстреливать («высшая мера социальной защиты»), или держать в тюрьме. Но при этом как-то тускнела идея исправления, к которой в том же 1919 году призывал VIII съезд партии. И главное, непонятно стало: от чего же исправляться, если нет вины? От классовой причинности исправиться же нельзя!?
   Тем временем кончилась Гражданская война, учредились в 1922 году первые советские кодексы, прошёл в 1923 «съезд работников пенитенциарного труда», составились в 1924 новые «Основные начала уголовного законодательства» – под новый Уголовный кодекс 1926 года (который и полозил-то по нашей шее тридцать пять лет) – а новонайденные понятия, что нет «вины» и нет «наказания», а есть «социальная опасность» и «социальная защита», – сохранились.
   Конечно, так удобнее. Такая теория разрешает кого угодно арестовывать как заложника, как «лицо, находящееся под сомнением» (телеграмма Ленина Евгении Бош), даже целые народы ссылать по соображениям их опасности (примеры известны), – но надо быть жонглёром первого класса, чтобы при всём этом ещё строить и содержать в начищенном состоянии теорию «исправления».
   Однако были жонглёры, и теория была, и сами лагеря были названы именно исправительными. И мы сейчас много можем привести цитат.
   Вышинский: «Вся советская уголовная политика строится на диалектическом (!) сочетании принципа подавления и принуждения с принципом убеждения и перевоспитания… Все буржуазные пенитенциарные учреждения стараются “донять” преступника причинением ему моральных и физических страданий»[100] (ведь они же хотят его «исправить»). В отличие же от буржуазного наказания, у нас, мол, страдания заключённых – не цель, а средство. (Так и там вроде тоже – не цель, а средство.) Цель же у нас, оказывается, действительное исправление, чтобы из лагерей выходили сознательные труженики.
   Усвоено? Хоть и принуждая, но мы всё-таки исправляем (и тоже, оказывается, через страдания) – только неизвестно от чего.
   Но тут же, на соседней странице:
   «При помощи революционного насилия исправительно-трудовые лагеря локализуют и обезвреживают преступные элементы старого общества»[101] (и всё – старого общества! и в 1952 году – всё будет «старого общества». Вали волку на холку!).
   Так уж об исправлении – ни слова? Локализуем и обезвреживаем?
   И в том же (1936) году:
   «Двуединая задача подавления плюс воспитания кого можно».
   Кого можно. Выясняется: исправление-то не для всех.
   И уж у мелких авторов так и порхает готовой откуда-то цитаткой: «исправление исправимых», «исправление исправимых».
   А неисправимых? В братскую яму? На луну (Колыма)? Под шмидтиху (Норильск)?
   Даже Исправительно-трудовой кодекс 1924 года с высоты 1934 юристы Вышинского упрекают в «ложном представлении о всеобщем исправлении». Потому что Кодекс этот ничего не пишет об истреблении.
   Никто не обещал, что будут исправлять Пятьдесят Восьмую.
   Вот и назвал я эту Часть – Истребительно-трудовые. Как чувствовали мы шкурой нашей.
   А если какие цитатки у юристов сошлись кривовато, так подымайте из могилы Стучку, волоките Вышинского – и пусть разбираются. Я не виноват.
   Это сейчас вот, за свою книгу садясь, обратился я полистать предшественников, да и то добрые люди помогли, ведь нигде их уже не достанешь. А таская замызганные лагерные бушлаты, мы о таких книгах не догадывались даже. Что вся наша жизнь определяется не волей гражданина начальника, а каким-то легендарным кодексом труда заключённых – это не для нас одних был слух тёмный, параша, но и майор, начальник ОЛПа, ни за что б не поверил. Служебным закрытым тиражом изданные, никем в руках не держанные, ещё ли сохранились они в гулаговских сейфах или все сожжены как вредительские – никто не знал. Ни цитаты из них не было вывешено в культурно-воспитательных уголках, ни цифирки не оглашено с деревянных помостов – сколько там часов рабочий день? сколько выходных в месяц? есть ли оплата труда? полагается ли что за увечья? – да и свои ж бы ребята на смех бы подняли, если вопрос задашь.
   Кто эти гуманные письмена знал и читал, так это наши дипломаты. Они-то небось на конференциях этой книжечкой потрясывали. Так ещё бы! Я вот сейчас только цитатки добыл – и то слёзы текут:
   – в «Руководящих Началах» 1919: раз наказание не есть возмездие, то не должно быть никаких элементов мучительства;
   – в 1920: запретить называть заключённых на «ты». (А, простите, неудобно выразиться, а «… в рот» – можно?);
   – Исправтрудкодекс 1924 года, статья 49 – «режим должен быть лишён признаков мучительства, отнюдь не допуская: наручников, карцера (!), строго-одиночного заключения, лишения пищи, свиданий через решётку».
   Ну, и хватит. А более поздних указаний нет: для дипломатов и этого довольно, ГУЛАГу и того не нужно.
   Ещё в Уголовном кодексе 1926 года была статья 9-я, случайно я её знал и вызубрил:
   «Меры социальной защиты не могут иметь целью причинение физического страдания или унижение человеческого достоинства и задачи возмездия и кары себе не ставят».
   Вот где голубизна! Любя оттянуть начальство на законных основаниях, я частенько тараторил им эту статью – и все охранители только глаза таращили от удивления и негодования. Были уже служаки по двадцать лет, к пенсии готовились – никогда никакой Девятой статьи не слышали, да, впрочем, и кодекса в руках не держали.
   О, «умная дальновидная человечная администрация сверху донизу»! – как написал в «Лайфе» верховный судья штата Нью-Йорк Лейбовиц, посетивший ГУЛАГ. «Отбывая свой срок наказания, заключённый сохраняет чувство собственного достоинства», – вот как понял он и увидел.
   О, счастлив штат Нью-Йорк, имея такого проницательного осла в качестве судьи!
   Ах, сытые, безпечные, близорукие, безответственные иностранцы с блокнотами и шариковыми ручками! – от тех корреспондентов, которые ещё в Кеми задавали зэкам вопросы при лагерном начальстве! – сколько вы нам навредили в тщеславной страсти блеснуть пониманием там, где не поняли вы ни хрена.
   «Собственного достоинства»! Того, кто осуждён без суда? Кого на станциях сажают задницей в грязь? Кто по свисту плётки гражданина надзирателя скребёт пальцами землю, политую мочой, и относит – чтобы не получить карцера? Тех образованных женщин, которые как великой чести удостаивались стирки белья и кормления собственных свиней гражданина начальника лагпункта? И по первому пьяному жесту его становились в доступные позы, чтобы завтра не околеть на общих?
   …Огонь, огонь! Сучья трещат, и ночной ветер поздней осени мотает пламя костра. Зона – тёмная, у костра – я один, могу ещё принести плотничьих обрезков. Зона – льготная, такая льготная, что я как будто на воле, – это Райский остров, это «шарашка» Марфино в её самое льготное время. Никто не наглядывает за мной, не зовёт в камеру, от костра не гонит. Я закутался в телогрейку – всё-таки холодновато от резкого ветра.
   А она – который уже час стоит на ветру, руки по швам, голову опустив, то плачет, то стынет неподвижно. Иногда опять просит жалобно:
   – Гражданин начальник!.. Простите!.. Простите, я больше не буду…
   Ветер относит её стон ко мне, как если б она стонала над самым моим ухом. Гражданин начальник на вахте топит печку и не отзывается.
   Это – вахта смежного с нами лагеря, откуда их рабочие приходят в нашу зону прокладывать водопровод, ремонтировать семинарское ветхое здание. От меня за хитросплетением многих колючих проволок, а от вахты в двух шагах, под ярким фонарём, понуренно стоит наказанная девушка, ветер дёргает её серую рабочую юбочку, студит ноги и голову в лёгкой косынке. Днём, когда они копали у нас траншею, было тепло. И другая девушка, спустясь в овраг, отползла к Владыкинскому шоссе и убежала – охрана была растяпистая. А по шоссе ходит московский городской автобус, спохватились – её уже не поймать. Подняли тревогу, приходил злой чёрный майор, кричал, что за этот побег, если беглянку не найдут, весь лагерь лишает свиданий и передач на месяц. И бригадницы рассвирепели, и все кричали, особенно одна, злобно вращая глазами: «Чтоб её поймали, проклятую! Чтоб ей ножницами – шырк! шырк! – голову остригли перед строем!» (То не она придумала, так наказывают женщин в ГУЛАГе.) А эта девушка вздохнула и сказала: «Хоть за нас пусть на воле погуляет!» Надзиратель услышал – и вот она наказана: всех увели в лагерь, а её поставили по стойке «смирно» перед вахтой. Это было в шесть часов вечера, а сейчас – одиннадцатый ночи. Она пыталась перетаптываться, тем согреваясь, вахтёр высунулся и крикнул: «Стой смирно, б…, хуже будет!» Теперь она не шевелится и только плачет:
   – Простите меня, гражданин начальник!.. Пустите в лагерь, я не буду!..
   Но даже в лагерь ей никто не скажет: святая! войди!..
   Её потому так долго не пускают, что завтра – воскресенье, для работы она не нужна.
   Беловолосая такая, простодушная необразованная девчёнка. За какую-нибудь катушку ниток и сидит. Какую ж ты опасную мысль выразила, сестрёнка! Тебя хотят на всю жизнь проучить.
   Огонь, огонь!.. Воевали – в костры смотрели, какая будет Победа… Ветер выносит из костра недогоревшую огненную лузгу.
   Этому огню и тебе, девушка, я обещаю: прочтёт о том весь свет.
   Это происходит в конце 1947 года, под тридцатую годовщину Октября, в стольном городе нашем Москве, только что отпраздновавшем восьмисотлетие своих жестокостей. В двух километрах от Всесоюзной сельскохозяйственной выставки. И километра не будет до останкинского Дома творчества крепостных.
* * *
   Крепостных!.. Это сравнение не случайно напрашивалось у многих, когда им выпадало время размыслить. Не отдельные черты, но весь главный смысл существования крепостного права и Архипелага один и тот же: это общественные устройства для принудительного и безжалостного использования дарового труда миллионов рабов. Шесть дней в неделю, а часто и семь, туземцы Архипелага выходили на изнурительную барщину, не приносящую им лично никакого прибытка. Им не оставляли ни пятого, ни седьмого дня работать на себя, потому что содержание выдавали «месячиною» – лагерным пайком. Так же точно были они разделены на барщинных (группа «А») и дворовых (группа «Б»), обслуживающих непосредственно помещика (начальника лагпункта) и поместье (зону). Хворыми (группа «В») признавались только те, кто уже совсем не мог слезть с печи (с нар). Так же существовали и наказания для провинившихся (группа «Г»), только тут была та разница, что помещик, действуя в собственных интересах, наказывал с меньшей потерей рабочих дней плетьми на конюшне, карцера у него не было, начальник же лагпункта по государственной инструкции помещает виновного в ШИЗО (штрафной изолятор) или БУР (барак усиленного режима). Как и помещик, начальник лагеря мог взять любого раба себе в лакеи, в повара, парикмахеры или шуты (мог собрать и крепостной театр, если ему нравилось), любую рабыню определить себе в экономки, в наложницы или в прислугу. Как и помещик, он вволю мог дурить, показывать свой нрав. (Начальник Химкинского лагеря майор Волков увидел, как заключённая девушка сушила на солнце распущенные после мытья долгие льняные волосы, почему-то рассердился и коротко бросил: «Остричь!» И её тотчас остригли. 1945.) Менялся ли помещик или начальник лагеря, все рабы покорно ждали нового, гадали о его привычках и заранее отдавались в его власть. Не в силах предвидеть волю хозяина, крепостной мало задумывался о завтрашнем дне – и заключённый тоже. Крепостной не мог жениться без воли барина – и уж тем более заключённый только при снисхождении начальника мог обзавестись лагерной женой. Как крепостной не выбирал своей рабской доли, он не виновен был в своём рождении, так не выбирал её и заключённый, он тоже попадал на Архипелаг чистым роком.
   Это сходство давно подметил русский язык: «людей накормили?», «людей послали на работу?», «сколько у тебя людей?», «пришли-ка мне человека!». Людей, люди – о ком это? Так говорили о крепостных. Так говорят о заключённых[102]. Так невозможно, однако, сказать об офицерах, о руководителях – «сколько у тебя людей?» – никто и не поймёт.
   Но, возразят нам, всё-таки с крепостными не так уж много и сходства. Различий больше.
   Согласимся: различий – больше. Но вот удивительно: все различия – к выгоде крепостного права! все различия – к невыгоде Архипелага ГУЛАГа!
   Крепостные не работали дольше чем от зари до зари. Зэки – в темноте начинают, в темноте и кончают (да ещё не всегда и кончают). У крепостных воскресенье было свято, да все двунадесятые, да храмовые, да из святок сколько-то (ряжеными же ходили!). Заключённый перед каждым воскресеньем трусится: дадут или не дадут? А праздников он вовсе не знает (как Волга – выходных…): эти 1 мая и 7 ноября больше мучений с обысками и режимом, чем того праздника (а некоторых зэков из года в год именно в эти дни сажают в карцер). У крепостных Рождество и Пасха были подлинными праздниками; а личного обыска то после работы, то утром, то ночью («встать рядом с постелями!») – они и вообще не знали! Крепостные жили в постоянных избах, считали их своими и, на ночь ложась – на печи, на полатях, на лавке, – знали: вот это место моё, давеча тут спал и дальше буду. Заключённый не знает, в каком бараке будет завтра (и даже, идя с работы, не уверен, что и сегодня там будет спать). Нет у него «своих» нар, «своей» вагонки. Куда перегонят.
   У крепостного барщинного бывали лошадь своя, соха своя, топор, коса, веретено, коробы, посуда, одежда. Даже у дворовых, пишет Герцен[103], всегда были кой-какие тряпки, которые они оставляли по наследству своим близким – и которые почти никогда не отбирались помещиком. Зэк же обязан зимнее сдать весной, летнее – осенью, на инвентаризациях трясут его суму и каждую лишнюю тряпку отбирают в казну. Не разрешено ему ни ножичка малого, ни миски, а из живности – только вши. Крепостной нет-нет да вершу закинет, рыбки поймает. Зэк ловит рыбу только ложкой из баланды. У крепостного бывала то коровушка Бурёнушка, то коза, куры. Зэк молоком и губ никогда не мажет, а яиц куриных и глазами не видит десятилетиями, пожалуй и не узнает, увидя.
   Большую часть своей истории прежняя Россия не знала голода. «На Руси никто с голоду не умирывал», – говорит пословица. А пословицу сбрёху не составят. Крепостные были рабы, но были сыты[104]. Архипелаг же десятилетиями жил в пригнёте жестокого голода, между зэками шла грызня за селёдочный хвост из мусорного ящика. Уж на Рождество-то и Пасху самый худой крепостной мужичишка разговлялся салом. Но самый первый работник в лагере может сало получить только из посылки.
   Крепостные жили семьями. Продажа или обмен крепостного отдельно от семьи были всеми признанным оглашаемым варварством, над ним негодовала публичная русская литература. Сотни, пусть тысячи (уж вряд ли) крепостных были отрываемы от своих семей. Но не миллионы. Зэк разлучён с семьёй с первого дня ареста и в половине случаев – навсегда. Если же сын арестован с отцом (как мы слышали от Витковского) или жена вместе с мужем, – то пуще всего блюли не допустить их встречу на одном лагпункте; если случайно встретились они – разъединить как можно быстрей. Также и всякого зэка и зэчку, сошедшихся в лагере для короткой или подлинной любви, – спешили наказать карцером, разорвать и разослать. И даже самые сентиментальные пишущие дамы – Шагинян или Тэсс – ни беззвучной слёзки о том не пророняли в платочек. (Ну да ведь они не знали. Или думали – так нужно.)
   И самый перегон крепостных с места на место не проводился в угаре торопливости: им давали уложить свой скарб, собрать свою движимость и переехать спокойно за пятнадцать или сорок вёрст. Но как шквал настигает зэка этап: двадцать, десять минут лишь на то, чтоб отдать имущество лагерю, и уже опрокинута вся жизнь его вверх дном, и он едет куда-то на край света, может быть – навеки. На жизнь одного крепостного редко выпадало больше одного переезда, а чаще сидели на местах. Туземца же Архипелага, не знавшего этапов, невозможно указать. А многие переезжали по пять, по семь, по одиннадцать раз.
   Крепостным удавалось вырываться на оброк, они уходили далеко с глаз проклятого барина, торговали, богатели, жили под вид вольных. Но даже безконвойные зэки живут в той же зоне и с утра тянутся на то же производство, куда гонят и колонну остальных.
   Дворовые были большей частью развращённые паразиты («дворня – хамово отродье»), жили за счёт барщинных, но хоть сами не управляли ими. Вдвое тошнее зэку от того, что развращённые придурки ещё им же управляют и помыкают.
   Да вообще всё положение крепостных облегчалось тем, что помещик вынужденно их щадил: они стоили денег, своей работой приносили ему богатство. Лагерный начальник не щадит заключённых: он их не покупал, детям в наследство не передаёт, а умрут одни – пришлют других.
   Нет, зря мы потянулись сравнивать наших зэков с помещичьими крепостными. Состояние тех следует признать гораздо более спокойным и человеческим. С кем ещё приблизительно можно сравнивать положение туземцев Архипелага – это с заводскими крепостными, уральскими, алтайскими и нерчинскими. Или – с аракчеевскими поселенцами. (А иные возражают мне: и то жирно, в аракчеевских поселениях тоже и природа, и семья, и праздники. Только древневосточное рабство будет сравнением верным.)
   И лишь одно, лишь одно преимущество заключённых над крепостными приходит на ум: заключённый попадает на Архипелаг, даже если малолеткой в 12–15 лет, – а всё-таки не со дня рождения! А всё-таки сколько-то лет до посадки отхватывает он и воли. Что же до выгоды определённого судебного срока перед пожизненной крестьянской крепостью, – то здесь много оговорок: если срок не «четвертная»; если статья не 58-я; если не будет «до особого распоряжения»; если не намотают второго лагерного срока; если после срока не пошлют автоматически в ссылку; если не вернут с воли тотчас же назад на Архипелаг как повторника. Оговорок такой частокол, что ведь вспомним, иногда ж и крепостного барин на волю отпускал по причуде…
   Вот почему когда «император Михаил» сообщил нам на Лубянке ходящую среди московских рабочих анекдотическую расшифровку ВКП(б) – Второе Крепостное Право (большевиков), – это не показалось нам смешным, а – вещим.
* * *
   Коммунисты искали новый стимул для общественного труда. Думали, что это будет сознательность и энтузиазм при полном безкорыстии. Потому так подхватывали «великий почин» субботников. Но он оказался не началом новой эры, а судорогой самоотверженности одного из последних поколений революции. Из губернских тамбовских материалов 1921 года видно, например, что уже тогда многие члены партии пытались уклоняться от субботников – и введена была отметка о явке на субботник в партийной учётной карточке. Ещё на десяток лет хватило этого порыва для комсомольцев и для нас, тогдашних пионеров. Но потом и у нас пресеклось.
   Что же тогда? Где ж искать стимул? Деньги, сдельщина, премиальные? Но это в нос шибало недавним капитализмом, и нужен был долгий период, другое поколение, чтоб запах перестал раздражать и его можно было бы мирно принять как «социалистический принцип материальной заинтересованности».
   Копнули глубже в сундуке истории и вытащили то, что Маркс называл «внеэкономическим принуждением». В лагере и в колхозе эта находка выставилась неприкрытыми клыками.
   Потом подвернулся Френкель и, как чёрт сыпет зелье в кипящий котёл, подсыпал котловку.
   Известно было заклинание, сколько раз его повторяли: «В новом общественном строе не может быть места ни дисциплине палки, на которую опиралось крепостничество, ни дисциплине голода, на которой держится капитализм».
   Так вот Архипелаг сумел чудесно совместить и то и другое.
   И всего-то приёмов для этого понадобилось: 1. Котловка; 2. Бригада; 3. Два начальства. (Но последнее не обязательно: на Воркуте, например, всегда было одно начальство, а дела шли.)
   Так вот на этих трёх китах стоит Архипелаг.
   А если считать их «приводными ремнями» – от них крутится.
   О котловке уже сказано. Это – такое перераспределение хлеба и крупы, чтобы за средний паёк заключённого, который в паразитических обществах выдаётся арестанту бездействующему, наш зэк ещё бы поколотился и погорбил. Чтобы свою законную пайку он добрал добавочными кусочками по сто граммов и считался бы при этом ударником. Проценты выработки сверх ста давали право и на дополнительные (у тебя же перед тем отнятые) ложки каши. Безпощадное знание человеческой природы! Ни эти кусочки хлеба, ни эти крупяные бабки не шли в сравнение с тем расходом сил, которые тратились на их зарабатывание. Но по своей извечной бедственной черте человек не умеет соразмерить вещь и цену за неё. Как солдат на чужой войне дешёвым стаканом водки поднимается в атаку и в ней отдаёт жизнь, так и зэк за эти нищенские подачки, скользнув с бревна, купается в паводке северной реки или в ледяной воде месит глину для саманов голыми ногами, которым уже не понадобится земля воли.
   Однако не всесильна и сатанинская котловка. Не все на неё клюют. Как крепостные когда-то усвоили: «хоть хвойку глодать, да не пенья ломать», так и зэки поняли: в лагере не маленькая пайка губит, а большая. Ленивые! тупые! безчувственные полуживотные! они не хотят этого дополнительного! они не хотят кусочка этого питательного хлеба, замешенного на картошке, вике и воде! они уже и досрочки не хотят! они и на доску почёта не хотят! они не хотят подняться до интересов стройки и страны, не хотят выполнять пятилеток, хотя пятилетки в интересах трудящихся! Они разбредаются по закоулкам шахт, по этажам строительства, они рады в тёмной дыре перепрятаться от дождя, только бы не работать.
   Не часто же можно устроить такие массовые работы, как гравийный карьер под Ярославлем: видимые простому глазу надзора, сотни заключённых там скучены на небольшом пространстве, и едва лишь кто перестаёт двигаться – сразу он заметен. Это – идеальные условия: никто не смеет замедлиться, спину разогнуть, пот обтереть, пока на холме не упадёт флаг – условный знак перекура. А как же быть в других случаях?
   Было думано. И придумана была – бригада. Да и как бы нам не додуматься? У нас и народники в социализм идти хотели – через общину, и марксисты – через «коллектив». Как и поныне наши газеты пишут? – «Главное для человека – это труд, и обязательно труд в коллективе»!
   Так в лагере ничего, кроме труда, и нет, и только в коллективе. Значит, ИТЛ – и есть высшая цель человечества? главное-то – достигнуто?
   Как бригада служит психологическому обогащению своих членов, понуканию, слежке и повышению чувства достоинства – мы уже имели повод объяснить (глава 3). Соответственно целям бригады подбираются достойные задачи и бригадиры (по-лагерному – «бугры»). Прогоняя заключённых через палку и пайку, бригадир должен справиться с бригадой в отсутствие начальства, надзора и конвоя. Шаламов приводит примеры, когда за один промывочный сезон на Колыме несколько раз вымирал состав бригады, а бригадир всё оставался тот же. В Кемерлаге такой был бригадир Переломов – языком он не пользовался, только дрыном. Список этих фамилий занял бы много у нас страниц, но я его не готовил. Интересно, что чаще всего такие бригадиры получаются из блатных, то бишь люмпен-пролетариев.
   Однако к чему не приспосабливаются люди? Было бы грубо с нашей стороны не досмотреть, как бригада становилась иногда и естественной ячейкой туземного общества – как на воле бывает семья. Я сам такие бригады знал – и не одну. Правда, это не были бригады общих работ – там, где кто-то должен умереть, иначе не выжить остальным. Это были обычно бригады специальные: электриков, слесарей-токарей, плотников, маляров. Чем эти бригады были малочисленнее (по 10–12 человек), тем явнее проступало в них начало взаимозащиты и взаимоподдержки[105].
   Для такой бригады и для такой роли должен быть и бригадир подходящий: в меру жестокий; хорошо знающий все нравственные (безнравственные) законы ГУЛАГа; проницательный и справедливый в бригаде; со своей отработанной хваткой против начальства – кто хриплым лаем, кто исподтишка; страшноватый для всех придурков, не пропускающий случая вырвать для бригады лишнюю стограммовку, ватные брюки, пару ботинок. Но и со связями среди придурков влиятельных, откуда узнаёт все лагерные новости и предстоящие перемены, это всё нужно ему для правильного руководства. Хорошо знающий работы и участки выгодные и невыгодные (и на невыгодные умеющий спихнуть соседнюю бригаду, если такая есть). С острым взглядом на тухту – где её легче в эту пятидневку вырвать: в нормах или в объёмах. И неколебимо отстаивающий тухту перед прорабом, когда тот уже заносит брызжущую ручку «резать» наряды. И лапу умеющий дать нормировщику. И знающий, кто у него в бригаде стукач (и если не очень умный и вредный – пусть и будет, а то худшего подставят). А в бригаде он всегда знает, кого взглядом подбодрить, кого отматерить, а кому дать сегодня работу полегче. И такая бригада с таким бригадиром сурово сживается и выживает сурово. Нежностей нет, но никто и не падает. Работал я у таких бригадиров – у Синебрюхова, у Павла Баранюка. Если этот список подбирать – и на него страниц пошло бы много. И по многим рассказам совпадает, что чаще всего такие хозяйственные разумные бригадиры – из «кулацких» сыновей.
   А что же делать? Если бригаду неотклонимо навязывают как форму существования – то что же делать? Приспособиться как-то надо? От работы гибнем, но и не погибнуть можем только через работу. (Конечно, философия спорная. Верней бы ответить: не учи меня гибнуть, как ты хочешь, дай мне погибнуть, как я хочу. Да ведь всё равно не дадут, вот что…)
   Неважный выбор бывает и бригадиру: не выполнит лесоповальная бригада дневного задания в 55 «кубиков» – и в карцер идёт бригадир. А не хочешь в карцер – загоняй в смерть бригадников. Кто кого смога, тот того и в рога.
   А два начальства удобны лагерям так же, как клещам нужен и левый и правый захват, оба. Два начальства – это молот и наковальня, и куют они из зэка то, что нужно государству, а рассыпался – смахивают в мусор. Хотя содержание отдельного зонного (лагерного) начальства и сильно увеличивает расходы государства, хотя по тупости, капризности и бдительности оно часто затрудняет, усложняет рабочий процесс, а всё-таки ставят его, и значит, тут не промах. Два начальства – это два терзателя вместо одного, да посменно, и поставлены они в положение соревнования: кто из арестанта больше выжмет и меньше ему даст.
   В руках одного начальства находится производство, материалы, инструмент, транспорт, и только малости нет – рабочей силы. Эту рабочую силу каждое утро конвой приводит из лагеря и каждый вечер уводит в лагерь (или по сменам). Те десять или двенадцать часов, на которые зэки попадают в руки производственного начальства, нет надобности их воспитывать или исправлять, и даже если в течение рабочего дня они издохнут – это не может огорчить ни то, ни другое начальство: мертвецы легче списываются, чем сожжённые доски или раскраденная олифа. Производственному начальству важно принудить заключённых за день сделать побольше, а в наряды записать им поменьше, ибо надо же как-то покрыть губительные расходы и недостачи производства: ведь воруют и тресты, и СМУ (строительно-монтажные управления), и прорабы, и десятники, и завхозы, и шофера, и меньше всех зэки, да и то не для себя (им уносить некуда), а для своего лагерного начальства и конвоя. А ещё больше гибнет от безпечного и непредусмотрительного хозяйствования, и ещё от того, что зэки ничего не берегут тоже, – и покрыть все эти недостачи один путь: недоплатить за рабочую силу.
   В руках лагерного начальства – только рабсила (язык знает, как сокращать!). Но это – решающее. Лагерные начальники так и говорят: мы можем на них (производственников) нажимать, они нигде не найдут других рабочих. (В тайге и пустыне – где ж их найдёшь?) И потому они стараются вырвать за свою рабсилу побольше денег, которые и сдают в казну, а часть идёт на содержание самого лагерного руководства за то, что оно зэков охраняет (от свободы), поит, кормит, одевает и морально допекает.
   Как всегда при нашем продуманном социальном устройстве, здесь сталкиваются лбами два плана: план производства иметь по зарплате самые низкие расходы и план МВД приносить с производства в лагерь самые большие заработки. Стороннему наблюдателю странно: зачем приводить в столкновение собственные планы? О, тут большой смысл! Столкновение-то планов и сплющивает человечка. Это – принцип, выходящий за колючую проволоку Архипелага.
   А что ещё важно: что два начальства эти совсем друг другу не враждебны, как можно думать по их постоянным стычкам и взаимным обманам. Там, где нужно плотнее сплющить, они примыкают друг к другу очень тесно. Хотя начальник лагеря – отец родной для своих зэков, но всегда охотно признает и подпишет акт, что в увечье виноват сам заключённый, а не производство; не будет очень уж настаивать, что заключённым нужна спецодежда или в каком-то цеху вентиляции нет (нет так нет, что ж поделаешь, временные трудности, а как в Ленинградскую блокаду?..). Никогда не откажет лагерное начальство производственному посадить в карцер бригадира за грубость или рабочего, утерявшего лопату, или инженера, не так выполнившего приказ. В глухих посёлках не оба ли эти начальства и составляют высшее общество – таёжно-индустриальных помещиков? Не их ли жёны друг ко другу ходят в гости?
   И если всё-таки тухту в нарядах непрерывно дуют, если записывается копка и засыпка траншей, никогда не зиявших в земле; ремонт отопления или станка, не выходившего из строя; смена столбов целёхоньких, которые ещё десять лет перестоят, – то делается это даже не по наущению лагерного начальства, спокойного, что деньги в лагерь так или иначе притекут, – а самими заключёнными (бригадирами, нормировщиками, десятниками), потому что таковы все государственные нормы: они рассчитаны не для земной реальной жизни, а для какого-то лунного идеала. Человек самоотверженный, здоровый, сытый и бодрый – выполнить эти нормы не может! Что же спрашивать с измученного, слабого, голодного и угнетённого арестанта? Государственное нормирование описывает производство таким, каким оно не может быть на земле, – и этим напоминает социалистический реализм в беллетристике. Но если непроданные книги потом просто изрубливаются, – закрывать промышленную тухту сложней. Однако не невозможно.
   В постоянной круговертной спешке директор и прораб проглядывают, не успевают обнаружить тухту. А десятники из вольных неграмотны, или пьяны, или добросердечны к зэкам (с расчётом, что и бригадир их выручит в тяжёлую минуту). А там – «процентовка съедена», хлеб из брюха не вытащишь. Бухгалтерские же ревизии и учёт известны своей неповоротливостью, они открывают тухту с опозданием в месяцы или годы, когда и деньги за эту работу давно упорхнули, и остаётся только или под суд отдать кого-нибудь из вольных, или замять и списать.
   Трёх китов подвело под Архипелаг Руководство: котловку, бригаду и два начальства. А четвёртого и главного кита – тухту – подвели туземцы и сама жизнь.
   Нужны для тухты напористые предприимчивые бригадиры, но ещё нужней, ещё важней – производственные начальники из заключённых. Десятников, нормировщиков, плановиков, экономистов, их было немало, потому что в тех дальних местах не настачишься вольных. Одни зэки на этих местах забывались, жесточели хуже вольных, топтали своего брата-арестанта и по трупам шли к собственной досрочке. Другие, напротив, сохраняли отчётливое сознание своей родины – Архипелага, и вносили разумную умеренность в управление производством, разумную долю тухты в отчётность. Это был риск для них: не риск получить новый срок, потому что сроки и так были нахомучены добрые и статья крепка, – но риск потерять своё место, разгневать начальство, попасть в худой этап – и так незаметно погибнуть. Тем славней их стойкость и ум, что они помогали выжить и своим братьям.
   Таков был, например, Василий Григорьевич Власов, уже знакомый нам по Кадыйскому процессу. Весь долгий срок свой (он просидел девятнадцать лет без перерыва) он сберёг ту же упрямую убеждённость, с которой вёл себя на суде, с которой высмеял Калинина и его помиловку. Он все эти годы, когда и от голода сох, и тянул лямку общих работ, ощущал себя не козлом отпущения, а истым политическим и даже «революционером», как говорил в задушевных беседах. И когда благодаря своей природной острой хозяйственной хватке, заменявшей ему неоконченное экономическое образование, он занимал посты производственных придурков, – Власов не просто видел в этом оттяжку своей гибели, но и возможность всю телегу подправить так, чтобы ребятам тянуть было легче.
   В 40-е годы на одной из устьвымских лесных командировок (УстьВымлаг отличался от общей схемы тем, что имел одно начальство: сам лагерь вёл лесоповал, учитывал и отвечал за план перед МинЛесом) Власов совмещал должности нормировщика и плановика. Он был там голова всему, и зимой, чтобы поддержать работяг-повальщиков, приписывал их бригадам лишние кубометры. Одна зима была особенно суровой, от силы выполняли ребята на 60 %, но получали как за 125 %, и на повышенных пайках перестояли зиму, и работы ни на день не остановились. Однако вывозка «поваленного» (на бумаге) леса сильно отставала, до начальника лагеря дошли недобрые слухи. В марте он послал в лес комиссию из десятников – и те обнаружили недостачу восьми тысяч кубометров леса! Разъярённый начальник вызвал Власова. Тот выслушал и сказал: «Дай им, начальник, всем по пять суток, они неряхи. Они поленились по лесу походить, там снег глубокий. Составь новую комиссию, я – председатель». Со своей толковой тройкой Власов, не выходя из кабинета, составил акт и «нашёл» весь недостающий лес. На время начальник успокоился, но в мае схватился опять: леса-то вывозят мало, уже сверху спрашивают. Он призвал Власова. Власов, маленький, но всегда с петушиным задором, теперь и отпираться не стал: леса нет. «Так как же ты мог составить фальшивый акт, трам-тара-рам?!» – «А что ж, лучше было бы вам самому в тюрьму садиться? Ведь восемь тысяч кубов – это для вольного червонец, ну для чекиста – пять». Поматюгался начальник, но теперь уже поздно Власова наказывать: им держится. «Что же делать?» – «А вот пусть совсем дороги развезёт». Развезло все пути, ни зимника, ни летника, и принёс Власов начальнику подписывать и отправил дальше в Управление техническую подробно обоснованную записку. Там докладывалось, что из-за весьма успешного повала леса минувшей зимой восемь тысяч кубометров не поспели вывезти по санному пути. По болотистому же лесу вывезти их невозможно. Дальше приводился расчёт стоимости лежневой дороги, если её строить, и доказывалось, что вывозка этих восьми тысяч будет сейчас стоить дороже их самих. А через год, пролежав лето и осень в болоте, они будут уже некондиционные, заказчик примет их только на дрова. Управление согласилось с грамотными доводами, которые не стыдно показать и всякой иной комиссии, – и списало восемь тысяч кубов.
   Так стволы эти были свалены, съедены, списаны – и снова гордо стояли, зеленея хвоей. Впрочем, недорого заплатило и государство за эти мёртвые кубометры: несколько сот лишних буханок чёрного, слипшегося, водою налитого хлеба. Сохранённая тысяча стволов да сотня жизней в прибыль не шла – этого добра на Архипелаге никогда не считали.
   Наверное, не один Власов догадывался так мухлевать, потому что с 1947 года на всех лесоповалах ввели новый порядок: комплексные звенья и комплексные бригады. Теперь лесорубы объединялись с возчиками в одно звено, и бригаде засчитывался не поваленный лес, а – вывезенный на катище, к берегу сплавной реки, к месту весеннего сплава.
   И что же? Теперь тухта лопнула? Нисколько! Даже расцвела! – она расширилась вынужденно, и расширился круг рабочих, которые от неё кормились. Кому из читателей не скучно, давайте вникнем.

   1. От катища по реке не могут сплавлять заключённые (кто ж их будет вдоль реки конвоировать? бдительность). Поэтому на катище от лагерного сдатчика (от всех бригад) принимает лес представитель сплавной конторы, состоящей из вольных. Ну вот он-то и проявит строгость? Ничего подобного. Лагерный сдатчик тухтит, сколько надо для лесоповальных бригад, и приёмщик сплавконторы на всё согласен.
   2. А вот почему. Своих-то, вольных, рабочих сплавконторе тоже надо кормить, нормы тоже непосильны. Весь этот несуществующий приписанный лес сплавконтора записывает также и себе как сплавленный.
   3. При генеральной запони, где собирается сплавленный со всех повальных участков лес, располагается биржа – то есть выкатка из воды на берег. Этим опять занимаются заключённые, тот же УстьВымлаг (52 острова УстьВымлага разбросаны по территории 250х250 километров, вот какой у нас Архипелаг!). Сдатчик сплавконторы спокоен: лагерный приёмщик теперь принимает от него обратно всю тухту: во-вторых, чтобы не подвести своего лагеря, который этот лес сдал на катище, а во-первых, чтобы этой же тухтой накормить и своих заключённых, работающих на выкатке (у них-то тоже нормы фантастические, им тоже горбушка нужна)! Тут уже приёмщику надо попотеть для общества: он должен не просто лес принять в объёме, но и реальный и тухтяной расписать по диаметрам брёвен и длинам. Вот кто кормилец-то! (Власов и тут побывал.)
   4. За биржею – лесозавод, он обрабатывает брёвна в пилопродукцию. Рабочие – опять зэки. Бригады кормятся от объёма обработанного ими круглого леса, и «лишний» тухтяной лес как нельзя кстати поднимает процент их выработки.
   5. Дальше склад готовой продукции, и по государственным нормам он должен иметь 65 % объёма от принятого лесозаводом круглого леса. Так и 65 % от тухты невидимо поступает на склад (и мифическая пилопродукция тоже расписывается по сортам: горбыль, деловой; толщина досок, обрезные, необрезные…). Штабелюющие рабочие тоже подкармливаются этой тухтой.

   Но что же дальше? Тухта упёрлась в склад. Склад охраняется Вохрой, безконтрольных «потерь» быть не может. Кто и как теперь ответит за тухту?
   Тут на помощь великому принципу тухты приходит другой великий принцип Архипелага: принцип резины, то есть всевозможных оттяжек. Так и числится тухта, так и переписывается из года в год. При инвентаризациях в этой дикой архипелажной глуши – все ведь свои, все понимают. Каждую досочку ради одного счёта тоже руками не перебросишь. К счастью, сколько-то тухты каждый год «гибнет» от хранения, её списывают. Ну снимут одного-другого завскладом, перебросят работать нормировщиком. Так зато сколько же народу покормилось!
   Стараются вот ещё: грузя доски в вагоны для потребителей (а приёмщика нет, вагоны потом будут разбрасывать по разнарядкам) – грузить и тухту, то есть приписывать избыток (при этом кормятся и погрузочные бригады, отметим!). Железная дорога ставит пломбу, ей дела нет. Через сколько-то времени где-нибудь в Армавире или в Кривом Роге вскроют вагон и оприходуют фактическое получение. Если недогруз будет умеренный, то все эти разности объёмов соберутся в какую-то графу и объяснять их будет уже Госплан. Если недогруз будет хамский – получатель пошлёт УстьВымлагу рекламацию, – но рекламации эти движутся в миллионах других бумажек, где-то подшиваются, а со временем гаснут, – они не могут противостоять людскому напору жить. (А послать вагон леса назад никакой Армавир не решится: хватай, что дают, – на юге леса нет.)
   Отметим, что и государство, МинЛес, серьёзно использует в своих народно-хозяйственных сводках эти тухтяные цифры поваленного и обработанного леса. Министерству они тоже приходятся кстати[106].
   Но, пожалуй, самое удивительное здесь вот что: казалось бы, из-за тухты на каждом этапе передвижки леса его должно не хватать. Однако приёмщик биржи за летний сезон успевает столько приписать тухты на выкатке, что к осени у сплавконторы образуются в запонях реальные избытки леса! – до них руки не дошли, норму набрали и без них. На зиму же их так оставить нельзя, чтоб не пришлось весной звать самолёт на бомбёжку. И поэтому этот «лишний», уже никому не нужный лес поздней осенью спускают в Белое море!
   Чудо? диво? Но это не в одном месте так. Вот и в Унжлаге на лесоскладах всегда оставался «лишний» лес, так и не попавший в вагоны, и уже не числился он нигде!.. И после полного закрытия очередного склада на него ещё много лет потом ездили с соседних ОЛПов за безхозными сухими дровами и жгли в печах окорённую рудстойку, на которую столько страданий положено было при заготовке.
   Чтоб этих избытков у вольных сплавщиков не образовывалось, – с лагпункта Талага Архангельской области посылали команды расконвоированных уголовников, – и они отбивали тайком у них плоты, перехватывали: то есть воровали в пользу лагеря добытый лагерем же лес, но пока он находится у вольных. И ежегодно планировалось изготовление мебели из… ворованной древесины.

   И всё это – затея как прожить, а вовсе не нажиться, а вовсе не – ограбить государство.
   Нельзя государству быть таким слишком лютым – и толкать подданных на обман.

   Так и принято говорить у заключённых: без тухты и аммонала не построили б Канала.

   Вот на всём том и стоит Архипелаг.

Глава 6
Фашистов привезли!

   Грузовиком по летнему Подмосковью. – Как глаза арестанта видят мир. – Пятьдесят Восьмая – «фашисты». – Зона Новоиерусалимского лагерька. – Первая встреча с лагерной жизнью. – «Кто не работает – тот не ест!» – Первый день в лагере. – Назначение по военной косточке. – Командование в армии и командование в лагере. – Расправа блатных с Акимовым. – Не умею руководить. – Мечта о деревенской жизни. – Ортодокс Матронина. – Я разжалован. – К чему приводит гордость военным мундиром. – Ингал и Кампесино. – «И снисхожденья вашего…»
   Амнистированные бытовики ждут смену. – Система, не совместимая с великодушием. – Великая сталинская амнистия 7 июля 1945. – Как отнеслась она к дезертирам и к воинам. – Дело супругов Зубовых. – На амнистию – удвоением производительности. – Освобождение бытовиков из Нового Иерусалима.
   Королева цеха. – Вагонетки в сушильную камеру. – «На трассе дождя не бывает». – Мечта барона Тузенбаха. – Юноши западные и восточные. – Морская глина. – Съём во тьме.
   – Фашистов привезли! Фашистов привезли! – возбуждённо кричали, бегая по лагерю, молодые зэки – парни и девки, когда два наших грузовика, каждый груженный тридцатью фашистами, въехали в черту небольшого квадрата лагеря Новый Иерусалим.
   Мы только что пережили один из высоких часов своей жизни – один час переезда сюда с Красной Пресни – то, что называется ближний этап. Хотя везли нас со скорченными ногами в кузовах, но нашими были – весь воздух, вся скорость, все краски. О, забытая яркость мира! – трамваи – красные, троллейбусы – голубые, толпа – в белом и пёстром, – да видят ли они сами, давясь при посадке, эти краски? А ещё почему-то сегодня все дома и столбы украшены флагами и флажками, какой-то неожиданный праздник – 14 августа, совпавший с праздником нашего освобождения из тюрьмы. (В этот день объявлено о капитуляции Японии, конце семидневной войны.) На Волоколамском шоссе вихри запахов скошенного сена и предвечерняя свежесть лугов обвевали наши стриженые головы. Этот луговой ветер – кто может вбирать жаднее арестантов? Неподдельная зелень слепила глаза, привыкшие к серому, к серому. Мы с Гаммеровым и Ингалом вместе попали на этап, сидели рядом, и нам казалось – мы едем на весёлую дачу. Концом такого обворожительного пути не могло быть ничто мрачное.
   И вот мы спрыгиваем из кузовов, разминаем затекшие ноги и спины и оглядываемся. Зона Нового Иерусалима нравится нам, она даже премиленькая: она окружена не сплошным забором, а только переплетенной колючей проволокой, и во все стороны видна холмистая, живая, деревенская и дачная, звенигородская земля. И мы – как будто часть этого весёлого окружения, мы видим эту землю так же, как те, кто приезжает сюда отдыхать и наслаждаться, даже видим её объёмней (наши глаза привыкли к плоским стенам, плоским нарам, неглубоким камерам), даже видим сочней: поблекшая к августу зелень нас слепит, а может быть, так сочно потому, что солнце при закате.
   – Так вы – фашисты? Вы все – фашисты? – с надеждой спрашивают нас подходящие зэки. И, утвердившись, что – да, фашисты, – тотчас убегают, уходят. Больше ничем мы не интересны им.
   (Мы уже знаем, что «фашисты» – это кличка для Пятьдесят Восьмой, введенная зоркими блатными и очень одобренная начальством: когда-то хорошо звали «каэрами», потом это завяло, а нужно меткое клеймо.)
   После быстрой езды в свежем воздухе нам здесь как будто теплее и оттого ещё уютнее. Мы ещё оглядываемся на маленькую зону с её двухэтажным каменным мужским корпусом, деревянным с мезонином – женским, и совсем деревенскими сараюшками-развалюшками подсобных служб; потом на длинные чёрные тени от деревьев и зданий, которые уже ложатся везде по полям; на высокую трубу кирпичного завода, на уже зажигающиеся окна двух его корпусов.
   – А что? Здесь неплохо… как будто… – говорим мы между собой, стараясь убедить друг друга и себя.
   Один паренёк с тем остронастороженным недоброжелательным выражением, которое мы уже начинаем замечать не у него одного, задержался подле нас дольше, с интересом рассматривая фашистов. Чёрная затасканная кепка была косо надвинута ему на лоб, руки он держал в карманах и так стоял, слушая нашу болтовню.
   – Н-неплохо! – встряхнуло ему грудь. Кривя губы, он ещё раз презрительно осмотрел нас и отпечатал: – Со-са-ловка!.. Загнётесь!
   И, сплюнув нам под ноги, ушёл. Невыносимо ему было ещё дальше слушать таких дураков.
   Наши сердца упали.
   Первая ночь в лагере!.. Вы уже несётесь, несётесь по скользкому гладкому вниз, вниз, – и где-то есть ещё спасительный выступ, за который надо уцепиться, но вы не знаете, где он. В вас ожило всё, что было худшего в вашем воспитании: всё недоверчивое, мрачное, цепкое, жестокое, привитое голодными очередями, открытой несправедливостью сильных. Это худшее ещё взбудоражено, ещё перемучено в вас опережающими слухами о лагерях: только не попадите на «общие»! волчий лагерный мир! здесь загрызают живьём! здесь затаптывают споткнувшегося! только не попадите на общие! Но как не попасть? Куда бросаться? Что-то надо дать! Кому-то надо дать! Но что именно? Но кому? Но как это делается?
   Часу не прошло – один из наших этапников уже приходит сдержанно сияющий: он назначен инженером-строителем по зоне. И ещё один: ему разрешено открыть парикмахерскую для вольных на заводе. И ещё один: встретил знакомого, будет работать в плановом отделе. Твоё сердце щемит: это всё – за твой счёт! Они выживут в канцеляриях и парикмахерских. А ты – погибнешь. Погибнешь.
   Зона. Двести шагов от проволоки до проволоки, и то нельзя подходить к ней близко. Да, вокруг будут зеленеть и сиять звенигородские перехолмки, а здесь – голодная столовая, каменный погреб ШИЗО, худой навесик над плитой «индивидуальной варки», сарайчик бани, серая будка запущенной уборной с прогнившими досками, – и никуда не денешься, всё. Может быть, в твоей жизни этот островок – последний кусок земли, который тебе ещё суждено топтать ногами.
   В комнатах наставлены голые вагонки. Вагонка – это изобретенье Архипелага, приспособление для спанья туземцев и нигде в мире не встречается больше: это четыре деревянных щита в два этажа на двух крестовидных опорах – в голове и ногах. Когда один спящий шевелится – трое остальных качаются.
   Матрасов в этом лагере не выдают, мешков для набивки – тоже. Слово «бельё» неведомо туземцам новоиерусалимского острова: здесь не бывает постельного, не выдают и не стирают нательного, разве что на себе привезёшь и озаботишься. И слова «подушка» не знает завхоз этого лагеря, подушки бывают только свои и только у баб и у блатных. Вечером, ложась на голый щит, можешь разуться, но учти – ботинки твои сопрут. Лучше спи в обуви. И одежёнки не раскидывай: сопрут и её. Уходя утром на работу, ты ничего не должен оставить в бараке: чем побрезгуют воры, то отберут надзиратели: не положено! Утром вы уходите на работу, как снимаются кочевники со стоянки, даже чище: вы не оставляете ни золы костров, ни обглоданных костей животных, комната пуста, хоть шаром покати, хоть заселяй её днём другими. И ничем не отличен твой спальный щит от щитов твоих соседей. Они голы, засалены, отлощены боками.
   Но и на работу ты ничего не унесёшь с собой. Свой скарб утром собери, стань в очередь в каптёрку личных вещей и спрячь в чемодан, в мешок. Вернёшься с работы – стань в очередь в каптёрку и возьми, что́ по предвидению твоему тебе понадобится на ночлеге. Не ошибись, второй раз до каптёрки не добьёшься.
   И так – десять лет. Держи голову бодро!
   Утренняя смена возвращается в лагерь в третьем часу дня. Она моется, обедает, стоит в очереди в каптёрку – и тут звонят на проверку. Всех, кто в лагере, выстраивают шеренгами, и неграмотный надзиратель с фанерной дощечкой ходит, мусоля во рту карандаш, умственно морща лоб, и всё шепчет, шепчет. Несколько раз он пересчитывает строй, несколько раз обойдёт все помещения, оставляя строй стоять. То он ошибётся в арифметике, то собьётся, сколько больных, сколько сидит в ШИЗО «без вывода». Тянется эта безсмысленная трата времени хорошо – час, а то и полтора. И особенно безпомощно и униженно чувствуют себя те, кто дорожит временем, – это не очень развитая в нашем народе и совсем не развитая среди зэков потребность, кто хочет даже в лагере что-то успеть сделать. «В строю» читать нельзя. Мои мальчики, Гаммеров и Ингал, стоят с закрытыми глазами, они сочиняют или стихи, или прозу, или письма – но и так не дадут стоять в шеренге, потому что ты как бы спишь и тем оскорбляешь проверку, а ещё уши твои не закрыты, и матерщина, и глупые шутки, и унылые разговоры – всё лезет туда. (Идёт 1945 год. Уже расщеплен атом, скоро сформулируется кибернетика – а тут бледно-лобые интеллектуалы стоят и ждут – «нэ вертухайсь!» – пока тупой краснорожий идол лениво сшепчет свой баланс.) Проверка кончена, теперь в половине шестого можно было бы лечь спать (ибо коротка была прошлая ночь, но ещё короче может оказаться будущая) – однако через час ужин, кромсается время.
   Администрация лагеря так ленива и так бездарна, что не хватает у неё желания и находчивости разделить рабочих трёх разных смен по разным комнатам. В восьмом часу, после ужина, можно было бы первой смене успокоиться, но не берёт угомон сытых и неусталых, и блатные на своих перинах только тут и начинают играть в карты, горланить и откалывать театрализованные номера. Вот один вор азербайджанского вида, преувеличенно крадучись, в обход комнаты прыгает с вагонки на вагонку по верхним щитам и по работягам и рычит: «Так Наполеон шёл в Москву за табаком!» Разжившись табаку, он возвращается той же дорогой, наступая и переступая: «Так Наполеон убегал в Париж!» Каждая выходка блатных настолько поразительна и непривычна, что мы только наблюдаем за ними, разинув рты. С девяти вечера качает вагонки, топает, собирается, относит вещи в каптёрку ночная смена. Их выводят к десяти, поспать бы теперь! – но в одиннадцатом часу возвращается дневная смена. Теперь тяжело топает она, качает вагонки, моется, идёт за вещами в каптёрку, ужинает. Может быть, только с половины двенадцатого изнеможенный лагерь спит.
   Но четверть пятого звон певучего металла разносится над нашим маленьким лагерем и над сонной колхозной округой, где старики хорошо ещё помнят перезвоны истринских колоколов. Может быть, и наш лагерный сереброголосый колокол – из монастыря и ещё там привык по первым петухам поднимать иноков на молитву и труд.
   «Подъём, первая смена!» – кричит надзиратель в каждой комнате. Голова, хмельная от недосыпу, ещё не размеженные глаза – какое тебе умывание! а одеваться не надо, ты так и спал. Значит, сразу в столовую. Ты входишь туда, ещё шатаясь от сна. Каждый толкается и уверенно знает, чего он хочет, одни спешат за пайкой, другие за баландой. Только ты бродишь как лунатик, при тусклых лампах и в пару баланды не видя, где получить тебе то и другое. Наконец получил – пятьсот пятьдесят пиршественных граммов хлеба и глиняную миску с чем-то горячим чёрным. Это – чёрные щи, щи из крапивы. Чёрные тряпки вываренных листьев лежат в черноватой пустой воде. Ни рыбы, ни мяса, ни жира. Ни даже соли: крапива, вывариваясь, поедает всю брошенную соль, так её потому и совсем не кладут: если табак – лагерное золото, то соль – лагерное серебро, повара приберегают её. Выворачивающее зелье – крапивная непосоленная баланда! – ты и голоден, а всё никак не вольёшь её в себя.
   Подними глаза. Не к небу, под потолок. Уже глаза привыкли к тусклым лампам и разбирают теперь вдоль стены длинный лозунг излюбленно-красными буквами на обойной бумаге:
«Кто не работает – тот не ест!»
   И дрожь ударяет в грудь. О, мудрецы из Культур но-Воспитательной Части! Как вы были довольны, изыскав этот великий евангельский и коммунистический лозунг – для лагерной столовой. Но в Евангелии от Матфея сказано: «Трудящийся достоин пропитания». Но во Второзаконии сказано: «Не заграждай рта волу молотящему».
   А у вас – восклицательный знак! Спасибо вам от молотящего вола! Теперь я буду знать, что мою потончавшую шею вы сжимаете вовсе не от нехватки, что вы душите меня не просто из жадности – а из светлого принципа грядущего общества! Только не вижу я в лагере, чтоб ели работающие. И не вижу я в лагере, чтоб неработающие – голодали.
   Светает. Бледнеет предутреннее августовское небо. Только самые яркие звёзды ещё видны на нём. На юго-востоке, над заводом, куда нас поведут сейчас, – Процион и Сириус – альфы Малого и Большого Пса. Всё покинуло нас, даже небо заодно с тюремщиками: псы на небе, как и на земле, на сворках у конвоиров. Собаки лают в бешенстве, подпрыгивают, хотят досягнуть до нас. Славно они натренированы на человеческое мясо.
   Первый день в лагере! И врагу не желаю я этого дня! Мозги пластами смещаются от невместимости всего жестокого. Как будет? как будет со мной? – точит и точит голову, а работу дают новичкам самую безсмысленную, чтоб только занять их, пока разберутся. Безконечный день. Носишь носилки или откатываешь тачки, и с каждой тачкой только на пять, на десять минут убавляется день, и голова для того одного и свободна, чтоб размышлять: как будет? как будет?
   Мы видим безсмысленность перекатки этого мусора, стараемся болтать между тачками. Кажется, мы изнемогли уже от этих первых тачек, мы уже силы отдали им – а как же катать их восемь лет? Мы стараемся говорить о чём-нибудь, в чём почувствовать свою силу и личность. Ингал рассказывает о похоронах Тынянова, чьим учеником он себя считает, – и мы заспариваем об исторических романах: смеет ли вообще кто-нибудь их писать. Ведь исторический роман – это роман о том, чего автор никогда не видел. Нагруженный отдалённостью и зрелостью своего века, автор может сколько угодно убеждать себя, что он хорошо осознал, но ведь вжиться ему всё равно не дано, и значит, исторический роман есть прежде всего фантастический?
   Тут начинают вызывать новый этап по несколько человек в контору для назначения, и все мы бросаем тачки. Ингал сумел со вчерашнего дня с кем-то познакомиться – и вот он, литератор, послан в заводскую бухгалтерию, хотя до смешного путается в цифрах, а на счётах отроду не считал. Гаммеров даже для спасения жизни не способен идти просить и зацепляться. Его назначают чернорабочим. Он приходит, ложится на траву и этот последний часок, пока ему ещё не надо быть чернорабочим, рассказывает мне о затравленном поэте Павле Васильеве, о котором я слыхом не слышал. Когда эти мальчики успели столько прочесть и узнать?
   Я кусаю стебелёк и колеблюсь – на что мне косить: – на математику или на офицерство? Так гордо устраниться, как Борис, я не могу. Когда-то внушали мне и другие идеалы, но с тридцатых годов жёсткая жизнь обтирала нас только в этом направлении: добиваться и пробиваться.
   Само получилось так, что, переступая порог кабинета директора завода, я сбросил под широким офицерским поясом морщь гимнастёрки от живота по бокам (я и нарядился-то в этот день нарочно, ничто мне, что тачку катать). Стоячий ворот был строго застёгнут.
   – Офицер? – сразу сметил директор.
   – Так точно!
   – Опыт работы с людьми?[107]
   – Имею.
   – Чем командовали?
   – Артиллерийским дивизионом. – (Соврал на ходу, батареи мне показалось мало.)
   Он смотрел на меня и с доверием, и с сомнением.
   – А здесь – справитесь? Здесь трудно.
   – Думаю, что справлюсь! – (Ведь я ещё и сам не понимаю, в какой лезу хомут. Главное ж – добиваться и пробиваться!)
   Он прищурился и подумал. (Он соображал, насколько я готов переработаться во пса и крепка ли моя челюсть.)
   – Хорошо. Будете сменным мастером глиняного карьера.
   И ещё одного бывшего офицера, Николая Акимова, назначили мастером карьера. Мы вышли с ним из конторы сроднённые, радостные. Мы не могли бы тогда понять, даже скажи нам, что избрали стандартное для армейцев холопское начало срока. По неинтеллигентному непритязательному лицу Акимова видно было, что он открытый парень и хороший солдат.
   – Чего это директор пугает? С двадцатью человеками да не справиться? Не минировано, не бомбят – чего ж тут не справиться?
   Мы хотели возродить в себе фронтовую былую уверенность. Щенки, мы не понимали, насколько Архипелаг не похож на фронт, насколько его осадная война тяжелее нашей взрывной.
   В армии командовать может дурак и ничтожество, и даже с тем большим успехом, чем выше занимаемый им пост. Если командиру взвода нужна и сообразительность, и неутомимость, и отвага, и чтенье солдатского сердца, – то иному маршалу достаточно брюзжать, браниться и уметь подписать свою фамилию. Всё остальное сделают за него, и план операции ему поднесёт оперативный отдел штаба, какой-нибудь головастый офицер с неизвестной фамилией. Солдаты выполняют приказы не потому, что убеждаются в их правильности (часто совсем наоборот), а потому, что приказы передаются сверху вниз по иерархии, это есть приказы машины, и кто не выполнит, тому оттяпают голову.
   Но на Архипелаге для зэка, назначенного командовать другими зэками, совсем не так. Вся золотопогонная иерархия отнюдь не высится за твоей спиной и отнюдь не поддерживает твоего приказа: она предаст тебя и вышвырнет, как только ты не сумеешь осуществить этих приказов своей силой, собственным уменьем. А уменье здесь такое: или твой кулак, или безжалостное вымаривание голодом, или такое глубинное знание Архипелага, что приказ и для каждого заключённого выглядит как его единственное спасение.
   Зеленоватая полярная влага должна сменить в тебе тёплую кровь – лишь тогда ты сможешь командовать зэками.
   Как раз в эти дни из ШИЗО на карьер, как на самую тяжёлую работу, стали выводить штрафную бригаду – группу блатных, перед тем едва не зарезавших начальника лагпункта (они не резать его хотели, не такие дураки, а напугать, чтоб он их отправил назад на Пресню: Новый Иерусалим признали они местом гиблым, где не подкормишься). Ко мне в смену их привели под конец её. Они легли на карьере в затишке, обнажили свои толстые короткие руки, ноги, жирные татуированные животы, груди и блаженно загорали после сырого подвала ШИЗО. Я подошёл к ним в своём военном одеянии и чётко, корректно предложил им приступить к работе. Солнце настроило их благодушно, поэтому они только рассмеялись и послали меня к известной матери. Я возмутился и растерялся и отошёл ни с чем. В армии я бы начал с команды «встать!» – но здесь ясно было, что если кто и встанет – то только сунуть мне нож между рёбрами. Пока я ломал голову, что мне делать (ведь остальной карьер смотрел и тоже мог бросить работу), – окончилась моя смена. Только благодаря этому обстоятельству я и могу сегодня писать исследование Архипелага.
   Меня сменил Акимов. Блатные продолжали загорать. Он сказал им раз, второй раз крикнул командно (может быть даже: «встать!»), третий раз пригрозил начальником – они погнались за ним, в распадах карьера свалили и ломом отбили почки. Его увезли прямо с завода в областную тюремную больницу, на этом кончилась его командная служба, а может быть и тюремный срок и сама жизнь. (Директор, наверно, и назначил нас как чучела для битья против этих блатных.)
   Моя же короткая карьера на карьере продлилась несколькими днями дольше акимовской, только принесла она мне не удовлетворение, как я ждал, а постоянное душевное угнетение. В шесть утра я входил в рабочую зону подавленный больше, чем если бы шёл копать глину сам, я совершенно потерянный плёлся к карьеру, ненавидя и его, и роль свою в нём.
   От завода мокрого прессования к карьеру шёл вагонеточный путь. Там, где кончалась ровная площадка и рельсовый путь спускался в разработку, – стояла лебёдка на помосте. Эта моторная лебёдка была – из немногих чудес механизации на всём заводе. Весь путь по карьеру до лебёдки и потом от лебёдки до завода толкать вагонетки с глиной должны были работяги. Только на подъёме из карьера их втаскивала лебёдка. Карьер занимал дальний угол заводской зоны, он был взрытая развалами поверхность, развалы ветвились как овраги, между ними оставались нетронутые горки. Глина залегала сразу с поверхности, и пласт был не тощ. Можно было, вероятно, брать и вглубь, брать и сплошняком вширь, но никто не знал, как надо, и никто не составлял плана разработки, а всем руководил бригадир утренней смены Баринов – молодой нагловатый москвич, бытовик, со смазливым обличьем. Баринов разрабатывал карьер просто где удобнее, вкапывался там, где, меньше поработав, можно больше было нагрузить глины. Слишком вглубь он не шёл, чтоб не слишком круто выкатывать вагонетки. Баринов, собственно, и командовал теми восемнадцатью-двадцатью человеками, которые только и работали в мою смену на карьере. Он и был единственный настоящий хозяин смены: знал ребят, кормил их, то есть добивался им больших паек, и каждый день сам мудро решал, сколько выкатить вагонеток, чтоб не слишком было мало и не слишком много. И Баринов нравился мне, и окажись мы с ним где-нибудь в тюрьме рядом на нарах – мы бы с ним весело ладили. Да мы и сейчас бы ладили – но мне нужно было прийти и посмеяться вместе с ним, что вот назначил меня директор на должность промежуточной гавкалки, а я – ничего не понимаю. Но офицерское воспитание не дозволяло мне так. И я пытался держаться с ним строго и добиваться повиновения, хотя не только я и не только он, но и вся бригада видела, что я – такой же пришлёпка, как инструктор из райкома при посевной. Баринова же сердило, что над ним поставили попку, и он не раз остроумно разыгрывал меня перед бригадой. Обо всём, что я считал нужным делать, он тотчас же доказывал мне, что нельзя. Напротив, громко крича «мастер! мастер!» – то и дело звал меня в разные концы карьера и просил указаний: как снимать старый и прокладывать новый рельсовый путь; как закрепить на оси соскочившее колесо; или будто бы лебёдка отказала, не тянет, и что делать теперь; или куда нести точить затупившиеся лопаты. Перед его насмешками день ото дня слабея в своём командном порыве, я уже доволен бывал, если он с утра велел ребятам копать (это бывало не всегда) и не тревожил меня досадными вопросами.
   Тогда я тихо отходил и прятался от своих подчинённых и от своих начальников за высокие кучи отваленного грунта, садился на землю и замирал. В оцепенении был мой дух от нескольких первых лагерных дней. О, это не тюрьма! Тюрьмы – крылья. Тюрьмы – коробы мыслей. Голодать и спорить в тюрьме – весело и легко. А вот попробуй здесь – десять лет голодать, работать и молчать, – вот это попробуй! Железная гусеница уже втягивала меня на пережёв. Безпомощный, я не знал – как, а хотелось откатиться в сторонку. Отдышаться. Очнуться. Поднять голову и увидеть: вон, за колючей проволокой, через ложок – высотка. На ней маленькая деревня – домов десять. Всходящее солнце озаряет её мирными лучами. Так рядом с нами – и совсем же не лагерь! (Впрочем, тоже лагерь, но об этом забываешь.) Движения там подолгу не бывает, потом пройдёт баба с ведром, пробежит маленький ребятёнок через лебеду на улице. Запоёт петух, промычит корова – всё отчётливо слышно нам на карьере. Тявкнет дворняжка – что за милый голос! – это не конвойный пёс![108]
   И от каждого тамошнего звука и от самой неподвижности деревни струится мне в душу заветный покой. И я твёрдо знаю – сказали бы мне сейчас: вот тебе свобода! Но до самой смерти живи в этой деревне! Откажись от городов и от мира всего, от твоих залётных желаний, от твоих убеждений, от истины – ото всего откажись и живи в этой деревне (но не колхозником!), каждое утро смотри на солнышко и слушай петухов. Согласен? – О, не только согласен, но, Господи, пошли мне такую жизнь! Я чувствую, что лагеря мне не выдержать.
   

notes

Примечания

1

   В. И. Ленин. Полн. собр. соч. 5-е изд.: В 55 т. М.: Гос. изд-во политич. лит., 1958–1965. Т. 36, с. 217.

2

   Там же. Т. 35, с. 176.

3

   В. И. Ленин. Полн. собр. соч. Т. 33, с. 90.

4

   Там же. Т. 54, с. 391.

5

   Там же. Т. 50, с. 70.

6

   Советская юстиция: Краткий сборник статей к Съезду Советов / Под ред. и с предисл. Д. И. Курского. М.: Гос. Изд-во, 1919, c. 20.

7

   На суконно-пламенном языке Вышинского: «…единственный в мире имеющий подлинное всемирно-историческое значение процесс создания на развалинах старой, дворянско-полицейской и буржуазной системы тюрем, этих “мёртвых домов”, построенных эксплоататорами для трудящихся, – новых учреждений… с новым социальным содержанием». (От тюрем к воспитательным учреждениям / Под общ. ред. А. Я. Вышинского; Институт Уголовной и Исправительно-трудовой Политики при Прокуратуре СССР и НКЮ РСФСР. М.: Советское Законодательство, 1934, с. 5.)

8

   Там же, с. 10.

9

   Отчёт Народного Комиссариата Юстиции VII Всероссийскому Съезду Советов. [М.]: Типогр. при Московской Таганской Тюрьме, [б/г], с. 9.

10

   Материалы Народного Комиссариата Юстиции. Вып. 3. М.: Нар. ком. юст., 1918, с. 137.

11

   Собрание узаконений и распоряжений Рабочего и Крестьянского правительства, издаваемое Народным Комиссариатом Юстиции. 24 апреля 1919, № 12. Ст. 124: О лагерях принудительных работ; 3 июня 1919, № 20. Ст. 235: Об организации лагерей принудительных работ.

12

   Этой забытой теперь женщине была вручена тогда (по линии ЦК и ЧК) судьба всей Пензенской губернии.

13

   В. И. Ленин. Полн. собр. соч. Т. 50, с. 143, 144.

14

   Собрание узаконений… 1918: Отд. 1. № 65. Ст. 710: О Красном терроре.

15

   К. Х. Данишевский. Революционные Военные Трибуналы. М.: Издание Реввоентрибунала Республики, 1920, с. 40. (Под грифом «Секретно».)

16

   От тюрем к воспитательным учреждениям, с. 27, 28.

17

   Центральный Государственный Архив Октябрьской Революции (ЦГАОР), фонд 393, опись 13, дело 1в, лист 111.

18

   Там же, л. 112.

19

   Материалы Народного Комиссариата Юстиции. Вып. 7. М.: Нар. ком. юст., 1920.

20

   К. Х. Данишевский. Революционные Военные Трибуналы, с. 39.

21

   Пенитенциарное дело в 1922 году / РСФСР. Главное управление местами заключения. М., 1923.

22

   ЦГАОР, ф. 393, оп. 39, д. 48, л. 13, 14.

23

   А. А. Герцензон. Борьба с преступностью в РСФСР: По материалам обследования ЧК РКИ СССР / Под ред. и с предисл. В. А. Радус-Зеньковича. М.: Юридич. изд-во НКЮ РСФСР, 1928, с.103.

24

   От тюрем к воспитательным учреждениям, с. 431.

25

   И. Л. Авербах. От преступления к труду / Под ред. А. Я. Вышинского; Академия Наук СССР. Институт советского строительства и права. [М.]: Советское законодательство, 1936.

26

   Власть советов: Журнал ВЦИК. М.: Всерос. центр. исполком, 1919, № 11, с. 6, 7.

27

   ЦГАОР, ф. 393, оп. 47, д. 89, л. 11.

28

   Там же, оп. 53, д. 141, л. 1, 3, 4.

29

   И только сами монахи показались ему для Соловков грешными. Был 1908 год, и по тогдашним либеральным понятиям невозможно было вымолвить о духовенстве одобрительно. А нам, прошедшим Архипелаг, те монахи, пожалуй, и ангелами покажутся. Имея возможность есть «от пуза», они в Голгофско-Распятском скиту даже рыбу, постную пищу, разрешали себе лишь по великим праздникам. Имея возможность привольно спать, они бодрствовали ночами и (в том же скиту) круглосуточно, круглогодно, кругловременно читали псалтырь с поминовением всех православных христиан, живых и умерших. Как предчувствовали, что будет там дальше.

30

   Специалисты истории техники говорят, что Филипп Колычев (возвысивший голос против Грозного) внедрил в XVI веке технику в сельское хозяйство Соловков так, что и через три века не стыдно было бы повсюду.

31

   Государственная тюрьма в Соловках существовала с 1718. В 80-х годах XIX века командующий войсками С.-Петербургского военного округа великий князь Владимир Александрович, посетив Соловки, нашёл воинскую команду там совершенно излишней и убрал солдат с Соловков. С 1903 соловецкая тюрьма прекратила своё существование. (А. С. Пругавин. Монастырские тюрьмы в борьбе с сектантством: К вопросу о веротерпимости. М.: Посредник, 1906, с. 78, 81.)

32

   И на этот пожар тоже ссылался «антирелигиозная бацилла», объясняя, почему так трудно теперь вещественно найти прежние каменные мешки и пыточные приспособления.

33

   Их убрали с Соловков лишь около 1930 – и с тех пор прекратились уловы: никто больше не мог той селёдки в море найти, как будто она совсем исчезла.

34

   Соловецкие острова: Ежемесячный журнал – орган управления Соловецкими лагерями особого назначения ОГПУ. о. Соловки: УСЛОН, 1930, № 2–3, с. 55, из доклада в Кеми начальника УСЛОНа товарища Ногтева. – Когда теперь экскурсантам показывают в устьи Двины так называемый «лагерь правительства Чайковского», надо знать, что это и есть один из первых чекистских «северных лагерей особого назначения».

35

   По-фински это место называется Вегеракша, то есть «жилище ведьм».

36

   История Курилки вызывает интерес. Возможно, когда-нибудь будут пытаться установить его личность. В революционные годы посильно было и принятие чужого чина и чужой фамилии. Но вот два следа, данные мне читателями, на всякий случай. Полковник Курилко командовал ещё до 1914 года 16-м Сибирским стрелковым полком; к концу войны был контуженный генерал с золотым оружием, Георгием и многими орденами. Сын его Игорь ещё кадетом 1-го Московского кадетского корпуса летом 1914 и 1915 ездил на фронт, воевал, награждён Георгиевской медалью, затем крестом; весной 1916 кончил ускоренный курс Александровского училища, прапорщик. Другой след: полковник Курилко был одним из возглавителей белогвардейской подпольной организации в Москве летом 1919. Она провалилась, были массовые расстрелы (до 7 000 человек?), но Иван Алексеев (отец моего корреспондента) и брат профессора И. Ильина, известные только Курилке, не были им выданы и не были тронуты.

37

   Названного в честь председателя московской Тройки ОГПУ, молодого недоучки:
Он был студент, и был горняк,
Зачёты же не шли никак.

   (Из «дружеской эпиграммы» в журнале «Соловецкие острова», 1929, № 1. Цензура глупая была и не понимала: что пропускает.)

38

   Все ценности с годами перепрокидываются – и то, что считается привилегией в лагере Особого Назначения 20-х годов – носить казённую одежду, то станет докукой в Особом лагере 40-х годов: там у нас привилегией будет не носить казённой, а хоть что-нибудь своё, хоть шапку. Тут не только экономическая причина, тут и волны эпохи: одно десятилетие видит в идеале, как бы пристать к Общему, другое – как бы от него отстать.

39

   Перетащили сюда рельсы с дороги Старая Русса – Новгород.

40

   А сейчас на камнях, где вот так волокли, в этом месте двора, укромном от соловецкого ветра, жизнерадостные туристы, приехавшие повидать пресловутый остров, часами кикают в волейбол. Они не знают. Ну а если б знали? Да так же бы и кикали.
   Впрочем, экскурсоводов, заикавшихся, что здесь был не только монастырь, но лагерь, – выгнали. И туристов стараются не пускать за пределы Большого Соловецкого острова: чтобы не видели ни Секирки, ни даже Троицкого скита (и сегодня много сохранилось тюремных решёток, в дверях – следы кормушек), ни Савватиевского. (В нём сохранился, например, подвальный карцер, где и в знойный день продрогаешь в минуту.)

41

   Соловецкий приём, повторенный на катынских трупах. Кто-то вспомнил – традицию? или свой личный опыт?

42

   Интересно, как на заре Архипелага с того самого начинают, к чему вернёмся и мы в поздних Особых лагерях: с удара по стукачам.

43

   Ещё до 1972 года на чердаке Савватиевского скита долежала рукопись – дневник зэка 20-х годов (видимо, полита – потому что описывалось там, как кормят политов). На одной из первых страниц упоминалось покушение молодого белогвардейца на чекистского генерала. Дальше никто не прочёл: рукопись забрало КГБ.

44

   От тюрем к воспитательным учреждениям, с. 115.

45

   Соловецкие острова, 1930, № 2–3, с. 56, 57.

46

   Там же, с. 57.

47

   Г. Фридман. Сказочная быль // Соловецкие острова, 1930, № 4, с. 43, 44.

48

   О, Бертран Рассел! О, Хьюлет Джонсон! О, где была ваша пламенеющая совесть тогда?

49

   Всегда у нас как никогда, слабее не бывает.

50

   Соловецкие острова, 1930, № 2–3, с. 60.

51

   И их вы тоже не читали, сэр Бертран Рассел?..

52

   Гепеушница, спутница Горького, тоже упражняясь пером, записала так: «Знакомимся с жизнью Соловецкого лагеря. Я иду в музей… Все едем на “Секир-гору”. Оттуда открывается изумительный вид на озеро. Вода в озере холодного тём но-си не го цвета, вокруг озера – лес, он кажется заколдованным, меняется освещение, вспыхивают верхушки сосен, и зеркальное озеро становится огненным. Тишина и удивительно красиво. На обратном пути проезжаем торфоразработки. Вечером слушали концерт. Угощали нас местной соловецкой селёдочкой, она небольшая, но поразительно нежная и вкусная, тает во рту». (М. Горький и сын: Письма. Воспоминания. М.: Наука, 1971, с. 276. (Архив А. М. Горького. Т. 13.))

53

   Соловецкие острова, 1929, № 1, с. 3. (В собрании сочинений Горького этой записи нет.)

54

   Эта площадка – в 300 метрах на юг от Святых ворот (их вели вдоль стены Кремля до конца, а потом дальше, не сворачивая), образовалась большая, 80х80 метров, свободная от леса, удобная для постройки. Летом 1975 там начали рыть котлован для жилых домов – и экскаватор выгребал одни кости. Туристы (а среди них – понимающие бывшие зэки) разбирали черепа. Уже и фундамент подняли – а вокруг него во множестве лежали рёбра, ключицы, челюсти, лопатки, тазовые кости, берцовые, фаланги пальцев и позвонки.

55

   И. Л. Авербах. От преступления к труду / Под ред. А. Я. Вышинского; Академия Наук СССР. Институт советского строительства и права. [М.]: Советское Законодательство, 1936.

56

   Меня корят, что надо писать туфта, как правильно по-воровски, а туХта есть крестьянское переиначивание, как Хвёдор. Но это мне и мило: туХта как-то сроднено с русским языком, а туфта совсем чужое, принесли воры, а обучили весь русский народ. Так пусть и будет туХта.

57

   На Соловках и в 1975 ещё жили: бывший лагерный охранник Ершихин; его жена, бывший заседатель тройки в Кеми; бывшие надзиратели Беличкин, Третьяков, Шимонаев. А надзирательский сын Чеботарёв стал председатель исполкома острова. – Примеч. 1979 г.

58

   ЦГАОР, ф. 393, оп. 78, д. 65, л. 369–372.

59

   Это – официальная дата, а фактически с 1930, но организационный период скрыли для краткости сроков, красы и истории. И тут тухта…

60

   От тюрем к воспитательным учреждениям, с. 136, 137.

61

   Собрание законов и распоряжений Рабоче-Крестьянского Правительства СССР, издаваемое Управлением делами СНК СССР. 1929: Отд. 1. № 72.

62

   Беломорско-Балтийский Канал имени Сталина: История строительства / Под ред. М. Горького, Л. Л. Авербаха, С. Г. Фирина. [М.]: История Фабрик и Заводов, 1934, с. 213, 216.

63

   Чудесная семья Свердловых как-то осталась в тени революционной истории – благодаря ранней смерти Якова, успевшего, однако, хорошо приложиться к нашим казням, не минуя и царскую семью. Вот – эти милые племянники, ещё же был сын Андрей, незаурядный следователь-палач (а ещё, по любительству, притворялся арестованным и садился в камеры наседкой). А у жены Свердлова Клавдии Новгородцевой хранился дома алмазно-бриллиантовый партийный фонд, награбленный большевиками в революцию: банда Политбюро приготовила этот запас на случай провала власти, если придётся поспешно покидать государственные здания.

65

   Так решено было их называть для поднятия духа (или в честь несостоявшейся трудармии?).

66

   М. Берман – М. Борман, опять только буква одна разницы… Эйхманс – Эйхман…

67

   Ю. Куземко. 3-й шлюз. Издание Культурно-воспитательного отдела Дмитлага НКВД СССР, 1935. (Библиотека «Перековки». Не подлежит распространению за пределы лагеря.) – Из-за редкости издания можно порекомендовать другое сочетание вождей: «Каганович, Ягода и Хрущёв инспектируют лагеря на Беломорканале» (D. D. Runes. Despotism: A pictorial history of tyranny. New-York, 1963, p. 262).

68

   Постановление Совета Народных Комиссаров Союза ССР. (Москва, Кремль, 2 августа 1933.) // Беломорско-Балтийский Канал, с. 401.

69

   Беломорско-Балтийский Канал, с. 82.

70

   Таким образом – одна из самых ранних шарашек, Райских островов. Тут же называют и ещё подобную: ОКБ на Ижорском заводе, где сконструировали первый знаменитый блюминг.

71

   Подчиняюсь «ф» лишь потому, что цитирую.

72

   На августовском слёте каналоармейцев Л. Коган провозгласил: «Недалёк тот слёт, который будет последним в системе лагерей… Недалёк тот год, месяц и день, когда вообще будут не нужны исправительно-трудовые лагеря». Вероятно расстрелянный, он так и не узнал, как жестоко ошибся. А впрочем, может быть, он, и говоря, сам не верил?

73

   Впрочем, она же вспоминает, что беженцы с Украины приезжали в Медвежьегорск устроиться работать кем-нибудь близ лагеря и так спастись от голода. Их звали зэки, и из зоны выносили своим поесть! Очень правдоподобно. Только с Украины-то вырваться умели не все.

74

   Инструкция всем партийно-советским работникам и всем органам ОГПУ, суда и прокуратуры (8 мая 1933). (Архив Смоленского обкома ВКП/б/.) // Социалистический вестник: Орган заграничной делегации РСДРП. Нью-Йорк, 1955, № 4 (681), с. 52.

75

   Впервые опубликовано в журнале «Знамя»: 1991, № 6. – Примеч. ред.

76

   А. Пруссак. Из истории Беломорканала // Вопросы истории, 1945, № 2, с. 143.

77

   И Алексей Н. Толстой среди них, проехавши трассою канала (надо же было за положение своё платить), – «с азартом и вдохновением рассказывал о виденном, рисуя заманчивые, почти фантастические и в то же время реальные… перспективы развития края, вкладывая в свой рассказ весь жар творческого увлечения и писательского воображения. Он буквально захлёбываясь говорил о труде строителей канала, о передовой технике (курсив мой. – А. С.)…». (В. М. Богданов-Березовский. Встречи. М.: Искусство, 1967, с. 58.)

78

   И. Л. Авербах. От преступления к труду. [М.], 1936.

79

   Предисловие Вышинского к сборнику «От тюрем…», с. 9.

80

   Предисловие Вышинского к книге И. Л. Авербах, с. VIII.

81

   Там же.

82

   Оркестр использовался и в других лагерях: поставят на берегу, и играет несколько суток подряд, пока заключённые без смены и без отдыха выгружают из баржи лес. И. Д. Табатеров был оркестрантом на Беломоре и вспоминает: оркестр вызывал озлобление у работающих (ведь оркестранты освобождались от общих работ, имели отдельную койку, военную форму). Им кричали: «Филоны! Дармоеды! Идите сюда вкалывать!»

83

   Надо заметить, что интеллигенты, пролезшие на руководящие должности канала, умно использовали эти шесть условий: «Всемерно использовать специалистов»? – значит, вытягивайте инженеров с общих. «Не допускать текучести рабочей силы»? – значит, запретите этапы!

84

   Ю. Куземко. 3-й шлюз.

85

   Брошюра «Каналоармейка». Издание Культурно-воспитательного отдела Дмитлага НКВД СССР, 1935. (Библиотека «Перековки». Не подлежит распространению за пределы лагеря.)

86

   Все эти фото – из книги Авербах. Она предупреждает: в ней нет фото кулаков и вредителей (то есть лучших крестьянских и интеллигентских лиц) – мол, «ещё не пришло время» для них. Увы, уже и не придёт. Мёртвых не вернёшь.

87

   И. Л. Авербах. От преступления к труду, с. 164.

88

   У нас всё перепрокидывается, и даже награды порой оборачивались нелепо. Кузнецу Парамонову в одном из архангельских лагерей за отличную работу сбросили два года с десятки. Из-за этого конец его восьмёрки пришёлся на военные годы, и, как Пятьдесят Восьмая, он не был освобождён, а оставлен «до особого (опять особого) распоряжения». Только кончилась война – однодельцы Парамонова свои десятки кончили – и освободились. А он трубил ещё с год. Прокурор ознакомился с его жалобой и ничего поделать не мог: «особое распоряжение» по всему Архипелагу ещё оставалось в силе.

89

   Ну да 5-е Совещание работников юстиции в 1931 не зря осудило эту лавочку: «Широкое и ничем не оправдываемое применение условно-досрочного освобождения и зачётов рабочих дней… приводит к нереальности судебных приговоров, подрыву уголовной репрессии – и к искривлению классовой линии».

90

   Ernst Pawel. The Triumph of Survival // The Nation, 2 February 1963, p. 101.

91

   Все неоговоренные цитаты в этой главе – по книге Авербах. Но иногда я соединял её разные фразы вместе, иногда опускал нестерпимое многословие – ведь ей на диссертацию надо было тянуть, а у нас места нет. Однако смысла я не исказил нигде.

92

   Песенные сборники Дмитлага, 1935. А музыка называлась – каналоармейская, и в конкурсной комиссии состояли вольные композиторы – Шостакович, Кабалевский, Шехтер…

93

   И. В. Сталин. Сочинения: [В 13 т.]. М., 1949–1955. Т. 13, с. 211, 212.

94

   От тюрем к воспитательным учреждениям. Предисловие, с. 7.

95

   Там же, с. 449. Один из авторов – Апетер, новый начальник ГУЛАГа.

96

   В 1954 году на Серпантинной открыли промышленные запасы золота (раньше не знали его там). И пришлось добывать между человеческими костями: золото дороже.

97

   Отчего получилось такое сгущение, а не-колымских мемуаров почти нет? Потому ли, что на Колыму действительно стянули цвет арестантского мира? Или, как ни странно, в «ближних» лагерях дружнее вымирали?

98

   С Золотистого освободились 186 поляков (из двух тысяч ста, привезенных за год до того). Они попали в армию Сикорского, на Запад – и там, как видно, порассказали об этом Золотистом. В июне 1942 его закрыли совсем.

99

   Это требует многоразрезного объяснения, как и вся советско-германская война. Ведь идут десятилетия. Мы не успеваем разобраться и самих себя понять в одном слое, как новым пеплом ложится следующий. Ни в одном десятилетии не было свободы и чистоты информации – и от удара до удара люди не успевали разобраться ни в себе, ни в других, ни в событиях.

100

   Предисловие Вышинского к книге И. Л. Авербах «От преступления к труду», с. V, VI.

101

   Там же, с. VII.

102

   И конечно – о колхозниках и чернорабочих, но того сравнения мы сейчас не продолжим.

103

   А. И. Герцен. К старому товарищу. Письмо второе // Собр. соч.: В 30 т. Т. 20. Кн. 2. М.: Изд-во АН СССР, 1960, с. 585.

104

   По всем столетиям есть такие свидетельства. В XVII пишет Юрий Крижанич, что крестьяне и ремесленники Московии живут обильнее западных, что самые бедные жители на Руси едят хороший хлеб, рыбу, мясо. Даже в Смутное время «давные житницы не истощены, и поля скирд стояху, гумны же пренаполнены одоней, и копен, и зародов до четырёх-на десять лет» (Авраамий Палицын). В XVIII веке Фонвизин, сравнивая обезпеченность русских крестьян и крестьян Лангедока, Прованса, пишет: «нахожу, безпристрастно судя, состояние наших несравненно счастливейшим». В XIX веке о крепостной деревне Пушкин написал:
   Везде следы довольства и труда.

105

   Проявилось это и в больших разнорабочих бригадах, но только в каторжных лагерях и при особых условиях. Об этом – в Части Пятой.

106

   Так и тухта, как многие из проблем Архипелага, не помещается в нём, а имеет значение общегосударственное.

107

   Опять «с людьми», замечаете?

108

   Когда обсуждаются конвенции о всеобщем разоружении, меня всегда волнует: ведь в перечнях запрещаемого оружия никто не указывает охранных овчарок. А людям от них больше нежитья, чем от ракет.
Купить и читать книгу за 119 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать