Назад

Купить и читать книгу за 49 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать

Максим Горький

   Как Максим Горький (1868–1936), выросший среди жестокости и нищеты, с десяти лет предоставленный самому себе и не имевший возможности получить полноценное образование, сумел стать еще при царизме звездой русской литературной сцены? И как после революции 1917 года, этот утопист, одержимый идеей свободы, этот самоучка и страстный пропагандист культуры, пришел к признанию необходимости диктатуры пролетариата – в такой степени, что полностью подчинил свое творчество и свою жизнь сначала Ленину, а затем и Сталину?
   Именно этот необычный и извилистый путь ярко и вдохновенно описывает Анри Труайя в своей новой книге.


Анри Труайя Максим Горький

Глава 1
Из темных глубин

   Своенравный и тщеславный, Василий Каширин решил раз и навсегда, что его дочь Варвара должна выйти замуж за человека непростого, желательно «потомственного дворянина». Сам он в молодости ходил бурлаком по Волге, но сумел упорным трудом и бережливостью открыть на старости лет в Нижнем Новгороде красильную мастерскую, приносящую хороший доход. Теперь он гордился тем, что занимает в этом древнем городе, у слияния Оки с Волгой, почетную должность цехового старшины. Материальный достаток и его связи, полагал он, вполне позволяют устроить будущее Варвары. Она была хорошенькой, образованной, страстной по натуре. Влюбившись в простого плотника-краснодеревщика, Максима Савватиевича Пешкова, работавшего на судостроительной верфи, она пошла против воли отца, которого такой мезальянс привел в негодование. Она порвала с ним всякие отношения и без его благословения вышла замуж за своего избранника, звезд с неба не хватавшего. Взбешенный непослушанием, Василий Каширин захлопнул для нее двери своего дома. Несколько лет она прожила в Нижнем Новгороде, счастливая тем, что имеет нежного, веселого, трезвого и смелого мужа, но несчастная оттого, что ее отвергла собственная семья.
   16 марта 1868 года[1] она произвела на свет крепкого мальчика, после троих младенцев, скончавшихся вскоре после рождения. Будущий Максим Горький получил при крещении, 22 марта, имя Алексей. Тремя годами позже Максим Савватиевич Пешков получил должность управляющего пристанью и отбыл со своей немногочисленной семьей в Астрахань. Едва они устроились на новом месте, как в город нагрянула холера. Первым слег четырехлетний Алеша. Окруженному заботой, ему посчастливилось выжить, однако он заразил отца, который скончался в считанные дни. Ему был тридцать один год. Посреди этого несчастья Варвара родила второго сына, Максима. Овдовевшая и лишенная средств к существованию, она вынуждена была, волей-неволей, вернуться к родителям в Нижний Новгород. Она села с Алексеем и Максимом на пароход, направлявшийся вверх по Волге. Но в дороге новорожденный Максим неожиданно умер. Его похоронили в Саратове. За прошедшие годы Василий Каширин простил свою дочь. Скупой и жестокий, он принял ее с единственным выжившим ребенком в своем доме охотно, почти без упреков.

   Но вместо спасительного прибежища родной дом вскоре стал для нее адом. Характер Василия Каширина все более портился, поскольку его предприятие, кустарное по своему типу, не могло выстоять под напором прогресса. Все больше клиентов переманивали новые красильни, оснащенные новейшими усовершенствованными машинами. Чувствуя приближение краха, старик Каширин винил в этом весь белый свет. Помимо дочери и Алексея, он содержал еще двоих своих сыновей, Якова и Михаила, с их женами и детьми. Вечно пьяные и изрыгающие ругательства, братья пребывали в состоянии постоянной вражды друг с другом и изводили отца, чтобы заставить его разделить с ними свое состояние. Они хотели устроиться отдельно за его счет и боялись, как бы Варвара не потребовала приданого, которое полагалось ей по праву и которое Василий Каширин удержал, чтобы наказать ее за то, что вышла замуж «самокруткой», против его воли. «Дом деда был наполнен горячим туманом взаимной вражды всех со всеми, – напишет Горький, – она отравляла взрослых, и даже дети принимали в ней живое участие».[2] Конфликт разгорался почти каждый раз, когда семья собиралась за столом. Внезапно вспыхивала ссора, братья вскакивали со стульев и, сцепившись, катались по полу, хрипя и ругаясь. Отец колотил ложкой по столу, крича им, чтобы прекратили, снохи пронзительно визжали, дети плакали, прибегали мастер с подмастерьем и разнимали дерущихся, после чего связывали им руки полотенцами.
   Маленький Алексей был заворожен дедом, высохшим стариком с птичьим профилем, рыжей бородкой и пронзительными, зоркими зелеными глазами. Он испытывал к нему любопытство, смешанное со страхом. Василий Каширин был верующим, но исповедовал религию на свой лад. Бог, которому он служил с мелочно-придирчивой набожностью, был суровым, злопамятным и мстительным. Повинуясь этому грозному Иегове, он без всяких колебаний порол своих внуков до крови за пустячную провинность. Раз, одержимый бешенством, он до полусмерти засек длинными ивовыми прутьями Алешу. Мальчик бился у него в руках, кричал, Варвара заламывала себе руки и хрипела: «Папаша, не надо!.. Отдайте…» Со сведенным конвульсией лицом, старик продолжал свое дело, дико крича: «Привязывай! Убью!..» И не остановился, пока его жертва, с окровавленной, искромсанной спиной, не потеряла сознание.
   Несколько дней Алексей пролежал вверх спиной в кровати в маленькой комнатке, уставленной иконами. По-видимому, для него это воспитательное мероприятие оставило след на всю жизнь. «Точно мне содрали кожу с сердца, оно стало невыносимо чутким ко всякой обиде и боли, своей и чужой»,[3] – напишет он.
   За приступами безумной ярости у Василия Каширина следовали периоды успокоения и безграничной нежности. В такие моменты он рассказывал о своей былой бурлацкой жизни на Волге, когда он тянул баржи, падал от усталости и пел в сумерках песни со всей артелью бурлаков. Алексей слушал его зачарованно, с благодарностью. «Мне до слез трудно было вспоминать, – признается он, – что это он так жестоко избил меня, но и забыть об этом я не мог».[4] Точно так же, когда дядя Яков, завистливый, злобный, жадный, брал в руки гитару и заводил песню, ребенок спрашивал себя, как такая нежная, «разымчивая» музыка могла быть рождена этим пьяным животным. Уже тогда он смутно понимал, что человек – это и низменные инстинкты, и высокие порывы, и что не найти такого, который был бы абсолютно невиновен или абсолютно порочен. Это впечатление еще более укрепили в нем долгие беседы с бабушкой. У нее, сгорбленной, почти горбатой, полной, было доброе лицо, большой красный и пористый нос и лучившиеся весельем глаза. Она тоже была очень набожной. Но ее Бог, в отличие от деда, был богом доброты, милосердия, прощения. Она рассказывала внуку голосом тихим, таинственным о разбойниках с золотым сердцем и житиях святых чудотворцев, о злых духах, населяющих леса, болота, конюшни. «До нее как будто спал я, спрятанный в темноте… – напишет Горький. – Это ее бескорыстная любовь к миру обогатила меня, насытив крепкой силой для трудной жизни». День за днем эта старая женщина с простой душой учила его состраданию обездоленным, передавала свое восхищение перед каждодневной вселенной и удовольствие от владения народным русским языком. Сама того не сознавая, она дала ему желание быть, в свою очередь, рассказчиком с волшебным даром слова. Бабушка была ему намного ближе, чем мать, которая, будучи молодой и красивой, тяжело переносила столь преждевременное вдовство и часто исчезала из дома в поисках любовных утешений. Вскоре она вышла за изящного бездельника с изящными манерами, моложе ее на десять лет. Ребенок, родившийся от их союза, умер в раннем возрасте. Появился второй, который вскоре разделил участь первого.

   Тем временем Алексея отдали в школу, в слободское начальное училище. В первый день он пришел туда в материнских башмаках, в желтой рубахе и пальтишке, перешитом из бабушкиной кофты. Одноклассники осмеяли его, что он перенес стоически, но он не мог выносить придирки учителя и попа, которому вверено было преподавать банде озорных дьяволят закон божий. Учитель часто выгонял мальчика из школы домой за недостойное поведение, и там дед методично сек его. Время от времени его поколачивала мать, для успокоения нервов. Однажды вечером она поссорилась в его присутствии со своим мужем. Тот принялся бить ее, упавшую на колени, в грудь ногой. Она хрипела, закинув голову, а он, пришедший в возбуждение, с горящими глазами, бил ее все сильнее. В ужасе Алексей схватил со стола нож и со всей силы ударил отчима в бок. К счастью, лезвие только распороло мундир и оцарапало кожу несчастного. Он с воплем бросился из комнаты. Сначала Варвара набросилась на сына, который хотел защитить ее, но потом, обнимая и целуя его, шептала: «Прости, я виновата! Ах, милый, как ты мог? Ножом?!» Он поклялся ей, что безо всякой жалости зарежет «вотчима», а потом зарежется и сам. «Вспоминая эти свинцовые мерзости дикой русской жизни, я минутами спрашиваю себя: да стоит ли говорить об этом? – напишет Горький. – И с обновленной уверенностью отвечаю себе – стоит; ибо это – живучая, подлая правда, она не издохла и по сей день. Это та правда, которую необходимо знать до корня, чтобы с корнем же и выдрать ее из памяти, из души человека, из всей жизни нашей, тяжкой и позорной».
   Дела деда шли все хуже, в доме часто не бывало денег, и бабушка убивала все свое время за плетением кружев и вышивкой. Со своей стороны, Алеша все свое свободное время после школы, так же как воскресенья и праздничные дни, тратил на то, чтобы ходить по дворам, по улицам, собирая говяжьи кости, тряпки, бумагу, гвозди. Каждую субботу он продавал эти отбросы ветошникам за несколько копеек и отдавал деньги бабушке. Она торопливо засовывала монеты в карман юбки и благодарила внука со слезами на глазах. В школе мальчишки смеялись над ним, называя «ветошником», «нищебродом». Они пожаловались учителю, что от Алексея Пешкова пахнет помойной ямой и что рядом с ним «нельзя сидеть». Публично униженный, он страдал от этого обвинения в нечистоплотности еще более потому, что очень усердно мылся каждое утро и никогда не являлся в класс в той одежде, которую надевал, отправляясь на поиски старых тряпок.
   Впрочем, вскоре он занялся более доходным делом, однако менее законным. Вместе с несколькими приятелями, такими же бедными и никому не нужными, как он сам, он приноровился воровать тес на складах, у реки. «Воровство в слободе, – напишет Горький, – не считалось грехом, являясь обычаем и почти единственным средством к жизни для полуголодных мещан… По праздникам большие хвастались удачами своими, маленькие слушали и учились».[5] Чтобы украсть дрова и тес со складов, мальчишкам нужно было обмануть бдительность сторожей, а потом тащить свой груз по льду и снегу. На вырученные деньги покупали хлеба, сахара, чая…
   Эти набеги не мешали Алексею регулярно посещать школьные занятия. Книги притягивали его. Однажды он украл у матери рубль, чтобы купить «Священную историю» и сказки Андерсена. Она заметила пропажу и побила его сковородником, но затем простила и расплакалась. Со школьной скамьи она сохранила уважение к печатному слову. Она хотела научить сына стихам, которые когда-то любила. Однако, читая их, он переделывал их на свой лад и вставлял свои слова. Вечером, устроившись на чердаке подле бабушки, он декламировал шуточные стихи собственного сочинения, которые заставляли ее давиться смехом.

   Мальчик имел настолько живой ум, что в школе, несмотря на все его выходки, его успехи были сочтены удовлетворительными. В 1878 году, после сдачи экзамена в третий класс – ему было десять лет, – он даже получил похвальный лист и в награду три книги: «Евангелие», «Басни Крылова» и книжку без переплета с непонятным названием «Фата Моргана». Он тут же отнес все три книги в лавочку и отдал вырученное, пятьдесят пять копеек, бабушке. Что же до почетного листа, в знак своего презрения к школе он испортил его дерзкими надписями.
   Это было его прощанием с занятиями в учебных заведениях. Испытывающий облегчение оттого, что не нужно больше возвращаться в класс, он и не догадывался в тот момент, что позже будет сожалеть о недостатке образованности и страдать от комплекса неполноценности рядом с людьми, закончившими университет. Его почти набожному преклонению перед «знанием» предстояло перестраиваться всю его жизнь, удаляясь от инстинктивной враждебности к интеллигентам, которые вышли не из народа.
   А тем временем в доме отсутствие работы, нищета и ссоры создавали такую атмосферу безысходности, что Алексей вскоре затосковал по школе. Отчим его исчез, бросив Варвару, жалкое приданое которой промотал. Совершенно обнищавшая, семья поселилась теперь в крохотной темной конуре в подвале. Варвара была тяжело больна туберкулезом. Она стала «длинная и тонкая, точно ель с обломанными ветвями». Шумное дыхание вырывалось из ее посиневших губ.
   5 августа 1879 года, вернувшись домой после выполнения поручений, Алеша нашел ее сидящей за столом, одетой в сиреневое платье, с видом важным и разгневанным. «Поди сюда! Ты где шлялся, а?» – гневно спросила она. И, не дожидаясь ответа, она схватила его левой рукой за волосы, правой рукой взяла длинный гибкий нож, сделанный из пилы, и с размаха несколько раз ударила плашмя. После чего медленно отодвинулась в свой угол, легла на постель, вытерла платком пот со лба и попросила пить. Алексей принес ей в чашке воды. Она отпила глоток, подняла глаза к иконам, удивленно открыла рот и испустила последний вздох. Долго стоял Алексей у постели матери, с чашкой в руке, глядя, как застывает, сереет ее лицо.
   Через несколько дней после похорон матери дед сказал ему: «Ну, Лексей, ты – не медаль, на шее у меня – не место тебе, а иди-ка ты в люди…»
   Алексею было одиннадцать лет. И пошел он в люди.

Глава 2
Волга

   Вынужденный зарабатывать себе на жизнь самостоятельно, Алексей служил сначала «мальчиком» в обувном магазине у Порхунова. Очень скоро его начала возмущать пропитанная ненавистью услужливость хозяина и приказчика, которые пресмыкались перед покупательницами и ползали перед ними на коленях, а когда те уходили, «говорили о них грязно и бесстыдно». За несколько копеек мальчик чистил обувь хозяев и служащих, приносил дрова, ставил самовар, убирал в магазине, чистил судки для обеда, разносил покупателям товар по всему городу. Измученный, вскоре он начал мечтать о побеге, но, разогревая на керосинке судок со щами, обварил себе руки и был отправлен в больницу. Этот несчастный случай положил конец его службе в магазине. После нескольких дней, проведенных в больничных стенах, он вернулся домой и был принят дедом так: «Здравствуйте, преподобное лицо, ваше благородие! Отслужили? Ну, уж теперь как хотите живите, да!» Бабушка принялась утешать Алексея, объясняя ему, что дед совсем разорился и что Господь наказал его за жадность. «А всё за то, что бедным не помогали мы, несчастных не жалели», – сказала она. И в надежде искупить этот грех и вернуть Господнюю милость, она вставала посреди ночи, чтобы «тихую милостину подавать». Взяв Алексея за рукав, она ходила по черным пустынным улочкам, подходила к самым жалким домишкам и, перекрестясь трижды, оставляла на подоконниках по пятаку и по три кренделя. Они вдвоем ходили и летом, и осенью в лес собирать ягоды, грибы, орехи, лекарственные травы. Собранное продавали и часть вырученных денег оставляли для «тихой милостины». Эти лесные прогулки вызывали у Алексея восторг. В тени деревьев он чувствовал глубокий внутренний покой и ощущал, как развивается в нем способность улавливать все шорохи и движения природы. «Слух и зрение становились острее, память – более чуткой, вместилище впечатлений – глубже»,[6] – напишет он. Бабушка казалась ему «существом высшим всех людей» своей мудростью, добротой и согласием с небесными силами. В то же время он говорил себе, что «хорошо быть разбойником, грабить жадных, богатых, отдавать награбленное бедным».[7]
   Его одновременно влекло и к восстанию, и к сочувствию. То он рвался бороться с несправедливостью, жестокостью, нищетой, глупостью, то горел желанием утешить тех, кто стал их жертвой. Некоторые долетавшие до него фразы вызывали его возмущение: «Одного всем сразу нельзя бить – надо по очереди…» или «Али Бог бабу на смех родил?..» С двенадцати лет он испытывал к женщинам нечто вроде зачарованной жалости, набожного изумления. Он подружился с хромой девочкой, «чистенькой, точно птица пеночка», страстно любившей читать и доводившей до безумия «голубым огоньком» своих глаз влюблявшихся в нее мальчишек. Каждый из былых приятелей хвастался перед ней своими победами в игре в городки. Доходило даже до рукопашной – лишь бы завоевать ее восхищение. Алексей молча переживал.

   Вскоре дед заявил, что его внук достаточно бездельничал и что ему пора «вернуться в люди». Мальчика отдали в ученики к некоему Сергееву, чертежнику в строительной конторе. Вместо того чтобы учить профессии, Сергеев предоставил мальчика в услужение своей жене. Супруга его, сварливая и крикливая, заставляла Алешу натирать паркет, чистить самовар и медную посуду, колоть дрова, чистить овощи и ходить с ней по базару, таская корзину с покупками. Она люто ненавидела свекровь, и с раннего утра эти две женщины лишь оскорбляли друг друга, грозили и устраивали скандалы. В одну из таких ссор хозяйка схватила кухонный нож, закрылась в клозете и принялась дико там рычать. Сергеев уперся руками в дверь и согнулся, чтобы Алеша мог залезть на него и достать до стекла над дверью. «Лезь, разбей стекло, сними крючок с пробоя!» Алексей послушно стал исполнять приказ, но, когда вышиб стекло и нагнулся вниз, хозяйка принялась колотить его по голове черенком ножа. Вытащили хозяйку в столовую с боем. В согласии свекровь со снохой пребывали лишь тогда, когда они отчитывали Алексея. Когда хозяин, уступая просьбам своего ученика, попытался начать обучение его чертежному делу, старая хозяйка облила мальчику все чертежи квасом. В другой раз опрокинула на них иконную лампаду. Обе со злым сердцем, тем не менее обе были набожны до мозга костей. Во время их ссор каждая призывала Господа и молила Его обрушить на голову другой самые страшные несчастья. Их бог был зловредным, мстительным и скудоумным, как и бог деда. Алексей часто сопровождал их в церковь – по субботам ко всенощной и по воскресеньям к обедне. Там, в синеватом воздухе, среди трепета восковых свеч и позолоты икон, все женщины были похожи на ангелов. Укачиваемый торжественным пением хора, Алексей забывал о суровой каждодневной боли: «В церкви было хорошо, я отдыхал там так же, как в лесу и поле. Маленькое сердце, уже знакомое со множеством обид, выпачканное злой грубостью жизни, омывалось в неясных горячих мечтах».[8] Размышляя над невеселой долей своей, он иногда сочинял свои молитвы. Слова слагались в жалобы сами собою, без усилий:
Господи, Господи – скушно мне!
Хоть бы уж скорее вырасти!
А то – жить терпенья нет,
Хоть удавись, – Господи прости!
Из ученья – не выходит толку.
Чертова кукла, бабушка Матрена,
Рычит на меня волком,
И жить мне – очень солоно!

   Но часто, вместо того чтобы идти в субботу ко всенощной, он убегал и бродил по улицам, наблюдая через освещенные окна за жизнью всех тех незнакомых людей, которые не догадывались о его присутствии. «Много разных картин показали мне эти окна: видел я, как люди молятся, целуются, дерутся, играют в карты, озабоченно и беззвучно беседуют, – предо мною, точно в панораме за копейку, тянулась немая, рыбья жизнь»,[9] – напишет он позже. Так, сам о том не догадываясь, он уже сочинял в своей голове первые романы.

   Он все серьезнее думал о том, чтобы убежать. Но зимняя стужа удерживала его в доме хозяев, где он жил, «точно мышонок в погребе». Лишь весной он осуществил свою мечту. Он убежал, когда его послали с двадцатью копейками в кармане за хлебом. Но вместо того чтобы вернуться к деду, ярость и злорадство которого выносить ему было тяжело, он стал шляться на набережной Волги, ночуя на голой земле и питаясь от доброты крючников. Через три дня один из них подсказал ему, что на пароход «Добрый» надо посудника.
   Попавший в двенадцать лет на борт корабля, за жалованье два рубля в месяц, он работал с шести утра до полуночи в чаду и шуме кухни. Но иногда он убегал на корму и любовался с сжимающимся сердцем необъятной, умиротворяющей Волгой. Величию этой могучей реки суждено было наложить на Алексея отпечаток на всю жизнь. «Ночь, – напишет он, – ярко светит луна, убегая от парохода влево, в луга. Старенький рыжий пароход, с белой полосой на трубе, не торопясь и неровно шлепает плицами по серебряной воде, встречу ему тихонько плывут темные берега, положив на воду тени, над ними красно светятся окна изб, в селе поют девки – водят хоровод, – и припев „ай-люли“ звучит, как Аллилуйя… Меня почти до слез волнует красота ночи». За пароходом на длинном буксире тянулась баржа, по палубе прикрытая железной клеткой. За решеткой толкались смутные тени – арестанты, осужденные на поселение и в каторгу. На носу баржи, как свеча, блестел штык часового. В своей клетке арестанты тоже смотрели на тихую ночь.
   Как ни странно, повар, к которому попал Алексей, здоровяк по имени Смурый, проникся к нему добрыми чувствами. Любитель книг, он держал у себя в черном сундуке, окованном железом, целую библиотеку. Но имея неразвитый ум, он не умел выбирать себе чтение. В его небогатой библиотеке лежали вперемежку «Омировы наставления», «Мемории артиллерийские», «Письма лорда Седенгали» и «О клопе, насекомом зловредном, а также об уничтожении оного, с приложением советов против сопутствующих ему». Он заставлял Алексея читать ему эти брошюрки вслух, избавляя ото всей прочей работы, ради того чтобы послушать. Жена капитана, более образованная, вскоре стала давать Смурому другие книги. Среди них оказался «Тарас Бульба». Алексей прочитал повару повесть Гоголя, и оба взволнованно расплакались.
   Однако чем больше повар привязывался к Алексею, тем больше остальная буфетная прислуга настраивалась по отношению к мальчику враждебно. Любимчика ненавидели и оскорбляли за то, что он любил книги, за то, что он не пил водку, не приставал к девкам на пристани. В конце концов его обвинили в краже, которой он не совершал, и с позором ссадили с парохода. Прощаясь с ним, Смурый поцеловал его, сунул ему в руку пестрый бисерный кисет и сказал: «Читай книги – это самое лучшее!»

Глава 3
Годы ученичества

   Когда Алексей вернулся с восемью рублями в кармане к деду, тот встретил его оскорблениями и бросился на него. В отчаянии мальчик ткнул ему головой в живот. Старик сел на пол и несколько тяжелых секунд смотрел на внука, изумленно мигая, потом спросил спокойно: «Это ты меня толкнул, деда? Матери твоей родного отца?» Пришла бабушка, оттрепала внука за волосы, но не больно, только для виду, и чуть слышно шепнула: «Дедушка-то старик, ему надо уважить, у него тоже косточки наломаны, ведь он тоже горя хлебнул полным сердцем – обижать его не надо». Мир был восстановлен.
   С этого дня Алексей с головой ушел в ловлю певчих птиц. Он часами пропадал в лесах, слушая щебетанье птиц и расставляя сети. «Мне немножко жаль ловить пичужек, совестно сажать их в клетки, – напишет он, – мне больше нравится смотреть на них, но охотничья страсть и желание заработать денег побеждают сожаление».[10]
   Вечером он приносил свою добычу бабушке, и на следующий день она шла продавать птиц на рынок. Если дивный лес очаровывал Алексея, то сцены, разворачивавшиеся на улице, приводили его в ужас. На каждом шагу он натыкался на скотство взрослых. Питая уважение к слабости, он не выносил грубость, с которой большинство мужчин обращались с женщинами, которых хотели соблазнить. Однажды, когда мальчику не было и тринадцати лет, он стал свидетелем, оставшимся незамеченным, сцены насилия под перилами панели на берегу. После животного спаривания женщина, дыша, точно запаленная лошадь, с голой грудью, ползет на четвереньках. «Она по пояс голая, висят ее большие груди, и кажется, что у нее три лица», – отметит Горький. Мальчика настолько потрясло увиденное, что он рассказал обо всем ночному сторожу. Вместо того чтобы возмутиться, тот разразился хохотом. «А что, если бы такое случилось с моей матерью, с бабушкой?» – думал Алеша в ужасе.
   Осенью дед решил, что Алеша довольно шатался по улицам и лесам, и снова отвел его к чертежнику Сергееву. Там Алеше пришлось с тоской опять взяться за унизительную работу прислуги, делавшей в доме все. Помимо забот по хозяйству он должен был возиться с младенцами, каждый день стирать им пеленки и каждую неделю ходить на ключ полоскать белье – там его осмеивали прачки: «Ты что за бабье дело взялся?» Он шлепал их жгутами мокрого белья, они щедро платили тем же. О любви они говорили между собой не менее грязно, чем мужчины. «Бабий ум не в голове», – бесстыдно говорили они о себе.
   Дома единственной отрадой Алексея было читать, вечерами, на чердаке, где он устроил себе убежище, несколько старых журналов с картинками. Но мать хозяина бранила его за то, что без толку жжет свечи. Он вынужден был собирать сало с подсвечников, складывать его в жестянку из-под сардин и скручивать светильню из ниток. Однажды он недоглядел за самоваром, и, перегревшись, самовар рассыпался. Тогда старуха так жестоко избила мальчика пучком сосновой лучины, что его пришлось отвезти в больницу. Доктор извлек из его спины сорок две занозы и заговорил о том, что нужно составить протокол об истязании. Однако жаловаться Алеша отказался. За что хозяин благодарил его, добавив: «И меня, Пешков, тоже били – что поделаешь? Били, брат! Тебя все-таки хоть я жалею, а меня и жалеть некому было, некому!»
   После этого случая мать и жена чертежника, радостные оттого, что Алексей не подал жалобы, разрешили ему читать сколько вздумается.
   Молодая прихрамывающая соседка, которую все считали полоумной, узнав, что Алексей, как она, любит читать, стала давать ему переведенные на русский язык французские романы: Поля де Кока, Дюма-отца, Понсона де Террайля, Монтепэна, Габорио… Увлеченный интригой, он додумывал развязку заранее, силой фантазии. Что поражало его, так это разница между французской жизнью, описанной на страницах этих книг, и жизнью русской, такой, какой он ее знал. Ему казалось, что в других странах народ более счастливый, более свободный, не такой грубый и звероватый, как в России. Первой книгой, которая по-настоящему взволновала его, была «Братья Земганно» Гонкуров. Затем он жадно проглотил «Подлинную историю маленького оборвыша» Гринвуда. Прочитав о бессчетных несчастьях и бедах, он говорил себе: «Так вот как трудно и мучительно даже за границею живут иногда мальчики! Ну, мне вовсе не так плохо, значит – можно не унывать!» Но настоящим литературным откровением стал для него в возрасте тринадцати лет Бальзак с «Евгенией Гранде». Все в этом ярком произведении казалось ему одновременно и правдивым, знакомым, и новым. Старик Гранде напомнил ему собственного деда. Евгения была образом идеальной женщины, любящей, страдающей и преданной. «Таким образом я понял, какой великий праздник „хорошая, правильная“ книга».
   Однажды вечером, в марте 1881-го, когда все ложились спать, вдруг гулко прозвучал удар соборного колокола. Ничего не понимающие люди бросились к окнам, спрашивая друг друга: пожар? набат? война? Хозяин вышел на улицу и вскоре вернулся, густо сказал: «Царя убили!» Алексей задавался вопросом, почему убили императора Александра II, который освободил крепостных, и будет ли его сын, Александр III, который должен был занять его место, таким же хорошим царем своему народу. Два дня люди таинственно шептались, обсуждая происшедшее. На вопросы Алеши они отвечали: «Про то запрещено говорить…»
   Вскоре внимание Алексея привлекла другая соседка. Она была настолько красива, элегантна, загадочна, что, любуясь ею, он втайне дал ей имя своей любимой героини: Королева Марго. «От нее исходил сладкий, крепкий запах каких-то цветов, с ним странно сливался запах лошадиного пота». Она задумчиво-серьезно смотрела на мальчика сквозь длинные ресницы. Она дала ему почитать «Песни Беранже» в русском переводе и, самое главное, сказки и стихи Пушкина. «Я прочитал их все сразу, – напишет он, – охваченный тем жадным чувством, которое испытываешь, попадая в невиданно красивое место, – всегда стремишься обежать его сразу». Королева Марго рассказала ему о смерти поэта, убитого на дуэли, которой был решен вопрос чести, и добавила, улыбаясь, точно весенний день: «Видишь, как опасно любить женщин». Он ответил ей в порыве чувств: «Опасно, а все любят!»
   Часто к Королеве Марго приходили гарнизонные офицеры. Но Алексей не хотел верить, что ее отношения с ними заходили дальше кокетства. «Мне трудно было думать, что кто-то имеет право прикасаться к ней дерзко и бесстыдно, рукою хозяина ее тела, – признается он. – Я был уверен, что любовь кухонь и чуланов неведома Королеве Марго, она знает какие-то иные, высшие радости, иную любовь».[11] Но однажды, когда мальчик зашел вернуть ей книгу, он застал ее в постели с мужчиной. «Это мой друг, – сказала она ему. – Чего ты так испугался? Поди сюда…» Когда мальчик заставил себя подойти, она обняла его за шею голой, горячей рукой и прошептала: «Вырастешь – и ты будешь счастлив… Иди!»

   Эмоциональное потрясение Алексея было настолько сильно, что в какой-то момент ему показалось, что у него «что-то хрустнуло в сердце». Королева Марго по-прежнему давала ему книги, настаивая на том, что нужно читать русскую литературу. Благодаря ей он впитал в себя произведения Аксакова, Одоевского, Соллогуба, «Записки охотника» Тургенева… «От этих книг в душе спокойно сложилась стойкая уверенность: я не один на земле и – не пропаду!.. Книги сделали меня неуязвимым для многого…»
   Через некоторое время он был оклеветан пьяным солдатом, обвинившим его в мелкой краже, и старуха, мать хозяина, отвела душу, усердно побив мальчика. Опаленный дикой злобой, он даже не решился сходить попрощаться с Королевой Марго.
   Покинув дом чертежника, он снова устроился посудником на судно, теперь уже на другое – «Пермь». Там он познакомился с удивительным человеком, кочегаром Шумовым, широкогрудым, квадратным мужиком, с плоским, как лопата, лицом и шапкой кудрявых волос, в прошлом конокрадом, побывавшим в Румынии, Болгарии, Сербии, Греции, Турции. Его философия существования была простой и суровой. Он не знал ни одной молитвы, но верил в Бога и обращался к Нему с такими словами: «Господи Исусе, живого – помилуй, мертвого – упокой, спаси, Господи, от болезни…» Несмотря на свою неказистость, он имел у женщин успех и поучал Алексея, «как нужно обращаться с женщинами». Предупреждая его, чтобы не сдавался бабам раньше срока, он добавляет: «Баба живет лаской, как гриб сыростью… Тело просит холи – и ничего боле…» Юношу пыталась соблазнить буфетчица, заманивая его в свою тесную каюту, где явилась перед ним по пояс голой. Но при виде этого желтого тела, дряблого, «как перекисшее тесто», ему становилось противно и он поскорее возвращался к миражам своих любимых романов: «Этот книжный хаос прикрывал меня прозрачным, но непроницаемым облаком от множества заразной грязи, от ядовитых отрав жизни». Герои Дюма внушали ему желание отдать себя какому-то важному, великому делу.
   Любимым героем его был «веселый король Генрих IV», «добрый, близкий своему народу». Он любил пересказывать Шумову прочитанные французские романы. Кочегар, внимательно слушавший его, сказал ему как-то о французах: «Прохладно живут…» – «Как это?» – спросил Алексей. «А вот мы с тобой в жаре живем, – пояснил Шумов, – в работе, а они – в прохладе. И делов у них никаких нет, только пьют да гуляют – утешная жизнь!» – «Они и работают», – возразил Алексей. «Не видать этого по историям-то твоим», – справедливо заметил кочегар. На этих словах мальчик был поражен очевидным. «И мне вдруг стало ясно, что огромное большинство книг, прочитанных мною, почти совсем не говорит, как работают, каким трудом живут благородные герои».[12]
   Поздней осенью, когда рейсы парохода по покрывшейся льдом Волге кончились, Алексей, вернувшись в Нижний Новгород, стал искать другую работу. Он поступил учеником в мастерскую иконописи. Лавка была тесно набита иконами разных размеров, киотами, книгами церковнославянской печати. В иконописной мастерской, в которой стоял густой запах сожженной махорки, олифы, лака, тухлых яиц, теснилось десятка два «богомазов». Некоторые из них были больны туберкулезом. Спали они на голом полу. Каждый имел свою специальность, рисуя на иконе лишь одну деталь, вместо того чтобы сделать работу целиком. Они любили петь хором грустные песни. Только водке удавалось их развеселить. Тогда они загорались диким, беспокойным весельем. «Слишком часто, – напишет Горький, – русское веселье неожиданно и неуловимо переходит в жестокую драку. Пляшет человек, словно разрывая путы, связавшие его, и вдруг, освобождая в себе жесточайшего зверя, в звериной тоске бросается на всех и все рвет, грызет, сокрушает…» Эти приступы тоски посреди веселья раздражали молодого Алексея. Ему хотелось видеть мастеров просто и по-настоящему счастливыми. Чтобы развлечь их, он рассказывал им прочитанные истории. Позже раздобыл несколько книг и читал вслух, перед склоненными над кропотливой работой головами. Он любил их в такие часы, и они были добры к нему. Он чувствовал себя на своем месте. Лучше узнавая своих собратьев по несчастью, он удивлялся тому, что у этих малообразованных людей огромный талант соседствует с невероятным невежеством: «Иногда мне думалось, что они смеются надо мною, утверждая, что Англия – за морем-океаном, а Бонапарт родом из калужских дворян. Когда я рассказывал им о том, что сам видел, они плохо верили мне, но все любили страшные сказки, запутанные истории; даже пожилые люди явно предпочитали выдумку – правде… вообще действительность не занимала их, и все мечтательно заглядывали в будущее, не желая видеть бедность и уродство настоящего».[13]
   Алексей хотел бы учиться мастерству художника, но хозяйка отправила его в лавочку помощником приказчика. Эта торговля была ему отвратительна, поскольку заключалась в том, чтобы обмануть клиента, скрыв истинную цену товара. Частенько приказчик покупал у какого-нибудь бедного крестьянина за гроши старинную икону или продавал за большую цену якобы древнюю Псалтырь. Алексей наблюдал за происходящим, скрепя сердце и стиснув зубы, пленник своей должности за прилавком. Эти угрюмые мужики, скупые на слова, и старухи, «похожие на крыс», вызывали у него жалость, когда отдавали последние жалкие рубли за какую-нибудь иконку. Ему хотелось подсказать тихонько покупателю истинную цену иконы, которую расхваливал им приказчик, не запрашивая лишнего двугривенного. Заглядывали в лавку и староверы, не признававшие официальную православную церковь, жившие закрытыми общинами, молившиеся и совершавшие обряды, как и до реформы патриарха Никона 1654 года. Эти люди, гонимые как еретики, своими рассказами произвели на Алексея огромное впечатление. Он восхищался силой их веры перед лицом власти, которая преследовала их, сажала в тюрьмы, ссылала в Сибирь. Но вскоре он понял, что их пассивное упорство объяснялось неспособностью сдвинуться с того места, где они стоят. Они цепляются за старые слова, изжитые понятия, страшась открыть глаза и взглянуть на мир. «Эта вера по привычке, – напишет Горький, – одно из наиболее печальных и вредных явлений нашей жизни; в области этой веры, как в тени каменной стены, всё новое растет медленно, искаженно, вырастает худосочным».
   Со временем работа и жизнь среди иконописцев стала для молодого Горького настолько тяжела, что он чувствовал, как им овладевает заразная тоска и скука: «Скука вливалась в мастерскую волною, тяжкой, как свинец, давила людей, умерщвляя в них все живое, вытаскивая в кабак, к женщинам, которые служили таким же средством забыться, как водка». Когда он плакался на свою тяжелую долю бабушке, она только вздыхала: «Терпеть надо, Олеша!» «Я был плохо приспособлен к терпению, – признается Горький, – и если иногда проявлял эту добродетель скота, дерева, камня – я проявлял ее ради самоиспытания, ради того, чтобы знать запас своих сил, степень устойчивости на земле. Иногда подростки, по глупому молодечеству, по зависти к силе взрослых, пытаются поднимать и поднимают тяжести, слишком большие для их мускулов и костей… Я тоже делал все это в прямом и переносном смысле, физически и духовно, и только благодаря какой-то случайности не надорвался насмерть, не изуродовал себя на всю жизнь. Ибо ничто не уродует человека так страшно, как уродует его терпение, покорность силе внешних условий».[14]
   В четырнадцать лет, терзаемый мучениями переходного возраста, он все больше и больше думал о женщинах: «Я слишком много стал думать о женщинах и уже решал вопрос: а не пойти ли в следующий праздник туда, куда все ходят? Это не было желанием физическим – я был здоров и брезглив, но порою до бешенства хотелось обнять кого-то ласкового, умного и откровенно, бесконечно долго говорить, как матери, о тревогах души».
   В этом настроении тревожной неудовлетворенности он решил убежать в Персию. Именно в Персию, скорее всего, только потому, что ему очень нравились персы-купцы на Нижегородской ярмарке, безмятежно сидевшие и покуривавшие кальяны, выставив крашеные бороды и устремив вдаль темные, мудрые глаза. Однако этим планам не суждено было сбыться из-за одной случайной встречи: однажды на пасхальной неделе, прогуливаясь, он наткнулся на своего бывшего хозяина чертежника Сергеева, который к этому времени взял много подрядов на ярмарке. Сергеев взял его к себе в десятники, присматривать за строительными работами, и положил ему жалованье пять рублей в месяц и пятак в день на обед.
   Из-за разлива Волги работы задержались. Выдавшееся свободное время Алексей тратил на чтение любых книг, какие только попадали ему в руки: «Я с жадностью читаю Тургенева и удивляюсь, как у него всё понятно, просто и по-осеннему прозрачно, как чисты его люди и как хорошо всё, о чем он кротко благовестит». Достоевского, Гоголя и Толстого он ценил меньше. Однако и они завораживали его – богатством своего слога. «Хорошо было читать русские книги, – также напишет он, – в них всегда чувствовалось нечто знакомое и печальное, как будто среди страниц скрыто замер великопостный звон, – едва откроешь книгу, он уже звучит тихонько». Романы Вальтера Скотта напоминали ему «праздничную обедню в богатой церкви». Это было «немножко длинно и скучно, а всегда торжественно». Диккенс навсегда остался для Горького писателем, перед которым он почтительно преклонялся: «Этот человек изумительно постиг труднейшее искусство любви к людям».
   Имея стабильную работу и достойную оплату, Алексей завидовал нескольким жившим по соседству гимназистам, с которыми познакомился. Конечно же, он чувствовал себя более свободным, более зрелым, чем они, однако они имели над ним одно все подавляющее преимущество – они учились. Эти образованные молодые люди много говорили о девушках, влюблялись то в одну, то в другую и писали стихи. Чтобы не отставать, Алексей решил и сам поухаживать за какой-нибудь барышней. Чтобы завоевать ее сердце, он предложил ей прогулку по пруду. Служившая им гондолой шаткая доска опрокинулась, и барышня, в кружевном платье с лентами, упала в зеленоватую воду. Алексей по-рыцарски бросился спасать ее и вытащил, насквозь промокшую, на берег. Она не простила ему этого случая и с тех пор видела в нем врага.
   Большую часть дня Алексей проводил на стройке, приглядывая за работами. Все вокруг воровали. Рабочие воровали строительные материалы, инструменты, банки с краской… Хозяин тащил к себе жалкую утварь, которую находил, осматривая после ярмарки лавки, взятые им в ремонт, и украшал ею свою квартиру. Эта маниакальная алчность взрывала Алексея. «Я не люблю вещей, – скажет он, – мне ничего не хотелось иметь, даже книги стесняли меня. У меня ничего не было, кроме маленького томика Беранже и песен Гейне… Мебель, ковры, зеркала и всё, что загромождало квартиру хозяина, не нравилось мне».
   В этот период ему довелось снова увидеть своего «вотчима», который дал ему советы относительно выбора книг, порекомендовав «Обломова» Гончарова и «Искушение святого Антония» Флобера, русский перевод которого незадолго до этого вышел в приложении к «Новому времени». Беседуя с ним, Алексей думал о том, что этот человек, преждевременно состарившийся, изъеденный чахоткой, был когда-то дорог его матери, о том, что он ее оскорблял, бил, – и от этого он испытывал глубокую грусть. «Я знал, что он живет с какой-то швеей, и думал о ней с недоумением и жалостью: как она не брезгует обнимать эти длинные кости, целовать этот рот, из которого тяжко пахнет гнилью?.. Я видел одно – он умирает… Завтра он весь исчезнет, весь, со всем, что скрыто в его голове, сердце, что я – мне кажется – умею читать в его красивых глазах. Когда он исчезнет – порвется одна из живых нитей, связующих меня с миром…»
   Алексей пришел в больницу, где умирал его отчим. Как и всегда, милосердие побеждало в нем гнев, доброта заставляла возмущение молчать. Он анализировал себя с ясностью и четкостью, удивительными для его пятнадцати лет: «Я не пил водки, не путался с девицами – эти два вида опьянения души мне заменяли книги. Но чем больше я читал, тем более трудно было жить так пусто и ненужно, как, мне казалось, живут люди… Я брезгливо не любил несчастий, болезней, жалоб; когда я видел жестокое – кровь, побои, даже словесное издевательство над человеком, – это вызывало у меня органическое отвращение… Во мне жило двое: один, узнав слишком много мерзости и грязи, несколько оробел от этого и, подавленный знанием буднично страшного, начинал относиться к жизни, к людям недоверчиво, подозрительно, с бессильною жалостью ко всем, а также к себе самому. Этот человек мечтал о тихой, одинокой жизни с книгами, без людей, в монастыре, лесной сторожке, железнодорожной будке, о Персии и должности ночного сторожа где-нибудь на окраине города. Поменьше людей, подальше от них… Другой, крещенный святым духом честных и мудрых книг, наблюдая победную силу буднично страшного, чувствовал, как легко эта сила может оторвать ему голову, раздавить сердце грязной ступней, и напряженно оборонялся, сцепив зубы, сжав кулаки, всегда готовый на всякий спор и бой».[15]
   Один из таких «боев» разгорелся, когда юный Алексей ринулся на защиту проститутки, которую грубо стаскивал с пролетки дворник одного из публичных домов. «Мы катались по двору, как два пса; а потом, сидя в бурьяне съезда, обезумев от невыразимой тоски, я кусал губы, чтобы не реветь, не орать. Вот вспоминаешь об этом и, содрогаясь в мучительном отвращении, удивляешься – как я не сошел с ума, не убил никого?.. Подлой и грязной жизнью живем все мы, вот в чем дело!.. Меня особенно сводило с ума отношение к женщине; начитавшись романов, я смотрел на женщину как на самое лучшее и значительное в жизни. В этом утверждали меня бабушка, ее рассказы о богородице и Василисе Премудрой… и те сотни, тысячи замеченных мною взглядов, улыбок, которыми женщины, матери жизни, украшают ее, эту жизнь, бедную радостями, бедную любовью».
   На стройке юный Горький подолгу разговаривал в часы перерывов с рабочими, кровельщиками, плотниками, каменщиками и штукатурами, за которыми должен был присматривать. «Нарядили молодого журавля управлять старыми мышами», – говорили они. Все это были крестьяне, которые по окончании договора возвращались в свою деревню и дожидались там новой работы. Общаясь с ними, Алексей начал понимать менталитет мужика и констатировал, что он сильно отличается от образа, созданного писателями. «В книжках, – напишет Горький, – все мужики несчастны; добрые и злые, все они беднее живых словами и мыслями. Книжный мужик меньше говорит о Боге, о сектах, церкви, – больше о начальстве, о земле, о правде и тяжестях жизни. О женщинах он тоже говорит меньше, не столь грубо, более дружественно. Для живого мужика баба – забава, но забава опасная, с бабой всегда надо хитрить, а то она одолеет и запутает всю жизнь. Мужик из книжки или плох, или хорош, но он всегда весь тут, в книжке, а живые мужики ни хороши, ни плохи, они удивительно интересны. Как бы перед тобою ни выболтался живой мужик, всегда чувствуется, что в нем осталось еще что-то, но этот остаток – только для себя, и, может быть, именно в этом несказанном, скрытом – самое главное».[16]
   Один из таких «живых мужиков» удивил Алексея своими уверениями в том, что крепостное право, отмененное за четверть века до этого, давало крестьянам определенные выгоды: «А в крепости у бар было, дескать, лучше: барин за мужика прятался, мужик – за барина, и кружились оба спокойно, сытые… Я не спорю, верно, при господах было спокойнее жить – господам не к выгоде, коли мужик беден; им хорошо, коли он богат, да не умен, вот что им на руку… Говорится: господа мужику чужие люди. И это – неверно. Мы – тех же господ, только – самый испод; конечно, барин учится по книжкам, а я – по шишкам, да у барина белее задница – тут и вся разница… мы оба пред Богом равны…»
   В этих речах было столько дедовского смирения и столько надежды на лучшее будущее, что Алексей спрашивал себя, способен ли деревенский народ объединиться когда-нибудь, чтобы бороться со своим несправедливо тяжелым положением. Гораздо больше нравились ему настоящие рабочие, выдвигавшие протесты, а не эти сезонные, еще слишком привязанные к своему клочку земли, к своему деревенскому укладу, еще питавшие слишком много уважения к мундиру и сутане.
   Живя всю неделю на стройке среди мужиков, он нуждался в том, чтобы проветрить голову, и по воскресным дням спускался бродить в Миллионную улицу, где ютились босяки. Эти «отломившиеся от жизни» люди влекли его своей беззаботностью, весельем, своей гордостью нищих. Ни к чему не привязанные, без работы, без обязанностей – их судьба, думал он, завидна, в этом обществе рабов. «Казалось, что они создали свою жизнь, независимую от хозяев и веселую, – напишет он позже. – Беззаботные, удалые, они напоминали мне дедушкины рассказы о бурлаках, которые легко превращались в разбойников и отшельников. Когда не было работы, они не брезговали мелким воровством с барж и пароходов, но это не смущало меня – я видел, что вся жизнь прошита воровством, как старый кафтан серыми нитками».
   Временами Алексею казалось, что весь мир твердит ему: «Становись вором, это не менее интересно и гораздо более выгодно, чем быть героем». Однако в нем все росло отвращение к грубости, насилию, к тем, кто берет чужое. Мир пугал его. Ему хотелось убежать от него. Но как? «И так хочется дать хороший пинок всей земле и себе самому, чтобы всё – и сам я – завертелось радостным вихрем, праздничной пляской людей, влюбленных друг в друга, в эту жизнь, начатую ради другой жизни – красивой, бодрой, честной… Думалось: надобно что-нибудь делать с собой, а то – пропаду…»
   В момент этого кризиса ему было шестнадцать лет. Душевное одиночество было огромно. Он не знал, у кого просить совета. Один знакомый гимназист, Николай Евреинов, убедил его, что с его «исключительными способностями к науке» он должен непременно ехать в Казань, чтобы там серьезно продолжать учиться и поступить в университет.
   Эта перспектива вызвала у Алексея энтузиазм. Как он не подумал об этом раньше? Для такого человека, как он, спасение было только в книгах. Осенью 1884 года он испросил разрешения у бабушки, которая, заглушая в себе грусть, дала ему последнее наставление: «Ты не сердись на людей, ты сердишься всё, строг и заносчив стал! Это – от деда у тебя, а – что он, дед? Жил, жил, да в дураки и вышел, горький старик».[17]
   Стоя на корме парохода, отправлявшегося вниз по Волге, он смотрел на сгорбленный силуэт своей бабушки у борта причала, смотрел, как она крестит его одной рукой, а другой – концом старенькой шали – отирает лицо свое, темные глаза, полные слез и сияния неистребимой любви к людям.

Глава 4
Студенты

   По прибытии в Казань, с пустыми карманами и полной головой планов, Алексей принял гостеприимство своего товарища Николая Евреинова, который подтолкнул его попытать удачу. Семья Евреиновых – вдова и два ее сына – жила в тесной квартирке и существовала на нищенскую пенсию матери. У них едва хватало еды, чтобы обмануть желудки, и, видя такую бедность, Алексей страдал оттого, что стал для них еще одной тяжкой обузой. «Естественно, что каждый кусок хлеба, падавший на мою долю, ложился камнем на душу мне»,[18] – скажет он. По своей наивности он еще надеялся, что сможет за год подготовиться и получить «аттестат зрелости», который позволил бы ему записаться в университет и учиться там, получая казенную стипендию. Николай Евреинов пытался заниматься образованием своего друга, урывками передавая ему то, что запомнил сам. «Я слушал его жадно, затем Фуко, Ларошфуко и Ларошжаклен сливались у меня в одно лицо, и я не мог вспомнить, кто кому отрубил голову: Лавуазье – Дюмурье или – наоборот?» Очень скоро он понял, что ему недоставало надежной базы, чтобы впитать в себя все богатства высшего образования. Кроме того, с каждым днем его все более и более смущало, что он живет за счет этой бедной и щедрой семьи. В конце концов он перестал обедать у Евреиновых, убегая из дома с самого раннего утра. Укрывшись в подвале под развалинами одного дома, посреди пустыря, он наблюдал за бегавшими вокруг бездомными собаками и спрашивал себя, не сделал ли бы он лучше, если бы отправился в Персию. «Очень памятен мне этот подвал, один из моих университетов», – напишет он. Однако он не терял мужества: «Чем труднее слагались условия жизни – тем крепче и даже умнее я чувствовал себя. Я очень рано понял, что человека создает его сопротивление окружающей среде».[19]

   Чтобы не умереть с голода, он ходил на Волгу, к пристаням, в поисках случайной работы, за которую можно было получить пятнадцать-двадцать копеек. Там он снова сталкивался с грузчиками, босяками, ворами и жуликами, среди которых «чувствовал себя куском железа, сунутым в раскаленные угли». Ему нравилось их насмешливо-враждебное отношение ко всему в мире и к его условностям, их грубые инстинкты, их беззаботность перед лицом будущего. «Всё, что я непосредственно пережил, тянуло меня к этим людям, вызывая желание погрузиться в их едкую среду», – признается он. И еще: «В часы голода, злости и тоски я чувствовал себя вполне способным на преступление не только против „священного института собственности“. Если он не уступал соблазну – не воровал и не применял насилие, – то только благодаря романтизму юности, оставшейся детской чистоте, смутной жажде совершенства, почерпнутой из прочитанных книг. Один сбытчик краденого однажды сказал ему: „Ты, Максим, к воровским шалостям не приучайся! Я вижу: у тебя иной путь, ты человек духовный“. – „Что значит – духовный?“ – „А в котором зависти нет ни к чему, только любопытство…“»
   Вскоре, оставив мечту об образовании, Алексей покинул Евреиновых, чтобы поселиться у другого гимназиста, по фамилии Плетнев. Новый друг посоветовал ему отказаться от амбиций и готовиться просто в сельские учителя. По ночам Плетнев работал в типографии корректором газеты, получая одиннадцать копеек в ночь, и, если Алексей не успевал заработать, друзьям оставалось довольствоваться небольшим куском хлеба с сахаром.
   Плохое питание, постоянная усталость, тревога о будущем не располагали Алексея к занятиям. Он преодолевал науки с величайшим трудом. Особенно угнетала его грамматика – своими «уродливо узкими, окостенелыми формами», он совершенно не умел «втискивать в них живой и трудный, капризно гибкий русский язык». Однако его успокоило, когда он узнал, что, даже если бы сдал экзамены на сельского учителя, не получил бы места – по возрасту.
   Алексей и Плетнев имели в распоряжении одну-единственную койку, на которой спали по очереди – один ночью, другой днем. Эта койка стояла в коридоре, который служил приятелям комнатой, под лестницей на чердак. В другом конце коридора стояли стол, стул, и это – всё. Этот полуразрушенный дом был населен странным народом – голодными студентами, швеями, проститутками и «какими-то призраками людей, изживших себя», в числе которых был чахоточный математик, который «питался, кажется только собственными ногтями, объедая их до крови» и заявлял, что докажет бытие Бога – исходя из чистой математики. Эти потерявшие дорогу в жизни люди были дороги Алексею, словно он уже предчувствовал, что они послужат ему материалом для будущих рассказов и пьес.
   Среди пестрой и шумной колонии, обитавшей в старом доме, там жили и молодые люди, занимавшиеся политикой и принадлежавшие к тайным организациям. Алексей оказал им, сразу привлекшим его, несколько услуг в делах «конспиративных», и вскоре был принят в «кружок самообразования». Здесь с жаром обсуждали книгу Адама Смита. Плохо подготовленный для теоретических диспутов, Алексей скучал в этом потоке сложных слов. С надменной гордостью «самородка» он считал, что не нуждается в изучении экономических законов, поскольку выучил их непосредственно и они выгравированы у него на шкуре. Этим собраниям, на которых молодые интеллектуалы говорили о страданиях народа, он предпочитал встречи с самим народом, в лице грузчиков и бродяг, разгружавших баржи. Когда он таскал вместе с ними четырехпудовые мешки, его душу озаряла «пьяная радость делать». Глядя на людей, работавших рядом с ним, Алексей испытывал желание «обнимать и целовать этих двуногих зверей, столь умных и ловких в работе, так самозабвенно увлеченных ею». И какая радость, когда хозяин груза предложил им, поверх оплаты, «три ведра водки»!
   После погружения в радостный ад грузчиков Алексей возвращался к студентам, чувствуя, что компенсировал своими действиями недостаток образованности. Это хождение в мир труда, а потом в мир культуры изнуряло его, но и обогащало одновременно. Круг его товарищей день ото дня ширился. Неважно, учились ли они в университете, в ветеринарном институте или в Духовной академии, всех их объединяло одно безумное желание изменить мир. Убедившись в том, что Алексею можно доверять, они познакомили его с владельцем маленькой бакалейной лавки Деренковым, чулан которого служил складом «запрещенных книг»: подпольные публикации, вырезки из революционных газет, произведения, переписанные от руки в школьные тетради.
   В этой «злокозненной библиотеке» устраивались дискуссии, в которых Алексей участвовал с гордостью, хотя не всегда был согласен с экзальтированными речами выступавших. Не вполне решаясь сказать об этом, он ставил этим интеллигентам в упрек то, что они преувеличивают добродетели народа, который являлся для них «воплощением мудрости, духовной красоты и добросердечия», то, что они преклоняются перед толпой, нищей и невежественной, забывая, что их образованность и их знание политики ставит их выше народа. Он, хорошо знавший мелкий люд – плотников, грузчиков, каменщиков, бродяг, воров, – мог подтвердить, что в этих людях нет никакого желания подняться морально и даже никакой любви к ближнему. По его мнению, нужно их учить, а не обожествлять, вытащить их из той мерзости, в которой они оказались, а не воспевать их кажущиеся достоинства. Однако он был тронут искренней убежденностью своих товарищей. Они напоминали ему стариков начетчиков сектантского Поволжья, неутомимых чтецов толстенных церковных книг. Как и эти старики, озаренные верой, студенты имели убеждения возвышенные и нереальные. Слушая их, Алексей чувствовал себя «пленником, которому обещают свободу». Что же касается студентов, они разглядывали его с профессиональным интересом, «точно столяры на кусок дерева, из которого можно сделать не совсем обыкновенную вещь». «Самородок, – рекомендовали они его друг другу с понимающим видом, – сын народа». Алексея несколько оскорбляла такая одобрительная снисходительность. Он догадывался, что его держат из простого любопытства к проявлениям его еще плохо обточенного ума.
   Чтобы не голодать, он устроился учеником в одну из казанских крендельных пекарен. Мастерская и пекарня находились в подвале. Похороненный в этом жарком и шумном погребе, он чувствовал себя отрезанным от внешнего мира. Солнце светило для других. Прохожие шли над его головой. Он работал по четырнадцать часов в день, а потом, разбитый усталостью, не имел сил, чтобы ходить к Деренкову, чтобы встретиться с разговорчивыми студентами. Даже в свободные дни он или спал, или оставался с сорока рабочими пекарни. Большая их часть напивалась, чтобы убить время, или отправлялась нетвердой походкой в дома терпимости. Их насмешливое презрение к женщинам возмущало Алексея, и, если он сопровождал их иногда, себе он запрещал любые отношения с проститутками. Они же из-за его застенчивости смеялись над ним. Товарищи его, похвалившись сексуальной энергией, признавались, что его присутствие стесняло их – «вроде как при попе али при отце». Тяготясь своей девственностью в восемнадцать лет, он не решался переспать с одним из этих уродливых созданий, продажных и грязных, которыми довольствовались клиенты борделя. Когда он смотрелся в зеркало, он казался себе некрасивым, длинным и нескладным, со своими выпирающими калмыцкими скулами. Даже собственный голос раздражал его.
   Тем временем Деренков задумал открыть булочную, и Алексей стал работать у него как «подручный пекаря» и «свой человек», который должен был следить, «чтоб оный пекарь не воровал». Переходя из одного подвала в другой, поменьше и почище, Алексей пребывал под властью иллюзии, что поднимается на более высокий культурный уровень. Оказавшись у Деренкова, он снова встретился со студентами и был допущен в новые тайные «кружки самообразования». Большая часть студентов, которых он встречал на этих собраниях, была народниками, сторонниками идеалистического социализма, базировавшегося на врожденной мудрости русского мужика. Но среди них уже появилось несколько социал-демократов, последователей Маркса, ратовавших за объединение рабочих и решительные действия. Именно этот образ мыслей больше всего подходил бунтарскому характеру Алексея. Он тотчас отошел от экзальтированных мечтаний и принял реалистичную концепцию борьбы с буржуазией, царизмом и капиталом.
   Когда из письма двоюродного брата он узнал о смерти бабушки, его «точно ледяным ветром охватило». Похоронили ее семью неделями раньше, и никто не счел нужным сообщить ему. Она упала, собирая милостыню на паперти, и сломала ногу. Без должного ухода вскоре началась гангрена. Оставшись один, дед, для которого несчастная была единственной грушей для битья, казалось, ничего больше не делал, только вздыхал и плакал. Алексей мысленно переживал все минуты детской радости, которую ему довелось испытать рядом с ней. Вот порвалась его последняя нить нежности, связывавшая его с миром. Ему настойчиво хотелось сблизиться с какой-нибудь женщиной, не для того, чтобы спать с ней, а для того, чтобы купаться в ее нежности, в ее чистоте, в ее понимании. «Мне необходима была женская ласка, – напишет он, – или хотя бы дружеское внимание женщины, нужно было говорить откровенно о себе, разобраться в путанице бессвязных мыслей, в хаосе впечатлений». В какой-то момент ему показалось, что он влюблен в сестру хозяина, Марию Деренкову. Она говорила «тонким, вздрагивающим голосом». У нее было «бледное лицо» и синие глаза с невыносимым взглядом, в которых он видел «что-то проницательно читающее». Но она была откровенно влюблена в одного рыжеволосого студента и не обращала внимания на воздыхания Алексея. «Я пытаюсь представить себе Марию Деренкову лежащей на коленях у меня, – напишет он, – и всем существом чувствую, что это невозможно, даже страшно». Как-то, наблюдая, как он ворочает и таскает пятипудовые мешки, пекарь сказал: «Силы у тебя – на троих, а ловкости нет! И хоша ты длинный, а все-таки – бык…» Он сознавал, что избыток силы делает его неуклюжим. Даже когда он участвовал в дискуссиях со своими друзьями, фразы его были тяжелыми, увесистыми. Гибридная личность, рабочий и поэт одновременно, вскоре он начал писать стихи. Но выражаться он умел только очень индивидуальными оборотами, «своими словами», как скажет об этом он сам. Один из студентов заметил ему по этому поводу: «Черт вас знает, как говорите вы. Не словами – а гирями!»
   Противоречия собственного характера терзали его в такой степени, что он уже не знал, кто он, к какому социальному слою относится и чего ждать от будущего: «Меня тянуло во все стороны – к женщинам и книгам, к рабочим и веселому студенчеству, но я никуда не поспевал и жил „ни в тех ни в сех“, вертясь, точно кубарь, а чья-то невидимая, но сильная рука жарко подхлестывала меня невидимой плеткой».
   В начале декабря 1887-го Алексей, вдруг потерявший все ориентиры, в отчаянии решает покончить жизнь самоубийством. Ему исполнилось тогда девятнадцать. На сэкономленные деньги он купил себе старый армейский револьвер. И 12 декабря, в восемь часов вечера, дабы положить конец абсурдной ситуации, придя на берег реки Казанки, он выстрелил себе в грудь. В его кармане полиция нашла ироничную записку: «В смерти моей прошу обвинить немецкого поэта Гейне, выдумавшего зубную боль в сердце. Прилагаю при сем мой документ, специально для сего случая выправленный. Останки мои прошу взрезать и рассмотреть, какой черт сидел во мне последнее время. Из приложенного документа видно, что я – А. Пешков, а из сей записки, надеюсь, ничего не видно».
   К счастью, пуля только пробила левое легкое, не задев сердца, и застряла в спине. В больнице, куда он был немедленно доставлен, его состояние сочли настолько тяжелым, что доктор долго не мог решиться на операцию. Однако хирургическое вмешательство, на которое врач наконец решился, прошло успешно. Но Алексей вторично попытался покончить с собой, наглотавшись хлоргидрата, стоявшего в банке неподалеку от его койки. Ему промыли желудок, и он пришел в сознание. Товарищи пришли в больницу навестить его. Один из них презрительно бросил ему: «Дурак!»
   Крепкого здоровья, Алексей смог подняться уже через пять дней и вскоре вернулся к своей работе в булочной. Чудом уцелев, он стыдился того, что хотел умереть. Он видел в этом отчаянном поступке капитуляцию души перед тяжестями жизни, трусость, недостойную борца за свободу. Тем временем заподозрившие неладное жандармы доложили о его «прощальной записке» в местную консисторию православной церкви для более глубокого изучения дела Пешкова. Священник его прихода, иерей Малов, прислал ему две повестки, на которые он не отреагировал. Тогда Казанская духовная консистория повелела господину Алексею Пешкову явиться в Феодоровский монастырь, с тем чтобы раскрыть мотивы своего неудавшегося самоубийства и получить наставление относительно «значения и назначения здешней жизни».
   Церковный суд, перед которым он предстал, состоял из одного «иеромонаха, „белого“ священника и профессора Казанской духовной академии». Перед лицом этих верховных судей души он отказался дать объяснение своему безбожному деянию и, презрительно отворачиваясь от их авторитета, высмеивая их догмы, заявил, что считает себя единственным законным хозяином своей жизни и души. Без дальних слов ареопаг отлучил его от церкви на семь лет.
   Этот приговор оставил Горького равнодушным. Не отрицая существование Бога в открытую, он уже давно отказывался участвовать в таинствах церкви.

Глава 5
Мужики

   В марте 1888 года, вскоре после того как Алексей вернулся на свое место в пекарне булочной, один друг Деренкова пришел к нему и предложил работать в его лавке, которую он открыл в сорока верстах от Казани, на берегу Волги, в селе Красновидово. Этим человеком, великанского телосложения, со светло-русой бородой и щетиной коротко остриженных волос, был Михаил Ромась, умеренный народник, из тайной группы «Народное право». Тогда как члены группы «Народная воля» прибегали к терроризму, народовольцы считали, что, обучая крестьян, они сумеют без кровопролития превратить империю в счастливое демократическое государство, в котором все функционеры, от самых скромных до высокопоставленных, будут избираться всеобщим голосованием. Однако эти пацифистские теории все же были не по вкусу властям. Обвиненный в подрывной деятельности, Ромась провел десять лет в ссылке в Якутске, из которой вернулся в 1885 году. Долгое пребывание в Сибири не образумило его. Более чем когда-либо он был настроен отстаивать правду. Он обещал Алексею легкую работу, много свободного времени и самые разные запрещенные книги. Его стратегия заключалось в том, чтобы завоевать доверие крестьян, продавая им товары по более низким ценам, чем в других лавках, и, когда они будут с ним, пробудить их и познакомить с прогрессивной политической мыслью. Горячий Алексей, которого он мог наблюдать у Деренкова, поможет ему в этой пропаганде. Алексей с радостью согласился и двумя днями позже спускался по Волге на дощанике в Красновидово.
   В тот же вечер он имел с Ромасем разговор, каждому слову которого суждено было отпечататься в его памяти. «Вы человек способный, по природе – упрямый и, видимо, с хорошими желаниями, – сказал ему Ромась. – Вам надо учиться, да так, чтоб книга не закрывала людей… Мужику надо внушать: „Ты, брат, хоть и не плох человек сам по себе, а живешь плохо и ничего не умеешь делать, чтобы жизнь своя стала легче, лучше… А из тебя, мужика, разрослось все – дворянство, духовенство, ученые, цари, – всё это бывшие мужики… Ну – учись жить, чтобы тебя не мордовали…“» Алексей слушал эти наивные слова с восторгом. Они не сообщали ему ничего нового, но доверие, благожелательность, с которой все это говорилось, открывали такие перспективы, что на сердце у него был праздник. «Долго, до полуночи, беседовал он, видимо, желая сразу прочно поставить меня рядом с собою, – напишет он. – Впервые мне было так серьезно хорошо с человеком. После попытки самоубийства мое отношение к себе сильно понизилось, я чувствовал себя ничтожным, виноватым пред кем-то, и мне было стыдно жить. Ромась, должно быть, понимал это и, человечно, просто открыв предо мною дверь в свою жизнь, выпрямил меня. Незабвенный день».
   Чтобы окончательно сделать Алексея своим, Ромась показал ему свою библиотеку, где стояли Тэйлор, Бокль, Милль, Дарвин, Спенсер, а из русских – Гончаров, Некрасов и Пушкин. Своей широкой рукой он ласково гладил тома – «как котят». Все более притягиваемый книгами, Алексей не понимал, как его хозяин может проявлять одинаковую любовь к мелкому люду и к величайшим умам. Со своей стороны, восхищаясь поэтами и философами, он не мог не осуждать ограниченность и злобность мужиков. Он считал их отсталыми по сравнению с городскими рабочими. Изнуренные нечеловеческим трудом, они не знали веселья, шутки, жили, «как слепые», все чего-то боялись, нудно жаловались день напролет: «…не верят друг другу, что-то волчье есть в них». Из-за самых ничтожных пустяков между ними вспыхивали ссоры. «Из-за разбитой глиняной корчеги ценою в двенадцать копеек три семьи дрались кольями, переломили руку старухе и разбили череп парню. Такие драки почти каждую неделю». С утра до вечера женщины жаловались на болезни. Парни относились к девицам откровенно цинично. «Поймают девок в поле, завернут им юбки и крепко свяжут подолы мочалом над головами. Это называется „пустить девку цветком“. По пояс обнаженные снизу девицы визжат, ругаются, но, кажется, им приятна эта игра, заметно, что они развязывают юбки медленнее, чем могли бы». Также Горький напишет: «Деревня не нравится мне, мужики – непонятны». Своим разочарованием Алексей поделился с Ромасем, который попытался объяснить ему, что эта испорченность, это скотство крестьян – нормальное явление, поскольку не прошло и тридцати лет с того времени, когда они получили свободу. Не в состоянии привыкнуть к своему новому положению, в глубине сердца они еще очень верили в царя. «Мужик – царист, он понимает: много господ – плохо, один – лучше». И, веря в мудрость царя-батюшки, они ждали дня, когда он объявит настоящую волю и «всеобщую дележку». Тогда, думали они, каждый схватит себе долгожданный кусок земли. В ожидании этого все живут настороже, подсматривают друг за другом, ненавидят друг друга, «точат зубы». По мнению Ромася, следовало учитывать эту особенность менталитета русской деревни, чтобы сблизиться с мужиками, убедить их и открыть им глаза.
   Несмотря на все усилия Ромася и Алексея, жители села относились к ним по-прежнему враждебно. Даже то, что Ромась продавал им товары дешевле, чем другие, и защищал их от богатых крестьян и ростовщиков, казалось им подозрительным. Красновидовские богачи сплотились, чтобы напугать лавочника-социалиста, и настроили против него несчастных, о судьбе которых он пекся. Неизвестные стреляли в него и в Алексея, один из их самых верных сторонников был зарублен топором, и, в августе 1888-го, его магазин и дом подожгли. В дыму летали обугленные страницы. «Сгорели книги, – сказал Хохол, вздохнув. – Это досадно». Когда возмущенный Алексей клял тех, кто поджег дом, мягкий Ромась ответил ему: «Сердитесь на мужиков? Не надо. Они только глупы. Злоба – это глупость». Однако Алексею это апостольское терпение претило. «Не умею, не могу жить среди этих людей», – думал Алексей. Он возненавидел деревню. Определенно, устраивая революцию, нельзя было рассчитывать на крестьян. Только рабочие были достойны участвовать в решающей битве. После краха своего предприятия Ромась решил покинуть Красновидово, чтобы нести слово истины в другие края. Он не терял надежды на мирный переворот и повторял: «Не торопитесь осуждать… Смотрите на всё спокойно, памятуя об одном: всё проходит, всё изменяется к лучшему. Медленно? Зато – прочно!»
   После отъезда Ромася Алексея, по его собственным словам, «свинцом облила тоска». Он бродил по деревням, «точно кутенок, потерявший хозяина». Наконец он решил оставить этот негостеприимный край и устроился матросом на баржу, идущую вниз по Волге. Однако в Симбирске он и его товарищ по бегству, молодой крестьянин Баринов, были ссажены матросами, которым их поведение показалось подозрительным. В карманах у них было только тридцать семь копеек. Их главной целью было попасть на берег Каспийского моря. До Самары они добрались «зайцем» на пассажирском поезде. Там снова нанялись на баржу. Через неделю доплыли до Астрахани и пристроились к калмыцкой рыболовной артели. Вскоре Алексей снова пустился в путь, чтобы добраться, пешком, до Кавказа, нанимаясь по дороге на сезонную работу, чтобы не умереть с голоду. В начале 1889 года он вернулся на берега Волги, этой великой реки, которая заворожила его с самого детства, и устроился в Царицыне.[20]

   Этот город, как и несколько других поволжских городов, служил пристанищем для ссыльных политических агитаторов, которым правительство не разрешало выезд отсюда. Простые подозреваемые в подрывной деятельности жили там бок о бок с вернувшимися из сибирской ссылки, которым был запрещен въезд в крупные университетские города. Поскольку большинство из них было интеллектуалами, они без труда устраивались в администрацию железных дорог. Один из таких неисправимых «прогрессистов» заинтересовался Алексеем и подыскал ему место ночного сторожа на вокзале в Добринке. «Я хожу с палкой вокруг пакгауза, оберегая его от воров, а внутри этого же пакгауза мое непосредственное начальство – начальник станции – имел лавочку, в которой продавал казакам ближайших станиц чай, сахар и другие украденные из вагонов товары». Вокруг него были только мерзости, ложь и жестокость. Каждую субботу школьный учитель сек в бане свою жену, и она выбегала, голая и растрепанная, с воем, а он преследовал ее с прутьями в руке. Во время оргий несколько мужчин, напившихся водки, раздевали женщин, чтобы потрогать у них груди и животы, перед стоявшим в ужасе Алексеем. Кухарка комиссара полиции примешивала своей месячной крови в лепешки, которые готовила для машиниста, чтобы пробудить в нем «нежные чувства». Узнавший об этой ворожбе машинист в скором времени повесился у себя в погребе.
   После всего увиденного, как напишет Горький впоследствии, существование хороших и умных интеллектуалов стало казаться ему тоскливым, бесцветным, проходящим где-то за пределами мрачной и тупой суеты, из которой состояла каждодневная жизнь. «Мне казалось, что интеллигенты не сознают своего одиночества в маленьком, грязном городе, где все люди чужды, враждебны им, не хотят ничего знать о Михайловском, Спенсере и нимало не интересуются вопросами о том, насколько значительна роль личности в историческом процессе». Более отчетливо, чем когда-либо, он видел пропасть между книгочеями в очках, окутанными вуалью книжных слов, и грубыми, непросвещенными народными массами, идущими на поводу у животных инстинктов. Между ними огромная разница, просто расовая разница, также скажет он.
   Часто после завершения ночных обходов он получал приказ убрать на кухне у начальника вокзала, вымыть пол в комнатах, наколоть дров, вымыть посуду, вычистить лошадь. Изнуренный сверхурочными работами, он обратился к начальнику участка, к ведению которого относилась станция Добринка, с ироничной жалобой: «Живу я по-прежнему хорошо, с товарищами по службе (сторожами) сошелся, обязанности свои постиг в совершенстве и исполняю их в точности. Начальник станции мною доволен – и, в знак своего расположения и доверия ко мне, заставляет меня каждое утро выносить помои из его кухни. Прошу ответить, входит ли в круг моих прямых обязанностей таскать помои из кухни начальника станции?» Письмо было сопровождено посланием в стихах на ту же тему. Послание повеселило начальство, и автор письма был назначен на вокзал Борисоглебска, чтобы сторожить и поддерживать в надлежащем порядке метлы, мешки и брезенты. Новые обязанности оставляли ему больше времени для чтения. Как напишет Горький позже, он жадно рвался соприкоснуться с этой красотой, которая так манит нас в книгах, впитать любовь, которая обогатила бы. Все чаще и чаще он чувствовал толчки смутного, обжигающего гнева, который поднимался в нем, ослепляя разум, превращая в тягостное отвращение его заботу о людях.
   За безупречное поведение ему вскоре доверили самую ответственную должность – должность весовщика на вокзале в двенадцати верстах от Царицына, на станции Крутая. Едва устроившись на новом месте, он организовал «кружок саморазвития» из пяти человек: двух телеграфистов, одного слесаря, одного типографского рабочего и его самого. В отличие от студентов и интеллигентов Казани, все члены нового кружка были из простых, все самоучки, жаловавшиеся на свою участь, не веря в неминуемый социальный переворот. Очень скоро полиции доложили об их тайных сходках. Опасаясь ареста, они подумали, не лучше ли будет, вместо того чтобы грезить о революции, послушаться голоса Толстого, который проповедовал возврат к земле и создание свободных сельских коммун. Быть может, этот далекий писатель-пророк действительно держит ключи мудрости, справедливости и счастья? Они отправили ему коллективное письмо, за подписью «Алексей Максимович Пешков»: «У Вас много земли, которая, говорят, не обрабатывается. Мы просим Вас дать нам кусок этой земли». Письмо осталось без ответа.
   Нимало не упавший духом, Алексей решает приехать к Толстому, в Москву, чтобы попросить у него помощи и совета. В мае 1889 года он покинул Царицын, с пылающей головой и призрачным миражем независимой жизни, с мыслями «о земле, которую я сам вспашу, засею и своими руками соберу ее плоды, о жизни – без начальства, без хозяина, – без унижений, я уже был пресыщен ими». Этот дальний путь он проделал частично пешком, частично на товарных поездах – по ночам ехал с кондукторами товарных на площадках тормозных вагонов. В сумке среди белья у него лежала «Песнь старого дуба», с жаром написанная поэма «в прозе и стихах», вобравшая в себя «мысли, собранные за десять лет пестрой и тяжелой жизни». Эту первую пробу пера он надеялся показать Толстому. Но не нашел писателя ни в имении Ясная Поляна, ни в его доме в пригороде Москвы. Однако там он встретил жену писателя, «на дворе у дверей сарая, тесно набитого пачками книг». Прежде чем он успел поведать ей о цели своего визита, она сообщила ему, что ее муж отправился пешком в Троице-Сергиеву лавру. Так как Алексей выглядел явно усталым, она провела его в кухню и любезно предложила ему кофе с булкой. После чего заметила вскользь, «что к Льву Николаевичу шляется очень много „темных бездельников“ и что Россия вообще изобилует бездельниками». «Я уже сам видел это, – напишет Горький, – и, не кривя душою, вежливо признал наблюдение умной женщины совершенно правильным».
   Разочарованный, однако не потерявший достоинства, Алексей неохотно решает вернуться на берега своей дорогой Волги. На этот раз выбор его пал на родной город, Нижний Новгород. В кармане не было ни копейки – «я уговорил проводника пустить меня в скотский вагон». Тридцать четыре часа он путешествовал в компании восьми быков, которые фыркали, мычали и топтались, со спутанными ногами, в навозе и моче. Когда он прибыл к месту назначения, ему казалось, что он и сам превратился в рогатый скот и совершенно готов к отправке на бойню.

Глава 6
Первая любовь

   Нижний Новгород кишмя кишел ссыльными «политическими». Это революционное братство сильно возросло между 1888 и 1889 годами благодаря притоку многочисленных студентов, высланных из Казани после университетских волнений 1887 года. Алексей встретил среди них двух своих бывших товарищей: Чекина, бывшего казанского учителя начальной школы, высланного за политические убеждения, и Сомова, бывшего ссыльного. Они предложили ему жить с ними, в маленьком домике на улице Жуковского. Один сочувствующий марксистам, Мицкевич, встретив в то время Алексея, напишет в своих «Воспоминаниях»: «Передо мной стоял высокий молодой человек в голубых очках, длинноволосый, в черной рубахе и тужурке, в сапогах». Чекин представил его: «Вот Пешков; человек интересный, вышедший из народа».
   Будучи «политическими», Чекин и Сомов, разумеется, состояли под полицейским надзором, и за их домом было установлено тайное наблюдение. Проживая вместе с ними, Алексей не мог не пробудить подозрения властей и сам. Однако поведением он отличался безупречным, зарабатывая себе на жизнь в погребах одного пивного склада. Полиция Нижнего Новгорода запросила сведения о нем в Царицыне и в Казани, но полученная информация не позволяла уличить его в каком-либо заговоре.
   Только в октябре 1889 года путы стали стягиваться вокруг него. В Казани была обнаружена подпольная типография, и из Санкт-Петербурга пришел приказ арестовать Сомова, проходившего как пособник организаторов типографии. 12 октября в доме у троих друзей был произведен обыск, после которого Алексей подвергся допросу. Согласно официальному рапорту жандармерии он отвечал на вопросы вызывающе и даже дерзко. Заключенный в нижегородскую тюрьму, он вскоре был освобожден, так как изучение бумаг, книг и фотографий, найденных у него, не дало ничего определенного.
   Генерал Познанский, которому поручено было расследование, препроводил «дознание» о мещанине Алексее Пешкове нижегородскому губернатору со своим резюмирующим «отношением». В отношении этом сообщалось: «Полученный от начальника Казанского губернского жандармского управления ответ на запросы мои о Пешкове утвердил меня в давно составившемся у меня мнении о Пешкове, что он представляет собою удобную почву для содействия неблагонадежному люду России. Из этого отзыва я узнал, что Пешков служил в Казани в булочной, устроенной с неблаговидными целями, что он был знаком в Казани с неблагонадежными личностями, что он в среде их имел особую кличку, что он читал сочинения особенного, не вполне желаемого и не соответствующего его развитию и полученному им образованию направления». В заключение генерал Познанский предлагал отдать Пешкова под «секретный надзор». Аналогичный рапорт был направлен в Санкт-Петербург. Когда Алексей праздновал у своих друзей свое освобождение, один бывший ссыльный, Сабунаев, из «Народной воли», напыщенно заявил: «Тюрьма – вот школа для революционера». Алексей счел его смешным «позером» и ответил ему сухо. После этих событий он с радостью принял предложение поступить письмоводителем к присяжному поверенному либеральных взглядов Ланину, которого заинтересовало дело этого «юного изгнанника», жадного до литературы.
   Тем временем его попытались призвать под знамена, простым солдатом. Однако он был признан не годным к службе: «Дырявый, пробито легкое насквозь! Притом расширена вена на ноге». Хотя бы один раз его неудавшийся суицид сослужил ему добрую службу.
   Он не забыл о своей поэме – «Песни старого дуба». Не сумев показать ее Толстому, он решил принести ее на суд другому писателю, Короленко, также жившему в Нижнем Новгороде. Бывший политический ссыльный и автор многочисленных рассказов, очень популярных в то время, Короленко собирался убирать снег перед своим домом, когда к нему явился Алексей. «Из густой курчавой бороды, – напишет Горький, – богато украшенной инеем, на меня смотрели карие, хорошие глаза». Опершись на лопату, Короленко слушал, как пришедший объясняет причины своего визита, а затем провел его в небольшую комнату, заваленную книгами, и взял рукопись. Время от времени он отрывался от чтения и указывал молодому автору на орфографические ошибки, смысловые неточности, неоправданное употребление иностранных слов и увлечение грубыми формулировками для передачи силы своих чувств. Под градом критики Алексей «покраснел, как раскаленный уголь». Он сожалел о том, что пришел, «желая только одного – бежать от срама». Вернувшись к себе, он в отчаянии думал о крахе своих литературных амбиций. «Я ушел и несколько дней прожил в мрачном угнетении духа». Далее Горький расскажет: «Я решил не писать больше ни стихов, ни прозы и действительно все время жизни в Нижнем – почти два года – ничего не писал. С великим огорчением принес я мудрость мою в жертву все очищающему огню».
   Какое-то время ему казалось, что посещение интеллигентских кружков утешит его после провала. Однако дискуссии между «народниками» и «радикалами» интересовали его все меньше и меньше. Товарищи казались ему «комическими героями» в своем ложном понимании духа масс: он видел, что они раскрашивают народ цветами слишком нежными, знал, что «народа», о котором они говорят, на земле не существует. На земле терпеливо живет мужичок, жадный и хитрый, «слепой и недоверчивый ко всему, что творится вне узкого круга его прямых интересов». Живет на ней также и мещанин, тупой, себе на уме, задавленный предрассудками и суевериями еще более ядовитыми, чем у мужика; работает на ней крепкий купец, неторопливо и законно устраивающий свою животную жизнь. В смятении Алексей вновь помышлял о самоубийстве. Если бы два года назад он не убедился на личном опыте, насколько «глупость попытки самоубийства» унизительна, он, конечно же, употребил бы этот способ вылечиться. Думал он также и о другом насилии: «Я не понимал людей, их жизнь казалась мне неоправданной, глупой, грязной. Во мне бродило изощренное любопытство человека, которому зачем-то необходимо заглянуть во все темные уголки бытия, в глубину всех тайн жизни, и порою я чувствовал себя способным на преступление из любопытства – готов был убить, только для того, чтобы знать: что же будет со мною потом?»
   Вскоре с той же горячностью он забудет о своих метафизических переживаниях, чтобы влюбиться в замужнюю женщину, Ольгу Каминскую, которая была на десять лет старше его, жила некоторое время в Париже среди эмигрантов, прежде чем вернуться в Россию, и была матерью прелестной четырехлетней девочки. Без сомнения, в это время он уже не был девственником, но что значили эти жалкие утехи с порочными созданиями рядом с неодолимым желанием, которое овладело теперь? «Мучительно трудно было мне сдерживать эту страсть, – она уже физически сжигала и обессиливала меня. Для меня было бы лучше, будь я проще, грубее, но – я верил, что отношения к женщине не ограничиваются тем актом физиологического слияния, который я знал в его нищенски грубой, животно простой форме, – этот акт внушал мне почти отвращение, несмотря на то, что я был сильный, довольно чувственный юноша и обладал легко возбудимым воображением».[21] Как ни странно, дама его грез призналась ему, что он ей небезразличен. В скором времени он в порыве страсти сделал ей предложение. Ольга сочла его сумасшедшим, указала на разницу в возрасте, на то, в какое отчаяние придет ее муж, если она бросит его, и под конец посоветовала своему юному воздыхателю больше не искать встреч с ней.
   «Полубольной, в состоянии, близком безумию», Алексей решил бежать из этого города, от этой женщины, о которой напрасно мечтал, подальше от интеллектуалов-революционеров, разглагольствования которых разочаровывали его, и ото всего своего прошлого неудачника в любви, в литературе и в политике. Только долгое путешествие по Руси, без конкретной цели, могло, как он думал, смыть из его души всю грязь, скопившуюся с детства. В двадцать три года он как никогда испытывал потребность видеть, дышать, понять русский народ, не книжный русский народ, а тот, который трудился и страдал на земле своих предков. В апреле 1891 года он сложил пожитки в холщовую суму и пешком ушел из Нижнего Новгорода, чтобы найти свою страну, своих братьев, свое призвание.

Глава 7
Максим Горький

   Когда Алексей покинул город, нежное весеннее солнце растопило снега в полях и на берегах реки. Дорога шла грязная. Он двигался пешком по высокому берегу Волги, оборачиваясь иногда, чтобы посмотреть, не шпионит ли за ним кто-то из полицейских осведомителей. Но нет, никого, похоже, его уход не волновал. Дальше он сел на судно, на котором добрался до Царицына. Отсюда он на поезде доехал до Филонова, чтобы навестить своего друга телеграфиста Юрина, бывшего члена «кружка самообразования», вместе с которым он надеялся когда-то создать «крестьянскую колонию» по типу толстовской.
   Юрин поселил его у себя и ввел его в круг своих новых товарищей, настроенных более радикально, чем прежние. Алексей снова попал в атмосферу лихорадочного возбуждения и пустой фразеологии. Местная жандармерия была осведомлена об этих тайных сходках. В официальном докладе (жандарма станции Филоново. – Прим. перев.) от 29 мая 1891 года читаем: «Наблюдая, на основании параграфа тринадцатого инструкции жандармам, за служащими на железной дороге, с некоторых пор заметил, что у надсмотрщика станции Филоново, техника из мещан города Борисоглебска, Андрея Тимофеевича Чичагова, очень часто собираются преимущественно молодые люди, а именно: телеграфист-техник из крестьян Юрин, техник при вагонной мастерской Хлебников, учитель хутора Березовского Фролов и временно проживающий, приехавший из Нижнего Новгорода цеховой малярного цеха Алексей Максимович Пешков. Все вышеназванные лица собираются в помещении Чичагова, и собрания эти продолжаются большей частью за полночь и более и всегда при занавешенных окнах и затворенных дверях, так что неожиданно для них попасть к ним нельзя… Ввиду скрытности вышеназванных лиц и подозрительного поведения есть основания предположить, что они при этих собраниях обдумывают злонамеренные цели противу правительства, что у означенных лиц имеются вредные и запрещенные книги, так как вообще книги они имеют, но стараются, чтобы их никто не читал из лиц не их кружка». Несмотря на так обстоятельно изложенные подозрения, друзья-кружковцы не были взяты под следствие, и Алексей смог покинуть их, в поисках душевного мира, который всегда убегал от него. «Земля подо мною вставала горбом, как бы стряхивая меня куда-то прочь. Я жил в горячем тумане разноречивых мыслей, желаний, ощущений… Мне нужно было найти в жизни, в людях нечто способное уравновесить тяжесть на сердце, нужно было выпрямить себя».
   Неутомимый путник, он направился пешком в донские степи, затем на поля Украины и наконец к побережью Черного моря, останавливаясь по дороге, чтобы заработать несколько копеек и передохнуть. 15 июля 1891 года он проходил через одно село, рядом с Николаевым, и увидел, как посреди хохочущей толпы мужик наказывает неверную жену. Несчастная, полуголая, была запряжена в телегу, и мужик заставлял ее бежать, хлеща кнутом. Это называлось «вывод». Алексей хотел вмешаться, но был сочтен замешанным и поколочен зеваками, которые бросили его без сознания в придорожные кусты. Возвращавшийся с ярмарки шарманщик втащил его в свою двуколку и доставил в николаевскую больницу. Алексей пробыл там до выздоровления, после чего вновь отправился в дорогу, присоединился к черноморским рыбакам, затем работал на лимане, добывая соль, участвовал в сборе винограда в Бессарабии, вернулся в Одессу, где работал грузчиком, после чего продолжил свой путь, все так же пешком, направляясь в Крым и на Кубань к казакам.
   Город Майкоп, когда он пришел туда, кипел и бурлил (был «чумной бунт». – Прим. перев.). После того как падеж крупного рогатого скота выкосил стада на окрестных пастбищах, власти издали неосмотрительный указ собрать всех волов в одном загоне, что привело лишь к тому, что больные животные заразили всех остальных. Разъяренные казаки прогнали и избили санитарную комиссию. Для «усмирения» на место были присланы пехотинцы, «кавказская стрелковая дружина», и отряд драгун. Три смутьяна были повешены, чтобы другим неповадно было. Жители их станицы 18 сентября 1891 года устроили по убиенным поминки. Это вызвало недовольство властей, усмотревших в поминках антиправительственную демонстрацию. Алексей, проходивший мимо и затесавшийся в толпу, был задержан, как «проходящий», и брошен в тюрьму. В его сумке нашли Евангелие, что навело жандармов на странную мысль, будто он сектант, подучивавший сельский люд неповиновению. «Допрашивали: почему хожу? „Хочу знать Россию“. Жандармский офицер сказал: „Это – не Россия, а – свинство“».
   Освобожденный несколькими днями позже, Алексей продолжил свое хаотичное странствие, пройдя вдоль северного хребта Кавказских гор в направлении к Каспийскому морю, затем в обратном направлении, в берегу Черного моря. Затем он углубился в горы и от Владикавказа по Военно-Грузинской дороге дошел до Тифлиса.[22] Часть пути он проделал с неким молодым грузином, называвшим себя князем. Бездельник, лгун и трус, этот странный его спутник жил за его счет, даже обворовывал его иногда и исчезал при малейшей опасности. По прибытии в Тифлис он заверил Алексея, что в этом городе живут его богатые родственники, первой заботой которых будет устроить их обоих и накормить. Затем, оставив Алексея на улице под предлогом того, что ему нужно сбегать по одному делу, всего на несколько минут, он растворился в толпе. Стоял конец октября. Было очень холодно. Алексей напрасно дожидался шесть часов, дрожа от холода и ругаясь, возвращения своего товарища. Наконец он зашел в духан, чтобы согреться, был «нелюбезно встречен там пьяными „кинто“, немножко подрался с ними и был отправлен в участок».
   

notes

Примечания

1

   28 марта 1868 года по григорианскому календарю, который уже использовался в то время во всей остальной Европе и который в XIX веке на двенадцать дней опережал юлианский календарь, которым пользовались в России.

2

   «Детство».

3

   «Детство».

4

   Там же.

5

   «Детство».

6

   «В людях».

7

   Там же.

8

   «В людях».

9

   Там же.

10

   «В людях».

11

   «В людях».

12

   «Мои университеты».

13

   «Мои университеты».

14

   «Мои университеты».

15

   «Мои университеты».

16

   «Мои университеты».

17

   «Мои университеты».

18

   «Мои университеты».

19

   «Мои университеты».

20

   Старое название Сталинграда; сегодня Волгоград.

21

   «О первой любви».

22

   Об этом долгом странствии он расскажет в своем рассказе «Мой спутник». Тифлис– старое название Тбилиси.
Купить и читать книгу за 49 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать