Назад

Купить и читать книгу за 49 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать

Ги де Мопассан

   Ги де Мопассан (1850–1893) – выдающийся французский писатель, гениальный романист и автор новелл, которые по праву считаются шедеврами мировой литературы. Слава пришла к нему быстро, даже современники считали его классиком. Талантливому ученику Флобера прочили беззаботное и благополучное будущее, но судьба распорядилась иначе…
   Что сгубило знаменитого «певца плоти» и неутомимого сердцееда, в каком водовороте бешеных страстей и публичных скандалов проходила жизнь Ги де Мопассана, вы сможете узнать из этой уникальной в своем роде книги. Удивительные факты и неизвестные подробности в интереснейшем романе-биографии, написанном признанным творцом художественного слова Анри Труайя, которому удалось мастерски передать характерные черты яркой и самобытной личности великого француза, подарившего миру «Пышку», «Жизнь», «Милого друга», «Монт-Ориоль» и много других бесценных образцов лучшей литературной прозы.


Анри Труайя Ги де Мопассан

Глава 1
Жеребенок вырывается на волю

   Прелестница Лора[1] ле Пуатевен, за которой с недавних пор ухаживал некий Гюстав Мопассан, в волнении задавала себе вопрос: соглашаться ли ей на его предложение руки и сердца или не стоит? Ей двадцать пять;[2] красива, с правильными чертами лица и открытым взглядом. Причесанные на прямой пробор и ниспадающие длинными локонами по обе стороны лица густые каштановые волосы подчеркивали умный и решительный характер, который так импонировал ее окружению. Страстно увлеченная литературой, она прочла все, что полагалось прочесть; говорила по-итальянски и по-английски, захлебывалась Шекспиром, писала своим близким элегические послания и безмерно восторгалась своим братом Альфредом, который был лучшим другом Гюстава Флобера.
   Альфред – рано созревший, рафинированный, мятежный и сумрачный поэт. Как и Флобер, нещадно издевается над буржуа. Лора – непременная участница их дискуссий, игр и фарсов. Оба друга ценят ее критические суждения, а она, в свою очередь, убеждена в том, что их ожидает славная судьба. Рядом с этими исключительными существами ее претендент выглядел не особенно ярким. Да, конечно, он обольстителен, элегантен, с приятными манерами и бархатным взглядом, который стяжал ему столько успехов у женщин. Но Лору терзали опасения, что этому беспечному и рассеянному денди недостанет стати, чтобы удовлетворять ее в интеллектуальном плане. А главное, он не из благородных! Да и сама она страдает оттого, что всего лишь простолюдинка – дочь разорившегося владельца прядильной мануфактуры. После его кончины мать Лоры, Виктуар, обосновалась с детьми у собственной родительницы в рабочем квартале Фекана. Опьяненной гордыней Лоре мечталось вырваться из серой провинциальной повседневности, утвердить себя в свете, заслужить уважение у людей с положением. Она настояла на том, чтобы Гюстав порылся в архивах и доискался до корней своего рода. К счастью, в архивной пыли обнаружился некий Жан-Батист Мопассан, который служил секретарем-советником у короля и в 1752 году был пожалован во дворянство, о чем свидетельствовала выданная австрийским двором грамота. Не сходя с места, Лора настояла, чтобы Гюстав обратился в официальные инстанции и добился права на частицу «де». Если ему это удастся, она, так и быть, примет его предложение. Послушный ее воле, Гюстав предпринял необходимые шаги, и 9 июля 1846 года гражданский суд Руана разрешил ему отныне именоваться Гюстав де Мопассан, к радости невесты, которая теперь не видела никаких препятствий для брака.
   Церемония состоялась 9 ноября 1846 года. В том же году брат Лоры Альфред взял в жены сестру Гюстава де Мопассана Луизу. Этот двойной альянс еще более сблизил обе семьи. Но Альфред ле Пуатевен скончался в 1848 году, после короткой жизни, полной безумств и распутства. Лора была убита горем. Перед таковою несправедливостью судьбы она не находила утешения ни в чем ином, как в чтении Шопенгауэра, чей пессимизм соответствовал ее горестному видению человеческого состояния. Но вскоре это черное настроение в одно мгновение сменилось большою радостью: она почувствовала под сердцем дитя. Ребенку, которому ей предстояло дать жизнь, суждено было стать гением. Нельзя, чтоб он увидел свет в «городишке торгашей и заготовщиков солонины», каковым, по ее собственному выражению, был Фекан. Не говоря уже, что семейный очаг на рю Су-ле-Буа[3] был не слишком привлекательным. Есть более достойные места! Как раз незадолго до этого, в сентябре 1849 года, семья Мопассан сняла престижное имение – шато де Миромениль, относившийся к коммуне Турвиль-сюр-Арк, невдалеке от Дьеппа. Когда уже близился срок родин, молодая женщина перебралась в это аристократическое жилище, принадлежавшее некогда маркизу де Флер, затем канцлеру Миромениля. Обитавший в нескольких километрах от владения доктор Гитон помогал Лоре при первых схватках. В актах гражданского состояния младенец был записан под именем Анри-Рене-Альбер-Ги де Мопассан, родившимся 5 августа 1850 года в шато де Миромениль, округ Турвиль-сюр-Арк. Миропомазан 20 августа того же года и крещен год спустя, 17 августа 1851 года, в церкви того же прихода. Между тем по городку циркулировали странные слухи. Иные недоброжелатели утверждали, что в действительности ребенок увидел свет в Фекане (фи, что за банальность!), что Лора поселилась в замке Миромениль только после того, как разрешилась от бремени, и что была достигнута договоренность с муниципалитетом Турвиля-сюр-Арк, чтобы в официальных документах было указано место рождения, не соответствующее действительности. Страстная мамаша Лора всю жизнь будет отвергать эту оскорбительную сплетню. Чтобы родить на свет в 1856 году своего второго сына, Эрве, она снова наняла замок – на этот раз в Гренвиль-Имовиле, близ Гавра. Ей казалось важным, чтобы с самых нежных лет дети росли в окружении почтенных стен, старинной мебели и портретов предков.[4] Сей вкус к барским жилищам не мешал молодой чете регулярно наезжать в Фекан, в Этрета, в Париж. Особенно не сиделось на месте ретивому Гюставу. Он терпеть не мог находиться в четырех стенах и ради развлечения ухлестывал за прекрасным полом. Что девицы легкого поведения, что юные служанки – все годилось, все приходилось впору! С этими податливыми созданиями без комплексов он находил отдохновение от раздражения, которое вызывала в нем супруга – спесивая, гневливая, властная и слишком занятая духовными вопросами. Лора была в курсе похождений своего неверного благоверного и обрушивала на него все новые жалобы и упреки. До детских ушей порою докатывалось эхо этих скандалов, и крошки смутно догадывались об их мотивах.
   В 1859 году превратности фортуны вынудили беззаботного Гюстава де Мопассана искать заработка. Сперва он был вторым кассиром у меняльного агента Эдуарда Жюля, потом – компаньоном у Штольца в Париже, и все семейство перебралось в столицу. И там он, понятно, дал волю своему пристрастию к романам со всякой встречной-поперечной. Такого Лора более выносить не могла. Да и сам Ги, которому исполнилось девять лет, понимал, что отцу его не сидится дома из-за других женщин. Будучи пансионером императорского лицея «Наполеон» (ныне лицей имени Генриха IV), он пишет матери: «Я был первым по сочинению. В награду за это мадам де Х. повела меня вместе с папой в цирк. Похоже, что она вознаграждает и папу, только не знаю за что». В другой раз Ги и Эрве были приглашены на детский утренник одною дамой, про которую все знали, что она – любовница их папеньки. Эрве болел, и Лора решила остаться с ним. Гюстав де Мопассан настоял на том, чтобы самому отвести Ги на праздник. Желая поиздеваться над родителем, мальчик одевался нарочито медленно, и, разозлившись, папенька пригрозил, что они вообще никуда не пойдут.
   – Ничего! – ответил Ги. – Меня это не беспокоит! Ты же рвешься туда еще больше меня!
   – Ну хорошо. Давай завязывай шнурки, – сказал отец.
   – Нет, это ты мне их завяжешь! И, вот увидишь, поступишь так, как мне будет угодно![5]
   Сконфуженный, Гюстав де Мопассан повиновался. Чуть позже Ги довелось стать свидетелем яростной сцены, разыгравшейся между отцом и матерью. Он вспомнит об этом в одной из своих новелл:[6]
   «…Тогда отец, дрожа от бешенства, повернулся и, схватив мать одной рукой за горло, другой начал бить ее изо всех сил по лицу.
   Мамина шляпа свалилась, волосы в беспорядке рассыпались, она пыталась заслониться от ударов, но это ей не удавалось. А отец, как сумасшедший, все бил и бил ее. Она упала на землю, защищая лицо обеими руками. Тогда он повалил ее на спину и продолжал бить, стараясь отвести ее руки, чтобы удары приходились по лицу.
   А я… мне казалось, мой дорогой, что наступил конец света и все незыблемые основы бытия пошатнулись. Я был потрясен, как бывает потрясен человек перед лицом сверхъестественных явлений, страшных катастроф, непоправимых бедствий. Мой детский ум мутился. И я, не помня себя, начал пронзительно кричать от страха, боли, невыразимого смятения. Отец, услышав мои крики, обернулся, увидел меня и, поднявшись с земли, шагнул ко мне. Я подумал, что он хочет убить меня, и, точно затравленный зверь, бросился бежать, не разбирая дороги, напрямик, в чащу леса.
   Я бежал час, может быть, два – не знаю. Наступила ночь; я упал на траву, оглушенный, измученный страхом и тяжким горем, способным навсегда сокрушить хрупкое детское сердце. Мне было холодно; я, вероятно, был голоден. Настало утро. Я не решался встать, идти, вернуться или бежать куда-нибудь дальше, я боялся встретиться с отцом, которого не хотел больше видеть. Пожалуй, я так и умер бы под деревом от отчаяния и голода, если бы меня не заметил лесник и не отвел силой домой.
   Я нашел родителей такими же, как всегда. Мать только сказала: „Как ты напугал меня, гадкий мальчик, я не спала всю ночь“. Я ничего не ответил и заплакал. Отец не произнес ни слова».
   Так и жили – от ссор к примирениям, от примирений к ссорам, и в итоге атмосфера в доме сделалась невыносимою. Гюстав уже не делил супружеского ложа со своей законною, нервы у которой были на пределе и которая наконец-то решилась на разрыв. В ту эпоху расторжение брака по закону еще было невозможно, и дело решили полюбовно, простым актом с участием мирового судьи. Лора забирала себе свое добро и детей, на которых супругу надлежало выплачивать ей по тысяче шестьсот франков в год. Несмотря на такой разрыв, Ги отнюдь не разделял мамашиного злопыхательства в отношении непутевого папеньки. Разногласия между родителями убедили его уже в этом юном возрасте, что всякий брак обречен на провал. Он уже тогда пришел к мысли, что мужчина не создан для того, чтобы день за днем и ночь за ночью жить с одной и той же женщиной. Всем сердцем жалея мать, он в то же время готов был понять отца и на протяжении многих лет будет питать к нему чувство снисходительности с некоей долей презрения.
   Перед тем как разойтись, чета Мопассан купила в Этрета виллу с названьем «Ле Верги» – солидное строение XVIII века по дороге на Фекан. Там и обосновалась Лора с детьми. Окрашенный в белое «дорогой дом» с балконом, увитым диким виноградом и ползучей жимолостью, окружал обширный сад, засаженный березами, липами, кленами и падубами. В интерьере тяжелая мебель покоилась в ароматах воска и лаванды. По стенам в полумраке влажно блестели руанские фаянсы. Посреди этого строгого и богатого убранства мать прививала сыну вкус к поэзии, читая ему вслух «Сон в летнюю ночь» и «Макбета». Она с волнением констатировала, что ее чадо походило на дядюшку Альфреда, преждевременно скончавшегося поэта. В один прекрасный день 1862 года, получив от Флобера экземпляр «Саламбо» с дарственной надписью, она не смогла сдержать восторга и сразу же после обеда принялась декламировать детям пассажи из последнего романа своего большого друга. «А каким внимательным слушателем был мой сын, – писала она автору. – Твои описания, порою такие изящные, порою столь ужасные, вызывали блеск молний в его черных глазах». Ги было в ту пору двенадцать лет. «Ах, – думала Лора, – если бы он тоже смог стать писателем!»
   Это страстное обучение с литературным уклоном дополнял этретатский викарий, аббат Обур – «большой, костистый, а мысли такие же квадратные, как и тело».[7] Аббат обучал Ги и Эрве грамматике, арифметике, катехизису и рудиментам латинского. И, чтобы дать отрокам начальное понятие о том свете, велел зазубрить наизусть имена усопших, «начертанные на крестах из черного дерева» на кладбище. Но требовалось нечто большее, чтобы произвести впечатление на мальчиков. Едва закончится урок, а Ги уже бежит к пляжу, вдыхает полной грудью порывистый ветер с моря, слушает резкие крики чаек и болтает о том о сем с рыбаками. Эрве никогда не сопровождает брата в этих шатаниях. Он на шесть лет моложе, и с Ги его ничто не сближает. Живя под одной крышей, мальчики, по сути дела, не знают друг друга. Старшего сына Лора предпочитает младшему – она видит в Ги маленького мужчину по своему сердцу: умного, крепкого и притом чуткого к соблазнам искусства. Он бегло разговаривает на нормандском наречии. Его товарищи по играм – обожженные солнцем, живые, дерзкие и не испорченные образованием мальчишки. Он не видит никакой разницы между собой и этими развеселыми босяками. Страсть к ветрам и парусам – вот что более всего объединяет их. Порою какой-нибудь рыбак приглашает «маленького Мопассана» на свое суденышко. Чем бурнее море, тем радостнее приключение для Ги. В тринадцать лет он уже умеет управляться с кормилом, использовать благоприятное направление ветра и выравнивать качающуюся на волнах посудину всякий раз, когда корма устремлялась вниз. Борьба против стихий наполняла его дионисийской радостью. Вспоминая об этих своих детских проказах, он скажет уже в зрелом возрасте: «Я чувствую, что в моих жилах струится кровь морских разбойников».
   Но отнюдь не только море привлекало его. Нормандскую землю он обожал не менее. Ему были по сердцу яблоневые сады, пруды с засох-шими ивами по берегам, дворы ферм, оглашаемые прерывистым собачьим лаем. Лица крестьян запечатлелись в его памяти с фотографической точностью. Пытливо наблюдая, мальчик постигал, каков этот люд – стиснув зубы сносящий боль, скуповатый, хитрый и наивный одновременно. Речи крестьян он слушал с еще большим вниманием, чем проповеди аббата Обура.
   В двух шагах от этого первобытного социума находился Этрета, вошедший в моду с 1850-х годов с легкой руки Альфонса Карра – как только наступала весна, его наполнял буржуазный и артистический мир. Сопровождаемые детворой и гувернантками, элегантные дамы под зонтиками бродили по галечному пляжу и мечтательно глядели на море. Мужчины отправлялись в казино, размещавшееся в скромной деревянной постройке, играли в бильярд, читали газеты. Когда наступало время чаепития, слушали какого-нибудь заезжего пианиста, наигрывавшего мелодии Оффенбаха. Для молодежи устраивались танцульки, а более степенная публика собиралась в гостиной, именуемой «Античным салонам». Надо ли говорить, какая пропасть отделяла этот никчемный, праздный и сытый народец от окружавшего его местного населения – немытого-нечесаного, аза в глаза не видавшего, но гордого. Не колеблясь, Ги взял сторону простолюдинов. Он – нормандец до мозга костей и намерен оставаться таковым.
   Когда он отправлялся на длительные прогулки по побережью, Лора сопровождала его. Как-то раз, увлекшись, они были застигнуты врасплох приливом и, спасаясь от волн, забрались на отвесную скалу. Здесь, на вершине, опасность бросила их в объятья друг друга вдали от мира людей, среди пронзительных криков чаек. О, это был возвышенный момент – Лора соединилась со своим сыном, объятая стихиями дикой природы, и Ги тут же попросил мать дать ему возможность жить как хочет – как жеребенок, вырвавшийся на волю.
   Лоре хотелось, чтобы эта близость между нею и сыном сохранилась на всю жизнь. Между тем необходимо было подумать о более серьезном образовании, чем то, что мог предложить аббат Обур. Скрепя сердце мать решила поместить Ги в пансион. Верная своим убеждениям, что ее сына должна окружать почтенная атмосфера, она выбрала Богословский институт в Ивето, близ Этрета. Знание простого народа вещь хорошая, но неплохо бы к тому и нанести глазурь из хороших манер, обязательную для любого мужчины, желающего сделать карьеру в свете.

Глава 2
Поэзия и реальность

   В ту пору, когда Ги переступил порог Богословского института в Ивето, ему исполнилось тринадцать лет. Он уже сложился в крепкого, коренастого парня с развитой мускулатурой, выдающимся торсом и мятежным пламенем в глазах. Привыкший к вольному существованию на берегу моря среди простых рыбацких детей, он задыхался в тесных стенах школы. Все его товарищи по классу были отпрысками обеспеченных семей – сыновьями судовладельцев, мясоторговцев, богатых землевладельцев. В этой «цитадели нормандского духа», как называли это заведение в округе, царила аскетичная атмосфера благочестия и дисциплины. Вспоминая о годах, проведенных в пансионе, Мопассан напишет так: «Там пахло молитвою так же, как пахнет на базаре свежевыловленной рыбой». В условиях жизни среди сутан он стал воспринимать религию как нечто ужасное. Обязанность молиться в строго определенное время, назидательные чтения за трапезой, декламация строк из Евангелия – все это казалось ему гротескным. Отцы церкви только искажают Бога, который, по его мысли, куда более величествен посреди разгулявшихся волн, нежели в стенах банальной церкви. А главное, что он, так любивший плескаться в воде, терпеть не мог нечистоты, в которой погрязли однокашники и менторы. Здесь ноги мыли всего три раза в год, а баню не посещали вовсе. Тупили зрение за чтением тупейших книг. А ведь поначалу Ги слыл образцом прилежания и послушания! Его оценки за триместр были удовлетворительными; поведение было оценено как «соответствующее правилам», труд – «усердным», характер – «вежливым и послушным». Но за этим видимым примирением притаилась буря. Снова и снова Ги жаловался на мигрени, чтобы только не ходить на уроки. И свысока посматривал на этот тюремный мир, в котором ярко высвечивались интеллектуальное убожество профессоров и вызывающая грубость товарищей по классу. Кое-как проглатывая вперемешку латынь, греческий, арифметику и грамматику, он мечтал о больших каникулах. Мама обещала повести его на бал, если оценки будут хорошими. Тогда он написал ей: «Если для тебя нет разницы, то вместо бала, который ты мне обещала… я попросил бы тебя, чтобы ты выдала мне хотя бы половину тех денег, которые тебе пришлось бы истратить на бал, – и я навсегда остался бы перед тобою в долгу, потому что смог бы купить лодку. Это – единственное, о чем я помышляю после возвращения… Я не собираюсь покупать лодку из тех, что продают парижанам, – они ни на что не годны. Нет, я пойду к знакомому таможеннику, и он продаст мне лодку такую, как те, что стоят в церкви – на манер рыбацких, с округлым днищем» (письмо от 2 мая 1864 г.).
   В ожидании нового обретения радостей навигации Ги задумал удивить однокашников своими благородными корнями. Он потребовал от отца прислать ему бумагу, украшенную гербом, «да чтоб непременно с твоими инициалами, потому что они такие же, как мои; ты доставишь мне много удовольствия; у меня вовсе нет бумаги, помеченной моим именем, и мне были бы очень нужны две-три тетради для множества писем, которые я собираюсь написать». Сия забота об эпистолярной элегантности не мешает школяру, как какому-нибудь портовому грузчику, обмениваться с одногодками тумаками и затрещинами; ну а после вышеозначенного он нередко удалялся в уединение предаваться философским размышлениям. Кузену Луи ле Пуатевену он описывает свою «альма-матер» как «печальный монастырь, где царствуют попы, ханжество, тоска, etc… etc… и откуда исходит запах сутаны, который распространяется по всему городу Ивето» (апрель 1868 г.). Чтобы развлечься, он втихаря читает «Новую Элоизу» и замечает: «Эта книга послужила мне одновременно противоядием и благочестивым чтением на Страстной неделе» (там же). Его раздражает, что в классе не говорят о Викторе Гюго. Им уже овладевает лирическая лихорадка. Ему хочется походить на своего дядюшку Альфреда ле Пуатевена, посвятившего все свое существование поэзии. Эта тяга к рифмотворчеству усиливалась в нем приходом половой зрелости. Ему одинаково любы сдержанная музыка слов и недоступные округлые формы женского тела. Истомленный жаждою идеала, он пишет:
Мне узок горизонт, мне не хватает дня,
И вся Вселенная ничтожна для меня!

   Или так:
Жизнь – это пенный след за темною кормою
Иль хрупкий анемон, что выращен скалою.

(Перевод Д. Маркиша.)
   Едва настрочивши дюжину стихов, он тут же шлет их матери на апробацию. Читая их, она вкушала гордость, смешанную с нежностью. Пред нею, за чертами сына, вставал ее горячо любимый брат. Ги обладает талантом, она в этом уверена и спешит известить об этом своего друга детства Гюстава Флобера.
   Но Ги не довольствуется тем, чтобы тешить музу одними только подражаниями – с той или иной степенью успеха – поэтам-современникам. Бок о бок с рафинированным вкусом к служенью изнеженной лире в нем играет аппетит к сочинению брутальных фарсов, вульгарных фацеций, жажда надавать оплеух существующему порядку. То он забавляется тем, что пародирует перед своими однокашниками курс профессора теологии, который пугал их муками ада; то, объявив, что подаваемый школярам на стол напиток, именуемый абонданс,[8] недостоин нормандского чертога, привыкшего к терпкому вкусу сидра, вовлекает товарищей в безумную авантюру: тайком завладев связкой ключей эконома, школяры дождались, пока заснут директор и классные надзиратели, спустились в погреб, отомкнули замки и допьяна напились вина и водки.[9] Скандал, разразившийся на следующий день, был быстро замят, чтобы не ставить под удар репутацию учебного заведения. Ги, хоть и удостоился суровой выволочки, все же худо-бедно смог продолжить учебный курс. Он по привычке сетует на здоровье, жалуется на не слишком свежую кормежку в школьной столовой и превозносит в стихах полноту своей души. По его мнению, проза не способна передать волнующие его большие чувства. Прежде всего он задается вопросом, как еще можно восславить женщину, кроме как прибегая к божественной мелодии стихов. И то сказать, женщины заботят его все более и более. На каникулах в Этрета он пожирает глазами входящих в воду купальщиц, догадывается по их лицам, как им зябко, воображает их роскошные бюсты, скрытые под пышными купальными костюмами, грезит о жарких объятиях в полумраке грота. Возвратившись в школу, он поверяет свои любовные порывы тетрадным листам. Одна из его кузин, которую он выводит под инициалами E.D., только что вышла замуж, и по этому случаю он шлет ей послание в восьмисложниках:
Ты мне сказала: «Праздник счастья,
Где адаманты и цветы
Венчают опьяненных страстью,
Воспеть стихами должен ты».

Но я живу как погребенный
Средь скучных стен монастыря;
Что знаю в жизни монотонной
За исключеньем стихаря?

(Перевод Д. Маркиша.)
   Стихи пошли гулять по классу и попали в руки начальству. Ошеломленный директор заведения решил, что на сей раз Мопассан перешел все возможные границы. Чуждый всякой дисциплине ученик не только хочет воспеть счастье влюбленных, но еще и жалуется, что со всех сторон окружен попами! Паршивая овца должна быть во что бы то ни стало изгнана из стада! И Ги был выпровожен в Этрета привратником учебного заведения.
   Но случилось так, что Лора не разгневалась на изгнание сына из школы. Она слишком любила его, чтобы и дальше обрекать на затворническое существование среди благочестивых преподавателей, ни бельмеса не смыслящих в поэзии. И подтверждает это в письме к Флоберу: «Ему там нисколько не нравилось; аскетичность этой монастырской жизни плохо сочеталась с его впечатлительной и тонкой натурой, и бедный ребенок задыхался среди этих высоких стен».
   А «бедный ребенок» не мог нарадоваться тому, как все обернулось. Между делом ему впервые случилось познать страсти любви. «В шестнадцать лет», – заверит он своего случайного собеседника Франка Арриса. И гордо воспевает в стихах свои еbats[10] с красивой и простой девушкой по имени Жанна, которой едва исполнилось четырнадцать:
Un grand feu de bonheur nous tordit jusqu’aux os.
Elle criait: «Assez, assez!» et sur le dos
Elle tomba, les yeux fermés, comme une masse.

   (Великий пламень страсти разобрал нас до костей. Она кричала: «Довольно, довольно» и с зажмуренными глазами повалилась навзничь, точно куль.)
   Две вещи по сердцу отроку, столь чудесно спасшемуся из школы: женщина и вода. И то и другое бурлило во все том же водовороте сладострастья, красоты и вероломства. Отныне, говорит он, его жизнь будет разделена между двумя страстями – l’amour de la chair et l’amour de la mer.[11]
   Этим летом 1868 года в Этрета яблоку было негде упасть. Друзья потащили Ги в домик художника Курбе, прилепившийся к самой скале. «В обширной голой комнате, – писал Мопассан, – толстый, жирный и грязный мужчина наносил кухонным ножом пласты белил на большой чистый холст. Время от времени он прислонял лицо к стеклу и смотрел на бурю» (статья из «Жиль Бласа» – август 1869 г.). Но еще больше, чем мастерская старого художника, привлекала его суета внешнего мира. Казино, где играют и танцуют. Элегантные коляски, теснящиеся возле отелей. Парижанки в летних платьях, проходящие, отворачивая нос, мимо прилавков с рыбой, про которую рыбачки во все горло клялись и божились, что она свежайшая; другие, более смелые курортницы, спускающиеся прямиком к пляжу. Ги с вожделением пожирал их глазами от персей до ягодиц. О, как бы хотелось ему быть на месте тех крепких телом купальщиков, которые помогают им бросить вызов волнам! В один прекрасный вечер он знакомится с одной парижанкой, Фанни де Кл., которая покорила его своей задорной улыбкой и грациозными жестами. Ничуть не колеблясь, он пишет в ее честь стихотворение и подносит. Но когда некоторое время спустя он приходит к ней с визитом, то застает ее за декламацией этого стихотворения в кругу друзей, сопровождаемой взрывами хохота. Застывши на месте от стыда и гнева, точно пораженный молнией, он чувствует себя окончательно убежденным в том, что женщина – существо фальшивое, ветреное и презренное, и единственное, что оправдывает ее существование на земле, – утоление аппетитов мужчин.
   В эту пору предметом любопытства обитателей Этрета был молодой англичанин по имени Пауэл, который жил с другом и обезьяной в одиноком шале с названием «Хижина Дольмансе». Ги порою встречал этого оригинала на галечном пляже и обменивался с ним парой слов. Как-то утром, часов около десяти, он услышал крики матросов – под вырубленной самой природой в скале аркой, называемой «Ворота верховья» (Porte d’Amont), тонул пловец. Матросы тут же вскочили в шлюпку, а с ними и Ги. С силой налегая на весла, они поспешили к месту происшествия, и, по счастью, им удалось выудить из воды того неосторожного, который малость перебрал хмельного и теперь был уносим в море приливною волною. Этим несчастным, который тяжело дышал и трясся, был не кто иной, как духовный учитель Пауэла, выдающийся английский поэт Элджернон Чарльз Суинберн. Как участник спасения, Ги получил от двух приятелей приглашение на следующий день на завтрак.
   «Хижина Дольмансе» представляла собою низенький домик, «сложенный из силиката и крытый соломою». В его стенах двое эксцентриков принимали молодого человека, не скрывавшего своего удивления. На фоне жирного и рыхлого Пауэла худоба Суинберна навевала мысли о смерти. Изможденное тело непрерывно била дрожь. Суинберн, тридцати одного года от роду, был поэтом странного романтизма, другом прерафаэлитов Россетти и Берн-Джонса. С первых же слов, которыми он обменялся с хозяевами, Ги точно попал под колдовские чары. Он догадался, что это скромное с виду нормандское жилище в действительности – место культа, где сочетаются дружба, порок и вкус к погребальной эстетике. «В продолжение всего завтрака, – напишет Мопассан, – разговаривали об искусстве, литературе и человечестве, и мнения этих двух друзей отбрасывали на предметы разговора некий волнующий мертвенный отсвет, ибо присущая обоим манера видения и понимания представила мне их как двух больных одержимых, опьяненных извращенной и магической поэзией». Сколь бы ни был он увлечен разговором, от него не укрылась странность украшавших комнату картин и безделушек: «На акварели, если мне не изменяет память, была изображена голова мертвеца, плывущая на розовой раковине по безбрежному океану под луною с человечьим лицом». Тут и там на столиках с выгнутыми ножками были разложены человеческие кости. Среди них – рука с содранной кожей, каковая выглядела как пергамент; на костях чернели обнажившиеся мышцы и были видны следы давно запекшейся крови. Видя, сколь очарован был сим предметом Ги, Суинберн предложил его гостю в качестве сувенира на память об этой встрече. Разом напуганный и покоренный, Ги поблагодарил. Он уже никогда впредь не расстанется с этим знаком того света. Чтобы увлечь его еще дальше в заблуждение чувств, его веселые хозяева, шушукаясь, стали демонстрировать ему фотографии похабно-садистской тематики и напаивать «крепкими ликерами» специфического вкуса. Вокруг троицы прыгала крупная обезьяна и время от времени позволяла Пауэлу гладить себя. Кстати, в меню значилось и такое блюдо, как обезьянье жаркое. Испытывая омерзение, Ги все же согласился принять новое приглашение двух друзей. На сей раз обезьяна отсутствовала. Оказывается, ее повесил камердинер, позавидовав тем ласкам, которыми хозяева одаривали животное. В то время, как оба англичанина сетовали на потерю, Ги размышлял о степени их сумасбродства – и изумлялся. Впрочем, он здравомысляще отклонил новое приглашение. Его настораживали гомосексуальные наклонности этих двух приятелей – окрест уже ходили разговоры, что обитатели «Хижины Дольмансе» составили противоестественную пару и не знают, что бы им еще такое выдумать, чтобы восславить Сада. «Они искали удовлетворения с обезьянами и юными прислугами четырнадцати-пятнадцати лет, которых Пауэлу присылали из Англии примерно каждые три месяца, – маленькими слугами необыкновенной опрятности и свежести», – расскажет Мопассан Эдмону де Гонкуру. Что касается обезьяны, то «она спала с Пауэлом в одной постели». И в заключение Мопассан пишет: «Это были истинные герои Старца (Сада), которые не остановились бы перед преступлением» (Гонкур. Дневник, 28 февраля 1875 г.).
   Словом, всецело отказываясь стать жертвой или сообщником этих двух апостолов сексуальных извращений, Ги был очарован их выдумкой, их дерзостью, их пренебрежением социальными условностями. Его крестьянская бодрость, вкус к вольным просторам и физическим усилиям любопытным образом сочетались с влечением ко всякого рода нездоровым штучкам. Еще до того, как он в самом деле познал женскую любовь, он грезил об эротических причудах. При том что жизнь его била через край, его преследовали мысли о смерти.
   С такою путаницей в голове он совершенно не был расположен к продолжению занятий. Но как обеспечить себе человеческое существование без наличия такой вещи, как – святое дело! – звание бакалавра? Превозмогая горе, вызванное новым расставанием, Лора записывает сына пансионером в руанский лицей, носящий имя Корнеля. Там он, по ее замыслу, должен будет закончить свой класс риторики. Она хотела видеть его не только крепким телом, но и образованным, не только соблазнительным, но и серьезным, и в той же степени привязанным к матери, как и стремящимся добиться своего царственного места в литературе. Если все задуманное удастся, он станет ей утешением в ее супружеских неудачах и послужит оправданием ее надменного отказа связать свою жизнь с каким-либо новым мужчиной.

Глава 3
Два наставника

   Спасенный из удушающей атмосферы Ивето, Ги с облегчением наслаждался в руанском лицее духом толерантности и свободы. Отметки он получал хорошие. Педагоги не только не препятствовали его призванию, но, напротив, побуждали сочинять стихи. Одно из его стихотворений – «Бог-Создатель» – воспроизведено в Тетради почета:
Бог – это высшая святость в своем постоянстве,
Царь над царями, царящий в бескрайнем пространстве…

(Перевод Д. Маркиша.)
   Другое его стихотворение было сочтено достойным декламации устами автора по случаю Сент-Шарлеманя.[12] Товарищи обожали Ги и стремились ему подражать. Но его ожидала апробация куда более высокого порядка. Лора выбрала ему в качестве «корреспондента» в Руане одного из своих друзей юных лет, поэта и драматурга Луи Буиле. 46-летний Луи Буиле, хранитель муниципальной библиотеки, был крупным брюхатым мосье, с бородою, отвислыми усами и взглядом, завуаленным толстыми стеклами пенсне. Закоренелый холостяк, любитель пряных фарсов, хулитель буржуа, он обладал маниакальной страстью к своему искусству. Принимая у себя юного поклонника, он начал с того, что сказал ему: «Сотни слов, а может быть, и менее, достаточно, чтобы составить репутацию художнику, если они безупречны». И он переходит к тщательному рассмотрению творчества Ги, которое считает рыхлым и слишком прозаичным. Ласково и терпеливо он дает ему советы по стихосложению и даже поправляет собственным пером неуклюжие выражения. Ошалевший от благодарности, Ги проводит у своего благодетеля все выходные. Как-то в четверг он обнаруживает там, в облаке дыма, еще одного толстого и усатого мосье, с оголенным лбом, волосами на затылке и глазами навыкате под усталыми веками. Это был Гюстав Флобер, прославленный автор «Мадам Бовари» и «Саламбо». Когда-то он входил в небольшую группу друзей, окружавших Лору. Разумеется, он был весьма растроган, увидев подле себя сына своей подруги по играм, да еще обладающего вкусом к словесности. Но уже поздно, ему нужно возвращаться к себе в Круассе на грузопассажирском пароходе. Вся троица вышла из дому и направилась к набережной. По дороге веселая компания задержалась на ярмарке Сен-Ромен, которая была в самом разгаре, и два закадычных приятеля, охваченные искренней веселостью, сымпровизировали перед ошеломленным Ги фарс на нормандском диалекте. Буиле сыграл роль супруга, который обменивался наиглупейшими комментариями со своею благоверною – в ее роли выступил Флобер. Этот шутовской номер убедил Ги в том, что и гениям иногда нужно хорошенько похохотать, чтобы снять нервное напряжение. Может быть и так, что этот смех на публике – признак исключительного таланта, который затем развивается в условиях одиночества. Человеку искусства назначено быть естественным, самим собою (а порою даже до грубости, почему бы нет?) в текущей жизни и рафинированным перед чистым листом бумаги – такое определение художника как нельзя лучше подходило веселому малому из Этрета.
   Перед тем как сесть на пароход, Флобер пригласил Мопассана нанести визит в его пристанище в местечке Круассе невдалеке от Руана, на берегу Сены. Несколько дней спустя Ги и Луи Буиле пожаловали к мэтру в гости. Флобер принял их у себя в загроможденном книгами и заваленном обрывками бумаги логовище, где сквозь клубы табачного дыма в углу проблескивал позолоченный Будда. Из окон можно было наблюдать, как по реке туда-сюда снуют лодки, баржи, пыхтящие рыболовецкие баркасы. Время от времени местность оглашалась зловещим гудком какого-нибудь трудяги-буксира. Эта портовая суета контрастировала с тишиною писательского кабинета. При виде знаменитого писателя гигантского роста и с лицом викинга Ги охватила нерешительность. Наконец он набрался храбрости и извлек из кармана свои последние стихи. Флобер прочел, покачал головой и заявил:
   – Не знаю, будет ли у вас талант. То, что вы мне принесли, свидетельствует о некоторой толике разума, но не забывайте, молодой человек, что талант, как сказал Бюффон,[13] есть не что иное, как долгое терпение. Трудитесь!
   И Флобер согласился регулярно принимать у себя своего младшего собрата по перу и наблюдать за его пиитическими опытами. Ги сердечно поблагодарил маэстро и зачастил в Круассе, несмотря даже на то, что вскоре Флобер стал с насмешкой относиться к своему ученику.
   В один прекрасный воскресный день маэстро определился с тем, в чем хотел бы наставить Ги. «Если обладаешь оригинальностью, – сказал он отроку, – нужно в первую очередь высвободить ее, а если не обладаешь – приобрести… Речь о том, чтобы достаточно длительно и с достаточным вниманием глядеть на все, что хочешь выразить, дабы открыть в этом аспект, который никто еще не видел и не описал. Самая незначительная вещь содержит немного неведомого. Отыщем это. Чтобы описать пламя костра и дерево в долине, посидим-ка перед этим костром и перед этим деревом, пока они в наших глазах не перестанут походить ни на какое другое дерево и ни на какой другой костер. Вот таким путем становятся оригинальными».
   В другой раз, боясь, что он будет не понят этим отроком, который упорствует в лирике, тогда как искусство суть прежде всего дело наблюдения, ясности ума и труда, он выражает свою концепцию еще четче: «Когда вы проходите перед сидящим на пороге своей лавки бакалейщиком, перед консьержем, который попыхивает своей трубкой, перед биржей фиакров, покажите мне этого бакалейщика и этого консьержа, их позу, всю их физическую внешность, которая содержала бы и всю их, указанную адресом образа, моральную натуру, так чтобы я не спутал их ни с каким другим бакалейщиком и никаким другим консьержем, и покажите мне одним-единственным словом, чем лошадь, запряженная в данный фиакр, не похожа на полсотни других, которые следуют за нею или идут впереди» (из предисловия к «Пьеру и Жану»).
   Говоря это, Флобер несколько подзабыл, что обращается не к романисту, а к неисправимому рифмоплету. По правде говоря, он сомневался, что будущее юного Мопассана окажется связанным с поэзией. Если отрок кропает вирши, чтобы развязать свой стиль, – что ж; но если он имеет талант, он должен посвятить себя прозе. «Он встряхивал Мопассана, как Наполеон делал выволочки своим гренадерам, которым желал добра, – скажет Лора. – Он сердился, когда две следующие друг за другом фразы строились по одному рисунку и одному ритму. Ни одна безделица не ускользала от его педантичной критики».[14]
   Другой литературный консультант Мопассана, Буиле, был не столь строг в своих рекомендациях. И он-то как раз был сторонником того, чтобы подтолкнуть Ги к развитию своих поэтических талантов. «Проживи Буиле чуть дольше, он сделал бы из Ги поэта, – заявит Лора, говоря о дебютах своего сына. – Это Флобер сделал из него романиста».
   Находясь между этими двумя усатыми менторами, один из которых, со своими скромными сборниками стихов, сделался символом поэзии, а другой, со своими гигантскими романами, – символом прозы, Ги задавался вопросом, какой же путь быстрее приведет к славе. Но как Флобер, так и Буиле советовали ему запастись терпением. По их мнению, писатель высокого ранга не должен жить пером. Произведение искусства лишь тогда обретает ценность, когда вызревает в течение длительного времени, втайне, вдали от всех. С момента, когда оно существует, неважно, напечатано оно или нет. Ги прислушивается к этим двум старым друзьям, которые разговаривают, посасывая трубки, и, сколь ни восхищается, все же чувствует себя резко отличным от них. Руководствуясь их комментариями, он ударяется в чтение самых крупных писателей столетия: Гюго, Сент-Бева, Бальзака… Бурному словесному потоку последнего он предпочитает сдержанность, явленную Проспером Мериме в «Коломбе», или эротическое красноречие «Опасных связей». Как бы там ни было, он видит для себя только одно спасение – в сочинительстве, и грезит о том, чтобы в продолжение своей карьеры иметь поддержку в лице этих двух крестных, которые были свидетелями его первых проб пера.
   Но случилось несчастье. В начале июля 1869 года здоровье Луи Буиле дало его друзьям повод для беспокойства. Заговорили об альбуминурии. А 18-го числа того же месяца поэт внезапно скончался. Ги сражен болью и возмущением. Одна из двух опор, за которые он собирался держаться, была вырвана у него самым нещадным образом. Оставался только Флобер, который сам убит горем. Оба вместе присутствовали на похоронах среди безразличной толпы, и Ги с ненавистью смотрел на всех этих незнакомых ему людей, всех этих буржуа, которые топтали сад покойного, когда выносили гроб на плечах четырех факельщиков, сокрушая зеленые бордюры и калеча гвоздики и розы.
   Ко всему прочему, он не может даже излить свое горе в слезах: менее чем через неделю предстояли экзамены на звание бакалавра. Ги поспешно перечитывает учебники и садится в дилижанс до Каэна, где были назначены испытания. Вот так, по-прежнему убитый горем, Ги предстал перед экзаменаторами. И наконец 27 июля 1869 года он получил звание бакалавра словесности и может этим гордиться! Это смешение подавленности и радости туманило ему голову. Торжество новоиспеченный бакалавр отметил в борделе.
   Чем же заняться теперь? После совета с матерью и Флобером он избирает карьеру юриста. В октябре он записывается на первый курс Факультета права в Париже и поселяется в маленькой комнатке в доме № 2 по рю Монсе. В этом же доме проживал и его отец – значит, по замыслу Лоры, сохранившей корректные отношения с мужем, их сын не останется брошенным в огромном городе. Но Гюстав де Мопассан был существом до того легковесным, до того безответственным, что Ги даже и не пытался искать у него поддержки. Напротив, он сам чувствовал себя в какой-то мере морально ответственным за того, кому полагалось бы его опекать. Он даже относился к нему как к малолетке и порою бранил. Отныне он, Ги, а не Гюстав де Мопассан, становится главой семьи.
   В Париже его занимает не столько курс обучения, сколько кипение политической жизни. Не будет преувеличением сказать, что Францию охватила лихорадка. Императорскому режиму приходилось противостоять все более язвительной оппозиции. Ги забавлялся, читая памфлеты в прессе. Узнав о том, что принц Пьер Бонапарт застрелил из револьвера журналиста Виктора Нуара, он одобряет мысль Рошфора, высказанную на страницах «Марсельезы»: «Я имел слабость верить, что представитель фамилии Бонапарт способен быть кем-то еще, кроме как убийцей». 12 января 1870 года, в день похорон Нуара, на Елисейских Полях собралась разъяренная толпа. Двинется ли она на Тюильри? Нет, рассеялась. Поставив все с ног на голову, Верховный суд оправдывает Пьера Бонапарта и отправляет Рошфора на шесть месяцев за решетку. В напряженной, несмотря на кажущееся спокойствие, атмосфере правительство назначает на воскресенье 8 мая 1870 года плебисцит,[15] в котором народу предстояло высказать свое мнение по поводу последних реформ либеральной Империи. Результат оказался довольно странным. Если провинция в массе своей выразила одобрение политики Наполеона III, то Париж высказал недовольство своим владыкой. В целом – 7 миллионов 350 тысяч «да» и 1 миллион 500 тысяч «нет»; слишком большое число недовольных для страны, теоретически послушной самовластью. Не кончится ли тем, что Франция станет на тропу революции? Ги опасается этого, ибо терпеть не может народных движений. Как бы ни любил он маленьких людей каждого в отдельности, его охватывает страх, коль они начинают действовать массой. Но вскоре неурядицы внутренней политики покажутся цветочками перед лицом куда более грозной опасности. Прусский кайзер Вильгельм I, мечтавший посадить на испанский престол своего кузена, в последний момент отозвал эту кандидатуру; но министры Наполеона III, подстрекаемые императрицей Евгенией, требовали сейчас же гарантий на будущее. Вильгельм I, пребывавший на водах в Эмсе, счел эту просьбу никчемною и известил о ней находившегося в Берлине Бисмарка. Последний жаждал войны во что бы то ни стало, ибо знал, что в военном отношении Германия была подготовлена к ней лучше Франции, и настоял на том, чтобы переделать умеренный ответ своего государя в оскорбительный отказ. Едва сделавшись известной, новость воспламенила общественное мнение. 14 июля 1870 года бесчисленная толпа прошествовала маршем по парижским бульварам – пели «Марсельезу», выкрикивали лозунг «На Берлин!», бранили Тьера, который, будучи во главе оппозиции, еще пытался спасти мир. Военный министр маршал Лебеф утверждал, что армия к войне готова с блеском: «Все на месте, до последней пуговицы на гетрах!» И вот 16 июля 1870 года Франция объявляет Пруссии войну. Это потрясение ошеломило Ги. Он мгновенно понял, что планы каждого находятся в зависимости от внешних событий, управлять которыми не в его власти. Он, который в простоте своей полагал себя центром мирозданья, внезапно ощутил себя ничтожным, как соломинка, уносимая порывом бури. Глупость соотечественников привела его в подавленное состояние. В ту эпоху набор в армию осуществлялся путем жеребьевки; не дожидаясь, пока его вызовут для прохождения этой формальности, Ги записался волонтером. Вчерашний студент и поэт сегодня стал солдатом. А исполнилось ему всего двадцать лет.

Глава 4
Война

   В Венсенне Ги ни шатко ни валко сдал экзамены, необходимые для зачисления в интендантскую службу. Он был определен во 2-ю дивизию в Руане в должности военного писаря. Непыльная должностишка, думалось ему, перышком чиркать – а там, глядишь, войдем триумфальным маршем в Берлин! Действительность, однако же, мигом поубавила всем спеси. В какие-нибудь несколько дней враг заполонил Эльзас, в его руки пал Форбах; немецкие орды устремились в глубь Лотарингии, а главные французские войска оказались блокированными возле Метца. Все живые силы нации устремились на фронт. Захваченный этим порывом, Ги оказался словно затертым льдинами во время ледохода. Французские войска отступали в беспорядке перед победоносными пруссаками. Уносимый этой волною, Ги шагал как сомнамбула; икры ныли, ступни были стерты в кровь, лямки ранца резали плечи. Куда несемся? Где остановимся? Никто о том не ведает. Вокруг, словно в тумане кошмара, – сонмище лиц, истощенных, небритых, смирившихся или перепуганных: мобилизованные – «мирные люди, скромные рантье», сгибавшиеся под тяжестью винтовок-шаспо, «мобильные гвардейцы» вообще без оружия, драгуны без лошадей, едва волочившие ноги, сбитые с толку артиллеристы, пехотинцы в красных штанах… Ни знамен, ни офицеров. Безымянная сутолока поражения. Еще вчера Ги ожидал решительного перелома событий, блистательного контрнаступления. Сегодня он сомневался. Во время краткого привала он пишет письмо матери, находившейся в безопасности в Этрета: «Я спасся с нашей армией, обратившейся в беспорядочное бегство; я избежал плена. Я перешел из авангарда в арьергард с пакетом от интенданта к генералу. Проделал пешком пятнадцать лье (около 60 км. – Прим пер.). Пробегав и прошагав всю предшествующую ночь, доставляя приказы, прилег на камне в ледяном погребе. Когда б не мои добрые ноги, попал бы в плен. Чувствую себя хорошо». (Выделено в тексте. – Прим. пер.)
   Второго сентября после жестоких сражений капитулировал Седан, обороняемый Мак-Магоном, на фланге у которого находился Наполеон III. Император попал в плен. Императрица бежала в Англию. Париж взбунтовался. Перемена режима была неизбежна. В столичной ратуше провозглашается Республика. В спешном порядке создается правительство Национальной обороны. Горожан охватывает патриотический подъем, они мечтают только о реванше. Поскитавшись здесь и там с остатками разбитой армии, изголодавшийся, изнуренный, опустошенный, Ги оказался в столице, готовившейся к продолжительной осаде. Чтобы успокоить мать, он пишет письмо, в котором даже прикидывается убежденным, что партия еще не проиграна для Франции: «Милая мама, сегодня я напишу тебе еще несколько слов, потому что через два дня коммуникации между Парижем и остальной Францией окажутся прерванными. Пруссаки идут на нас форсированным маршем. Что же касается исхода войны, то он более не вызывает сомнений. Пруссаки пропали, они прекрасно осознают это, и единственная их надежда – взять Париж наскоком. Но мы здесь готовы встретить их».
   В какой-то момент он думает прежде всего о том, чтобы спасти свою жизнь. Так, он отказывается оставаться на ночлег в Венсеннском замке, чтобы зря не подставлять себя под вражеский огонь. «Лучше уж я во время осады буду в Париже, чем в старой крепости, куда нас поместили, ибо пруссаки разнесут ее своими пушками», – объясняет он в письме к матери. Ги вновь встретился с отцом, и тот из кожи лезет вон, чтобы зачислить сына в интендантскую службу в Париже. «Если я послушаю его, – замечает Ги, – попрошу места охранника большого подземного коллектора сточных вод, чтобы быть укрытым от бомб». От этого беспорядочного отступления в его памяти запечатлелись картины стыда, людской глупости и жестокости. Он видел трупы пруссаков и французов, лежавшие вперемешку в грязи, расстрелы заподозренных в шпионаже по обыкновенному доносу соседа, коров, забитых в чистом поле, чтобы не попали в руки врага… Он истекал потом, трясся от страха и гнева в дни и ночи отступления. Война наводила на него ужас, и он испытывал презрение к бездарным воеводам и политикам, которые только и умели, что чесать языком. Это презрение не мешало ему в той же мере ненавидеть и пруссаков, которые поганили его родную землю. Чем больше их будет побито, тем ему больше радости. Ги восхищался вольными стрелками, героическими крестьянами, которые тут и там истребляли «бошей», мстя за честь Франции. Он сохранит в памяти немало таких историй, которые пригодятся ему для рассказов. А пока он весь в ожидании решающих событий и, как и все вокруг, верит, что Париж выстоит.
   Первые вражеские снаряды упали на город 5 января 1871 года. Худо-бедно сопротивление было организовано. В отсутствие регулярного снабжения горожане выстраивались в очереди за съестными припасами, проклинали хапуг, жаждущих поживы, ели даже крыс. Наконец 28 января истерзанный, изможденный Париж капитулировал. Было заключено перемирие, которое должно было стать шагом к решающему миру. Были проведены выборы в органы законодательной власти, большинство голосов получили умеренные. Назначенный главою исполнительной власти Тьер вступает в переговоры с Бисмарком. Противник требует уступки Эльзаса и части Лотарингии и уплаты контрибуции в размере пяти миллиардов франков.[16] Униженная Франция соглашается на эти условия. Германские войска входят в Париж. Как только восстанавливается связь с внешним миром, Ги добивается разрешения покинуть столицу. «Война была окончена, – напишет Мопассан. – Немцы оккупировали Францию; страна трепыхалась, как побежденный борец под коленом победителя. Из обезумевшего, изголодавшегося, отчаявшегося Парижа отходили к новым границам первые поезда, медленно проезжали мимо полей и деревень. Первые пассажиры разглядывали из-за занавесок разоренные долины и сожженные хутора» («Дуэль»). По дороге на Руан он глядит скрепя сердце на прусских солдат, сидящих верхом на стульях перед редкими еще покуда уцелевшими домиками и курящих трубки. Повсюду остроконечные каски, повсюду различные наречья языка тевтонов. Надо было как-то устраиваться. Выживать в ожидании возможности нормальной жизни.
   Пока Ги пребывал в Руане, а затем в Этрета у матери, Париж поднял мятеж. Vive la Com-mune! Тьер отдал приказ правительству и армии отойти к Версалю, и тут же в городе одержала победу власть восставших. Когда регулярные войска вернулись для подавления бунта, весь город ощетинился баррикадами. На улицах столицы француз бился с французом на глазах у зубоскаливших пруссаков. Кровавые репрессии положили конец анархии, продолжавшейся несколько недель.[17] Ги ощущал себя чуждым этой народной революции, мотивов которой он так до конца и не мог понять. Для него что коммунары, что версальцы – все один черт; и в тех и в других он видит одно лишь слепое озверение и тупую жажду убивать. Как будто мало досталось от «бошей», с которыми сцепились из-за пустяка! Не в пример этим одержимым Ги как никогда жаждал мира, при котором только и могут прийти успех и наслаждения. Но в Париже придрались к его документам, и Ги сел в поезд и возвратился в казарму. Надолго ли? Готовился новый закон, устанавливавший срок военной службы в семь лет. Вскипая от гнева, Ги уже представлял себе, как его пошлют простым солдатом в какой-нибудь 21-й артиллерийский полк. Лучше уж умереть! Он умоляет отца вмешаться, чтобы добиться по крайней мере перевода по службе. И тут ему, вконец отчаявшемуся, улыбнулся шанс: ему нашли замену![18] Он без колебаний уплачивает оговоренную сумму; демобилизованный в ноябре 1871 года, он о облегчением сбросил военную форму и, по-прежнему ошеломленный, задался вопросом, чем же заняться дальше.

Глава 5
Чиновник

   Проиграв войну, французы мечтали только об одном: как можно скорее избавиться от германской оккупации. Тьер выпустил заем, нацеленный на досрочное освобождение французской земли. Подписаться на него было национальным долгом. Охваченные невиданным патриотическим порывом, богачи и бедняки ринулись к окошечкам касс. Три миллиарда франков были собраны в несколько месяцев. Маловероятно, чтобы и Ги присоединился к этому движению: вернувшись к гражданской жизни, он оказался на улице без гроша в кармане. Мамаша, которая с легким сердцем растратила свое состояние, сама существовала в Этрета на медные деньги; папаша также был сте-снен в средствах. Тем не менее он определил сыну небольшое пособие в 110 франков в месяц.[19] Сумма в глазах Ги совершенно незначительная. Ему хотелось бы продолжить юридическое образование, и он клянет отца за жадность. По его мнению, эгоистичный родитель манкирует своими обязанностями и не помогает такому одаренному юноше, как он. А деньги, в которых так нуждается Ги, Гюстав тратит на падших женщин. Между двумя мужчинами то и дело вспыхивали мелочные споры. Ничуть не смущаясь тем, что в свои двадцать два года он живет на средства своей семьи, Ги жалуется матери:
   «Я только что жестоко повздорил с отцом и хочу тут же ввести тебя в курс ситуации. Я представил ему свой счет за месяц и обратил его внимание на то, что из-за увеличения расходов на освещение и отопление мне на этот месяц не хватит примерно пяти франков. Но он отказался взглянуть на мой счет, сказав, что не может дать больше и просить бесполезно и что если я не в состоянии укладываться, то я волен жить как хочу, ступать на все четыре стороны, а он умывает руки. Я в самой вежливой форме втолковывал ему, что дело тут всего лишь в отоплении, что я принимал без обсуждений любой его примерный подсчет расходов, в который он по привычке забывал вносить половину статей, говорил, что у меня на обед каждый день всего лишь одно мясное блюдо и одна чашка шоколаду, тогда как мне требовалось бы ежедневно два мясных блюда, тем более – при тех микроскопических порциях, что подают в моем скромном ресторане. Он гневно ответил мне, что сам прекрасно обходился одним мясным блюдом и одной порцией сыру… Ах, ты вот как! – сказал я ему. – Послушай-ка, оставь этот тон и заруби себе на носу одну вещь, а именно, что первый из божественных и человеческих законов суть любовь к своим детям… Не найдется ни одного самого жалкого человека из народа, зарабатывающего тридцать су[20] в день, который не продал бы все, что имеет, чтобы устроить своих детей, а у меня – есть ли будущее? Как бы мне хотелось жениться, в свой черед обзавестись детьми – смогу ли? Ведь вот чем теперь заканчивается дело! Adieu! И я вылетел, точно бомба. Вернувшись к себе, я сказал консьержу, что меня ни для кого нет. Десять минут спустя явился отец, ему сказали, что я вышел и сегодня не вернусь. Он ушел крайне удивленный…»
   И чтобы наглядно подтвердить сказанное, Ги адресует матери счет своим расходам:
   ПОЛУЧИЛ НА МЕСЯЦ НА ПРОЖИТЬЕ 110 ФРАНКОВ.
   УПЛАЧЕНО:
   За месяц консьержу 10
   Штопка одежды 3,50
   Уголь 4
   Хворост 1,90
   Растопка 0,50
   Стрижка волос 0,60
   Две серные ванны 2
   Сахар 0,40
   Молотый кофе 0,60
   Керосин для лампы 5,50
   Стирка белья 7
   Письма 0,40
   Тридцать завтраков 34
   Хлебцы 3
   Обеды, по 1,60 кажд. 48
   Истопнику 5
   Мыло 0,50
   Итого: 126,90
   (Итак), 126,90
   Он оплатил мне 8 обедов,
   т. е. 12,80
   остается 114,10
   Еще истопнику 5
   остается 109,10[21]
   Сверх того, он насчитал мне 5 франков на мелкие удовольствия. Единственное удовольствие, которое я могу себе позволить, – это трубка. Я израсходовал 4 франка на табак – грустное и весьма скромное удовольствие! – и у меня еще долго не будет возможности для других развлечений… Если я посылаю тебе все эти подробности, так это потому, что он, возможно, будет тебе писать, начиная с сегодняшнего вечера, и я хочу, чтобы ты была в курсе дела. Подождем, увидим, что он скажет и будет делать. Что касается меня, то я решительно настроен стоять на своем. Я первым не пойду на примирение (письмо от 23 ноября 1872 г.).
   Это признание в отчаянии Ги выплеснул на роскошную почтовую бумагу с рельефными графской короной и инициалами Г.М. вверху листа, которую получил от папеньки. На самом деле, с каким бы негодованием ни изобличал он своего бесчувственного и непутевого родителя, он ожидал скорейшего примирения. Что бы он там ни говорил, он нуждался в отце, чтобы тот помог ему приискать достойный кусок хлеба. Что-что, а кое-какие связи у Гюстава были, и он не помнил зла. Чтобы умирить отчаяние сына, он нажал на все рычаги и отправился в поход по всем конторам, где у него были друзья. В ту пору производство в чиновники происходило в большинстве случаев по простой рекомендации. Лора вывела на баррикады Флобера, и тот также принялся хлопотать по высоким инстанциям. 7 января 1872 года Ги ходатайствовал о вступлении в службу по Морскому министерству, ему ответили: мол, нет вакантного места. Но Ги не собирался сдаваться: за сына хлопочет Гюстав, обращаясь за поддержкой – ни больше ни меньше – к адмиралу Сессе. Новая неудача: хотя кандидатура Ги и не отвергнута, но подходящей для него должности по-прежнему нет. Наконец 20 марта 1872 года начальник штаба, контрадмирал Кранц, информировал члена Национального собрания адмирала Сессе, что его протеже может приступить к работе в министерстве, так сказать, на добровольных началах, пока не откроется вакансия. Поначалу Ги был приписан к библиотеке, где трудился без оплаты в течение нескольких месяцев; затем был назначен сверх-штатным сотрудником и переведен в Управление колоний, которое в ту пору входило в состав Морского министерства. Снова пришел на помощь адмирал Сессе, и 1 февраля 1873 года Ги с радостью узнает, что получил назначение с жалованьем 125 франков в месяц плюс ежегодная премия в 150 франков. Не бог весть что, но какая ни есть гарантия на будущее.
   Однако уже после нескольких дней эйфории новому чиновнику открылась вся та удушливая серость, в которой он принужден был пребывать с утра до вечера. Он, дитя просторов, солнечного света и вольных волн, оказался теперь стиснутым четырьмя стенами и грудами зеленых папок в компании таких же бедолаг. Не кончится ли тем, что, изо дня в день царапая бумагу, с вечно сгорбленной спиной и постоянно опасаясь репримандов со стороны шефа бюро, он вполне уподобится им? Наблюдая за ними, он без снисхожденья подмечает их несчастные страстишки, жалкое малодушие, мелочные интриги и достойное сожаленья рабское состояние. Ги уже чувствует, что эти подобные мокрицам конторские крысы, прозябающие за величественным фасадом министерства по рю Рояль в ожидании часа выхода наружу, когда-нибудь послужат прототипами персонажей его сочинений. Среди них – мосье Торшбеф из «Наследства» мосье Орей из «Зонтика», у которого такая жадная супруга, что ему приходится довольствоваться дырявым зонтом, мосье де Караван с потными руками, отец Бовен, который дрожит перед своей дамой, и старый делопроизводитель Грапп, и мосье Куропатка, и столько других… Садок персонажей неисчерпаем. Ги чувствует свое интеллектуальное превосходство над этими гомункулами. По словам племянницы Флобера Каролины Комманвиль, он «красивый мальчик среднего роста, немного угловат в плечах, но голова его скроена по ладной модели, а черты подобны тем, что у молодого римского императора». Она добавляет, что он «весьма охоч до всех физических упражнений» и «немного влюблен в самого себя». Каждое утро молодой человек входил в здание Морского министерства «примерно так же, как обвиняемый, который уже видит себя заключенным»; проходил мимо часовых с синими воротничками, поднимался на свой этаж, пожимал руки коллегам, справлялся о том, на месте ли шеф и в каком он настроении, и со вздохом, исполненным разочарования, принимался корпеть над грудившимися у него на столе досье. Впрочем, он не хорохорится перед начальством – как ранее с попами семинарии Ивето, он старается казаться покладистым. По службе он аттестуется как «очень умный и очень способный молодой человек, который получил прекрасное образование и которым очень довольны». И никто не догадывался на рю Рояль, что за внешне учтивым и покладистым служащим скрывается бунтарь-насмешник. По невнимательности пустили волка в овчарню. Ги ненавидит администрацию, горы бумаг, люстриновые рукава. И если он соглашается корпеть над этими никчемными рапортами, так только потому, что ему нужны деньги. Жизнь в Париже стоит дорого. На отца он рассчитывать более не может. Правда, они несколько сблизились после ряда словесных перепалок. Ибо Гюстав так же нуждается в Ги, как и Ги нуждается в Гюставе. Гюстав – большой ребенок, и Ги не раз с простодушием преподавал ему уроки. В целом же дела в семье были достаточно запутанными. С некоторых пор дедушка Ги, Жюль де Мопассан, отказался оказывать финансовую помощь своему сыну Гюставу, разменявшему шестой десяток. Тот был в ярости. Он заявил, что Жюль ограбил его, что он разбазарил наследство, на которое имели право его дети. Старец пребывал в агонии, и самое элементарное приличие требовало бы, чтобы сын склонился к его изголовью. Ги так и советовал отцу, но наткнулся на стену. «Я не поеду. Я не желаю ехать в Руан», – повторял Гюстав, опасаясь попасть в ловушку: он думал, что, если он прибудет на место, ему придется улаживать дела с долгами покойного. Он даже говорил о том, что хорошо бы удрать на Восток, только бы не связываться со всею этой тягомотиной. «Я сердечно посмеялся над этой идеей, – пишет Ги матери 22 сентября 1874 года, – он же остался совершенно ошарашенным». В конце концов он принял наследство (на условиях, чтобы отвечать по долгам только в пределах этого последнего) и поручил Ги представить его на похоронах.
   Ги не испытывал ни малейшей нежности к усопшему, которого мало знал, а к отцу относился со снисхождением с примесью презрения. Только мать вызывала в нем глубокие чувства. Она скромно жила на полагавшееся ей пособие в 1600 франков ежегодно и на небольшие нерегулярные доходы от сдачи жилья. Уверенная в судьбе Ги, пристроенного на службу в министерство, она была разочарована своим младшим, Эрве, которого находила ветреным, бестолковым, пугливым, да и вообще немного недоумком. Его интересуют лишь оружие да растения. Куда можно определить такого? Да вот и Ги начинает жаловаться. «Я чувствую себя таким потерянным, таким осиротелым и деморализованным (выделено в тексте. – Прим. пер.), что вынужден просить тебя написать хоть несколько ободряющих страниц, – пишет он родительнице. – Я опасаюсь наступающей зимы, чувствую свое одиночество, и мои долгие одинокие вечера подчас ужасны. Когда я сижу один за столом с горящей передо мной печальной лампой, то переживаю такие минуты отчаяния, что не знаю больше, к кому броситься». И тем не менее добавляет: «Я только что написал, чтобы немного развлечься, вещицу в духе „Понедельничных рассказов“. Посылаю ее тебе; она, конечно, без всяких претензий, поскольку написана за каких-нибудь четверть часа. Попрошу тебя, однако, возвратить мне рукопись, чтобы я мог использовать ее в дальнейшем». Позже Ги будет настаивать: «Постарайся найти мне сюжеты для новелл. Днем, в министерстве, я мог бы над ними немного работать. Ведь по вечерам я пишу стихи, которые пытаюсь тиснуть в каком-нибудь журнале» (письмо к матери от 30 октября 1874 г.).
   Однако, по большому счету, им овладел вкус к прозе. По совету Флобера он пытается писать с силою, точностью и сдержанностью. Но его привлекает фантастический элемент. Первый рассказ – «Рука трупа» – был вдохновлен визитом к Пауэлу и Суинберну. Этот маленький мрачный текст, созданный под очевидным влиянием Жерара де Нерваля, Гофмана и Эдгара По, очаровал двух лучших друзей автора – Робера Пеншона по прозвищу Ля-Ток и Леона Фонтена по прозвищу Пти-Блё. Кузен Леона Фонтена руководил изданием «L’Almanach lorrain de Pont-à-Mous-son», и публикация «Руки трупа» на страницах этой безвестной провинциальной брошюры не заставила себя ждать. Рассказ был подписан псевдонимом «Жозеф Прюнье». В первый раз увидев себя напечатанным, Ги ликовал. Не начало ли это литературной карьеры по образцу его дядюшки Альфреда? Что подумает о том Флобер? Этот последний, прочтя «Руку трупа», скорчил гримасу: романтизм дешевого пошиба. Взволнованная Лора обратилась к нему с вопросом: «Как ты думаешь, может Ги покинуть министерство и посвятить себя словесности?» Несмотря на то что ему очень не хотелось принимать у себя мамашу своего подопечного, Флобер все же буркнул в ответ: «Еще нет. Не будем делать из него неудачника».[22]
   Узнав о таком вердикте, Ги был, конечно же, удручен, но не замедлил отреагировать. Уязвленный страстью к сочинительству, он был настроен упорствовать и вскоре выдал более длинную и более запутанную повесть, в которой фарс соприкасается с мистерией: «Доктор Гераклиус Глосс». Эта история выводит на чистую воду тщету скверно усвоенных знаний, дурно переваренных философий. Тема, дорогая сердцу Флобера. Но вот в восемнадцатой главе доктор, входя к себе в кабинет, оказывается лицом к лицу со своим двойником: «Доктор понял, что если этот его двойник вернется, если эти два Гераклиуса глянут друг другу в глаза, тот из них, кто в это мгновенье дрожал всею своею кожей, падет, точно сраженный молнией, перед своим двойником». Это навязчивое преследование вторым «я» было хорошо знакомо дядюшке Ги, Альфреду ле Пуатевену. Как и Флоберу. Все же Ги не станет публиковать своего «Доктора Гераклиуса Глосса». Следуя рекомендациям мэтра из Круассе, молодой автор решил подождать, пока достигнет мастерства стиля и мысли, чтобы совершить бурное вхождение в мир словесности. Поддерживаемый этой надеждой, он упорно ищет другие сюжеты для новелл. Несколько таких сюжетов сообщила ему Лора, и он тщательно записал их – могут пригодиться.
   …По истечении двух блаженных недель в Этрета под крылышком у мамаши Ги вновь оказывается в затхлой атмосфере министерства, пропитанной пылью и запахом бумаг. «Да было ли такое, что я поехал в Этрета и пробыл там полмесяца? – пишет он Лоре. – Мне кажется, что я вовсе не покидал министерства и что я по-прежнему жду отпуска, окончившегося сегодня утром… И, конечно, очень часто, в течение бесконечных зимних вечеров, когда я один буду работать в своей комнате, мне будет мерещиться, как ты сидишь на низеньком стульчике и устремляешь взор на огонь, подобно людям, уносящимся мыслями далеко-далеко… Небо совсем голубое, и все же я никогда не ощущал так явственно, как сегодня, разницу между светом в Этрета и светом в Париже; мне кажется, что я ничего не вижу, как будто у меня пелена на глазах…О, как хорошо бы искупаться в море! Повсюду ужасная вонь; я нахожу, что навозная куча твоего мясника воистину ароматна по сравнению с парижскими улицами. Мой шеф ворчлив как никогда. Такой брюзга!..Сейчас половина пятого; я пришел в контору только в полдень, а мне кажется, что я нахожусь здесь взаперти уже по крайней мере часов десять» (письмо от 3 сентября 1875 г.).
   Чтобы хоть ненадолго позабыть о конторе, Ги не знал лучшего средства, чем длинные пешие прогулки по предместьям. 18 сентября 1875 года они с приятелем, художником Масом, слывшим неутомимым ходоком, отправились в Шев-рёз и заночевали там. Вставши в пять утра, два закадычных друга осмотрели руины замка, затем отправились в долину Сернэ, полюбовались прудом с поросшими камышом берегами, затем прошагали три лье вдоль реки, наблюдая за змеями, которые стремительно уползали прочь при их приближении, заморили червячка купленными по дороге колбасой, ветчиной, сыром и двумя фунтами хлеба и продолжили путь, минуя Оффаржи и Трапп, к другому, Сен-Кантенскому пруду, служившему пристанищем водяным курочкам, которых караулили охотники. Ги был так счастлив, что вырвался на раздолье природы, что совсем не чувствовал усталости. Пот струился градом по его запыленному лицу, стекая в бороду, которую он отращивал забавы ради. Ги радовался как ребенок, дыша вольным воздухом во всю силу своих легких. Он чувствовал себя свободным, как бродяга. Возможно ли такое, что назавтра ему вновь придется встретиться со своими печальными коллегами по министерству? «Мы достигли Версаля, затем – Пор-Марли и, наконец, Шату в половине десятого вечера, – пишет он матери. – Мы шагали с пяти часов утра и проделали пятнадцать лье, или, если тебе угодно, шестьдесят километров, около семидесяти тысяч шагов. Наши ноги были совершенно расквашены» (письмо от 20 сентября 1875 г.).
   Все же эти подвиги в области пешего туризма не могли заменить Ги того опьянения, которое приносят прогулки на лодке и купание. Обуреваемый мыслями о воде, он завершает свое письмо ламентациями, явившимися из глубин детства: «Как хорошо было бы выкупаться в море!.. Много ли еще народу в Этрета?» (там же).

Глава 6
«La Grenouillère»

   [23]
   Этрета, о вершина счастья! Как только у Ги оставалось в кармане лишних четыре су, он устремлялся туда, чтобы глотнуть свежего воздуха. Как служащий Морского министерства он имел право покупать железнодорожные билеты всего только за четверть от обыкновенного тарифа. Но, как правило, дни отдыха бывали слишком кратки, а финансы распевали такие романсы, что он не в состоянии был позволить себе даже льготный проезд. Тогда он утешался тем, что проводил вторую половину субботы и воскресенье на берегах Сены. За неимением морской воды удовольствуемся и речной! Загородная местность с ее пашнями и пастбищами начиналась для Мопассана уже за чертою парижских укреплений. Аньер, Аржантей, Шату, Буживаль, Пуасси были свидетелями тому, как он, загорелый, расправлял широкие плечи, возжаждав купания и катания на лодке. Прибыв на место, он мыл свое суденышко, спускал его на воду и с истым сладострастьем налегал на весла, слушая плеск волн о борта посудины, вдыхая запах тины; ему забавно смотреть, как разбегаются в разные стороны крысы, прячась в камышах. Во время этих тихих прогулок он питает иллюзию, что берет реванш за городскую сутолоку. Он так страшится тесноты, так ненавидит толпу, что эти часы уединения видятся ему необходимыми для физического и морального равновесия. Он совершает прогулки по реке даже ночью в надежде восстановить силы. «Катаюсь на лодке и купаюсь, опять купаюсь и снова сажусь в лодку, – пишет он матери. – Крысы и лягушки так привыкли к моему появлению в любой час ночи в лодке с фонарем на носу, что непременно являются меня приветствовать» (письмо от 29 июля 1875 г.).
   Поиск уединения, однако же, не исключал в нем желания вволю повеселиться. Здесь, на берегах Сены, он находит нескольких приятелей, так же, как и он, охочих до шуток и водных походов. Вскоре они образовали компанию из пятерых добрых малых, в числе которых Робер Пеншон и Леон Фонтен. Они купили вскладчину длинную лодку и садились за весла, играя бицепсами. Ги носил тельняшку с горизонтальными синими и белыми полосками и белую английскую холщовую фуражку с большим козырьком. Ему доставляло огромное наслаждение налегать на весла. И еще обмениваться с товарищами по экипажу казарменными шуточками. В Аржантее они арендовали мансарду в местном кабачке и всем скопом забирались туда ночевать и заниматься любовью с развязными девицами. Но еще в большей степени Ги тянет учиться владеть оружием: пистолетом, шпагой, булавой… Правилом, действовавшим в этой компании, была полная свобода языка и манер. «Мы не ведали иных забот, кроме как забавляться и плавать на лодке, ибо гребля для всех нас, кроме одного,[24] составляла культ, – напишет Мопассан в „Мушке“. – Я вспоминаю о таких уникальных приключениях, таких невероятных фарсах, выдуманных этими пятью шалопаями, что сегодня никто не мог бы в это поверить». И далее: «На протяжении десяти лет моей великой, моей единственной, моей всепоглощающей страстью была Сена. Ах! Прекрасная, спокойная, разнообразная и вонючая река, полная миражей и всяческого мусора!»
   По реке вокруг суденышка с пятью закадычными приятелями скользили другие, самые разнообразные лодки, а в них – гребцы со смуглыми руками и смеющиеся девушки в светлых платьях под разноцветными зонтиками. Останавливались пообедать в каком-нибудь прибрежном трактирчике, где деловитый хозяин подает вам фритюр de la Seine, матлот – рыбное кушанье под винным соусом – или кролика-соте, сдобренного кислым вином. В этих харчевнях близ Буживаля царствовала веселая сумятица; здесь конторская братия под хмельком и красавицы-модистки подшофе сталкивались нос к носу с девицами известного поведения с напомаженными лицами, авантажными маркерами, вдрызг пьяными рабочими, болтливыми торгашами и полуоголенными лодочниками, которые, чтобы эпатировать барышень, выставляли свои мускулы напоказ. Здесь хохотали, пили, трескали, сколько вынесет утроба, и ласкались тут же, под столом. И еще танцевали, не жалея ног. Оркестр духовых инструментов неистово наяривал мазурки; фальшивые ноты, порою исторгаемые музыкантами, забавляли общество, точно отрыжки после обильной пищи. Потом переходили к канкану. «Парочки одна против другой неистово плясали, подкидывая ноги до самого носа своих визави, – напишет впоследствии Мопассан. – Самки с развинченными бедрами скакали, задирая юбки и показывая исподнее. Их ноги с непостижимой легкостью вздымались выше головы, и они раскачивали животами, дрыгали седалищами, трясли персями, распространяя вокруг себя энергический запах, присущий вспотевшим женщинам. Самцы сидели на корточках, точно жабы, делая непристойные жесты».
   Среди этих увеселительных мест на берегу реки Ги отдавал предпочтение заведению с купанием, находившемуся на холме Шату и дорогому сердцу художников-импрессионистов: «Лягушатня». Он усердно посещал это заведение с друзьями и не раз упомянет его во многочисленных новеллах: «Иветта», «Мушка», «Жена Поля»… Это был своеобразный «поплавок» с гудронированной крышей, соединенный с островом Круасси двумя мостиками. За деревянными столами собирались развеселые посетители. По соседству, на маленькой платформе, готовились броситься головою в воду ныряльщики. То и дело к «поплавку» причаливали лодки, высаживая на дощатый пол плавучего кабаре десанты из гребцов и проституток. «В плавучем заведении царил страшный гам и толкотня… Вся эта толпа кричала, пела, горланила. Мужчины, сдвинув шляпы на затылок, раскрасневшись, с пьяным блеском в глазах, размахивали руками и галдели из животной потребности шума. Женщины в поисках добычи на предстоящий вечер пока угощались на чужой счет напитками, а в свободном пространстве между столами околачивались обычные посетители этого заведения – гребцы-скандалисты и их подруги в коротких фланелевых юбках».
   Выгрузившись из ялика, пятеро добрых молодцев отдыхали среди этого разношерстного люда от своих спортивных подвигов и развлекались тем, что «клеились» к девицам, которых пригласили на променад. Парни часто менялись подружками, передавали их из рук в руки и после хвалились друг перед другом своими амурными похождениями. Втянутые в это всеобщее веселье, девушки были частью команды. Эти дружеские игрища не омрачала ни тень ревности, ни какие-либо иные осложнения. Ялик, на котором плавала веселая группа, назывался «Лепесток розы». В почете у беспутных шалопаев были блуд и бражничество, гимнастика и литература. Среди них в главные фигуры – благодаря атлетическому сложению и сексуальной бодрости – выдвинулся Ги. Его отличала истинно мужская красота: по-пижонски сложенные на лбу волосы, короткий и прямой нос, бычья шея и неподвижный, светящийся и твердый взгляд. С тех пор, как он однажды, бреясь при свече, опалил себе бороду, он уже не отращивал себе таковую, зато носил густые усы, благодаря которым его поцелуи были особенно нежны. Его качества брутального и нежного любовника были видны женщинам издалека. Он же предпочитал смазливых потаскушек из предместий, ценя простоту их манер, отзывчивую плоть и пустую голову. И выбирал их точно так же, как покупатель выбирает баранью ногу в лавке мясника. Никаких тебе сантиментов. Только первобытный порыв, который бешено гонит кровь по жилам. «Я хотел бы иметь тысячу рук, тысячу губ и тысячу… темпераментов (многоточие в оригинале. – Прим. пер.), чтобы обнимать сразу целые полчища этих очаровательных и ничтожных созданий», – напишет он в одной из своих новелл. И еще: «Поскольку женщина требует для себя прав, признаем за нею только одно право: право нравиться». Его податливые жертвы становились героинями его рассказов. Об одной из них, Мушке, которая спала с пятью хитрецами, не находя разницы, он пишет: «Она неутомимо стрекотала с легким непрерывным шумом этих механических ветряков, вращаемых бризом; с ее уст легкомысленно срывались вещи самые неожиданные, самые забавные, самые ошеломляющие». Забеременев, она не знает, от кого из пятерых. И теряет ребенка после падения в воду. Молодая женщина в отчаянии. Лодочники утешают ее: «Успокойся, мы тебе нового сделаем». Бесчисленные Мими и Нини чередою проходят через руки неутолимого Ги. Одна из этих нежных красавиц (он так и не сможет определить, какая именно) наградила его дурной болезнью. Поначалу он не придает этому значения и довольствуется тем, что пишет на стене ресторана на мосту Шату следующие стихи:
…Не пей искристого вина,
Чтоб завтра не было изжоги.
Страшись девчонки, коль она
Тебя поманит на дороге…[25]

(Перевод Д. Маркиша.)
   Однажды он признается Роберу Пеншону: «У меня сифон, наконец-то настоящий сифон, не какая-нибудь несчастная дрянь, когда жжет при испускании мочи, не какая-нибудь чушь, которую буржуа называют то погремком, то еще какой-нибудь цветной капустой, – нет, нет, сифон с большой буквы, который свел в могилу Франциска I! И я горд, черт возьми, и я свысока презираю всех буржуа! Аллилуйя! У меня сифон, и, как следствие, я более не боюсь поймать его!» (март 1877 г.).
   В любом случае он отказывается лечиться. Попойки и жгучие ночи возобновились с новой силой. Мопассан основывает со своими привычными друзьями «Общество крепитианцев», названное так по имени божка Крепитюса из «Искушения святого Антония» Флобера: означенное божество удостоилось такой чести за свое непристойное поведение. В привычках у крепитианцев были чревоугодие и блуд до истощения сил. В письме к Пти-Блё (Леону Фонтену) Ги расписывает в раблезианском стиле попойку, в результате которой, конечно, никто не мог устоять на ногах. И далее трубит о собственных подвигах: «И много дел содеял в оный день Прюнье (Мопассан. – Прим. авт.), так же как и удивительных, чудесных и возвышенных подвигов в ремесле судоходном, а именно: отбуксировал от Безона до Аржантея столь устрашительно великую парусоносную ладью, что мнил уже кожу с дланей своих на веслах оставить (а были в той парусоносной ладье две преотменные б…ди)».[26]
   «Общество крепитианцев» вскоре превратилось в «Сосьетэ де Макеро» – «Общество сутенеров». Председательствующий в этой компании «яростно непристойных лодочников», как называл их Эдмон де Гонкур, Ги де Мопассан при всем при том ни на мгновение не забывал о своих корнях и испытывал гордость за них. Развлекаясь со своими приятелями по дебошам, он одновременно с этим ведет изыскания по генеалогии семьи Мопассан и с гордостью пишет матери: «Вот кое-какие подробности о нашей фамилии, найденные в старых бумагах, которые я сейчас читаю. Вот титулы Жана-Батиста де Мопассана: Шталмейстер, Секретарь-советник Короля, оный же Великой Коллегии, Королевского дома, Французской короны и ее Казны, дворянин Священной Империи…» Далее следует перечень всех престижных предков, подтверждающих дворянские притязания бодрого лодочника из Буживаля (письмо от 30 октября 1874 г.).
   И вскоре Ги бросается в другую крайность, пускаясь в зловещие фарсы. Один из таковых закончился трагически. Жертвою стал смиренный министерский писарь, который до такой степени доводил Мопассана своей тупостью, что тот совместно с товарищами по «Обществу сутенеров» решил преподать ему урок. Под предлогом посвящения в оное братство его мастурбировали в перчатках для фехтования, да еще и воткнули линейку в задний проход. Несколько дней спустя несчастный отдал Богу душу, а подтвердить, что этим безвременным концом он обязан дурному обращению со стороны пятерых озорников, не удалось (Э. де Гонкур. Дневник, 1 февраля 1891 г.). Как бы там ни было, совесть у Ги осталась спокойной. Он даже зубоскалит по поводу этой перипетии. Жертва, титулованная им Moule à b.,[27] исполнила свое предназначение на земле, ибо окочурилась таким вот смешным фасоном. «Большая новость!!! – пишет он своим приятелям по „Обществу сутенеров“. – Moule à b… умер!!! Умер на честном поле брани, сиречь на своей кожаной чиновничьей подушке около трех часов пополудни в субботу. Шеф послал за ним; посыльный вошел и увидел его бедное маленькое тело неподвижным, носом в чернильнице. Стали вдыхать ему воздух с обоих концов, но он не пошевелился… В Морском министерстве поднялся переполох, заговорили о том, что это наше преследование (выделено в тексте. – Прим. пер.) сократило его земной путь… Я покажу этому Комиссару (комиссару судебных поручений. – Прим. авт.) рожу Многоуважаемого Президента Общества сутенеров и просто отвечу: байки… Мне бы еще хотелось затеять процесс против его семейства – почему не предупредили нас, что он такого дурного свойства? Он мертв, мертв, мертв! Сколь коротко, неблагозвучно и ужасно это слово! Мертв – это значит, что мы его больше не увидим; мертв, кроме шуток! Нашего Moule à b… больше нет. Скапутился. Сковырнулся. Отошел. Гигнулся. Или, может, по крайности, сыграл в ящик?»
   Создается впечатление, что, выпаливая это циничное надгробное слово, Ги гонит смерть прочь от себя. Изо всех своих пока еще не претерпевших ущерба сил показывает кукиш небытию. Между тем идея собственной кончины не оставляет его. Голод по движениям, тяга к энергичным упражнениям и легкодоступным удовольствиям сменяются длительными периодами черной меланхолии. Душа общества вновь ищет одиночества. Волоките и юбочнику открывается тщета земных наслаждений. Глядя на струящуюся грязную воду Сены, он задается вопросом, каков смысл его присутствия в этом кабаке с названьем «Лягушатня». Потом внезапно его вновь охватывает неистовая жажда жизни. Он снова бросается в ее бушующий водоворот, пьянствует, хохочет, гоняется за девицами. В любви он не рафинированный ценитель чувств, а обжора. Слишком нетерпеливый, чтобы дегустировать, он поглощает свою жертву. И если сам он блистает чистотою, то его прелестные партнерши – отнюдь не всегда. Но запах женщины завораживает его.
   На закате дня вся компания возвращается в Париж в переполненном вагоне, где горячий запах эля смешивается с ароматом дешевой парфюмерии и запахом пота. После блаженных часов, проведенных на вольном воздухе, у путников усталые, темно-красные физиономии. Ги понуро возвращается к себе в комнатенку на первом этаже дома № 2 по рю Монсе, единственное окошко которой выходит на сумрачный двор. Почти никакой мебели; по стенам – книги, на столе – бумаги, а посредине всего этого беспорядка – рука трупа, та самая, которую Суинберн подарил ему в Этрета. Эту руку он давно мечтал подвесить к шнурку колокольчика у входной двери. И если он отверг эту мрачную идею, так только потому, чтобы не отпугивать нежных созданий, которые порою заглядывают в его холостяцкое логово. Обитатель оного ведет счет своим победам и утверждает, что от 18 до 40 лет мужчина легко может обладать тремястами различными женщинами.
   С сожалением упрятав в шкаф свой наряд лодочника, он надевает на следующее утро строгий костюм, повязывает черный галстук и направляется в министерство. Удрученный перспективой сидения за столом с запыленными папками, он только и думает о новом побеге к берегам Сены, к веселому заведению с названьем «Лягушатня» с его сутолокой бесшабашных гребцов и разгоряченных девиц. Только бы в воскресенье была хорошая погода!

Глава 7
С улицы Рояль на улицу Гренель

   С наступлением ненастного сезона пришел конец купаньям и катаньям на лодке. Обреченный безвылазно находиться в Париже, Ги удваивает интеллектуальную деятельность. Еще ничего не напечатав, он с робостью трется в литературной среде. Не кто иной, как Флобер, бывая наездами в столице, представил его своим друзьям по писательскому цеху. Он по-прежнему убежден, что молодой человек обладает талантом, но должен еще немало работать, прежде чем пускаться в литературную карьеру. «Я уже месяц хочу тебе написать, чтобы выразиться в нежности по адресу твоего сына, – признается он Лоре. – Ты не поверишь, каким я нахожу его очаровательным, умным, добрым малым, рассудительным и духовным, сказать короче – чтобы употребить модное словцо – симпатичным! Несмотря на нашу разницу в годах, я вижу в нем „друга“ (кавычки в тексте. – Прим. пер.), и потом, он так напоминает мне моего бедного Альфреда! (Ле Пуатевена. – Прим. авт.) Порою я даже пугаюсь за него, особенно когда он опускает голову, декламируя стихи… Надо поощрять в твоем сыне вкус, который он питает к стихам, ибо это – благородная страсть, ибо словесность утешает несчастных, и потому, что у него, может быть, будет талант… кто знает? Он до сих пор не сочинил достаточно, чтобы я мог позволить себе высчитать его поэтический гороскоп… Я желал бы, чтобы он взялся за сочинение крупномасштабного произведения, пусть и отвратительного. То, что он показывал мне, стоит всего, что печатали парнасцы… Со временем он обретет оригинальность, индивидуальную манеру видеть и чувствовать (ибо все при нем). А что до результата, успеха – черт ли с ними! Главное в этом мире – держать свою душу в высоких сферах, подальше от буржуазной и демократической грязи. Культ искусства создает гордость; слишком много никогда не бывает. Такова моя мораль» (письмо от 23 февраля 1873 г.).
   Чего не написал в этом письме Флобер, так это того, что он по-прежнему желал бы своему сопернику отказаться от поэзии и посвятить себя прозе. Но он не форсировал ход событий и довольствовался тем, что по привычке указывал ему на неуклюжесть стиля. Их встречи в Париже сделались регулярными. «Мой маленький папочка, – пишет Флобер Ги, – решено, чтобы в эту зиму вы каждое воскресенье приходили ко мне на обед». Сознавая, какая ему оказана честь, Ги отправляется в воскресенье к мэтру на рю Мурильо. Там он встречает сурового «мосье Тэна», прихварывающего и улыбчивого Альфонса Доде, Эмиля Золя, наводящего свой лорнет и проповедующего натурализм, добродушного гиганта Ивана Тургенева с пышной серебристой гривой и белой бородой, Эдмона де Гонкура – седеющего, усатого и степенного, да еще стольких других… Для всех этих заслуженных особ протеже Флобера – бравый нормандский паренек со здоровым цветом лица, крепкого сложения, с кое-какими литературными претензиями, впрочем, пока еще ничем не обоснованными. Он с почтением слушает их речи и редко высказывает свое мнение. И вот в воскресенье 28 февраля 1875 года в этой маленькой группе обсуждались достоинства поэзии Суинберна. Ги навострил уши. И тут слово взял Альфонс Доде:
   – Да, кстати сказать, его называют педерастом! О его пребывании в Этрета в прошлом году рассказывают самые невероятные вещи!
   И Ги наскоком вмешался в разговор:
   – Не только в прошлом, еще несколькими годами раньше! Я тогда немного жил с ним в Этрета в ту же пору…
   Воспользовавшись ситуацией, в свою очередь воскликнул Флобер:
   – Но, право, не вы ли спасли ему жизнь?
   – Ну, это не только моя заслуга, – ответил Ги.
   И поведал во всех подробностях о своих приключениях с двумя англичанами в Этрета. Скабрезности, коими был полон рассказ, очаровали аудиторию. Акции Мопассана в этой тесной компанийке мигом пошли вверх. «Флобер торжествовал. А Эдмон де Гонкур в тот же вечер посвятил событию запись в дневнике».
   Горячий прием, которого удостоились его воспоминания о встрече с Суинберном и Пауэлом, вдохновил Ги на продолжение движения по пути сальностей и скабрезностей в творчестве. Совместно с Робером Пеншоном он предпринимает попытку сочинения порнографической пьесы, от которой, по его мысли, друзья Флобера надо-рвут себе со смеху животики. И весело сообщает о том родительнице: «Я и несколько друзей собираемся сыграть в мастерской Лелуара (живописца Мориса Лелуара. – Прим. авт.) абсолютно скабрезную (выделено в тексте. – Прим пер.) пьесу в присутствии Флобера и Тургенева. Стоит ли говорить, что это – наше собственное произведение?» (письмо от 8 марта 1875 г.). Заглавие фарса: «Лепесток розы. Турецкий дом» намекает на дом турчанки Зораиды – погибельное место, о котором ведет речь Фредерик Моро в финале «Сентиментального воспитания». Действие разворачивается в лупанарии, куда по ошибке попадает молодая чета, думая, что это гостиница. Следует череда непристойных недоразумений, в которых участвуют содержащиеся в означенном заведении проститутки, англичанин, ассенизатор (поскольку сортиры заведения переполнены), камердинер, буйный горбун и т. д. и т. п..[28] Флобер и Тургенев ведали репетициями, которые происходили у Мориса Лелуара на 6-м этаже дома по набережной Вольтера. Флобер поднимался по лестнице, тяжко дыша, сбрасывая на первой лестничной площадке пальто, на второй – редингот, а на третьей – жилет. «Добрый гигант словесности являлся ко мне во фланелевой жилетке; под толстыми голыми руками он нес одежду, а на голове у него был надет цилиндр», – писал Морис Лелуар. Все женские роли разыгрывались мужчинами-травести. Среди актеров, помимо самого Мопассана, фигурировали Робер Пеншон, Леон Фонтен, Морис Лелуар, Октав Мирбо… Подвергались осмеянию дамы не слишком высокой добродетели, и прямо скажем, все корчились и лопались от хохота. Когда показалось, что спектакль готов, Ги разослал составленные по всей форме приглашения на бланках министерства. Вот какое приглашение, датированное 13 апреля 1875 года, получил муниципальный советник Руана и близкий друг Флобера Эдмон Лапорт: «Дорогой Мосье и Друг, торжество наконец назначено на понедельник 19 числа текущего месяца. Допускаются только мужчины старше двадцати лет и женщины, успевшие потерять девственность. Королевская ложа будет занята тенью Великого маркиза (де Сада. – Прим авт.)». Узкая компания знатоков под председательством Флобера бурно веселилась, глядя на эти скабрезно-эротические фацеции. На второе представление, состоявшееся 31 мая 1877 года у художника Беккера в доме № 26 по рю де Флерюс, пожаловали восемь элегантных дам в масках, предвкушавших наслаждение запретным плодом. Флоберу, имевшему неосторожность поведать о пьесе принцессе Матильде, пришлось задействовать все тонкости дипломатии, чтобы отвратить Ея Императорское Высочество от мысли занять место в зале. На импровизированную сцену Ги вышел, наряженный одалиской. Вместо женских персей – табачные кисеты, а мужские персонажи были снабжены огромными фаллосами, сделанными из валиков для заделки щелей в дверях. Экзальтированный Флобер, сидевший в первом ряду, восклицал: «Ах! Как это освежает!» Бедные дамы были столь смущены, что не знали, как и держать себя. Актриса Сюзанна Лажье выскользнула из зала перед самым концом, не будучи в силах долее выдержать. Золя хранил степенность; с одной стороны, им владела врожденная строгость, с другой – забота о том, чтобы не показаться пуританином. Что до Эдмона де Гонкура, то он не больно скрывал свое отвращение к такому жалкому паясничанию. Вернувшись, он занес в свой дневник:
   «Нынче вечером, в студии по рю де Флер, молодой Мопассан показал непотребную пьесу собственного сочинения под заглавием „Лепесток розы“ и разыгранную им самим и его друзьями. Этот угрюмый мрак, эти молодые люди, переодетые женщинами, с огромным высунутым членом, нарисованным на их трико; не знаю, какое отвращение невольно накатывает на вас к этим комедиантам, тискающим друг друга и изображавшим, что творят друг с другом гимнастику любви. В увертюре пьесы мы видим молодого семинариста, который стирает плащи. В середине – танец альмей под сенью монументального фаллоса, находящегося в состоянии эрекции, а заканчивается пьеса почти что натуральной оргией. Я задавал себе вопрос: до какой же степени нужно быть лишенным природного стыда, чтобы представить все это на глазах у публики; и при этом пытался развеять мое отвращение к автору „Девки Элизы“, которое могло бы показаться несравненным; что самое чудовищное, так это то, что отец автора, отец Мопассана, присутствовал на представлении». А так как Флобер, по закрытии занавеса, все повторял «О, как это свежо!», то Гонкур добавил: «Считать такую мерзость свежей?! Да, вот находка так находка!» (Дневник, 31 мая 1877 г.) Вышеозначенный сеанс литературной порнографии до такой степени запечатлелся в памяти Гонкура, что он еще вернется к этому в своем «Дневнике» многие годы спустя. Он все никак не мог позабыть молодого Мопассана, переодетого женщиной, с изображенными на трико ярь-медянкой огромными губами, и катающейся на коленях своего товарища.[29]
   Если Флобера этот бурлескный спектакль так развлек с первого же представления, то это потому, что ему более чем когда-либо требовалось забыть о своих заботах в шумной атмосфере дружбы и озорства. Супруг его племянницы Каролины, лесоторговец Эрнест Комманвиль, оказался доведенным до банкротства. Привязанность к молодой женщине побудила Флобера распродать все, чем он владел, но даже этого оказалось недостаточно для покрытия долгов. Неужели придется продать дом в Круассе? «Мысль о том, что у меня не останется больше крыши над головой, не будет home, невыносима, – пишет он Каролине Комманвиль 9 июля 1875 года. – Я теперь гляжу на Круассе взглядом матери чахоточного ребенка, задающей себе вопрос: сколько он еще протянет? И не могу приучить себя к мысли о том, что придется решительно расстаться с ним». Флобер не продаст своего дома в Круассе, но съедет с квартиры по улице Мурильо и переберется 16 мая 1875 года в более скромное жилище по адресу: Фобур-Сент-Оноре, 240, угол авеню Ортанз. Несмотря на превратности фортуны, писатель по-прежнему наблюдал по-отечески за литературными дебютами Ги, который передавал на его суд все рукописи, в стихах и прозе. С другой стороны, Флобер подключил Ги к созданию собственного сочинения, поручив ему проводить опросы на местности, – роман, над которым он трудился, назывался «Бувар и Пекюше». Польщенный этой доверительной миссией, Ги бегает туда и сюда, собирая информацию, которую требует от него ментор. В одном из длинных писем Ги описывает своему старшему собрату по перу конфигурацию нормандского побережья в окрестностях Этрета и Фекана – место прогулок двух героев. Принимая активное участие в творчестве отшельника из Круассе, он постигает значение точной документации и беспристрастного взгляда на людей и на вещи. По примеру Флобера он наблюдает, примечает, тщательно шлифует свой стиль, сжимает ткань повествования. И Флобер одобряет усердие новообращенного, его – пусть пока еще неуверенный – поиск совершенства. Может, из парня и впрямь выйдет истинный писатель? Вот только как быть с его порочной склонностью к плотским утехам и лодочным прогулкам? И Флобер осыпает своего подопечного упреками в том, что он теряет свое драгоценное время в распутстве, кутежах и навигации. «Нужно, – слышите, молодой человек, нужно работать больше, чем вы сейчас, – пишет Флобер Мопассану в письме от 15 августа 1878 года. – Я пришел к мнению, что вы слишком легкомысленны. Слишком много шлюх, слишком много катаний на лодке, слишком много физических упражнений!.. Вы рождены, чтобы слагать стихи, так слагайте их! Все остальное – тщета, начиная с ваших наслаждений и вашего здоровья: пошлите-ка вы все это к черту! Все ваше время, с пяти часов пополудни и до десяти часов утра, вы можете посвятить Музе… Чего вам недостает, так это „принципов“ – остается уяснить, каких. Для художника существует один-единственный: пожертвовать всем во имя искусства. Он должен рассматривать жизнь как средство, и ничего более, и первое, от кого он должен бежать, – от самого себя!»
   Но, несмотря на требования своего мэтра, Ги не мог удовлетвориться таким монашеским режимом. Его сангвинический темперамент был не в состоянии принять такое. Ему хотелось разом жить бурной жизнью и много писать. Празднество мускулов не исключало в нем празднества духа. В какой-то момент жизни его особенно увлек театр. Забросив на полку непотребный фарс «Лепесток розы», он сочиняет короткую пьесу «В старые годы», затем другую – «Репетиция», которые не хочет брать ни один театр, и садится за большую историческую драму «Измена графини де Рюн». Робер Пеншон представил означенную драму директору Третьего Французского театра (бывшего театра Дежазе) Балланду и получил отказ под тем предлогом, что декорации и реквизит стали бы ему слишком дорого. В свою очередь, Флобер, прочтя пьесу, выказал сдержанность, но обещал замолвить слово перед администратором Французского театра Перреном. Со своей стороны, Золя отнес текст пьесы Саре Бернар. Знаменитая актриса согласилась принять дебютанта и наговорила ему кучу любезностей; Ги, однако же, не стал принимать все за чистую монету и написал матери: «Я… нашел ее (Сару Бернар) очень любезною, даже слишком любезною, ибо, когда я уходил, она обещала представить мою драму Перрену и добиться, чтобы ему ее прочли». Впрочем, когда актриса сказала об этом автору, она сама успела прочесть лишь первый акт. «Да и прочла ли?» – задавал себе вопрос Ги. В любом случае он опасался, как бы Перрен не разозлился, что и Флобер, и Сара Бернар разом поднесут ему одну и ту же пьесу. Неблагодарный, как может быть только ребенок, он уже сожалеет о том, что обратился к своему старому мэтру за рекомендацией. «Счастье это или несчастье, что пьеса была представлена Флобером? – пишет он в том же письме. – Увидим. Вышеупомянутый Флобер довольно неуклюже повел себя, хоть и желал мне быть полезным… Как только вопрос касается практической жизни, дражайший мэтр не знает, что предпринять; он просит вообще, и никогда – по существу, не умеет настаивать, а главное – воспользоваться подходящим моментом» (письмо от 15 февраля 1878 г.). Несколько месяцев спустя Ги узнает, что пьеса «Измена графини де Рюн» отклонена Французским театром. Утешением в таком провале ему послужила мысль о том, что и Золя с Флобером оказались не слишком удачливы на театральной сцене.
   И вот он снова садится за стихи. Потом посвящает себя сказкам и публикует одну из них под псевдонимом Ги де Вальмон в «Бюллетен франсез». Кроме того, издатель «Репюблик де леттр» Катулл Мендес согласился включить в свой журнал его поэму «На берегу» и даже пригласил автора на свои четверги на рю Сен-Жорж. Внимательный к этим знакам уважения, Ги вызывал трепетный интерес пусть еще зыбким, но обещанием успеха. «В его внешности не было ничего романтичного, – заметил секретарь редакции „Репюблик де леттр“ Анри Ружон. – Круглое, налитое кровью лицо, какое бывает у матросов-речников, вольная походка и простые манеры. „J’ai nom „Mauvais passant““,[30] – повторял он с добродушием, уличающим угрозу. Его разговор сводился к воспоминаниям об уроках литературной теологии, которые привил ему Флобер, нескольким скорее ярким, чем глубоким, предметам восхищения, составлявшим его художественную веру, и неисчерпаемому количеству сальных анекдотов, а также дичайших поношений персонала Морского министерства – запас этих последних у него совершенно не иссякал».[31] Со своей стороны, Тургенев писал Флоберу: «Бедный Мопассан растерял все волосы на теле… По его собственным словам, это из-за болезни желудка. Он по-прежнему очень любезен, но сейчас весьма некрасив» (письмо от 24 января 1877 г.). По правде сказать, русский писатель был настроен весьма скептически по отношению к протеже Флобера. По первому взгляду этот амбициозный молодой человек не казался ему обещавшим большое будущее. Во время одной из дружеских вечеринок Тургенев отвел в сторону Леона Энника и шепнул ему на ухо: «Ах, бедный Мопассан! Как жаль, у него никогда не будет таланта!» Тем временем «бедный Мопассан» усердно посещает кружок Катулла Мендеса и встречается там с Малларме, Леоном Дьерксом, Вильером де л’Иль-Аданом… Столь же регулярно участвует он и в литературных обедах, где сотрапезники находят его любезным, забавным и, во всяком случае, необременительным. Благодаря Флоберу он помещает в ежедневную газету «Ля Насьон» статью «Бальзак по его письмам», а другую – «Французские поэты XVI века». Эти исследования стоили ему усилий, несоизмеримых с результатом. В свои двадцать шесть лет он оказался в литературной среде, не будучи еще известным читающей публике. Катулл Мендес, который все более дорожил им, предложил Мопассану стать франкмасоном. Несмотря на свое желание потрафить «большому собрату», которого он величал «Мефистофелем, принявшим образ Христа», Ги отвергает предложение. «Вот, мой милый друг, доводы, которые заставляют меня отказаться стать франкмасоном, – пишет он Катуллу Мендесу. – 1) С момента, когда вступаешь в какое-либо общество, особенно в одно из таких, которые претендуют – хотя бы во всем остальном они были безобидны – на звание тайных обществ, подчиняешь себя определенным правилам, даешь некие обещания, надеваешь хомут на шею, а ведь всякий хомут, сколь бы легок он ни был, – вещь неприятная. Я предпочитаю платить своему сапожнику, нежели уподобиться ему. (Выделено в тексте. – Прим. пер.) 2) Если это станет известным – а известным это станет неизбежно… я сразу же окажусь на самом дурном счету у большей части моей родни, что мне, по крайней мере, нежелательно, чтобы не сказать – губительно для моих интересов. Не знаю, почему – вследствие ли эгоизма, злобы или всего вместе взятого, – но я не желаю быть связанным ни с какой политической партией, какова бы она ни была, ни с какой религией, ни с какой сектой, ни с какой школой, я никогда не войду ни в одну ассоциацию, проповедующую те или иные доктрины, не склонюсь ни перед какой догмой, ни перед каким совершенством, ни перед каким принципом, и все это единственно для того, чтобы сохранить за собою право отрицательных оценок… Я боюсь сковать себя даже самой тоненькой цепочкой, сковывает ли она меня с идеей или с женщиной» (письмо от 1876 г.).
   Этот гордый ответ свидетельствует о воле к независимости и о презрении ко всяким делишкам и комбинациям, и это очень радовало Флобера. Он умножил свои усилия, стремясь продвинуть Ги на полосы газет, в редакциях которых у него были друзья. Его целью было выкроить для Ги постоянную колонку хроники, но, увы, все места были заняты. Ги приходилось соглашаться на случайную работу то здесь, то там. И вот уже он, атлет с берегов Сены, с некоторых пор начинает жаловаться на головные боли и головокружения. В августе 1877 года он подает заявление об отпуске и получает таковой на два месяца для лечения в Швейцарии, в Леш-ле-Бен, что в кантоне Вале. Это был его первый выезд за пределы Франции. Воспользовавшись этой поездкой, он «распинает аптекаря» и наносит визит в бордель в Весуле. «Что за странный тип!» – вздыхает Флобер, узнавая о похождениях своего протеже. В Леше Ги скрупулезно проходит курс лечения и привычным отточенным взглядом наблюдает за пейзажами и персонажами. Впечатления от пережитого впоследствии легли в основу его рассказа «На водах», в котором повествуется о кратком любовном романе на швейцарском курорте в необычайной атмосфере: «Прямо из комнат спускаешься в бассейн, где уже мокнут два десятка одетых в длинные шерстяные халаты купальщиков, мужчины и женщины вместе. Одни кушают, другие читают, третьи болтают. Толкают перед собою маленькие плавучие столики. Порою играют в веревочку (on joue au furet), правда, не всегда к месту».
   Когда Ги вернулся в Париж, то выглядел бодрее, правда, не чувствовал себя вполне выздоровевшим. Конторская жизнь тяготила его, а успех медлил с приходом. Вокруг него молодые собратья по перу тискали свои сочинения и внимали рукоплесканиям. Его одного позабыли-позабросили, думал он. Впрочем, у него были вполне сложившиеся идеи относительно своего будущего и относительно литературы. Вот что пишет он другому автору-дебютанту, приверженцу натурализма Полю Алексису: «В натурализм и реализм я верю не более, чем в романтизм. Эти слова, на мой взгляд, не означают абсолютно ничего и не служат ничему, кроме словесных перепалок между противоположными темпераментами… Если я настаиваю на том, что видение писателя всегда должно быть точным, так это потому, что считаю это необходимым, дабы его интерпретация была оригинальной и воистину прекрасной… Увиденное проходит через восприятие писателя и приобретет, в зависимости от творческой способности его духа, особенный цвет, форму, масштаб… Зачем сдерживать себя? Натурализм так же ограничен, как и фантастика». И далее: «Это письмо никак не должно выйти за пределы нашего кружка (выделено везде в тексте. – Прим. пер.), и я буду расстроен, если вы покажете его Золя, которого я люблю всем сердцем и которым я глубоко восхищаюсь, ибо вполне может статься, что он будет обижен этим письмом» (письмо от 17 января 1877 г.).
   Это нежелание связывать себя с какой-либо литературной школой проистекает оттуда же, откуда и отказ вступить в масонскую ложу: из неуемной жажды свободы. Но обратим внимание вот на что: еще ничего не опубликовав под своим именем, он уже дает уроки другим. Нежного доверия Флобера ему достаточно для убежденности в том, что у него, перебивающегося случайными публикациями там и сям журналиста с псевдонимом Ги де Вальмон, есть-таки золото в мозгу. Как бы он ни отрицал за кулисами натурализм Золя, он все же вступил в небольшой кружок, сплотившийся вокруг автора «Западни». Пресса не обходила молчанием это движение, так что вполне можно было слегка отступить от принципа литературной независимости. 16 апреля 1877 года Поль Алексис, Анри Сеар, Леон Энник, Ж. -К. Гюисманс, Октав Мирбо и Ги де Мопассан пригласили Флобера, Золя и Гонкура в ресторан «Трапп» близ вокзала Сен-Лазар. Ги пришлось приложить всю свою настойчивость, чтобы уломать Флобера прийти. Краснощекий отшельник из Круассе, с глазами навыкате и обвислыми усами, ворчал, посмеиваясь, над всеми этими мудрствованиями по поводу натурализма и реализма. Но искреннее восхищение со стороны молодого поколения было ему приятно. И вот 13 апреля «Репюблик де леттр» объявила об обеде, даваемом «шестью молодыми и полными энтузиазма натуралистами, которые тоже станут знаменитыми», в честь трех мэтров – Флобера, Золя и Гонкура. В газете приводится даже хитроумное меню сей трапезы: «Овощной суп-пюре „Бовари“»; таймень а-ля Девка Элиза; пулярка с трюфелями а-ля Святой Антоний; артишоки «Простая душа»; парфе «Натуралист»; вино «Купо»; ликеры из «Западни». И, чтобы приукрасить выдумку, добавляет: «Мосье Гюстав Флобер, у которого есть другие ученики, обратил внимание на отсутствие угрей по-карфагенски и голубей а-ля Саламбо». Чтобы раздуть еще больше шума вокруг события, Поль Алексис сделал вид, что разозлился, и опубликовал в «Колоколах Парижа» под псевдонимом «Тильзит» заметку с осуждением этой «полудюжины одержимых», которые «так и жди, что все испортят» и которые только и пригодны на то, чтобы «делать детей». Этот рекламный трюк особенно пошел на пользу писателям-дебютантам, которые мыслили встречу в ресторане «Трапп» как символическое объединение со своими старшими коллегами. Еще вчера они были безвестными, а сегодня пресса прогремит о них как о поборниках нового искусства? Эдмон де Гонкур заносит в свой дневник: «В этот вечер Гюисманс, Сеар, Энник, Поль Алексис, Октав Мирбо, Ги де Мопассан – вся молодежь реалистической и натуралистической словесности – оказали честь нам, Флоберу, Золя и мне, воздали официальные почести трем мэтрам наших дней, дав обед из самых сердечных и самых веселых. Вот поглядите, как формируется новая рать!» (16 апреля 1877 г.)
   Отзвуки этого литературного брожения умов долетели до Морского министерства. Теперь в его канцеляриях ни для кого не было секретом, что Ги де Вальмон и Ги де Мопассан – одно и то же лицо. Натуралисты, среди которых ему отныне отводят место, считаются приверженцами левых взглядов. А на рю Рояль держались, естественно, правых. В действительности Ги не принадлежал ни к тем, ни к другим. Как и Флобер, он – бунтарь-индивидуалист, анархист из буржуазной среды. Он слишком горд, чтобы согласиться принять коллективный псевдоним «Господа Золя», которым уже величают сторонников новой школы. И он слишком презирает облеченных властью мужей, чтобы принимать их речи всерьез.
   Весною 1877 года французов вновь всколыхнул приступ гнева. Президент Республики маршал Мак-Магон[32] отвергнул либеральные тенденции председателя Совета Жюля Симона. Грянул кризис. Распущено Национальное собрание. Состоялись новые выборы, и народное волеизъявление дало оппозиции большинство в 120 мест. Несмотря на этот вердикт, Мак-Магон цепляется за свой пост. Ги сознается в письме к Флоберу: «Политика мешает мне работать, бывать на людях, думать, читать. Я подобен тем равнодушным, которые становятся самыми страстными, тем миролюбцам, которые становятся кровожадными. Париж живет в ужасной лихорадке, и я тоже охвачен этой лихорадкой: все остановилось, застыло, как перед катастрофой, я перестал смеяться и по-настоящему разгневан…Как же так! Этот генерал, который в свое время выиграл битву благодаря личной глупости в сочетании с причудой случая, а затем проиграл целых два исторических сражения, пытаясь в одиночку проделать маневр, что так удался в первый раз силою вышеупомянутого случая; генерал, который имел бы право, наряду с титулом герцога Маджентского, на титул Великого князя Решоффенского и эрцгерцога Седанского, под предлогом, как бы бестолочи не оказались под управлением людей более разумных, разорил бедняков (единственных, кого разоряют), остановил в стране всю интеллектуальную работу, ожесточил и подстрекнул на гражданскую войну мирных людей, как тех несчастных быков, которых подзадоривают на бой в цирках Испании!.. Я требую подавления правящих классов, этого сброда красивых тупоумных месье, которые копаются в юбках старой благочестивой и глупой шлюхи, именуемой добропорядочным обществом. Они запускают пальцы в свое былое… бормоча, что общество в опасности, что им угрожает свобода мысли» (письмо от 10 декабря 1877 г.).
   В Морском министерстве все с большей подозрительностью глядели на чиновника, который зевал над пыльными папками и только и ждал момента, когда можно будет вырваться из канцелярии и снова сделаться Ги де Вальмоном. Аттестация, которую ему дало начальство за 1877 год, весьма сурова: «Умный служащий, который мог бы когда-нибудь оказаться очень полезным. Но он аморфен, лишен энергии, и я опасаюсь, как бы его вкусы и склонности не отдалили его от административных работ». В условиях постоянно растущей озлобленности своего окружения Ги подумывает – нет, не об отставке, надежность превыше всего! – но о смене места службы. В письме от 21 января 1878 года он жалуется родительнице: «Мой шеф обращается со мной, как с собакой… он не допускает, чтобы человек мог болеть, когда служит. Только ценою целого скандала я добился разрешения съездить к тебе на Новый год, и очень рискую не получить отпуска на Пасху… На днях у меня была жуткая мигрень, и я попросил у зама разрешения уйти домой отлежаться, каковое мне было дано. На следующий день меня вызвал шеф, сказал, что я насмехаюсь над ним, что я вовсе не болен, что у меня ничего нет и что мигрень – вовсе не предлог, чтобы отпрашиваться с работы».
   В результате смены правительства обнаружилось, помимо прочего, вот что: личному другу Флобера Аженору Барду был вверен портфель министра народного образования. Ги увидел в этом для себя шанс и обратился к своему мэтру с просьбой похлопотать в высоких инстанциях о переводе из Морского министерства в Министерство народного образования, где он заведомо будет в своей стихии. Чтобы убедить Флобера действовать побыстрее, он умолил матушку послать ему «патетическое письмо». «Мое положение здесь далеко не из приятных, так сгусти краски почернее, замолви за меня жалостливое слово, и т. д., – пишет он Лоре. – Не проси у него ничего определенного, но поблагодари за обещание, описав, как я буду глубоко обрадован этой надеждой». Лора незамедлительно взялась за дело. «Коли ты называешь Ги своим приемным сыном, – написала она Флоберу, – то ты простишь меня, милый мой Гюстав, за то, что я, совершенно естественно, хочу поговорить с тобой об этом мальчике. То выражение нежности, что ты выказал ему в моем присутствии, было для меня столь сладостным, что я приняла его в буквальном смысле и в настоящее время воображаю, что оно возлагает на тебя почти что отцовские обязанности. Кстати, я знаю, что ты в курсе происходящего и что бедный министерский служащий уже излил тебе все свои сетования. Ты был, как всегда, на высоте, ты утешил его, и ныне он, благодаря твоим добрым словам, хранит надежду, что близок час, когда он сможет покинуть свою темницу и сказать до свидания своему любезному шефу, который стережет ее ворота» (письмо от 23 января 1878 г.).
   Всегда готовый к услугам, когда речь заходит о будущем его подопечного, Флобер поведал Аженору Барду об исключительных качествах заинтересованного лица. Новый министр, человек любезный и забывчивый, пообещал вмешаться, но не спешил. Выведенный из себя такой медлительностью, Ги приходит в отчаяние, докучает Флоберу и понукает его. Тем более что начальство на рю Рояль, до которого с каким-то ветром долетела информация о заговоре, решило покарать наглеца за дерзкую мысль сменить место службы. Нашего героя засадили за подготовку бюджета и вопросы по ликвидации счетов портов, и от всей этой цифири у несчастного голова шла кругом. Желая помучить его, шеф не оставлял Ги ни минуты досуга для работы над статьями. Тот был страшно раздражен, как будто в его служебные функции входило неоспоримое право писать для себя на казенной бумаге. Из недели в неделю его письма Флоберу становятся все более трагичными: «Министерство раздражает меня: я не могу работать, мой ум утомлен вычислениями, которыми я занят с утра до вечера… Подобно святому Антонию, каждый вечер я говорю: „Вот и еще день прошел, еще день миновал“… Они кажутся мне долгими, долгими и грустными, в обществе коллеги-недоумка и шефа, который осыпает меня бранью. С первым я больше не говорю, а второму не отвечаю. Оба немного презирают меня и считают несообразительным, что меня утешает… Ничего нового для мосье Барду» (письмо от 5 июля 1878 г.). А вот строки из письма 21 августа того же года: «Мое министерство мало-помалу разрушает меня. После семи часов конторской работы я уже не могу сделать над собой усилие, чтобы отринуть всю тяжесть, угнетающую дух. Я даже попытался написать несколько хроник для „Голуа“, чтобы раздобыть несколько су – и не смог, не сочинил и одной строки, и мне хотелось залить бумагу слезами». Равным образом беспокоится он и о здоровье матери, у которой было не в порядке с сердцем и проблемы со зрением. Что до состояния его собственного здоровья, то он сам определял его как ужасающее, только сифилис, как он полагал, был тут ни при чем: «La Faculté (Медицинский факультет, т. е. врачебные светила. – Прим пер.) в настоящее время убежден, что к моему заболеванию сифилис не имеет никакого отношения, но что у меня конституциональный ревматизм, поразивший сперва желудок и сердце, а затем в конце концов и кожу. Мне прописали паровые ванны в камере; толку пока никакого».
   Поглощая в бешеных количествах «горькие настои, сиропы и столовые минеральные воды», он продолжает по воскресеньям кататься на лодке по Сене. Каждая из таких прогулок заканчивалась веселенькой ночкой. Он до того гордится своим списком «охотничьих трофеев», что хвалится перед Флобером. А тот, пораженный, тут же сообщает об этом Тургеневу: «Никаких новостей от друзей, кроме как от молодого Ги. Он недавно написал мне, что за три дня одержал девятнадцать побед! Прекрасно! Только боюсь, как бы не кончилось тем, что у него иссякнет семя» (письмо от 27 июля 1877 г.).
   В сентябре 1878 года Флобер наведался в Париж на Всемирную выставку и снова замолвил слово о Ги перед министром. Аженор Барду, который раз от разу становился все сердечнее, пригласил писателя на обед и повторил свое обещание. Увы, то были все слова, коварные слова! В октябре, навестив в Этрета больную мать, отправился в Круассе. Оживленная беседа с Флобером, который – какая честь! – теперь обращался к своему подопечному на «ты», затянулась далеко за ночь. По словам Ги, мэтр был одет «в широкие панталоны, стянутые на поясе шелковым шнурком, и в безразмерный домашний халат, ниспадавший до самой земли». На следующий день Ги посетил дом Корнеля в Пти-Куронн, после чего понуро, с тяжелым сердцем влился в «адскую жизнь» министерства на рю Рояль. Путешествие, а также покупки бесчисленных медикаментов, требуемых для поддержания себя в форме, окончательно подорвали его финансовое состояние. «С трудом хватает на жизнь, – пишет он Флоберу, – а после того, как я уплачу портному, сапожнику, приходящей прислуге, прачке, за квартиру и за стол, у меня от моих 216 франков в месяц останется от силы 12–15 франков на холостяцкие расходы» (письмо от 4 ноября 1878 г.).
   И вдруг засиял луч надежды. 7 ноября 1878 года Флобер объявляет своему ученику: «Каролина написала мне эти строчки, которые я передаю вам: „Мосье Барду формально объявил мне, что в самом скором будущем возьмет Ги под свое крыло“». И посоветовал тому сходить на прием к заместителю министра Ксавье Шарму. Ги тут же последовал совету и принят был весьма учтиво. Но мосье Ксавье Шарм ограничился одними лишь словами: «Господин министр хочет действовать с тактом… Не утруждайте себя более. Я уведомлю вас, когда все будет улажено». «Все это показалось мне подозрительным», – пишет Мопассан Флоберу 2 декабря 1878 года. И три дня спустя: «Мое положение здесь становится невыносимым. Мой шеф, зная, что я должен уйти, известил о том директора, и мне уже наметили преемника. Поэтому каждое утро меня досаждают вопросом: „Когда же вы наконец уйдете? Чего вы ждете?“»
   Ко всему прочему, пошли разговоры о возможном расформировании министерства. Если Аженору Барду придется расстаться с портфелем, последние шансы Ги улетучатся без следа. Сидя между двух стульев, он стяжал только ненависть своих начальников. «Я сижу в дерьме по шею, погрязнув в неприятностях и невыразимой печали, – признается он Флоберу. – …Я проводил день за днем в приемной мосье Барду, но так и не смог ни увидеть его хоть на минуту, ни получить хоть какого-нибудь ответа. Мосье Шарм говорил мне каждый день: „Подождите, я поговорю с ним о вас; приходите завтра, вы получите окончательный ответ“. И каждый раз я возвращался, но не получал ничего, кроме зыбких обещаний. В Морском министерстве я потерял премиальные, полагающиеся мне по итогам года, и очень надолго, может быть, на десять лет, всякую надежду на продвижение. А в Министерстве народного образования смеются надо мной… У меня ни гроша, и остается только либо броситься в Сену, либо – к ногам моего шефа, одно другого стоит. Больше мне прибегнуть не к чему» (письмо от 7 декабря 1878 г.).
   И вот, наконец, решение, подобное разорвавшейся бомбе: писарь Ги де Мопассан получил назначение в Министерство народного образования. Его разозленный шеф с улицы Рояль задыхался от гнева.
   – Вы покидаете этот дом, не передав заявление по начальству! – вскричал он. – Я не позволю!..
   – О, мосье, – с апломбом ответил Ги. – Вам ничего не надо позволять! Дело решено на более высоком уровне. На уровне министров!
   Досье замыкает конфиденциальная записка начальника канцелярии директору: «Что касается мосье де Мопассана, уволившегося с должности служащего Морского министерства в связи с переходом в Министерство народного образования, то я не думаю, что будет какая-то польза, если я дам оценку его манере служить». Дата: 19 декабря 1878 года.
   Как бы там ни было, узнав о перемене в своей судьбе, Ги тут же помчался в Министерство народного образования на рю де Гренель, где у него был милый дружок, писатель Анри Ружон.
   – Я покинул Морское министерство! – воскликнул он, ворвавшись в контору. – Я теперь ваш товарищ! Барду причислил меня к своему кабинету! Ха-ха-ха, ну не смешно ль?
   Вот как рассказывает о том Анри Ружон: «Мы начали с того, что станцевали неистовый танец вокруг пюпитра, возвышенного в достоинство алтаря дружбы. После этого мы, как и полагаемся, воздали хвалу покровителю словесности – Барду. Мне показалось правильным, что Мопассан посчитал своим долгом закончить потоком брани, адресованной в знак прощанья своим бывшим шефам из Морского министерства».
   И вот Ги обосновывается на рю де Гренель, в превосходном кабинете «с видом на сады». Но им уже овладело беспокойство. «Пока мосье Барду здесь, мое финансовое положение будет прекрасным, – пишет он Флоберу. – У меня будет 1800 франков жалованья, 1000 – от Кабинета и по крайней мере 500 франков наградных ежегодно. Но если он падет сейчас – у меня не будет ничего» (письмо от 26 декабря 1878 г.). И немного позже, все тому же адресату: «Пока я служил в Морском министерстве, я пользовался льготным проездом и платил только четверть стоимости проезда по железной дороге. Поездка в Руан обходилась мне в 9 франков в оба конца. Теперь, во втором классе, она будет стоить мне около 36 франков, а для человека, живущего в среднем на 4 франка в день, это – целое состояние…Словом, я обследую состояние моих финансов в конце месяца и надеюсь, что мне все же удастся съездить и провести денек с вами» (письмо от 18 февраля 1879 г.).
   Итак, несмотря на удачу, которой он так долго ждал, Ги по-прежнему не чувствовал себя на новом месте прочно. Он опасался зависимости от политических колебаний. Кроме того, он считал свой оклад слишком ничтожным. Только-только получив назначение на столь желанное место, он пишет Леону Фонтену письмо с просьбой одолжить ему 60 франков. Эту дружескую просьбу Мопассан подписывает гордым титулом, размахнув его на всю ширину страницы: «Причисленный к кабинету министра народного образования, вероисповеданий и искусств, особоуполномоченный по переписке министра и по делам управления отделами вероисповедания, высшей школы и учета» (конец декабря 1878 г.).
   У этой медали была, однако же, обратная сторона: на новом месте Мопассану приходилось протирать штаны в канцелярии до половины седьмого вечера каждый день недели и даже в воскресенье – до полудня. Но в эту пору плаванье на лодке уже не так привлекало Ги – свое свободное время он посвящал теперь сочинительству. Он опубликовал под различными псевдонимами (Ги де Вальмон, Мофриньёз, Жозеф Прюнье) целый ряд хроник и стихотворений в многочисленных журналах и газетах, куда ему открылся доступ по рекомендации Флобера. В благодарность Ги поместил 22 октября 1876 года на страницах «Репюблик де леттр» этюд о своем учителе. Последний был искренне тронут. «Вы проявили ко мне сыновнюю нежность, – немедленно написал в ответ Флобер. – Моя племянница в восторге от вашего творения. Она находит, что это – лучшее, что написано о ее дядюшке. И я так думаю, но не осмеливаюсь сказать».
   Ликуя, что ему наконец удалось определить «крошку» в Министерство народного образования, Флобер одновременно с этим сожалел, что тот – о, какова неблагодарность! – отвернулся от своего благородного поэтического призвания. «Как будто один хороший стих не полезнее для народного образования в сто тысяч раз, нежели вся эта серьезная чушь, которой вы занимаетесь!» – напишет он. И Ги был того же мнения. Но он, по крайней мере, имел почву под ногами. Как истинный нормандец, он ведет подсчеты, калькулирует, не желает менять синицу в руках на журавля в небе. Пока он не достигнет достаточной известности в литературе, он не откажется от своего поста в министерстве. Скитания изголодавшегося и отчаявшегося гения не в его натуре. Ему подавай сразу и славу, и деньги, и женщин. И он решает завоевать мир. Если Флобер умел довольствоваться малым в своем круассетском уединении, то Ги испытывает поистине алчный аппетит к жизни.

Глава 8
Пышка

   Едва Ги занял место в канцелярии на рю де Гренель, как маршал Мак-Магон ушел в отставку. Его отход от дел знаменовал собою конец учрежденного им «морального порядка» и триумф республиканцев. Жюль Греви обосновался в Елисейском дворце, а Жюль Ферри – на рю де Гренель взамен Аженора Барду. Но эти политические пертурбации ничуть не сказались на административной карьере Ги. Не кто иной, как его друг Анри Ружон, стал директором кабинета нового министра, и 1 февраля 1879 года он причислил молодого атташе к секретариату Ксавье Шарма. Этот последний, много старше своего коллеги, благожелателен и учтив. Но он требует от Ги такого большого объема работы и столь длительного присутствия на службе, что бедняга снова ударяется в жалобы: «У меня здесь очень хорошие отношения с Шармом, моим шефом, – пишет он Флоберу. – Мы почти что на равных; он предоставил мне очень хороший письменный стол. Но я в его руках; он сваливает на меня половину своих забот, я повинуюсь и пишу с утра до вечера; я вещь, послушная электрическому звонку, и в общем свободы у меня не больше, чем в Морском министерстве. Отношения приятные, это – единственное преимущество, да и служба куда менее нудная» (письмо от 24 апреля 1879 г.). Ксавье Шарм не раз хотел возложить на своего секретаря составление искусных отчетов по научным, художественным и литературным проблемам, но Ги отвертелся от этого. Не выказывая особой заботы о своей административной карьере, он отказывался проявлять служебное рвение, ограничиваясь наименее хитрыми делами. Так у него, по крайней мере, оставалась свободной мысль для собственных сочинений. Начальство считало его «корректным», «почтительным», но сетовало на его частые отсутствия на службе.
   Сменив место жительства, Мопассан оказался теперь в доме № 17 по рю Клозель, в самом сердце квартала продажной любви (как любопытный курьез, сообщим о том, что в 1930 году память писателя была увековечена здесь мемориальной доской, но установили ее почему-то на соседнем доме под нумером 19!). В это жилище из двух комнат с прихожею и кухней Мопассан перевез мебель, книги, старинный ковер и, конечно же, руку трупа. По словам друзей писателя, его жилище напоминало гудящий улей – Ги доставляло наслаждение находиться в этом фаланстере, полном проституток. У него с ними установились самые теплые отношения. Порою какой-нибудь клиент вышеупомянутых дам ошибался этажом и ломился к нему в дверь – все это так напоминало забавы из «Лепестка розы»! Но тут его на какое-то время захватил другой театральный проект. После долгих уверток Балланд согласился поставить на сцене Третьего Французского театра небольшую пьесу «В старые годы». Чтобы потрафить Флоберу, Ги посвятил эту безделицу Каролине Комманвиль. Вечером на премьере публика реагировала благосклонно. «Моя пьеса была хорошо принята, – пишет Ги Флоберу, – даже лучше, чем я мог ожидать. Лампоммерэ, Банвиль, Кларети были очаровательны, „Ле Пти Журналь“ – очень добр, „Ле Голуа“ – любезен, Доде – вероломен… Золя ничего не сказал… Впрочем, его банда (выделено в тексте. – Прим пер.) спускает на меня всех собак, находя меня недостаточно натуралистичным; никто из них не подошел ко мне пожать руку после успеха. Золя и его супруга много аплодировали и позднее горячо чествовали меня» (письмо от 26 февраля 1879 г.).
   В целом же отношения Ги с семейством Эмиля Золя можно безошибочно назвать самыми сердечными. Он часто наезжал в Медан, оказывал хозяевам честь, садясь за стол, пил сухое вино, рассказывал «крутые» анекдоты, которые строгая, темноволосая мадам Золя слушала, кусая губки, без колебаний высказывался по вопросам литературы – словом, был почти что на равных с хозяином дома. Этот последний решил приобрести лодку, и выбор таковой Ги взял на себя. «Более всего в ходу и самая лучшая для семейных прогулок – это легкая норвежка (выделено в тексте. – Прим. пер.), – пишет он автору „Нана“. – Я видел четыре великолепных, но строили их признанные мастера, которые запрашивают от 260 до 450 франков…В Аржантее мне предложили построить таковую за 200 франков, но нужно будет подождать как минимум три недели… Кроме того, я нашел лодку, называемую „Утиный охотник“, 5 метров в длину и 1,35 метра ширины; за ее надежность могу поручиться. В дереве нет заболони;[33] она очень легка в управлении и приятна на взгляд… Цена ей 170 франков, и я думаю, что ее всегда можно будет сбыть с рук без всякого убытка… Если вы остановите свой выбор на „Утином охотнике“, мастер еще раз покрасит его перед тем, как отослать вам. Понятно, что эта покраска входит в счет тех 170 франков, о которых я упоминал» (письмо от 5 июля 1876 г.)
   Золя решился на «Утиного охотника» ценою в 170 франков, и Ги сам пригнал лодку в Медан. Окрестить ее решили «Нана», по имени новой героини Золя, потому что, как сказал Ги, «на нее полезет вся публика» (tout le monde grimpera dessus). Вспоминая об этих дружеских отношениях, Мопассан напишет с изяществом, подернутым ностальгией: «Во время длительного переваривания продолжительных трапез (поскольку все мы неисправимые гурманы и гастрономы, а Золя один кушал за троих ординарных романистов) мы болтали о том о сем… Иногда он брал в руки ружье, с которым управлялся не лучше близорукого, не прерывая разговора, палил по густой траве, где, как мы ему сообщали, находилась дичь, и ужасно удивлялся, отчего это нет ни одной убитой птицы. Порою удили рыбу. Я же оставался в лодке, называемой „Нана“, или купался часы напролет». Впрочем, несмотря на стократно провозглашенное восхищение своим маститым собратом по перу, Ги все же начинает относиться к натурализму с недоверием. Он видит в нем постоянную скованность, каковую полагает явлением опасным, угнетающим вдохновение романиста. «Что скажете вы о Золя? – пишет он Флоберу. – Лично я нахожу его абсолютно сумасшедшим. Читали ли вы его статью о Гюго? А статью о поэтах и брошюру „Республика и литература“? „Республика будет натуралистической, или ее не будет вовсе“. „Я всего лишь ученый“. (Всего лишь… Какая скромность!) „Социальная анкета“. Человеческий документ. Серия формул. Дождемся, что скоро увидим на корешках книг: „Великий роман, созданный по натуралистической формуле“. „Я всего лишь ученый!“ Сверхъестественно! И никто не смеется» (письмо от 24 апреля 1879 г.).
   Но случилось так, что водившая большую дружбу с Флобером принцесса Матильда проявила интерес к пьеске Ги и пожелала поставить ее у себя в гостиных и пригласить автора; в главной роли Ея Высочеству виделась актриса Мари-Анжель Паска; но, увы, как раз в это время сорокалетняя актриса пребывала в отчаянии от несчастной любви, и ей было не до сцены. «Боже мой, какие же все-таки дуры эти женщины!» – ворчал Ги. К счастью, к маю 1879 года идеальная исполнительница, казалось, превозмогла свое горе, и на нее снова можно было рассчитывать. Принцесса Матильда направляет молодому автору очаровательное письмо: «Милостивый Государь… Я испытываю живейшее желание, чтобы она (пьеса) была прочитана у меня г-жой Паска… Я прошу назвать удобный для нее день и партнера, который должен играть вместе с ней». Ги, который так обожал хорохориться перед женщинами из народа, в сем случае стушевался не на шутку и адресует письмо Флоберу, прося проинструктировать на предмет манер, принятых в большом свете: «Что мне нужно сделать? Написать или нанести визит? Пожалуйста, напишите хоть несколько разъяснений, как следует поступать в том и в другом случае? Если написать, то какова формула обращения? Мадам, или Госпожа Принцесса, или просто Ваше Высочество?…Обращение в третьем лице отдает, по-моему, холуйством. Но как же тогда? „Высочество“ неблагозвучно и фамильярно по тону – это все равно что обращаться к члену Царствующего дома на „ты“. Может быть, все-таки „Госпожа Принцесса“? Жду от вас незамедлительного указания» (письмо от 15 мая 1879 г.). Флобер из своего далека высказал соображения по этому поводу; Ги удостоился приема в гостиных принцессы и ее любезного обхождения; пьеса была сыграна перед интимным кругом зрителей и удостоилась успеха в свете.
   А большего и не требовалось, чтобы отныне Ги был хорошо замечен как с правой, так и с левой стороны. С левой стороны находился Золя, с правой – Жюльет Адан, возглавлявшая «Ля нувель ревю». Хлопоча о своем протеже, Флобер направил вышеупомянутой даме его последнее стихотворение «Сельская Венера»: «Я верю, что его ждет великое литературное будущее. Он хорошо известен в мире парнасцев» (письмо от 25 ноября 1879 г.). Несмотря на такую рекомендацию, поэма была отвергнута, и Жюльет Адан посоветовала молодому автору взять источником вдохновения Терье.[34] Подобная нелепица до того разъярила Флобера, что он написал Ги: «Вот они каковы, газеты! О Боже мой! Боже мой! Терье предлагается как образец! Жизнь тяжела, и я заметил это не сегодня» (письмо от 3 декабря 1879 г.).
   Удары, сыпавшиеся на его подопечного, подкосили Флобера, точно были нанесены по его собственному сердцу. Последние месяцы оказались очень болезненными для отшельника из Круассе. Оказавшись на мели, он по настоянию друзей принял должность внештатного хранителя библиотеки Мазарен. Эта чисто почетная функция не обязывала его ни к присутствию на службе, ни даже к проживанию в Париже, а приносила 3000 франков в год. «Свершилось! Я уступил! – писал он. – До сих пор этому противилась моя неисправимая гордость. Но, увы! Я на грани голодной смерти или близко к тому» (письмо начала июня 1879 г.) Когда Ги нанес Флоберу визит в его одинокой келье, маститый писатель попросил его помочь предать огню кое-какие старые письма. Дело было вечером. Плясавшие в камине языки пламени освещали крупное лицо хозяина, его оголенный лоб и отблескивали в глазах, полных слез. Клочки бесценной бумаги чернели, сворачиваясь на колосниках. Странный обряд продолжался час за часом, прерываясь вздохами и словами сожаленья. Лицом к лицу с этим многое повидавшим, сломленным человеком, глядевшим, как уносится с дымом его прошлое, Ги думал о тщете мирской славы. На него, потрясенного, нахлынуло страстное желание жить – он предчувствовал, что скоро навсегда расстанется с самым дорогим для него после матери существом. Вдруг неожиданно среди вороха рукописных листов Флобер обнаружил небольшой пакет, перевязанный лентой. Распечатав его, писатель обнаружил там маленькую бальную туфельку, а в ней – расшитый кружевом дамский платок и увядшая роза. «Он расцеловал эти три реликвии, стеная от боли, затем бросил их в огонь и вытер слезы», – напишет Мопассан.
   С сердцем, полным опасений, Ги покинул своего мэтра и возвратился в Париж. Там его ждала любопытная новость: он удостоился знака отличия по Академии. Будучи врагом всяких почетных отличий, он все же принял его с некоторым удовлетворением. Но вот над его головой снова сгустились тучи. «Ревю модерн э натюралист» только что опубликовал одно из его стихотворений под заглавием «Девушка» и за подписью «Ги де Вальмон». Эта публикация не была первой – стихи уже были напечатаны тремя годами ранее под заглавием «На берегу» в «Репюблик де леттр» Катулла Мендеса. И тем не менее супрефект города Этампа, где печатался «Ревю модерн э натюралист», счел, что имеется почва для скандала, и поднял на ноги судебные власти. Началось следствие. Ошалевший Ги терзался вопросом, не будет ли дело, которое ему приписывают, стоить ему должности в министерстве. Хуже того, он опасается, не будет ли запрещен к публикации его сборник стихов, содержавший крамольную пиесу. Этот сборник Флобер горячо рекомендовал супруге издателя Шарпантье: «Настаиваю. Вышеупомянутый Мопассан обладает большим, право, большим талантом! В этом вас уверяю я, и убежден, что знаю это. Короче говоря, это мой ученик (выделено в тексте. – Прим. пер.) и я люблю его, как своего сына. Если ваш благоверный не уступит всем этим доводам, я затаю на него злобу, помяните мое слово!» (письмо от 13 января 1880 г.)
   

notes

Примечания

1

   Пишется: Laura. (Прим. пер.)

2

   Лора ле Пуатевен родилась 28 сентября 1821 года в Руане; Гюстав Мопассан – 27 ноября 1821 года в Бернэ (департамент Эр). (Прим. авт.)

3

   Ныне набережная, носящая имя Ги де Мопассана. (Прим. авт.)

4

   Если в акте о рождении Ги де Мопассана утверждается, что он увидел свет в Турвиле-сюр-Арк, то составленный в Париже акт о смерти писателя называет местом его рождения Сотвиль, близ Ивето. Возможно, в документ вкралась описка, и писец имел в виду деревню Соквиль (Sauqueville), близ которой расположен замок Миромениль. Некоторые биографы, как, например, Жорж Норманди и Рене Дюмениль, доверяясь достаточно хрупким устным свидетельствам, поддерживают версию о рождении Ги де Мопассана в Фекане, в доме № 98 по рю Су-ле-Буа. Однако согласно недавно найденным документам замок Миромениль был сдан в аренду с августа 1849 г. «с находившейся в нем мебелью», а в октябре того же года эта мебель была продана с публичных торгов владелицей, мадам де Мареско; часть ее купил мосье Гюстав де Мопассан, который уже находился на месте (alors qu’il se trouvait déjà dans les lieux), как то подчеркивает исследование мадам Легра. Как следствие, представляется, что Ги де Мопассан и впрямь увидел свет в шато де Миромениль, как гласит официальная версия, а не в Фекане. (Прим. авт.)

5

   A. Lumbroso.: Souvenirs sur Maupassant.

6

   «Гарсон, кружку пива!»

7

   Из статьи в журнале «Жиль Блас». 1883 г.

8

   Буквальное значение слова: изобилие, но также и «сильно разбавленное вино». (Прим. пер.)

9

   Как тут не вспомнить аналогичную шалость юного Пушкина со товарищи в Царскосельском лицее! (Прим. пер.)

10

   Забавы, шалости (фр.).

11

   Любовью к плоти и любовью к морю (фр.).

12

   Saint-Charlemagne – праздник учащихся лицеев и колледжей во Франции, отмечаемый 28 января. (Прим. пер.)

13

   Бюффон, Жорж (1707–1788) – знаменитый французский натуралист, член Парижской академии, автор мастерски и увлекательно написанной 36-томной «Естественной истории». Энциклопедист. (Прим. пер.)

14

   A. Lumbroso. Souvenirs sur Maupassant.

15

   То же, что референдум. (Прим. пер.)

16

   Для наглядности представим себе пять тогдашних франков – крупную серебряную монету вроде знакомого нам царского рубля. А теперь вообразим себе гору из миллиарда таких монет… Да, было от чего французам в отчаяние прийти! (Прим. пер.)

17

   Вот более точная датировка, которую у нас еще недавно полагалось знать каждому школьнику: 18 марта восставший пролетариат свергнул господство буржуазии, 28 марта была провозглашена Коммуна; 21 мая версальцы вступили в Париж, и до 28 мая коммунары сражались на баррикадах. Об этом мятежном периоде истории Парижа на русском языке существует гораздо больше литературы, чем собственно о французской столице. (Прим. пер.)

18

   В 1871 году всякий мобилизованный еще мог подобрать себе замещающего среди немобилизованных, естественно, на условиях уплаты тому оговоренной суммы. Практика «замещения» была упразднена в 1872 г., когда рекрутчина по жеребьевке была заменена обязательной для всех военной службой. (Прим. авт.)

19

   110 тогдашних франков примерно равняются 1760 теперешних (по состоянию на конец 1990-х гг. – Прим. пер.) франков. Так, писарь в конторе получал жалованья 145 франков в месяц – на теперешние деньги 2320. Накануне 1900 года жалованье учителя составляло в среднем 100 франков в месяц. (Прим. авт.)

20

   С у – монета в 5 сантимов, 1/20 часть франка. (Прим. пер.)

21

   В книге Армана Лану «Мопассан» (русское издание: М., 1971. С. 60).

22

   A. Lumbroso. Souvenirs sur Maupassant.

23

   «Лягушатня» (фр.).

24

   Робер Пеншон отказывался садиться за весла, мотивируя это тем, что может опрокинуть лодку. (Прим. авт.)

25

   УТОЧНЕНИЕ. Стихи эти датированы 2 июля 1885 года – «в них ирония пресыщенного человека, вернувшегося в места своих юношеских похождений». // Лану А. Мопассан. М., 1971. С. 92. (Прим. пер.)

26

   Перевод Н.И. Пожарского.// Мопассан, Ги де. Полн. собр. соч. Т. 12. Письма. М., 1958. С. 12.

27

   Moule – здесь: растяпа, шляпа (фр.)

28

   Впервые «Лепесток розы» опубликован на русском языке только в 1992 году, причем автор перевода – дама, Н.Попова. См.: Ги де Мопассан, знакомый и незнакомый. М., ТОО «Внешсигма», 1992. Сост. Н.Поповой. (Прим. пер.)

29

   Дневник от 5 марта 1891 г.

30

   Здесь у нашего героя малоудачная претензия на остроумие: Maupassant превратил себя в Mau(vais) passant, что значит «дурной прохожий». (Прим. пер.)

31

   Henry Roujon. Souvenirs. // La Grande Revue, 15.02. 1904.

32

   Мак-Магон, Патрис (1808–1893) – маршал Франции, герцог (звание и титул получил за победу в 1859 г. при Мадженте). Руководил армией, разгромленной в 1870 г. под Седаном. Командовал войсками версальцев, подавивших Парижскую коммуну в 1871 г. В 1873–1879 гг. – президент Французской Республики; в 1877 г. участвовал в подготовке сорвавшегося монархического переворота. (Прим. пер.)

33

   Заболонь (бот.) – молодой слой древесины, лежащий непосредственно под корой. (Прим. пер.)

34

   Терье, Андре (1833–1907) – французский поэт и романист. (Прим. пер.)
Купить и читать книгу за 49 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать