Назад

Купить и читать книгу за 225 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать

Игра на гранях языка

   Книга Б.Ю. Нормана, известного лингвиста, рассказывает о том, что язык служит не только для человеческого общения, передачи информации, самовыражения личности, но и для многого другого: он развлекает, смешит, удивляет, восхищает… Речь идет о всевозможных разновидностях языковой игры, понимаемой максимально широко. Творцом здесь оказывается обычный человек, а объектом наблюдения и размышления – словесные шутки, анекдоты, каламбуры, массовое поэтическое творчество и т. п., вплоть до речевого кривляния и балагурства. В книге приводится также богатый материал из русской художественной литературы и фольклора, в том числе современного. Завершает книгу юмористический «Энтимологический словарь», удостоенный в свое время премии 16-й страницы «Литературной газеты» и вызвавший целую лавину подражаний. Это на сегодняшний день наиболее полный (более 2000 слов) перечень шутливых словотолкований, у которых, как оказывается, есть и вполне серьезный научный аспект.
   Книга рассчитана на широкую читательскую аудиторию, прежде всего студентов, школьников старших классов, всех ценителей юмора и любителей русского слова.


Борис Юстинович Норман Игра на гранях языка

«Что наша жизнь? – игра!»
(Вместо предисловия)

   «Игра на гранях языка» – выражение из поэмы выдающегося русского поэта Николая Заболоцкого «Рубрук в Монголии». Его следует понимать так: язык многогранен, и подобно тому как самоцветный камень своими гранями переливается и вспыхивает неожиданно под лучами света, так и языковую единицу человек может заставить «заиграть». В слове или предложении вдруг появляются новые оттенки значения, которые вызывают глубинные ассоциации, порождают сложный смысл… И об этом пойдет речь в книге. О богатстве нашего языка, о его творческом потенциале, над которым мы редко задумываемся. О тех точках, в которых сходятся интересы специалиста-филолога и рядового, обычного «носителя языка». Играть на гранях языка, таким образом, – значит обнаруживать в языке новые и новые возможности передачи мысли и чувства.
   Но слово «грани» вызывает в нашем сознании и другие ассоциации. Грань – это ведь не только «плоскость», «сторона многогранника», это еще и «граница», «линия раздела». Мы говорим: на грани возможного, перейти грань, оказаться за гранью… В таком случае играть на гранях значит «балансировать», «ходить по этой острой грани, стараясь не сорваться». Или еще: оставаться по эту сторону, хотя уже отчетливо видна та сторона… И в этом – вторая задача книги: показать, как язык действует в ситуации, близкой к запредельной, когда нарушить правило «нельзя, но очень хочется». Когда же это бывает? Ну, например тогда, когда человеку нужно не столько сообщить что-то другому человеку, сколько обратить на себя внимание, произвести эффект, «поиграть» словом.
   Скажем сразу: грани языка не так уж остры. Это значит, что языковые предписания и запреты – не то что правила дорожного движения, где все ясно: или нарушил, или нет. Или главная дорога, или второстепенная. В языке мы ежедневно и ежечасно сталкиваемся с ситуациями, когда невозможно однозначно ответить на вопросы: можно так сказать или нельзя? Так говорят или нет? Это правильно или неправильно? Правда, есть люди (и среди них нередко попадаются редакторы и школьные учителя), которые полагают, что в языке все твердо установлено, для каждого факта существует своя рубрика, свое правило. И если он, этот человек, данного правила не знает, то надо просто спросить у человека более сведущего, заглянуть в «полные списки, хранящиеся в недоступных для профана местах, у жрецов грамматической науки» (это цитата из статьи «Объективная и нормативная точка зрения на язык» замечательного русского языковеда А.М. Пешковского), – уж там-то, в этих скрижалях, наверняка содержится окончательная истина… Ну что можно сказать о сторонниках такой точки зрения? Наверное, это счастливые люди: у них на все есть ответ. А может быть, им просто надо работать в ГАИ? Потому что сам язык – совсем иной природы. Его правила не жестки (хотя бы потому, что всегда предусматривают какие-то исключения), границы его классов размыты (в математике такие классы называются нечеткими множествами), его предписания имеют характер вероятностных рекомендаций (это выглядит примерно следующим образом: «лучше так, чем этак», «скорее это, чем то»). Иными словами, у говорящего человека всегда есть выбор: сказать так или иначе. Но вся штука в том, что человек часто выбирает как раз не самый простой и естественный вариант.
   К примеру, вместо того чтобы кому-то просто сказать: «До свидания», он может выразиться витиевато: «Привет родителям!» или «Пишите письма!» (вовсе не имея в виду ни конкретных папу-маму, ни – на самом деле – писание писем). Вместо того чтобы поинтересоваться, допустим: «Чья это книга?», спросит: «Чей туфля?» – и сам же ответит: «Мое». Вместо нормального, полагающегося в том или ином контексте слова качество скажет «какчество» (и «коликчество»), вместо убийца – «убивец», вместо эпопея – «опупея», вместо мест нет – «местов нет» (хорошо сознавая, что «так сказать нельзя»). Зачем все это, спрашивается? По-видимому, говорящий рассчитывает на какой-то эффект, на какое-то вознаграждение за свои речевые усилия, за риск, связанный с нарушением правил.
   Все приведенные примеры – это многообразные проявления языковой игры, сложного феномена, которому посвящена данная книга. Что же такое языковая игра? Это использование языка в особых – эстетических, социальных и т. п. – целях, при котором языковая система наилучшим образом демонстрирует свою «мягкость»: языковые единицы, их классы и правила их функционирования получают тут большую степень свободы по сравнению с иными речевыми ситуациями.
   Вообще, игра – чрезвычайно важный вид человеческой деятельности. Не надо думать, что она сводится к периоду детства, к возне в песочнице или беготне в пятнашки. Человек играет всю свою сознательную жизнь. Более того, можно сказать, что игра древнее, чем сам человек: ведь играют и животные. Кошка балуется с клубком ниток, собаки изображают борьбу друг с другом… Для них это забава. А что человек? При помощи игры он оттачивает наблюдательность, тренирует память, набивает руку. В процессе игры он моделирует (т. е. умственно воссоздает) разные ситуации, планирует свои ходы и просчитывает ходы партнеров – учится до известной степени предвидеть развитие событий. В игре он также примеряет к себе разные роли: ребенка, родителя, врача, просителя, шута, солдата (воина), командира (начальника) и т. д. В значительной мере благодаря игре он формирует свое окружение: подбирает себе знакомых, друзей, врагов, быть может, даже мужа или жену… В самом деле, ведь игра, как мы ее понимаем, – это не только партия в домино или заполнение карточек «Спортлото», а еще и приглашение на танец, и ухаживание за невестой, и даже свадебный ритуал… Надо ли еще распространяться о том, как важна игра для человека? И так ясно: это часть его общественной сути, его неотъемлемая социальная функция. Говоря проще, без игры человек не был бы человеком.
   Есть ли у игры какие-то общие, универсальные свойства? В классической работе голландского мыслителя Й. Хёйзинги «Homo ludens» (Человек играющий) говорится: игра – это деятельность, осуществляемая по определенным правилам, в определенном времени и пространстве. Вместе с тем она противопоставлена обыденной жизни, не связана напрямую с биологическими процессами, без нее вроде бы можно прожить.
   В этом смысле игра не приносит непосредственной пользы, это своего рода излишество, дополнение к природным процессам. Зато она доставляет человеку удовольствие или удовлетворение.
   Это и есть достойная плата за те старания (напряжение, риск), которые связаны с игрой. (Не случайно, заметим, игра часто сопровождается тайной, опасностью, риском; играя, человек может забыть обо всем на свете!)
   Все это – общие свойства игры как таковой. Что же касается игры словесной, игры в языке, то здесь следует подчеркнуть некоторые ее отличительные черты.
   Во-первых, эта игра обязательно содержит эстетический момент. Удовольствие, которое испытывают говорящий и слушающий, не исчисляется в рублях или призах, а заключается в ощущении красоты и изящества сказанного. Кто-то из великих физиков заметил о современной ему теории: она недостаточно красива, чтобы быть истинной. Так вот, языковая игра должна быть красивой – в этом ее правда, ее право на существование. Приведем в связи с этим еще одно свидетельство. Великий английский политик сэр Уинстон Черчилль обладал даром сочинять тексты, завораживавшие аудиторию. «Чем изящнее удавалось выразить ему ту или иную мысль, тем сильнее настаивал он на ее абсолютной верности. Кажется, он находил бесспорным любое соображение, воплощенное в привлекательную форму» («Известия». 1998. 10 июля).
   Тут мы невольно соприкасаемся с одной из великих философских проблем: действительно ли красота внутренне связана с истиной (и потому именно она «спасет мир»)? Оставим сию отвлеченную проблематику философам и моралистам. Но заметим, что она имеет и чисто филологическое преломление: софизмы, парадоксы, метафоры, гиперболы и прочие фигуры речи – помогают ли они общению или затрудняют его? В применении к конкретным случаям этот вопрос может получить и вовсе неожиданный вид: а всегда ли эти красоты языка уместны? Встречаются люди – наверное, каждый припомнит себе хоть один такой пример, – которые «словечка в простоте не скажут, всё с ужимкой». Для них языковая игра – привычная стихия, вторая натура, и трудно понять, говорят ли они всерьез или дурачатся и треплют языком. Вот как описывал такой «характер» (тип людей) французский моралист XVII века Жан де Лабрюйер: они придают словам «не свойственный им смысл и сочетают их в несочетаемые выражения. Они говорят не так, как подсказывает разум или обычай, а как им взбредет в голову, и, подстрекаемые желанием блеснуть, неприметно создают свое собственное, особое, небывалое наречие… При этом они неизменно довольны собой и своим остроумием: в остроумии им, пожалуй, не откажешь, но оно так убого и, более того, так неприятно, что уж лучше бы его не было совсем». Действительно, такого собеседника приятным не назовешь: он утомляет своим пустым красноречием, вычурностью своих высказываний. Игра ведь тем и хороша, что существует на фоне не-игры: серьезной и обыденной деятельности, в том числе деятельности речевой. Так что можно вспомнить по данному поводу старую истину: все хорошо в меру, в том числе и языковая игра.
   Вторая отличительная особенность языковой игры – это то, что она очень часто сопряжена с комическим эффектом. Конечно, у нее могут быть и более «возвышенные» цели – например, в текстах поэтических или магических (заклинаниях, заговорах и т. п.), но сплошь и рядом языковая игра нацелена на то, чтобы просто позабавить собеседника, развеселить, рассмешить его. В зависимости от конкретной ситуации это намерение принимает вид словесной остроты, каламбура, шутки, анекдота и т. п. И тут языковая игра – только одно из средств создания комического, она «сотрудничает» с целым рядом приемов, с помощью которых достигается юмористический эффект. Это, в частности: намеренное искажение, пародирование, передразнивание какого-то явления, преувеличение, нагромождение, выпячивание каких-то черт, вырывание, изъятие предмета из его привычной среды, столкновение несоединимых предметов или черт, например «высокого» и «низкого», вообще снижение образа, его упрощение, вульгаризация, обманывание ожидания и т. п.
   Все эти приемы, разумеется, свойственны не только словесному творчеству, они проявляются и в разных жанрах изобразительного искусства (шарж, карикатура), музыки (музыкальная шутка, бурлеск), цирка (клоунада) и т. д.
   И все же смешное смешному рознь. Одно дело – остроумные афоризмы и тонкие эпиграммы, а другое – языковое баловство, «кривлянье». В первом случае говорящий апеллирует к интеллектуальному опыту и способностям слушающего, второй же случай сродни гримасничанью и паясничанью. Например, если мы читаем шутливые определения вроде Любовь – это эгоизм вдвоем или Коза – корова бедняка, то понимаем, что их автор рассчитывает на определенную «встречную» умственную работу, на сравнение с иными определениями, на удовольствие от неожиданности или парадоксальности афоризма… А если говорящий произносит «Чаво?» вместо Что? или «десять рублёв» вместо десять рублей (хорошо зная, что надо сказать иначе), то он как бы подмигивает нам: «Конечно, я знаю, что это неправильно, что так сказать нельзя, но мы-то люди взрослые и независимые, к тому же принадлежащие к одному кругу, а потому можем позволить себе вольность и сумеем по достоинству ее оценить». Конечно, сильно оригинальными такие речевые отклонения не назовешь, но и особых усилий в их понимании и употреблении не требуется…
   В научной литературе предлагается даже терминологически разграничить эти два вида языковой игры: первый называют острословием, второй – балагурством (такие термины вводятся, в частности, в коллективной монографии «Русская разговорная речь». М., 1983). Вот только на практике разграничить их не всегда легко. Если, к примеру, говорящий образует, вопреки запретам, какое-то новое слово вроде «отъезжант» или «вдолгожитель», – что это, острословие или всего лишь балагурство?
   Впрочем, игра слов вообще считается довольно простым способом достижения комического эффекта. Вот как писал шотландский философ XVIII в. Генри Хоум: «Этот род остроумия зависит большей частью от выбора слова, имеющего несколько значений; благодаря ему становятся возможны различные языковые трюки и простые мысли приобретают совершенно иной вид. Игра необходима человеку как отдых после трудов; поэтому человек любит игру настолько, что наслаждается также и игрой слов… Примечательно, что этот низший род остроумия был излюбленным развлечением всех народов на известной ступени развития у них вкуса, но постепенно утратил это почетное место» («Основания критики»).
   По мнению Хоума, языки со временем становятся все более точными в выражении значений, это ограничивает возможности языковой игры, постепенно сводит ее на нет. Слава Богу, философ ошибся. Языковая игра – неизбежный спутник любого естественного языка; это, как уже говорилось, вечная потребность человеческого духа…
   Третья особенность языковой игры заключается в том, что в основе ее лежат некоторые внутренние, «природные» свойства самого языка – его строения и функционирования в обществе. В самом деле, стоит задуматься: ведь языковая игра – это постоянное нарушение каких-то правил или, как мы выразились, балансирование на грани нормы. И в то же время сами эти нарушения не бессистемны и случайны, а также происходят по определенным правилам, подчиняются некоторым закономерностям (потому их нетрудно разложить по полочкам). Как это объяснить?
   Дело в том, что язык изначально содержит в себе глубинные, неразрешимые противоречия. Это и создает основания для различного рода отклонений, размывает, «смягчает» систему. Вспомним, с каким количеством исключений из грамматических правил нам приходится сталкиваться в школьном курсе русского языка! А лексика, т. е. словарный запас? Ведь тут что ни слово – то свое, особенное значение, подчас с трудно уловимыми оттенками… И признаемся себе: если бы мы располагали неограниченным временем (например, при изучении или преподавании языка) и неограниченным пространством (например, неограниченной бумажной площадью при издании книг), то количество этих исключений и особенностей выросло бы во много раз! Просто мы вынуждены закрывать глаза на многие и многие сложности в языке, представлять его в книгах и на уроках более простым и «более системным», чем он есть на самом деле, – и в этом уже скрывается неразрешимое противоречие.
   Получается, что язык, при всей его системности, – очень уж своеобразная система: сложная, «мягкая», противоречивая. А языковая игра все эти противоречия безжалостно вскрывает и показывает нам: вот они, исключения и отклонения, вот они, языковые сложности! И в этом, может быть, самая большая польза от изучения того феномена, которому посвящена данная книга. Далее мы и постараемся систематизировать многообразные случаи языковой игры в соответствии с теми глубинными противоречиями, которые определяют природу языка. Иллюстративным же материалом для нас послужат факты современного русского литературного языка – в первую очередь цитаты из художественных текстов, а также примеры из публицистических изданий, разговорной речи, городского фольклора.

Языковое зазеркалье

   Начнем мы наш обзор с наиболее фундаментального противоречия, которое уходит своими корнями в общественную природу языка. Известно: язык отражает действительность, с его помощью человек сообщает о чем-то, что происходит в мире (в том числе и в самом человеке). В этом смысле язык вторичен, производен от реальности. Слово стол потому и существует, что в реальном мире существует предмет стол (точнее говоря, некоторое множество сходных предметов) и для человека важно выделить этот предмет из массы других. Не было бы самого стола – не было бы и соответствующего слова – кажется, все ясно?
   На деле же все обстоит значительно сложнее. Наше средство общения – язык – обладает достаточной самостоятельностью. Его значения нередко «замыкаются на себе» (т. е. за ними, случается, не стоит никаких объективных реалий), его правила не мотивированы непосредственно миром вещей, его классификации идут вразрез с объективными природными признаками… Получается, у языка – своя собственная система, своя жизнь. А человек, пользующийся языком, должен по мере возможности совмещать эти две системы – языка и реальности, согласовывать их между собой. Хотя бывает, что по каким-то причинам он не может или не хочет этого делать, и тогда «зазор» между миром слов и миром вещей увеличивается, а в конкретном случае может даже статься, что человек, утрачивая под ногами почву реальности, частично «переселяется» в мир языка.
   Приведем пример из художественной литературы. Девочка, будучи в восторге от стихотворения М. Лермонтова «Русалка», читает его своей сестре:
«Русалка плыла по реке голубой,
Озаряема полной луной;
И старалась она доплеснуть до луны
Серебристую пену волны… и т. д.

   – Ну? Ну, хорошо? – нетерпеливо спросила я Муську, закончив чтение.
   – Ага, – ответила она басом и, помолчав, сурово спросила: – Лялька! А лобзанья и перси – это чего?
   Я растерялась, но лишь на мгновение.
   – Ну, дура… Ну как ты не понимаешь? Это такие цветы, необыкновенные, подводные… чудеса морские… или такие, знаешь, большие золотые рыбки…»
(О. Берггольц. «Дневные звезды»).
   Можно, даже не делая скидки на возраст сестер, согласиться с героиней: слова здесь так прекрасны, так чарующи, что, право, не важно – что за ними стоит. В сущности, ведь и русалка – существо фантастическое, выдуманное; намного ли оно понятнее читателю, чем таинственные лобзанья и перси? Добавим, что и вполне взрослый человек, и не только по отношению к поэтическим текстам, позволяет себе иногда весьма произвольно трактовать значения слов (у нас еще будет возможность в этом убедиться).
   Самый простой вид языковой игры, основанной на отношениях языка и действительности, – это когда название подменяет собой предмет, «слово и вещь меняются ролями» (М.В. Ляпон). Подобные фигуры речи нередки в художественной литературе. Вот один пример. Герой рассказа, тяжелобольной человек, постепенно утрачивает свободу передвижения. «…Уже ускользнул из власти его коридор, и в самой комнате, на глазах у него, прекратилось значение пальто, дверной задвижки, башмаков. Он знал: смерть по дороге к нему уничтожает вещи» (Ю. Олеша. «Лиомпа»). В этой цитате некоторые слова как бы отождествились, срослись с предметами; отсюда и обороты типа «значение пальто» и т. п. Еще несколько иллюстраций, уже без комментариев:
«И слово чудное «бутылка»
Опять встает передо мной.
Салфетка, перечница, вилка —
Слова, прекрасные собой…»

(Н. Олейников. «На выздоровление Генриха»).
   «…Мы с удовольствием отмываем слово «флакон» в тепловатой воде, любуясь идеей грани, пока из нее не сверкнет, мыльно и хрустально, луч детства…»
   (А. Битов. «Пушкинский дом»).
   «Потом немного как бы отдохнул – два часа тяжелого, липкого сна. Причем спал почему-то не под одеялом, а на одеяле – падежи перепутал и предлоги…»
(В. Попов. «Успеваем…»).
   Тот же прием «игры слова с вещью» используется в малых жанрах литературы и фольклора – пословицах и афоризмах, загадках и шарадах, ср. следующие примеры:
   «Из спасиба шубы не сошьешь»
(пословица).
   «Нельзя напиться словом «вода», нельзя плыть по формуле Н2О»
(афоризм, принадлежащий Алану Уотсу).
   «Что находится посередине Земли?»
(загадка; ответ – буква М).
   «Когда старший пропускает вперед младшего?»
(ответ – в словаре).
   «Какое слово пишется всегда неправильно?»
(ответ – неправильно).
   «Как из реки сделать море?»
(ответ: река – репа – ропа – роза – коза – кора – гора – горе – море).
«Первый слог метут метлой,
Глазом назову второй,
Третий резать хлеб годится,
А четвертый лишь частица»

(шарада; ответ: сороконожка).
   Еще одна сфера, в которой отношениям слова и предмета свойственно «переворачиваться», – это область магии: верований, заклинаний, заговоров… Здесь слово становится полноценным представителем предмета. Если ты относишься к некоторому объекту с обожанием, не употребляй его имени всуе (впустую); если ты боишься предмета или ненавидишь его, постарайся его имя забыть. Да, существа и явления страшные, опасные, непознаваемые в древнейшем обществе подлежали словесному уничтожению. Это значит, на их названия налагался запрет (табу). Считалось, что если уничтожить имя (например, не произносить его, стереть из памяти, проклясть или, позже, сжечь бумажку с написанным на ней именем), то само явление исчезнет, канет в небытие, перестанет беспокоить.
   А уж если сильно понадобится, то можно назвать его как-нибудь по-другому, «неопасно». (Такие «смягчающие» названиязамены называются эвфемизмами.) Таким образом человек пробовал «бороться» со смертью, с болезнями, с хищными зверями… Между прочим, исторически эвфемизмами в славянских языках являются названия медведя (буквально «тот, кто есть мед») и змеи (буквально «земная», «ползающая по земле») – столь опасны были эти существа для древнего человека, что их изначальные названия забылись!
   Если же вспомнить еще какие-то особые ситуации – выбор имени при рождении человека, переименование (например, при переходе из светской жизни в монашескую), употребление проклятий и заклинаний и т. п., – то становится ясно, что языковая игра довольно тесно «сотрудничает» с магической функцией языка. Вот, к примеру, как описывает И.П. Сахаров, знаменитый собиратель старинных обычаев, предновогодние гадания на Руси: «Собравшись все вместе, в один дом, девицы выходят на улицу: здесь каждая из них должна спрашивать об имени первого встретившегося ей человека. Они верят, что таким именем будет называться их суженый… Пересчитывают в лестницах балясы, говоря: «Вдовец, молодец», и, доходя до последней, смотрят: на каком слове остановились, такой и будет муж». Случайно выпавшее слово становится здесь знамением судьбы.
   Игра, основанная на «перепутывании» языка и действительности, может также иметь своей целью достижение чисто комического эффекта. Примером нам на сей раз послужит анекдот.
   «Часовой стоит на посту. Кто-то идет.
   – Стой! Кто идет? Скажи пароль!
   – Пароль.
   – Проходи».
   Второй анекдот имеет своим источником детскую речь. Мальчик ябедничает:
   «– А Вовка из коровника на ботинках плохое слово принес!»
   Часто анекдоты и шутки строятся также на обыгрывании грамматических категорий (числа, времени, рода и др.), не совпадающих с категориями объективной действительности.
   «Преподаватель техникума спрашивает студента:
   – В каком числе стоит слово брюки?
   – Верхняя часть в единственном, а нижняя – во множественном».
   «– Как будет будущее время от глагола жениться?
   – Развестись».
   «– Какого рода существительное яйцо?
   – Неизвестно, надо подождать, пока из него вылупится цыпленок».
   В стремлении человека «продублировать» или даже вовсе подменить языком действительность могут играть роль и определенные объективные предпосылки: не только возраст, но и, скажем, психическая или даже национальная предрасположенность. Известный польский языковед Витольд Дорошевский вспоминал, как в свое время (дело было еще перед Второй мировой войной) его поразили в Германии аккуратные таблички над всем, что можно было поименовать. Этакий чиновнический зуд, страсть к инвентаризации. На почтамте, возле лестницы, красовалась табличка «Лестница». В другом месте стоял киоск, и над ним была вывеска «Киоск»…
   Тот же Дорошевский рассказывает в своей книге о двух дамах, прогуливавшихся в парке по направлению к обзорной площадке (с которой открывался прекрасный вид). И одна из них, дойдя до таблички-указателя с надписью «К месту обзора», вздохнула: «Ах, вундершён!» («О, прекрасно!») – так, как будто этот прекрасный вид уже был у нее перед глазами. Можно было поворачивать назад…
   Итак, человек подчас удовлетворяется словом (названием) там, где только должна была бы начаться его познавательная, исследовательская деятельность. И это не только смешно, иногда это порождает серьезные проблемы.
   Так, в науке знание специального названия – термина – создает иллюзию знания предмета. «Знать имена вещей, – писал французский языковед Жозеф Вандриес, – значит иметь над ними власть… Знать название болезни – это уже наполовину вылечить ее. Нам не следует смеяться над этой первобытной верой. Она живет еще в наше время, раз мы придаем значение форме диагноза. «У меня очень голова болит, доктор». – «Это цефалал-гия». «У меня плохо работает желудок». – «Это диспепсия». Этот мольеровский диалог повторяется каждый день в приемных врачей… Но ведь врач ограничивается, в сущности, тем, что подставляет таинственное слово на место обычного слова, понятного для всех больных. А больные чувствуют себя уже лучше только от того, что представитель науки знает название их тайного врага». Насколько человек действительно понимает значение употребляемого им слова? Это отдельная и интересная тема, к которой мы еще вернемся.
   А пока подведем промежуточный итог: «перевертывание» отношений между языком и действительностью, подмена предмета словом или слова предметом – это, конечно, очень характерное свидетельство относительной самостоятельности языка. И все же человека, желающего пошутить или «красиво выразиться», не покидает при этом чувство некоторой искусственности или даже абсурдности произносимого. (Ну кому, в самом деле, придет в голову шить из слова шубу или класть его в карман? Кто сегодня всерьез будет связывать статус своего будущего мужа с количеством столбиков в лестничных перилах? Кто удовлетворится чтением таблички, вместо того чтобы полюбоваться видом на город?)
   И потому описанные выше случаи все-таки относительно редки и специфичны. А значительно более естественным и более показательным проявлением автономии языка служат иные – массовые – случаи расхождения мира слов с миром вещей. Вот они-то действительно заставляют усомниться в справедливости тезиса о вторичном, «отражательном» характере языка или во всяком случае принимать его с большими оговорками.
   Речь идет о внутреннем своеобразии языковой системы, об оригинальности языковых классификаций, о «труднообъяснимости» отдельных языковых значений.
   Начнем с лексики. Если язык отражает мир, то почему он его не воспроизводит подряд и целиком, а делает это выборочно и в определенной последовательности? Обратимся к окружающей нас действительности – и что мы увидим?
   Рядом с реалиями, давно и четко обозначенными в языке, существуют, так сказать, «белые пятна»: участки, кусочки объективной действительности, не имеющие своего собственного обозначения. Вот, к примеру, рука: уж, казалось бы, какой предмет знаком нам лучше, чем этот, изучен в мельчайших подробностях? Внутреннюю сторону кисти мы обозначаем словом ладонь. А вот как обозначить противоположную сторону? Тыльная сторона ладони? Получается, что только так, описательно.
   Или пальцы. Каждый из них имеет свое название (которое, кстати, приходит нам в голову с неодинаковой скоростью: легче всего вспоминаются большой палец и мизинец, потом указательный, потом средний и безымянный). А как называются промежутки («выемки») между пальцами? Никак специально не называются… А как назвать складки на внутренней стороне пальцев? Да так и назвать: складки на внутренней стороне пальцев, по-другому вроде бы и не скажешь… А пальцы на ноге – чем они хуже пальцев руки? Но на ноге мы выделяем названием, пожалуй, только большой палец да еще, быть может, мизинец – все остальные просто нумеруем: второй палец, третий… Что за дискриминация? И подобные вопросы можно задавать до бесконечности. Получается, что язык имеет на окружающую нас действительность свою точку зрения, разрабатывает как бы свою «концепцию». Некоторые объекты он просто не хочет замечать, а другие «ранжирует», распределяет по степени важности…
   Объяснение всему этому находится без труда. Это, конечно, не всемогущий и «самовитый» язык проявляет свои прихоти и капризы, а его властелин, человек, демонстрирует свой прагматизм. То, что для него важно, что используется в жизни часто, что приводит к каким-то практическим результатам, то и называется в первую очередь. Указательный палец мы, конечно же, используем чаще, чем безымянный; вообще пальцы на руке нам приходится различать чаще, чем пальцы на ноге… Вот отсюда и вытекают описанные выше различия. Старинная русская поговорка гласит: «Едчи рыба дать ей имя». Это значит: если ты ешь рыбу, то ее надо назвать. Если же эта рыба несъедобна и бесполезна или плавает в каких-то неведомых морях, то с присвоением ей имени можно и подождать: название надо заслужить. Поэтому в языковой картине мира совершенно естественны какие-то пропуски, «дыры» – их называют лакунами. И уже хотя бы в этом отношении язык не обязан копировать действительность.
   Но мало того, что язык позволяет себе не замечать каких-то элементов реальности. Он может создавать слова, не опирающиеся на эту реальность. В таком случае мы имеем дело со словами-призраками, или фантомами. Нет, внешне это самые обычные слова, только за их значением не стоит никакого явления объективной действительности, это продукт умственной деятельности человека. Самые простые примеры слов-фантомов – это названия всяких сказочных и мифологических существ: русалка, кентавр, циклоп, домовой, водяной, леший, бука, упырь, гоблин… В принципе отдельные элементы, составные части данных феноменов могут существовать в реальности – например, рыбий хвост, голова и туловище женщины и т. п. Но комбинация их – это уже порождение человеческой фантазии: русалок в природе не существует и кентавров тоже. И все же, как говорят юристы, прецедент создан: если прижились в языке русалки и кентавры, кто нам запретит сочинять новые сказки, продолжать ряд слов-фантомов, играть в эту игру дальше? Вот как это делает маленькая девочка в стихотворении Корнея Чуковского:
«Дали Мурочке тетрадь,
Стала Мура рисовать.
«Ну, а это что такое,
Непонятное, чудное,
С десятью рогами,
С десятью ногами?»
«Это Бяка-закаляка кусачая.
Я сама из головы ее выдумала».
«Что ж ты бросила тетрадь,
Перестала рисовать?»
«Я ее боюсь»».

   Но в принципе подобным «мифотворчеством» занимаются и взрослые. К примеру, озорные книжки детского писателя Григория Остера, наряду с «нормальными», обычными персонажами – какими-нибудь там Машей, дядей Гошей, удавом, мартышкой, – населены загадочными существами и предметами. Среди них: фарик, пусик, Мряка, фуфыра, Слюник, залява, мукука, всхлюп и др. Это все, конечно, тоже фантомы, причем не такие общеизвестные, как русалка или бука. Но читателю они никаких особых хлопот не доставляют. Мы просто принимаем предложенные автором правила игры: допустим, что существует некто по имени Мряка. И существует нечто, что называется пусик. И т. д. А дальше все эти фантомы действуют по законам жанра, например: «Мряка друсит пусики. На друську одного пусика Мряка тратит полдолгика. Сколько долгиков истратит Мряка на друську восьми пусиков?»
   Большим мастером создания искусственных слов был английский ученый и писатель Льюис Кэрролл, известный нам по сказкам про девочку Алису.
   В его «Алисе в Зазеркалье» есть баллада о «джаббервокках» (слово, которого нет в английских словарях), почти целиком состоящая из слов-фантомов. Вот ее начало (в переводе Д.Г. Орловской):
«Варкалось. Хливкие шорьки
Пырялись по наве,
И хрюкотали зелюки,
Как мюмзики в мове…»

   Несмотря на «абсолютную непонятность» того, о чем тут говорится, стихи эти с удовольствием читают и дети, и взрослые: игра захватывает всех. Еще показательней в данном отношении – для русского читателя – сказочка «Пуськи бятые», принесшая ее автору, писательнице Людмиле Петрушевской, поистине всенародную популярность. Вот она:
   «Сяпала Калуша по напушке и увазила бутявку. И волит:
   – Калушата, калушаточки! Бутявка! Калушата присяпали и бутявку стрямкали. И подудонились.
   А Калуша волит:
   – Оее, оее! Бутявка-то некузявая! Калушата бутявку вычучили.
   Бутявка вздребезнулась, сопритюкнулась и усяпала с напушки. А Калуша волит:
   – Бутявок не трямкают. Бутявки дюбые и зюмо-зюмо некузявые. От бутявок дудонятся.
   А бутявка волит за напушкой:
   – Калушата подудонились! Калушата подудонились! Зюмо неку-зявые! Пуськи бятые!»
   Филологам такие забавы давно и хорошо знакомы. Пожалуй, самый известный пример – это предложение, которое в свое время, в 1920-е годы, придумал профессор Л.В. Щерба, чтобы показать, что даже из незнакомых, искусственных слов можно составить целое, которое будет нести некоторый смысл. Вот как это предложение выглядело: «Глокая куздра штеко будланула бокра и курдячит бокренка». С тех пор многие и многие поколения молодых филологов прошли через «глокую куздру» (об этой истории хорошо рассказано в книге Льва Успенского «Слово о словах»).
   Искусственно созданные слова используются также психолингвистами. Психолингвисты – ученые, которые изучают процессы речевой деятельности, т. е. то, как человек производит и понимает текст. Их, в частности, интересует внутренняя связь между значением слова и его звуковой оболочкой. Дело в том, что звуки, из которых состоит форма слова, могут связываться у нас в сознании с определенными эмоциями, приятными или неприятными. И если «настоящее» значение слова неясно, неизвестно, то эти ассоциации играют решающую роль. В частности, описаны эксперименты, в ходе которых испытуемым предъявлялись две картинки. На одной было изображено округлое добродушное существо, на другой – мохнатый (или колючий) зверь с рогами. Задание состояло в том, чтобы определить, кто тут жаваруга, а кто – мамлыга. Ответ, кажется, напрашивается сам собой.
   Слова-фантомы применяются и в иных научных целях. Скажем, во вполне серьезной книге П. Линдсея и Д. Нормана «Переработка информации у человека» приводится такое искусственное сообщение:
   «В глике с руповыми локсенами и кейтером мункните локсен в бламп, и в гратце появится бим».
   В сущности, перед нами еще один вариант «глокой куздры»: высказывание, которое содержит «информацию об отношениях», но умалчивает о том, между какими реалиями эти отношения устанавливаются. Тем не менее, как показывают авторы, и с таким высказыванием можно «работать» – например, задавать вопросы и получать ответы типа: «Где находится кейтер?» – «В глике». «Что является руповым?» – «Локсен»…
   Как мы видим, это игра не только языковая. Она имеет отношение к логике и теории информации, она сродни алгебраическим операциям. Мы ведь можем складывать и умножать не только конкретные величины (например, 7 + 8 = 15), но и величины абстрактные, о которых известно только то, что они нечто значат (например, a + b = с). Чем отличаются наши слова-фантомы от символов a, b, c в приведенной формуле? Практически ничем: мы тоже принимаем, что пуськи и мукуки «что-то значат», и всё.
   Но слово-фантом – не какое-то изолированное и «запредельное» явление языка, оно связано с другими, обычными словами множественными нитями. Иногда бывает так, что слово в начале своего «жизненного пути» ведет себя совершенно нормально: соотносится с соответствующим предметом и т. п. Но затем эта связь почему-то утрачивается: то ли предмет выходит из употребления, то ли выясняется, что его, собственно говоря, и не было, то ли еще что – и слово постепенно превращается в фантом.
   Очень интересны, в частности, такие слова, которые «обессмысливаются» по мере развития науки. Это, так сказать, вехи, отмечающие тупики на пути человеческого познания. К примеру, в XVIII веке ученые считали, что есть особое вещество, которое рождает и передает тепло – теплород. Позже, с развитием молекулярной физики, это представление отпало, а слово теплород так и осталось в языке – как памятник заблуждению. Подобной историей может похвастаться существительное флогистон – так ученые в XVIII веке называли «огненную материю», которая, по их мнению, содержалась в горючих веществах и выделялась из них при горении. Позже флогистонная теория горения сменилась кислородной, но название флогистон так и сохранилось в словарях и энциклопедиях. Любопытно, все ли науки находят в себе смелость отказываться от одних понятий в пользу других – или только экспериментальные? Это отдельная тема, так же как и вопрос о словах-призраках в сфере общественной жизни – идеологии и т. д.
   Нередко слово утрачивает предметную соотнесенность в составе устойчивого словосочетания – фразеологизма. Это значит, что сочетание в целом имеет свой смысл, а его элемент, отдельное слово, как бы растворяет свое значение в смысле целого выражения. Таковы в современном русском языке фразеологизмы бить баклуши – «бездельничать, лодырничать», точить лясы – «болтать, трепать языком, сплетничать», типун (тебе) на язык «не говори так», «я не хочу, чтобы случилось то, о чем ты говоришь», у черта на куличках – «очень далеко», турусы на колесах – «нелепица, вздор» и др. Баклуши, лясы, типун, кулички, турусы – все эти слова когда-то обозначали (а можно сказать, в какой-то степени и сегодня обозначают) определенные предметы. В частности, баклуши – это чурки, заготовки для деревянных ложек, лясы (балясы, балясины) – столбики в перилах, ограде и т. п. Но постепенно эти слова превращаются в фантомы – во всяком случае, когда они употребляются в составе фразеологизмов, за ними уже не стоит никаких предметов.
   Близки к этому случаю и слова, которые существуют только в определенных литературных или фольклорных контекстах. Все мы читали в детстве сказку «Колобок» и помним просьбу деда к бабке: «А ты по амбару помети, по сусекам поскреби – глядь, муки и наберется». Что такое сусеки? (Один маленький мальчик так переиначил незнакомое ему слово: «Ты по соседкам поскреби…») Сусеки, вообще-то, – «закрома», большие ящики, в которых хранили зерно. Но слово это постепенно забывается, выходит из употребления, остается только в сказке, которая вряд ли забудется. Но тут мы сталкиваемся с целым рядом лингвистических проблем. Можно ли считать фантомом слово, значение которого известно только узкому кругу лиц (например, специалистов)? Если есть слова, знакомые носителю языка лишь «понаслышке», по их оболочке, можно ли считать, что он их знает? Как далеко может отходить переносное значение от первоначального, прямого, может ли оно превращаться в «нуль», в отсутствие значения?
   Все эти вопросы очень интересны, но, к сожалению, уводят нас за границы нашей темы. Поэтому здесь мы только отметим, что утрата предметной соотнесенности слова, отрыв его от питательной почвы действительности не только свидетельствует об относительной автономии языка, но и создает богатые возможности для языковой игры. Такие слова, как мы видели, можно «безнаказанно» создавать в развлекательных и прочих целях, ими можно манипулировать, придавать им чуть ли не любое значение…
   Лакуны и фантомы в лексической системе – это еще не все проявления самобытности и самостоятельности языка. Не менее характерным доказательством этих его качеств является своеобразие языковых классификаций. Дело в том, что те разбиения на классы, которые предлагает нам язык, часто не совпадают с классификационными основаниями, предлагаемыми нам объективной действительностью. Ничего удивительного в этом нет. Чем дальше продвигается человек по пути познания окружающего мира, тем глубже он узнает суть вещей, тем полнее и совершеннее становятся его определения… Но – одновременно – тем заметнее становятся расхождения между классификацией научной и классификацией бытовой, может быть, примитивной и архаичной, но уже закрепленной в языке.
   Если кто-то попросит перечислить известных нам насекомых, мы с легкостью назовем муху, комара, муравья, кузнечика, паука, жука, скорпиона, таракана… Для нас насекомое – это маленькое животное, с ножками и, возможно, крылышками, которое ползает (а возможно, также прыгает или летает); остальное неважно. Наука же подходит к своему объекту более тщательно, учитывает его существенные признаки: строение тела, особенности поведения и т. п. И с этой точки зрения оказывается, что мухи, комары, жуки и т. д. действительно представители класса насекомых, а вот пауки и скорпионы не относятся к насекомым и в научной номенклатуре образуют отряды иного, отдельного класса паукообразных.
   Точно так же для нас минерал – это какое-то природное образование, твердое, вроде камня, встречающееся в горах и добываемое людьми. Наука же определяет минерал как «природное тело, приблизительно однородное по химическому составу и физическим свойствам, образующееся в результате физико-химических процессов на поверхности или в глубинах Земли» (Большая советская энциклопедия, 3-е изд., т. 16). В соответствии с данным определением к минералам относятся не только малахит, апатит, кварц и т. д., но и, скажем, лед, а быть может, даже вода.
   В той же энциклопедии можно найти немало других примеров расхождения научной теории и языковой практики. В частности, при объяснении того, что такое орех, специально указывается: «Неправильно называют орехом семена некоторых сосен («кедровый орех»), косточку грецкого ореха («грецкий орех»), сухую костянку кокосовой пальмы («кокосовый орех»)» (т. 18). При определении ягоды говорится: «Ягодой часто неправильно называют плоды земляники, малины, инжира и некоторые др.» (т. 30).
   Действительно, для обычного человека ягода – это маленький сочный плод кустарника (обычно сладкий или кислый), и всё. Пусть себе познание развивается как ему угодно, язык не склонен менять свою устоявшуюся точку зрения, он консервативен. Впрочем, утешением может служить то, что наши «наивные» определения не очень мешают нам в практической жизни. Мы знаем, что малина вкусна, и едим ее, независимо от того, ягода она или что-то там иное… Другое утешение – в иных языках классификация природных и общественных явлений имеет свои странности и непоследовательности, иногда, пожалуй, даже большие, чем в русском языке.
   Вот как выглядит, например, часть классификационной системы языка навахо (индейское племя Северной Америки): «Индейцы вначале классифицируют все живые существа на говорящие и неговорящие… Неговорящие существа затем подразделяют на животных и растения. Потом первые на основе очевидных воспринимаемых свойств подразделяются на «бегающих», «летающих» и «ползающих». Далее каждая группа еще раз делится на «передвигающихся по земле» и «передвигающихся по воде», а также на «передвигающихся днем» и «передвигающихся ночью». Для всех этих описаний, основанных на отдельных признаках, имеются характерные названия» (Ф. Кликс. «Пробуждающееся мышление»). Не стоит только относиться к подобным «картинам мира» высокомерно: это, мол, свойство примитивных народов. Наша собственная «наивная» классификация – например, деление на животных и растения и т. д. – тоже довольно далека от истины.
   Получается, что языку свойственно весьма вольно поступать с реалиями, с предметами объективной действительности. И если так, то стоит ли удивляться тому, что конкретный человек в своей речевой деятельности может еще сильнее нарушать правила, перетасовывать классификационные признаки?
   Известны казусы, случавшиеся даже с великими художниками слова. А.С. Пушкин, похоже, плохо различал медь и бронзу, если позволил себе в «Медном всаднике» (медном!) выразиться так:
«…Над возмущенною Невою
Стоит с простертою рукою
Кумир на бронзовом коне».

   М.Ю. Лермонтов приписал львице наличие гривы (хотя грива бывает только у льва):
«И Терек, прыгая, как львица
С косматой гривой на хребте,
Ревел…»

(«Демон»).
   А И.А. Крылов в своем переложении басни Лафонтена «Стрекоза и муравей» вынужден был пойти на некоторые изменения. В оригинале у французского поэта действуют цикада (насекомое, близкое к кузнечику) и муравей (кстати, по-французски оба существительных относятся к женскому роду, так что это две «кумушки»). Крылов заменил цикаду на стрекозу, но при этом сохранил особенности поведения насекомого: стрекоза у него «прыгает» и «поет» в мягких муравах! «Стрекозы, – замечает Л. Успенский в «Слове о словах», – насекомые, которые в траву попадают только благодаря какой-нибудь несчастной случайности; это летучие и воздушные, да к тому же совершенно безголосые, немые красавицы».
   Самое интересное тут, что обычный читатель подобных ляпсусов просто не замечает. И не потому, что находится под гипнозом авторитетов (или вообще печатного слова), а более всего потому, что он привык к нежесткости языковой системы: тут «всё может быть». Если есть кентавры и циклопы, человеки-невидимки и черепашки ниндзя, то почему не быть львицам с гривой или прыгающим стрекозам…
   Создавая свои классы предметов и – на их основе – свои понятия, практическое (или «наивное», что в данном случае одно и то же) мышление человека как-то их упорядочивает, соотносит друг с другом. В конце концов классы выстраиваются в систему последовательного подчинения – иерархию. Например, мы можем сказать: жук – это насекомое, насекомое – это животное, животное – часть природы… Только надо признаться, что и эта иерархия довольно непоследовательна и случайна. Посмотрим на примеры того, как некоторые предметы объединяются нашим сознанием в классы.
   Туфли, тапочки, сапоги, ботинки, кроссовки… – это всё обувь.
   Молоток, дрель, плоскогубцы, отвертка, клещи… – инструменты.
   Шапка, кепка, шляпа, берет, фуражка, папаха… – головные уборы.
   Молоко, сыр, творог, кефир, сметана, брынза… – молочные продукты.
   Чашка, кружка, стакан, бокал, фужер… – то, из чего пьют.
   Марки, монеты, значки, открытки, спичечные этикетки… – то, что коллекционируют.
   Уже тут видна первая непоследовательность: одни классы имеют свое четкое, устойчивое, однословное наименование (обувь, инструменты), другие обозначаются устойчивым же, но словосочетанием (головные уборы, молочные продукты), у третьих и такого названия нет, они могут быть обозначены по-разному (то, из чего пьют; посуда для питья; чашки-кружки и т. п.). На примере данных классов легко также показать нежесткость языковой системы.
   Скажем, класс головных уборов в принципе проницаем, незамкнут. Можно добавить в него платок, шаль, тюбетейку, башлык, феску, чалму и т. д., хотя мы чувствуем, что с каждым шагом все дальше отходим от «типичного», привычного нам головного убора. А если продолжить этот список: войдет ли в него каска? Мотоциклетный шлем? Парик? Фата? Корона?.. Трудно сказать.
   Это уже то ли головные уборы (по некоторым своим признакам), то ли нет (по другим). Границы класса оказываются нечеткими, размытыми – хотя ясно, что у него есть некоторое более или менее стабильное «ядро». (Сказанное, естественно, относится и к другим выделенным нами группам.)
   Сложность лексической классификации связана и с тем, что слова неодинаковы по своей способности налаживать иерархические связи с другими словами. Есть такие, которые с легкостью образуют родовидовые отношения (например: туфли – вид обуви, отвертка – вид инструмента), а есть такие, которые плохо поддаются подобной систематизации. Это касается, в частности, слов неоднозначных, с отвлеченным или оценочным значением (например, загадка – это вид чего? Бессмыслица – это вид чего?). Кроме того, носителю языка привычно «работать» с некоторым наиболее удобным уровнем обобщения (примером может служить слово и понятие жук), а на уровни выше-и нижележащие (соответственно: насекомое и, допустим, навозник) он редко обращает внимание, они для него служат скорее своеобразным фоном…
   Наконец, сами отношения иерархии, подчинения понятий в языковой классификации не так уж отчетливы и прозрачны. Вот, скажем, сыр – это вид молочных продуктов. А брынза? Находится ли она на том же уровне обобщения? То есть это тоже вид молочных продуктов? Или же это вид сыра? Другой пример. Птица – в языковом или, если угодно, наивном понимании – относится к животным или же существует рядом с ними как отдельный класс? Как мы скажем по-русски: «Птицы и другие животные спасались от пожара» или же просто «Птицы и животные спасались от пожара?» Кажется, первое предложение вызывает у нас сомнения («режет слух»), в то время как второе выглядит вполне нормально; это значит: птица – не животное…
   Подобных вопросов и сомнений может быть множество. Главное же, сложность этих внутриязыковых отношений дает массу поводов для языковой игры. Дело в том, что принадлежность понятий к одному уровню обобщения не только интуитивно ощущается человеком, но и выражается формально, в тексте. Простейшая «проба на однородность» – возможность установления между словами сочинительной связи. На практике это означает: если имеется сочетание из двух слов, соединенных союзом и (или каким-либо другим сочинительным союзом), то оба его члена должны принадлежать к одному уровню обобщения. Поэтому нормальными, правильными являются конструкции типа сад и огород, стол и стул, учебники и словари, преподаватели и студенты. А ненормальными, по крайней мере странными, являются книги и словари, стол и мебель, яблоки и овощи. Тем не менее именно такие словосочетания встречаются иногда в речевой практике: куплю книги и словари (объявление в газете), машины для перевозки людей и студентов (из документа) и т. п. Естественно, что они составляют один из объектов языковой игры.
   Однородность слов, вступающих в сочинительную связь, заключается не только в том, что они должны принадлежать к одному уровню обобщения, но еще и в том, что они должны относиться к одной тематической сфере (например: «мебель», «обувь», «искусство», «природа» и т. п.), а желательно также иметь общие грамматические признаки (свойства части речи и т. п.). Нарушение этих требований создает дополнительный эстетический или комический эффект, который часто используется в художественной литературе. Приведем соответствующие примеры.
   «– Как ты? – говорю. – Я ведь тебя оставил социалистом, республиканцем и спичкой, а теперь ты целая бочка.
   – Ожирел, брат, – отвечает, – ожирел и одышка замучила»
(Н.С. Лесков. «Смех и горе»).
   «– Дайте мне щетку, чистый воротничок и согласие на законный брак, – сказал Норфольк»
(А. Бухов. «Лавочка смеха»).
   «Восходят из долины к террасам англичане, аббаты, экскурсии и ослы»
(О. Форш. «Сумасшедший корабль»).
«Кто вы такая? Откуда вы?
Ах, я смешной человек…
Просто вы дверь перепутали,
Улицу, город и век»

(Б. Окуджава. «Тьмою здесь все занавешено…»).
   «Сержант Ланцов – старик тридцати лет, кадровый… учитель жизни и минометного искусства, которое есть первейшее для нас…» (Б. Окуджава. «Уроки музыки»).
«Вот, скажем, я любим собой,
Своим обедом и женой,
Пишу стихи, имею сбыт…»

(Д. Пригов. «Изгнанники земли»).
   Во всех приведенных цитатах происходит соединение несоединимого – слов, принадлежащих к заведомо разным тематическим классам (соответственно понятий, относящихся к разным сферам действительности). Приведем теперь несколько примеров, в которых сочинительная связь объединяет слова, разнородные по своей синтаксической функции (синтаксическая функция – это грамматическая роль, которую играет слово в предложении, например: подлежащее, дополнение и т. п.) – это приводит, в общем-то, к тому же эффекту.
   «Скрипка и немножко нервно»
(название раннего стихотворения В. Маяковского).
«Но, живого и наяву,
Слышишь ты, как тебя зову»

(А. Ахматова. «Cinque»).
«Скорей со сна, чем с крыш; скорей
Забывчивый, чем робкий,
Топтался дождик у дверей…»

(Б. Пастернак. «Лето»).
   «Забыться бы, заснуть летаргическим сном и очнуться бы в семидесятом году профессором и при коммунизме»
(Ю. Щеглов. «Поездка в степь»).
   «– А как же ты сюда попал?
   – …Я сюда, кажется, взбежал. Или вскочил.
   – Как вскочил?
   – С разбегу! – объяснил слоненок.
   – По-моему, ты вскочил не с разбегу, а с перепугу, – сказала мартышка»
(Г. Остер. «Бабушка удава»).
   «После того как обезьянка ушла, Гена вышел вслед за ней и написал у входа на бумажке:
   ДОМ ДРУЖБЫ ЗАКРЫТ НА УЖИН Потом он подумал немного и добавил:
   И ДО УТРА»
(Э. Успенский. «Крокодил Гена и его друзья»).
   При всем разнообразии приведенных примеров у них есть нечто общее: это намеренно допускаемая неправильность при образовании сочинительных конструкций. Разъясним данное свойство на последнем из примеров. Здесь закрыт на ужин – значит «закрыт по какой причине»? (или «с какой целью?»). А закрыт до утра – это значит «закрыт до какого времени? как надолго?». Объединять причину и время в сочинительном ряду в общем-то нельзя, однако «если нельзя, но очень хочется, то можно», – вот тут-то и рождается игра. Конечно, не всегда можно с уверенностью сказать, сознательно ли использовал писатель данное средство (как прием) или же у него просто «так получилось». Но читатель наверняка оценит по достоинству дополнительные усилия автора.
   Что же касается сведения в одну сочинительную конструкцию обстоятельств причины и времени, то здесь уместно вспомнить анекдот об армейском старшине, который превзошел Эйнштейна, сумев объединить пространство и время. Он приказал своим солдатам: «Копайте вот от этого забора и до обеда!» Вообще, один из самых характерных в данном отношении жанров, в котором регулярно происходит речевое нарушение логических оснований классификации (в том числе единства уровня обобщения и тематической однородности понятий), – это так называемые армеизмы: перлы армейской словесности, приписываемые не шибко грамотным офицерам. Тут действительно – чем глупее, тем лучше.
   Почему у вас здесь водятся крысы и другие насекомые?
   Сначала пройдут люди, а потом поедем мы.
   Поставьте на дороге шлагбаум или толкового майора.
   Что у вас за носки? Вы курсант или где? Вы на занятиях или как?
   Надо смотреть не глазами, а подбородок поворачивать!
   Товарищ солдат, вы где были? В туалете? Вы бы еще в театр сходили!
   А вдруг война или какое другое мероприятие?
   Навести порядок на лице и в кровати.
   Сапоги и портянки должны стоять около табурета.
   Рулевое управление танка служит для поворота направо, налево и в другие стороны.
   По команде «вольно» ослабляется не правая и никакая другая нога, а левая!
   Опрос будет письменный, но устно.
   Короткими перебежками от меня и до следующего столба!
   Автобусов не будет!
   Придут два ЗИЛа, один – ЗИЛ, другой – КамАЗ.
   Передайте вашему командиру, пусть найдет меня живым или по телефону.
   Носки должны быть не какие-нибудь красные или зеленые, а однотонные.
   Я вас не спрашиваю, где вы были. Я спрашиваю, откуда вы идете.
   Чтоб к моему возвращению ногти были подстрижены. И на пальцах тоже!
   Пусть он будет вытянутым, но чтобы это был круг!
   Противогаз надевают на лицевые части лица.
   Я вам и старшина, и отец родной, и бабушка!
   Смешно? Конечно, смешно. Но для филолога – еще и интересно: какие правила построения текста здесь нарушены?..
   Напомним: внутренние принципы лексической классификации, особенности «устройства» словарного запаса в голове человека – это проявление самобытности и относительной самостоятельности языка. И они же – в случае нарушения писаных и неписаных правил – предоставляют говорящему многообразные возможности для языковой игры.
   А упомянутые нами конкретные факты – условия образования сочинительных конструкций – это удобный повод для того, чтобы перейти ко второй составной части языковой системы (кроме лексики), к грамматике.

«Без грамматической ошибки я русской речи не люблю…»

   Если в том, что касается закрепления названий за предметами и самого устройства словарного запаса, язык то и дело демонстрирует свою самостоятельность, свое право на независимость от окружающего мира, то в сфере грамматики это его своеобразие доведено до максимума.
   Можно сказать, здесь оно задано изначально. Дело в том, что слова мы можем – пусть с некоторыми оговорками – соотносить с реалиями объективной действительности. Мы можем показать: вот это – стол, вот это – ходить, вот это – зеленый… Грамматические же значения настолько отвлеченны, оторваны от действительности, что показать, чему они соответствуют в реальности, трудно или просто невозможно. Как показать «в жизни» будущее время? Как продемонстрировать несовершенный вид глагола? Что в природе соответствует родительному или творительному падежу? И т. д.
   Конечно, и среди слов встречаются такие, которые обозначают максимально обобщенные, абстрактные понятия. Это значит – лексические значения тоже бывают отвлеченные. Например: истина, справедливость, отношение… И все же значения этих слов намного более конкретны и наглядны, чем значения грамматические, которые преимущественно принадлежат самой языковой системе, как бы замыкаются в ее границах.
   Итак, если лексика (словарный состав) отражает мир в каком-то искривленном и колеблющемся зеркале, то грамматика вообще слабо связана с этим миром. И тем не менее языков без грамматики не бывает. Каждый язык обязательно включает в свою систему какие-либо грамматические категории – такие, как род, число, падеж, лицо, время, вид, наклонение, степени сравнения и т. п. (хотя, конечно, сам набор этих категорий в каждом языке своеобразен. В частности, в русском языке есть такие грамматические категории, которых нет в английском, и наоборот).
   Зачем же вообще нужна грамматика? Для чего служат грамматические значения, формы и объединяющие их грамматические категории? Как гласит старинный афоризм, «грамматика ум в порядок приводит». Это значит, что она, при всей своей отвлеченности, помогает человеку разложить по полочкам окружающие его явления природы и общества: поделить их на предметы и живые существа, действия и состояния, постоянные и переменные качества и т. д. Тем самым в языке закрепляется накопленный человечеством опыт. Кроме того – это, пожалуй, еще важнее – грамматика позволяет человеку строить множество конкретных сообщений, достигающих своей цели. Каждому случаю, каждому типу ситуации будут соответствовать свои грамматические значения лица, наклонения, падежа и т. д. Одно дело сказать: «Андрей прижал раму рукой», другое – «Андрей, прижми раму рукой», третье – «Андрею рамой прижало руку», четвертое – «Рама прижала руку Андрея», пятое – «Андрей прижал руку рамой» и т. д.
   Грамматические значения – результат длительной познавательной и классификационной работы общественного сознания. Чем обобщеннее становились выделяемые человеком классы, тем более они приближались к тому, что мы сегодня называем грамматическими категориями. В этом смысле грамматика экономит усилия отдельного человека: она предлагает ему уже готовую классификацию и готовый свод правил для построения высказываний. Об этом хорошо писал в статье «Грамматика в новой школе» уже знакомый нам А.М. Пешковский: «Грамматика… занимается переводом подсознательных языковых явлений в сознательные. Другими словами, грамматика как наука производит коллективными силами как раз то, что каждому надо проделать индивидуально, чтобы говорить на литературном наречии родного языка. При этом в отличие от лексики… грамматика занимается наиболее укрытыми от нашего сознания явлениями языка…»
   Ранее мы видели, что лексика отражает не всё подряд, а как бы ранжирует окружающие явления по степени их практической важности – и в этом порядке дает им названия. Грамматика тоже поступает избирательно: у каждого языка, как уже отмечалось, свой набор грамматических категорий. Но здесь уже речь не идет о практических нуждах: подбираются, исторически формируются эти категории более или менее случайно. Зато уж если некоторое значение приобретает ранг грамматического, то оно должно выражаться обязательно. Иными словами, к сфере грамматики относятся именно те значения, которые невозможно «обойти», когда ты говоришь на данном языке. Например, строя русскую фразу, нельзя не выразить в ней рода и падежа употребленных существительных, лица и времени глаголов… («моя твоя не понимай» потому и служит образцом непонимания, неумения говорить по-русски, что не содержит необходимых грамматических значений). А англичанин, говоря на своем языке, будет обязан каждому употребленному существительному приписывать значение определенности или неопределенности (то, что русскому кажется совершенно излишним). Именно в этом кроется главное различие между языками. «Языки различаются между собой не столько тем, что в них можно выразить, сколько тем, что в них должно быть выражено». Это положение, восходящее к работам американского лингвиста Франца Боаса, стало одним из постулатов современного языкознания.
   Покажем теперь различие между лексическим и грамматическим значением на одном конкретном примере. Язык может разными способами отражать явление множественности: для этого используются числительные (пять, десять…), существительные с количественным значением (куча, уйма…), грамматическая категория числа (камень – камни, человек – люди…) и др. Вот, допустим, перед нами лежит некоторое количество камней. Можем ли мы о них сказать «куча»?.. Смотря сколько их, этих камней. Существует старинная притча-загадка, основанная на толковании данного слова. Двадцать камней – да, это куча. Три камня – еще не куча. А с какого количества начинается куча? Трудно сказать: может быть, с 5–6, а может быть, с 8—10… Такова природа лексического значения: оно нечетко, размыто в своем объеме. Грамматика же поступает с решительностью воинского устава: здесь «много» (т. е. множественное число) начинается с двух, и никаких сомнений быть не может – и про два камня мы скажем камни, и про десять, и про сто… При этом не выразить грамматического значения числа нельзя: если мы употребляем слово камень, то придется выбрать или единственное, или множественное число – третьего не дано.
   Добавим, что не всегда было именно так. Некогда в русском языке «много» начиналось с трех, а для двух предметов существовало особое двойственное число. Это значит, говоря о двух камнях, или двух глазах, или двух братьях, нужно было употребить особую форму (не ту, которую мы употребляем, говоря о большем количестве предметов). Потом двойственное число отмерло (в некоторых языках до сих пор осталось!), что свидетельствует о дальнейшей обобщающей работе сознания. В самом деле, понять, что два – это тоже «много», было, очевидно, нелегко, тем более что когда мы имеем дело с двумя предметами, то их различия отчетливо видны и обобщить их трудно…
   И тем не менее при всей условности и отвлеченности, при всей обязательности грамматических значений они, оказывается, тоже подвластны языковой игре.
   Обратимся к той же категории числа. Противопоставление «единственное – множественное число» – одно из самых всеобъемлющих в грамматике: оно охватывает не только существительные, но и прилагательные, глаголы, многие местоимения… В основе данного противопоставления лежит, казалось бы, очень простой критерий: или предмет, о котором идет речь, один (камень, улица…), или этих предметов больше, чем один (камни, улицы…). Действительно, чего уж проще? Но эта простота – кажущаяся. В этом мы убеждаемся, как только узнаем, что при всей масштабности данной категории есть целые классы слов, которые ей не подчиняются или подчиняются не полностью. Что это за слова?
   Во-первых, есть немало существительных, которые всегда стоят во множественном числе и вообще не имеют единственного. Это обозначения «парных» и «составных» предметов (щипцы, кусачки, ножницы, очки, брюки, весы, сани, перила, часы, цимбалы, шахматы и т. п.), названия обрядов и игр (смотрины, проводы, посиделки, похороны, крестины, жмурки, прятки и т. п.), обозначения остатков, «отходов производства» (опилки, очистки, обноски, отруби, высевки и т. п.), а также некоторые другие. (Причем время от времени данный класс пополняется новыми словами.)
   Во-вторых, есть еще больше существительных, которые всегда выступают в единственном числе – множественного они не имеют. Среди них обозначения веществ (кислород, воздух, алюминий, золото, нефть, фарфор и т. п.), слова с собирательным значением (листва, белье, старье, купечество, профессура, богема и т. п.), слова с отвлеченным значением (доброта, ненависть, молодость, боязнь, правда, идиотизм и т. п.), названия уникальных объектов (космос, дьявол, Луна, Шекспир, Эрмитаж и т. п.)… И этот класс тоже растет в своем количестве.
   И вот тут-то мы убеждаемся в том, что то противопоставление, которое казалось нам простым и очевидным («один – не один»), в действительности является сложным и относительным. В самом деле, спросим себя: брюки – это один предмет или несколько? Один? А почему тогда слово имеет только множественное число? А часы – это один предмет? А почему… и т. д. Поэтому некоторые ученые предлагают уточнить значение (понимание) грамматической категории числа. Правильнее считать, что в основе ее лежит противопоставление не по единственности – неединственности, а по расчлененности – нерасчлененности (А.В. Исаченко). Тогда слово брюки, отвечающее «идее расчлененности», попадает в одну графу с обычными формами множественного числа (камни, цветы и т. п.).
   Но данное решение снимает только часть вопросов. Потому что наше понимание «расчлененности» или «нерасчлененности» оказывается условным, зависящим от языковой конвенции, договора. Это значит: мы как бы договорились, что считать расчлененным, а что – нет. Вот в весах язык «увидел» расчлененность (когда-то!), а в телефоне – нет. Поэтому весы стоят всегда во множественном числе, а телефон – обычное «двучисловое» существительное: в единственном числе – телефон, во множественном – телефоны. И таких непоследовательностей, «произвола» в грамматике хоть отбавляй. Гусли и цимбалы – музыкальные инструменты, включающие в себя много струн, поэтому естественно, что они обозначаются существительными во множественном числе. Однако подобные им инструменты – допустим, лютня или домра – обозначаются существительными в единственном числе, и тут язык никакой расчлененности «не замечает». Множественное число слов шахматы и шашки мы мотивируем множественностью, расчлененностью комплекта фигур для игры, хотя тут же, рядом, существуют названия домино или лото, которые как раз множественного числа-то и не имеют… А если выйти за пределы русского языка – обратиться хотя бы к близкородственным славянским языкам, то тут найдутся еще более удивительные примеры. Белорус как будто обращает внимание на то, что решетка (или ограда) состоит из прутьев, поэтому соответствующее существительное – краты – в белорусском имеет только множественное число. Поляк говорит о скрипке «они»: в польском языке название этого инструмента – skrzypce – тоже единственного числа не имеет. Словенец «замечает», что пол состоит из досок, поэтому в словенском название пола – tla – всегда «множественно»… И в каждом языке список таких случаев свой, особый. Конечно, все это – закрепленная в языке условность, и не более. Конвенция, которую приходится соблюдать.
   Но вот тут-то как раз и открывается обширное поле для игры. Как уже отмечалось, специфической особенностью языковой игры является то, что она опирается на внутренние свойства языковой системы, на собственное устройство языка. Именно так происходит и здесь: говорящий в своих речевых вольностях как бы ничего не нарушает, а только следует языковым установлениям и «исправляет несправедливость», доводя изолированные формы до полного комплекта. Большим любителем и мастером такой языковой игры был Владимир Маяковский:
   «Пробиваясь сквозь все волокиты, ненависти, канцелярщины и тупости – ставлю второй вариант мистерии»
(«Я сам»);
«С едами плохо»

(Там же);
«Где пели птицы – тарелок лязги»

(«Война и мир»);
«А я
на земле
один
глашатай грядущих правд»

(Там же);
«То-то удивятся не ихней силище
путешественника неб»

(«Человек»);
«Метро согласились.
Метро со мною —
они
из своих облицованных нутр
публику выплюют…» («Париж»);

«Дымовой
дых
тяг.
Воздуха береги»

(«Хорошо!»).
   А вот примеры из произведений других авторов, современников Маяковского и наших современников:
«А ныне – воздухами пьяный,
Взмываюсь вольною мечтой…»

(А. Белый. «Вольный ток»);
«Достаточно дешевизн:
Рифм, рельс, номеров, вокзалов…»

(М. Цветаева. «Поэма конца»);
«Каждое утро я казнил их,
Слушая трески,
Но они появлялись вновь спокойным прибоем»

(В. Хлебников. «Вши тупо молилися мне…»);
«Ах, кто это нам подмаргивает
из пищ?
Габр Маркес помалкивает —
отличнейшая дичь!»

(А. Вознесенский. «Художники обедают в парижском ресторане «Кус-кус»»);
   «Фетисов. Ключики мы вам не отдадим. Мы вам не буратины»
(Э. Брагинский, Э. Рязанов. «Гараж»);
   «Ох уж эти наполеоны гардеробщики, кладовщики!»
(В. Попов. «Фаныч»);
   «– …Меня зовут Шапокляк, – ответила старуха. – Я собираю злы.
   – Не злы, а злые дела, – поправила ее Галя.
   – … Я делаю пять зол в ден»
(Э. Успенский. «Крокодил Гена и его друзья»).
   Здесь везде существительные, которые согласно грамматической норме ограничены единственным числом, получают – хоть на один раз, для данного случая! – форму множественного числа. А вот примеры обратные: слова, выступающие обычно во множественном числе, приобретают в художественном тексте «недостающую» им форму единственного числа. Как и в предыдущем случае, текст от этого становится в глазах читателя более экспрессивным и раскованным, требующим к себе большего внимания и «уважения»:
«…Венчали арки Константина
Руину храмов и дворцов»

(В. Брюсов. «На форуме»);
«А над сонным осень дышит
Чарой скошенных лугов»

(В. Брюсов. «В лугах»);
«…Когда ты падаешь в объятье
В халате с шелковою кистью»

(Б. Пастернак. «Осень»);
   «Почему не поставят мусорные баки, как в других городах? Это ужасно! Все в одно время тащатся со своим отбросом, и стоят, и ждут» (Е. Попов. «Снегурочка»).
   Надо сказать, что этот вид игры встречается и в разговорной речи, там можно услышать выражения вроде «смотри, еще одна сливка общества», «мне на платье брызга попала», «я по горло сыт этими идиотизмами» и т. п. Здесь же встречается намеренное образование неправильных форм множественного числа (человеки вместо люди, ребенки вместо дети, зубья вместо зубы, бол-гарцы вместо болгары, орелы вместо орлы и т. п.), а также демонстрация колебаний в выборе формы («взвешивание» вариантов): «он стоит по колени в воде, а может, по колена?» В основном все это, конечно, балагурство, хотя иногда такая игра может преследовать и эстетический эффект, как в следующих строках из стихотворения В. Шаламова:
«Нам все равно – листы ли, листья, —
Как называется предмет,
Каким – не только для лингвистов —
Дышать осмелился поэт»

(«Он из окон своей квартиры…»).
   Кстати говоря, ограничения на изменение по числу действуют не только в сфере существительных. Среди глаголов тоже имеются такие, значение которых предполагает наличие «расчлененного» субъекта (толпиться, сбежаться, повыскакивать, разъехаться…) или объекта (раздарить, рассовать, разогнать, пересчитать…). Соответственно подлежащее или дополнение при них обычно выступает во множественном числе. Однако в игровых целях данное правило может нарушаться, и единичный предмет становится представителем целой совокупности предметов.
«При мне какой-то мальчишка
На мосту под трамвай угодил.
Сбежались. Я тоже сбежался.
Кричали. Я тоже кричал…»

(Саша Черный. «Культурная работа»).
   «Отсюда обычная формула: «Люди посходили с ума!», «Люди взбесились!», «Что творится с людьми!». Вы слышали когда-нибудь, чтобы человек воскликнул: «Я посходил с ума!»?..» (А. Зиновьев. «Зияющие высоты»).
   «А когда до войны гулять ходила, всегда мне кавалеры мороженое покупали. А один был такой – не купил. Я его быстренько разогнала…»
(Б. Окуджава. «Будь здоров, школяр»).
   В целом же, как учит грамматика – и наш материал это подтверждает, – противопоставление по единственности – множественности (нерасчлененности – расчлененности) весьма важно для носителя языка. Оно может даже специально подчеркиваться через противоположение в тексте соответствующих форм, например:
«Так писем не ждут,
Так ждут письма»

(М. Цветаева. «Письма»).
   Но существуют контексты, в которых это противопоставление теряет свою остроту, становится неважным, неактуальным. Тогда вместо формы множественного числа может свободно употребляться единственное. Пример:
«Не хочешь?
Мотаешь головою, кудластый?
Супишь седую бровь?»

(В. Маяковский. «Облако в штанах»);
   «Две сотни девушек, стоявших полукругом, одновременно вскидывали голую ногу, и вся их выгнутая шеренга напоминала чудовищное веко с белыми ресницами» (Ю. Трифонов. «Опрокинутый дом»).

   Понятно, что «супить» одну бровь трудно – скорее всего имеются в виду обе брови, да и вскидываемых ног (во второй цитате) было много, но язык позволяет себе здесь обойтись единственным числом. В принципе это тоже может составлять повод для языковой игры. Четырехлетний мальчик, услышав от старших, что клоуны выступают в цирке, возмутился: «Как это – в цирке?! Будто в одном цирке! Надо говорить – в цирках!» Другой ребенок настаивал на употреблении формы множественного числа клубники: «Почему клубника? Смотри сколько, целый миллион штук, наверное» (пример Н.И. Лепской). А вот обыгрывание такого «обобщающего» единственного числа в юмористическом контексте. Речь идет о том, как группа советских туристов посещает ночной бар.
   «Смугленький официант принес меню.
   – Что-то сегодня ничего не хочется, – сразу выразил общее мнение старший, поспешно откладывая меню в сторону. Он сделал официанту знак, улыбнулся и объяснил: – К сожалению, бамбино, мы все за рулем…
   – Причем за одним, – добавил словоохотливый воронежец»
(М. Городинский. «Стриптиз»).
   Еще больше возможностей для языковой игры предоставляет грамматическая категория рода. Ее значение – тоже в определенном смысле условность, конвенция. Если в основе грамматической категории числа лежит реальная единственность или множественность предметов, то в глубине категории рода просматриваются половые различия, существующие между живыми организмами. Однако делением на мужской и женский пол можно объяснить в лучшем случае род слов типа читатель и читательница, герой и героиня, баран и овца и т. п. В остальных же случаях, при обозначении неодушевленных предметов, условность категории рода очевидна (почему океан мужского рода, река – женского, а море – среднего? И что это вообще за средний род – какому полу он соответствует?).
   Условность значения рода проявляется и в том, что многие слова испытывают колебания в своем роде. Кроме «почти узаконенных» или во всяком случае широко известных примеров типа туфля – туфель, тапочка – тапочек, рельс – рельса, фильм – фильма, овощ – овощь, кофе («он» и «оно»), домишко («он» и «оно»), тюль («он» и «она») и т. п., назовем здесь также довольно распространенные варианты облак, яблок, крокодила, тигра, оленя и т. п. В основном эти варианты свойственны диалектам и просторечию, но иногда по тем или иным причинам проникают и в литературные произведения, например:
«И словно облак обволок
Порядок строя мирового…»

(А. Белый. «Современникам»).
   «Ты ж не нашего саду яблок»
(Л. Леонов. «Соть»).
«Ты краски созерцай
И глину пальцем мучай!
По лестнице взбегай
На антресоль скрипучий»

(Д. Пригов. «Ты краски созерцай…»).
   В свое время строка из стихотворения В. Сидорова «Косматый облак надо мной кочует…» породила целую пародию А. Иванова, получившую широкую популярность. Стоит привести ее целиком:
В худой котомк поклав ржаное хлебо,
Я ухожу туда, где птичья звон.
И вижу над собою синий небо,
Косматый облак и высокий крон.

Я дома здесь. Я здесь пришел не в гости.
Снимаю кепк, одетый набекрень.
Веселый птичк, помахивая хвостик,
Высвистывает мой стихотворень.

Зеленый травк ложится под ногами,
И сам к бумаге тянется рука.
И я шепчу дрожащими губами:
«Велик могучен русский языка!»

   Очевидно, что интересующая нас языковая особенность – условность рода, возможность его колебаний в одном слове – здесь абсолютизирована, доведена до гротеска, до абсурда. Речевая вольность становится предметом осмеяния, и, надо признаться, не без оснований. Действительно, поэты и писатели с легкостью, может быть, даже с удовольствием, нарушают в данном пункте языковую «конвенцию» в расчете на то, что этот незамысловатый прием усилит выразительность текста или автоматически придаст ему юмористическую или сатирическую окраску. Самый, пожалуй, известный пример – это характеристика члена Временного правительства Н.П. Милюкова в поэме В. Маяковского «Хорошо!»:
«Смахнувши
     слезы
           рукавом,
взревел усастый нянь:
              – В кого?»

   А вот примеры из других источников:
   «…Он упрямо, по-своему повторил:
   – Да, я люблю точки над i. Я назову клопа клопом, – клопу клопой…»
(О. Форш. «Сумасшедший корабль»).
   «– Да, она развела там борделю! – все более возбуждался молодой человек»
(Е. Попов. «Горы»).
   «Значит, диета простая – берете один кокосовый орех, один фисташк и один оливк! И так тридцать дней!»
(А. Арканов, Г. Горин. «Грабеж»).
   «– …Вот мой арбуз, он теперь ваш. Бесплатно!
   – …Ваше арбузо, между прочим, треснутое, а свой я даже брать не хочу…»
(В. Леви. «Искусство быть другим»).
   «Аникеева. Не трогайте макака суматранского, председатель правления!»
(Э. Брагинский, Э. Рязанов. «Гараж»).
   «Я сказал:
   – А это ваша собака?
   Этот парень кивнул:
   – Ага. Моя. Это очень ценная собака. Породистая. Испанский такс»
(В. Драгунский. «На Садовой большое движение»).
   Обыгрываться может и наличие в русском языке так называемых существительных общего рода (типа сирота, плакса, стерва), а также случаи, когда существительное одного рода используется для обозначения существа другого, «несоответствующего» пола:
   «Яичница….А невесте скажи, что она подлец, слышишь, непременно скажи»
(Н.В. Гоголь. «Женитьба»).
   «Женщина с усами закурил трубку, и сладкий запах табака «Наш кепстен» внес в мятежную душу Берлаги успокоение»
(И. Ильф, Е. Петров. «Золотой теленок»).
   «Дедушка вязала Васе варежки, а бабушка тоже был не последний путаник: он брал почему-то большую суповую ложку и бил папу по лбу»
(А. Арканов. «Про Васю, который был великим путаником…»).
   «Манил сатанинский гриб. Эта стерва вылито похож на белый или подберезовик, да только берегись, товарищ: донышко у него непременно будет иметь розоватый оттенок…»
(Е. Попов. «Прекрасность жизни»).
   «Но посетил его только сестра-хозяйка: бесшумно сервировал стол и пропал… «Соловей российский, славный птах! – оставшись один, вспомнил Лякин. – Кончено! Теперь ни славный птах, ни серебристый рыб не для тебя, Лякин!..»»
(Д. Иванов, В. Трифонов. «Кум королю»).
   «После варенья ты перешла на котлеты и креветки. Солнце мое раскулачила мой холодильник
(Вик. Ерофеев. «Сила лобного места»).
«Ах, пичуга микроскопический,
Бьет, бичует, все гнет свое…»

(А. Вознесенский. «Соловей-зимовщик»).
   Весьма популярны родовые трансформации и в живой разговорной речи. Исследователи отмечают здесь наличие таких выражений, как, например: «мне самому один штук достался», «как поживает мой любимый подруг?», «как это она такую чуду пропустила?» и т. п.
   Ясно, что подобные отклонения – не только речевое озорство и развлечение, но и определенное «заигрывание» с собеседником. Психологически эти умышленные неправильности нацелены на укрепление отношений (в семье, дружеской компании и т. п.) и подразумевают, как и в предыдущих случаях, некоторый минимум социальной и духовной общности («мы хорошо понимаем друг друга и можем себе позволить чуть больше, чем положено…»).
   Совершенно естественна «игра с родом» в детской речи. Усвоив внутреннюю структуру категории рода, ребенок тут же старается распространить ее на все существительные. Аналогия для ребенка – важнейший закон языка. Кинорежиссер Михаил Ромм вспоминал, как маленькая девочка называла его «больная гада»; «больная» – это потому, что у него был болен племянник (от которого можно было заразиться), а «гада», женского рода, здесь, по-видимому, по аналогии с папа или дядя… А Корней Чуковский в своей замечательной книге «От двух до пяти» приводит такие образцы детского речетворчества: пап, черепах, синиц – все это обозначения существ мужского пола. Поддерживается эта игра и специализированными детскими изданиями, не обязательно с опорой на какую-то «идеологию». Так, в одной газете детская страничка предварялась следующими словами: «Сегодня у нас большая горя и маленькое радость. Мы тут, наверное, все с ума сошли, потому что газетка сейчас у нас наоборотная».
   Автору данной книги довелось когда-то написать и опубликовать в детской газете шутливый стишок, который имел и свой дидактический аспект: читателям предлагалось выявить все «ошибки в роде» существительных. Однако оказалось, что сделать это не так-то просто: колебания и отклонения в роде трактуются носителями языка довольно «мягко» (что, собственно, неудивительно – хотя бы если учесть распространенность данного вида языковой игры). Но сам стишок потом – уже без ведома автора – кочевал по страницам различных изданий, и это тоже о чем-то говорит.
«Слыхали эту новость?
У нас в шкафу живет
Тот, кто любую овощь,
Любой продукт сжует.
Он яблок, помидору
И всю картофель съест,
Баранок без разбору
Умнет в один присест.
Прожорлив, как собака,
Тот, кто живет в шкафу:
Пропали тюль и тапок
И туфель на меху.
Он съел жилету кунью
И дедовский папах,
Персолем и шампунью
Который весь пропах.
Так кто ж ту путь проделал
Из шкафа в антресоль?
Мыш ненасытный, где он?
Где он, огромный моль?
Вы скажете: не верим!
Чтоб всё пустить в труху?
…Но есть обжора Время —
Вот кто живет в шкафу».

   Языковая «игра с родом» – интересное и многоаспектное явление. Во-первых, это, конечно, просто забава, речевое балагурство (которое, впрочем, совсем не «просто забава», потому что имеет, как мы видели, некоторые социолингвистические и психологические цели).
   Во-вторых, это испытание языковой системы на прочность или, если угодно, на «системность»: где предел ее возможностей?
   насколько род регулярен? можно ли изменять слово по родам, как мы изменяем его по падежам? (Наиболее «заинтересованы» в данных вопросах, конечно, дети, хотя они и не формулируют их столь мудреным образом.)
   В этом плане «игра с родом» – своего рода эксперимент: «Что получится, если?..» Да и вообще всю языковую игру можно понимать как лингвистический эксперимент, «только проведенный не самим лингвистом, а до него, автором соответствующего текста. Лингвисту остается дать этому, чужому эксперименту лингвистическую интерпретацию» (В.З. Санников. «Русские сочинительные конструкции»).
   Есть у «игры с родом» и третий аспект, на который реже обращают внимание. Это ее «идейная», смысловая сторона. Если род – хотя бы в своих основах – соотносим с полом, то в сознании носителя языка он может получать дополнительную – символическую – нагрузку. Самое яркое проявление этого мы находим в мифологии: в сказках и преданиях, приметах и заговорах… Здесь существительное мужского рода становится как бы носителем мужского начала, а существительное женского рода воплощает в себе «природную», или биологическую, женственность. Вспомним: как мы себе образно представляем день и ночь? Не правда ли, день предстает скорее в облике мужчины, в то время как ночь – скорее «женщина»? А случайно ли гром и молния образуют такую прочную пару в нашем сознании? А стрекоза и муравей в басне Крылова: случайно ли различие в роде этих существительных или же оно отражает некоторые свойства мужской и женской психики? А рябина, которая в русской народной песне стремится «к дубу перебраться», ведь, заметим, к дубу, а не к липе или березе?.. В следующих же строках из стихотворения Н. Матвеевой «Сводники» подбор «супругов» обусловлен (чтобы не сказать спровоцирован) грамматическим родом соответствующих существительных; перед нами опять игра, подмена реалий языковыми значениями:
«Кухарка вышла замуж за компот,
Взял гусеницу в жены огородник…»

   Ученые давно обратили внимание на важность для сознания человека подобных родо-половых ассоциаций. Вот как об этом писал один из крупнейших филологов XX века Роман Якобсон: «Тот факт, что слово «пятница» в некоторых славянских языках – мужского рода, а в других – женского, отражен в фольклорных традициях этих народов, у которых с этим днем связаны различные ритуалы. Известная русская примета о том, что упавший нож предвещает появление мужчины, а упавшая вилка – появление женщины, определяется принадлежностью слова нож к мужскому, а слова вилка к женскому роду. В славянских и других языках, где слово день – мужского рода, а ночь – женского, поэты описывают день как возлюбленного ночи. Русского художника Репина удивило, что немецкие художники изображают грех в виде женщины: он не подумал о том, что слово «грех» в немецком языке – женского рода (die Simde), тогда как в русском – мужского. Точно так же русскому ребенку, читающему немецкие сказки в переводе, было удивительно, что «смерть» – явная женщина (слово, имеющее в русском языке женский грамматический род) – была изображена в виде старика (нем. der Tod – мужского рода)…» (статья «О лингвистических аспектах перевода»).
   Наконец, если значение грамматического рода так или иначе ассоциируется с биологическим полом, то очевидно, особое значение данная категория приобретает для людей, которых проблемы пола горячо волнуют – например, феминисток или суфражисток (сторонниц женского равноправия). Время от времени в научно-популярной литературе обостряются дискуссии на тему: правильно ли говорить врач пришла или уважаемый товарищ Иванова – не дань ли это «мужскому» взгляду на мир? Не кроется ли за этими языковыми неудобствами еще каких-нибудь, более существенных подвохов? И опять-таки это может стать предметом языковой игры. Приведем в связи с этим юмористический рассказик М. Зубкова «Особ-статья», имеющий, как нам кажется, не только лингвистическую ценность.
   «Съездив в подшефный совхоз «Поверьево» на уборку картофеля, изобретатель и рационализатор Начудеев остался крайне недоволен уровнем механизации сельскохозяйственных работ.
   В короткий зимний день он пришел к начальнику ОИР.
   – В порядке шефства над совхозом «Поверьево», – веско сказал Начудеев, – родилось изобретение.
   – Слушаю вас, – деликатно сказал начальник ОИР.
   – Называется – «механическая картофелекопательница», – солидно сказал Начудеев.
   – Постойте, – вежливо сказал начальник ОИР. – Механический картофелекопатель уже существует.
   – То – «копатель», а то – «копательница», – значительно сказал Начудеев. – Улавливаете разницу?
   – Кажется, да… – неуверенно сказал начальник ОИР и покраснел.
   – Главное отличие моей механической картофелекопательницы от прежних, – с упором сказал Начудеев, – в том, что она извлекает из почвы всю спелую картофель.
   – Минуточку, – робко сказал начальник ОИР. – Во-первых, я, так сказать, не вижу главного отличия. А во-вторых, картофель, некоторым образом, – он…
   – Одно дело – «он», а другое дело – «она», – категорически сказал Начудеев. – Чувствуете нюанс?
   – Конечно, конечно, – смущенно сказал начальник ОИР и зарделся.
   – Кроме того, моя механическая картофелекопательница, – безапелляционно сказал Начудеев, – может быть легко приспособлена, чтобы извлекать из почвы стандартный морковь.
   – Э-э… – боязливо сказал начальник ОИР. – Морковь – женского рода…
   – Женского – особ-статья, а мужского – особ-статья, – с нажимом сказал Начудеев. – Осознаете контраст?
   – Разумеется, – сдавленно сказал начальник ОИР, и кровь бросилась ему в лицо. – Оставьте, пожалуйста, заявку. Мы рассмотрим.
   – То-то же, – бесцеремонно сказал Начудеев, оставил заявку и ушел.
   Начальник ОИР нерешительно пробил заявку дыроколом и достал папку «скоросшиватель». Подшив бумагу, он украдкой приписал на обложке «…ница» и густо залился краской».
   Следующая грамматическая категория, которая несомненно заслуживает нашего внимания, – это категория падежа. Значения падежей имеют в своей основе разнообразные отношения, возникающие в объективной действительности, – такие, например, как переход действия на объект (читать книгу), «участие» инструмента в действии (замахнуться палкой), количественное измерение объекта (бутылка молока), принадлежность его некоторому лицу (велосипед брата) и т. п.
   Условный, конвенциональный характер данной категории вытекает уже из того факта, что во многих языках падежей просто нет, а в тех, в которых эта категория существует, количество отдельных падежей сильно разнится: от двух единиц до нескольких десятков.
   Если посмотреть на падеж с точки зрения языковой игры, то по сравнению с родом данная категория выглядит более «строгой»: она предоставляет говорящему меньше возможностей для выбора конкретной единицы, меньше «подвержена колебаниям». Тем не менее и падеж вносит свою краску в палитру языковой игры, служит усилению экспрессивности текста, созданию комического эффекта, налаживанию личностных отношений между собеседниками и т. д.
   Прежде всего отметим, что говорящий может стремиться к тому, чтобы продемонстрировать свое знание всей системы словоизменения (в лингвистике она называется парадигмой). Он как бы пробует вслух «заполнить все клеточки» таблицы склонения, поворачивает слово к читателю по очереди разными его гранями, предвкушая всевозможные его употребления, как в следующих цитатах:
«Тебя не соблазнить ни платьями, ни снедью:
Заезжий музыкант играет на трубе!
Что мир весь рядом с ним, с его горячей медью?..
Судьба, судьбы, судьбе, судьбою, о судьбе…»

(Б. Окуджава. «Заезжий музыкант»).
«Сладострастная отрава – золотая Брич-Мулла,
Где чинара притулилась под скалою.
Про тебя жужжит над ухом вечная пчела:
Брич-Мулла,
  Брич-Муллы,
    Брич-Мулле,
      Брич-Муллу,
        Брич-Муллою»

(Д. Сухарев. «Брич-Мулла»).
   Бывает, однако, что языковая игра заключается в противоположном стремлении говорящего: свести всю парадигму к одной форме. Тогда в качестве полномочного представителя слова выступает, как правило, именительный падеж. Существительное как бы застывает в своей наиболее репрезентативной, т. е. представительной (и, в общем-то, «безликой» в смысловом отношении), форме и начинает обозначать целую ситуацию. Такой прием характерен, в частности, для так называемого телеграфного стиля – разновидности современной прозы, которая пытается показать внутреннюю речь героя (в том числе автора), фрагментарную и малосвязную. Это своеобразный пунктир из образов-мыслей, намеченный «про себя» и «для себя». Приведем в качестве примера отрывки из дневниковых записей Марины Цветаевой за 1919 год:
   «Мой день: встаю – верхнее окно еле сереет – холод – лужи – пыль от пилы – ведра – кувшины – тряпки – везде детские платья и рубашки. Пилю. Топлю. Мою в ледяной воде картошку, которую варю в самоваре… Потом уборка… потом стирка, мытье посуды… полоскательница и кустарный кувшинчик без ручки «для детского сада»…»
   Но тот же прием может содержать в себе и пародийную, ироническую окрашенность. Что, например, если представить всю новейшую историю нашего государства в виде перечня «ключевых слов»? Получится примерно то, что фельетонист Ю. Макаров назвал «Слово за слово, или Очень краткий курс»:
   «…Расстегай, окорок, канарейка, ананас, городовой, маевка, листовка, забастовка, митинг, оппозиция, декрет, революция, винтовка, мандат, белые, красные, зеленые, вобла, террор, тачанка, лимонка, комбед, мироед, бандформирование, национализация, экспроприация, электрификация, мятеж, шашка, наган, конница, буденновцы, махновцы, деникинцы, контра, пайка, совдеп, бронепоезд, анархия, расстрел, расход, распыл, разгон, разгром, ликбез, помгол, наркоминдел, разверстка, продналог, червонец, частник, нэпман, расстегай, окорок, канарейка, ананас.
   Мавзолей, генсек, ликвидация, индустриализация, коллективизация, бедняк, середняк, кулак, гулаг, колхоз, завхоз, совхоз, голод, двадцатипятитысячник, спайка, смычка, чистка, лишенец, иждивенец, приспособленец, попутчик, чека, зека, паек, партаппарат, распределитель, лимит, карточка, троцкист, центрист, ревизионист, оппортунист, уклонист, фракция, санкция, стенка, вождь, отец, учитель, торгсин, жмых, макуха, сталь, чугун, прокат, тачка, стахановцы, ударницы, мичуринцы, кадры, темпы, органы, вредители, отпор, заслон, шпион, распознание, дознание, недонесение, тройка, статья, десятка, ссылка, клеймо, вертухай, лагерь, пионеры, барабаны, фанфары, вождь, отец, учитель, соколы, самолеты, танки, парады, мощь, сила, ненападение.
   Оккупация, отступление, плен, штрафбат, заградотряд, котел, таран, амбразура, прорыв, захват, похоронка, лендлиз, блокада, осада, атака, капитуляция, реляция, демонстрация, генералиссимус, трофеи, разруха, недобитки, лазутчики, диверсанты, вейсманисты, морганисты, космополиты, перерожденцы, проработка, зона, колючка, карцер, соцлагерь, смерть.
   Жизнь, съезд, культ, тиран, реабилитация, химизация, механизация, совнархоз, целина, кукуруза, кукуруза, кукуруза, белка, стрелка, космонавт, империализм, абстракционизм, коммунизм, отставка, волюнтаризм, коллегиальность, держава, процветание, удовлетворение, рост, подъем, успех, созидатели, вершители, зодчие, брови, поцелуи, афганцы, инсинуация, поклеп, измышление, диссидент, психушка, эмиграция, герой, герой, герой, герой, герой, маршал, смерть, дисциплина, смерть, мелиорация, смерть.
   Апрель, застой, провал, завал, коррупция, проституция, стагнация, ускорение, перестройка, гласность, экстремисты, рекетиры, кооператоры, дубинки, реформа, подвижка, парламент, митинг, оппозиция, консенсус, революция, резолюция, декрет, свобода, голодовка, забастовка, листовка.
   Ананас, канарейка, окорок, расстегай?..»
   При всей пунктирности такого изложения, состоящего из цепочек именительных падежей существительных, получилась довольно полная и, увы, цикличная, где-то пробуксовывающая, картина жизни общества. А если подобным образом представить жизнь одного человека? Последовательность имен-событий наверняка обнаружит шаблонность и суетность человеческого бытия. Предложим на сей раз читателю поэтическую версию – стихотворение О. Молоткова «Человеческая комедия»:
«Мама, сказка, каша, кошка,
Книжка, яркая обложка,
Буратино, Карабас.
Ранец, школа, первый класс,
грязь в тетради, тройка, двойка,
папа, крик, головомойка,
лето, труд, колхоз, солома,
осень, сбор металлолома,
Пушкин, Гоголь, Дарвин, Ом,
Ганнибал, Наполеон,
Менделеев, Герострат,
бал прощальный, аттестат.
Институт, экзамен, нервы,
конкурс, лекция, курс первый,
тренировки, семинары,
песни, танцы, тары!бары,
прочность знаний, чет!нечет,
радость, сессия, зачет,
целина, жара, работа,
волейбол, газета, фото,
общежитье, взятка, мизер,
кинотеатр, телевизор,
карандаш, лопата, лом,
пятый курс, проект, диплом,
отпуск, море, пароход,
по Кавказу турпоход,
кульман, шеф, конец квартала,
цех, участок, план по валу,
ЖСК, гараж, квартира,
теща, юмор и сатира,
детский сад, велосипед,
шашки, шахматы, сосед,
шашлыки, рыбалка, лодка,
раки, пиво, вобла, водка,
сердце, печень, лишний вес,
возраст, пенсия, собес,
юбилей, банкет, награда,
речи, памятник, ограда».

   И наконец, третья вариация на ту же тему – точнее, эксплуатация того же приема. В стихотворении Г. Вакар «Дни нашей жизни» описывается распорядок будней: каждый день, с утра до вечера, – одно и то же:
«Будильник. Туфли. Мыло. Бритва.
Зубная щетка. Душ. Молитва.
Газета. Почта. Булка. Чай.
Пальто. Галоши. Шарф. Трамвай.
Контора. Цифры. Документы.
Диктовка. Телефон. Клиенты.
Двенадцать. Завтрак. Автомат.
Табак. Скамейка. Парк. Назад.
Контора. То же… Пять. Трамвай.
Ключи. Жена. Жаркое. Чай.
Диван. Камин. Ти! Ви. Кровать.
Будильник. Грелка. Штепсель. Спать».

   Как видно уже по трем приведенным образцам, данный прием пользуется популярностью в современной литературе: это вид языковой игры, в полной мере опирающийся на номинативную (т. е. назывную) функцию языкового знака и абсолютизирующий ее.
   «Сокращение» склонения может также использоваться как признак недостаточного владения русским языком – например, при изображении речи иностранца. Заметим: тут не просто смешиваются, перепутываются разные падежные формы, но именительный падеж на правах исходного и «наиболее простого» теснит все остальные. Вот, например, как разговаривает иностранец в рассказе Ф. Искандера «Англичанин с женой и ребенком»: «Я наш санаторий наблюдайт – мало спортсмэн» и т. п.
   Традиционное поле языковой игры – склонение несклоняемых существительных. Таких слов в русском языке, в общем-то, немного, и свою несклоняемость они сохраняют главным образом как память об иноязычном происхождении, а также в силу некоторых формальных причин. Но в литературных произведениях этот запрет, бывает, нарушается. Разумеется, отклонения используются здесь для речевой характеристики отдельных персонажей (показа их недостаточной образованности и т. п.):
   «Подаю банщику веревку – не хочет. – По веревке, – говорит, – не выдаю. Это, говорит, каждый гражданин настрижет веревок – польт не напасешься»
(М. Зощенко. «Баня»).
«Я,
    товарищи, —
                  из военной бюры.
Кончили заседание —
                  тока-тока…»

(В. Маяковский. «Хорошо!»).
   Подобные факты встречаются и в разговорной речи: «кина не будет», «не могу спать на бигудях» (уже почти нормальная форма), «отдыхала в Сочах», «из всех кин для нас важнейшим является искусство» и т. п. Хотя здесь довольно трудно отграничить случаи явной языковой игры (когда человек сознательно нарушает норму) от ненамеренных ошибок (когда человек пробует «исправить» языковое правило по своему разумению).
   Очень своеобразная разновидность языковой игры связана с вариативностью падежных форм, которая, хотя и в ограниченном объеме, все же встречается в текстах. Так, в русском языке многие существительные мужского рода имеют две формы родительного падежа: одну – с окончанием-а, – я, другую – с окончанием-у, – ю (сахара – сахару, покоя – покою, толка – толку и т. п.). Причем эти формы различаются оттенками своего значения и условиями употребления – об этом говорится в любой русской грамматике. Но главное здесь для нас то, что форма на-а (-я) является господствующей: она образуется от любого существительного и используется часто; форма же на-у (-ю) ограничена в своем употреблении, требует особых условий (чтобы при существительном было отрицание или чтобы оно обозначало часть чего-то и т. п.) и, судя по опубликованным данным, постепенно выходит из употребления. Это составляет, так сказать, преамбулу к выбору конкретной формы. И далее, если говорящий вместо более редкой и обусловленной формы на-у употребляет более частую и естественную на-а (например, говорит: «он убежал из дома» или «налейте мне, пожалуйста, чая»), то можно считать, что он находится под влиянием общеязыковой тенденции. А вот если он, наоборот, вместо более естественной и частой формы на-а выбирает более редкую и специальную на-у – почему он это делает? Ответ напрашивается сам собой: это он играет, «подмигивает» собеседнику. Перед нами очередной случай того, как в высказывании на фоне основной, «объективной» информации о событиях передается еще информация дополнительная, «субъективная», об отношениях между собеседниками:
«И пахло до отказу лавровишней.
Куда же ты? Ни лавров нет, ни вишен»

(О. Мандельштам. «Полночь в Москве…»).
   «Еще и сейчас храбрится: «Я если пять-десять километров не пройду – аппетиту нет»» (В. Крупин. «Тринадцать писем»).
«Я уеду, уеду, уеду,
Мне милее мундир голубой,
Чем глаза твои синего цвету —
Как смогу я остаться с тобой?»

(Ю. Давыдов. «Я уеду»).
   «Да и вообще, большинство претендентов нынче в стремлении повыгоднее загнать свой эфемерный товар весьма смахивают на Чичикова. Шансов практически нет, а дивиденду хочется» («Огонек». 1996. № 17).
   «Встречал британского премьера дородный работник лионской торговли, переодетый для куражу в форму британского королевского гренадера»
(«Комсомольская правда». 29.06.1996).
   Другой случай. В винительном падеже существительные мужского (а во множественном числе женского и даже среднего) рода принимают ту или иную форму в зависимости от того, что (или же кого) они обозначают.
   Мы говорим: «люблю (этот) город», но «люблю брата». «Вижу березы», но «вижу коров». «Мою окна», но «мою моих солнышек» (про детей). Собственно, через формы падежа здесь выражается другая грамматическая категория – одушевленность, в основе которой лежит противопоставление живых существ неживой природе. Не будем специально останавливаться на условности этого деления (любопытно в данном смысле поведение слов покойник, кукла, кумир, насекомое, микроб, бацилла и т. п.), покажем только, как данное противопоставление используется в «игровых» целях:
«Машин от снега не очищают.
Сугроб сугроба просит прикурить»

(А. Вознесенский. «Вслепую»).
«Сосны цветут – свечи огня,
Спрятав в ладошки будущих шишек…»

(А. Вознесенский. «В глуши»).
   «Во всех квартирах пекли пироги, варили студень, жарили индеек (а где не достали индеек, жарили кого-нибудь другого), заправляли майонезом салаты, выставляли на балконы водку и шампанское…»
(Э. Брагинский, Э. Рязанов. «Ирония судьбы, или С легким паром»).
   По этому поводу уместно также вспомнить старый анекдот про человека, который хотел на Рождество заказать в лавке пару гусей. Но поскольку он был не силен в грамматике (в категории одушевленности!), то засомневался – как написать правильно: «Прошу прислать два гуся» или «Прошу прислать двух гусей». Наконец его осенило, и он написал: «Пришлите, пожалуйста, гуся». А в нижней части листа сделал приписку: «Постскриптум. Пришлите еще одного!»
   Некоторым падежным формам в русском языке свойственно передавать еще одну содержательную категорию, ее называют «категорией неотчуждаемой принадлежности». Это значит: если некоторый предмет составляет неотъемлемую часть, неотторжимую принадлежность какого-то лица, то он выражается определенной падежной формой; если же предмет может существовать и сам по себе, в отдельности от своего нынешнего «хозяина», то он обозначается другой формой. В качестве такого различительного, диагностирующего средства выступает, в частности, дательный падеж. Мы можем сказать по-русски: Осторожно, ты сломаешь девочке ручку. Он наступил хозяйке на ногу. Мальчик уперся отцу в плечо и т. п. Здесь ручка (рука), нога, плечо – названия частей тела, и все они выражены существительными в дательном падеже. Но неправильными или маловероятными выглядят предложения, в которых дательный падеж используется для обозначения отчуждаемой принадлежности, типа: «Осторожно, ты сломаешь чайнику ручку» (надо: ручку чайника или ручку у чайника), «Он наступил хозяйке на ковер» (надо: на ковер хозяйки), «Мальчик уперся отцу в чемодан» (надо: в чемодан отца). Тем не менее изредка подобные нарушения встречаются:
   «– У меня с ними (мальчиками. – Б.Н.) свои счеты, – сказал Безайс, раздеваясь. – Вчера я поймал их за тем, что они лежали на полу и выкалывали глаза семейным фотографиям»
(В. Кин. «По ту сторону»).
«А за стенкой кто-то, пьяный,
В зимней шапке и галошах
Тыкал в клавиши роялю
И смеялся»

(Р. Мандельштам. «Качания фонарей»).
   Приведем еще некоторые примеры «игры с падежом»:
   «Идея принадлежала месткому, стихи были мои:
Раскопай своих подвалов
И шкафов перетряси,
Разных книжек и журналов
По возможности неси»

(А. Стругацкий, Б. Стругацкий. «Понедельник начинается в субботу»).
   «К примеру, дед у дядь Мить Семенова даже мечтать не мог о цветном телевизоре, а дядь Мить Семенов прикупил уже второй, потому что первый быстро сломался»
(И. Двинский, В. Коваль. «Пугало огородное»).
   В первом случае родительный падеж употреблен на месте «законного» винительного: подвалов вместо подвалы и т. п.; основанием для этого, возможно, служат отношения взаимозаменяемости данных падежей в иных ситуациях (ср.: я читал книгу – я не читал книги и т. п.). Во втором же примере форма дядь Мить (однотипная с мам, пап, Сереж и т. п.), употребляющаяся в современной речи только в функции обращения, неправомерно расширяет круг своих синтаксических обязанностей и заменяет иные падежи. Опять игра!
   Грамматические категории глагола тоже лишь относительно, опосредованно связаны с внеязыковой действительностью; обслуживая речевое общение, они подчиняются прежде всего законам самого языка. Эта их относительная самостоятельность открывает широкие горизонты для речевого творчества.
   Очень интересны в свете сказанного категории времени и вида. В основе грамматического времени лежит, конечно, понятие о времени объективном, физическом, но каждый язык весьма своеобразно воплощает это понятие в совокупность значений и форм. В русском – три времени, в других языках их может быть значительно больше. Например, в английском, французском, испанском языках – несколько прошедших времен и несколько будущих. А в языках от нас далеких, экзотических, это разнообразие может быть еще большим. Вот как писал об австралийских аборигенах французский психолог Л. Леви-Брюль в своей книге «Первобытное мышление»: «В некоторых языках есть обилие временных форм. Так, в языке племени нжеумба (Новый Южный Уэльс) по-разному выражается: я буду молотить (будущее несовершенного вида) утром, весь день, вечером, ночью, снова и т. д.».
   Нам, говорящим по-русски, деление на три времени кажется наиболее естественным и логичным. Имеется в виду, что ситуация, о которой мы говорим, или уже состоялась (т. е. она предшествует моменту речи), или она совпадает с моментом речи (включает его в себя), или же последует за моментом речи (состоится позже) – это и выражается триадой «писал» – «пишу» – «буду писать». Но на практике использование категории времени, в том числе и в русском языке, значительно сложнее и «свободнее». Ведь, скажем, форма прошедшего времени может обозначать событие, произошедшее только что, за минуту до акта речи, или событие, состоявшееся неделю назад, или событие, имевшее место несколько веков назад, или вообще бывшее когда-то (причем не важно когда – важно то, что оно вообще было)… В следующей цитате из романа А. Битова «Улетающий Монахов» обыгрывается как раз такая «многоликость» формы прошедшего времени (кстати, если переводить этот текст на английский или французский язык, то формы сказал, сказала в разных репликах получили бы разное соответствие):
   «– Монахов, милый, я тебя бросила, прости. Ты скучал? Монахов смотрел неприветливо.
   – Ты не сердись, Монахов… Должна же я была ему сказать, – добавила она вполголоса.
   – Что сказать?
   <…>
   – Что я тебя люблю, что хочу остаться сейчас с тобою…
   – Ты же говорила, что уже сказала?.. – шепотом просвистел Монахов.
   – Да нет, – поморщилась Наталья, – вот сейчас сказала.
   – А зачем же ты мне тогда сказала? – не понимал Монахов.
   – Хотела посмотреть, что ты скажешь.
   – И что я сказал?
   – Да ничего ты не сказал, не бойся.
   – Так, может, ты и сейчас не сказала, а только говоришь?..
   – Тьфу, Монахов. Сказала. Тоска, Монахов…»
   Но дело не только в смысловой широте или неопределенности временных форм. В нашем сознании время может течь вспять или прерываться, оно может представать перед нашим умственным взором в виде отдельных, изолированных моментов. Мы можем представлять себе историческое прошлое как настоящее, а можем переноситься мыслями в будущее. Язык старательно обслуживает все эти наши потребности. Если же при этом возникают какие-то нестыковки, шероховатости, то человек довольно быстро с ними свыкается и перестает их замечать. «Ну, я пошел!» – говорим мы о своем намерении куда-то пойти, еще не двигаясь с места. Здесь форма прошедшего времени обозначает действие в будущем. «Послезавтра мы идем в театр!» – здесь другое будущее действие выражается формой настоящего времени. В третьем случае предстоящее действие, обозначенное формой прошедшего времени, имеет особый оттенок «желательности». «Никаких разговоров, все улеглись и заснули!» – командует воспитательница в детском саду. Естественно, все эти возможности используются в художественной литературе. Приведем две иллюстрации.
   «Собирай мальчиков, по кустам расползлись и вперед, за Родину, за Сталина! Возьмешь – «Красное Знамя», не возьмешь – сдавай партбилет, ясно? Выполняй!» (В. Некрасов. «Саперлипопет»).
   «– …Нас все равно никто не слушает.
   – А вы?
   – Слушали. Попробуй я отцу слово поперек сказать. Снимет штаны и за милую душу поддаст горячих. Уважение было. Дети родителей почитали»
(А. Безуглов. «Следователь по особо важным делам»).
   В первой цитате предстоящая ситуация описывается при помощи разных глагольных форм, среди которых обращает на себя внимание форма прошедшего времени (расползлись): фактически она выражает собой приказ. Во второй цитате ситуация, наоборот, относится к прошлому – это воспоминание о патриархальных нравах, – но в ее описание вкраплены формы будущего времени (снимет, поддаст), обозначающие некоторое повторяющееся действие.
   Носитель языка может сознательно сопоставлять в одном контексте формы разных времен, уточняя или развивая свою мысль.
   «…Официанты оставили свои подозрения и принялись за дело серьезно. Один уже подносил спичку Бегемоту… другой подлетел, звеня зеленым стеклом и выставляя у приборов рюмки, лафитники и тонкостенные бокалы, из которых так хорошо пьется нарзан под тентом… нет, забегая вперед, скажем: пился нарзан под тентом незабвенной грибое-довской веранды»
(М. Булгаков. «Мастер и Маргарита»).
   «– Сколько стоит? – спросил художник.
   – Стоил. Недорого, – засмеялся Евгений. – Сто рублев»
(Н. Давыдова. «Сокровища на земле»).
   Казалось бы, говорящий здесь просто переносит описываемую ситуацию в иной временной план: не пьется, а пился, не стоит, а стоил… Ан нет, игра в том и заключается, что изменившаяся временная форма свидетельствует: ситуация стала в корне иной. Пился – значит, ресторана больше уже нет. Стоил означает «уже не имеет цены, уже продан».
   Особенно наглядной «игра с временем» становится тогда, когда в одном контексте сталкиваются трудно совместимые по своим значениям грамматические показатели времени (глагольные формы) и лексические сигнализаторы (обстоятельства времени). Несколько иллюстраций:
   «…Вот в таких прекрасных дворцах будут жить все трудящиеся в недавно наступившем светлом будущем»
(А. Зиновьев. «Зияющие высоты»).
   «Прошлое для тебя еще может измениться и наступать. «Наполеон, – говорю я, – был выдающийся государственный деятель».
   Ты отвечаешь: «Посмотрим!»
   Зато будущее для тебя достоверно и безусловно.
   «Завтра мы пошли в лес», – говоришь ты. У, какой лес зашумел назавтра!..»
(А. Вознесенский. «Оза»).
   «– Ей разрежут живот! – ликуя, кричит маленький Андрей.
   – Вчера будет родительский день, а ей разрежут живот!
   – Вчера! – иронически говорит Алеша. – Не вчера, а завтра»
(Р. Зернова. «Солнечная сторона»).
   Категория времени тесно связана с категорией вида. Вид в славянских языках – специфическая глагольная категория, суть которой сводится к выражению ограниченности действия (лингвисты предлагают еще термины предельность, точечность, завершенность и др.) либо к отсутствию таковой. Большинство глаголов образуют видовые пары – совершенного и несовершенного вида: принести – приносить, сбыть – сбывать, прочитать – прочитывать, охнуть – охать и т. п. (мы не касаемся здесь внутренних механизмов и направленности словообразовательных процессов). Важно другое: если вид – нормальная грамматическая категория, то она должна каждому совершенновидовому глаголу придавать соответствие в виде несовершенновидового, и наоборот. А на практике так не бывает, соотносительность видов сильно ограничена словообразовательными запретами. Как, например, образовать несовершенный вид от глаголов погодить или нахлынуть? Как образовать совершенный вид от глаголов раздражать или отрицать? Но опять-таки: «если нельзя, но очень хочется…» – и в рамках языковой игры такие образования становятся возможны. Покажем на некоторых примерах обход запретов на образование несовершенновидового глагола.
   «Всё задремывает… И разнокалиберная шумливая птица в птичнике, и толстая неповоротливая, обильно кормленная и поенная скотина в хлеву… – всё, всё спит»
(А. Аверченко. «Дюжина ножей в спину революции»).
   «– …Ну друг! Дай я тебя поцелую!
   Петухов поцелуй вытерпливает, но говорит…»
(Л. Лиходеев. «Слоны»).
   «Машина затряслась и запрыгала… Мотор взревывал, камни били в днище»
(А. Стругацкий, Б. Стругацкий. «Понедельник начинается в субботу»).
   «Вот, например, у меня есть душа внутренняя, а прана – это душа внешняя… Через эту самую прану передаются мысли на расстоянии, нах… как сказать… нахлынывают случайные воспоминания…»
(В. Пьецух. «Рука»).
   Здесь во всех случаях при образовании несовершенновидовой пары прибавляется суффикс-ива-/-ыва-. Но в тех же целях может использоваться и иное средство: «отнятие» от глагола приставки (которая, собственно, и несла значение совершенного вида). Примеры:
   «Дело он двигал осторожно и на все подстегивания главного инженера небрежно отмахивался: – Погодите, разберусь…
   Бахиреву некогда было «годить»»
(Г. Николаева. «Битва в пути»).
   «– Держи, бой, – сказал я и дал ему значки. Он остолбенел сперва… Пока он столбенел, мы спокойно шли. Но уже через несколько минут сзади раздался шум и гам»
(В. Конецкий. «Среди мифов и рифов»).
   «– Господи, всю нервную систему ребенку расшатали… – Если бы у нее была своя внучка, она ни за что не шатала бы ее систему, а жила только ее интересами»
(В. Токарева. «Уж как пал туман»).
   «Мы быстро осиротели.
   Сиротели мы две четверти. Без кошек и шашек нам стало так скучно, прямо хоть реви»
(В. Панков. «Весело!»).
   Точно так же могут образовываться и окказиональные (это значит – для данного случая, на один раз) глаголы совершенного вида. Примеры:
   «Тут под звуки меланхолического вальса из кулисы выехала толстая блондинка… И блондинка заездила по сцене»
(М. Булгаков. «Мастер и Маргарита»).
   «Оказывается, мы прообщались с Еленой Павловной целую перемену»
(Ю. Поляков. «Работа над ошибками»).
   «А знаешь, этот Костик… Он посожалел»
(В. Токарева. «Инфузория-туфелька»).
   Кроме того, в сфере вида действует еще множество общих и частных условий и оговорок. Например, известно такое правило: в конструкциях с отрицанием может употребляться только глагол несовершенного вида: не оборачивайся, не чешись, не приноси и т. п. – нельзя сказать «не обернись» и т. п. Исключение составляют только некоторые глаголы, используемые в «ситуации предупреждения»: (смотри) не забудь, не споткнись, не опоздай… В речевой же практике, как и следовало ожидать, данное правило может нарушаться, если говорящий преследует какие-то особые цели:
«И стеклянною волной
Ласточка шмыгнула мимо,
Прошептала: Берегись!
Помни! Жди! Не обернись!»

(Д. Пригов. «Мистическое»).
   Или вот еще такое частное правило. Глагол взять имеет в качестве несовершенновидовой пары слово с другим корнем: брать. Мы можем сказать: «Я взял книгу в библиотеке» или «Я много раз брал книги в библиотеке». Но взять имеет и другие, переносные значения. Так, оно употребляется в предложениях, обозначающих неожиданное, непредсказуемое действие: А вдруг они возьмут и приедут? А он взял и отказался от своих слов. Или так: А Петя возьми и скажи… В этой своей функции глагол взять выпадает из видовой пары брать – взять (фактически он тут становится чем-то вроде частицы). Нельзя сказать: «Он каждый раз брал и отказывался». Но, подчиняясь всесильным законам игры, может пасть и этот запрет:
   «– Кажется, погода испортилась! – сказал слоненок.
   – То есть как это испортилась? – возмутился попугай. – Что значит испортилась? Чего это ей ни с того ни с сего брать и портиться?»
(Г. Остер. «Бабушка удава»).
   Из других глагольных категорий стоило бы специально остановиться на лице и безличности. Грамматическое лицо выражает отношение ситуации, о которой идет речь в высказывании, к самому акту речи, а точнее, к его участникам. Как известно, 1-е лицо обозначает говорящего («Я вхожу в класс»), 2-е – слушающего, или адресата («Ты входишь в класс»); если же речь идет о ком-то или чем-то «постороннем», не принимающем участия в речевом акте, то употребляется 3-е лицо («Он входит в класс»). Возможности игры здесь заключаются прежде всего в функциональном «переодевании» лица. Это значит, формы лица используются не по своему прямому назначению, а принимают в данном контексте чужие обязанности.
   Например, если говорящий повествует о себе в 3-м лице, то в этом уже содержится элемент языковой игры, сопряженный с передачей дополнительных значений. На этом основаны многообразные выражения типа «ваш покорный слуга», «наш брат художник», «автор этих строк» и т. п. Со специальными целями такой прием может применяться и в художественных текстах, в частности, если говорящий хочет охарактеризовать себя со стороны, взглянуть на себя чужими глазами. Так, в следующем диалоге один из персонажей (женщина по имени Марина) говорит о себе в 3-м лице – «эта»:
   «Смирновский (отшучивается). Не выйдет, малыш. Я лягу при входе. Ты же не переедешь папочку?
   Марина (показывая на себя). Эта? Эта кого хочешь переедет»
(Э. Брагинский, Э. Рязанов. «Гараж»).
   Говорящий может использовать в игровых целях и форму 2-го лица. Например, в разговорной речи встречаются случаи, когда человек буквально повторяет обращенную к нему реплику собеседника: «Ты это сделаешь?» – «Сделаешь» (вместо «Сделаю»). В принципе можно считать, что перед нами пародирование типичной диалоговой ситуации, в которой реплики собеседников формально различаются только своей интонацией. Мы ведь привыкли к таким «эхо-ответам», ср.: «Готов?» – «Готов»; «Ладно?» – «Ладно» и т. п. А вот подтверждающая цитата из художественного текста – рассказа А. Кабакова «Love история»:
   «– Ты меня любишь? – спросила она.
   – Любишь, любишь.
   – Правда? – спросила она.
   – Правда, правда.
   – Я самая-самая? – спросила она.
   – Самая, самая, самая».
   Игровой можно считать также такую ситуацию, когда говорящий обращает свое высказывание к неодушевленному предмету. Поскольку предмет заведомо не услышит этого обращения и не отреагирует на него, весь речевой акт можно было бы считать искусственным и бессмысленным; но говорящий, очевидно, рассчитывает на какого-то иного слушателя: либо на присутствующих при этом лиц, либо на самого себя (ему нужно выплеснуть свой эмоциональный заряд). Классический образец такого поведения – речь Гаева в чеховском «Вишневом саде», обращенная к шкафу:
   «Гаев….Дорогой, многоуважаемый шкаф! Приветствую твое существование, которое вот уже больше ста лет было направлено к светлым идеалам добра и справедливости; твой молчаливый призыв к плодотворной работе не ослабевал в течение ста лет, поддерживая (сквозь слезы) в поколениях нашего рода бодрость, веру в лучшее будущее и воспитывая в нас идеалы добра и общественного самосознания».
   Еще один случай – использование в речи форм 1-го лица множественного числа со значением совместного действия. «Ну, как мы себя чувствуем?» – интересуется врач при обходе. «Шею брить будем? Височки какие сделаем?» – обращается парикмахер к сидящему в кресле клиенту. «На следующей выходим?» – спрашивает пассажир у человека, стоящего перед ним в проходе. Ясно, что «совместность» тут деланная, фиктивная. По существу же эти формы обозначают действие одного субъекта, только окрашенное толикой вежливости, участливого или заинтересованного отношения со стороны говорящего.
   На внутренней противоречивости таких форм основан следующий анекдот – характерный пример языковой игры:
   «– Ну что, будем говорить? – спросил полковник матерого шпиона.
   – Будем, – ответил шпион.
   И полковник начал рассказывать».
   Возможности использования форм лица с дополнительной нагрузкой вообще довольно широки. Однако иногда «игра с лицом» требует специального пояснения, «введения». Например, в повести В. Нечаева «Последний путь куда-нибудь» два персонажа общаются друг с другом довольно странным образом:
   «Гонт уже привык к его молчанию.
   Он сделал заказ, не забыв для себя бутылку сухого вина, и как бы между прочим спросил Коробейникова:
   – За каким дьяволом тебя погнало в Японию?
   – А как он думает? – тихим, невзрачным голосом сказал Коробейников. – Он думает, что это случайно. Лодка сбилась с курса. И штормовой ветер погнал ее к иноземным берегам.
   <…>
   – Ты что будешь заказывать? – милостиво обратился он к Коробейникову.
   Тот презрительно пожал плечами.
   – Меня там кормили супами и кашами. Я уже забыл вкус настоящей пищи… Но он ведь уже сделал заказ. Или он в самом деле идиот».
   Читатель недоумевает: как понимать это «он» в речи Коробейникова – о ком это он? Что это, еще одно действующее лицо? Или же это проявление раздвоения личности? А может быть, связь между собеседниками оборвана и каждый говорит о своем? И только дальше всё разъясняется и становится на свои места: оказывается, «он» – это «ты». Процитируем текст:
   «– Мы оба сироты. Мы не имеем корней и традиций, – Гонт почти прослезился.
   – И в этом он находит свое оправдание, не так ли?
   – Говори мне ты, – вспылил Гонт. – Что это за дурацкая манера обращаться к человеку в третьем лице.
   – Не могу. На вы – незаслуженно, а на ты – не могу. Язык не поворачивается. «Ты» можно сказать брату, другу, врагу. С кем меня связывает что-то существенное и личное. А нас связала только оказия».
   Такое использование формы 3-го лица оказывается для читателя довольно трудным, чреватым непониманием, а потому, как мы видим, нуждается в специальном «обосновании».
   Значительно более частый и естественный случай языковой игры связан с противопоставлением лица и безличности: это еще один пример «балансирования на гранях» языковой системы. Дело в том, что, кроме возможности обозначить разное лицо – 1-е, 2-е или 3-е, – у говорящего есть возможность никак не выражать лицо. Тогда используются неопределенно-личные или безличные конструкции. Например, вместо «я думаю, что…» можно сказать «мне думается, что…», вместо «ветер захлопнул дверь» – «ветром захлопнуло дверь» и т. п. Иногда смысловая разница между такими вариантами несущественна, незаметна, но бывает и наоборот: говорящий может сознательно противопоставлять личной ситуации безличную, подчеркивать, что последняя организуется как бы сама по себе, вопреки воле субъекта.
   «– Так зачем же пили? – изумленно спросил внук.
   – Пили-то? Да так. Пилось»
(А. Аверченко. «Старческое»).
   «К берегу гребет он, ан – не гребется, чудесно и не гребется. В лодке воды все прибывает»
(Е. Попов. «Было озеро»).
   «– Что же это вы тонете? – укоризненно спросил он, когда я вынырнул.
   – Да я бы рад не тонуть, – откровенно признался я. – Само как-то тонется»
(Н. Исаев. «На верхней полке»).
   Игра же здесь основывается на том, что глаголы, в соответствии со своим значением, в разной степени предрасположены (или, наоборот, не предрасположены) к обозначению безличного состояния. Так, с помощью возвратной частицы-ся легко образовать безличные формы от глаголов жить, спать, верить, думать, хотеть, работать, сидеть, гулять и некоторых других.
   Очень часто при такой форме присутствует имя существительное или местоимение в дательном падеже: Отцу не спалось; Мне не сидится дома;Как вам тут живется? и т. п. Но расширить круг этих глаголов – значит в каком-то смысле переступить черту, нарушить принятую конвенцию. Мы уже знаем, когда такое нарушение выглядит оправданным в глазах носителя языка: если оно сопровождается дополнительной экспрессией, несет с собой эстетический (поэтический, комический и т. п.) эффект.
«Как живется вам – хлопочется —
Ежится? Встается – как?..»

(М. Цветаева. «Попытка ревности»).
«Насколько терпелось канавам и скатам,
Покамест чекан принимала руда…»

(Б. Пастернак. «Баллада»).
«Пировалось всю ночь воронью,
Воронье истерзало мою
Небессмертную, рваную душу…»

(Д. Сухарев. «Голос птицы»).
«Здесь пишется, как дышится, —
Взволнованно, распахнуто,
Как небосводам пышется
И как звенится пахотам»

(А. Вознесенский. «В горах»).
   «Николаю Сергеевичу хотелось лечь и уснуть навсегда, не выходя из кабинета. Николай Сергеевич закрыл глаза и стал ждать конца. Но как-то не умиралось»
(Э. Брагинский, Э. Рязанов. «Старики-разбойники»).
   Другой структурный тип безличных конструкций, включающий в себя существительное или местоимение в родительном падеже, реализуется при одном условии – при сказуемом должно быть отрицание. Например: Ветра не было; Гор из-за тумана не было видно; У вас никаких вещей не пропадало? и т. п. Стоит убрать отрицательную частицу не – и конструкция становится неправильной, невозможной. Ее существование тогда может быть оправдано только «игровыми» целями:
   «Знакомый швейцар сразу захотел допытаться, почему на фронте не болели.
   – На фронте гипертоний не было.
   – Гипертоний было, – сказал художник миролюбиво как будто»
(Н. Давыдова. «Сокровища на Земле»).
   «– Вас здесь не стояло!
   – Нет, стояло, – естественно, отвечает Гражданин № 1.
   – Нет, не стояло! – настаивает Гражданин № 2.
   – Да-да, их здесь стояло! А вас не стояло! – вступился Гражданин № 3 в желтых очках»
(В. Леви. «Искусство быть другим»).
   Еще более очевидна языковая игра в тех случаях, когда глагол, обычно выступающий как безличный, становится «окказионально личным»: к нему в данном контексте «примысливается» подлежащее. Таковы в следующих цитатах глаголы кишеть и смеркаться:
   «– А в Германии ваши были, – лукаво погрозил он мне. – Там вашими так все и кишело в 1945-м. А ты там, Вася, не кишел?
   – Я тогда под стол пешком ходил»
   (В. Аксенов. «О похожести»).
«Я сослан в себя
Я – Михайловское
Горят мои сосны смыкаются
В лице моем мутном как зеркало
Смеркаются лоси и пергалы»

(А. Вознесенский. «Я сослан в себя…»).
   Богатые возможности для языковой игры предоставляет еще одна грамматическая категория – категория степени сравнения. Человеку свойственно сравнивать между собой предметы, у которых одно и то же качество проявляется в разной мере, например: Правая рука обычно сильнее, чем левая; Петя старше Васи на год; Мальчик плавает все лучше и лучше; Ваши яблоки вкуснее наших и т. п. Отсюда естественно вытекает, что категория степени сравнения присуща прилагательным (а также наречиям), обозначающим качество, – таким, как сильный, высокий, грубый, добрый, холодный и т. п. Правда, из этого общего правила есть довольно много исключений: нельзя образовать сравнительную степень от слов пустой, голый, босой, глухой, мертвый, больной, вечный, злостный, чужой и др. Как бы само собой подразумевается, что если прилагательное обозначает признак абсолютный, не имеющий количественного измерения, то и степеней сравнения у него быть не должно. Нельзя ведь сказать, что один пациент «больнее», чем другой, а этот участок «квадратнее», чем тот… То же самое касается и относительных прилагательных, устанавливающих свойство предмета на основании его отношения к другому предмету: железный, ночной, деловой, детский, мясной и т. п.; они тоже находятся «вне сферы» степеней сравнения. Нельзя сказать: «Эта телепередача ночнее, чем та…» Однако на практике все эти запреты оказываются относительными; языковая игра позволяет, если нужно, переступить границу:
   «Однажды Серафима Анисимовна сказала Отелкову: – Я одинокая, а ты одиночше меня. Ты такой одинокий, хуже, чем крот»
(В. Курочкин. «Урод»).
   «Руководителю тут же предложили мотористок и плотника изъять, а взамен набрать кого-либо пожелезнодорожней»
(Л. Жуховицкий. «Компания»).
«Он умолял: «Скорее спрячемся,
Где дождь случайней и ночнее…»»

(А. Вознесенский. «Ода дубу»).
   В игре могут участвовать и формы, выражающие максимальное, наиболее полное проявление признака (в языкознании их обычно называют формами превосходной степени). Кроме суффикса-айш-/-ейш-, в данном случае могут использоваться также повторы (типа добрый-добрый) и специальные сигнализаторы: наиболее, самый, чрезвычайно, очень, крайне и т. п. Приведем несколько примеров, в которых признак, не подлежащий количественному измерению, искусственно «усиливается». Пример первый – анекдот.
   «Жена нового русского приводит сына в гимназию.
   – Хочу, чтобы мальчик учился иностранному языку.
   – Пожалуйста. Какой предпочитаете: английский, немецкий, французский, итальянский?
   – А какой из них самый иностранный?»
   Следующие примеры – из литературных произведений.
   «– … А статую Венеры поверните в профиль! А то у нее чересчур античные формы»
(Б. Егоров, Я. Полищук, Б. Привалов. «Не проходите мимо»).
   «– Неужели Печать? – спросил он с ужасом.
   – Да, – сказал Роман. – Увы.
   – Большая?
   – Очень большая, – сказал Роман.
   – Ты такой еще не нюхал, – добавил Витька.
   – И круглая?
   – Зверски круглая, – сказал Роман. – Никаких шансов»
(А. Стругацкий, Б. Стругацкий. «Сказка о Тройке»).
   «– А вот здесь моя мама работает. Шестая объединенная поликлиника. Такая объединенная-объединенная, – тихо усмехнувшись, добавляет она»
(В. Попов. «Две поездки в Москву»).
   Обратим внимание на то, что, сравнивая предметы, говорящий принимает некоторое количество признака, имеющееся у одного из них, за, так сказать, точку отсчета. Однако другое, большее количество этого признака, имеющееся у иного предмета, может само стать исходным пунктом при сравнении с очередным, третьим предметом и т. д. Иными словами, человек в своей практике имеет дело не только с двучленным противопоставлением типа «высокий – выше», но и с постепенной градацией типа «высокий – выше – еще выше…» и т. д. Сравнительная степень относительна по самой своей сути.
   Вот как обыгрывают это языковое свойство И. Ильф и Е. Петров: «Происшедшее нарастание улыбок и чувств напоминало рукопись композитора Франца Листа, где на первой странице указано играть «быстро», на второй – «очень быстро», на третьей – «гораздо быстрее», на четвертой – «быстро как только возможно» и все-таки на пятой – «еще быстрее»» («Золотой теленок»). Еще одна цитата из того же источника:
   «Изредка только попадалась кепка, а чаще всего черные, дыбом поднятые патлы, а еще чаще, как дыня на баштане, мерцала загоревшая от солнца лысина…»
   В принципе можно рассуждать так: чем ярче выражен какой-то признак предмета, тем более полно проявляется сам предмет – носитель данного признака. И в этом смысле степени сравнения – категория не только прилагательных и наречий; она важна также для существительных. С ними происходит примерно то, что публицист В. Овчинников замечает в особенностях японской кухни:
   «Назначение адзи-но-мото – усиливать присущие продуктам вкусовые особенности. Если, скажем, бросить щепотку этого белого порошка в куриный бульон, он будет казаться более наваристым, то есть более «куриным». Морковь подобным же образом будет казаться более «морковистой», фасоль – более «фасолистой», а квашеная редька станет еще более ядреной. Каждый продукт, таким образом, в большей степени становится самим собой»
(«Ветка сакуры»).
   Но как это может морковь становиться «более морковистой» или «менее морковистой»? – спросит читатель. Очень просто: достаточно в нашем сознании прибегнуть к сравнению и оценке. В таком случае «более морковистый» значит «лучше соответствующий типичным свойствам моркови». И говорящие, в том числе писатели, с удовольствием принимают правила игры: существительные, в значении которых содержится оценочный элемент, втягиваются в сферу категории степеней сравнения. Примеры:
   «– Господь с вами! Вор-Пащенко? Да это честнейшая личность, кристальная душа!
   – А, может быть, лучше пригласить вора-Кущенко?
   – Ну, нет, этот гораздо ворее»
(Тэффи. «Ке фер?»).
   «Марик! Дружок мой, до колонии мы с ним хулиганили. А потом, говорят, шпаней его в Лианозове не было»
(С. Каледин. «Смиренное кладбище»).
   «– А насчет Голощапова не сомневайся, – сказал Аркадий Павлович. – Он, как говорится, папее папы»
(А. Безуглов. «Преступники»).
   Подобные выражения, естественно, встречаются и в устной разговорной речи. Вот, скажем, какая форма зафиксирована в сборнике «Русская разговорная речь. Тексты» (сохранена пунктуация оригинала, косые линии соответствуют паузам): «Мы идём-идём/ идём-идём/ с ребё-о-нком/ идём одно бревно/ другое/ мы думаем там еще бревнее есть бревно…»
   Такие же формы отмечает К. Чуковский в речи детей. Персонажи его книги «От двух до пяти» говорят примерно так: «Я буду ждать, когда станет утрее». Или: «У тебя цветок как звездочка? А у меня еще звездее».
   Наконец, стоило бы припомнить, что в распоряжении категории степеней сравнения имеются различные средства: суффиксы, префиксы, повторы, слова типа более, самый и т. п. Все они определенным образом соотносятся и взаимодействуют между собой. Несоблюдение этих правил приводит в разговорной речи к ошибкам типа «более лучший» или «самый длиннейший». Подобные образования – уже в ином качестве – могут встречаться и в художественных текстах и публицистической речи (возможно, как речевая характеристика персонажа или же как демонстративное пренебрежение к нормам грамматики), ср.:
«Под каждой крышей —
     тоже человечество.
Не менее ценнее, чем Париж,
     наш дом,
где у крыльца луной высвечиваются
     две пары лыж»

(Е. Евтушенко. «Две пары лыж»).
   В целом грамматика, благодаря абстрактности и условности своих значений, оказывается благодатнейшей почвой (или полем?) для языковой игры.

Жизнь и приключения слова

   Важнейшая единица языка – слово. Оно призвано обозначать и называть предметы (явления, процессы, свойства и т. д.). Вот это, мы говорим, называется облако, это – средневековый, это – моргать… Слово необходимо нам для систематизации и классификации окружающей действительности, для ориентации в пространстве и времени. В нем воплощается основная мыслительная единица – понятие.
   Слово – знак, за ним стоит обозначаемый предмет. И, как любой знак, оно складывается из двух частей, двух сторон: из того, что передается, – его называют значением, смыслом, семантикой, и того, чем передается, – это форма, оболочка слова.
   Для данных двух составляющих языкового знака есть и специальные термины, соответственно: план содержания и план выражения.
   Отношения между планом содержания и планом выражения слова довольно сложные, вроде как между членами супружеской пары. Дело в том, что каждая сторона стремится к определенной степени свободы, независимости от другой. То значение слова в конкретном контексте в той или иной степени отойдет от исходного, то, наоборот, форма слова позволит себе какие-то «излишества» (попросту говоря, изменится). Продолжая нашу параллель с супругами, можно было бы сказать, что две стороны слова то и дело расходятся, «ссорятся», а говорящий должен их постоянно сводить друг с другом, «мирить». Собственно, это именно говорящий и позволяет себе подобные «вольности» со знаком, но он действительно должен их как-то оправдывать, мотивировать для слушающего – иначе тот просто не поймет сказанного. По данному поводу уместно вспомнить еще один диалог из «Алисы в Зазеркалье» Льюиса Кэрролла:
   «– Когда я беру слово, оно означает то, что я хочу, не больше и не меньше, – сказал Шалтай презрительно.
   – Вопрос в том, подчинится ли оно вам, – сказала Алиса.
   – Вопрос в том, кто из нас здесь хозяин, – сказал Шалтай-Болтай. – Вот в чем вопрос!»
(перевод Н. Демуровой).
   Вопроса, собственно, нет – и так ясно: говорящий человек – вот кто хозяин по отношению к слову. Хозяин настолько, что он может даже придать слову совершенно неожиданное, не свойственное ему значение. Или, в другой ситуации, изменить, исказить его оболочку, т. е. как бы придать ему чужую форму. Но тут уже, конечно, начинается область языковой игры.
   Рассмотрим вначале первую из названных ситуаций. Вот, к примеру, всем нам хорошо знакомые части тела: руки, ноги, голова, живот… Казалось бы, почему б их так прямо и не называть: руки, ноги и т. д.? Но нет, в текстах мы сплошь и рядом сталкиваемся еще с другими, «чужими» обозначениями. Несколько иллюстраций из художественной литературы:
   «– Что-то мы засиделись, – сказала она и вытянула вперед руку, поиграв в воздухе своими морковками. – Помогите даме! Джентльмен!»
(К. Мелихан. «Белый танец»).
   «Винтик пожал его мягкую, точно котлета, руку и тоже назвал себя.
   – Смекайло, – повторил Смекайло бархатным голосом и плавным, широким жестом протянул руку Шпунтику.
   – Шпунтик, – ответил Шпунтик и тоже пожал котлету»
(Н. Носов. «Приключения Незнайки и его друзей»).
   «И Мишка стал держать велосипед, а я на него взгромоздился. Одна нога действительно доставала самым носком до края педали, зато другая висела в воздухе, как макаронина. Я этой макарониной отпихнулся от трубы, а Мишка побежал рядом…»
(В. Драгунский. «Мотогонки по отвесной стене»).
   «– И с этим грязным животным в кожаном пиджаке я общаюсь почти тридцать лет! «Золя» отрастил… как на седьмом месяце… – Резким движением он хотел ткнуть Юрия Евгеньевича в живот…»
(Б. Золотарев. «Нам позвонят»).
   «У Адалис было милое интеллигентное лицо, редкие растопыренные зубы. Когда она улыбалась, Багрицкий говорил: «Закройте ваш веер, Адалис»»
(Н. Надеждина. «Из воспоминаний»).
   Мы видим, что в первой цитате слово морковка употреблено в значении «палец», в конце второго примера слово котлета выступает в значении «рука», в третьем случае существительное макаронина приобретает окказиональное значение «нога» и т. д. Конечно, назвать палец морковкой или зубы – веером можно лишь при условии, что у говорящего (в том числе у писателя) имеет место особый – игровой (игривый?) – настрой; по-видимому, и от читателя ожидается, что он как бы предрасположен к языковой игре.
   Только не надо думать, что подобные окказиональные названия используются всегда со знаком «плюс», т. е. с одобрительной оценкой. Скорее наоборот. Очень показательны в данном отношении слова, выражающие отрицательные эмоции человека: негодование, досаду, злость, презрение, ненависть и т. п. Уж, казалось бы, столько есть названий, специализирующихся в репрессивной, «обзывательной» функции: дурак, подлец, мерзавец, негодяй, сволочь… И все же иногда им не хватает выразительной силы. И в роли ругательств, оскорблений начинают выступать обычные, «нормальные» слова – достаточно только произнести их с соответствующей интонацией, да еще по возможности сопроводить угрожающим жестом… Примеры:
   «Буров (Заплатину). Скажи, нототения, снимки твои напечатали?
   Заплатин. Сданы в печать. Я вас прошу, Федор Сергеевич, не обзывать меня рыбными именами!»
(Э. Брагинский, Э. Рязанов. «Родственники»).
   «Там уже сидела на диване величественного вида дама и голосила:
   – Чтоб вы все сдохли! Чтоб вас черти слопали! Хамы! Горшки! Сталактиты!
   Последнее выражение почему-то особенно обидело дежурного врача, и он резко сказал:
   – Ну, хватит!»
(В. Поляков. «Если вы встретите таких людей…»).
   «Покупательница (с упреком). Какая вы принципиальная!
   Продавщица (вспыхнув). И вовсе я не принципиальная.
   – Нет, я вижу, очень даже принципиальная!
   – Да сами вы принципиальная!»
(З. Паперный. «Школа терпения»).
   «…Милиционеров Василий особенно не терпел и обзывал их, узнав это слово после знакомства с Лерой, интеллектуалами, что приводило и меня, и Леру в невыразимый восторг.
   Он так и кричал им вместо приветствия:
   – Ну, вы!.. Интеллектуалы!»
(В. Маканин. «Отставший»).
   Конечно, здесь можно было бы порассуждать о том, какое ругательство сильнее, обиднее – когда тебя назовут нототенией или интеллектуалом. Но общий принцип ясен: предмет называется «чужим» именем неспроста, а с какой-то дополнительной целью, с игровым подтекстом.
   Иногда при этом значение слова так далеко отходит от своего основного, словарного прототипа, что обязательным условием его употребления становится общий опыт говорящих, их некоторая совместная жизнь. Вот, к примеру, какой рассказ мы находим в «Записных книжках» И. Ильфа:
   «На пароходе «Маджестик» возвращалась из Америки группа автомобильных инженеров. Английского языка они не знали, и громадная обеденная карточка вызывала у них ужас. Наконец им посоветовали заказывать рекомендуемый обед. Он помещается на левой стороне меню. С тех пор они, счастливо улыбаясь, говорили друг другу перед едой: «Закажем левую, а? Левую!» А съев обед, долго говаривали: «Хороша сегодня левая, хороша»».
   Если же в одном контексте оказывается несколько слов, употребленных в окказиональных значениях (понятных лишь посвященным), то такой текст становится похож на зашифрованное сообщение: он требует «перевода» на нормальный язык. Скажем, у того же И. Ильфа в соавторстве с Е. Петровым есть глава «Прошлое регистратора загса», не вошедшая в основной текст романа «Двенадцать стульев». В ней, в частности, повествуется о нравах, царивших в дореволюционных гимназиях. В одном месте читаем:
   «Не один карандаш принял мученический венец из «фонарей» и «бланшей» от руки мстительных баклажан».
   Для того чтобы понять эту фразу, надо знать, что карандашами называли учащихся городской гимназии, баклажанами – воспитанников дворянской гимназии, фонарь, надо думать, означает «синяк», а бланш, по-видимому, «ссадина»… Обратим, кстати, внимание на закавыченные в цитате слова «фонарь» и «бланш». Кавычки – верное средство указать на то, что слово употреблено не в своем настоящем значении, а в каком-то ином, переносном. Это, между прочим, излюбленный прием газетчиков. Каждый день мы читаем в прессе: «Эти «борцы за демократию» организовали сбор подписей…» или: «Заезжий «коммерсант» подписал договор о доставке…» и т. п. Кавычки здесь – сигнализатор того, что значение слова «сдвинуто», верить названию нельзя… В сущности, самая бессмысленная фраза становится осмысленной, если какие-то слова в ней взять в кавычки. Когда-то языковеды увлекались придумыванием искусственных высказываний вроде «Кентавр выпил круглый квадрат». (Целью таких экспериментов было показать, что предложение может быть грамматически правильным независимо от того, понимаем ли мы, о чем тут говорится, или нет.) Так вот, достаточно принять, что некоторые слова употреблены здесь в каких-то особых значениях, как всё становится на свои места. Допустим, Кентавр – это прозвище человека, круглый употреблено в значении «полный» (ср. выражения круглый дурак, круглый год), а квадрат – название какой-то емкости… «Взятое в кавычки слово может значить тогда практически все, что нам надо; оно становится как бы «джокером», который может принимать в принципе любое значение, необходимое для того, чтобы фраза в целом воспринималась как осмысленная» (Б.А. Успенский). Вот как велика роль этого знака препинания, который мы обычно связываем с цитацией и прямой речью; кавычки – очень интересный знак.
   Ранее, говоря о поведении слова в составе фразеологических сочетаний, мы уже допускали, что его значение в принципе может превращаться в нуль. Теперь внесем поправку в наши «математические» выкладки: значение слова в речи – это икс. Это некоторая переменная величина, которая зависит от многих обстоятельств: от жизненного и языкового опыта говорящего (а также слушающего), от его намерения (коммуникативной задачи), от конкретной обстановки речевого акта, от произнесенных перед тем слов… Да-да, и предшествующие слова могут повлиять на действия говорящего, подсказать ему те или иные названия. Вот тому доказательства:
   «– А я один раз у него в ресторане был… шницеля вкусные, – мечтательно говорил Витька.
   – Ты гляди, сегодня школу не прогуляй, шницель! – отвечал Степан Егорыч»
(Э. Володарский. «Вторая попытка Виктора Крохина»);
   «Иван Гермогенович погладил бороду и, улыбаясь, сказал:
   – Вот на острове Барбадосе комары кусают, так это действительно, я вам скажу, кусают!
   Вдруг Валя вскочила и закричала:
   – Ой, смотрите, какая барбадоса плывет! Уй-юй-юй!»
(Ян Ларри. «Необыкновенные приключения Карика и Вали»).
   Стоит ли после всего этого удивляться тому, что в конкретном случае слова совершенно различные, противоположные по своему значению (антонимы), могут приравниваться друг другу, отождествляться! Белый может означать «черный»! И наоборот, между равнозначными словами (синонимами) может вырастать в тексте смысловая пропасть.
   Приведем несколько иллюстраций из сатирической повести А. Зиновьева «Зияющие высоты»: тут законы классической логики разбиваются об абсурд социалистической действительности.
   «Хмыря, Балду, Учителя и прочих тоже схватили и добровольно присоединили к добровольцам. Это конец, сказал Хмырь, копая землянку. Да, сказал Учитель, сося беззубым ртом грязный сухарь. Это – начало».
   «Для этого у меня есть своя теория, сказал Шизофреник… Только предупреждаю, она заведомо не научная. Пусть, сказал Мазила, лишь бы она была верная».
   «И впервые после многих лет он почувствовал, что, хотя он и бесполезен для общества, зато необходим».
   «На том берегу вырос новый район из домов, одинаковых по форме, но неразличимых по содержимому. Случайно получивший в этом районе отчасти изолированную смежную комнату Болтун говорил…»
   А чтобы показать, что такая игра не является привилегией одних только высокоинтеллектуальных текстов, рассчитанных на подготовленного читателя, приведем еще два примера из книги для детей.
   «– …Зачем ты ее испортила, нашу погоду?
   – Я ее не портила! – закричала мартышка. – Это не я!
   – Мартышка, – сказал попугай, – не отпирайся! Отпираться бесполезно!
   – И запираться! – добавил слоненок. – Запираться тоже, по-моему, бесполезно!
   – Я не запираюсь и не отпираюсь, – закричала мартышка. – И я не портила погоду!»
(Г. Остер. «Бабушка удава»).
   «– Я тоже его боюсь! – сказал удав. – Вернее, я его не столько боюсь, сколько опасаюсь»
(Там же).
   Если мы принимаем, что значение слова в речи – это некоторый «икс», то можно предположить, что для говорящего оно иногда так и остается неопределенным, неизвестным. Впрочем, не выдумка ли это, не фантастика ли? Разве может говорящий употреблять слова, смысл которых он не понимает? Это очень интересный вопрос, и частично мы его уже затрагивали. Что значит – «не понимает»? Человек ведь вообще «осмысливает» слово в меру своих сил, придает ему то значение, которое соответствует его потребностям. Понятно, что для обычного носителя языка глубина этого осмысления меньшая, чем для специалиста. В слове глаз окулист найдет значительно больше разнообразной информации, чем обычный человек, который снимает только «верхний слой» этого значения: «то, чем мы смотрим».
   Ну а если мы ограничимся вообще, что называется, первым приближением к объекту и будем определять его примерно так: «это нечто вроде…», «что-то типа…», «нечто из области…»? Можем ли мы утверждать в таком случае, что знаем данное слово, что мы им владеем? И ведь это не вымышленная ситуация, а вполне реальная, обыденная наша практика. Вот характерный пример:
   «– … Я его люблю. Все остальные – амбалы рядом с ним.
   – Амбал – это что?
   – Не знаю. Сарай. Или плита бетонная…»
(В. Токарева. «Ничего особенного»).
   А вот еще примеры того, как человек пользуется словом, имея лишь приблизительное представление о его смысле (и, добавим, не отдавая себе в этом отчета):
   «…Сдачу со всех покупок он настойчиво складывал в банку из-под ландрина. Как наберется червонец, он его менял на бумажку и ложил в другую специальную банку, где у него лежали одни червонцы. И так вплоть до сотенных купюр… Я сначала подумала, что, может быть, это такое сафари, и решила своего парикмахера испытать…»
(В. Пьецух. «Потоп»).
   «Нельзя, конечно, сказать, что Чистяков влюбился в Лизу, будучи совершенным будденброком в сексе»
   (Ю. Поляков. «Апофегей»).
   В первом случае слово сафари употреблено, видимо, в значении «хобби, увлечение»; во втором будденброк означает «троглодит», «идиот», «недотепа»… А действительно, разве мало в нашей памяти слов, знакомых нам понаслышке? Азалия, гоплит, пантограф, целибат, сикофант, левират, нонпарель, сикурс… Названия эти мы точно встречали, да только что они значат? Вертятся на кончике языка…
   

notes

Примечания

Купить и читать книгу за 225 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать