Назад

Купить и читать книгу за 49 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать

Эмиль Золя

   Эмиль Золя (1840–1902) – один из самых выдающихся писателей XIX века, автор более двадцати романов, создатель нового направления в литературе – натурализма. Произведения знаменитого журналиста и публициста, возмутителя общественных нравов, были включены Ватиканом в «Индекс запрещенных книг», вся его жизнь сопровождалась шумными общественными скандалами.
   Анри Труайя в увлекательнейшем романе-биографии отражает не только мучительный творческий поиск писателя, но и его личные переживания. Перед читателями день за днем разворачивается полная драматизма и противоречий судьба великого романиста.


Анри Труайя Эмиль Золя

I. Эмиль

   Редко какой маленький мальчик не мечтает в один прекрасный день во всем сравняться с отцом! Но пятилетнему Эмилю это казалось совершенно невозможным: слишком велики были в глазах ребенка талант, авторитет, щедрость и нежность, исходившие от инженера Франсуа Золя. Все, что малыш узнавал об отце из обрывков разговоров между родителями, укрепляло его в мысли о том, до чего же ему посчастливилось родиться сыном такого человека. И в самом деле, жизнь Франсуа Золя напоминала приключенческий роман, написанный именно для того, чтобы воспламенить детское воображение. Каких только ремесел он не перепробовал, каких превратностей судьбы не испытал, каких стран не повидал до того, как встретил прелестную Эмили Обер, которая вскоре стала его женой! Франсуа родился 7 августа 1795[1] года в Венеции. Карьера его началась рано: в семнадцать лет он уже стал младшим лейтенантом артиллерии, изучал инженерное дело. В двадцать пять покинул армию и Италию, завершив предварительно образование в Падуанском университете, и перебрался в Австрию, где как главный инженер[2] участвовал в строительстве первой европейской железнодорожной линии между Линцем и Будвейсом. Несмотря на такое блестящее начало, в 1830 году, после того, как лопнул банк, сначала вкладчиком, а затем и пайщиком которого состоял инженер Золя, ему пришлось снова уехать. Попытав счастья сначала в Голландии, затем в Англии, он вернулся во Францию, а спустя год внезапно завербовался в Иностранный легион и отправился в Алжир. Там произошла неприятная история. Франсуа, ставший простодушной жертвой любви и ради возлюбленной, предавшей его впоследствии, запустивший руку в доверенную ему кассу вещевого склада, вынужден был ради спасения чести подать в отставку.
   В январе 1833 года он отплывает в Марсель, где тотчас по прибытии открывает техническую контору на улице Арбр. Голова его переполнена дерзкими замыслами, он проводит эксперименты с газовым освещением, предлагает устроить в Марселе новый порт, мечтает окружить Париж оборонительной линией, еще одна выдумка – прорыть канал, по которому потекла бы вода в Экс, в то время сонный, измученный постоянной жаждой городок. Ради осуществления этого последнего и самого главного, на его взгляд, проекта Золя отправляется в Париж и, зная о том, что Тьер родом из Экса, решается попросить аудиенции у будущего президента Франции, а в то время – бывшего министра финансов и нынешнего – внутренних дел, известнейшего политика.
   Дни, которые наш смельчак провел тогда в Париже, были сплошь заполнены переговорами, сделками, борьбой за влияние, приходилось упрашивать и торговаться, но он не отступал и не падал духом. Тем более что как-то воскресным утром, выходя после мессы из церкви Святого Евстафия, увидел юную, стройную и скромную девушку, ослепившую его своей красотой.
   Эмили-Орели Обер родилась в Дурдане, что в Иль-де-Франс, 6 февраля 1819 года. В приданое за прекрасной дочерью маляра-подрядчика давали всего-навсего жалкую кучку ценных бумаг, но пылкий итальянец таким мелочам значения не придавал, и его это не остановило. Не менее решительный в делах сердечных, чем в своих начинаниях, связанных с общественными работами, он не стал тянуть и 16 марта 1839 года женился на красавице. Новобрачной было двадцать лет, новобрачному – без малого сорок четыре. Молодая чета совершила свадебное путешествие в Прованс – и дело было сделано: когда они вернулись в Париж, Эмили уже ждала ребенка. Пока она, счастливая и умиротворенная, вязала одежки для малыша, Франсуа Золя из кожи вон лез, уговаривая господина Тьера и еще тридцать шесть видных деятелей поддержать его проект канала в Эксе и новый план оборонительной линии с малыми фортами вокруг Парижа. Ценой отчаянных стараний ему удалось добиться того, чтобы его представили королю и принцу де Жуанвилю. Правда, не получая никаких заказов, он к этому времени был по уши в долгах. Но какая разница, если первая победа уже не за горами! Пусть даже победа не профессиональная, а семейная…
   Беременность благополучно подошла к концу, и Эмили произвела на свет крепкого горластого младенца. Безумно гордый отец записал в дневнике: «2 апреля 1840 года. В 11 часов родился малыш Эмиль Эдуар Шарль Антуан, наш сын». В четверг 30 апреля в тетрадке появится новая запись: «В четыре часа крестины Эмиля». И, наконец, в субботу, 16 мая: «Надо сделать ребенку прививку оспы». Рождение Эмиля благополучно совершилось в скромной квартирке, снятой за тысячу двести франков в год в доме 10-бис по улице Сен-Жозеф. Отыгравшись таким образом за прежнее невезение, отец поверил, что счастливое событие предвещает и другие победы. Но юная жена не разделяла его оптимизма. Нежная, чувствительная и нервная, она легко возбуждалась и приходила в уныние, настроение у нее то и дело менялось, и ее очень тревожило здоровье сына. В два года Эмиль заболел менингитом. Ему ставили пиявки, но это не помогало, температура не снижалась, и врач опасался за жизнь ребенка. Тем не менее Эмиль выздоровел и вскоре снова был готов к играм.
   Мальчик рос тщедушным, бледненьким, хилым головастиком – городской заморыш. Ему явно недоставало свежего деревенского воздуха. А тут как раз и проект строительства канала обрел реальные черты. Городские власти Экса так сильно им заинтересовались, что Франсуа Золя вскоре уложил чемоданы и вместе с женой, сыном, тестем и тещей отправился в Прованс.
   Некоторое время семья провела в скромной квартирке на бульваре Сент-Анн, но вскоре перебралась в дом, принадлежавший господину Тьеру по адресу: тупик Сильвакан,[3]6. Одноэтажный дом под розовой черепичной крышей, с залитыми солнцем стенами, с теснящимися в саду цветами стал для Эмиля гаванью семейного счастья. В четыре года главными в его мирке были крупная фигура отца, всегда крайне серьезного и очень озабоченного, и встревоженное лицо матери, которую в дрожь бросало, когда мальчик бегал по дорожкам или пытался вскарабкаться на дерево. Ей все время казалось, что вот-вот случится беда. Однако на них, напротив, обрушилось счастье: 11 мая 1844 года в «Марсельском семафоре», в той колонке, которая была отведена под новости из Экса, было напечатано следующее: «Мы рады сообщить нашим согражданам, что второго числа сего месяца Государственный Совет на совместном заседании всех секций окончательно признал целесообразным строительство канала по проекту Золя и полностью одобрил договор, заключенный 19 апреля 1843 года между городом и этим инженером».
   Франсуа Золя ликовал. После восьми лет хлопот он добился своего. Отныне будущее семьи обеспечено. У всех на лицах – у матери, у отца, у бабушки с дедушкой – сияли улыбки. Эмиль разделял общее настроение, впрочем, не вполне понимая, чем вызвана такая радость. Однако всеми настолько овладело бездумное счастье, что даже за мальчиком присматривали теперь не так строго, как обычно. Он гулял по городу со слугой и любовался благородным и неподвижным великолепием своей новой родины. Его безотчетно влекли бульвары, обсаженные старыми платанами, журчащие фонтаны, строгие фасады домов с тяжелыми резными дверьми, за которыми скрывались таинственные и сумрачные провинциальные покои. Он подружился с Мустафой, двенадцатилетним слугой-алжирцем. Когда мальчики оставались вдвоем, старший друг ласкал Эмиля, и тот млел от его прикосновений, порой доводивших ребенка до обморочного состояния. Однажды родители застали детей за этим развлечением, и Мустафа был изгнан из дома. А Франсуа Золя счел происшествие настолько серьезным, что обратился к городским властям. В датированном 3 апреля 1845 года рапорте комиссара полиции господина Полетти об этом сказано так: «Мы препроводили во Дворец Правосудия Мустафу, двенадцати лет, уроженца Алжира, слугу господина Золя, гражданского инженера, проживающего по улице Арбр, дом 4; ему предъявлено обвинение в развратных действиях по отношению к малолетнему Эмилю Золя, пяти лет».
   Как же воспринял Эмиль эти оскорбительные действия? Должно быть, он очень удивился, узнав, что поступал плохо, позволяя Мустафе себя ласкать. Может быть, он огорчился, внезапно лишившись знаков внимания, которые оказывал ему этот мальчик, его умелых ласк, его прикосновений, доставлявших такое удовольствие. Но ребенок был еще так мал, что очень быстро радость простых мальчишеских игр вытеснила и стерла из его памяти тоску по преступным отношениям. Кроме того, теперь он намного реже бывал предоставлен сам себе. Отец брал его с собой, когда шел осматривать места будущих работ. Со дня на день ждали королевского указа: как только он будет получен, можно приступать к делу. И, хотя переговоры с собственниками прибрежных участков затягивались, Франсуа Золя не унывал: он основал Общество по строительству канала Золя с капиталом в шестьсот тысяч франков и сделался его управляющим. Затем из осторожности добился от суда первой инстанции департамента Сены решения о разделе имущества супругов, чтобы в случае неудачи оградить жену от неприятностей.
   Наконец к 4 февраля 1847 года все было улажено, начали рыть канал. Эмиль с утра отправился смотреть, как копошатся в ямах рабочие. Отец стоял рядом, в лихо сдвинутой на затылок шляпе, с тростью в руке, точь-в-точь генерал, командующий войсками. Он громовым голосом отдавал распоряжения, которые подчиненные спешили передать дальше. Скалы решили взрывать динамитом. Во все стороны по рельсам бежали вагонетки. Туча пыли застилала солнце. Эмиль преисполнился восхищения перед отцом, этим необыкновенным главой семьи, который на его глазах менял облик мира. Ему казалось: прикажи сейчас папа, чтобы пошел дождь, и небо не посмеет ослушаться! Ах, как бы ему хотелось, когда он вырастет, тоже заставить повиноваться все-все: землю, камень, людские толпы! Но он слаб, точно девчонка, и до того ленив, что даже буквы до сих пор не выучил. И к тому же у него дефект речи, который сильно огорчает его родных. Вместо «с» он произносит «т». «Сосиска» в его устах превращается в какую-то «тотитку». В семье над этим недостатком подшучивают, но мать тревожится не на шутку. А Эмилю так хочется, чтобы она могла им гордиться! Не меньше, чем он сам гордится отцом, который двигает горами. Однажды этот несравненный отец дал ему сто су за то, что он правильно выговорил «свинка». И… Эмиль растерялся, не понимая, радоваться ли ему этой нежданной награде или обидеться.
   С тех пор, как начались работы по строительству канала, Франсуа Золя был занят еще больше, чем в те времена, когда делал чертежи и выстраивал столбики цифр. Целые дни, с утра до вечера, он проводил на стройке. Но когда он с лицом, обожженным солнцем, и блестящими глазами возвращался домой к ужину, за стол между женой и сыном усаживался победитель. Спустя несколько недель после того, как на стройке раздались первые взрывы, Франсуа пришлось ехать в Марсель, чтобы уладить какой-то организационный вопрос. Поездка была инженеру не в радость, потому что он был немного простужен: продуло в горных ущельях, где не утихает яростный ветер. Забившись в угол дилижанса, он дрожал и стучал зубами. К тому времени, как Золя добрался до гостиницы «Средиземноморье» на улице Арбр, у него был такой жар, его так трепала лихорадка, что перепуганный хозяин послал за врачом. Тот диагностировал воспаление легких и посоветовал немедленно известить жену больного. Эмили поспешила выехать в Марсель вместе с маленьким Эмилем. Совершенно не зная города, перепуганные, они блуждали по улицам, то и дело сбиваясь с пути, поминутно спрашивая дорогу у прохожих, пока наконец молодая женщина не отыскала дом, где ее муж боролся со смертью. Неужели этот лежащий на постели человек с безумными глазами, который так надрывно кашляет и жалобно стонет, и есть великолепный итальянский инженер, строитель канала Золя? Супруга безотлучно сидела у изголовья больного, надеясь, что муж все-таки выздоровеет, но надежды таяли с каждым часом. Увы! 27 марта 1847 года Франсуа Золя испустил последний вздох в безликом гостиничном номере, за окном которого шумел Марсель…
   Изнемогая от рыданий и крепко держа за руку семилетнего сына, Эмили проводила мужа в последний путь. Жители Экса устроили своему несчастному согражданину пышные похороны. Катафалк проехал через весь город. Гроб окружали супрефект, мэр, инженер округа и друг покойного Александр Лабо, адвокат Королевского совета и кассационного суда. Эмиль, жавшийся к матери, думал, что не может быть в мире более жестокой несправедливости, чем такая вот смерть человека, смерть, не давшая довести до конца дело, ради которого этот человек жил. Неужели в ближайшие дни вместо папы на стройке появится кто-то другой и этот другой станет вместо него отдавать распоряжения? Газета «Прованс» 8 апреля 1847 года объявила о сборе средств по подписке на то, чтобы установить на могиле Франсуа Золя «надгробный камень… до тех пор, пока не будет завершено строительство канала и благодарное общество не воздвигнет ему более величественный памятник».
   В опустевший, утративший душу дом в тупике Сильвакан потянулись люди с визитами соболезнования, потоком хлынули письма.
   Все это не утешало. Эмили Орели Золя было тем труднее справляться с обрушившимся на нее горем, что муж, уйдя из жизни, оставил ее в тяжелом материальном положении. Общество по строительству канала, лишившись своего организатора, вот-вот прекратит свое существование в результате действий главного акционера Жюля Мижона, который хочет выкупить остальные акции. Со всех сторон наступают оживившиеся кредиторы. Если Эмили не рассчитается с долгами, о существовании которых она прежде и не подозревала, ей грозит судебный процесс. Скрепя сердце молодая вдова раздает направо и налево акции канала в виде гарантии дальнейших платежей. Лишенной средств к существованию семье приходится покинуть дом в тупике Сильвакан – ей не по силам платить арендную плату – и перебраться в более скромное и дешевое жилище за городской чертой, в предместье, населенном каменщиками-итальянцами и ворами-цыганами.
   Как ни странно, Эмиль грустил меньше, чем мать. Хотя – почему странно? Ведь ребенку, даже и осиротевшему, всякая перемена в жизни представляется удачей.
   Мальчик вместе с матерью ходит к адвокатам. Он слушает разговоры о переводных векселях, основаниях для предъявления иска, наложении ареста на движимое имущество, и его завораживает этот непонятный юридический язык. То и дело бабушка Обер, разделившая с дочерью траур, уносит из дома какую-нибудь безделушку, чтобы продать ее старьевщику. Понемногу квартира пустеет. Вскоре здесь только и останутся голые стены, кровати, стол да стулья… Эмиль понимал, в какую нищету впала его мать, которую новые соседи называют «мадам вдова Золя». Он всем сердцем жалел ее, и ему не терпелось как можно скорее, прямо сейчас заменить отца, создать что-нибудь основательное, чтобы обеспечить родных. Ребенок поделился своими грандиозными планами с Эмили, но та в ответ лишь грустно улыбнулась и сказала, что, прежде чем поразить мир такими же великими свершениями, на какие замахивался Франсуа Золя, надо многому научиться. И, немедленно перейдя от слов к делу, записала мальчика в пансион Нотр-Дам: пора сынишке начинать учиться.

II. В классах и на воле

   Пансион Нотр-Дам не мог не понравиться Эмилю. В этом заведении на берегу извилистого ручья, не зря носившего имя «Торс»,[4] собрались несколько десятков бойких ребятишек, говоривших с певучим южным акцентом. Поскольку новенький едва умел читать и с большим трудом выводил в тетрадках буквы, директор пансиона, господин Изоар, оставлял его в классе после уроков и обучал чтению по сборнику басен Лафонтена. Но едва учитель закрывал книгу, Эмиль срывался с места и спешил присоединиться к толпе школьников. Лучшими его друзьями стали Филипп Солари и Мариус Ру. Он играл с ними в шарики, запускал волчок, перекидывался мячом. По всему двору звенели радостные детские голоса, раздавался топот множества бегущих ног. Порой сорванцы убегали и рассыпались среди пустошей, подолгу ловили там ящериц и цикад или любовались тем, как сверкает чешуя форелей, снующих между камней в речушке. Нередко вместе с мальчиками на прогулку отправлялась какая-нибудь девочка. У Филиппа была хорошенькая сестренка по имени Луиза. Она позволяла приятелям некоторые вольности по отношению к себе и только смеялась, одергивая юбку и шлепая нахалов по рукам. К вечеру Эмиль хмелел от свежего воздуха, проказ, от этих ласк – только полудетских. И нисколько не сомневался в том, что образование – штука хорошая, у него так много приятных сторон…
   А дома его ждали мать и бабушка с дедом, у них были свои заботы. После смерти зятя дедушка Обер замкнулся, пребывая в постоянной праздности и погрузившись в старческий пессимизм. Зато бабушка Обер проявила себя женщиной деятельной, решительной и изворотливой. В семьдесят лет у нее почти не было ни седых волос, ни морщин. Именно она с веселой властностью управляла жизнью семьи, вела хозяйство. Внука бабушка Обер обожала, они с Эмили наперебой баловали мальчика. Живя в окружении этих женщин, безмерно и нежно его любивших, он знал, что любые шалости, какие он только выдумает, заранее будут ему прощены. И вдруг мама с бабушкой вздумали перевести его в другую школу. Ему уже стукнуло двенадцать лет, и теперь, как они говорили, для его умственного развития недостаточно того, что может дать уютный пансион Нотр-Дам. Если Эмиль хочет стать выдающимся человеком, каким был его отец, он должен продолжать учебу в суровом коллеже Бурбонов в Эксе. Он будет там пансионером. А для того чтобы Эмиль не чувствовал себя оторванным от семьи, они покинут свое отдаленное предместье Пон-де-Беро и переселятся в город, в дом 27 по улице Бельгард.[5] И тогда мама с бабушкой смогут каждый день его навещать, они будут разговаривать с ним в приемной и приносить ему гостинцы.
   Обучение в коллеже стоило дорого, и Эмили Золя решилась обратиться в городской совет с просьбой назначить стипендию ее сыну, рассматривая эту стипендию «в качестве посмертного вознаграждения за услуги, оказанные ее мужем городу Эксу». Просьба была принята благосклонно, и в октябре 1852 года Эмиль, сопровождаемый советами и надеждами родных, отправился учиться. Он поступил в восьмой класс.
   Насколько свободно мальчик чувствовал себя среди непоседливых ребятишек из небогатых семей, которые окружали его в пансионе Нотр-Дам, настолько не по себе ему стало, когда он попал в среду хвастливых и насмешливых отпрысков богатых семейств, где оказался кем-то вроде гадкого утенка. Здесь ему не прощали ни того, что он получает стипендию, а значит – нищий, ни его резкого парижского выговора, который усугублялся дефектом речи – он все еще заметно шепелявил. Для высокомерных сынков провансальских буржуа он был «французишкой», чужим, непрошеным, самозванцем. Его дразнили, над ним издевались, а он никак не мог понять, чем навлек на себя такое враждебное отношение, – сам-то он был готов любить всех и каждого и в этой новой школе!
   И вот в один прекрасный день, на его счастье, от разбушевавшейся толпы отделяется здоровенный черноволосый и смуглый парень с огненным взглядом и сломанным носом, который неожиданно берет новичка под защиту. Благодетель на год старше Эмиля, его зовут Поль Сезанн.
   Чуть-чуть успокоившись, мальчик решает показать себя. Хватит ему тащиться в хвосте, теперь он начнет работать. Он беден, едва ли не все одноклассники над ним насмехаются, его отец умер, не доведя до конца начатого дела, больше некому обеспечить будущее семьи, и мать рассчитывает на него, – по всему выходит, что пора взяться за ум, и он изо всех сил, с азартом налегает на учебу. Результат не заставляет себя ждать: 10 августа 1853 года Эмиль Золя получает похвальный лист и еще шесть наград по разным предметам: от чтения наизусть классических авторов до французской грамматики. Сделавшись отличником, мальчик твердо вознамерился навсегда им и остаться. Кроме того, ребенок уже привык к коллежу и даже полюбил этот старинный монастырь с его сумрачной, почти всегда запертой часовней, его привратником, неумолимым цербером, которого приходится подолгу упрашивать и скрестись в окно, если случится опоздать, с просторным двором, затененным листвой четырех платанов, и другим двором, поменьше, где стоят параллельные брусья и прочие гимнастические снаряды, и аптекой, где витают запахи лекарств и неслышно скользят монахини в черных одеждах и белых накрахмаленных чепцах, полюбил и залитые солнцем классы на втором этаже. А вот на первом этаже классные комнаты сырые и унылые словно погреб, и когда Эмиль усаживается там за парту, его охватывает неприятное чувство скованности: он будто в заточение попал!
   Кроме Поля Сезанна, у «ученика Золя» появляются еще двое закадычных друзей: Жан Батистен Байль и Луи Маргери. Сезанн, сын банкира, мечтает стать художником; Байль, сын трактирщика, увлекается науками; Маргери, сын стряпчего, подумывает о том, чтобы сочинять водевили. Что же касается самого Эмиля, он во время занятий украдкой сочиняет стихи. В свободные дни четыре приятеля собираются у выхода из коллежа и, взявшись под руки, отправляются гулять. Они часами провожали друг друга до дома. В бедных кварталах мальчишки иногда бросали в них камнями – обычная история, извечная вражда между городскими детьми и ребятами из предместья, двумя дикими стаями, по традиции ненавидящими друг друга. Эмиль и его друзья в ответ швырялись в нападавших всем, что попадалось под руку, а потом под улюлюканье продолжали свой путь. Иногда им встречался полк, ритмично вышагивавший под музыку двигавшегося во главе его оркестра. Наверное, эти идущие строем воины вскоре отправятся в Крым, там ведь идет война? Сказали и забыли: война не входила в круг повседневных интересов школьников, и другие зрелища привлекали их куда больше, чем вид марширующих войск. В дни церковных праздников они проталкивались в первые ряды, чтобы полюбоваться процессией. Длинной вереницей тянулись девушки в белом, они распевали гимны и разбрасывали горстями розовые лепестки, под умиленными взглядами горожан черпая их из своих корзинок; мерно взлетало кадило перед статуей Пресвятой Девы или какого-нибудь святого – статую несли на крепких плечах мужчины; а в сумерках процессия возвращалась назад, и на этот раз ее озаряли трепетные огоньки сотен свечей, в мерцающем свете которых еще более прекрасными, загадочными и отрешенными казались лица девушек, державших свечи затянутыми в белоснежные шелковые перчатки пальцами.
   Эти скромные барышни снились пятнадцатилетнему Эмилю по ночам, грезил он о них и наяву. Ему случалось воображать, будто одна из них заняла место Мустафы, так искусно его когда-то ласкавшего. Его терзали пылкие и беспорядочные желания. То ли стремясь избавиться от этого наваждения, то ли стараясь сполна насладиться своей одержимостью женщинами, Эмиль с головой уходит в чтение. Друзья следуют его примеру. Они обмениваются книгами и жарко спорят, превознося одних авторов и низвергая других. Больше всего им нравятся чувствительные поэты: Гюго, Мюссе, Ламартин… Подражая великим предшественникам, Эмиль с удвоенным рвением берется за сочинительство. Друзья следуют его примеру. Теперь их компания живет, окруженная облаком рифм, еще немного – и они заговорят стихами. Впрочем, музыка тоже им не чужда. Директору коллежа пришло в голову создать духовой оркестр, и вот уже Маргери учится играть на корнет-а-пистоне, Сезанн – на корнете, а Эмиль, несмотря на полное отсутствие музыкального слуха, осваивает кларнет. Как-то раз – дело было в 1856 году – юный Золя шел в рядах школьного оркестра следом за процессией высшего духовенства, военных и гражданских чинов Экса и, проникнутый сознанием собственной значимости, изо всех сил дудел в своей кларнет, отчаянно фальшивя, но не обращая на это ни малейшего внимания. Ему казалось, что собравшаяся по обе стороны улицы публика смотрит на него с таким же восхищением, как на самых важных людей в этой процессии.
   Очень часто Эмиль вместе с друзьями бывает и в городском театре Экса. Билеты в партер стоили всего-то двадцать су, и неразлучные друзья не уставали аплодировать исполнителям лучших спектаклей. Так, «Белую даму»[6] они посмотрели восемнадцать раз, а «Нельскую башню»[7] – целых тридцать шесть.
   Тем не менее самым большим из удовольствий они были обязаны не чтению, не сочинению стихов, не музыке и не театру. Ничто не казалось им столь же упоительным, как долгие загородные прогулки. За один день друзьям случалось пройти до десяти лье. Не зная устали, они бродили по дорогам, карабкались по козьим тропинкам в горах, продирались сквозь колючие заросли, оставлявшие на руках царапины. Ловили рыбу, охотились с ружьем или рогатками, купались в Арке, потом обсыхали на солнышке. Особенно не сиделось им на месте летом: стоило начаться каникулам, и подростков так и тянуло прочь из дома. И тогда в три часа ночи тот, кому случалось проснуться раньше остальных, бросал остальным камешки в ставни. Запасы провизии еще с вечера были уложены в ягдташи. Уже на ходу друзья окончательно просыпались от предрассветной прохлады. К тому времени, как вставало солнце, они успевали уйти далеко от города. В самые жаркие часы подуставшие «туристы» разбивали лагерь где-нибудь на дне оврага и готовили себе обед. Байль, набрав хвороста, разжигал костер, и вскоре языки пламени уже лизали нашпигованную чесноком баранью ногу, подвешенную на суку. Эмиль медленно поворачивал мясо, чтобы оно ровно прожарилось. Сезанн, у которого были самые дикарские повадки во всей компании, заправлял салат, приготовленный по одному ему ведомому рецепту. И ни в одной кухне мира не было блюд вкуснее тех, какие стряпали они сами. Дочиста обглодав кости и до блеска вытерев хлебом миску из-под салата, они устраивали себе сиесту – укладывались рядком где-нибудь в тенечке на травке для послеобеденного отдыха. Но не проходило и часа, как просыпались и с ружьем в руке отправлялись на охоту. Грохот выстрелов, разрывавший сельскую тишь, доставлял этим мальчишкам наслаждение, понятное лишь настоящим мужчинам. Иногда, если повезет, им удавалось подстрелить чекана. Снова устав от ходьбы, да и от охоты, они усаживались под ближайшим деревом, доставали из ягдташей книжки и вслух читали друг другу стихи своих кумиров. Мюссе приводил весь маленький отряд в особенно неистовый восторг: да и как могло быть иначе, ведь он так настрадался из-за женщин! Когда день начинал клониться к вечеру, путешественники трогались в обратный путь, по дороге продолжая сравнивать достоинства любимых авторов и наперебой читая друг другу под усыпанным звездами небом великолепные строфы.
   Однажды, заранее предупредив родителей, они решили провести ночь в пещере, как американские трапперы. Когда стемнело, улеглись в глубине пещеры на подстилки из листьев. Но погода внезапно испортилась, в укрытие ворвался сильный ветер. При свете луны мальчики разглядели круживших у них над головами летучих мышей. Им стало немного не по себе, и они решили уйти, но перед тем подожгли свои подстилки, чтобы насладиться зрелищем ночного пожара. Когда вспыхнуло пламя, перепуганные летучие мыши, судорожно трепеща крыльями и пронзительно вскрикивая, отчего пробудились все окрестные птицы, устремились прочь из пещеры.[8]
   Так же безуспешно, как мелкую дичь, преследовал Эмиль и девушек и терял терпение, устав охотиться впустую. Он все еще вздыхал по сестренке Филиппа Солари, прелестной и обольстительной Луизе, которая, должно быть, разок-то позволила ему сорвать поцелуй во время прогулки, мечтал он и о темноволосой девочке в розовой шляпке, которую – девятилетний! – приметил как-то в церкви во время воскресной мессы, но в его личной жизни ровным счетом ничего не происходило, и он утешался сочинением элегических стихов. Правда, иногда ему прискучивало собственно романтическое нытье, и он ударялся в сатиру. Вот так юный Золя и сочинил трехактную комедию в стихах, назвав ее «Попался, надзиратель!». В этой пьесе два хитроумных лицеиста оспаривают у школьного надзирателя Пито благосклонность женщины. Начинающий писатель Золя тщательно отделывал свою литературную шутку, а почти юноша Эмиль в глубине души по-прежнему надеялся встретить то вымечтанное им создание, которое открыло бы ему тайну плотского союза. Вокруг лицея толпами слонялись не только проститутки, но и сговорчивые девицы, рассчитывающие завести интрижку. Могла ли одна из них приобщить его к удручающему опыту соития без любви? Кто знает, утратил ли Золя тогда невинность, но точно известно, что он, решив воспеть неистовый разгул, которому предавались молодые жители Экса, сочинил новеллу под названием «Гризетки Прованса». Как и положено истинному писателю, сочинил, скорее всего, то, чего ему не довелось пережить. К сожалению, рукопись до наших дней не дошла.
   Тем временем семья, впадавшая во все большую бедность, если не сказать нищету, перебиралась с места на место и после недолгих остановок на улице Ру-Альферан, а потом на бульваре Францисканцев поселилась в убогой двухкомнатной квартирке на углу улицы Мазарини. Окна нового жилища выходили на развалины крепостной стены. Было душно и жарко. Мадам Золя часто ездила в Париж, предпринимая последние отчаянные попытки найти адвокатов и деловых людей, способных помочь ей выиграть процесс против негодяя Жюля Мижона. В ее отсутствие домом мягко и властно правила бабушка Обер. Она по-прежнему ни в чем не могла отказать внуку. Но в октябре 1857 года эта, казалось бы, несокрушимая женщина внезапно заболела и умерла. Эмили потеряла самую надежную свою союзницу в борьбе с повседневными трудностями, Эмиль – вторую мать. Казалось, жестокий рок преследует эту маленькую беззащитную семью.
   Удрученная Эмили Золя снова отправилась в Париж, рассчитывая на поддержку господина Тьера, который всегда так доброжелательно относился к ее покойному мужу. Конечно, бывший глава правительства теперь не у власти, но должны ведь у него остаться прочные связи в мире политики и правосудия. И он не откажется помочь затравленной вдове…
   Эмиль, оставшийся один с убитым горем дедушкой, еще чаще стал уходить из дома с друзьями. Самым близким его другом, конечно же, оставался Сезанн. Ему нравились резкость, порывистость, вспыльчивость этого необузданного парня, который уже мечтал о том, чтобы стать живописцем, хотя продолжал кропать скверные вирши. Но отец Сезанна, самодовольный и гордый своим положением банкира, был недоволен тем, что сын встречается с юнцом, не принадлежащим к тому кругу, к которому принадлежала его семья. Однако это высокомерное презрение лишь упрочило дружбу школьников, еще больше их сблизило. Раньше они были только друзьями, теперь сделались братьями. И потому Эмиля как громом поразило письмо, полученное им в феврале 1858 года от матери из Парижа. «В Эксе жить стало невозможно, продай то немногое, что у нас осталось из мебели. Этих денег должно хватить тебе и дедушке на билеты в третьем классе. Приезжай скорее. Я жду тебя».[9]
   Внезапно подросток осознал, что ему придется оторвать от сердца, перебравшись к матери в Париж: коллеж, прогулки по каменистым склонам окрестных гор, чистую ярость мистраля, мирное журчание городских фонтанов и, наконец, друзей, которых никто не заменит, это ему было точно известно. Но что было делать? Отправились все вместе в последний раз прогуляться в Толоне. Дул резкий зимний ветер, раскачивая кипарисы в стылом синем небе, от земли поднимался запах пыли. Разве можно жить в другом месте? Глядя на этот яркий пейзаж, Эмиль воскликнул: «Мы снова соберемся в Париже – втроем!» Но, обнимая на прощанье Сезанна и Байля, стискивал их с такой силой, как будто расставался с ними навеки.

III. Поэтическая горячка

   Париж, который Эмиль в детстве так мало успел узнать, с первого взгляда ему не понравился: холодные серые улицы, дождливое небо, угрюмые прохожие… Неужели сможет он, выросший в солнечном провансальском раю, притерпеться к такому тоскливому однообразию? Сидя в омнибусе между сияющей матерью, встречавшей его на вокзале, и дедом, беспокойно поглядывавшим на их жалкие пожитки, он представлял себе безрадостное будущее и с каждым оборотом колеса все больше мрачнел. Вот наконец все трое в тесной квартирке дома № 63 по улице Мсье-ле-Пренс. Едва переступив порог, Эмили сообщает сыну великую новость: господин Лабо, адвокат Королевского совета и друг семьи, сумел добиться от господина Низара, директора Эколь Нормаль, чтобы тот пристроил Эмиля в очень уважаемый лицей Святого Людовика, несмотря на то, что учебный год давно начался. Сын инженера Золя будет учиться во втором классе, на отделении естественных наук. Глядя на то, как радуется мать, Эмиль милосердно пытался улыбнуться. На самом деле юноша от этих перемен ничего хорошего не ждал. Был бы он совсем еще ребенком, легко прижился бы здесь. Но к восемнадцати годам он успел пустить корни в другую землю, теперь его резко выдернули оттуда, и он страдал так, будто у него и впрямь обрубили корни…
   Первая встреча с парижскими соучениками оказалась мучительной. В Эксе юный Золя имел дело с несдержанными, неотесанными и хвастливыми парнями; здесь его окружали молодые буржуа, цивилизованные, элегантные и насмешливые; они читали газеты, обсуждали свежие политические сплетни, оценивали прелести модных актрис и притворялись разочарованными, не успев пожить. Эмиль был старше большинства из них, и это обстоятельство его смущало, словно бы доказывая его умственную неполноценность в сравнении с одноклассниками. Он чувствовал себя в лицее неуместным, отсталым, обреченным на то, чтобы робко топтаться позади всех. И вот еще что было странно: в Эксе одноклассники потешались над его парижским акцентом и дразнили его «французишкой», парижские же лицеисты считали, что он говорит с южным акцентом, и называли «марсельцем». Кто-то, высмеивая итальянское происхождение новичка, придумал для него прозвище – «Горгондзола». И теперь Эмиль нисколько не сомневался в том, что в лицее Святого Людовика у него никогда не будет таких друзей, как Сезанн, Байль и Маргери…
   Жизнь стала не в радость, и единственное, в чем несчастный находил утешение, это были воспоминания о жизни в Эксе: он снова и снова перебирал их в памяти. Там, на юге, друзья тоже по нему скучали. В письмах, которыми юноши обменивались, то и дело звучали горькие жалобы, призывы на помощь. Эмиль в бесконечно длинных посланиях рассказывал Сезанну и Байлю о том, какие книги прочел, какие сочинения задумал сам, о том, как тоскливо ему по ночам, как тянет на природу и как влекут его женщины. И пока перо скользило по бумаге, ему казалось, будто продолжается один из тех откровенных разговоров, какие друзья-однокашники вели во время своих прогулок за городом. Несмотря на то что писал Эмиль на тонкой, чуть ли не папиросной бумаге, письма выходили такими увесистыми, что приходилось наклеивать по две-три марки на каждое. Поглощенный своей перепиской, он совершенно не работал в классе, домашние задания делал кое-как, на скорую руку, уроков не учил. Он, который в Эксе почти все время был первым учеником, теперь плелся в самом хвосте. Единственным предметом, который по-прежнему его увлекал, был французский язык, и сочинения он писал с удовольствием. Однажды Золя досталась такая тема: «Слепой Мильтон диктует старшей дочери, в то время как младшая играет на арфе». Вдохновленный этой картиной семейной гармонии, Эмиль написал трогательное сочинение, которое его преподаватель, господин Левассер, счел достойным того, чтобы вслух прочесть перед классом. Больше того, педагог предсказал автору будущность писателя. Юный Золя преисполнился гордости: к чему зубрить алгебру, геометрию, географию, физику, раз его призвание – литература? Проникшись этим убеждением, он вконец обленился.
   Учился лицеист из рук вон плохо, зато очень много читал: конечно, в первую очередь Гюго и Мюссе, но еще и Рабле, и Монтеня. Предпочтение отдавал романтическим авторам, писателям с необузданным, свободным воображением. Классики казались ему скучными. В конце учебного года он получил всего лишь одну награду: похвальный лист за французский язык, но даже в этой области Эмиль оказался не первым, а вторым.
   На летние каникулы Эмили Золя решила повезти сына в Экс, надеясь, что после этого он станет более прилежным учеником. Едва прибыв в любимый город, Эмиль бросился к друзьям. За то время, что они не виделись, Байль успел отпустить бороду. Сезанн сочинял теперь драму о Генрихе VIII Английском, что не мешало ему часами стоять за мольбертом. Друзья потащили «парижанина» за собой по местам прежних прогулок. Они купались в Арке, поднимались на гору Святой Виктории, навещали запруду в Рокфавуре, охотились, удили рыбу, читали вслух сочинения великих предшественников или собственные стихи, которые, пока длилась разлука, успели накропать во время уроков, рассуждали о жестоком лукавстве и прелестной покорности женщин. Голова у Эмиля была переполнена замыслами грандиозных поэм, он делился этими замыслами с друзьями, те одобряли и поддерживали его. Но несколько недель каникул пролетели так быстро! Едва успев наполнить легкие чистым воздухом, а сердце – братским участием, бедолага уже должен был возвращаться в Париж.
   Начало учебного года маячило перед ним грозным призраком, до октября оставалось так мало времени! У него кружилась голова, он заговаривался и вскоре после возвращения в столицу слег с тифом, в лихорадке, которая, по его собственным словам, «металась по [его] венам, словно дикий зверь».[10] Болезнь совершенно истощила силы юноши, выздоравливал он медленно. Зубы у него расшатались, а зрение ослабело до того, что Эмиль не мог прочесть афишу на стене дома напротив. В лицей он вернулся только в январе 1859 года.
   Возобновление школьных занятий совпало по времени с унизительным для семьи Золя событием. Пришлось в который уже раз перебираться на другую квартиру: из этой, в доме 241 по улице Сен-Жак, их выгнали за неуплату. Эмиль все чаще задумывался о том, что ни ему, ни его родным не узнать передышки до тех пор, пока он не найдет для себя приличной и хорошо оплачиваемой работы. Вот только для этого сначала надо было сдать экзамен на степень бакалавра. «Без дипломов спасения не жди», – пишет он Байлю 23 января 1859 года. Но в том же письме говорит и о том, что категорически отказывается зарабатывать себе на жизнь сидением в какой-нибудь конторе, не желает становиться чиновником. «В последнем своем письме я сообщал тебе о своем намерении как можно скорее поступить на службу в какое-нибудь учреждение, но это было отчаянное и нелепое решение. Мне казалось, что у меня нет будущего, что я обречен сгнить на соломенном стуле, отупеть, что мне не сойти с проторенной дороги… К счастью, меня удержали, когда я был уже на краю пропасти; мои глаза раскрылись, и я с ужасом отступил от бездны, заглянув в нее и увидев ожидавшие меня на дне грязь и камни. Прочь от этого конторского существования! Прочь от этой сточной канавы! – воскликнул я, а затем, озираясь по сторонам, принялся кричать во весь голос, испрашивая совета. Но отозвалось одно лишь эхо, насмешливое эхо, которое повторяет ваши слова, отсылает назад ваши вопросы, не отвечая на них, словно давая понять, что человек должен рассчитывать лишь на себя». Придя к такому трагическому выводу, Эмиль решил, что ему следует изучать право, чтобы сделаться адвокатом. «Единственное средство для того, чтобы преуспеть, – заключает он, – это труд… Я на время прощаюсь со своими прекрасными золотыми мечтами, уверенный в том, что они снова ко мне слетятся, как только мой голос призовет их с наступлением лучших времен».
   На самом деле «прекрасные золотые мечты» его не покидали. Больше того, Эмиль все явственнее ощущал, насколько влечет его к себе литература и отталкивают науки. «Я уже не тот Золя, который усердно трудился, стремился к знаниям, кое-как тащился по пути университетского образования, – пишет он Маргери несколько месяцев спустя. – Ты мой друг, и я могу во многом тебе открыться: знай же, что я отпетый лентяй, что от алгебры у меня начинает болеть голова, а геометрия внушает мне такой ужас, что я содрогаюсь при виде какого-нибудь невинного треугольника… Все это лишь вступление, я собирался сказать тебе о том, что я бездельничал и не бывать мне бакалавром».[11]
   С весьма невеселыми предчувствиями юный Золя отправляется в Сорбонну сдавать письменные экзамены. Свое латинское сочинение он сам считает слабым, да и математическую задачу решить ему не удалось. В полной уверенности, что провалился, Эмиль лишь для порядка заглядывает в списки допущенных и с изумлением видит в них свое имя на втором месте. Неожиданный успех придает ему уверенности, он уже меньше боится устного экзамена и, когда подходит его черед, правильно отвечает на вопросы по естественным наукам, по физике, химии, математике… Кажется, до окончательной победы рукой подать. Но тут придирчивому экзаменатору, который задавал вопросы по литературе, вздумалось поинтересоваться датой смерти Карла Великого. Эмиль растерялся, сбился, принялся подсчитывать и ошибся на несколько веков, отправив седобородого императора умирать в царствование Франциска I. Преподаватель нахмурился и, переменив тему, стал расспрашивать экзаменующегося о творчестве Лафонтена. Должно быть, Эмиль недостаточно восторженно отозвался о прославленном баснописце, потому что экзаменатор сделался еще нелюбезнее и сухо проговорил: «Перейдем к немецкому языку». Однако Эмиль никогда не проявлял ни малейших способностей к изучению живых языков и не в силах был ни одной немецкой фразы выговорить правильно, а потому вскоре с ужасом услышал приговор: «Достаточно, сударь!» По окончании устного экзамена преподаватели посовещались, качая головами, и по настоянию коллеги-словесника решили отклонить кандидатуру абитуриента, на их просвещенный взгляд совершенно не знающего литературы.
   Расстроенная неудачей сына, госпожа Золя не смогла тем не менее отказать Эмилю в еще одной поездке в Прованс на время каникул. И через неделю он, в блузе из толстого сукна и в прочных ботинках, уже бродил вместе с Сезанном и Байлем среди благоухающих зарослей, высушенных солнцем и потрепанных ветрами. Вдохновленный созерцанием любимого пейзажа, он решил, что на юге, в этом радостном краю свободы и безделья, у него куда больше шансов выдержать экзамен на степень бакалавра, чем в Париже. Сумев убедить в этом и мать, Эмиль в ноябре 1859 года отправился в Марсель, где для начала должен был сдать письменный экзамен. Он рассчитывал на то, что здешние экзаменаторы окажутся более снисходительными, чем столичные, однако на этот раз не смог преодолеть даже первого испытания, и поражение окончательно выбило его из седла.
   Провалившись во второй раз, Эмиль объяснил матери, что для него совершенно бессмысленно и даже вредно продолжать попытки выбиться в люди при помощи наук. Впрочем, и стипендию после двойного провала ему больше не дадут. Единственный выход, какой у него остается, – поступить на службу в какую-нибудь контору, в ту самую «сточную канаву», куда он прежде так боялся попасть. Но разве нельзя и в «сточной канаве», среди грязи, выращивать редкостные цветы? Он будет одновременно переписчиком и поэтом. Музыка строф утешит его, принесет отдохновение от служебного рабства. Да и потом, думал он, как только придет первый успех, можно будет оставить службу и зарабатывать сочинительством.
   Вернувшись в Париж вместе с матерью, еще более тревожно, чем прежде, всматривавшейся в будущее, так и не ставший бакалавром Золя отказался возвращаться в лицей, убрал подальше школьные учебники и погрузился в поэтические и сентиментальные мечтания. Его письма к друзьям растягиваются на десятки страниц и представляют собой внутренние монологи. Мысли о женщинах овладевают Эмилем до такой степени, что он всерьез начинает поклоняться Мишле, воспевавшему прекрасный пол, и впадает в экстаз перед гравюрой с картины Греза, изображавшей крестьянку: «Не поймешь, чем восхищаться сильнее, ее задорным личиком или великолепной формой рук, – пишет он Сезанну. – Глядя на них, преисполняешься чувством нежности и восторга… Я долго стоял перед гравюрой и мысленно обещал себе полюбить оригинал».[12]
   Нимфы Жана Гужона, украшавшие фонтан Невинных, тоже казались ему соблазнительными, он воспламенялся при виде их полуобнаженных тел. Глядя на камень, видел оживающую плоть. «Уверяю тебя, это прелестные богини, грациозные, улыбающиеся, точно такие, каких мне хотелось бы видеть рядом с собой, чтобы они развлекали меня в минуты уныния».[13]
   Среди этих и подобных им любовных миражей юношу мучили угрызения совести. «Мне стыдно оттого, что я, здоровый двадцатилетний парень, сижу на шее у родных»,[14] – признается он в другом письме, адресованном Сезанну. А месяцем позже пишет: «Я совершенно подавлен, не способен двух слов написать связно, даже ходить не могу. Думая о будущем, вижу его таким черным, таким беспросветным, что в ужасе отступаю. Не на кого опереться, ни женщины, ни друга рядом нет. Повсюду встречаю лишь равнодушие или презрение… Я не получил образования, не умею даже правильно говорить по-французски, я полный невежда… С тех пор, как я приехал в Париж, ни минуты не чувствовал себя счастливым; я ни с кем не вижусь и сижу у огня наедине с моими печальными мыслями, а иногда – и с чудесными мечтами».[15] По словам Эмиля, он немного влюблен в молоденькую цветочницу, которая дважды в день проходит под его окном, но не решается ни пойти за ней следом, ни заговорить с ней. Точно так же, как раньше у него недоставало смелости высказать свое восхищение юной жительнице Экса, которую он в своих письмах называл «эфирной» и которой подумывал посвятить поэму, где мог бы откровенно выразить то, о чем не смел заговорить вслух. Затем, с высоты своего неведения, юноша рассуждает о различных категориях женщин, с которыми приходится в жизни иметь дело порядочному мужчине. Ему-то совершенно ясно, что обольстительные создания делятся на три разряда: продажная девка, вдова и девственница. «О продажных девках я могу поговорить с тобой со знанием дела, – пишет „искушенный парижанин“ Байлю. – Иногда кому-нибудь из нас приходит в голову безумная мысль возвратить падшую женщину на путь добра, полюбив ее и вытащив из грязи. Нам кажется, будто мы находим в ней доброе сердце, последний проблеск любви, и мы пытаемся дыханием нежности раздуть эту искру, обратив ее в пылающий костер… Увы! У продажной девки, творения Божия, при рождении могли быть прекрасные задатки, вот только привычка создала ее вторую природу… Она переходит от одного любовника к другому, не жалея об одном и почти не желая другого… Устав затрагивать каждую струну, не извлекая из нее ни единого звука, устав пробуждать сокровища любви, не встречая отклика, он [молодой человек] понемногу исчерпает свою нежность и ничего, кроме чистой кожи и красивых глаз, от этой женщины требовать не станет. Вот так и заканчиваются все наши мечты о падших девушках». Тем же наставительно-романтическим тоном молодой человек продолжает разбор, говоря о преимуществах и недостатках любовной связи с вдовой, анализируя чувство, которое вызывает девственница: «Констатирую факт – вдова не является идеалом наших грез, нас отпугивает эта свободная женщина, которая по возрасту старше нас. Не знаю, что за предчувствие говорит нам о том, что, будучи честной, она самым прозаическим образом приведет нас к браку без любви, легкомысленная же превратит нас в игрушку, которую бросит, натешившись, ради другой забавы… Впрочем, я мало знаком с дамами такого рода… Остается девственница, этот цветок любви, этот идеал наших шестнадцати лет, улыбающееся видение у нашего изголовья, чистая возлюбленная поэта, утешительница в его золотых мечтах. Девственница, эта Ева до грехопадения… Увы! Где она, это божественное создание, столь невинное, что человеческая грязь не может его замарать?.. Повсюду я вижу пансионерок, юных девушек, только что покинувших монастырь… Мне продают их на вес золота, мне все уши прожужжали описаниями их потупленных глазок, мне надоедают рассказами о том, как хороши глупенькие детские личики этих куколок. Потом, как следует расписав достоинства девицы и нимало не интересуясь тем, люблю ли я ее, любит ли она меня, мне, во имя нравов, кричат: „Сударь, это дорогого стоит; женитесь сначала, а там, может быть, вы и полюбите друг друга…“ Девственница для нас не существует, она – словно аромат духов, завернутых в три слоя бумаги, которым мы сможем обладать, лишь поклявшись вечно носить с собой пузырек. Распутница навеки себя погубила, вдова меня отпугивает, девственниц на свете не существует».[16]
   Стараясь как-нибудь заглушить терзавший его голод, тягу к юной плоти, Эмиль в дождливые дни садился у окна и глядел на женщин, которые приподнимали подолы юбок, переходя через лужи. Ему потребовалось немалое мужество, чтобы привести к себе домой проститутку по имени Берта; по словам одного из его друзей, Жоржа Пажо, она была «одета в лохмотья», у нее были «одни лишь отрицательные достоинства», и казалось, будто «для того, чтобы сдвинуться с места, она ждет вмешательства посторонней силы, которая заставит ее встряхнуться».[17] Это появление в его комнате продажной женщины стало возможным лишь в результате очередного переезда. Теперь Эмиль живет отдельно от матери, у них квартиры в разных домах на одной и той же улице Нев-Сент-Этьен-дю-Мон: он поселился в двадцать четвертом, она – в двадцать первом. «Обитаю я тут в маленькой надстройке, которую когда-то занимал Бернарден де Сен-Пьер и где, как говорят, он написал почти все свои произведения. Такая мансарда – хорошее предзнаменование для поэта!»[18]
   Да, теперь он живет один – свободный, самостоятельный и наконец-то лишившийся невинности. Однако заурядная и вялая любовница нисколько не соответствует его идеалу женщины, в которой он жаждет найти пылкость, обаяние и невинность. Кроме того, он подозревает, что подруга ему неверна. И все же – лишь удобства ради – довольствуется этими отношениями, рассудив, что так лучше. «Моя любовница целует меня и клянется, что нежность ее останется неизменной, а я думаю: уж не собирается ли она мне изменить? – пишет он все тому же Байлю. – Я прикладываю ухо к ее губам и вслушиваюсь в ее дыхание, но оно ни о чем мне не говорит, и я прихожу в отчаяние. Я опускаю голову ей на грудь, чувствую, как она трепещет, слышу, как глухо бьется ее сердце; иногда мне кажется, будто я проник в тайну этого языка, но нет, это всего лишь поднимается тина, и я прихожу в отчаяние. Вот в чем подлинная причина моего одиночества».[19]
   Настало время, когда чувственный голод утолен, и нынче ему уже совсем не трудно воспеть в длинной поэме трагическую любовь Родольфо. Рифмы сами собой соскальзывают с кончика пера. С каким наслаждением Эмиль описывает плотские утехи, с которыми так недавно познакомился по-настоящему:
Как прекрасна пылкая и сладострастная возлюбленная!
Улыбается разгоряченный поцелуями рот;
Затуманенный взор сияет счастьем;
Ее грудь еще трепещет от желания,
И от волос исходит аромат любви.[20]

   Затем сочинитель рождает тысячу двести строф в честь «эфирной» из Экса, каждая – приблизительно в таком духе:
Ах, белокурое виденье, сестра моя, возлюбленная моя!
Раскрывшаяся и благоухающая роза на моей тропе,
Ты, кого я всегда, как в первый день,
Называю моей эфирной и белой девой любви!

   Героиня его творений – неизменно юная дева, чистая, словно лунный луч на каменных склонах гор, неотделима для автора от Экса:
О Прованс, слезы льются у меня из глаз,
Когда моя лютня звенит твоим сладкозвучным именем.
Лазурное небо и аттические оливы
Делают эту землю сестрой Италии и Древней Греции.

   А в письме к Байлю, датированном 10 августа 1860 года, Эмиль признается: «Та, которую я любил, а может быть, и сейчас продолжаю любить, не С…,[21] это эфирная, идеальное существо, и я не столько видел это существо воочию, сколько в своем воображении. Что мне за дело до того, что у девушки, за которой я ухаживал какой-то час, есть любовник? Неужели ты и впрямь считаешь, будто я настолько глуп, что попытаюсь помешать розе любить каждую бабочку, которая приласкает цветок?»
   Молодой Эмиль Золя к этому времени уже напечатал несколько стихотворений в южной газете «Прованс», в том числе одно – посвященное памяти его отца, строителя канала Франсуа Золя. Но, несмотря на неутолимое честолюбие, начинающий писатель все же осознает, что стихами для провинциальных газет не сможет заработать себе на жизнь, однако за прозу еще не решается приняться. Проза представляется ему способом выражения, при котором чудесный лиризм гибнет под натиском жестокой реальности, а он чувствует, что его призвание литератора в том, чтобы воспевать одну лишь красоту во всех ее проявлениях. «Заострить перо и приняться умышленно возводить поклеп на человека, лишая его немногих достоинств и подчеркивая многочисленные недостатки, как раз и есть то, что не может мне нравиться, – исповедуется Эмиль все тому же Байлю. – В наш век материализма… поэт облечен священной миссией: ежечасно и повсеместно указывать на душу тем, кто думает лишь о теле, и напоминать о Боге тем, в ком наука убила веру. Искусство… – великолепный факел, озаряющий путь человечеству, а не жалкая свечка в лачуге рифмоплета».[22]
   Много позже, став главой и признанным авторитетом школы натурализма, Золя с насмешливым удивлением перечтет это простодушно и требовательно изложенное кредо. Но пока, в то время, о котором мы говорим, он еще убежден в том, что художник – это пророк, посланный Богом для того, чтобы приобщить людей к совершенствам природы. Вот только и пророку ведь надо чем-то питаться, а в обоих домах по улице Нев-Сент-Этьен-дю-Мон живут более чем скудно… Александр Лабо, заботливый друг семьи, к которому госпожа Золя обратилась с просьбой о помощи, нашел для Эмиля место служащего в доках таможни. Жалованье ему положили 60 франков в месяц. Молодой человек смирился с необходимостью идти работать, но очень скоро пребывание в конторе стало для него пыткой. Он задыхался среди папок с описями, ему нестерпимо было выслушивать пошлые замечания сослуживцев. Эмиль смертельно боялся сравняться с этими убогими бумажными душонками, которые целыми днями заполняют цифрами конторские книги, сгибаясь в три погибели, когда мимо проходит начальник, и поминутно смотрят на часы: когда же, Господи, кончится рабочий день! Ему до того противно было возиться с казенным бумажным хламом, что, продержавшись на службе всего каких-то два месяца, он, к величайшему огорчению матери, уволился.
   Наконец Эмиль достиг совершеннолетия и решил в ожидании, пока подвернется менее нудная и неприятная работа, приобрести французское подданство. Как ни странно, всю свою жизнь проведший на территории Франции, молодой Золя, сын француженки, в соответствии с законом 1849 года, поскольку был рожден от отца-итальянца, все еще считался иностранцем. Прежде это обстоятельство нисколько его не смущало, теперь же нелепость положения внезапно бросилась в глаза. Он-то считал себя самым настоящим французом – а как же еще, ведь он думает, говорит и пишет по-французски, не только его мать, но и дедушка с бабушкой по материнской линии – французы, он родился в Париже, все друзья воспринимают его как соотечественника, и пейзажи Прованса снятся ему по ночам! Надо как можно скорее уладить это дело – ведь всего-то и требуется несколько печатей и несколько подписей!
   7 апреля 1861 года Эмиль Золя отправляется в мэрию Пятого округа, чтобы принести официальное прошение дать ему французское гражданство. Равнодушный чиновник регистрирует это его прошение: документы, говорит он, направят по обычному пути. Что ж, канцелярская машина пущена в ход, и Золя, довольный, возвращается домой. Теперь остается еще одно дело, правда, куда более трудное: найти работу. «Я не ищу ничего особенного, меня устроит просто-напросто первое же подвернувшееся место, – пишет он Байлю. – Поскольку я поступаю на службу не для того, чтобы сделать карьеру, мне совершенно безразлично, можно ли сделать карьеру в этом учреждении. Лишь бы мне платили тысячу двести франков в год, больше мне ничего не надо, и я нимало не интересуюсь тем, могу ли рассчитывать на продвижение по службе».[23]
   Казалось бы, амбиций особых действительно у юноши не было, но дни шли за днями, а никакого решения проблемы даже и не намечалось, и вскоре он еще больше снизил уровень своих притязаний, решив, что возьмется за любую работу, лишь бы не сидеть больше на шее у матери. Похвальное решение, если не помнить о том, что Эмили слишком любила сына для того, чтобы принять от него такую жертву, и потому он по-прежнему бездельничал, жаловался в пустоту и позволял родным себя подкармливать.

IV. На службе

   Конечно, молодой Золя мог вернуться под родительский кров, вновь поселиться вместе с матерью и дедом, это позволило бы семье и за жилье платить поменьше. Но ему больно было видеть, как Эмили, эта преждевременно состарившаяся женщина, склоняется над шитьем и с кротким упреком смотрит на него поверх очков. Она стала живым воплощением его совести. Он обожает мать и избегает ее. Вдали от родственников он пытается оправдать теперешнюю праздность, уверяя себя в том, что зато впоследствии его наверняка ждет слава. Не может такого быть, чтобы сын строителя канала Франсуа Золя в один прекрасный день не прославился, в свою очередь, каким-нибудь великим деянием! Не может быть!.. А сейчас ничего и не оставалось, как только слоняться по парижским улицам, одновременно стыдясь своего бездействия и хмелея от неясных упований.
   Порой муки совести пересиливали, но стоило какой-нибудь провинциальной газете напечатать несколько стихотворений Эмиля, и он вновь начинал надеяться. Перед сном чуть ли не по сто раз перечитывал свои творения, перечитывал, пока глаза не начинало ломить. Неужели и впрямь начинается настоящая писательская карьера? Да нет, думал он, от настоящих писателей его еще отделяет непреодолимое пространство, никогда ему не оказаться по ту сторону разверзшейся между ними ледяной пропасти. При одной только мысли о том, что когда-нибудь он увидит свое имя оттиснутым крупными буквами на обложке книги, голова молодого Золя начинала кружиться, словно он перебрал спиртного. Главное его занятие состояло в том, чтобы часами бродить по набережным, подолгу простаивать у лавочек букинистов, перебирая книжки. В своем изношенном линялом пальто с залоснившимся воротником он выглядел сбежавшим из ночлежки бродягой. Вернувшись домой, Эмиль съедал на три су картошки, зажигал свечку, набивал трубку и принимался сочинять стихи, поскольку ничего другого делать не умел…
   Друзья выговаривали ему за то, что он бросил работу в доках: «Все-таки это было лучше, чем ничего!» Он возражал, спорил, кипятился, потом, выбившись из сил, сдавался и снова начинал искать работу. Но никто не хотел его брать, нигде в нем не нуждались. «Я долго обивал пороги, – напишет он Байлю, – ходил из одной конторы в другую. Везде дело затягивалось и ничем не заканчивалось, толку никакого. Ты и представить себе не можешь, как трудно меня пристроить. И нельзя сказать, чтобы я выдвигал какие-то особенные требования… Дело в том, что я знаю много лишнего, а необходимого-то как раз не знаю и не умею… Я вхожу, вижу перед собой господина в черном с головы до ног, склонившегося над более или менее заваленным бумагами столом; он продолжает писать с таким видом, словно и не подозревает о моем существовании, ему до меня и дела нет. Проходит довольно много времени; наконец он поднимает голову, смотрит на меня с неприязнью и резким тоном спрашивает: „Что вам угодно?“… За этим следует длинный ряд вопросов и нескончаемых разглагольствований, всегда одних и тех же и примерно такого рода: хороший ли у меня почерк? умею ли я вести бухгалтерские книги? в каком учреждении я раньше служил? к чему я пригоден? – и так далее. После чего этот тип сообщает, что завален просьбами, что в его конторе мест нет, все должности заняты, и придется мне поискать работу где-нибудь еще. И я, расстроенный, спешу уйти, огорчаясь из-за того, что ничего не добился, и радуясь тому, что не придется оставаться в этой мерзкой дыре».[24]
   И вдруг среди уныния блеснул луч великой радости: Полю Сезанну наконец-то удалось уговорить отца, и друг приехал в Париж, чтобы продолжить занятия живописью. Как только первые восторги от встречи поутихли, молодые люди принялись налаживать жизнь, но не так уж хорошо она налаживалась. У Сезанна оставался все такой же нелегкий характер, Париж он ненавидел и бранил все подряд: кабаки, памятники, погоду. Еще он не терпел, чтобы Эмиль в чем-то его упрекал, тем более – делал замечания или давал советы. Впрочем, они ведь не жили под одной крышей, и это помогало избегать многих недоразумений. Кроме того, Сезанн каждый день ходил заниматься в Швейцарскую академию на набережной Орфевр, Золя же оставался в своей комнате, курил и сочинял. Обедали они тоже порознь: разные у них были представления о том, где следует принимать пищу. Золя изредка приходил к Сезанну и позировал ему. Художник молчаливо и яростно писал его портрет. Затем снова уходил, на этот раз в мастерскую Вильвьея. «Я редко вижу Сезанна, – пишет Золя Байлю. – Увы! Все стало совсем не так, как в Эксе, когда нам было по восемнадцать лет, мы были свободны и не задумывались о будущем. Теперь нас отдаляют друг от друга требования жизни, и работаем мы врозь… Разве на это я надеялся?» Разочаровавшись в своем слишком уж недоверчивом, своенравном, взбалмошном друге, Золя теперь открывает в нем все новые и новые недостатки. «Доказать что-либо Сезанну, – пишет он дальше, – все равно что попытаться уговорить башни собора Парижской Богоматери сплясать кадриль… Он вытесан из цельного куска, он твердый и неподатливый на ощупь… Он терпеть не может споров и обсуждений, потому что, во-первых, разговаривать для него утомительно, а во-вторых, если противник окажется прав, придется изменить свое мнение… Когда его уста произносят „да“, в мыслях он чаще всего говорит „нет“… Чтобы не потерять его расположения, мне приходится приспосабливаться к его настроениям».[25]
   Начатый портрет продвигался медленно. Сезанн был недоволен тем, что у него получалось. Иногда он устраивал перерыв посреди сеанса, и друзья отправлялись в Люксембургский сад выкурить по трубочке. Затем они возвращались в комнату Сезанна на улице Ада, и Золя снова застывал в неподвижности под пристальным взглядом художника. Время от времени Сезанн принимался клятвенно уверять Эмиля, что больше не может жить в Париже и хочет вернуться в Экс. Золя, как мог, его отговаривал. Но однажды утром, явившись к другу, увидел раскрытый чемодан посреди комнаты и полупустые ящики комода. «Завтра я уезжаю», – злобно бросил Сезанн. «А как же мой портрет?» – удивился Золя. «Твой портрет я только что порвал. Сегодня утром хотел его подправить, но, поскольку он становился все хуже и хуже, уничтожил его, а теперь уезжаю!» Золя благоразумно не стал спорить с другом и повел его завтракать в дешевый трактир. Насытившись и поразмыслив, Сезанн отказался от своего намерения. «Но это всего лишь жалкая отсрочка, – объяснил Золя Байлю. – Если он не уедет на этой неделе, значит, уедет на следующей… И, думаю, поступит правильно. Может быть, у Поля есть задатки большого художника, но он лишен способности им стать. Малейшее препятствие приводит его в отчаяние. Еще раз тебе говорю, ему лучше уехать, если он хочет избежать множества неприятностей для себя».[26]
   После этого Сезанн и Золя в течение многих недель продолжали изводить друг друга – слишком уж разными были они по характеру, – ссорились, потом мирились, потому что их все-таки связывали общие воспоминания. Поль водил Эмиля на художественные выставки, в мастерские, где работал вместе с толпой бородатых живописцев, куривших трубки, вытаскивал за город, они купались в холодной воде и высмеивали неумелых пловцов. Дня не проходило, чтобы старые друзья не поспорили из-за какой-нибудь картины, которую один находил великолепной, другой – отвратительной, или о том, в самом ли деле необходимо усердно трудиться, чтобы добиться успеха в области искусства, или о влиянии отца-банкира на карьеру сына. Что касается последнего вопроса, для Поля эта тема была особенно болезненной. Он не мог простить отцу того, что у того есть деньги, и все же признавал, что только богатство банкира дает самому Полю возможность заниматься живописью, вместо того чтобы изучать право, как было заведено в семье. Стремясь сохранить мир и покой, Эмиль старался, насколько было возможно, избегать этой взрывоопасной темы. Он, с такой восторженной нежностью относившийся к покойному отцу, не понимал, как может Поль столь яростно восставать против собственного родителя. Когда Сезанн в начале сентября наконец и в самом деле вернулся в Экс, Золя испытал сложное чувство: он одновременно потерял друга и избавился от неприятного соседства.
   Наступили холода. Золя, перебравшийся к этому времени в убогую меблированную комнатку в доме 11 по улице Суффло, сидел за рабочим столом, кутаясь в одеяло, чтобы хоть как-то согреться, и писал. Он называл эту ситуацию – «играть в араба». Продрогший, голодный, писать он себя попросту заставлял, хотя планы у него были по обыкновению грандиозные. Так, например, сочинитель задумал объединить под общим заголовком «Три любви» свои поэмы «Родольфо», «Эфирная» и «Паоло».[27] Все мысли были о литературе, но тем не менее, считая себя поэтом до мозга костей, Эмиль не мог отрешиться от окружавшей его мрачной действительности. Когда-то он попрекал Байля реалистическим взглядом на жизнь: «Когда возишься в грязи, она непременно пристанет к рукам, – писал он другу, – а когда на заре блуждаешь среди полей, возвращаешься благоухающим цветами и росой… Лирический певец… воспевающий лишь добро, справедливость и красоту, показывающий человеку лишь сияющие картины, пытаясь возвысить других, возвышается и сам».[28] Теперь он уже не так в этом уверен. Он раздумывает над тем, имеет ли право, барахтаясь в нищете и грязи своего времени, посвятить себя мечте о чистоте и гармонии. Для чего создан художник – для того, чтобы отвернуться от мира, или для того, чтобы изобразить его во всех ужасающих подробностях? Кем ему следует быть – певцом с воздетым к небесам взором или въедливым свидетелем века, а если потребуется, то и его обвинителем? Из-за стен комнаты до него доносились не мелодичные голоса, но злобные выкрики, брань, звон стаканов, непристойные песенки, прерывистое дыхание и любовные стоны, смешки шлюх. Посреди ночи он нередко просыпается от шума: кто-то топал по коридору в грубых башмаках, пронзительно визжали женщины, слышались ругань, плач, глухие удары. Все понятно: явилась полиция нравов, уводят кого-то из соседей. Повернувшись на другой бок, Эмиль снова засыпал, а проснувшись, пересчитывал деньги в кошельке. И неизменно обнаруживал, что их едва хватит на то, чтобы купить кусочек итальянского сыра, немного хлеба и яблоко. Иногда он доходил до ловли воробьев у себя на подоконнике: поймав, сворачивал им шеи и жарил, чтобы хоть как-то разнообразить скудный стол. Но так противно убивать птиц! Где же раздобыть денег? Все, что только можно было заложить, он уже снес в ломбард… Решено было обойти немногочисленных знакомых и занять у каждого хоть сколько-нибудь денег, чтобы продержаться до конца недели. Но везде бедняга натыкался на смущенный отказ. Берта, его любовница, ходила повсюду вместе с ним и ворчала, что больше не может жить с «промотавшимся вконец человеком». Разозлившись, он однажды стащил с себя пальто, швырнул его ей со словами: «Снеси в ломбард!» – и, оставшись в рубашке и жилете, побежал домой. Холод пробирал до костей…
   Но, несмотря на бедность и неустроенность, Золя и в голову не приходило восстать ни против имперского правительства, ни против поддерживающих это правительство выскочек. Политика его не касалась. Он был слишком поглощен поэзией для того, чтобы выступать с обвинениями против того или иного министра. Не испытывал он и искушения, подобно многим бунтарям, грозить кулаком небесам и осыпать Господа упреками за несправедливости, которые обрушивала на него судьба. Его религиозность отличалась умиротворяющим благоразумием. Богобоязненный, хотя и не соблюдающий религиозных обрядов католик, Эмиль писал Байлю: «Я верую в Бога всемогущего, доброго и справедливого. Я верю, что Бог создал меня, что Он руководит мной в моей земной жизни и ждет меня на небесах. Моя душа бессмертна, и, дав мне свободу воли, Господь оставил за Собой право карать и награждать. Я должен делать все хорошее, избегать всего плохого и полагаться прежде всего на доброту и справедливость моего Судии. Я и не знаю, кто я – еврей-католик, еврей-протестант или мусульманин, знаю только, что я – творение Божие, и этого мне достаточно».[29]
   В декабре 1861 года произошли два очень важных для него события. Во-первых, Жан Батист Байль приехал в Париж поступать в Политехническую школу, а во-вторых, после долгой болезни умер дедушка Обер. Дочь, которая все это время заботливо за ним ухаживала, все-таки, хоть и сильно горевала, невольно думала о том, что теперь одним ртом стало меньше. Золя, естественно, тоже был опечален кончиной старика, который всегда, сколько он себя помнил, скромно, как тень, присутствовал где-то рядом с матерью. А приезд Байля… Не особенно долго он радовался его приезду, поскольку тот, едва появившись в столице, с головой погрузился в учебу и целыми днями пропадал в крепости на улице Декарта, на склоне горы Сен-Женевьев. В общем, печалей оказалось больше, чем радостей.
   Примерно тогда же, в самом конце года, один друг семьи, член Медицинской академии, пообещал госпоже Золя пристроить Эмиля служащим в издательство Ашетта. Но место должно было освободиться лишь через несколько недель. Заметив, какой удрученный вид сделался у молодого человека при этой вести, господин Буде растрогался. Разглядел осунувшееся, посиневшее от холода лицо просителя, ласково улыбнулся и попросил Эмиля разнести по адресам к Новому году визитные карточки с предварительно загнутыми уголками, в благодарность за согласие оказать услугу сунув ему в руку луидор.
   Золя аккуратно исполнил поручение. Ради этого ему пришлось немало побродить по засыпанному снегом Парижу. Все люди, к которым он являлся с поздравлениями от Буде, были выдающимися личностями. Конечно, никого из них он в глаза не видел, довольствовался тем, что оставлял каждому из них визитную карточку на серебряном подносе. Но зато он дышал одним воздухом с Теофилем Готье, Тэном, Октавом Фейе, Эдмоном Абу… Правда – и только! А он-то надеялся, что ему выпадет какая-нибудь блестящая возможность войти в мир литературы! Вот как иногда сбываются мечты… С горечью посмеиваясь над собой в роли рассыльного, Золя прислушивался к великолепным созвучиям, рождавшимся у него в голове.
   Несмотря на жестокие боли в животе, Эмиль в это время упорно трудился над автобиографией, которую назвал «Моя исповедь». Ему казалось, что все вокруг него рушится – и его надежды, и его воспоминания… «Париж не пошел на пользу нашей дружбе, – признал он в письме Сезанну. – Может быть, для того, чтобы вдохнуть в нее веселье, необходимо солнце Прованса?.. Все равно, как бы там ни было, я по-прежнему считаю тебя своим другом».[30] Зрение у Золя слабеет; он отпускает бородку, чтобы скрыть вялый, скошенный назад подбородок; руки дрожат; у него нередко кружится голова, потому что он никогда не ест досыта. Ну когда же господин Луи Ашетт примет его в свои объятия и избавит тем самым от всех бед?
   Наконец, первого марта 1862 года, настает время отправляться на улицу Пьер-Сарразен, где расположено издательство Ашетта. И тут он узнает, что его карьера начинается с мелкой должности. Жалованье – сто франков в месяц. Сосланный в пыльную комнату где-то на задах, он упаковывает книги. Вместо того чтобы печататься самому, рассылает чужие сочинения. Пальцы у него немеют оттого, что целыми днями приходится затягивать узлы. «За окном сияет солнце, а я сижу взаперти, – пишет он Сезанну. – Вот уже целый час смотрю на каменщиков, которые работают напротив моего окна: они ходят взад и вперед, поднимаются, спускаются, они кажутся такими довольными. А я сижу и считаю, сколько минут еще осталось до шести часов. Ах, проклятая печаль! Вечный припев всех моих песен… Сегодня буду работать весь вечер, до полуночи, и если мне удастся, как вчера, сочинить хорошее стихотворение, у меня появится запас радости на завтра. Что я за дурак несчастный!»[31]
   Вскоре Эмиль получил повышение по службе – его перевели в отдел рекламы и удвоили жалованье. Вдохновленный случившимся, он немедленно вообразил, будто ему дозволено давать советы самому господину Луи Ашетту, и предложил тому создать «Библиотеку начинающих» – серию, в которой издавались бы только произведения молодых неизвестных авторов. Затем, не дав хозяину опомниться и решив взять быка за рога, положил тому на стол собственный поэтический сборник под названием «Любовная комедия». По словам автора, он предлагал издателю триптих, сопоставимый не больше и не меньше, как с «Божественной комедией» Данте: здесь можно найти свой любовный ад («Родольфо»), свое чувственное чистилище («Паоло») и свой неземной рай («Эфирная»).
   Двое суток Эмиль в тревоге ожидал приговора. Наконец Луи Ашетт позвал его к себе и твердо заявил, что стихи у Золя, конечно, неплохие, но для того, чтобы его творениями заинтересовалась широкая публика, ему следует писать прозу. Золя, не моргнув глазом, выслушал совет искушенного коммерсанта. На самом деле он уже давно, размышляя в тиши своей комнаты, пришел к точно такому же выводу. Вернувшись домой, сочинитель перечитал свои последние рифмованные сочинения и не без сожаления признал, что они вполне заурядны. Но ведь у него прямо здесь, под рукой, лежит совершенно готовый поэтический сборник, его вполне можно издать! Должен ли он отказаться от него в пользу романа, который еще даже и не написан? Конечно, он набросал первые страницы «Исповеди Клода», у него есть несколько новелл, из которых можно составить сборник, но ничего из этого до конца не доведено. Неважно! Если его, как сказал Луи Ашетт, ждет большое будущее при условии, что он позабудет про стихи, Золя готов сменить не только средства выражения, но и самую кожу. Он готов расстаться с чем угодно, лишь бы впереди его ждал успех. Париж стоит мессы, а ради литературной славы можно изменять музам. Впрочем, кто знает, может быть, принося эту жертву, он еще и удовольствие получит? Собрав волю в кулак, Золя окончательно решает посвятить себя той самой прозе, которой до сих пор пренебрегал. «Я буду складывать рукописи стопочкой, одну на другую, у себя в столе, а потом в один прекрасный день начну понемногу рассылать их в газеты, – делится он с Сезанном своими планами. – Я уже написал три новеллы страниц примерно на тридцать… Рассчитываю сочинить таких штук пятнадцать, а затем попытаюсь где-нибудь их издать».[32]
   23 сентября 1862 года Эмиль посылает Альфонсу Калонну, главному редактору «La revue contemporaine» («Современного журнала»), сказку «Поцелуй ундины», сопроводив рукопись запиской в несколько строчек: «Мое имя не имеет никакого литературного веса, оно совершенно никому не известно. И все же я надеюсь, что краткость моего сочинения склонит вас к его прочтению». Сказка, отвергнутая «Современным журналом», тем не менее вскоре после этого была напечатана в «Revue du mois» («Обозрение месяца»), затем – в «Nouvelle Revue de Paris» («Новый парижский журнал»). Золя в упоении читал и перечитывал свое имя под только что опубликованным коротеньким текстом. Ему казалось, будто этой типографской краской над ним совершен был обряд миропомазания, будто произошло его литературное крещение. Другое «крещение», на этот раз официальное, свершилось 31 октября 1861 года: в этот день Золя сообщили, что его прошение удовлетворено, что он получил наконец французское гражданство.

V. Рождение писателя

   Сделавшись у Ашетта руководителем рекламного отдела, Золя с головой погрузился в литературную жизнь Парижа. Самые известные авторы, войдя в его кабинет, принимались откровенничать. Он слушал, как знаменитые писатели простодушно рассказывают о своих честолюбивых замыслах, о том, насколько хорошо продаются их книги, как им хотелось бы заслужить похвалу того или другого критика, жалуются, что последняя книга была недостаточно широко разрекламирована. Все эти великие люди, которым и в голову не приходило видеть в молодом человека будущего собрата по перу, на сегодняшний день готового их проглотить с потрохами, раскрывались перед ним, доверялись ему, считая своим техническим советником. Немногословный и деятельный Золя узнавал от них все о закулисной стороне писательской работы. Они-то думали, будто он сидит в этом кабинете для того, чтобы работать на них, а на самом деле сами на него работали, обучая ремеслу. Еще не издав ни одной книги, он уже сравнялся с ними в умении дергать за ниточки, приводящие к успеху. Весьма полезными, таким образом, оказались завязанные у Ашетта знакомства с Дюранти, теоретиком реализма, Тэном, Ренаном, Литтре, Сент-Бевом, Гизо, Ламартином, Мишле, д'Абу, Барбье д'Орвилли… Большинство из них, несмотря на все свои таланты и дарования, нуждались в деньгах, и они только и говорили, что о контрактах, тиражах, гарантиях, авторском праве, отношениях с прессой… Золя понимал их. Для него самого литература тоже должна была стать одновременно священнодействием и заработком, дающим средства к существованию. А пока, надеясь когда-нибудь догнать уже увенчанных лаврами сочинителей, он рассылал в газеты сообщения, расхваливая достоинства какого-нибудь Амеде Ашара или Прево-Парадоля.
   Однако, любезно встречая каждого из посетителей рекламного отдела, он ни с кем не сближался. Его настоящими друзьями оставались только те, с кем он познакомился в Эксе. Сезанн как раз вернулся в Париж и снял мастерскую. Байль два раза в неделю вырывался из Политехнической школы. Неразлучная троица воссоединилась. Они поклялись, что будут помогать друг другу завоевывать столицу, а потом – почему бы и нет? – Францию. Сезанн, менее остальных стесненный в средствах, но и самый неуравновешенный, приобщал друзей к живописи в том понимании, в каком воспринимал ее сам. Байль, наиболее холодный и рассудительный, видел все в свете науки и мечтал добраться до сияющих вершин отвлеченного исследования. А Золя, самый чувствительный и страстный из троицы, спрашивал себя, не окажется ли верным решением для него в его занятиях литературой соединить яркое кипение Сезанна с научной строгостью Байля.
   Увы! Байль при жеребьевке вытянул несчастливый номер и должен был отправляться на военную службу. Золя предстояло пройти через то же испытание. Может быть, зря он так добивался французского гражданства? Останься он итальянцем, никто бы его не тронул! Но ему повезло: он вытянул номер 495, что означало освобождение от призыва. Вот молодой человек и свободен словно ветер! Что касается Сезанна, ему тоже удалось избежать воинской службы: отец нанял ему заместителя. Такая двойная удача примирила Золя с армией. Его существование обеспечено. Он окончательно избрал свой путь. Чего же еще желать?
   Вместе с Сезанном они стали совершать долгие прогулки – в Фонтене-о-Роз, в Оне, в Волчью Долину… Где-то их взгляды притянул прудик с зеленой водой. Сезанн немедленно расставил на берегу мольберт и принялся лихорадочно писать этюд. Золя наблюдал за тем, как пляшет по холсту кисть, и пытался понять, отчего другу так нравятся грубые пестрые краски.
   И – понял! Искусство того времени было исключительно академическим, прилизанным и выхолощенным. Именно против этого засилья обывательской условности, приличий в живописи и выступили новички. Осознав это, Золя решительно встал на их сторону: даже не потому, что ему так уж нравились их работы, просто для него именно эти люди олицетворяли собой будущее. Он считал, что все дело в смене поколений. Молодые должны держаться вместе, идти бок о бок, во всех областях помогая друг другу сменять, а если потребуется, и свергать стариков.
   Сезанн мечтал поступить в Школу изящных искусств, но провалился на вступительных экзаменах. Кроме того, он надеялся выставиться на Салоне 1863 года, только и здесь его отвергли – вместе с Писсарро, Клодом Моне и Эдуаром Мане. Неудивительно: зажиточный буржуа, задававший тон во времена Наполеона III, не любил, чтобы покушались на его привычки. Он стоял за порядок, религию, ценил богатство, благопристойность и неизменность. Его пугало всякое проявление оригинальности как в искусстве, так и в политике. В живописи он отдавал предпочтение историческим сценам, жанровым полотнам, миленьким сюжетам, изображениям мифологических богинь, чья гладкая и нарядная нагота услаждала взгляд словно пирожное. Но, слава богу, Империя не стояла на месте, кое-что в ней менялось, и ей уже хотелось порой показать себя либеральной.
   24 апреля 1863 года «Le moniteur officiel» («Официальный вестник») помещает следующее удивительное сообщение: «До императора дошли многочисленные жалобы по поводу произведений искусства, отвергнутым жюри выставки. Его Величество, желая предоставить публике возможность судить о том, насколько обоснованны эти жалобы, решил, что отвергнутые произведения искусства будут выставлены в другой части Дворца промышленности».
   Сезанн и Золя восприняли это решение как первую победу новаторов. Однако на самом деле речь шла о ловушке. Публика, воспитанная в уважении к традициям и из любопытства толпой повалившая в Салон Отверженных, восхищалась великодушием и широтой ума императорской четы, одобряла мнение жюри и нисколько не скрывала, что новая живопись вызывает у нее только ужас и омерзение. А наши друзья, отправляясь на выставку, как раз наоборот, ожидали потрясения, открытия чего-то нового, и их надежды полностью оправдались. Едва войдя в зал, молодые люди остановились как вкопанные перед большой картиной, на которой изображена была расположившаяся на поляне, испещренной солнечными пятнами, небольшая компания: обнаженная женщина, сидящая вполоборота к зрителю, и двое мужчин в современных костюмах. Это был «Завтрак на траве» Эдуара Мане. От полотна исходило ощущение силы, дерзости, и в то же время от него шел такой свет, что перехватывало дыхание. Официальный же Салон предлагал посетителям умиротворяющие картинки под названиями «Первые ласки», «Драже на крестинах», «Отменный аппетит», «Бабулины друзья»…
   Конечно же, ни к чему подобному не имело отношения внезапно ослепляющее зрителя великолепие этой непристойной наготы, обрамленной темными пиджаками! Люди собирались у картины кучками, перешептывались. Мужчины посмеивались, дамы возмущались, девицы потупляли глазки. Что касается Сезанна и Золя, они были покорены с первого взгляда. Но по-разному. Сезанн открыл в картине Мане новый способ видеть, простой и грубый одновременно, и искусную технику, позволяющую воссоздать атмосферу места, противопоставляя цвета. Золя же разглядел в этом своеобразное художественное выступление, целью которого было откровенное воссоздание неприкрашенной действительности и полное пренебрежение жалким писком кучки возмущенных снобов. Правда, при несовпадении взгляда на вещь и тот и другой почувствовали, что их в каком-то смысле оплодотворила эта терпкая картина жизни. Золя даже испытал внезапное желание выступить в защиту Мане, доказать всему миру, что Мане – гений, вступить с пером наперевес в ту битву за правду, которую Мане вел, вооружившись кистью.
   Сезанн водил Эмиля по мастерским, и тот не просто подружился с передовыми художниками того времени: Писсарро, Моне, Дега, Ренуаром, Фантен-Латуром, с самим Мане, – но и страстно увлекся их живописью, высмеивавшей тупость привыкшей к олеографиям толпы. Поль, у которого была беспорядочная личная жизнь и часто менялись подружки, знакомил друга и с женщинами. Одна из них, Габриэль Элеонора Александрина Меле, привлекла внимание Эмиля. Пышнотелая и чуть грубоватая, она ничем не напоминала ни крестьяночек Греза, ни нимф Жана Гужона, в которых Золя влюблялся в годы своего одиночества. Тем не менее крепкое тело, здоровый дух и приземленность этой Юноны его пленили.
   Габриэль Александрина, родившаяся 16 марта 1839 года, росла без матери, вышла из низов, успела к тому времени поработать гладильщицей, а сейчас торговала цветами на площади Клиши. Для Золя все это было лишь дополнительным поводом проявить к ней интерес. Вскоре молодая женщина стала для него надежным и оздоровляющим убежищем, которое было ему так необходимо для того, чтобы твердо стоять на ногах. И он сделал выбор в ее пользу точно так же, как сделал выбор в пользу реализма в живописи и литературе.
   Желая развить свои новые теории в этой области, Эмиль принимается за письмо к другу из Экса, Антони Валабрегу, тоже страстному любителю поэзии. В письме он долго рассуждает на тему трех экранов (классического, романтического, реалистического), на которые проецируется гений писателя. По его словам, «классический экран представляет собой молочно-белый лист, покрытый ровным, тонким и плотным слоем чистейшего талька… Цвета предметов, проходя через его приглушенное сияние, блекнут… Образ в этом холодном и слабо просвечивающем кристалле теряет всю свою резкость, всю свою живую и светоносную силу… Романтический экран – зеркало без амальгамы, ясное, хотя местами слегка затуманившееся, и окрашенное в семь цветов радуги. Это стекло не только пропускает краски, но делает их еще ярче; порой оно преображает и смешивает их… Реалистический экран – простое оконное стекло, очень тонкое, очень чистое. Оно претендует на такую прозрачность, какая позволит любым образам, пройдя сквозь него, воспроизвестись затем без прикрас во всей своей жизненности… Меня, если надо об этом упоминать, более всего влечет к себе реалистический экран; он удовлетворяет мой разум, и я чувствую в нем беспредельную красоту прочности и истины».[33]
   Через несколько месяцев к Золя пришло ощущение уверенности в себе. Когда он объединил несколько своих новелл в сборник под названием «Сказки Нинон» и отнес рукопись своему работодателю, тот сразу же порекомендовал автора издателю Этцелю.
   Явившись к Этцелю, Золя самоуверенно заявил: «Сударь, три издателя отвергли мою рукопись. Тем не менее у меня есть талант». Этцеля такое заявление позабавило, он пообещал рукопись непременно прочесть, и всего через двое суток Золя получил короткую записку: «Зайдите ко мне завтра». В ожидании назначенного часа Эмиль бродил по аллеям Люксембургского сада, и голова у него шла кругом от предчувствий. И вот наконец он предстал перед Этцелем. «Ваша книга принята, – сообщил издатель. – Это господин Лакруа, он будет ее выпускать в свет и сейчас подпишет с вами договор». Счастливый Золя побежал с новостью к матери – бедная женщина, услышав ее, расплакалась от гордости за сына.
   А он немедленно начал делать рекламу своей книге. Воспользовавшись служебным положением в издательстве Ашетта, разослал десятки писем знакомым критикам, напоминая им о себе и стараясь разжечь их любопытство. Результат не заставил себя ждать. «Сказки Нинон», появившиеся на прилавках книжных магазинов в ноябре 1864 года, были благосклонно встречены прессой. Ничего удивительного – эти коротенькие рассказы, пресные и банальные, не могли не понравиться журналистам и публике, больше всего на свете хотевшим, чтобы никто не потревожил их устоявшихся вкусов.
   Ободренный первым успехом, Золя принялся печатать статьи и новеллы в «Le Petit Journal», «La Vie parisienne», «Le Salut public de Lyon» (издания «Маленькая газета», «Парижская жизнь», «Общественное благо Лиона»)… Но главным делом его жизни в то время стало сочинение автобиографического романа «Исповедь Клода».
   «Сегодня мне хочется двигаться быстро, и рифма стесняла бы меня, – пишет он Антони Валабрегу. – Я перешел на прозу и прекрасно себя чувствую. Пишу роман и думаю выпустить его в свет через год… Сочинять! сочинять!! сочинять!!!»[34]
   В «Исповеди Клода» Золя рассказывает историю бедного поэта, который связывается с уличной девицей Лоранс, из жалости оставляет ее у себя, пытается спасти подругу от порока, но понемногу начинает скатываться следом за ней. Однако, достигнув всей глубины падения, герой романа вырывается из-под действия чар проститутки, бежит из Парижа и укрывается в Провансе, где надеется вновь обрести достоинство, безмятежность и вкус к жизни и литературе. Это пока еще не жесткий и суровый реализм, который в будущем станет свойственным Золя, а только робкие подступы к этому литературному стилю.
   Золя вложил в первое свое крупное произведение немалую долю личного опыта. Клод, несчастный поэт, – это он сам, Лоранс – это Берта, «развратная девица», которая перебиралась вместе с ним из одной лачуги в другую и на чье нравственное исцеление он тщетно рассчитывал; наконец, возрождение героя после возвращения в Прованс говорит о собственной привязанности писателя к навеки оставшемуся в его памяти краю. Книга даже и посвящена «друзьям Полю Сезанну и Жану Батистену Байлю» – тем, с кем жизнь свела Золя именно в Провансе.
   Несмотря на полную бесцветность романа Золя, генеральный прокурор Франции изучил это сочинение и составил после этого донесение министру юстиции. Осуждая крайности, в которые временами впадает автор, прокурор высказывает мнение о том, что нет оснований для того, чтобы обвинить его в оскорблении нравственности общества. Золя вздохнул с облегчением: его «Исповедь» не будет изъята с полок магазинов! Ее и не изъяли, но, надо сказать, продавалась книжка плохо. Несколько критиков отозвались о ней благожелательно, другие же, в том числе и Барбье д'Орвилли, – с нескрываемой оскорбительностью. Последнему Золя ответил весьма резким письмом, одновременно с этим рассказав о своих переживаниях Антони Валабрегу: «На меня со всех сторон сыпались удары, я погублен в мнении порядочных людей… Но сегодня я известен, меня опасаются и меня оскорбляют; сегодня я вхожу в число авторов, которых читают с ужасом. Вот в чем мастерство… Мастерство заключается в том, чтобы, написав произведение, не дожидаться читателя, а идти ему навстречу и заставлять его ласкать или оскорблять себя… Вы спрашиваете, много ли денег принесла мне моя книга. Сущий пустяк. Книга никогда не прокормит автора. По моему договору с Лакруа мне причитается 10 % с установленной цены. То есть с каждого экземпляра книги я получаю 30 сантимов. Экземпляров отпечатано полторы тысячи. Считайте сами. И заметьте, что у меня очень выгодный договор. За мной остается право газетной публикации. Всякое сочинение, чтобы прокормить своего автора, должно сначала пройти через газету, которая платит из расчета от 15 до 20 сантимов за строчку».[35]
   Золя с наслаждением выстраивает цифры. Роман для него – одновременно и произведение искусства, и торговая сделка. «Я не хочу, чтобы произведение сочинялось с целью продажи, – еще в 1860 году объяснял он Сезанну, – но, как только оно написано, я хочу, чтобы оно продавалось».[36] На худой конец, Эмиль мог согласиться с тем, чтобы поэзия предназначалась немногочисленным ценителям, но проза, считал он, должна привлекать толпы читателей. Ни один достойный этого звания писатель не должен стесняться того, что его книги расхватывают, как горячие пирожки. Разве нет у них, у этих милых авторов, перед глазами примеров Бальзака, Гюго, Диккенса? И, несмотря на почти полный провал, постигший «Исповедь Клода», Золя уверен в том, что вскоре массовый читатель будет либо восхищаться им, либо проклинать его. Узнав от Антони Валабрега, что в Эксе намереваются переименовать канал Золя, он высокомерно отзовется: «Я нисколько не дорожу слабой известностью, которую может принести мне имя, данное стене; что же касается меня лично, я чувствую себя в силах, если потребуется, возвести множество стен».[37]
   Вот только теперь он опасается, как бы служба у Ашетта не помешала ему строить те «стены», которые он намеревается возводить. Для того чтобы полностью посвятить себя творчеству, ему необходима полная свобода. Получить ее оказалось несложно: покровитель Эмиля, Луи Ашетт, скончался, а новому хозяину совершенно не нравилась активная деятельность в книгоиздательском доме современного дерзкого писателя. Тем более что у него дома, как и в помещении издательства, полиция произвела обыск. Секретные службы больше всего интересовались тем, что Золя когда-то печатал стихи в левой газете «Travail» («Труд»), возглавляемой Клемансо…
   Что ж, чему быть, того не миновать. Произведя точные подсчеты, Золя убедился в том, что благодаря своим книгам и статьям сумеет свести концы с концами, и потому вскоре бросил службу, сохранив, правда, за собой возможность внештатного сотрудничества с издательством – редактирования для него некоторых книг, имея для себя в виду выколачивание за это максимальных сумм.
   Ну, вот он и сделался «профессиональным» писателем! Эмиль снова, в который уже раз, переезжает, сняв очередную квартиру и поселившись в ней вместе со своей любовницей Александриной[38] Меле. Она стала преданной подругой, внимательной к перепадам его настроения и уважающей его работу. По четвергам, когда к нему приходили соратники – Сезанн, Байль, Ру, Солари, Пажо, Писсарро, – она скромно сидела в уголке. А они смеялись, спорили за бутылкой вина об искусстве и литературе. Разгорячившись, Золя был готов бросить вызов всему миру. И всегда сохранял уверенность в победе. «Я буду выколачивать деньги, сколько смогу, чем больше, тем лучше, – пишет он Антони Валабрегу. – Впрочем, я верю в себя и отважно иду вперед».[39]

VI. Журналист, любитель искусства

   Едва начав сотрудничать с различными газетами, Золя принялся строить большие планы. Нет, он не может довольствоваться второстепенными газетками, они недостойны его подписи под статьями. Поскольку он поклялся завоевать Францию, ему требуется издание с большим тиражом.
   Очень быстро Эмилю пришла в голову мысль о том, чтобы устроиться работать к Ипполиту Вильмесану, который после того, как основал «Фигаро», намеревался выпускать теперь дешевую газету «Событие». Золя знал, что у этого человека, могучего тяжеловесного исполина с отвисшей губой, хриплым голосом и манерами ломового извозчика, непогрешимое деловое чутье и что прямоту и смелость он ценит выше виртуозной учтивости. И вот 11 апреля 1865 года Золя обратился с откровенным письмом к Альфонсу Дюшену, сотруднику и секретарю Вильмесана. «Сударь, – писал он, – я желаю как можно быстрее преуспеть. Так вот, я буду с вами откровенен. Охваченный нетерпением, я подумал о вашей газете как об издании, которое может быстрее всего принести мне известность. Посылаю несколько страниц текста и самым наивным образом спрашиваю: подходит ли это вам? Если вам не понравлюсь лично я, не станем больше об этом говорить; если же вам не понравится лишь приложенная к этому письму статья, могу написать что-нибудь другое. Я молод и, не скрою, верю в себя. Мне известно, что вам нравится испытывать людей, отыскивать новых сотрудников. Откройте меня, испытайте меня! За вами всегда будет оставаться право первого покупателя».
   Просьба осталась без ответа, и через год Золя написал другое письмо, на этот раз зятю Вильмесана, публицисту Гюставу Бурдену, которому поручено было вести в недавно основанной газете раздел литературной критики. Бурдену он также предложил свои услуги, пообещав вести библиографическую хронику: «Я буду писать для вас рецензии в двадцать-тридцать строк на каждую новую книгу в тот самый день, как она поступит в продажу; кроме того, я обойду всех издателей и, несомненно, добьюсь того, чтобы они сообщали нам о выходящих книгах, благодаря чему моя статья будет появляться раньше всякой рекламы; с другой стороны, я возьму на себя обязанность раздобывать для публикации в газете интересный отрывок из всякого значительного произведения, какое будет готовиться к печати».[40]
   Гюстава Бурдена такое предложение позабавило, и он представил Золя своему тестю. У Вильмесана на людей был глаз наметанный, даже в светской гостиной он вел себя, словно барышник на ярмарке. Посетителя он оценил с первого же взгляда: парень боевой, и энергии хоть отбавляй! На него можно положиться. Поговорив с Эмилем пять минут, он объявил «просителю»: «В течение месяца газета в вашем распоряжении, мы будем печатать все, что вы принесете. Таким образом, к концу месяца я буду знать, на что вы способны, и решу, как с вами поступить».[41] Золя вышел из кабинета окрыленный.
   31 января 1866 года, купив «Событие», он едва успел развернуть газету, как на первой же полосе ему бросилось в глаза его собственное имя. Статья «К нашим читателям» принадлежала перу самого Вильмесана. Обращаясь к самой широкой публике, издатель писал: «Для того чтобы полностью отвечать всем требованиям, которые подразумевает стиль нашей газеты, „Событию“ недостает раздела литературной критики… Рубрика книжного обозрения, справедливо или нет, считается скучной, расхолаживающей читателя… Поручив теперь создание этого раздела Эмилю Золя, мы не открываем никому не известного автора… Это молодой писатель, весьма искушенный в тонкостях издательского дела… человек, наделенный умом и воображением… чьи книги, пока немногочисленные, но превосходно написанные, произвели сенсацию в прессе… Если мой новый тенор будет иметь успех – тем лучше. Если провалится – все очень просто. Он сам объявил мне, что в этом случае расторгает наше соглашение, и я вычеркиваю его имя из своих списков. У меня все. И. де Вильмесан».[42]
   Как мало значили в представлении Золя тяжелый слог и грубость мысли, присущие Вильмесану, в сравнении с честью, которую оказал ему матерый газетный волк! И вот уже в начале февраля 1866 года «Событие» под рубрикой «Книги сегодняшние и завтрашние» помещает первую статью Золя, тема которой «Путешествие по Италии» Тэна. Золя на все лады расхвалил книгу. Отныне он будет аккуратно, каждый день отдавать в газету по блестяще и живо написанной статье.
   Не прошло и двух недель, как Вильмесан поздравил его с успехом. В конце месяца дебютант явился в кассу, еще не представляя себе, сколько ему заплатят. Кассир выдал ему пятьсот франков! Золя никогда еще не получал такой огромной суммы сразу. Он готов был расцеловать Вильмесана, если бы только посмел, а тот, посмеиваясь, хлопнул его по плечу, словно радуясь удачной шутке. Больше того: хозяин был настолько им доволен, что поручил написать еще и о Салоне 1866 года. На самом деле это была тяжкая обязанность, но Золя хватало уверенности в том, что он справится с задачей. Разве не окунулся Эмиль еще подростком в мир живописи? Благодаря Сезанну и его друзьям он достаточно хорошо разбирается в искусстве, чтобы судить современных художников! Так ему казалось, и во вступительной статье обозрения, названного им «Мой Салон», Золя подверг резкой критике членов жюри. Подписался он, в память о герое «Исповеди», Клодом.
   Наглость этого бумагомарателя, посмевшего напасть на признанные авторитеты, с самого начала возмутила читателей. Однако и в следующих номерах писака, укрывшийся под псевдонимом Клод, продолжал стоять на своем, ему и в голову не приходило извиниться. Он обличал ничтожность Салона, негодовал из-за того, что были отвергнуты картины Мане, провозглашал этого художника «одним из ведущих завтрашних мастеров», утверждал, что его полотна «попросту пробивают стену», что «его место в Лувре, точно так же, как и Курбе». Руководство Департамента изящных искусств решило «из соображений поддержания порядка» на этот раз не возобновлять Салон Отверженных. Золя, он же Клод, ополчился на жюри – этих людей, «которых поместили между художниками и публикой» и которые, вместо того чтобы способствовать расцвету творчества, «калечат искусство и предоставляют зрителям возможность увидеть лишь его изуродованный труп». В заключение он обратился с призывом к единомышленникам: «Умоляю всех моих собратьев присоединиться ко мне, я хотел бы возвысить свой голос, набрать достаточно сил, чтобы заставить и на этот раз открыть зал, где публика могла бы, в свой черед, рассудить судей и осужденных». Однако, несмотря на эти пламенные воззвания, департамент своего решения не изменил. Золя же, еще более распалившись, с удвоенной силой принялся расхваливать своих друзей и поносить «могильщиков французского духа».
   И тут все революционно настроенные художники сразу же решили, что нет у их искусства лучшего защитника, чем Золя. Он часто присоединялся к ним в кабачках, где они имели обыкновение собираться. Войдя в зал заведения Гербуа, без колебаний направлялся в самый шумный и задымленный угол, где растрепанные парни с вызывающими бородками, с черными шейными платками спорили, посасывая трубки и потягивая пиво из кружек или терпкое вино из стаканов. Его со всех сторон окликали, он подсаживался к столику и тут же принимался подливать масла в огонь возмущения приятелей. В кабачках этих можно было застать Ренуара и Фантен-Латура, красавца Фредерика Базиля и Берту Моризо, серьезного Мане с тростью, зажатой между колен, и цилиндром, пристроенным рядом на сиденье. Как ни странно, Золя среди них чувствовал себя своим в куда большей степени, чем в фальшивом мире журналистики. Ему казалось, что привычка к непосредственному взгляду на модель позволила этим новаторам в искусстве сохранить долю искренности, простоты и детского восприятия. Повинуясь инстинкту, они не столько рассуждали, сколько чувствовали. Писатели представлялись ему сложнее, хитрее, суждения их более надуманными, дружба не такой надежной. Иногда Золя спрашивал себя, уж не художник ли он, сбившийся с пути в сторону сочинительства, не служит ли перо в его руке всего лишь заменой кисти? Как бы там ни было, он твердо намерен поддерживать стаю этих молодых волков, рвущихся к успеху: они, несомненно, талантливы, раз хотят переделать мир. И с каждым днем он все неудержимее изливался на страницах «События», делясь с читателями своими художественными увлечениями и возмущением.
   Однако, вволю позабавившись яростными воплями нового сотрудника, Вильмесан пришел в конце концов к выводу, что Золя слишком увлекся. Как ни нравится ему, Вильмесану, скандальная атмосфера, все-таки с подписчиками-то считаться надо, а в его почте все чаще попадаются письма негодующих читателей. Поговаривают даже, что сам император неблагосклонно смотрит на антиакадемическую кампанию, которую развернула газета. Торговцы картинами тоже недовольны и грозят, что перестанут помещать какие бы то ни было рекламные объявления в издании, на страницах которого оскорбляют их подопечных. Вильмесан быстро присмирел и решил, что в освещении Салона к Золя должен присоединиться другой репортер, Теодор Пеллоке. Последний, выслушав и приняв к сведению соответствующее внушение, обязан был расхваливать достоинства официальных художников, изруганных несговорчивым Клодом.
   Золя покорился. Но после статьи, озаглавленной им «Провалы»,[43] где он осмелился утверждать, что искусство Курбе, Милле, Руссо со временем измельчало и сделалось пресным, что их последние произведения его разочаровали и он «оплакивает» упадок творцов, у него зародилось предчувствие, что для Вильмесана его увольнение – дело решенное. И он простился с газетой в блещущей молниями статье: «Я защищал господина Мане, как всю свою жизнь буду выступать в защиту всякой яркой индивидуальности, которая подвергнется нападкам. Я всегда буду на стороне побежденных. Между неукротимыми натурами и толпой явно идет борьба. Я – за личности, и я нападаю на толпу… Я поступил как непорядочный человек, двинувшись прямо к цели, не думая о тех бедолагах, которых могу раздавить по пути. Я жаждал истины и виноват в том, что обижал людей, стремясь этой истины достичь… Я искал мужчин в толпе евнухов. Вот потому-то я и обречен».
   Потребность выступить в защиту чести тех, кого высмеивает тупое большинство, отвага, заставляющая Эмиля забыть о личном спокойствии, если того требует жажда правды и справедливости, были присущи Золя с раннего детства. Каждый раз, защищая кого-то, он вспоминал об отце, незаслуженно лишенном славы, которой тот был достоин. Разорвав контракт с «Событием», Золя объединил свои статьи в брошюру под названием «Мой Салон». Книга была посвящена Сезанну, о котором Золя в своих заметках не упоминал, считая, что его друг еще в самом начале пути. И объяснил это в выражениях, которые, должно быть, показались Сезанну обидными: «Я не писал о тебе в газете, посвящаю тебе книгу. Ты – мой лучший друг, но судить о тебе как о художнике я повременю».
   Одновременно со статьями, которые Золя поставлял в «Событие», он сочинял роман с продолжением, названный им «Завет умершей». Несмотря на скандальный уход из газеты, этот коммерческий вымысел он предложил именно Вильмесану. Роман был напечатан в ноябре 1866 года и успеха не имел. Незадолго до того Золя издал у Ашиля Фора книгу «Что я ненавижу» – сборник, в который вошли несколько язвительных очерков, посвященных литературе и искусству. В предисловии автор дал волю своей непримиримости и яростно продемонстрировал темперамент: «Ненависть священна, – писал он. – Ненависть – это возмущение сильных и могучих сердец, воинствующее презрение тех, в ком пошлость и глупость вызывают негодование. Ненавидеть – это значит любить, значит ощущать в себе душу пылкую и отважную, значит глубоко чувствовать отвращение к тому, что постыдно и глупо.
   Ненависть облегчает, ненависть творит справедливость, ненависть облагораживает.
   <<…>> Я ненавижу людей ничтожных и беспомощных: они терзают меня. Они возмущают меня и действуют мне на нервы, ничто не вызывает у меня большего раздражения, чем эти скоты, которые ходят, переваливаясь с ноги на ногу, как гуси, тараща глаза, разинув рот.
   <<…>> Я ненавижу людей, которые живут, скучившись, как в закуте, преследуя какую-нибудь узколичную идею, которые ходят стадом, теснясь, напирая друг на друга, нагибая голову к земле, чтобы не видеть величественного сияния неба. У каждого такого стада – свой бог, свой кумир, на жертвеннике которого оно умерщвляет великую человеческую истину.
   <<…>> Ненавижу зловредных насмешников, ничтожных молокососов, которые зубоскалят, потому что не могут подражать неуклюжей важности своих папаш. Иной раз взрыв смеха еще более пуст, чем дипломатическое молчание. Наш беспокойный век отличается нервной тоскливой веселостью, которая болезненно раздражает меня, словно скрежет гвоздя по стеклу.
   <<…>> Я ненавижу высокомерных глупцов, ненавижу бездарных людей, которые кричат, что наше искусство и наша литература умирают естественной смертью. Это самые пустые умы, самые сухие сердца, они зарылись в прошлое и с презрением перелистывают живые, лихорадочные произведения современности, объявляя их ничтожными и односторонними.
   <<…>> Я ненавижу невежд, которые распоряжаются нами, педантов и скучных людей, отрицающих жизнь».
   И вот оно наконец проявление бешеной гордыни: «И если я теперь достиг чего-то, так это потому, что я одинок и я ненавижу».[44]
   На самом деле способность к ненависти уравновешивалась в Эмиле Золя ничуть не меньшей способностью к любви. В своем восхищении, как и в своем неприятии, он доходил до крайностей. Тем не менее этот человек, который с пеной у рта отстаивал свои идеи, вряд ли что еще ценил так дорого, как безмятежное течение повседневной жизни. Этот близорукий поборник справедливости в теплых подштанниках был самым настоящим домоседом. Прожив несколько лет отдельно от матери, Золя теперь захотел взять ее к себе и поселить под одной крышей со своей любовницей. Они и устроились втроем в доме номер один по улице Монсей, в Батиньоле, в уютной квартире со столовой, гостиной, спальнями и кухней. Золя очень гордился тем, что сумел позволить себе такую роскошь, заработав деньги газетными статьями.
   Эмили Золя признала любовницу сына не без опасений. Конечно, эта Александрина славная девушка, ничего не скажешь. Она умеет вести дом, хорошо готовит, искусно штопает белье; она, несомненно, верна Эмилю и к тому же не мешает ему работать. Но вот красавицей ее не назовешь – с ее-то грузным телом и угольно-черными глазами. Стоя на пороге так блестяще начинавшейся карьеры, ее сын мог бы найти женщину поизящнее и пусть не герцогиню, но все-таки из другой среды, не такого низкого происхождения. А вдруг ему взбредет в голову на ней жениться? Разумеется, следовало бы – из соображений приличия. Но ведь это может повредить Эмилю в будущем, неблагоприятно сказаться на его карьере! Бывшая прачка никогда не научится держать себя в обществе и, вместо того чтобы помогать мужу возвыситься, будет тянуть его вниз! К счастью, он не торопится надеть ей кольцо на палец. Эмили старалась не критиковать Александрину в присутствии сына, но втайне страдала оттого, что приходится уступать место самозванке. Александрина чувствовала это и все больше замыкалась в себе. Между двумя женщинами установились напряженно-вежливые отношения, молчаливое соперничество, а Золя притворялся, будто не замечает этого. Для того чтобы полностью отдаться сочинительству, ему необходим был покой в доме. Больше всего Эмилю хотелось, чтобы все оставалось, как есть. Александрина олицетворяла для него надежность, удобство, нежность. Он не столько любил сам, сколько позволял себя любить. Кроме всего, выбрав эту женщину в спутницы жизни, он застраховал себя от плотской распущенности.
   Летом, спасаясь от тяжелой парижской жары, Золя увез Александрину в Беннанкур на берегу Сены. Там обычная его компания друзей облюбовала трактир тетушки Жигу. «Колония» включала в себя, помимо четы Эмиль – Александрина, хрупкого Валабрега, громогласного Сезанна, кроткого Байля, бездарного Шийяна, верного Солари и несколько доступных красоток. В этом кружке веселых повес и бойких девиц Александрина оказалась на высоте. Там крепко пили, сытно ели, а после еды, пищеварения ради, занимались греблей. Мадам Золя, разумеется, осталась дома и очень беспокоилась, зная, что сын много времени проводит на реке. «Такой сильный ветер, а лодочка маленькая, того гляди перевернется». Нередко за весла бралась Александрина. Вволю накатавшись и утомившись, вся компания устраивалась отдохнуть в тени деревьев на маленьком островке. Жара, благоухание трав, терпкий запах, исходивший от прикорнувшей рядом любовницы, кружили голову Золя, пьянили его до того, что он на время забывал о работе и полностью отдавался радостям жизни. Однажды, вернувшись с такой прогулки домой, он написал своему другу, художнику Косту, который в это время отбывал воинскую повинность: «В общем, я доволен тем, какой путь прошел до сегодняшнего дня. Но я нетерпелив, мне хотелось бы идти еще быстрее… Александрина толстеет, я немного похудел».[45]«Идти еще быстрее!» Подобно тому как другие чувствуют голод, оказавшись перед витриной колбасника, Золя испытывал его перед витринами книжных лавок. Столько книг, и среди них нет ни одной, принадлежащей его перу! Когда же он станет достаточно знаменитым, чтобы затмить других писателей? Ему хотелось бы одному заменить собой всю французскую литературу.

VII. Тереза Ракен

   После многообещающего начала Золя несколько сник. Перестав регулярно получать жалованье в «Событии», он вынужден был пропитания ради подрабатывать где придется, писать то в одну, то в другую газету. Сегодня – в «Rappel» («Призыв»), завтра – в «Salut public» («Общественное благо»)… Затем, когда и эти источники стали иссякать, согласился написать для «Messager de Provence» («Провансальского вестника») роман с продолжением, в основу которого должны были лечь недавние уголовные процессы. Ему предоставили документы, оставалось лишь приукрасить их по своему вкусу. Обрадованный выпавшей ему удачей, Эмиль рьяно принялся, сохраняя голову холодной, а перо – резвым, сочинять «Марсельские тайны, современный исторический роман». Он нисколько не стыдился того, что ради денег взялся за такую работу, поскольку придерживался мнения, что для писателя унизительной может быть лишь праздность. «Я рассчитываю на широкий отклик по всему югу, – признается он Антони Валабрегу. – Совсем неплохо иметь в своем распоряжении целый край. Впрочем, я согласился на сделанное мне предложение, движимый неизменной своей жаждой работы и борьбы… Я люблю трудности, люблю совершать невозможное. А больше всего люблю жизнь и считаю, что лучше заниматься делом, каким бы оно ни было, чем бездельничать. Именно эти соображения и подталкивают меня принимать любой вызов, предстоит ли мне бороться с самим собой или с публикой».[46] И поскольку, как ему показалось, убедить Антони Валабрега не удалось, он продолжает растолковывать свою мысль: «Мне непозволительно уснуть, подобно вам, запереться в башне из слоновой кости под тем предлогом, что толпа ничего не понимает. Мне необходима толпа, я, как могу, иду к ней навстречу, я пытаюсь всеми способами ее покорить. В настоящее время мне больше всего необходимы две вещи: известность и деньги… Говорю это вам по-дружески. Разумеется, „Марсельские тайны“ я отдаю вам на растерзание. Я знаю, что делаю».[47]
   «Марсельские тайны», запутанный роман с продолжением, печатался в «Провансальском вестнике» начиная со 2 марта 1867 года. Несмотря на протесты отдельных читателей, оскорбленных тем, что их родной город предстал в таком неприглядном виде, публика приняла роман скорее благожелательно. Тогда Золя решил переделать его в пьесу, которую и написал в содружестве с Мариусом Ру. Однако пьеса выдержала в марсельском театре «Жимназ» всего-навсего три представления и с треском провалилась. Золя, приехавший вместе с соавтором взглянуть на последние репетиции, почувствовал себя уязвленным. Конечно, он признавал, что ни его роман, ни его пьеса не являются великими произведениями, но страшно обиделся на публику, разделившую его мнение.
   Вернувшись в Париж, он чувствовал себя непонятым и словно бы отлученным от сегодняшних событий в этом городе, еще не остывшем от воспоминаний о посещениях королей, любовных скандалах, фейерверках и балах-маскарадах, которыми была отмечена Всемирная выставка 1867 года. Ему казалось, что и для него погасли цветные фонарики иллюминаций. Тем не менее две вещи в этой жизни послужили ему утешением: Мане, благодарный Золя за то, что тот столь отважно его поддерживал, писал его портрет, а Солари лепил его бюст. Оба, и Золя, и Солари, были так бедны, что не могли нанять профессионального формовщика. Тогда они с помощью Сезанна сами развели гипс, сделали, как могли, форму и, произведя множество тонких операций, получили отличное скульптурное изображение писателя. Что же касается картины Мане, это оказалось просто чудо сильной и строгой живописи, одно из лучших полотен художника! Золя думал, что эти два произведения, если только их выставят на Салоне, непременно привлекут к нему внимание публики.
   Был у него еще один повод для того, чтобы радоваться и гордиться собой: одновременно с «Марсельскими тайнами» Эмиль начал писать другой роман, возлагая на него куда большие надежды. Утренние часы он отдавал серьезной и неспешной работе над этим сочинением, носившим пока условное название «Брак по любви», а в послеобеденные резво строчил «Марсельские тайны». Таким образом, переключаясь с одного на другое, сочинитель тешил себя тем, что одновременно ведет два дела, одно из которых льстит его самолюбию, другое же обеспечивает насущный хлеб. Замысел «Брака по любви», превратившегося впоследствии в «Терезу Ракен», появился у писателя после того, как он прочел в «Фигаро» роман Адольфа Бело и Эрнеста Доде «Венера Гордийская». В этом второстепенном сочинении авторы, заставив мужа пасть от руки любовника жены, затем отправляют преступную парочку на скамью подсудимых. Весьма банальная история бессознательно завладела умом Золя, искавшего яркий сюжет. И внезапно вспыхнула искра: обоим преступникам удастся избежать человеческого суда, но, истерзанные угрызениями совести, они будут до конца своих дней ненавидеть друг друга и покончат с собой на глазах у матери убитого, которая всегда подозревала их в совершении преступления и теперь, парализованная, испепелит их трупы мстительным взглядом. «Трупы пролежали всю ночь на полу столовой, у ног г-жи Ракен, скрюченные, безобразные, освещенные желтоватым отсветом лампы. Почти двенадцать часов, вплоть до полудня, г-жа Ракен, неподвижная и немая, смотрела на них, уничтожая их своим тяжелым взглядом, и никак не могла насытиться этим зрелищем».[48]
   «Я очень доволен своим последним произведением, – написал Золя Антони Валабрегу, – думаю, это лучшее из всего написанного мной на сегодняшний день. Боюсь даже, что роман получился слишком терпким».[49] И в самом деле, история любовников, Терезы и Лорана, исполнена яркой чувственности и неистовой жестокости. Впервые с начала своей литературной деятельности Золя предпочел не выводить на сцену себя самого под другим именем и не рассказывать, пользуясь для этого своим героем, о пережитых им самим муках и радостях. Однако описанная им драма, пусть и совершенно чуждая жизни автора, кажется читателю куда более подлинной, чем меланхолическая «Исповедь Клода». Здесь верен каждый звук, здесь все дышит правдой: и чувства, и атмосфера, и монотонность повседневного существования, которое влачат супруги Ракен, и пламя, внезапно охватившее Терезу, когда Лоран появился в убогом жилище четы.
   Большой поклонник Тэна, безоговорочно им восхищавшийся, Золя сделал своим девизом цитату из его «Новых исторических и критических очерков»: «Натуралист нимало не заботится ни о чистоте, ни об изяществе; в его глазах жаба ничем не уступает бабочке, а летучая мышь интересует его гораздо больше, чем соловей».
   Автор «Терезы Ракен» инстинктивно принялся изображать своих персонажей с точностью естествоиспытателя, описывающего животное, исследующего его реакции, но не пытающегося ни отождествить его с самим собой, ни судить по собственным законам. В двадцать семь лет Эмиль с гордостью осознал, что ученый задушил в нем поэта.
   Роман сначала печатался с продолжениями в журнале «Артист», которым руководил Арсен Уссей; потом последний, боясь вызвать недовольство своих читателей, принялся умолять автора вычеркнуть некоторые места, «поскольку, – объяснял он, – журнал читает императрица». Золя согласился кое-что смягчить, но пришел в неописуемую ярость, обнаружив на последнем листке корректуры заключительную фразу, выдержанную в нравоучительном духе и прибавленную Арсеном Уссеем, с тем чтобы немного сгладить натуралистическую резкость произведения.
   Текст был восстановлен полностью в первоначальном виде при издании книги, вышедшей у Лакруа в конце 1867 года, и с первых же дней ее появления на прилавках Золя в тревоге стал ждать читательских откликов.
   Как и ожидал писатель, его новая вещь была принята неоднозначно: одни ее хвалили, другие ругали. Ничего удивительного не было и в том, что Тэн увидел в романе приложение своих теоретических рассуждений об искусстве. «Произведение в целом построено на верной идее, – написал он Золя. – Оно крепко связано, хорошо построено, указывает на то, что автор его – подлинный художник, серьезный наблюдатель, который стремится не к приятности и одобрению, но к правде». Тем не менее Тэн в том же письме задается вопросом, не слишком ли тяжела рука у автора: «Надо быть профессиональным физиологом и психологом, чтобы книга вроде вашей не расстроила нервы… Когда, заткнув все отверстия, закрыв окна, читателя заточают в необычайной истории один на один с чудовищем, безумцем или неуправляемым существом, читателю становится страшно, порой его даже начинает подташнивать, и он возмущается автором… Если бы я посмел высказать свое мнение, то посоветовал бы вам расширить рамки и взвешивать эффекты».[50]
   Выступили с критикой и братья Гонкуры. Они, со своей стороны, объявили, что «Тереза Ракен» – «восхитительно проведенное исследование мук раскаяния, где от каждой страницы веет трепетом тонких чувств и небывалым прежде в литературе нервным ужасом»; заверили автора в том, что все их симпатии на его стороне: они выступают вместе с ним за идеи, принципы, утверждение прав современного искусства на Правду и Жизнь.
   А Сент-Бев, в отличие от коллег, похвалив Золя, выразил сомнение в достоверности его истории и в выборе средств выражения и с высоты своих непревзойденных познаний обратился к нему с кисло-сладким посланием. «Вы написали примечательное произведение, которое во многих отношениях может произвести огромные перемены в современном романе, – пишет он молодому автору и тут же прибавляет: – Если страстно влюбленные Клитемнестра и Эгисф могли отдаваться друг другу рядом с еще не остывшим окровавленным трупом Агамемнона, и этот труп, по крайней мере в первые ночи, нисколько их не смущал… то я совершенно не понимаю ваших любовников с их муками раскаяния и внезапным охлаждением, наступившим еще до того, как они достигли своей цели». И заключает притворно отеческим тоном, сопровождая оценку советом: «Вы совершили смелый поступок, этим произведением вы бросили вызов и читателям, и критикам. Не удивляйтесь же тому, что иные обрушат на вас свой гнев – вы вступили в бой, ваше имя привлекло внимание. Подобные битвы, если талантливый автор на это идет, заканчиваются другим произведением, не менее смелым, но чуть более спокойным, в котором читатели и критики видят уступку своим вкусам, и все завершается одним из тех мирных договоров, какие упрочили не одну репутацию».[51]
   Получать такие отзывы было, конечно, несмотря ни на что, приятно, зато Золя не раз вздрагивал, читая в «Фигаро» статью Луи Ульбаха, подписавшегося псевдонимом Феррагюс. «Мое любопытство на днях заставило меня окунуться в лужу грязи и крови, именуемую „Терезой Ракен“, автор которой, господин Золя, считается талантливым молодым человеком, – сообщал читателям Луи Ульбах. – Большой любитель непристойностей… он видит женщину такой, какой изображает ее господин Мане: цвета грязи, слегка подкрашенной румянами… В „Терезе Ракен“ сосредоточены все опубликованные прежде мерзости. Туда стекают вся кровь и все гнусности… Я не склонен непременно порицать резкие ноты и яростные, темные мазки, я сетую на то, что они ничем не разбавлены и не оттенены… Однообразие в изображении мерзости – худший вид однообразия. Кажется, – если подыскивать сравнение, достойное этой книги, – будто ты лежишь под краном на одном из столов в мертвецкой и до самой последней страницы чувствуешь, как на тебя, капля за каплей, падает та вода, которой обмывают трупы».
   Однако на самом деле эта резкая критика не так уж и огорчила Золя. Главное, что о книге заговорили, а хвалят ее или ругают, в конце концов, не так уж существенно. Своей разгромной статьей Луи Ульбах только дал ему повод великолепно отразить удар на страницах той же газеты: «Вы пребываете на поверхности кожи, сударь, тогда как романисты-аналитики без колебаний проникают в плоть… Позабудьте об атласном кожном покрове той или иной дамы, подумайте о том, какие залежи грязи скрываются под этой розоватой кожей, созерцание которой отвечает вашим примитивным желаниям. И тогда вы поймете, что можно встретить писателя, который отважно погружается в человеческую грязь. Истина, подобно огню, очищает все».
   Но Луи Ульбах уже успел задать тон, и большинство журналистов стали подпевать ему. Эдмон Тексье в «Веке» обвинил Золя в том, что тот сочинил «Терезу Ракен», впав «в некое физиологическое опьянение». Один из основателей «Трибуны», Андре Лавертюжон, написал автору: «Ваша точка зрения и выбор сюжета чудовищны, меня потом мучили кошмары… Надеюсь, „Трибуна“ наведет вас на менее мрачные замыслы».[52] Лоран-Пиша пообещал, что в «Маяке Луары» будет писать о книге «со всей суровостью по отношению к жанру и с уважением к таланту».[53] Со всех сторон на Золя сыпались обвинения и обидные клички, его называли «порнографом», «ассенизатором», сторонником «аморальной литературы». И всего этого оказалось вполне достаточно для того, чтобы пробудить невероятное любопытство широкой публики. За «Терезу Ракен» брались с тем же чувством, с каким отправляются потанцевать в подозрительные кварталы: мы содрогаемся от омерзения, но все-таки желание потолкаться среди всякого сброда пересиливает… Споры вокруг романа подстегнули интерес к нему, и продавалась книга хорошо. В мае 1868 года Лакруа стал готовить к печати второе издание «Терезы Ракен». На этот раз текст предваряло большое предисловие от автора: «Я пришел в полный восторг, узнав, что у моих собратьев нервы словно у барышни… Что меня огорчает – ни один из тех целомудренных журналистов, которые краснели, читая „Терезу Ракен“, как мне кажется, не понял этого романа… В „Терезе Ракен“ я поставил перед собой задачу изучить темпераменты, а не характеры. Я выбрал персонажей, которыми безраздельно управляют их нервы и их кровь… Тереза и Лоран – звери в человеческом обличье, ничего больше… Надеюсь, теперь вы начинаете понимать, что моя цель была прежде всего целью научной».
   Несмотря на это объяснение, шум не утихал, нападки на Золя продолжались. Освистанный писатель с довольным видом потирал руки. Наконец-то он сделался заметной фигурой в литературном мире!
   Снова сменив квартиру, Эмиль поселился теперь все в том же Батиньоле, но уже в доме 23 по улице Трюффо: это был небольшой особнячок с садом. Платить за новое жилье надо было пятьсот пятьдесят франков в год. Золя пока еще нелегко было выкладывать такую сумму, и, чтобы покрыть расходы, он стал больше писать для газет, а кроме того, состряпал еще один роман с продолжением, переделку пьесы, написанной им за три года до того, в те времена, когда он еще служил у Ашетта: «Мадлен Фера» – всего лишь неудачный перепев «Терезы Ракен» – и отдал рукопись в новое «Событие», которым руководил Анри Бауэр. С первых же выпусков очередное произведение Золя, выходившее в газете под более привлекательным названием «Стыд», задело целомудрие подписчиков. Имперский прокурор вызвал к себе главного редактора и объявил, что, если тот немедленно прекратит публикацию романа, его самого не тронут, но с книгой прокуратура так этого дела не оставит. Бауэр повиновался, публикацию романа прекратил. Золя немедленно выступил на страницах «Трибуны» в свою защиту, ссылаясь на Мишле, автора «Женщины», и доктора Проспера Люка, чьи теоретические работы о наследственности подсказали ему идею произведения. Имперский прокурор, лично принявший Эмиля, показался ему сговорчивым. Совершенно уверенный в том, что никто не станет преследовать автора за издание нового романа отдельной книгой, Золя решил ни слова в нем не менять. И сейчас чье-то возмущение, чьи-то нападки не только не были ему неприятны, а, напротив, лишь подстегивали его. Он ведь не рассказывал историю, он сражался с пером в руке! И если бы он почувствовал, что всем нравится то, что он делает, если бы он слышал вокруг себя только гул одобрения, может быть, ему расхотелось бы работать. Некоторые авторы гладят читателя по шерстке, он же теребит, задирает, поражает, ранит. И испытывает наслаждение творца именно благодаря своей решимости бросить вызов общественному мнению.
   Как писатель и рассчитывал с самого начала, благодаря шумной и скандальной известности в литературном мире теперь у него появились как друзья, так и завистники. Он прилежно посещал «вторники» Арсена Уссея и «понедельники» Поля Мериса, сам принимал гостей по четвергам, сблизился с Альфонсом Доде, с Мишле, с Дюранти, а результатом того, что он открыто восхищался творчеством Гонкуров, стало приглашение братьев приехать в их особняк в Отейле.
   Приехал. И вечером 14 декабря 1868 года Гонкуры записали в своем «Дневнике»: «Сегодня у нас обедал наш поклонник и ученик Золя. Мы впервые с ним виделись. Первое наше впечатление было таким: мы увидели в нем измученного студента, одновременно коренастого и тщедушного, напоминающего Сарсе, с бескровным, восковым, словно из тонкого фарфора, лицом, изящно обрисованными веками, нервно вылепленным носом, красивыми руками. Вся его фигура скроена отчасти по мерке его же персонажей, в которых он соединяет два противоположных типа, смешивая мужское и женское; и в нравственном отношении можно уловить в нем сходство с его созданиями, у которых двойственные, противоречивые души. Преобладают в нем черты болезненные, страдальческие, он до предела издерган, а когда приближается к вам, минутами вас охватывает пронзительное ощущение, будто перед вами нежная жертва сердечной болезни. Непостижимое, глубокое и, в конечном счете, запутанное существо, страдающее, тревожное, беспокойное, неопределенное».
   Не подозревая о том, какому клиническому исследованию подвергают его старшие друзья, Золя выбалтывал Гонкурам все, что накопилось к тому времени у него в душе. Эмиль был уверен в том, что эти богатые, талантливые и утонченные писатели, живущие среди вычурных безделушек, японских гравюр и антикварной мебели, обладают всеми качествами, необходимыми для того, чтобы понять такого человека, как он, человека, стремящегося лишь к тому, чтобы добиться такой же славы и купаться в такой же роскоши. «Он рассказывал нам о том, как трудно ему живется, – записали еще братья, – о том, как ему хочется и как необходимо найти издателя, который купил бы его на шесть лет за тридцать тысяч франков, обеспечив ему каждый год выплату шести тысяч франков: это даст ему возможность прокормить себя и мать и написать „Историю одной семьи“ в десяти томах».
   Да, в самом деле, Золя, опьянев от вина, вкусной еды и лестных высказываний хозяев дома, разгорячился до того, что открыл им свою удивительную тайну: он хотел бы написать цикл романов, в которых действовали бы персонажи, принадлежащие к одной и той же семье, отмеченные печатью наследственности и влиянием окружающей среды, «огромную махину», которая заткнет рот его гонителям. «Дело в том, что у меня очень много врагов, – жаловался старшим коллегам более молодой. – Так трудно заставить говорить о себе!»
   Расстался он с Гонкурами в полном убеждении, что заручился их дружеской поддержкой на пути восхождения к славе. На редкость проницательный, когда речь шла о том, чтобы глубоко исследовать характеры персонажей романа, Золя оказывался удивительно простодушным при встрече с реальными людьми. Но не эта ли неспособность умно вести себя в жизни позволяла ему так искусно управлять воображаемым миром? В Отейль он приехал железной дорогой, как и посоветовали ему братья, указав в записке, что поезда идут через каждые полчаса, а их дом в двух шагах от вокзала, и теперь, снова садясь в поезд, думал о том, что уезжает с уверенностью и беспредельной надеждой, порожденными общением с этими удивительными людьми. Паровоз загудел, вагон дернулся, а он уже заранее предвкушал, как будет рассказывать о сегодняшней исторической встрече матери и Александрине, которые ждут его дома.

VIII. Александрина

   Запавшая в голову мысль прокладывала себе путь. Чем больше Золя размышлял о дальнейшем развитии своей карьеры, тем больше убеждал себя в том, что, если ему и впрямь хочется связать свое имя с представлением о чем-то значительном, он должен сочинить нечто многотомное, наподобие «Человеческой комедии» Бальзака. Он преклонялся перед автором «Отца Горио». «Что за человек! – писал он другу. – Я сейчас как раз перечитываю его книги. Он весь век подмял под себя. По мне, так и Виктор Гюго, и все остальные рядом с ним меркнут».[54] Но, восхищаясь этим исполином французской литературы, он немного и злился на него за то, что он так велик. Как сравняться с таким гением, не подражая ему? В этом-то вся загвоздка. Золя упорно стремился хоть в чем-то выйти из-под влияния своего кумира. Первое отличие: «Человеческая комедия» выстроилась задним числом, когда Бальзак написал уже несколько романов из цикла, и отсюда происходит некоторая несвязность в построении целого. Так, например, отдельные части, из которых слагается этот монумент, нередко соединены между собой лишь появлением неких второстепенных персонажей. Перед нами, думал Золя, труд человека вдохновенного и безалаберного, повинующегося лишь вспышкам собственного вдохновения. А вот он хочет и будет творить размеренно, методично, и задолго до того, как напишет первую строчку первого тома, у него будет составлен общий план и все разложено по папкам и по ящикам. В противоположность Бальзаку, который населял созданный им мир, доверясь собственной фантазии, Золя решил, наполняя жизнью собственный мир, ничего не оставлять на волю случая. Заметил он, кроме того, что у Бальзака нет героев-рабочих, что великий писатель хотел создать историю нравов своего времени, что его творчество – зеркало общества, «которым правят религия и королевская власть». И подробно определил в заметках, названных «Различие между Бальзаком и мной»: «Мое произведение будет совершенно другим. Рамки его будут те же. Я хочу изобразить не все современное общество, а одну семью, показав, как изменяется порода в зависимости от среды… Моя главная задача – оставаться чистым натуралистом, чистым физиологом».
   Для того чтобы развернуть такую широкую картину со множеством персонажей, мест действия, разнообразием занятий, требовалась направляющая мысль. За этим дело не станет – надо только исследовать модные теории. Действительно, набросившись на эти модные теории, Золя нашел в них оправдание собственному пристрастию к точным наукам. «Точные науки так стремительно продвигаются в покорении мира, что в один прекрасный день смогут объяснить все», – сказал он себе. По его мнению, у романиста, склонившегося над листом бумаги, и ученого, затворившегося в своей лаборатории, одна и та же миссия: углубить познание реальности. Один исследует души, другой – тела, но ход их рассуждений одинаков. Толпа, завороженная достижениями искусников скальпеля, реторты или микроскопа, не может не довериться целиком и полностью писателям, повинующимся той же умственной дисциплине. Век выдался научный, и литература обречена стать такой же. Для того чтобы окончательно в этом увериться, Золя мысленно возвращался к разговорам со своим другом из Экса, ученым Фортюне Марионом, который рассказал ему об устойчивости кровных уз в физическом и нравственном облике человека. Прочел он также с жадностью неофита «Введение в экспериментальную медицину» Клода Бернара, «Трактат о естественной наследственности» доктора Проспера Люка, «Философию искусства» Тэна, «Физиологию страстей» доктора Шарля Летурно и труды Дарвина, незадолго перед тем переведенные на французский язык. Все эти публикации окончательно убедили Эмиля Золя в главном: для того чтобы быть созвучным своему времени, он должен отбросить идеалистические мечты и вплотную приблизиться к осязаемой реальности. Очень скоро писатель решил, что его творчество должно сделаться иллюстрацией теории наследственности. Все объясняется прежней жизнью, предшествующими событиями, «анамнезом» человека. Порывшись в его генетическом прошлом, можно заранее определить его будущее в обществе. Вооружившись этой уверенностью, нисколько не смущаясь, а, напротив, радуясь тому, как хорошо все раскладывается по полочкам, Золя вообразил, будто призван стать основателем нового искусства. Он уже это предчувствовал, когда писал «Терезу Ракен». Теперь, когда ему под тридцать и в голове у него столько ученейших сочинений, он в этом нисколько не сомневается. Ошеломленный своим открытием, он решил, что им найден лучший способ показать, какую огромную роль играет наследственность в жизни людей: надо, чтобы все персонажи его цикла романов принадлежали к одной и той же семье. Таким образом, пороки каждого из них будут объяснены и словно бы оправданы почти автоматическим атавизмом. Эта пирамида будет называться «Естественная и социальная история одной семьи во времена Второй империи». Если Бальзак был демиургом, то он, Золя, будет экспериментатором.
   «Я хочу показать семью, небольшую группу людей и ее поведение в обществе, показать, как, разрастаясь, она дает жизнь десяти, двадцати личностям, на первый взгляд глубоко различным, но, как обнаруживает анализ, близко связанным между собой, – напишет он позже в предисловии к „Карьере Ругонов“. – Наследственность, подобно силе тяготения, имеет свои законы.
   Для разрешения двойного вопроса о темпераментах и среде я попытаюсь отыскать и проследить нить, математически ведущую от человека к человеку. И когда я соберу все нити, когда в моих руках окажется целая общественная группа, я покажу ее в действии, как участника исторической эпохи, я создам ту обстановку, в которой выявится сложность взаимоотношений, я проанализирую одновременно и волю каждого из ее членов, и общий напор целого.
   Ругон-Маккары, та группа, та семья, которую я собираюсь изучать, характеризуется безудержностью вожделений, мощным стремлением нашего века, рвущегося к наслаждениям. В физиологическом отношении они представляют собой медленное чередование нервного расстройства и болезней крови, проявляющихся из рода в род, как следствие первичного органического повреждения; они определяют, в зависимости от окружающей среды, чувства, желания и страсти каждой отдельной личности – все естественные и инстинктивные проявления человеческой природы, следствия которых носят условные названия добродетелей и пороков. Исторически эти лица выходят из народа, они рассеиваются по всему современному обществу, добиваются любых должностей в силу того глубоко современного импульса, какой получают низшие классы, пробивающиеся сквозь социальную толщу. Своими личными драмами они повествуют о Второй империи, начиная от западни государственного переворота и кончая седанским предательством. <<…>>
   Этот труд, включающий много эпизодов, является в моем представлении биологической и социальной историей одной семьи в эпоху Второй империи».[55]
   Теперь он окинул орлиным взором угодья, в которых ему предстояло охотиться. Набросал первоначальный план десяти романов, которые должны были вытекать один из другого, носить на себе отпечаток материализма, физиологии, наследственности, а все описываемые события происходили бы в царствование Наполеона III. Золя ненавидел это время за его униженное преклонение перед деньгами, его напыщенность, мишуру, дешевый блеск, буржуазные предрассудки, лицемерие, ханжество и нетерпимость. Выбрав ненавистную ему эпоху, он сможет обличить ее пороки и ее тупость. Но, забираясь в это болото, он хотел передвигаться по нему с уверенностью. В течение года усердно работал в Императорской библиотеке, с головой погружаясь в научные сочинения, делая выписки, тщательно составляя генеалогическое древо своих персонажей Ругон-Маккаров. Эту родословную он потом предъявит Лакруа вместе с планом цикла романов, и издатель, на которого размах и серьезность замысла произведут сильное впечатление, тут же подпишет договор на первые четыре тома. Автору определены гарантированные выплаты – по пятьсот франков в месяц.
   Перед тем как приступить к работе над первым томом – «Карьера Ругонов», Золя раз и навсегда установил для себя распорядок дня. Подъем в восемь утра, затем прогулка в течение часа – это позволит одновременно размять ноги и проветрить мозги, после чего можно сесть за работу. Потом обед. Во второй половине дня – встречи с нужными людьми, переписка, сбор дополнительных материалов в Императорской библиотеке. С неизменной своей точностью Эмиль высчитывает, сколько страниц сможет писать в день, и выводит из этого дату окончания всего цикла: великое событие должно иметь место через десять лет. Только бы никакие внешние события не помешали творцу заниматься той огромной работой, которую он на себя взвалил!
   Для того чтобы обеспечить себе столь необходимое при такой напряженной работе мирное течение жизни, Золя решил узаконить свои отношения с Александриной. Прожив с ней около пяти лет, он научился ценить немалые достоинства подруги. Она, конечно, не была красавицей из тех, которым оборачиваются вслед на улицах, – просто крепкая, плотного сложения женщина с темными шелковистыми волосами, живыми черными глазами и легким пушком над верхней губой. Преданная, деятельная, практичная, честолюбивая. Одержимая навязчивой мыслью о том, как бы забраться на более высокую ступеньку социальной лестницы, Александрина хотела, чтобы ее признавали добропорядочной супругой, делящей жизнь с прославленным романистом. Предложив ей руку и сердце, Золя исполнил ее заветное желание. Мало того, она потребовала, чтобы он обвенчался с ней в церкви, и он, позитивист и агностик, не смог ей в этом отказать. Свидетелями на свадьбе стали Поль Сезанн, Мариус Ру, Филипп Солари и недавно перебравшийся в Париж из Экса молодой поэт, большой почитатель таланта автора «Терезы Ракен» – Поль Алексис. Госпожа Золя-мать смирилась с тем, что ее невесткой стала девушка «из простых». Отношения между женщинами на первый взгляд могли показаться сердечными: с обоюдного согласия они, чтобы не нарушать покой хозяина дома, постарались заглушить взаимное недовольство друг другом.
   После свадьбы Золя наконец почувствовал себя уверенно. Его сексуальный аппетит никогда не был чрезмерным. Или, вернее, этот аппетит пробуждался в нем лишь тогда, когда он брался за перо. Если живая, настоящая женщина из плоти и крови оставляла его более или менее равнодушным, то стоило ему начать описывать выдуманные им создания, как он тут же воспламенялся, в нем просыпался неукротимый темперамент. Рядом с этими сочиненными им женщинами он уже не чувствовал себя скованным детской робостью. Он дерзал проживать и описывать самые откровенные любовные сцены, никакие объятия не казались ему слишком смелыми. Избавившись от всякого страха перед плотской неудачей, он втайне предавался наслаждению и хмелел от этого. А когда после всего этого возвращался к Александрине, ему казалось, будто он только что ей изменил, хотя на самом деле хранил верность. Скромный и целомудренный в спальне, Эмиль брал свое в рабочем кабинете. Никто и заподозрить не мог, какие радости ждут его в уединении за письменным столом. Нет, ничто не могло сравниться для писателя с пьянящим удовольствием, которое он испытывал, водя пером по бумаге и зная, что он – единственный и полновластный хозяин мира, существующего лишь у него в голове. Он был чудовищно трудолюбив, он жил грезами и только что не питался чернилами.
   Узнав в июне 1870 года о смерти Жюля де Гонкура, Золя написал его брату Эдмону патетическое письмо, которое заканчивалось словами: «Искусство убило его».[56] Несколько недель спустя он обедал в Отейле и долго рассказывал хозяину дома о своей работе. Гонкур записал потом в своем «Дневнике»:[57]«Он говорил мне о десятитомной эпопее, „Естественной и социальной истории одной семьи“, которую он намерен писать, показав в ней темпераменты, характеры, пороки и добродетели, развивающиеся в той или иной среде и различающиеся между собой так же, как та часть сада, что находится в тени, отличается от той, которая освещена солнцем». В конце обеда Эмиль, обращаясь к человеку, глубоко опечаленному кончиной брата, воскликнул: «После анализа бесконечно малых величин чувства, какой был проделан Флобером в „Мадам Бовари“, после произведенного вами анализа всего, что имеет отношение к искусству, формам, нервам, после этих произведений-драгоценностей, этих шедевров, этих филигранно проработанных томов, для молодых не осталось места, им больше нечего делать, нечего строить, они больше не смогут создавать персонажи. И только количество томов, мощь творения могут дать возможность обратиться к читателю».
   Произнося эти слова, Золя оставался искренним. Он бесконечно восхищался Флобером (о чем и написал ему, посылая собрату по перу свою книгу «Мадлен Фера»), он признавал его своим наставником в искусстве наблюдения реальной жизни и в каком-то смысле своим предшественником, но не разделял пристрастия Флобера к безупречно отделанной фразе. Восторгаясь совершенством его стиля, над которым тот работал с ювелирной точностью, Золя отказывался ему подражать. Произведение-драгоценность– не то, что ему хотелось бы создать. Он пишет яростно, неудержимо, наспех, с избытком прилагательных, не заботясь о благозвучии, а порой и допуская неправильные обороты речи. Давая волю этому словесному потоку, он не стремится услаждать читательский слух, нет, он жаждет втолкнуть читателя, не позволяя опомниться и отдышаться, в чуждый тому мир. Краски, звуки, запахи этого мира должны были обрушиться на читателя, как обрушивались они на него самого в тиши кабинета, пока мать и жена пробирались мимо его двери на цыпочках, бесшумно хлопоча по хозяйству. Если описания свои он набрасывал только грубыми и крупными штрихами, то делал это для того, чтобы еще сильнее поразить ленивые умы.
   Истина Флобера – тщательная копия, его же истина – трагическая карикатура. Но самой своей чрезмерностью эта трагическая карикатура подстегивает воображение, обостряет восприимчивость, помогает обнажать души и проникать в суть вещей. Искусство, в понимании Золя, было способом увеличения действительности, как в лупе, увеличения на грани или за гранью преувеличения, которое восстанавливает, усиливая и подчеркивая ее, сущность этой действительности. Тонкость он заменял силой, подробное наблюдение – страстным искажением.
   В «Карьере Ругонов» Золя живо и насмешливо рассказывает о том, как отозвались последствия государственного переворота, совершенного принцем Луи-Наполеоном Бонапартом 2 декабря 1851 года, на жизни провансальского города, который он придумал, опираясь на свои воспоминания об Эксе, и назвал Плассаном. Под прикрытием этого потрясения разгораются страсти. Две соперничающие ветви одного рода, Ругоны и Маккары, открыто выступают друг против друга: первые – бонапартисты по расчету, вторые – либералы по бедности и из зависти. Оказавшийся между двумя вражескими лагерями, молодой родственник тех и других, идеалист Сильвер Муре, гибнет, защищая республику. По этой политической канве Золя вышивал полный веселой ярости психологический роман, в котором описывал медленное разложение душ, попавшихся на приманку денег и почестей.
   Автор надеялся, что появление его книги, столь сурово обличавшей имперский режим, наделает много шума. Но он знал, что на этот раз за ним будет стоять огромная партия сторонников. Вознеся поначалу Наполеона III до небес, многие люди отвернулись затем от своего идола, ставя ему в вину злоупотребления властью, которые позволяло себе правительство, скандалы, неудачную мексиканскую экспедицию, нелепые работы, предпринятые Османном, наглую роскошь, выставленную напоказ рядом с нищетой, в какой жили рабочие. Республиканцы, ободренные результатами выборов 1869 года, подняли голову. Сотрудничество Золя с такими газетами, как «Трибуна», «Призыв» и в особенности «Колокол» («La Cloche»), превратило его в человека левых взглядов, явного оппозиционера. Тем не менее на самом деле ни к одной воинствующей группировке он не принадлежал. Эмиль просто хотел, чтобы во Франции было больше справедливости, больше свободы, больше равноправия в распределении богатства – словом, чтобы там установился парламентский режим, достойный такого определения. И он говорил и писал об этом с тем большей страстью, что чувствовал приближение грозы.
   После того как 10 января 1870 года французский журналист Виктор Нуар был убит, застрелен из револьвера принцем Пьером Бонапартом, в стране стало неспокойно. Казалось, будто даже и самые незыблемые учреждения чем-то подточены изнутри и готовы рухнуть. Едва прикрытая тщеславием немощность Империи пробудила алчность германского соседа. Бисмарк стремился к войне. И если Наполеон III войны боялся, то императрица Евгения заставляла его проявить непримиримость. Именно в этой атмосфере правительственной нерешительности и народного недовольства началась публикация «Карьеры Ругонов» в газете «Век». Будет ли роман с продолжением напечатан до конца? Золя в этом сомневался, и, как оказалось, не напрасно. 13 июля 1870 года Бисмарк, который искусно вел свою игру, передал в газеты сокращенный вариант депеши, посланной ему из Эмса императором Вильгельмом I. Этот урезанный текст во Франции сочли оскорбительным для национальной гордости. Нанесенное оскорбление пробудило уличный патриотизм. Правые газеты утверждали, что французская армия непобедима. Все военные эксперты в один голос предсказывали быструю победу. Народ, слившись в едином порыве, кричал: «На Берлин!» Золя был ошеломлен тупым непониманием, ослеплением правительства и толпы. Война казалась ему неизбежной. «Карьера Ругонов» больше никого не интересовала. Читатели «Века», разворачивая свою газету, выискивали в ней теперь лишь политические новости. Уже начиналась мобилизация. И в этот момент, когда страна была охвачена лихорадочным воинственным пылом, Золя осмелился написать в «Колоколе»,[58] что тысячи французских солдат бессмысленно позволяют себя убить во имя Империи, которую ненавидят. Мало того, он призывал к восстановлению республики. Статья навлекла на автора обвинение в том, что он «разжигает презрение и ненависть к правительству и подстрекает к неповиновению законам». Однако, на его счастье, суды были перегружены делами, и эта история заглохла сама собой. Желая доказать, что, несмотря на свои пацифистские настроения, он все же хороший француз, Золя решил записаться в национальную гвардию, но его забраковали из-за усилившейся с годами близорукости.
   Между тем напряженность событий нарастала. 19 июля 1870 года, несмотря на все старания Тьера, война была объявлена. 11 августа «Век», ссылаясь на «тяжелые обстоятельства», приостановил публикацию «Карьеры Ругонов». Золя от всего этого вместе взятого приходит в отчаяние: из-за войны, из-за неудачи его романа, из-за своей писательской бесполезности в обезумевшем мире. «Эта ужасная война выбила у меня из рук перо, – пишет он 22 августа 1870 года Эдмону де Гонкуру. – Я чувствую себя неприкаянным. Слоняюсь по улицам. Поездка в Отейль дала бы возможность развеяться несчастному романисту, оказавшемуся не у дел».
   Седанский разгром, пленение императора, беспорядочное отступление армии помешали Золя по-настоящему обрадоваться установлению республики. Наступление прусской армии пугало его мать и Александрину. Оставаться в Париже становилось опасно. Надо было уезжать. Но куда? В Эксе победила революция. Байль и отец Поля Сезанна вошли в состав нового муниципалитета. Однако перебираться туда тоже страшновато: семья опасалась беспорядков. Лучше всего было бы укрыться в каком-нибудь мирном уголке, подальше от охватившего многие города безумия.
   Они продолжали обсуждать разные возможности, а тем временем на востоке гремели бои. Седьмого сентября семейство Золя наконец-то покинуло Париж и поселилось в предместье Марселя, Эстаке. Поль Сезанн уже обосновался там со своим мольбертом. Его суровая и давняя дружба послужит утешением и ободрением для «несчастного Эмиля». Золя одновременно испытывает и стыд из-за своего бегства, и облегчение оттого, что захватчик теперь от него достаточно далек; наконец, он чувствует себя несчастным, сознавая, что никто не расслышал его голос в защиту республики среди грохота, с которым рухнула Империя.

IX. Поражение

   В Эстаке Золя снова встретился с Полем Сезанном, который скрывался в этом тихом городке у моря вместе со своей любовницей Ортанс Фике. Военные власти отказались от намерения его разыскать, да что военные власти – даже родители не имеют ни малейшего понятия о том, где находится его убежище! Сезанн с великолепным пренебрежением относится к войне, полностью поглощенный своей живописью. Не его дело – отмечать на карте, далеко ли продвинулись пруссаки, он предпочитает покрывать холст красками, которые бы зрителю всю душу переворачивали. Сколько раз художник говорил об этом Золя, но тому было не понять друга: его самого преследовала действительность, понукала, не оставляла в покое. Эмиль, как всегда, солидарен с людьми, которые сражаются, с теми, кто не скрывает своего возмущения, с теми, кто ищет наилучший способ спасти Францию. Солнечная безмятежность Эстака кажется ему оскорблением, нанесенным страданиям целой страны.
   Проведя несколько преступно праздных дней в этом тихом городке, Золя решил, прихватив жену и мать, перебраться в Марсель – ему казалось, что там он будет ближе к заботам и тревогам соотечественников.
   Но, приехав туда 10 сентября 1870 года, он застал огромную ярмарку тщеславия, беспорядочную и крикливую. В городе была провозглашена республика, но между членами захватившей власть группировки разгорелось соперничество. Гамбетта издалека отдавал распоряжения, но никто и не думал их выполнять. Город оказался в руках неуправляемой черни, которая с криками выплеснулась на улицы. Доверенным лицом простонародья стал депутат Эскирос; Гамбетта и он противостояли друг другу. Уж не закончится ли все это брато-убийственной войной? Нет, опасаться нечего, здесь только громко говорят и много жестикулируют, а кровь не проливают.
   Назначив Альфонса Жана префектом департамента Буш-дю-Рон, Гамбетта отправил его в Марсель, велев изгнать национальную гвардию из здания мэрии, которым та завладела. Гвардейцев образумили и усмирили, и в результате наспех проведенных муниципальных выборов в ратуше появляется Совет, придерживающийся умеренных взглядов.
   Едва в городе установилось относительное спокойствие, Золя начал подумывать о том, чтобы возобновить свою деятельность репортера. Встретился с давним другом Мариусом Ру и с Леопольдом Арно, которые когда-то заказали ему «Марсельские тайны». Решили совместно выпускать газету «Марсельеза». Замысел был одновременно и республиканским, и благоразумным. Пошатавшись по городу во время этой пародии на восстание, Золя возненавидел тупую толпу, которая, стоит ей только выступить против властей, теряет всякую способность управлять собой. Ему казалось, что умные люди в толпе, словно заражаясь друг от друга, теряют разум, который затем уносится волной ярости и потоком заблуждений. Сторонник порядка и благопристойности, Золя осуждает всяческие крайности, а потому решительно становится на сторону Альфонса Жана. По его мнению, вполне можно ратовать одновременно за социальную справедливость и за буржуазный комфорт и добропорядочность.
   Несмотря на все старания издателей, «Марсельеза» просуществовала недолго, и вскоре Золя снова оказался не у дел. Но у него в городе остались связи. Внезапно Эмилю пришло в голову, что он мог бы получить должность префекта или супрефекта, и это обеспечило бы семье «прожиточный минимум». Однако все назначения делались в Бордо, стало быть, если ему хочется добиться желаемого, надо отправляться туда.
   К несчастью, в разгар войны любая, даже самая короткая и недальняя поездка превращалась в неразрешимую проблему, трудности казались непреодолимыми. Расписание железных дорог менялось день ото дня. И все же, хотя и после долгих колебаний, Золя решился пройти через грозившие ему испытания и взял билет третьего класса. В набитом битком вагоне было холодно, он насквозь продрог и к тому же сильно проголодался. Правда, в Сете ему повезло – удалось раздобыть кусок окорока. Насытившись, он принялся с тоской смотреть на снег, монотонно засыпавший поля от Сета до Монтобана.
   В Бордо, куда поезд прибыл 12 декабря, Золя долго бродил под дождем из одной гостиницы в другую в поисках пристанища. Найти жилье не удавалось: все оказалось переполнено. Наконец ему предложили комнату для прислуги в отеле Монтре на улице Монтескье. Платить за нее надо было всего-навсего два франка.
   Золя прошелся по городу, и Бордо с первого же взгляда ему не понравился, показался серым, унылым и грязным. Чтобы хоть сколько-нибудь утешиться, он позволил себе поесть устриц по франку двадцать сантимов за дюжину. И немедленно начал действовать.
   Если Париж был осажден пруссаками, то Бордо осаждали просители. С тех пор как правительство, после недолгой остановки в Туре, обосновалось в этом городе, население его, казалось, удвоилось. Политики, журналисты, адвокаты, спекулянты всех мастей неотступно преследовали тех, кто был в это время у власти, добиваясь кто – покровительства, кто – должности, кто – заключения выгодной сделки. И пока истощенный, голодный, лежавший в кольце осады Париж из последних сил боролся за то, чтобы выжить, здесь плели интриги, болтали, сплетничали, устраивали заговоры… Все это, включая охоту за теплыми местечками, показалось Золя отвратительным, но, как ни противно ему было, ничего другого не оставалось и приходилось во всем этом участвовать.
   Первые же визиты к высокопоставленным особам принесли ему разочарование. «Ни одного свободного места не осталось, – пишет он Александрине и матери. – Прежде всего, министерство назначает одних только префектов, предоставляя последним право и вменяя в обязанность самим находить супрефектов. Однако все префектуры уже разобраны, и ни один префект явно не намеревается выпускать добычу из рук… Остаются су-префектуры. Мазюр[59] предложил мне супрефектуру Кенперле в Бретани, от которой я отказался: и слишком далеко, и пейзаж унылый… Тогда он предложил мне Леспарр, маленький городок в нескольких лье от Бордо. Я снова отказался, сохранив за собой право передумать, если ничего лучше не подвернется».[60]
   Не сдаваясь, не падая духом, Эмиль продолжает стучаться во все двери. Теперь он метит на должность супрефекта Экса. Конечно, она уже занята! Ну что ж, значит, надо сместить нынешнего супрефекта, и Альфонс Жан, префект Марселя, вполне мог бы на это пойти. Вот пусть Мариус Ру и займется делом! Вполне можно побеспокоить ради достижения этой цели Артюра Ранка, сотрудника Гамбетты и начальника сыскной полиции! Пустить в ход все возможные средства!
   Альфонс Жан в ответ на просьбу сообщил, что и место супрефекта в Эксе уже занято: успели назначить нового. Золя пришел в отчаяние, у него опустились руки. Мать писала ему в эти дни: «Не переутомляйся, я желаю, чтобы тебе все удалось, но, если тебе не повезет и твои труды успехом не увенчаются, не слишком огорчайся из-за этого. В таком случае утешайся мыслью о том, что ты сделал все от тебя зависящее… Мы не станем из-за этого меньше радоваться твоему возвращению, потому что главное – ты снова будешь с нами».
   Действительно, все средства Золя исчерпал. Он не может прожить меньше чем на десять франков в день. Еще неделя, и у него ровно ничего не останется. «Дождь идет не переставая, – пишет он матери и Александрине. – Поскольку занят я всего два-три часа в день, провожу время, прохаживаясь под аркадами театра. Кафе отвратительные. По стенам всех домов течет вода… До чего сырой город!.. Я встаю в семь часов, съедаю булочку, потом хожу по своим делам и гуляю под аркадами театра до полудня. В полдень обедаю в „Лакомом Каплуне“, после чего ложусь вздремнуть, потом до ужина читаю. В девять часов укладываюсь спать. Нельзя сказать, чтобы все это было очень уж весело».[61]
   

notes

Примечания

1

   У Армана Лану – 8 августа – с ссылкой на автобиографию самого Франсуа Золя и его послужной список. (Прим. пер.)

2

   По Лану – геодезист горного участка, намечавший первые трассы от Линца до Висбадена, затем от Линца до Гмундена. (Прим. пер.).

3

   В настоящее время – проезд Сильвакан. (Прим. авт.)

4

   Torse – кривой (фр.).

5

   Сейчас – улица Минье. (Прим. авт.)

6

   Популярнейшая опера Ф.А. Буальдье, одного из лучших французских композиторов XIX в.; либретто написано Скрибом по мотивам шотландской легенды, известной в обработке В. Скотта. (Прим. пер.)

7

   Драма А. Дюма-отца. (Прим. пер.)

8

   Золя сам рассказывал о том, что приключалось с ними во время таких вылазок, Полю Алексису, который включил эти истории в свою книгу «Эмиль Золя, записки друга». (Прим. авт.)

9

   Приведено Полем Алексисом в указ. соч. (Прим. авт.)

10

   «Весна, дневник выздоравливающего»; позже Золя повторит эти слова в «Проступке аббата Муре». (Прим. авт.)

11

   Письмо, написанное в июне 1859 года. (Прим. авт.)

12

   Письмо от 16 января 1860 года. (Прим. авт.)

13

   Письмо Полю Сезанну от 25 марта 1860 года. (Прим. авт.)

14

   Письмо от 5 января 1860 года. (Прим. авт.)

15

   Письмо от 9 февраля 1860 года. (Прим. авт.)

16

   Письмо от 10 февраля 1861 года. (Прим. авт.)

17

   Письмо Жоржа Пажо от 19 ноября 1865 года. (Прим. авт.)

18

   Письмо к Байлю от 10 февраля 1861 года. (Прим. авт.).

19

   Письмо от 17 марта 1861 года. (Прим. авт.)

20

   Здесь и далее стихи даются в подстрочном переводе. (Прим. пер.)

21

   Написано неразборчиво – то ли S, то ли L, но, какую бы букву ни написал Золя, S или L, в любом случае речь, несомненно, идет о Луизе, сестре Филиппа Солари. (Прим. авт.)

22

   Письмо от 10 августа 1860 года. (Прим. авт.)

23

   Письмо от 17 марта 1861 года. (Прим. авт.)

24

   Письмо от 1 июня 1861 года. (Прим. авт.)

25

   Письмо от 10 июня 1861 года. (Прим. авт.)

26

   Письмо конца июня – начала июля 1861 года. (Прим. авт.)

27

   Этот замысел воплотится в «Любовной комедии». (Прим. авт.)

28

   Письмо от 10 августа 1860 года. (Прим. авт.)

29

   Письмо от 10 августа 1860 года. (Прим. авт.)

30

   Письмо от 20 января 1862 года. (Прим. авт.)

31

   Письмо от 18 сентября 1862 года. (Прим. авт.)

32

   Письмо от 29 сентября 1862 года. (Прим. авт.)

33

   Письмо от 18 августа 1864 года. (Прим. авт.)

34

   Письмо от 18 августа 1861 года. (Прим. авт.)

35

   Письмо от 8 января 1866 года. (Прим. авт.)

36

   Письмо от 1 августа 1860 года. (Прим. авт.)

37

   Письмо, датированное февралем 1866 года. (Прим. авт.)

38

   Лану, приведя вначале то же имя, называет далее подругу, а затем и жену Золя только Габриэлой. (Прим. пер.)

39

   Письмо от 8 января 1866 года. (Прим. авт.)

40

   Письмо от 22 января 1866 года. (Прим. авт.)

41

   Ср. Поль Алексис. Эмиль Золя, записки друга. (Прим. авт.)

42

   Цит. по: Арман Лану «Здравствуйте, господин Золя». (Прим. авт.) В русском переводе – «Здравствуйте, Эмиль Золя!» М., «Терра», 1997, перевод О.Добровольского и В.Финикова. (Прим. пер.)

43

   Название статьи – «Les Chutes» – можно было бы перевести по-другому: «Под уклон». (Прим. пер.)

44

   Цит. по: «Что я ненавижу», в: Эмиль Золя. Избранные произведения. М., ГИХЛ, 1953, с. 669–672. (Перевод Н.Аверьяновой.) (Прим. пер.)

45

   Письмо от 26 июля 1866 года. (Прим. авт.)

46

   Письмо от 19 февраля 1867 года. (Прим. авт.)

47

   Письмо от 4 апреля 1867 года. (Прим. авт.)

48

   Цит. по: А.Лану. Здравствуйте, Эмиль Золя! С. 106. (Прим. пер.)

49

   Письмо от 4 апреля 1867 года. (Прим. авт.)

50

   Письмо начала 1868 года. (Прим. авт.)

51

   Письмо от 10 июня 1868 года. (Прим. авт.)

52

   Письмо от 22 мая 1868 года. (Прим. авт.)

53

   Письмо от 16 июня 1868 года. (Прим. авт.)

54

   Письмо Антони Валабрегу от 29 мая 1867 года. (Прим. авт.)

55

   Цит. по: Эмиль Золя. Карьера Ругонов. Перевод Е.Александровой, в: Эмиль Золя. Избранные произведения. М., ГИХЛ, 1953. С. 3–4. (Прим. пер.).

56

   Наверное, стоит привести здесь и предшествующую этой фразу: «Не явилось ли главной причиной его смерти равнодушие читателей, то молчание, которым встречали самые выстраданные его произведения?», которую Труайя опустил. Цит. по: А.Лану. Здравствуйте, Эмиль Золя! С. 126. (Прим. пер.)

57

   27 августа 1870 года. (Прим. авт.)

58

   На самом деле статья «Да здравствует Франция!» была напечатана 5 августа 1870 года, после объявления войны. В ней было сказано: «В этот час на берегах Рейна находятся пятьдесят тысяч солдат, сказавших „нет“ Империи. Они выступили против войны, против постоянных армий, против той страшной силы, которая отдает во власть одного человека благополучие и жизнь целой нации. <<…>> Республика – там, на берегах Рейна… в ее рядах 500 000 героев; они победят. И мы, мы будем приветствовать их, потому что они окажутся самыми храбрыми. Вернувшись, они нам скажут: теперь пруссаки больше не угрожают Франции, освободим ее теперь от других врагов». Цит. по: А.Лану. Здравствуйте, Эмиль Золя! С. 127. (Прим. пер.)

59

   Гюстав Мазюр был в то время помощником руководителя отдела кадров в Министерстве внутренних дел. (Прим. авт.)

60

   Письмо от 13 декабря 1870 года. (Прим. авт.)

61

   Письмо от 14 декабря 1870 года. (Прим. авт.)
Купить и читать книгу за 49 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать