Назад

Купить и читать книгу за 79 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать

Божья девушка по вызову. Воспоминания женщины, прошедшей путь от монастыря до панели

   История жизни женщины, в 18 лет ставшей монахиней, но затем превратившейся в девушку по вызову и живущей сегодня в мире с собой и своим окружением, потрясает.
   Пути Господни неисповедимы, но выбор почти всегда зависит от человека.


Карла ван Рэй Божья девушка по вызову. Воспоминания женщины, прошедшей путь от монастыря до панели

   Посвящается чистоте, что есть во всех нас
   Милость всегда рядом. Пусть вас оставит немилость к себе – мысль о том, что вы лишены милости.
Пападжи (Г. Л. В. Пунджа), Бомбей, 1975

Предисловие

   Когда много лет назад я начинала писать эту историю, она представлялась мне отвратительным, горьким, злым сериалом, в котором я намеревалась рассказать всю правду об «ужасных монахинях». Я хотела поведать миру о том, как двенадцать с половиной лет страдала в монастыре, выплеснуть на бумагу свой гнев на католическую церковь и все, за что она выступает.
   По мере избавления от злости эта идея исчезала, и в 1986 году я встретилась с тогдашним советником Джоан Уоттерс, влиятельной фигурой в управлении города Перт, которая, как я полагала, могла бы помочь мне в поисках издателя. Имея на руках первую главу, план остальных глав и мою фотографию в качестве кандидатки, готовящейся вступить в орден Верных Спутниц Иисуса, я без труда убедила ее в выгоде этой публикации. По моей просьбе она связалась с прессой. Несмотря на все наши усилия тщательно изучить тему, воскресные газеты по всей стране вышли с сенсационными заголовками: ПОЧЕМУ Я УШЛА ИЗ МОНАСТЫРЯ В БОРДЕЛЬ. БЫВШАЯ МОНАХИНЯ РАССКАЗЫВАЕТ О СВОЕМ НОВОМ ПОПРИЩЕ.
   Сразу же заволновались четыре моих брата и сестра, живущая в Мельбурне: они умоляли не публиковать историю ради блага наших родителей. Не только потому, что их глубоко огорчат детали частной жизни некогда уважаемой, а теперь сбившейся с пути дочери, но и потому, что это негативно повлияет на их взаимоотношения с монахинями, от которых они зависели. Выйдя на пенсию, они все еще жили в доме, предоставленном им орденом. Я согласилась и была вынуждена отказать издателю, когда тот ко мне обратился.
   С тех пор прошло время: родители мои умерли и все связи с орденом, кроме дружеских, были разорваны. Большинство монахинь, о которых идет речь в книге, либо состарились, либо уже скончались. Персонажи моей истории похожи на розовые кусты: когда-то они ярко цвели, а теперь многие из них увяли и осыпались. Я рассказываю ее не для того, чтобы покрыть позором пору их цветения, но чтобы осмыслить уроки, вынесенные как из их поступков, так и из моих собственных. Разве не из этого состоит наша жизнь? Господь делает выдох, и вот на ограниченной сцене возникаем мы – яркие, живые персонажи, полные энергии и самомнения. Потом Господь делает вдох – или, возможно, вздыхает, глядя на спектакль, – и актеры исчезают, возвращаясь к истоку всего сущего.
   Господь благословляет все старые розы, в том числе и меня – розу, приближающуюся к возрасту, который обычно стараются не называть, если только этого невозможно избежать. «Божья девушка по вызову» – честная автобиографическая история и, разумеется, сугубо личная интерпретация реальных событий. Теперь я стала эмоционально зрелой и не хочу никому причинить боль своим рассказом. Я изменила имена, чтобы избежать случайного узнавания еще живых людей, а также изменила хронологию некоторых событий. Члены моей семьи, бывшие члены религиозной общины, к которой я принадлежала, а также бывшие клиенты вполне могут назвать эту историю выдумкой, что кажется мне неизбежным.
   Если кто-то из прототипов персонажей книги все еще жив и считает, что я незаслуженно его критикую или несправедливо отношусь к этому человеку, хочу пояснить: эта история в первую очередь рассказывает обо мне, такой, какая я есть, без всяких прикрас.
   Пока я писала историю Карлы – девочки, которая выросла на католическом юге Голландии и переехала в Австралию в возрасте двенадцати лет, которая в невинные восемнадцать решила уйти в монастырь, а покинула его в тридцать один столь же невинной, – ко мне постепенно приходило осознание того, что все происходящее было моим неизбежным выбором: сперва стать монахиней, затем – проституткой. Роли, что я играла, отражали мой невроз, а не подлинную личность. Необходимо было понять, кем я не являюсь, чтобы узнать, кто же я на самом деле. Возможно, так оно обычно и происходит, но именно это случилось со мной.
   «То, чему мы сопротивляемся, упорствует», – гласит известная пословица. Я не понимала секса, боялась его, подавляла свою сексуальность, а потому он постоянно присутствовал в моем сознании. Затем, чтобы все-таки его понять, я начала экспериментировать с ним как прекрасными, так и постыдными способами. Эта книга описывает взлеты и падения моей жизни в качестве проститутки, страдания, порожденные потаканием собственным прихотям.
   Время, в которое я живу, и помощь многих друзей позволили мне осознать модели своего поведения и преодолеть их. Возможно, не слишком хорошо предаваться воспоминаниям, но игнорировать их опасно. Поэтому я собираюсь рассказать свою историю и покончить с ней раз и навсегда, ибо не хочу снова пережить это в реальности.

Иерархия ордена Верных Спутниц Иисуса

   (в порядке убывания старшинства)
   Преподобная мать – глава ордена
   Осуществляет руководство орденом, живет в Доме настоятельницы в Англии.
   Преподобная мать-заместительница
   Осуществляет руководство на определенной территории, к примеру, в Австралии (где было четыре монастыря).
   Преподобная мать-настоятельница
   Руководит монастырем.
   Старшие монахини
   Монахини, давшие полные обеты после восьми с половиной лет пребывания в монастыре. Старшинство среди монахинь является даруемым статусом.
   Обычные монахини
   Монахини, давшие первые обеты после завершения послушничества или повторившие их через три года после его завершения.
   Послушницы
   Девушки, проходящие двухлетний период испытаний после кандидатства до первых обетов.
   Кандидатки
   Девушки, проходящие первые шесть месяцев испытательного срока.
   Рабочие сестры
   Главные труженицы монастыря: поддерживают обучающихся сестер, готовя им пищу, моя посуду и стирая белье. Часто им помогают кандидатки и послушницы. Рабочие сестры проходят такой же испытательный срок и становятся монахинями, но не получают права занимать высокие должности.

Первая часть

Семья

   Я РОДИЛАСЬ в маленьком голландском городке Тил– бург 28 октября 1938 года, в четыре часа семь минут пополудни, у родителей-католиков. Для матери это были первые роды, оказавшиеся еще и самыми трудными. Так я впервые столкнулась с тяжестью первородного греха, что выразилась в нежелании матери и отца поцеловать меня до крещения, поскольку до совершения таинства я считалась сосудом зла.
   Дом, где я родилась, являлся звеном в цепи одинаковых домов, выстроившихся в ряд на нашей улице. В каждом доме имелся второй этаж с небольшим окошком, проделанным в покатой крыше. Перед входной дверью был маленький сад, подходящий как раз для того, чтобы выращивать там голубые гортензии. Сад окружала низкая стена, по верху которой шли закругленные кирпичи; она представляла собой идеальную скамейку для посиделок в хорошую погоду, когда соседи выходили на улицу поболтать друг с другом. Задний двор был слишком мал, чтобы разбить там овощные грядки, и это послужило одной из причин нашего переезда из того района после войны.
   Улица, на которой мы жили, носила вызывающее название Мальзенхоф, то есть «сад наслаждений», или «цветущий сад». Однако она не соответствовала своему названию и не дожила до нашего времени, уступив место однообразной многоэтажной застройке.
   Матери в те дни рожали дома, а врача-акушера вызывали лишь в наиболее серьезных случаях. Мое упрямое нежелание появляться на свет было в конечном итоге побеждено докторскими щипцами, вынувшими меня через сухой родовой канал.
   Моей красавице-матери было тогда двадцать пять лет, симпатичному отцу – двадцать четыре, но они плохо представляли себе, что делают, заводя детей. Лишь одно они знали наверняка: я должна была вырасти чудо-ребенком, которым никто из них никогда не был. Они хотели добиться того, чтобы члены их семей и соседи восхищались мной. Для матери это было важнее, чем для отца: ее семья противилась браку, поскольку она выходила замуж за человека, находившегося ниже на социальной лестнице.
   После моего первого принудительного крика акушерка насухо меня вытерла и протянула дрожащей матери для кормления. Конечно, мать гордилась мной, гордилась своим первым успехом, и боль была почти забыта, а вся суета казалась далеким прошлым. К тому же я выглядела милой, что тоже помогло. Следующей ее мыслью было меня крестить.
   Католическая культура, в которой я родилась, принимает как данность простой и пугающий исходный тезис: человеческая природа несет в себе зло. Зло присуще ей изначально, характеризуя суть нашего бытия. Религия проникла в плоть и кровь людей, населяющих южную часть Голландии. Все они твердо верили, что без христианского крещения душа отправляется прямиком в ад.
   Катехизис гласил, что невинным детям уготовано особое место под названием лимб, где они, к счастью, не страдают от адского пламени, но и не могут «лицезреть Господа». Это положение, подтверждавшееся буллой, изданной католической церковью в далеком прошлом, в конце двадцатого века было аннулировано другой буллой, однако в 1938 году никто не сомневался в существовании лимба. После родов семьи торопились с младенцем в церковь, чтобы снизить вероятность его попадания в столь печальное место, как лимб. Мать ребенка редко присутствовала при крещении – к тому времени она еще не успевала оправиться после сурового испытания, связанного с приходом в мир еще одного вместилища грехов. Вместо нее по улице шествовала тетя с младенцем на руках в окружении стайки подруг и родственниц; младенец возлежал на подушке, покрытый белой сатиновой простыней с кружевами. В церковь можно было попасть только пешком, если, конечно, вы не владели лошадью с коляской или редкостной по тем временам вещью – автомобилем. У нас ничего этого не было. Если шел дождь, младенца защищала простыня.
   Младшая сестра матери поспешила в церковь, где крестила меня, дав по традиции латинское имя. Родители решили оградить меня от козней дьявола с помощью трех святых: меня назвали Каролиной Иоганной Марией.
   Кроме того, имена представляли и моих предков. Первое было дано в честь Кэролы, матери отца, родившейся в Германии. Меня никогда не звали этим производным от Каролины именем, поскольку моя замечательная мама, не любившая – нет, ненавидящая – всех немцев (за исключением моего отца) и пренебрежительно относившаяся к семье мужа, заявила: «Кэрола? Только через мой труп!» Она слегка изменила произношение имени, чем серьезно повлияла на его смысл, и назвала меня Карлой.
   Моя мать была цветущей, стройной женщиной, обладательницей роскошных волнистых золотисто-каштановых волос, обрамлявших гладкий лоб и красивое лицо. Карие глаза ее казались слегка прикрытыми, брови изгибались изящной дугой, губы были полными. Ее растили заботливые, благовоспитанные родители; она обучалась шитью, моделированию одежды и преподаванию, о чем свидетельствовали полученные дипломы. Во время войны она шила для черного рынка и помогала всем нам выживать. Подростком моя мать испытывала беспокойство оттого, что ее семья состоятельна, а все вокруг бедны. Эта проблема легко разрешилась: она вышла замуж за человека, у которого была лишь скрипка да привлекательное лицо.
   Красота моего отца завораживала: он был высоким, мускулистым и прекрасно сложенным мужчиной. Лицо его казалось удивительно правильным: тонкий прямой нос, серые глаза, гладкая кожа. У него был квадратный подбородок, а рот можно было бы назвать «решительным». Он имел практический склад ума и много знал о том, как мастерить вещи, выращивать растения и чинить обувь.
   Отец рос в многодетной семье: когда он появился на свет, родители уже не думали о колыбели или детской кроватке, укладывая его в нижний ящик комода. Он рассказывал об этом с кривой усмешкой, но такое прошлое породило в нем непреходящее чувство страха и печали.
   Он появился на свет в Краненбурге, городке, расположенном на германо-голландской границе, жители которого говорили на языках обеих стран, хотя его семья предпочитала немецкий. Они без проблем поселились в Голландии, когда отцу исполнилось семнадцать, и он заявил, что голландец по национальности.
   Когда война подошла к самым границам, отцу было двадцать пять. Его призвали на службу в голландскую армию, где быстро оценили его преданность. Он был готов сражаться за Голландию, поскольку эта страна давала ему работу и средства к существованию. Отец превратил свою благодарность в стремление защищать страну, которую теперь искренне считал своей родиной.
   Вторая мировая разразилась менее чем через год после моего рождения. Поначалу мать превратилась в комок нервов, но постепенно успокоилась, поскольку оккупация гарантировала вполне приемлемый образ жизни и отец вновь возвращался домой по вечерам. Так война прочно вошла в жизнь людей и их детей.

   В НАСЛЕДСТВО от семей обоих моих родителей мне досталось чувство вины, связанное с сексом. Для католицизма того времени, просто-таки зацикленного на чувстве вины, в этом нет ничего необычного, однако об этом стоит упомянуть.
   Корни моей матери уходят во французское дворянство; во времена революции ее предки избежали гильотины, покинув страну. В Голландии, чувствительной к социальному статусу, они считали себя выше нетвердых, как им казалось, моральных устоев простонародья, а потому, когда страсть, охватившая моих бабушку и дедушку, вылилась в беременность, они поспешили жениться. Мать рассказала мне о них, когда я сама собиралась выходить замуж (хотя и не была беременна), однако история на этом не закончилась. Однажды, когда бабушка в одиночестве гуляла по полям, разразилась гроза. Она повернула домой, как вдруг произошло нечто ужасное: рядом с ней ударила молния, расщепив дерево и оставив на нем черный, как сажа, ожог. Это было последним, что бабушка увидела. После этого она ослепла – или оттого, что вспышка сожгла ей сетчатку, или из-за пережитого шока, или от всего сразу. В чем бы ни крылась причина, бабушка так никогда и не поправилась, родив дочь (а позже еще троих детей) полностью слепой.
   Несложно предположить, как родители объяснили этот случай: мою бабушку наказал Господь. Господь ослепил ее, поскольку ребенок был зачат в похоти. Похоть шла вразрез с их утонченной католической чувствительностью, диктовавшей, что сексуальная близость предназначена не для удовольствия, а лишь для продолжения рода. Но Господь наказал мою бабушку еще при жизни, чтобы освободить ее от посмертных мучений в аду. Ее муж, искренний человек, принял эту вину, не дожидаясь никаких молний. Он щедро оплачивал нянечек, помогавших растить его детей.
   Таким образом, мать считала себя «ребенком похоти» и никогда не испытывала ничего хорошего в связи с собственной сексуальностью. С ее стороны было весьма неосмотрительно предаваться добрачному сексу – проклятая похоть вновь заявила о себе! Она признавалась мне в этом по мере того, как становилась старше и стремилась излить свою душу кому-нибудь еще, кроме местного священника. Чувство вины, недавно написал мне один проницательный друг, стремится к самооправданию. Она вышла замуж за отца, здорового, привлекательного, бедного и страстного человека. Вера и супружеские обеты обязывали ее подчиняться ему, что означало и подчинение его вожделению. Однако во всем остальном, казалось, он подчинялся ей, и так между ними возник компромисс – основа многих успешных браков.
   Таким было мое наследие. Я оказалась греховна с самого рождения, поскольку родилась католичкой, греховна изначально, еще до того, как унаследовала вину своей матери, а потом и вину отца за сексуальное желание, которого он не мог сдерживать. Через несколько лет я оказалась в плену столь мощного чувства вины, что была готова обратиться за помощью к самому дьяволу.

Совершенства не бывает

   Я ОКАЗАЛАСЬ самым настоящим ребенком-разочарованием. Для начала я ела уголь. Родители всячески стремились скрыть это от наших родственников и пытались остановить меня шлепками и выразительными взглядами. Но если они не могли меня отыскать, я неизменно оказывалась в шкафу рядом с камином, пачкая свою одежду, пол и обнаженные части тела. Были и другие привычки, сводившие их с ума. Мне нравилось отдирать от стен длинные полосы отклеивающихся обоев, просто для того, чтобы услышать возникавший при этом завораживающий звук. Несмотря на печальные последствия, я просто обязана была узнать, что находится внутри мягких игрушек, особенно внутри медвежонка, который издавал звук, если его наклоняли. Список моих проступков, огорчающих родителей, был длиною с каждый прожитый день.
   Меня пугало, когда папа начинал громко ворчать и цокать языком, будто выпускавший пар поезд, или произносить слова, которых моя мама не хотела слышать. «Hou je mond, Ян!» – замечала она. «Не говори такого при ребенке!» Часто он называл меня плохой девочкой. Временами, когда он брал меня на руки, я не знала, хочет ли он обнять меня или ударить. Иногда папа бывал милым, а иногда я его боялась. Но я хотела быть хорошей, потому что очень его любила.
   Мне не исполнилось и года, когда отец отправился на военные сборы, пробыв там несколько месяцев, предшествующих поражению Голландии. Он приезжал в отпуск, но все равно его часто не было дома. Отсутствие отца компенсировали визиты друзей и родственников. Моя мать любила гостей. Голландский образ жизни – отличная школа общения: все постоянно готовятся к приходу гостей, словно от этого обычая зависит жизнь. Однако детям появление в доме гостей не сулило никакого веселья. От детей требовалось быть тише воды, ниже травы, если только они не были младенцами, лежащими в колыбели или в детской коляске, которыми можно было восхищаться.
   Однажды, когда мне было примерно два года, к нам пришла гостья. На дворе стояло лето, и в нашем маленьком саду под окнами пышно цвели гортензии. Я любила их прекрасный синий цвет и многочисленные мелкие цветки, образовывавшие большие круглые головки. Сидя под длинными стеблями, я наблюдала за воробьями и зябликами, прыгающими по земле в поисках невидимых крошек. Меня отослала в сад мать, сказав, что я смогу поймать птицу, если насыплю ей на хвост соль.
   «И она будет моей навсегда?» – спросила я. «Конечно, если ты ее поймаешь», – уверила меня мать, кивая головой.
   Я отправилась на кухню, зачерпнула из открытой деревянной коробки горсть соли и забралась под гортензии, чтобы поймать себе птицу, которая станет моей навсегда. Я съежилась и сидела очень тихо, зажав хрусткую соль в правой руке. Воробьи прилетали и тут же улетали. Вррр! Они вспархивали, как только замечали меня. Но один из них остался, роясь клювом в песке. Меня он не видел. Он подобрался так близко… Я высыпала ему на хвост соль, потянулась, чтобы схватить, но он вспорхнул и был таков. Как же так! Он не должен был улететь!
   Я побежала к матери с плачем: «Мама! Птичка улетела!»
   Я знала, что перебиваю гостью, но мать должна была как-то объяснить эту ужасную неудачу! Мои губы дрожали, по щекам катились слезы. Мать очень удивилась. А потом случилось нечто невероятное: она начала смеяться. Она обманула меня, а теперь смеялась, потому что я ей поверила. Мать повернулась к своей гостье, и вместе они радовались удачной шутке.
   Мама! Как ты могла так поступить? Но я не сказала ни слова, всхлипывая и испытывая в душе глубокую обиду.
   Женщина ушла, но мать не обращала на меня внимания. Она убрала со столика, отправилась к моей младшей сестре, и огорчение забылось. Дело было не в том, что мать меня не любила или игнорировала мои чувства – в те дни чувства детей вообще не принимались в расчет. Когда она была ребенком, с ней обращались точно так же. Предполагалось, что когда вырасту я, то подобным образом буду вести себя и со своими детьми.

   МОЯ МАТЬ, профессиональный преподаватель, придерживалась новаторского в то время метода обучения Монтессори, и, хотя мне было лишь два с половиной года, она решила отвести меня в местную школу, где работали по этой методике. Монахини сказали, что я могу приходить уже завтра.
   На следующий день я настояла на том, чтобы отправиться в школу самостоятельно. «Нет, мама, я пойду одна! Я знаю дорогу!» Я разговаривала с ней так, как она говорила с моим папой, твердым голосом, выпрямив спину, и она уступила. Мать следила за мной на расстоянии, всю дорогу прячась за домами, чтобы увериться в том, что я не заблудилась. Я безошибочно добралась до нужного адреса, и так начались два самых счастливых года моего детства.
   Лучше всего я помню запахи того приюта: успокаивающая лаванда и тальк, аромат апельсинов – чрезвычайно редких в оккупированной Голландии, – запах пластилина, клея и цветов в вазе. Там были яркие, радостные краски, чистые аккуратные туалеты с сиденьями для малышей, рыбки в аквариумах. Я была счастлива, несмотря на то что школой руководили монахини, из-за своего изнурительного обета нищеты позволявшие нам рисовать только на жалких клочках бумаги. Бумага в период немецкой оккупации стоила дорого. Что я могла нарисовать на обрывке не больше собственной ладони? Страшно было совершить ошибку и испортить рисунок. Сестры говорили нам, что Иисус был беден, а потому нищета – это «добродетель». Я испытала настоящее облегчение, когда обучение рисованию наконец закончилось.
   Бедняки нашего квартала утешались тем, что Господь милостив к неудачникам, страждущим, обездоленным и нуждающимся. Мы были бедны, поскольку моя добродетельная мать подчинялась в постели воле своего мужа, производя на свет все больше и больше отпрысков, о которых надо было заботиться во время и после войны. За двадцать лет она родила десять детей и у нее было два выкидыша.
   Воскресенье было особенным днем, потому что в последний день недели никто не работал и не выполнял никаких домашних дел, даже мать (хотя ей приходилось готовить), и после обеда я усаживалась на большую деревянную коробку, защищавшую бакелитовое радио. Оно стояло у окна во двор, и коричневые бархатные шторы касались пола. Как приятно было завернуться в теплые, мягкие занавески и чувствовать музыку, пронизывающую все тело! В те дни, когда шел дождь или буйствовала гроза, я была на седьмом небе от счастья, проводя на приемнике целые часы, завернувшись в занавески, ни для кого не видимая. Так я впитывала в себя ритм, гармонию, страсть и красоту.
   По воскресеньям отец вынимал скрипку и играл немногие знакомые ему мелодии. Его музыкальное образование прервалось, когда начали рождаться дети, и он был вынужден много работать, чтобы содержать семью. Война также не способствовала прогрессу в его обучении. Поэтому он всегда играл одно и то же, делая это с радостью, и я искренне им восхищалась. «Карнавал в Венеции» Паганини, пьеса, дававшая свободу для творческих вариаций, была одной из любимых его композиций.
   В конце концов, мать начала раздражать его игра. Она ненавидела хвастовство отца и его умение получать удовольствие от одних и тех же мелодий. Она никогда не забывала о грехе гордыни.
   Любил отец и губную гармошку. Я благоговела перед его мастерством, однако мать считала этот инструмент вульгарным.
   Она говорила, что репертуар отца скучен. Бедный папа; его бы вполне устроило, если б она никогда не говорила вслух, что ненавидит губную гармошку.
   Неизменным обычаем воскресных дней после церковной службы – если только не объявляли воздушную тревогу, – был поход в гости к родителям матери или отца. Впрочем, если мы шли к отцовским родителям – дедушке и бабушке Кокеро (их звали так из-за дедушкиных голубей, ворковавших «кокеро, ко– керо»), меня волокли туда силком, а я упиралась и кричала. Отец делал решительное лицо, а мать… думаю, в глубине души она соглашалась со мной, поэтому и не наказывала за то, что всю дорогу ей приходилось тащить меня по тротуару.
   Большинство членов семьи отца меня попросту пугали. Кроме бабушки, все они были худыми и выглядели словно щепки, будто им постоянно не хватало пищи, любви или того и другого сразу. К тому же их было очень много: тети в коротких белых носках, дяди в дурно пахнущей одежде. В их доме я чувствовала себя грязной. В воздухе постоянно стоял запах голубиного помета. Бабушка ходила, переваливаясь с боку на бок, и страдала одышкой; дедушка был худым, сутулился и растил жесткие усы. Он постоянно носил одну и ту же одежду, а во рту или в сучковатых пальцах держал трубку. У него тоже была одышка.
   Я предпочитала дом родителей матери, где мебель была обтянута кожей, все блестело, а в вазах стояли цветы. Под окнами росли кусты, за которыми виднелась широкая мостовая, ряд деревьев вдоль тротуара и парк через дорогу.
   Мои отношения с дедом по матери были довольно-таки формальными. Хотя мы любили друг друга, я не помню, чтобы дед говорил мне что-нибудь, что произвело на меня особое впечатление. Он был серьезным человеком. Дед занимался импортом и первым в нашем городе обзаводился техническими новинками: именно у него появился первый граммофон, его машина ездила по нашим булыжным мостовым и ему первому провели телефон.
   После возвращения из церкви мужчины играли в карты на деньги. Они сосредотачивались на игре и пили много виски; в комнате клубился густой аромат дорогих сигар. Мне нравилось ощущать витающее в воздухе интеллектуальное и чувственное возбуждение, бродя вокруг стола и складывая аккуратные кучки из монеток, служивших ставкой в игре. Так я опосредованно приобщалась к духу секретности и расточительности, потаканиям желаниям, царившим в комнате. Моему деду нравилось, когда я находилась рядом, а мать не слишком этому противилась; потому я редко бывала у своей слепой бабушки, которая все последние годы жизни проводила в постели из-за осложнений со здоровьем. Она казалась очень бледной и старой. Как-то раз я забралась на ее большую покрытую кружевами кровать. Глаза бабушки были похожи по цвету на некоторые мои стеклянные шарики, но она меня не видела. Во рту у нее почти не осталось зубов. Как она себя чувствовала? Она была не слишком общительной, так что мой интерес угас, и вскоре я покинула ее комнату.
   Несмотря на свою беспомощность и болезни, бабушка родила трех девочек, а затем моего дядю Кеса, которого я обожала. Бабушке было всего пятьдесят четыре года, когда она умерла. Она покоилась в гробу на изысканном белом сатине, а вокруг лежали белые лилии. Гостиная на время превратилась в комнату прощания: со стен свисали черные драпировки, окна украшали черные шторы и портьеры. По обе стороны от ее головы стояли длинные восковые свечи. Она казалась столь прекрасной и умиротворенной, что я бесстрашно приблизилась, чтобы лучше рассмотреть ее лицо. Под подбородком был повязан плетеный шнурок, а на ней самой надето новое черное платье. Руки сложены, будто в молитве. Я подумала, что она выглядит лучше, чем когда бы то ни было, разве что немного бледнее.
   Кто-то из взрослых заметил, что я подошла слишком близко к мертвому телу, и громко зашептал: «Немедленно вернись сюда!» Я испугалась. «Сюда» означало уважительное расстояние до гроба, рядом с взрослыми, тихо беседовавшими между собой. Я быстро спряталась за мамину юбку.
   Все тревожились о моем деде, который был вне себя от горя. Он последовал за супругой в мир иной пять лет спустя.

   ОККУПАЦИЯ Голландии продолжалась, а жизнь шла своим чередом. Я привыкла, что улицы патрулируют немецкие солдаты, крепко держащие страшное оружие и готовые без промедления пустить его в ход. Обычно это были юноши, мечтавшие вернуться домой и не получавшие никакого удовольствия от адресованной им брани, на которую отваживались некоторые смелые и прямые жители.
   Однажды моя тетя Рита в порыве ярости закричала на двух патрульных, когда вместе со мной и матерью шла в магазин. Она была замужем за евреем и знала многих, кого депортировали немцы и о ком больше никто никогда не слышал. Внезапно мать силой потащила тетю Риту прочь. Все мы были рады оказаться на аллее за нашим домом, избежав непосредственной встречи с людьми, которых она оскорбила издалека. Потом тетя Рита расплакалась. Ее мужу, продавцу ковров, в конечном итоге повезло – он избежал депортации, и после войны они поселились в Амстердаме.
   Во время войны каждая семья получала талоны, в которых указывалось, сколько еды по ним можно купить. Цены были заоблачными, процветал черный рынок. Я росла в такой атмосфере, где дети видели важность скрытности, где люди могли разговаривать друг с другом шепотом, но если их спрашивали напрямик, то говорили, что ничего не знают. Неунывающий мясник с круглыми румяными щеками принес нам куски мяса, за которые его могли бы повесить, а ушел от нас с обувью, что смастерил ему мой отец, и с одеждой для жены, которую мать сшила в предыдущий вечер.
   В это тревожное время в моей семье родилось четверо детей – война не причина, чтобы отказываться от «Божьего благословения». Но думаю, что Господь вообще ничего не заметил.
   Мой папа был очень красив, особенно в военной форме, а мама – чрезвычайно романтична. Она подпевала Ричарду Таубе– ру, когда по радио передавали его песни. Она пела, что он – радость ее сердца и ей страстно хочется оказаться с ним рядом. Она была счастлива, напевая такие песни. На одной из семейных фотографий, сделанной профессиональным фотографом, мой отец запечатлен в форме. Я никогда не видела ничего более впечатляющего.
   К концу войны отец надел форму еще раз, чтобы присоединиться к союзникам, периодически возвращаясь на побывку с винтовкой. Он приезжал на машине домой при любой возможности, иногда даже вопреки правилам, поскольку был авантюристом и любил удивлять жену и детей. На нашей узкой мощенной булыжником улице не хватало места, чтобы нормально развернуться, и он повалил машиной пару миртовых деревьев.
   Работа моего отца заключалась в том, чтобы убирать с полей и доставать из окопов мертвые тела. Для этого ему и нужен был грузовик. По возможности он должен был опознавать трупы.

   НЕМЕЦКИЕ солдаты казались мне тайной – долгое время я не могла понять, почему их так ненавидят. Я немцев не боялась, поскольку отец разговаривал с ними, встречая на улице, и даже веселил их. Беглое знание немецкого языка помогло ему в нескольких ситуациях.
   Однажды два солдата спасли мне жизнь, когда я вместе с отцом отправилась в лес за дровами. Он посадил меня в тележку, позаимствованную у соседа. У тележки было два велосипедных колеса и ручки, как у тачки, а потому ее можно было толкать или тянуть за собой. Чтобы было удобнее ехать, отец усадил меня на мешки из-под картошки. Мешками укрывали дрова, чтобы не привлекать внимание солдат, которые могли бы отобрать дрова.
   Вдали уже показался лес, как вдруг в воздухе раздался вой сирены, предупреждавшей жителей о налете. Союзники часто пролетали над Голландией, сбивая с немцев спесь. Гул самолетов приближался, а мы с отцом оказались на открытой местности, вдали от любых укрытий, и на нас в любой момент могли упасть бомбы. Мне было уже пять лет, вполне достаточно, чтобы научиться связывать возникающую панику с воем сирен, и все же я чувствовала себя спокойно: мой большой, сильный и умный папа наверняка знает, как защитить нас обоих. Он не собирался трусить из-за какой-то там сирены.
   Некоторое время отец упрямо шел к лесу, а потом принял решение. «Жди меня здесь, – сказал он, поднял меня с тележки и посадил у края дороги. – Я скоро вернусь с дровами».
   Неужели он собирался оставить меня здесь одну? Я могу погибнуть от взрыва, а папа меня бросает? О нет, нет! Я упала на колени, протянула к нему руки и закричала, охваченная ужасом от мысли, что отец может меня здесь оставить. Мой отчаянный отец рассмеялся и набросил на меня несколько мешков. «Прикройся ими», – сказал он.
   Мой ужас только усилился: как может защитить от бомбы пара джутовых мешков? Однако отец был уже далеко и обернулся лишь раз. «А ну забирайся под мешки!» – закричал он. Я постаралась закопаться как можно глубже, хныкая от ужаса, как вдруг услышала слабый свист, раздававшийся с другой стороны дороги. В щелку я увидела двух солдат в немецкой форме, прятавшихся под кустами в канаве. Я узнала их по каскам. Оба солдата были очень молодыми, и в их глазах читались добрые намерения. Они активно звали меня к себе. Не мешкая, я перебежала дорогу и очутилась в их руках.
   Должно быть, я потеряла сознание, поскольку следующее, что я помню, это пробуждение в собственной кровати под взволнованные голоса отца, матери и соседей. Пошатываясь, я спустилась вниз и увидела, как мой отец показывает повязку вокруг бедра, из которого только что извлекли пулю. В лесу его заметил американский пилот, принял за немца и кружил над ним до тех пор, пока не попал в него. В недоумении я села на нижнюю ступеньку, слушая шумных взрослых.
   Подобные выходки были вполне типичны для моего отца. Однажды, вернувшись со службы домой, он решил посмеяться над немцами во время очередной бомбардировки. Раскурив трубку, он встал снаружи у задней двери и прислонился к стене. Только он успел глубоко затянуться, как прямо у его левого уха в стену ударил осколок снаряда. Вернувшись, он лишь посмеялся над обезумевшей от ужаса матерью. Мне исполнилось почти шесть, когда в нашем районе произошло ужасное событие, испугавшее всех и каждого. Я пыталась понять смысл произошедшего из оживленных жестов и громкого шепота. У кирпичной стены хлопкопрядильной фабрики на краю города десять человек были расстреляны по обвинению в убийстве немецкого патрульного солдата. Одна из жертв была из семьи, жившей на нашей улице. Они несли домой мертвое тело, и за ними тянулся кровавый след. Теперь немцев ждала яростная ненависть.

Первые обиды

   ПОКИНУВ школу Монтессори в пятилетнем возрасте, я умела бегло читать и считать в тысячах. Я была пухлым, сияющим, счастливым ребенком. Несмотря на тревожный случай затянувшегося коклюша в трехлетнем возрасте, я все детские болезни переносила без осложнений. По ночам происходили страшные вещи, но, когда я просыпалась, кошмары рассеивались. Когда это возможно, ребенок живет настоящим, и я не была исключением.
   А потом настало время начальной школы. Ею тоже управляли монахини вместе с несколькими светскими учителями, обосновавшись в двухэтажном здании из красного кирпича рядом со школой Монтессори. У примыкающей к ней стены был мшистый грот, в котором на старых, склизких, позеленевших камнях стояла выцветшая и изъеденная временем статуя Девы Марии. В новой школе было невероятно скучно. Поскольку я уже умела читать, меня направили в следующий класс, но разницы практически не было. Единственным новым полюбившимся мне предметом была музыкальная грамота. Туалеты в школе были чудовищно грязными, стены исписаны ругательствами и разными мерзостями. К тому же впервые в жизни я узнала, что такое жить в страхе.
   Монахини нашей школы были, скорее всего, типичными религиозными преподавателями сороковых годов. Они наслаждались уязвимостью детей. Страх в нашей образовательной системе до сих пор используется в качестве мотивации, но у сестер это получалось особенно легко. Помимо обычных наказаний и унижений они использовали угрозу вечной кары в аду или сжигания заживо в чистилище. Издевательства, дерганье за уши, щипки за щеку и шлепки линейкой – этого было достаточно, чтобы запугать нас, так что мы не рисковали навлечь на себя еще и неодобрение всемогущего Господа. Бог стоял на стороне сестер, а они были против нас, так что нам приходилось нелегко. Даже прикосновение к одеянию монахини считалось грехом, за который наказывали в чистилище. Тем не менее мы все равно украдкой приподнимали плат или край одежды ни о чем не подозревающей сестры, зная, что время, которое нам предстоит провести в адском пламени, от этого лишь увеличивается. Однако оно того стоило.
   Самым значительным оружием в арсенале сестер было утверждение о всеведении Бога: Он знал всё. В каждой классной комнате висел огромный глаз, всматривающийся в наши самые сокровенные помыслы. Если это делалось для того, чтобы мы постоянно испытывали дискомфорт, то монахини в этом преуспели. Я не раз удивлялась, почему же Бог не поразит меня до смерти. Возможно, Он хочет застать меня врасплох и однажды обрушит школьную кирпичную стену, когда я буду проходить мимо. Из окна классной комнаты я смотрела на эту стену, окружающую жилые помещения сестер; ожидание того, что стена развалится, связывалось с библейской историей о конце света. Да, когда-нибудь Бог разрушит все, призовет своих добрых детей сесть одесную, а остальных обречет вечному проклятию.
   В жаркие летние дни казалось, что стена шевелится: близился конец света, а я не знала, достойна ли, чтобы сидеть справа от Бога. Ошибается ли Он когда-нибудь? Возможно, Он посмотрит на меня и подумает, что я хорошая, как это сделал в прошлом декабре святой Николас, подаривший мне игрушки. Не может ли Бог что-нибудь напутать с распределением благ и наказаний, поскольку у него на это отведен лишь день?
   В дни моего детства у грешника было три способа искупить проступки и избежать наказания. Других вариантов не существовало, и предосудительное деяние имело фатальные последствия.
   В первую очередь, это была исповедь, после которой – так мне казалось до тех пор, пока я не убедилась в обратном, – любой грех может быть прощен. Во-вторых, это были наказания, возлагаемые на самих себя и буквально означавшие «победи в этом Бога», а в-третьих – так называемые восклицания. Восклицаниями назывались короткие молитвы, столь краткие, что, как нам объяснили, они возносятся вверх, подобно стрелам (по– латыни jacula), прямо к ушам Господа. Я представила себе уши Бога, утыканные маленькими стрелами, но немедленно прогнала из сознания столь непочтительную картину.
   Каждое такое восклицание уменьшало число дней пребывания в чистилище в среднем на три сотни. К примеру, простая фраза «хвала Господу» могла уберечь вас от сотен дней мучений в адском пламени. Нам говорили, что это происходит благодаря накопленным очкам, получаемым Иисусом и святыми; католики могут откладывать их, как деньги на банковский счет. Размер вклада и предполагаемая длительность пребывания в чистилище из-за утаенных и неискупленных грехов всегда были расплывчатыми. Сколько дней полагалось за ругательство или за непослушание, не говоря о плохих мыслях, которые были у нас всегда?
   Мои мысли были столь чудовищны! Меня передергивало от стыда за них. Чаще всего я мысленно желала окружающим смерти, мысленно обзывала людей плохими словами и желала им покалечиться на всю жизнь. Фраза «Бог тебя видит» означала не только то, что от Него не скрыться ни в туалете, ни в спальне, ни где бы то ни было еще во всем огромном мире – это значило, что Бог может постоянно читать мысли, не пропуская ни единой. Я пыталась приписывать плохие мысли куклам, делая их своими заместителями, однако вскоре поняла всю бессмысленность подобных уловок: Бог прекрасно все видит. Его проникновение во все было тотальным.

   ОДНАЖДЫ в школу попала бомба, и взрыв частично ее разрушил. Учеников отправили во временные классные комнаты в соседнем приходе на той же улице. Там было холодно, дули сквозняки, но в те дни это было нормой. Иногда после бомбежки, движимые любопытством, мы собирали еще теплые осколки, не слишком понимая, откуда она взялись.
   В приходе появился новый священник; он преподавал в некоторых классах и часто прогуливался по детской площадке. Он был молодым и легко находил с детьми общий язык. Я тянулась к нему, и он тоже испытывал ко мне симпатию, что дало повод некоторым одноклассницам называть меня его любимицей. Мне нравилось его чувство юмора, он не был резким и не хмурился, как старый пастор. Иногда я вкладывала руку в его ладонь, и он качал ее или просто держал.
   Если к нам в гости заходил дядя Кес, я считала, что день прожит не зря. Он усаживал меня на большое крепкое колено и разговаривал приятным, мягким голосом. Он никогда не был жесток, даже шутки ради, как многие взрослые. У него были прекрасные теплые, сияющие глаза, и когда он обнимал меня, я с удовольствием прижималась к его большой груди. Он не обращал внимания на возмущение матери: «Ты испортишь ее, Кес!» К моему нескрываемому изумлению, он продолжал улыбаться, покачивая меня на колене. Он осмеливался игнорировать мою маму! Он не опускал меня на пол даже тогда, когда отец посмеивался: «Ты же ничего не знаешь о детях, Кес. Они должны быть послушными».
   Дядя Кес подарил мне маленькую куклу в традиционном голландском костюме из Волендама, которую я хранила долгие годы после его внезапного исчезновения. Мне тогда было шесть лет. Когда он перестал приходить, я подумала, что он умер, однако несколько лет назад узнала о том, что мой дядя страдал от травмы мозга после несчастного случая на морской службе, и его дальнейшая жизнь не сложилась – он бродяжничал и умер в пятьдесят семь лет. Его искренняя любовь ко мне, своей первой племяннице, оказалась настоящим подарком. Моя жизнь была бы совсем иной, если б у меня не было такого дяди. И конечно, она могла бы стать другой, если бы он тогда не исчез. Когда это случилось, свет в моей жизни начал постепенно меркнуть.
   Я решила, что мой дядя умер, потому что примерно в то же время умер мой ручной кролик, которого однажды принес домой отец. Пушистого белого кролика посадили в клетку, и ухаживать за ним должна была я. Мы не держали ни собаку, ни кошку, поэтому кролик казался особенным животным; он был не только белым и симпатичным, но и очень мягким. Я приносила ему овощи с большого огорода, устроенного на заднем дворе нашего нового дома, листья и сорняки из собственного маленького садика и отбирала для своего любимца лучшие кусочки.
   Откуда мне было знать, что кролика откармливают для забоя? Однажды он пропал, хотя дверь клетки была закрыта. «Мама! – закричала я, подбегая к ней. – Кролик пропал! Его нет в клетке!» Но мать никак на это не отреагировала, и в мое сердце закралось ужасное чувство: как же глупо, что я его полюбила. Гораздо хуже было то, что в тот день кроличье мясо подали на ужин. Конечно же никто не сказал, что это был тот самый белый кролик. Я видела, как все кладут себе что-то в тарелку, и мне тоже достался кусочек. Я не могла тогда ничего возразить – меня бы выпороли за отказ от еды и за проявление чувств, о которых никто не хотел знать. И все же, поедая кролика, моего убитого ручного кролика, я каким-то образом присоединилась к общему сговору, хоть мне и было плохо. Я присоединилась ко лжи о том, что чувства детей не имеют значения – что мои чувства ничего не значат.
   Однако родители отнюдь не были чудовищами. Мать и отец были искренними, талантливыми людьми, обладавшими спасительным чувством юмора. Так уж случилось, что я принадлежала к числу тех детей, в которых легко пробудить чувство справедливости и кто ненавидел, если им возражали. Вероятно, это наследственное, поскольку мой отец тоже терпеть не мог, когда ему противоречат, особенно дети. Скорее всего, так проявлялся его беспомощный гнев на критику и недооценку со стороны перфекционистки-жены, и он вымещал свои обиды на нас.
   Упрямство и собственное мнение считалось для ребенка – особенно для девочки – грехом, хотя нигде в католическом учении я не смогла найти этому подтверждения. Вся церковь представляет собой живой пример господства мужчин; более низкое положение женщин и девушек предполагается само собой разумеющимся.
   Постепенно я становилась старше, и наши детские возражения встречались родителями с негодующим возмущением. Если мы не замолкали, нас ждало наказание или что похуже. В конечном итоге мой отец начал обходиться без воспитательных бесед и порол нас с яростью, которую был способен контролировать все меньше и меньше.
   Пришло время, и на мое вызывающее упрямство и излишнюю самоуверенность нашлась управа. Однажды отец решил, что с него достаточно. Он дал понять – либо я смирюсь, либо умру.

Сорная трава

   ПРОУЧИВШИСЬ в начальной школе всего несколько месяцев, я вдруг начала стремительно терять вес. «Она слишком быстро растет, – говорили окружающие. – Может, поэтому стала такой тощей и стеснительной». Они могли бы добавить: «Настолько стеснительной, что боится на вас смотреть, словно хочет, чтобы ее вообще не замечали».
   Однако все это не имело отношения к росту. Дело было в ужасной тайне, темном и печальном бремени, которым я ни с кем не могла поделиться.
   О чем же я не могла рассказать никому, даже священнику, особенно отцу Янусу? Это был повторяющийся ночной кошмар, ужасный, отвратительный кошмар, от которого я страдала уже три года, и который никак не прекращался: глубокой ночью к моей кровати приходил отец, напоминая в своей ночной пижаме полупрозрачное привидение. Я глубоко спала, когда он откидывал одеяло и начинал меня целовать, шаря крепкими руками по всему моему телу. Папа никогда не целовал свою дочку днем, на людях, однако ночью его большой, влажный, пропахший табаком рот оказывался у моего лица, и я вдыхала тяжелый запах его частого жаркого дыхания. Поцелуи его были крепкими, а щетинистое лицо больно царапало кожу.
   Я ничего не понимала. От отца так ужасно пахло, что это невозможно было вынести, но бежать было некуда: он начинал тереть о мое лицо какую-то скользкую вонючую штуку, а потом – о, ужас! – засовывал эту гадость прямо мне в рот. Может, это был язык? Я не знала. Нет, вряд ли, но тогда что? Я мечтала потерять сознание. Отвернуться я не могла: его руки держали мою голову, да я бы и не осмелилась. Было тяжело дышать. Папа пыхтел и стонал, а потом мне в горло хлынул теплый густой поток. Ужасная липкость во рту. Я жаждала глотка чистой воды, но ее не было, было лишь милосердное беспамятство мгновенного сна.
   Наутро вкус во рту сохранялся. Я думала, что мне приснился дурной сон. Поначалу, когда мне было только три года, я, как могла, вызывала рвоту, так я хотела избавиться от этого ощущения. Потом в одночасье я заболела коклюшем. Я кашляла неделями, месяцами, но не могла прочистить горло и избавиться от того, что меня душило. Однако я была крепким ребенком и очень любила отца, а потому постепенно приспособилась. Между нами возникла молчаливая тайна, и я почувствовала с ним необъяснимую связь.
   Вероятно, мать догадывалась, что нечто в этом роде может происходить, когда по каким-то причинам она ему отказывала или у нее были тяжелые месячные, и он не мог уснуть, поскольку все его внимание было сосредоточено на члене, а не на сердце. Он поднимался с постели, когда ему казалось, что она уснула. Матери требовалась передышка. У нее были свои кошмары, и часто они превращались в очередную беременность. Она не позволяла себе выходить из тумана, в котором жила, чтобы увидеть происходящее и прекратить это. Когда у меня начался цистит, она сшила мне пару теплых брюк, на ношение которых в школе потребовалось разрешение директора.
   Примерно в то же время нам рассказали, как умер Иисус. Наша учительница в деталях расписывала, как Иисуса избивали до крови и как воины надели на Христа терновый, колючий венок.
   Все эти образы были очень необычными, яркими и жестокими. Это была самая ужасная история из всех мне известных, и я едва не теряла сознание от страха. «После мучений Иисуса прибили гвоздями к кресту. Солдат вбивал большой гвоздь в каждую его руку и ногу. «Бум, бум, бум!» – стучал молот у меня в голове. «Затем они подняли крест, а через некоторое время другой солдат пронзил копьем сердце Иисуса, чтобы убедиться, что он мертв». Я почувствовала острую боль в груди, и меня затошнило.
   Такие вещи невозможно было понять. Я уронила голову на стол, не в силах смотреть на учительницу. А та добавила, как бы между прочим, что Иисус страдал за наши грехи. Мы, дети, были причиной его смерти! Я была причиной!
   Тяжелый, нестерпимый, горячий стыд из-за совершенных грехов наполнил мою душу. Я почувствовала, что больше всех навредила Иисусу. Почему? А все из-за того ужасного события, что произошло в нашем угольном сарае.
   Угольный сарай находился рядом с кухней, и в него можно было попасть из маленького закрытого дворика, где располагался туалет без слива. Для того чтобы там оказаться, нужно было пройти мимо сарая.
   Наш туалет был простой деревянной коробкой и опустошался прямо на задний двор, где росли великолепные овощи. Запах в нем стоял невыносимый, и я научилась испражняться как можно быстрее, чтобы убраться оттуда прежде, чем придется сделать вдох. Когда в туалете оказывался мой отец, во двор нельзя было выйти. Возможно, дело было в его пристрастии к сигарам, в том, что он ел мясо, в начинающемся раке кишечника или во вздорном характере. Каковой бы ни была причина, зловоние стояло невыносимое.
   Угольный сарай служил моему отцу мастерской: там он шил и чинил нашу обувь, делал игрушки к Рождеству и на дни рождения. Отец отлично мастерил игрушки – эту его ипостась можно было назвать «доктором Джекилом». Он сделал мне игрушечную коляску, прекрасный кукольный домик и качающуюся лошадку, раскрасив их яркими цветами. Нам говорили, что в угольном сарае прячется помощник святого Николаса, Черный Пит, откуда тот наблюдает, хорошо ли мы себя ведем. Он оказывается там за две-три недели до шестого декабря, когда голландские дети празднуют День святого Николаса. Впрочем, большую часть времени в угольном сарае я чувствовала себя в безопасности, иногда навещая папу и наблюдая за тем, как он работает.
   Однажды он подозвал меня и быстро закрыл дверь, не зажигая лампочку; лишь уличный свет проникал внутрь сарая сквозь щели между неровными досками в нижней части двери. Его рука тяжело легла мне на плечо; я почувствовала ее дрожь, и от страха по телу моему поползли мурашки. Никогда прежде я не видела его таким.
   Лицо моего отца было страшно искажено, он едва мог говорить. Ухватив за плечи, он грубо встряхнул меня, а затем внезапно вцепился в шею и начал душить. Тон его голоса был ужасен, напомнив мне о словах, которые нельзя было произносить в доме. Я испытала сильнейшую горечь от этого неожиданного проявления неприязни, не понимая ее причин. Разве он не видит моего лица? Я же восхищалась им! Папа! Не делай этого, пожалуйста! Я же твоя дочка! Не бей меня! Я тебя люблю! Но отец был очень напуган. Он не видел перед собой шестилетней дочери, задыхающейся в его руках, – он хотел лишь обезопасить себя.
   «Никому об этом не говори…» – выпалил он и запихнул мне в рот палец, давая понять, что имеет в виду; он не мог прямо сказать то, что никогда не должно было быть разглашено. Из перекошенного рта вырывались неразборчивые слова; он прибег к диалекту, выученному на улице. «Не говори об этом! Особенно священнику! Поняла? Никому!» На лбу его вздулись вены, глаза казались безумными, зубы скрипели. Внезапно он отпустил меня, и я, молча и без сил, упала на покрытый сажей пол, мысленно взывая к его милосердию и в то же время мечтая умереть; в конце концов, я испугалась, что умру на самом деле.
   Он не видел меня в темноте, не знал, поняла ли я его, а потому пнул ногой, требуя ответа. Он ударил меня в нижнюю часть спины, и я каким-то образом ухитрилась сесть. Все произошло очень быстро. Он наклонился ко мне и в тот момент показался дьяволом, одновременно оставаясь самым дорогим для меня человеком. Совершенно сбитая с толку, я молча кивнула, пытаясь восстановить дыхание: я не представляла, что такого натворила, если отец обращается со мной подобным образом. Ни на секунду я не задумалась о том, что плохим мог быть папа. Нет, если он так поступает, значит, я действительно очень скверная девочка.
   В изнеможении я снова рухнула на пол в темном сарае. Отец вышел на улицу и захлопнул дверь. В этот тяжелейший момент я не могла позвать мать. Я закрыла глаза и потеряла сознание.
   Придя в себя, я ощутила в животе страх, глубинный страх того, что обо всем этом могут узнать. Я не могла признаться в своей вине, поскольку отлично понимала, что со священником говорить не буду. Я оказалась плохой, и меня нельзя было простить. Мне оставалось лишь тщательно скрывать от других свою испорченность. Но даже если мне удастся убедить окружающих в том, что со мной все в порядке, в конце концов, я все равно проиграю, поскольку о моей темной природе знает Бог. Я стала невероятно бояться смерти, убежденная, что после кончины отправлюсь прямо в ад. Мне было всего лишь шесть лет, и я знала только это.
   Я бродила словно в тумане. Большая часть моего бодрствующего сознания пыталась справиться с ужасными телесными ощущениями. Реальная жизнь становилась все более призрачной по мере того, как меня охватывала тревога. Стало сложно отличить сон от яви. Я в ужасе думала, выполнила я свои ежедневные обязанности или нет, приготовила ли домашнюю работу или все это мне только приснилось? Иногда я делала одно и то же дважды, поскольку не могла разобраться, что реально, а что нет.
   Ужасный шум в голове и ушах постепенно изматывал душу. Он мучил меня, отнимал свободу. Отец Янус стал моим другом. Я начала доверять ему, общаться, но теперь больше никаких разговоров! Я не могла довериться ни ему, ни любому другому священнику, не могла исповедаться, не могла обратиться к Богу.
   Оставалась мать. Возможно, она смогла бы что-то сделать, как-то улучшить ситуацию. Увы, она была слишком занята уходом за нами, чтобы интересоваться еще и детскими чувствами. Между нами никогда не возникало близких разговоров. Ей просто не хватало на это времени.
   Поэтому после пережитого в сарае ужаса я приняла отчаянное решение. Такой плохой человек, как я, вполне мог заключить сделку с дьяволом. Отчаянно желая купить время и избежать пламени ада, я обратилась к злому началу, поскольку стремилась довериться чему-то большему, чем я сама. «Люцифер, – начала я неуверенно, боясь своей изменой еще сильнее оскорбить Бога. – Мне нужна твоя помощь. Я очень плохая девочка. Я такая плохая, что Бог больше не может быть мне другом. Я хочу, чтобы моим другом стал ты. Пожалуйста, сделай так, чтобы я не умерла».
   Эта жуткая молитва дьяволу была порождена глубочайшим отчаянием и одиночеством. Через некоторое время я почувствовала, что мои молитвы услышаны. Я выжила. Однако чувство вины за предательство Бога было ужасным. Из-за этого я перестала есть, стремилась быть как можно незаметнее и начала совершать ошибки, что повлекло за собой насмешки отца и детей в школе. «Вот дурочка! Эту домашнюю работу нужно было сдать четыре дня назад!» Однажды после обеда я опоздала в школу, застряв в высоком стульчике младшего брата. И зачем только я в него просунула ногу? Я никак не могла из него выбраться, а изумление матери при виде меня лишь подстегнуло отчаянные попытки освободиться. Наконец, я выскользнула из дома, примчалась в школу и наткнулась на запертые железные ворота. Попасть в школу можно было лишь одним путем: постучать в дверь монастыря и попросить сестру-монахиню провести меня через соседнюю площадку. Она молча повела меня к школе. Я заметила, что сестры делают облатки для причастия: так вот откуда появляются эти белые кружочки, что превращаются потом в тело Христово!
   Вернувшись в класс, я не смогла четко объяснить причину своего опоздания. Запинаясь, я несколько раз повторила свой рассказ: «Я… я… Я застряла в kakkestoel!» К своему стыду, я использовала разговорный вариант слова, обозначающего высокий стул, – буквально «стул для испражнений», поскольку в его сидении было вырезано отверстие для детского горшка. Дети поняли это и долго хохотали. Чем больше они смеялись, тем путанее становилось мое объяснение.
   Отец не знал, что его шестилетняя дочь отдала себя в руки дьяволу. В отчаянии мне казалось, что дьявол будет лучшим союзником, чем мстительный Бог. Каждый раз, когда ночью ко мне приходил папа, я думала, что задохнусь и умру. Я не представляла ничего хуже, чем тот ад, в котором уже находилась.
   Повторяющийся кошмар, о котором я начала рассказывать отцу Янусу, душил меня. Мне нужно было стать как можно незаметнее, а еще лучше – невидимой. Более чем обычно я чувствовала необходимость вставать рано утром и отправляться на службу (я никогда не пропускала службу, только если серьезно болела и не могла подниматься с постели). Я должна была есть, ходить в школу, выполнять обязанности по дому, но общаться с людьми было слишком опасно и страшно. Я чувствовала себя сорной травой на ветру, которая сможет остаться в саду жизни, только если ее никто не заметит.
   Я больше не могла играть с другими детьми на площадке. Я мучилась от желания присоединиться к ним, глядя на то, как они соревновались, играли в классы или катались на санках по ледяным дорожкам, залитым на замерзшей земле.
   Когда я немного подросла, то иногда присоединялась к ним, особенно когда все выходили кататься на льду. Сначала надо было разбежаться, запрыгнуть на скользкую дорожку и постараться доехать по ней до конца. В такие минуты я сияла от радости. Однако те две зимы, что я страдала от цистита, вызванного контактом с немытым членом своего отца (впрочем, по причинам, известным только ему одному, отец никогда в меня не проникал), я не могла играть на улице из опасений, что инфекция усилится. Из окон коридора на первом этаже я смотрела на веселье своих одноклассников и потягивала из термоса теплое молоко.

   НАКОНЕЦ, родители заметили мою прогрессирующую худобу. Мать видела, что с ее дочерью происходит что-то серьезное, но даже если подозревала причину этих изменений (хорошо зная своего мужа), то ничего не делала. Отец, наблюдавший, как его крепкая дочь худеет, слабеет и увядает, отказывался понимать происходящее. Так его старшая и когда-то совершенно неуправляемая дочь оказалась у врача, став необъяснимо апатичной, худой и бледной. Когда после окончания войны прошло несколько месяцев, меня отправили в санаторий, где я должна была восстановить силы вместе с истощенными сиротами и контуженными детьми.
   Шесть печальных недель я провела в учреждении, которым руководили монахини в совершенно неуместной военной манере. Казалось, они были еще суровее, чем сестры, преподававшие в нашей школе. Я так тосковала по дому и так страдала от внутренней боли, что не могла есть. Низкий голос невидимой, но все замечающей монахини вырывался из спрятанных в столовой динамиков, заставляя меня замирать от ужаса: «Карла! Немедленно ешь! Не вздумай передавать тарелку соседу!»
   Сестры проверяли, как мы лежим в постелях: со скрещенными на груди руками, всю ночь не смея повернуться. «Карла, не стряхивай с одеяла пух! Дети, спите только на правой стороне, не ложитесь на сердце!»
   Вдохновленная примером девочки, которой прислали конфеты на ее день рождения, я написала домой письмо с просьбой о сладостях. Удивительно, но родители выслали мне коробку шоколада, и я спрятала ее под матрас. Очень быстро шоколад украли, и я почувствовала себя обманутой.
   Двор перегораживала стена, отделявшая девочек от мальчиков. Из-за стены раздавались звонкие голоса таинственных мальчишек. Мальчишек, которых я прежде никогда не видела. Мой мир был невероятно мал, ведь даже в начальной школе девочки учились отдельно. Это были странные мальчики, и, в конце концов, любопытство взяло верх: однажды я подошла к трещине в стене и заглянула туда. Вот ужас! С той стороны на меня смотрел глаз какого-то мальчишки! Я убежала за угол, тяжело дыша и с колотящимся сердцем в груди. Мне тогда не исполнилось и семи лет, я была слишком мала, чтобы знать слово «секс», однако никогда прежде сексуальная вина не лежала столь тяжким грузом на сердце ни одной живой души.
   В тот день на площадке я чувствовала себя настолько плохо, что следующим утром даже не пошла причащаться. Каждый день нас водили на службу в монашескую часовню, и почти неделю я оставалась на скамье, когда все остальные выстраивались в шеренгу для причастия у перил алтаря. Я замирала от страха, боясь, что кто-нибудь решит допытываться о причинах моего поведения. Монахини сидели под прямым углом ко мне, так им хорошо было видно всех детей. Я находилась в таком нервном напряжении, что закричала бы или потеряла сознание, если б кто-нибудь спросил, почему я не иду к причастию.
   Облегчение приходило в конце недели, когда наступал день исповеди. Хотя великий грех, что лежал на мне, не мог быть прощен, я все равно отправлялась в исповедальню, как и все остальные, признаваясь в совершенных грехах. Католические дети не могли не ходить на исповедь: их вели туда точно овец и они должны были подчиняться.
   Священник, казалось, вообще не слышал, что я ему говорю. «У меня были плохие мысли о мальчиках», – сказала я ему нерешительным голосом. Почему он не ощутил моей тревоги? Почему ни один священник за все годы моих еженедельных исповедей не обратил внимания на мое душевное волнение? Чем они были поглощены? Кто знает, что на уме у священника, выслушивающего детские исповеди.
   Разумеется, я не набрала вес, пребывая в атмосфере такого казенного равнодушия. Фраза «холодная благотворительность» имеет для меня вполне определенный смысл. Прежде чем нас взвесили в последний раз, я съела столько, сколько смогла осилить, и не ходила в туалет. Я очень хотела порадовать своих заботливых родителей. Весы показали, что мой вес остался на прежнем уровне. Я в панике умоляла сестер сказать, что набрала два фунта. Они, конечно же, согласились, желая улучшить статистику правительственного проекта.
   Меня посадили на поезд и отправили домой. Я с нетерпением ожидала счастливой встречи. Когда поезд достиг Тилбурга и я увидела из вагона папу, то непроизвольно вскрикнула от радости.
   Поезд остановился. Отец оглядывался по сторонам и хмурился, не замечая меня. Я побежала и встала прямо перед ним, задыхаясь и сдерживая слезы любви и радости. Мне так хотелось обнять его, и чтобы он обнял меня в ответ! Но я не осмелилась, рискуя получить отказ, первой выразить свои чувства: это могло спровоцировать негативную реакцию, что было хуже любого равнодушия.
   Я до сих пор не знаю, намеренно ли отец отказался обнять свою дрожащую дочку или на тот момент он был просто рассеян и не обращал внимания на свои эмоции. Он повел меня к велосипеду, и я на багажнике поехала домой.
   Станция находилась недалеко от нашего дома, но теперь передо мной стояла другая проблема: сидя на багажнике отцовского велосипеда, я должна была за что-то держаться. Если бы отец сказал: «Держись крепче!» – я бы обняла его за пояс, но он молчал, а я не хотела услышать от него резкое требование убрать руки. Я вцепилась во что-то позади седла и умудрилась не свалиться, хотя всю дорогу сердце мое отчаянно колотилось.
   Со мной произошло нечто особенное! Я была так далеко и чувствовала себя такой одинокой. Как хорошо, что я снова дома, с мамой и папой. Однако им мое возвращение принесло лишь разочарование. Ничего не изменилось – я осталась такой же тощей.

   Я ВСЕГДА пыталась дать маме понять, как себя чувствую. Она походила на мираж – близка, но при этом невероятно далека, – и в конце концов, я решила, что проиграла битву за ту любовь и одобрение, в которых нуждалась.
   У меня началась скарлатина. Мама не знала, что именно послужило причиной такой лихорадки. Она забрала меня из школы и для удобства уложила на диван в гостиной, потому что моя кровать на втором этаже была слишком далеко. Гостиная рядом с кухней не отапливалась. Диван был набит конским волосом, и лежать на нем было очень жестко. В кухне стояли печка и газовая плита, обогревавшие все помещение, а также большой стол, за которым мы ели и делали уроки; за ним же после обеда папа вырезал кожаные выкройки для обуви. Жесткий диван стоял рядом с продуваемым окном, и сквозь щели под подоконником в дом залетал непрошеный зимний ветер. В голове отдавалось безжалостное тиканье часов с кукушкой. Обои с узором из осенних листьев вызывали головокружение и тошноту каждый раз, как я открывала глаза и пыталась сосредоточиться.
   Рядом на кухне мама весь день напролет занималась тремя младшими детьми-дошкольниками. К вечеру она заметила, что я уже брежу, встревожилась и вызвала врача. Отец вернулся с работы затемно, и я слышала, как мать взволнованно рассказывала ему обо мне. Мягким просящим голосом она говорила: «Может, нам положить ее наверх, в кровать?» Она отлично знала, как холодно и жестко лежать на этом диване. Начались разговоры о том, что в этом случае за мной будет трудно ухаживать. Разговор закончился фразой: «Лучше не слишком ее баловать, а то мы ее совсем испортим». Так сказал отец. Я беззвучно расплакалась. Впрочем, не стоило им ничего показывать, кроме лихорадки.
   Пришел доктор; через открывшуюся дверь впорхнул свежий воздух, я почувствовала кожей его дуновение. Доктор был одет в черное и нес портфель. Его появление не считалось чем– то необычным, однако меня оно поразило, поскольку нас доктор посещал чрезвычайно редко: обычно мы сами ходили к нему. Я была в его кабинете только раз, из-за множества бородавок, покрывших бедра. Он попросил меня поднять юбку. Эта просьба вызвала во мне панический стыд, напомнив о папе, и я с неохотой подняла подол юбки чуть выше колен, краснея, едва дыша и внимательно разглядывая сосредоточенное лицо доктора. Казалось, мое сопротивление его удивило; он не мог знать, что высыпание уродливых бородавок на бедрах – это следствие отвратительного прикосновения мужского члена, что одна небольшая бородавка, растущая на гениталиях взрослых, на коже ребенка расцветает пышным цветом. Врач сказал, что не может ничего поделать, и через некоторое время бородавки исчезли сами собой.
   Теперь врач пришел осмотреть меня. Я знала все, что происходило, поскольку мое «я» пребывало вне тела: оно сидело на краю дивана и видело, что со мной делал врач. Он измерил мне температуру, заглянул в горло, а затем укоризненно посмотрел на мою маму, стоявшую рядом со скрещенными на груди руками и кусавшую нижнюю губу – привычка, возникавшая в минуты беспомощности.
   Когда доктор сказал: «Вы должны были вызвать меня раньше, это скарлатина» – и добавил: «Она могла умереть», – я пристально посмотрела на мать. Если б я захотела, то выбрала бы смерть. Я готова была умереть, даже рискуя попасть в ад, если не увижу, что она меня любит. Но при этих словах врача ее лицо залила краска стыда. Она едва не расплакалась. Я решила, что этого вполне достаточно. Она так беспокоится за меня! Да, моя мама меня любила. Теперь я знала это точно. К тому же, несомненно, что она будет любить меня еще больше. После того как я испытала ее, столь тесно соприкоснувшись со смертью, она станет обращать на меня больше внимания.
   Доктор посоветовал перенести меня в кровать. Мама при этом быстро и смущенно вздохнула. Еще один знак любви: она была огорчена, что так пренебрежительно отнеслась ко мне, и теперь хотела, чтобы я скорее поправилась. Я вернулась в свое тело и, оказавшись в теплой, уютной постели наверху, приняла лекарства. Мать накормила меня горячим супом. Ради этого стоило помучиться. Чувствуя любовь и заботу, я быстро пошла на поправку.

Сорняк подрастает

   НАСТУПИЛ рождественский пост – четыре недели религиозных испытаний и молитв перед первым Рождеством в освобожденной от немцев стране, – и мы опустились на колени у рождественских яслей, установленных в гостиной. В комнате было невероятно холодно, поскольку огонь зажигали только по воскресеньям, зато густой аромат ели и свежей соломы в яслях приводил меня в восторг. Даже маленькие свечи, что освещали скот, осла, овцу, трех волхвов, склонившуюся Марию и стоящего рядом Иосифа, источали уютный, притягательный запах.
   Мы вставали на колени на обеденных стульях и опирались на спинки, держа в руках четки. Мне было семь лет, и, как самая старшая, я должна была вести молящихся, читая первую часть «Аве Мария». Остальные члены семьи вступали со второй части. С каждой фразой молитвы наши пальцы соскальзывали к следующей бусине четок. Это было несложно, но позади меня расположился папа, откинувшись на спинку стула и нетерпеливо дыша, а потому я не могла сосредоточиться. Я бы предпочла быть в хлеву, среди статуй, лежать на соломе и купаться в мягких лучах свечей, нежели бормотать эти «Аве».
   Я проговорила чересчур много «Аве Марий», и папа невежливо прервал мою благочестивую фантазию. «О чем ты только думаешь, Карла?!»
   В ожидании того, что сейчас меня схватят и начнут трясти, я страшно запаниковала. К счастью, обернулась мама, и отец замолчал. Но когда мы поднялись, папа не преминул со злостью сказать, обращаясь к своей излишне задумчивой дочери: «Как можно быть такой глупой?!»
   Страх сделать что-то не так преследовал меня на каждом шагу. Однако сильнее страха ошибиться был ужас от мысли, что люди поймут, насколько я дурная девочка. Он усиливался из-за чувства, что все видят меня насквозь.
   Мой семилетний разум полыхал. Меня безжалостно преследовал секс: казалось, он был повсюду. Тайком я рисовала на запыленном стекле условную человеческую фигурку, добавляя ей между ног еще одну палочку (не понимая, что это такое, лишь зная, что делать так грешно, – я видела, как это рисуют другие озорные дети), а затем поспешно стирала изображение, оглядываясь по сторонам: не заметил ли меня кто-нибудь. Хуже того, у меня возникали мысли о похищении детей и причинении им страшного вреда.
   Однажды, направляясь к дому своей тети по знакомым булыжным улицам, усаженным по обочинам деревьями, я заметила в чьем-то саду девочку без одежды. В нашей округе сады были очень маленькими, около трех метров от улицы до двери. Я застыла, увидев складку внизу живота, хорошо заметную на ее крошечном теле. Меня охватило желание схватить эту девочку, избить ее, бросить на землю, заколоть ножом, ударить палкой, кирпичом – чем угодно. Убить ее, но сначала искалечить половые органы. Непреодолимое желание стремительно нарастало. Казалось, я была в трансе и какая-то сила все стремительнее подталкивала меня к тому, чтобы совершить злодеяние. Внезапно я почувствовала тяжесть в груди, осознала, что лицо у меня покраснело и исказилось, и поспешила прочь, чтобы меня никто не заметил. Вина, которую я тогда испытала, была жаркой, липкой и отвратительной. Никогда никому об этом не рассказывай!
   Когда отец касался меня руками, членом или ртом, он тем самым говорил, что я ему нравлюсь, что он любит меня, но одновременно его прикосновения значили, что я худшая и самая грязная девочка на свете. Он сообщал мне об этом скрытностью своих действий, своим неодолимым телом. Во время наших ночных встреч не было произнесено ни слова. Все это находилось за гранью моего понимания; я никак не могла осознать происходящее. Лучше всего было прятаться и делать вид, что у меня нет отрицательных эмоций. Стань невидимой, Карла, спрячь то, что представляешь собой на самом деле. Это было сложно, поскольку мне казалось, будто я лишена собственной личности.
   По окончании третьего класса мы должны были исполнить песню перед тридцатью своими одноклассницами, и меня охватил серьезный приступ паники. За пение получали оценку: каждая из нас выходила вперед и пела песню по собственному выбору. Для большинства детей выступление было радостным событием: нам редко удавалось выйти из-за парты, и все считали это возможностью показать себя с лучшей стороны. Я же испытывала страх при мысли о том, что на меня будет смотреть столько глаз. Я вертелась и ерзала, краснела и бледнела, меня бросало то в жар, то в холод и тошнило, у меня давило в груди.
   Наконец, я осталась последней, и выступления было не избежать. Учительница жестом пригласила меня к доске. Я обречено поднялась и лицом к лицу встретилась с застывшей в ожидании группой детей. Раскрыв рот, я издала то, что с моей точки зрения больше походило на сдавленный крик, однако являлось лишь первым словом избитой песенки «Daar bij die molen» («На мельнице»), которую я выбрала для исполнения. Мое пение было совершенно простым; я никого не пыталась развлечь и старалась поскорее пройти это тяжелое испытание. Голос не слушался меня, и классную комнату наполнял сырой, скрипучий звук. Учительница проявила доброту. «У тебя голос как колокольчик», – сказала она и поставила шесть баллов из десяти.

   ПОСЛЕ ВОЙНЫ солдаты возвращались домой. Они заполняли поезда, курсировавшие по всей стране, в том числе и тот, что вез меня, мою сестру и тетю домой из Амстердама. Пока нас не было, аист принес маме еще одного ребенка. Это был мальчик, пятый подарок Господа. Мы видели аистов на крышах: они стояли на больших неуклюжих ногах, оглядывая окрестности. В их гнездах вполне хватило бы места для младенцев. Аисты приносили детей, держа в клювах пеленки.
   Солдаты казались уставшими, но радовались возвращению домой. Конечно же они предвкушали ожидающие их встречи. Вагон был битком набит, и в воздухе стоял приятный запах суконной военной формы. Я наслаждалась мужской энергией, сидя в самой гуще толпы. Но настроение быстро изменилось, когда мой взгляд перехватил один из солдат. Он взглянул на меня с любовью, безусловно, думая о том, что перед ним сидит голландский ребенок, за которого он сражался на войне, и, видя меня, он может оправдать тот ужас, через который пришлось пройти. Я видела его дружелюбие и добрые намерения, но не могла не покраснеть; краска на моих щеках была столь же яркой, как стыд, живущий в глубине души. Я почувствовала себя жалкой. Больше я не смотрела по сторонам и мечтала лишь о том, чтобы скорее сойти с поезда.

   У МОЕГО ОТЦА, как у доктора Джекила, было две личины, но у матери их было несколько, и именно ее настроение влияло на домашнюю обстановку. Однако в наших глазах ее оправдывало периодически пробуждавшееся чувство юмора: оно разгоняло темноту столь же внезапно, как солнечный свет, заливающий поля и холмы. Ее причудливый, неожиданный взгляд на вещи вызывал у нас приступы смеха. Атмосфера менялась, юмор скрашивал мрачную реальность.
   Когда я подросла и смогла во время ходьбы держать маму под руку, как это заведено у голландок, моим главным развлечением стал совместный поход по магазинам. Обеим такая близость приносила невероятное удовольствие, и, когда мы ходили за покупками, мама весело и оживленно болтала. Тогда моя жизнь становилась более приятной, и я на время испытывала счастье, забывая о себе.
   Мать советовалась со священником, не желая бесконечно рожать детей. Священник ответил, что она не имеет права отказывать мужу, поскольку обещала чтить его и повиноваться ему в святом таинстве брака. Поэтому мать была вынуждена уступать сексуальным домогательствам отца, однако эта хитрая лиса знала, как отомстить необразованному супругу. Она его высмеивала. В отцовском арсенале была лишь грубая сила, уступающая иронии и остроте ума матери.
   Мама редко бывала довольна тем, что делает мой отец. Она насмехалась над ним, когда он играл на любимой скрипке, и в конечном итоге отец разбил инструмент о стену. Починить скрипку было слишком дорого, а потому он продал ее мастеру за какие-то двадцать пять гульденов – скрипку, которая была для него ценна, как Страдивари. Что с ним происходило, когда его никто не видел? Может, он стискивал зубы и плакал оттого, что жена с ним так поступает? Или месть находила свой путь через насилие?
   Однажды во время яростной ссоры оба они забыли о том, что соседи за стенами все слышат. Мать громко высмеивала отца и подстрекала убить ее. Это было новым в их репертуаре. Некоторое время они переругивались, но вскоре оба погрузились в вихрь горьких оскорблений. Мы, шестеро детей, громко плакали, сидя в ряд за обеденным столом. Наши родители находились в гостиной, и мы отлично видели их через дверной проем. У папы в руках оказался большой нож для резьбы, а мама, задыхаясь, говорила: «Ну, давай же, давай! Убей меня!» – вызывающе глядя на него. Она сказала это много раз, и, чтобы не потерять свое лицо, отцу пришлось ее ударить. Она вскрикнула, и мы завопили еще сильнее. Родственная связь с нашими родителями на время разрушилась, о нас забыли, и мы – как пена – плыли в одиночестве по темному бурному океану.
   Кровь вернула отца в чувство. Он схватил полотенце и обернул им шею матери, чтобы остановить кровотечение. Через некоторое время рана зажила и о ссоре забыли. Я заметила шрам лишь годы спустя на фотографии: мать лежала на кровати в доме для престарелых, нежно глядя на отца, держащего ее за руку. Так мои родители и жили – они действительно были влюблены и никогда бы не расстались, но при этом не переносили друг друга. Если страсть не может выражаться позитивно, она все равно найдет способы проявить себя.

   КОГДА жизнь становилась тяжелой, я уносилась в мечты. Моими друзьями были куклы, делившие со мной каждый прожитый день. Кукол было несколько, и в моих глазах они были живыми. Я разговаривала с ними, шила для них одежду, укладывала их спать, дарила им цветы и проявляла нежные чувства. Мой умелый папа смастерил для кукол деревянный домик и покрыл его красной краской. Хотя маленькие пушистые клочки шерсти, лежавшие внутри в качестве ковров, были тем, что осталось от моего ручного кролика, я все равно их использовала. Они давали мне невероятное ощущение чистоты и мягкой свежести.
   Только куклы видели мою подлинную личность. Я относилась к ним так, как предпочла бы относиться к окружающим, если б на это осмелилась. С куклами я была неутомимой, заботливой матерью, няней, сестрой, просящим о помощи ребенком и творчески решала возникающие проблемы. Куклы оставались для меня живыми до тех пор, пока мне не исполнилось десять. В одиннадцать лет они были живыми лишь иногда, и это зависело от того, как я на них смотрела.
   Мой кукольный домик стоял на открытой площадке на верху лестницы, почти под потолком. Эта площадка была достаточно большой, чтобы там поместился матрас, и однажды я убедила родителей разрешить мне спать рядом со своей кукольной семьей. Однако из-за ночного посещения отца или, возможно, из-за ожидания этого кошмара я обмочила постель. Я ничего не рассказала, и никто не сделал мне замечания. Это было одновременно и облегчением, и поводом для беспокойства, поскольку мама, стиравшая простыни и стелившая на матрас чистое белье, должна была заметить случившееся. Почему она ничего не сказала? Страдала ли она от попыток примирить свое сознание с подобными проблемами? Она действительно не знала, что происходит или предпочитала ничего не знать? Вместо того чтобы защитить меня, она становилась все злее и по мере того, как я росла, начинала видеть во мне соперницу, унижая меня такими словами, как vuile dweil, «грязная тряпка».

   МАТЬ пыталась находить способы сносить грубость и жесткость человека, требовавшего от нее исполнения супружеских обязанностей. Однажды она лечила ногу, разболевшуюся по неизвестной причине. Детям не объясняли, почему нога забинтована и почему мать не может подняться со стула. Она стонала, если кто-то проходил мимо, а когда я случайно споткнулась об нее, мать вскрикнула, сощурив глаза и кусая от боли губы. Мне тоже было больно: боль пробиралась по ноге как огненные ножи, и я заплакала. Однако тварь, которая росла во мне и кормилась подавленным гневом на мать, пряталась не слишком глубоко.
   Временами эта тварь вылезала, чтобы укусить любого, кто окажется поблизости. Мне исполнилось почти двенадцать, когда матери стало ясно: она не может меня контролировать. Наступил день съемок – к тому времени в семье было уже семеро детей, – и в наш дом пришел самый настоящий фотограф. Я инстинктивно знала, что для матери возникла возможность показать в лучшем свете своего любимого сына Маркуса, четвертого ребенка и второго мальчика. У него были золотистые кудри, которых не стригли до тех пор, пока он не пошел в школу, и мои родители его обожали. Маркус просто не мог сделать что-то неправильно, но я знала, как подложить ему свинью и испортить это особое для матери событие: в отличие от отца она придавала большую важность тому, как наша семья выглядела на фотографиях.
   Мать занималась младшими детьми и не могла уследить за всеми одновременно, что давало мне великолепную возможность периодически щипать своего семилетнего брата, в конце концов доведя его до слез. Со злобой, достойной паука, подражая тому, как учителя обращались со мной, я начала щипать его за румяные щеки, сдавливая кожу ногтями до тех пор, пока, наконец, красные опечатки на ней не перестали исчезать. Я задумала испортить его ангельский вид и заставить сильно расплакаться – тогда это будет заметно на снимках.
   План удался, но моя проделка не осталась незамеченной, и мать пришла в ярость. Она не могла исправить ситуацию, однако остаток дня шлепала меня по лицу и проклинала, если мы оказывались поблизости друг от друга. Я не пыталась спрятаться, интуитивно понимая, что каждая пощечина лишь подтверждает мою победу. В конце концов, отец, что было для него нехарактерно, приказал ей прекратить, поскольку атмосфера в доме стоит невыносимая.
   Меня мучило искушение убить обоих родителей. Я выдумывала сложнейшие схемы их умерщвления и однажды почти убедила себя, что смогу сделать это и избежать наказания. Потом я засомневалась, не в силах поверить в собственную порочность. Мое «настоящее я» казалось отвратительным и легко обнаруживало себя под показной вежливостью. Я была уверена, что суть моя насквозь прогнила. Религия лишь подтверждала это. Как я могла думать о себе иначе, если покупала матери ко дню рождения коробку шоколадных конфет, тратя на это свои скудные сбережения, съедала на пробу одну конфету, а потом и все остальные – ведь не дарить же початую коробку.
   Тем не менее, несмотря ни на что, я все еще любила Бога, и мое чувство было естественным, возникая, когда для него появлялась возможность. Я любила не Бога страха и наказания, а Бога – заботливого родителя, небесного отца, чей ребенок мог считать его добрым и нежным. Некоторые взрослые в моей жизни были именно таковы – дядя Кес, отец Янус, а иногда даже родители и учителя. Когда я чувствовала Бога в сердце, то дрожала от радости в ожидании святого причастия.
   Когда воспоминания об угольном сарае померкли, я снова смогла почувствовать свет и чистоту исповеди. Во время конфирмации меня переполняла гордость от мысли, что я воин Христа. Я чувствовала, что способна порадовать Бога так, как не могла угодить отцу. Вышагивая по аллее за домом с поднятыми кулаками, я пела: «Мы, воинство Христово, идем Тебя защищать», – и представляла себя вооруженной светом и огненными мечами, готовой изрубить на мелкие куски дьявола и само зло. Моя немецкая кровь радостно бурлила при звуках ритмичных, похожих на марши гимнов, сопровождающих таинство миропомазания.
   Тогда я уже позабыла о своем союзе с дьяволом, но память об этом осталась жить в подсознании. Два полностью противоположных убеждения раскачивали меня, как березу на ветру. То я была доброй, смелой и любящей, то становилась худшей из детей. Ближе к подростковому возрасту я не могла понять, кто же я есть на самом деле: мысль о том, что я хорошая, постоянно тонула в море низменных чувств, доказывавших, какова моя личность на самом деле. Я не могла контролировать мрачные мысли об убийстве и о причинении вреда окружающим. Все это тяготило, как попытка избавиться от дурного сна.
   Хуже всего было казаться глупой. Я ненавидела это, но все же иногда вела себя бездумно. Интересно, как мне удалось уберечься от проявлений полнейшей глупости? В классе меня часто вызывали, когда я заглядывалась в окно и ничего не слышала, поэтому я не могла ответить на заданный вопрос и не выполняла заданий; при этом я обладала невероятной способностью идеально воспроизводить материал уроков во время экзаменов. Приходский священник, ответственный за религиозное обучение учениц, тоже обратил на это внимание. Я выработала способность настраиваться на окружающее лишь частично, тогда как большая часть меня пребывала где-то еще, хоть я и не могла объяснить, где именно. Часть сознания была запрограммирована помнить все, что мы проходили, по крайней мере, до экзаменов. Экзамены кончались, и я благополучно забывала материал уроков, будто стирая информацию с доски.
   Когда я заработала еще одну отличную отметку, приходский священник и моя учительница встали на лестнице, ведущей в классные комнаты, и начали о чем-то спорить. Я обладала инстинктом, благодаря которому даже в самом глубоком сне умела расслышать скрип половиц под ногами, а потому, хоть и находилась вне зоны слышимости, поняла, о чем шла беседа, по их жестам и озадаченному виду. Они были поражены моим поведением и неожиданными результатами.
   Оказалось, у них закончились новые призы, и я должна была во второй раз получить кожаный требник. Такое признание и доказательство способностей доставило мне невероятное удовольствие. Хотя хорошего во мне было очень немного, я не утратила ни ума, ни остроты восприятия. Недооценивать себя оказалось приятно, поскольку никто не мог определить мой истинный потенциал.
   Тем не менее я так часто боялась совершить ошибку, что постепенно эта установка обрела свою собственную жизнь. Я словно продала часть сознания дьяволу, и так оно было на самом деле. Постепенно я утратила контроль над собой. Я чувствовала себя во власти страшной, таинственной силы, стремившейся совершать нечто противоположное тому, что от меня ожидалось.
   Однажды холодным зимним днем сразу после школьных занятий ко мне подошел старший приходский священник. В руках у него была большая пачка бумаг, и он выглядел очень взволнованным. Он объяснил, что у него есть срочное послание для прихожан из моего прихода, Первого Брокховена. Не буду ли я любезна разнести уведомления по их почтовым ящикам?
   Я внимательно взглянула пастору в лицо. Почему он подошел ко мне, а не к кому-нибудь еще? А! Наверное, он решил, что я очень умная, поскольку обсуждал мой стопроцентный успех в религиозном обучении с учительницей.
   Священнику очень не понравится, если я заупрямлюсь. В конце концов, он один из слуг и глашатаев Бога. Придя в себя от потрясения, он обязательно сообщит моим родителям об отказе. Все это молнией промелькнуло в моем коченеющем мозге. Из сказанного пастором я поняла, что между Первым и Вторым Брокховеном – соседским приходом – существует какое-то соперничество.
   «Ни в коем случае, – внушительно сказал задумавший какой-то план священник, – не клади эти листки в ящики прихожан из Второго Брокховена. Затем он объяснил, где проходит граница между приходами. Названия некоторых улиц я слышала впервые. Неужели он думает, что я знаю улицы, где никогда раньше не была? Священник тревожился и волновался, и я не сказала ему, что не имею представления, о чем он говорит, поскольку не желала так скоро лишиться репутации умной девочки. В руках у меня оказалась кипа бумаг, и я немедленно отправилась в путь, испытывая замешательство и чувствуя себя не в своей тарелке. Даже при наилучших побуждениях у меня не было шансов выполнить это поручение. Тем не менее вряд ли кто– нибудь смог бы испортить все так, как это сделала я. Исполненная чувства долга, я прошлась по всем незнакомым улицам, не пропуская ни одного почтового ящика, которые, о чем я узнала позже, в основном располагались на «враждебной» территории. Невольно я отомстила властолюбивому священнику, который, ничуть не сомневаясь, использовал наивного ребенка. В то же время я разрушила его мнение о своих способностях и сильно разочаровала отца. Страх перед ошибкой превратился в аналог страха никогда не стать достаточно хорошей, чтобы заслужить уважение.

Я взрослею и набираюсь ума

   МЕНЯ МУЧИЛИ религиозные вопросы и проблемы спасения души. Я должна была точно знать, каковы мои шансы оказаться на небесах. В исповедальне я спрашивала у священника о наказаниях за различные грехи, но он лишь вздыхал или злился, отвечая, чтобы я поговорила об этом с кем-нибудь другим. В следующий раз на исповеди я поинтересовалась, зачем Бог поместил в райском саду дерево, если не хотел, чтобы к нему прикасались? Не мог ли Он посадить его где-нибудь еще? Что такого плохого в познании разницы между добром и злом от запретного плода? Что такое лимб? Чем там занимаются души? А чистилище на самом деле похоже на ад, если не считать, что из чистилища рано или поздно выбираются?
   Родителям я задавала те же вопросы. Почему Бог наказывает людей, если Он их любит и прощает? Почему хорошие люди страдают? Сколько дней гарантировано в чистилище за грубость? Они старались тщательно подбирать ответы, глядя друг на друга в поисках поддержки или подсказки. Я проверяла их по прошествии нескольких дней, задавая тот же вопрос и внимательно наблюдая за возможными признаками неуверенности.
   Увы, хотя в мои намерения входило разобраться во всех этих проблемах, я случайно поставила капкан для ловли родительских сомнений, а потому в восьмилетнем возрасте перестала задавать взрослым вопросы, решив, что, поскольку ответов у них нет, нет смысла и спрашивать. Я встала на опасную дорогу самостоятельного поиска, размышляя об информации, которую тщательно собирала или постигала интуитивно. Если принять во внимание, что большинство этих ответов оказывались в лучшем случае суевериями, а в худшем – искажением истины, я приходила к очень странным умозаключениям. Будучи Скорпионом, знаком воды, я считала свои выводы непреложными, и уверенность эта подкреплялась моей немецкой кровью.

   ОТЕЦ хотел, чтобы его первенцем был мальчик. Должно быть, он сказал об этом в моем присутствии, поскольку я довольно рано оказалась в курсе и изо всех сил старалась быть для него сыном. Я таскала слишком тяжелые для своих лет вещи, чтобы показать, какая я сильная. У меня было мягкое сердце, но я старалась это скрывать. Я должна была быть сильнее любого мальчика-ровесника и доказывала свою силу кулаками. Безобидного новичка, появившегося на нашей улице, соседские дети приводили к моему дому, ожидая увидеть драку. Она всегда заканчивалась тем, что я с триумфом ставила ногу на спину поверженного бедняги, а зрители улюлюкали в восторге, мотая на ус, что не стоит никогда связываться с этой сумасшедшей.
   Единственной проблемой такого превосходства было отсутствие у меня настоящих друзей. Меня не боялись – я никогда не пускала кулаки в ход просто так, – но в душе я чувствовала себя калекой, считая, что никто не стал бы моим другом, если б знал, какая я на самом деле. Так что у меня был лишь сомнительный авторитет.
   Я регулярно выигрывала ежегодные соревнования, которые родители организовывали для всех соседских детей. Мы бегали вокруг квартала. Квартал наш был очень большим и включал в себя ферму и несколько магазинов. Иногда мне было так тяжело, что я почти теряла сознание, но проиграть было невозможно – на меня смотрел папа. Я была обязана выиграть ради него, и соседи, казалось, знали это и болели за меня. После забега я, запыхавшись, смотрела на отца, показывая бутылку хереса или то, что выбрала в качестве приза. Я была бледна от волнения и усталости: «Ну что, папа, теперь я хорошая? Ты будешь меня уважать?» Неважно, что я не могла использовать выбранные призы – ведь они предназначались для папы, и лишь одно это имело значение для моей души, жаждущей любви. Отец смеялся – он гордился мной. У меня кружилась голова от удовольствия и непередаваемой сердечной боли.
   В течение многих лет, пока мне это не надоело, я отлично играла в шарики. До прихода в жизнь телевидения тилбургские дети много времени проводили на улице, бегая и играя в мяч, в классы и шарики. Мы устраивали турниры на ровной твердой песчаной тропинке за домами или на плитах широкой дорожки рядом с булыжной мостовой. Шарики были сделаны из стекла либо из глины. Стеклянные шарики могли быть непрозрачными, полупрозрачными или дымчатыми, маленькими или довольно большими. Все они имели свою ценность, подобно тому как бумажные деньги бывают разного цвета и размера.
   Я была честолюбивой и в течение нескольких месяцев собрала коллекцию разноцветных шариков всех возможных размеров и принесла их показать маме, светясь от гордости. Ее глаза широко раскрылись, и на мгновение мне показалось, что она тоже мной гордится. Однако это был ужас.
   «Карла! – резко и с вздохом сказала она. – Это же гордыня! Бог наказывает тех, кто полон гордыни. Гордыня – большой грех!»
   В тот момент мое сознание распахнулось столь же широко, что и глаза, беззащитное перед этой гипнотизирующей информацией. Я приняла это католическое правило за истину, угрожавшую навсегда лишить меня стремления быть первой.
   Моя реакция была непосредственной и сродни подвигу. Я вышла на середину улицы и, привлекши к себе всеобщее внимание, опустошила карманы, высыпав греховно выигранные шарики на мостовую. Соседские дети, не испытывая, как я заметила, никаких колебаний, набросились на них, отталкивая друг друга и поспешно наполняя шариками карманы. Я чувствовала, что предала нечто внутри себя, и моя уверенность пошатнулась. Теперь я действительно запуталась. Мне и так много с чем приходилось бороться, а теперь я добавила к растущему списку неврозов новый, изменив общее направление движения. Теперь я стану ценить нищету, как Иисус, который не имел подушки, чтобы преклонить голову, о чем рассказывали мне мама и учителя. Они забывали добавить, что в те дни у людей была адекватная замена подушкам, да и в любом случае вряд ли Иисусу требовались деньги, поскольку целая армия восторженных поклонниц прислуживала ему, куда бы он ни шел. По счетам Иисуса платили женщины. Однако никто не говорил мне, что это и есть самый праведный образ жизни.

   МОЙ ПАПА искренне любил мир природы, цветы и растения. Он обращал мое внимание на паутину, блестевшую в лучах утреннего солнца сотнями алмазных искр. Он брал меня с собой, отправляясь на долгие прогулки по большому частному лесу неподалеку от города, чтобы показать волшебные мухоморы – те самые, с белыми пятнышками, – и учил слушать ветер и птиц, словно старый индеец.
   Жизнь природы была прекрасна. На просторном заднем дворе нашего дома отец рассказывал мне о червях, навозе, пожирающих картофель жуках-вредителях и о полезных жуках, таких, как божья коровка. Он объяснял, как выращивать ноготки, анютины глазки и турецкую гвоздику, как собирать семена этих растений. Овощи меня не слишком интересовали, за исключением картофеля, растущего на общем наделе неподалеку от дома. В день посадки картофеля обычно запускали воздушного змея, и это радовало меня. В той части Голландии, где мы обитали, было ветрено, а город располагался на равнине, где не слишком много домов и деревьев. Отец был в высшей степени практичным и изобретательным человеком, умевшим по-мальчишески веселиться. До самой смерти он с удовольствием делал флюгера как для себя, так и для множества знакомых. Раньше флюгера, попадая в потоки ветра, крутились с веселым жужжанием. Потом отец использовал пластиковые детали, которые делали флюгер более тихим и продлевали срок его жизни. Папа смастерил множество воздушных змеев – больших, что могли бы оставаться в небе днями и ночами, и маленьких, которые мы учились делать самостоятельно, украшая хвосты ленточками и шнурками.
   Жизнь шла вполне неплохо, кроме тех пугающих моментов, когда доктор Джекил становился мистером Хайдом. Тогда мой папа съезжал с катушек. Однажды он кинул молоток в моего младшего брата, едва не попав ему в голову. Он бил по голове и меня, когда я спорила с ним или провоцировала, не останавливаясь до тех пор, пока я не теряла сознание или не появлялась мама, которую кто-нибудь звал.
   Однажды мой брат Адриан вернулся домой с зажатыми в кулаке бумажными деньгами, утверждая, что нашел их. Отец отнесся к этим словам с большим подозрением и в результате не поверил ему. Он отвел восьмилетнего сына в гостиную и хлестал кожаным ремнем каждый раз, когда тот говорил, что нашел эти деньги. Гневный допрос и порка продолжались невероятно долго.
   Два моих передних зуба отец сломал в ходе ссоры, которой могло и не произойти. Мне было лет десять, когда однажды я отказалась есть кашу. Обычно я любила ту густую смесь, которую отец практически каждый день готовил на завтрак; мы заливали ее горячим молоком и посыпали желтым сахарным песком. Но в тот день у меня почему-то не было аппетита, и я не хотела есть, из-за чего немедленно разгорелся конфликт. Отец воспринял это как оскорбление своих кулинарных способностей и вызов его власти. Он сердито приказал мне съесть все. Я отказалась, стараясь быть вежливой. «Папа, мне не хочется». У меня был запор, и я интуитивно понимала, что надо поголодать.
   «Ешь, или я вымажу в каше твое лицо», – произнес он еще более угрожающим тоном.
   Как дурочка, я ответила на этот нечестный и нелепый вызов. Передо мной на столе стояла полная тарелка каши, и я сказала отцу, что он хочет запугать меня. Отец тут же показал, что способен выполнять свои обещания. Он схватил меня за шиворот и ткнул лицом в кашу с такой силой, что толстая белая тарелка раскололась, а вместе с ней сломались и два моих передних зуба. Кровь из поврежденных губ и десен смешалась с кашей. Мать простонала: «Джон!» – и едва не расплакалась. Потом они оба вытерли мне лицо, волосы и одежду и отправили в школу.

   НАВЕРНОЕ, все эти годы ангелы-хранители спасали меня от самой себя. Временами, когда я была неосторожна или невероятно рассеянна, они брали мою жизнь в свои руки. Возможно, благодаря ним в одиннадцать лет я избежала чудовищной глупости, когда, гуляя в парке, привлекла к себе внимание сексуально озабоченного мужчины. Перед входом в парк находилась цементная статуя Богоматери с ребенком на коленях. У ног каменной фигуры или в ее руках всегда были цветы, тайком собранные в парке детьми и положенные туда теми из них, кто был достаточно ловок, чтобы забраться на колени статуи. В парке было озеро, и я приезжала туда на велосипеде ловить головастиков. Это озеро было популярным местом семейного отдыха.
   Сначала я ощутила присутствие человека, почувствовав его взгляд как вторжение чужеродной энергии. Я росла, чутко настроенная на энергию похоти, и внимание мужчины казалось знакомым: оно пугало, но одновременно завораживало меня своей тайной. Вместо того чтобы убежать, я потянулась к нему, как мотылек к огню. Повернувшись, я улыбнулась лежащему на траве незнакомцу. Он пригласил меня сесть рядом, показал своих головастиков и спросил, как меня зовут. Все это время я чуяла его, чуяла опасность, видела блеск в его глазах, однако не обращала на это внимания. Он попросил меня прийти завтра в середине дня (когда здесь почти никого нет, мелькнула мысль), и я согласилась.
   На следующий день я пришла не потому, что хотела, но потому, что должна была сдержать обещание. В назначенное время он не появился. Я стояла, чувствуя себя неуютно и не понимая, насколько мне повезло. Я поспешила домой, испытывая облегчение и одновременно расстроенная. Конечно же меня не миновал и стыд. Человек пришел в себя, казалось мне, а вот я – нет. В те дни, годы и даже десятилетия я почти никогда не думала о себе хорошо.

Жизнь в новой стране

   МЫ ГОТОВИЛИСЬ оставить Голландию, ее снег и ледяные узоры на окнах, святого Николаса, угольный сарай – и всех моих кукол. После смерти своего отца мать унаследовала какие-то деньги и собиралась потратить их на то, чтобы увезти нас подальше.
   Летом 1950 года отец сколотил деревянные ящики для мебели и остальных вещей, в которых наш скарб должны были переправить через океан. Правилами разрешалась транспортировка определенного объема багажа, и некоторыми вещами пришлось пожертвовать. Родители не удосужились сказать мне, что ни одну из кукол они брать не собираются. В конце концов, мне было почти двенадцать.
   Шесть удивительных недель старый и шумный транспортный корабль вез нас по воде до Сиднея. Я никогда прежде не видела океана, и моя детская душа расцветала в окружающей романтике, свойственной путешествиям на кораблях. Романтика просто витала в воздухе.
   Мы причалили в египетском Порт-Саиде. Выглянув в иллюминатор каюты, которую я делила с несколькими девочками, я увидела внизу, на палубе, нефтяного танкера, пришвартованного рядом с нашим кораблем, загорелого, раздетого до пояса египетского бога, с ленцой работавшего под палящим полуденным солнцем. Ничего не подозревающий бог удивился кусочку бумаги, привязанному к длинной белой нити, что, порхая, упал ему на голову. Он посмотрел вверх, улыбнулся и взял ее, рискуя своей жизнью (как мне подумалось).
   «Ты мне нравишься», – говорило простодушное послание – я изо всех сил старалась грамотно писать по-английски. Загорелое божество с угольно-черными волосами и такими же глазами расплылось в широкой улыбке. Он нашел карандаш и – о чудо! – написал мне ответ на обратной стороне крошечной записки. Я втянула в каюту свидетельство своего мимолетного романа и с замиранием сердца прочла ответ: «Ты тоже мне нравишься». Для девочки, которую таскали за уши лишь за то, что она не желала ложиться спать, а хотела смотреть кино, это был восхитительный момент реабилитации. Я подумала, что должна хотя бы немного привлекать столь прекрасного человека, чтобы тот принял мое восторженное послание и без колебаний написал ответ. Я свесилась через край иллюминатора и благодарно улыбнулась. Судя по всему, ему это было приятно, и он вернулся к работе.
   Прозвенел корабельный колокол, призывающий пассажиров на обед. Романтические чувства боролись с требованием желудка наполнить его вкуснейшей корабельной едой. Я вернулась через пятнадцать минут, но мой египтянин и танкер уже исчезли, будто сон. Впрочем, у меня осталось доказательство произошедшего – драгоценная записка, которую я хранила, не показывая никому.
   Этот дружеский обмен посланиями явился кульминацией путешествия и запомнился больше, чем празднование на борту корабля моего двенадцатого дня рождения или тот момент, когда мы впервые ступили на австралийскую землю.
   В воскресное утро наш корабль пришвартовался во Фримантле и весь день оставался в порту. Был ноябрь, и в воздухе летали стаи мух. В Голландии тоже были мухи, но не такие настырные и раздражающие, как здесь.
   Шаг на австралийскую землю таил в себе определенную магию: все было таким новым, непривычным – чужим, но не враждебным. Несмотря на жару, воздух оказался приятным и свежим. На опустевших улицах Фримантла не было видно ни одного австралийца. Пустые бумажные пакеты летали по пыльному, блестящему от жары асфальту, – в нашей стране с чистыми булыжными мостовыми я не видела ничего подобного.
   Вернувшись на корабль, мы, как и было запланировано, проследовали дальше в Сидней. После долгого ожидания на станции из-за забастовки железнодорожников мы, наконец, сели в поезд и отправились в лагерь для переселенцев за Голубыми горами.
   Шесть недель, пока наш отец искал работу, мы провели в лагере. Жизнь здесь имела свои сложности, особенно для взрослых, не привыкших к голым доскам пола, которые надо было ежедневно протирать от пыли влажной тряпкой, к жестяным крышам без изоляции, туалетам, выстроенным в ряд и отделенным друг от друга мешковиной, общим душевым и мухам в общей кухне. Дети, однако, воспринимали большинство подобных вещей гораздо легче, считая происходящее первоклассным приключением, кроме отвратительного запаха туалетов и летающих там мух, а также открытых душей, к которым нам запрещалось приближаться, если там мылся кто-нибудь из взрослых. Только раз я заметила в душе обнаженную женщину. Самым интересным и поразительным в ней оказалась грудь, поскольку у меня ничего подобного не было; впрочем, иногда, прижимаясь к холодному стеклу, я испытывала странное возбуждение из-за того, что усиливалась чувствительность затвердевших сосков. Разумеется, в такие моменты я чувствовала себя грешной.
   Каждое утро в шесть часов я ходила на службу. Поднимаясь по холму, я любовалась прекрасными австралийскими травами, колышущимися в нежном утреннем свете. Меня поражала красота того, что я видела, слышала и ощущала. В лучах восходящего солнца мерцали и переливались огромные паучьи сети. Стрекотали сороки, и пение птиц наполняло меня счастьем. Я оказалась в месте, которое изначально было радостным, не знавшим темных, зловонных веков боли и ужаса, через которые прошла Европа, а потому чувствовала себя легко, как ангел в небесах. Я собирала для матери букеты бледно-желтых трав, словно это были дивные цветы, чтобы она украсила ими нашу хижину. Кто-то пошутил над тем, что я собираю сорняки, но мать, к счастью, не засмеялась. Она поставила букет в пустую банку из-под варенья за неимением вазы.
   Мой первый день в школе оказался мрачным. Классная комната была временной, как и все остальное в лагере. Между деревянными стенами и крышей был большой зазор. В тот же день через высокие оконные проемы без рам к нам влетел футбольный мяч, и мы выбросили его обратно. Наш учитель был очень молод и не слишком хорошо справлялся с дисциплиной. Половина детей сидели к нему спиной за длинными столами, поставленными в ряды, как парты. Усугубляло ситуацию то, что форма классной комнаты представляла собой букву «L», а подопечные оказались разного возраста.
   У нас было много времени для рисования, пока учитель придумывал, чем бы нас занять. Он консультировался с коллегой за соседней дверью, а футбольный мяч то появлялся, то опять исчезал, порождая бесконечную суету. Я потеряла ко всему этому интерес и погрузилась в рисунок.
   Мне очень нравилось изображать балерин. Чтобы изобразить их завораживающие изящные позы, я пыталась правильно соблюсти все изгибы и пропорции тел, особенно контур стопы, балансирующей на большом пальце, – это казалось таким неестественным, таким женственным и элегантным. Для меня не имел значения шум и окружающий беспорядок; я привыкла сосредоточиваться, выполняя домашнее задание на кухне, где родители могли развлекать гостей, где кричали и ссорились младшие братья и сестры и где свой вклад в общую какофонию вносило радио. Находясь в подобной обстановке, я научилась полностью игнорировать происходящее.
   В классе все было примерно так же, а потому тот факт, что, пока я сосредоточенно рисовала и раскрашивала, все погрузились в мертвую тишину, прошел мимо моего сознания. Учителю, наконец, надоел бедлам, и он вышел из терпения. В классе воцарился абсолютный покой – учитель запретил говорить, не подняв предварительно руку. И в этой идеальной тишине, заряженной гневом преподавателя и страхом детей перед наказанием, я спокойно, но отчетливо спросила девочку, сидящую напротив меня: «Можно взять у тебя красный карандаш?»
   Ее большие глаза стали еще больше от невероятного страха, когда она посмотрела на меня, а затем на учителя, стоявшего сзади. Времени, чтобы понять, в чем дело, уже не было: железные руки схватили меня за плечи и нещадно встряхнули. Разгневанный учитель выпустил свой безудержный гнев и раздражение, яростно отыгравшись на моем теле. Я сидела сразу перед ним и оказалась легкой мишенью. Энергия его гнева была мне знакома – такой же взрывной силой обладал и отец. Я дрожала в смятении и сдерживала слезы, пытаясь оставаться неподвижной, чтобы не выскользнуть из рук учителя, поскольку тогда дело может обернуться еще хуже.
   Наши классы были переформированы, и учиться стало гораздо веселей, чем в Голландии, из-за нескольких одноклассников, имевших смелость плохо себя вести и вдохновлявших тем самым более застенчивых. Чтобы контролировать нас и обучать началам английского, требовалось сразу два преподавателя. Дурачась, мы показывали им язык, когда они демонстрировали, как произносится звук «th».

   МЫ АКТИВНО и самыми неожиданными способами знакомились с культурой тех стран, представители которых жили в лагере. Хотя большинство переселенцев были голландцами, среди нас попадались итальянские и даже русские эмигранты. По вечерам, на закате, со стороны ближайших холмов доносилась звонкая и задушевная русская песня. Воздух в это время был спокойным, и звуки мягко скатывались с холма, долетая до наших ушей. Пение восхищало нас, хотя по коже пробегали мурашки. Мы не знали, кто пел и почему он это делал. Слушатели предположили, что человек поет о тоске по дому или из-за того, что у него случилось какое-то несчастье.
   Нашу семью навестил отец Маас, голландский католический священник из Виктории. «В одном из монастырей Мельбурна открылась вакансия главного садовника, и, возможно, Господь наградит этим местом вас, Джон». У отца загорелись глаза. Работа на улице! Такого он не ожидал. «Семье полагается отдельный дом».
   Отец со священником отправились осмотреть окружавший большой монастырь «сад» – он представлял собой восемнадцать акров земли, которой не занимались годами. Монастырь назывался Дженаццано и являлся колледжем для девочек из богатых семей.
   Дом находился на земле монастыря и был занят старым садовником, жившим там двадцать лет; он уже не работал, но отказывался увольняться и освобождать помещение. Дом окружали высокие сорняки, служившие отличным укрытием для змей и кроликов. Тем не менее наша бесстрашная семья расположилась в больших палатках, поставленных отчаявшимися монахинями прямо перед домом садовника, пока он с семьей был на выходных. Нам разрешили пользоваться его туалетом. После затеи с палатками нам предоставили более пристойное жилье в изящном доме на территории монастыря Грейндж-Хилл. И лишь когда стало очевидно, что мы намерены остаться, а отец получает работу, которой старик так долго пренебрегал, его семья решила съехать.
   В тот день, когда мы вселились в дом, благодарные монахини приготовили для нас ужин. Пришла мать-настоятельница, и мы познакомились друг с другом. Она постоянно улыбалась, будучи очень приветливой, и благодаря этой неизменной доброте моя мать сразу почувствовала к ней симпатию. Со временем выяснилось, что руководительница монастыря наивна и непрактична, но эти недостатки были простительны, поскольку настоятельница буквально светилась добротой и говорила мягким, бархатным голосом. Ее сопровождала впечатляющая заместительница – высокая, прямая, открытая женщина, в которой бросалось в глаза безукоризненное воспитание, однако не было никакого снобизма.
   Наши уроки английского прекратились, но мы понимали уже достаточно. Отец получил все возможности, чтобы облагородить местность, опираясь на основательный бюджет, выделенный на восстановление монастырского сада. Детей записали в приходскую начальную школу, где преподавали свободные от дел монахини. Проживание не облагалось налогом, и за электричество мы тоже не платили. Для обновления дома нам выдали краску и некоторые другие материалы, к примеру, штукатурку, чтобы починить большую дыру в стене.
   Мы осматривали деревянный дом и не верили своим глазам. «Вы только посмотрите! На внутренней стене деревянные планки, да еще и криво прибитые, заляпанные смазкой, в которой полно пыли!» Планки изначально предназначались для внешней отделки стен. Доски пола подгнили, покрывавший их линолеум порвался. Стены в спальне были покрыты уродливыми пятнами, окна не мылись месяцами или даже годами. Мать, Лизбет и я должны были выполнить большую часть работы, приводя дом в порядок. Мы исследовали его, скептически осматриваясь и вздыхая. «Это можно превратить во что-то более– менее приличное», – рассуждали мы. Требуются лишь женские руки и немного женского воображения – в общем, ничего нового.
   Кое-какую мебель нам оставили, и под старым диваном в гостиной мы нашли большую Библию с медной застежкой и позолоченными краями; на металлическом покрытии обложки были изображены поразительные обнаженные фигуры Адама и Евы, а также другие персонажи еврейской истории. Там была Вирса– вия и похищение сабинянок. С точки зрения католиков голландского юга Библия была почти еретической вещью, которую читают только мерзкие протестанты. Увы, из-за наших предубеждений историческая или художественная ценность этой прекрасной книги никого не интересовала. Библию сожгли в мусоросжигательной печи на заднем дворе, кинув в двухсотлитровый металлический барабан.
   С матерью и сестрой мы целеустремленно взялись за дело и через неделю отчистили грязный садовый дом. Три старших мальчика – коренастый девятилетний Адриан, кудрявый семилетний Маркус и пятилетний Виллем – собирали хворост для дешевой печки и помогали отцу. Все мы присматривали за младшими сестрами – русоволосой и кареглазой двухлетней Бертой и белокурой годовалой малышкой Терезой.
   В течение нескольких недель весь дом был восстановлен; для починки обуви и создания флюгеров построили сарай, затем соорудили гараж для «шевроле», а еще через время – пристройку для трех наших братьев, родившихся в Австралии. Они появились на свет в течение следующих семи лет и делали что хотели, отрицая старомодную родительскую дисциплину другого, чуждого им мира. Заросший сорняками дворик был превращен в богатые овощные грядки, там же посадили и деревья. Лучшим из них оказалась ива, которая скоро выросла достаточно большой, чтобы повесить на нее качели.
   Наш труженик-отец постепенно превратил монастырские земли в шедевр. Он не только заботился о саде, но еще работал электриком, слесарем и водопроводчиком. Для тридцати населявших монастырь сестер он оказался незаменимым помощником. Монахини звали себя Верными Спутницами Иисуса и жили в прекрасном трехэтажном доме с шиферной крышей. Сестры были очень благодарны, и мой отец изо всех сил старался оправдать их доверие и заслужить признательность. Он вкладывал в начинания все свое воображение, пытаясь при этом снизить расходы монастыря. Он создал питомник, чтобы монахини не тратили деньги на семена, и выращивал цветы для часовни на специально отведенной клумбе, чтобы все остальные цветы оставались в саду.
   Отец был счастлив как никогда. Его вспыльчивый характер на время утих, и он больше не приходил ко мне по ночам. Мне шел тринадцатый год. Семья жила в небольшом, но светлом доме с бумажными обоями, а неприветливый помощник Джордж знакомил папу с новой культурой. Это была культура «мужских уборных». Монахиням и девочкам вход туда был закрыт. Стены в них были увешаны не благопристойными картинками, а фотографиями из сомнительных календарей. В ящиках лежали глянцевые журналы с рекламой мельбурнских учреждений, предлагающих удовлетворение для тех, кто в нем нуждался.
   Так отец узнал о более сложном – и более дорогом – способе снятия сексуального напряжения. Он наивно решил, что это, должно быть, самый безопасный путь и он сможет все сохранить в секрете. Он и не подозревал, что принесет домой сифилис и заразит жену. Она, пережив ложь и полное непонимание того, что с ней происходит (отец никогда ни в чем не признавался, пока мать его не «накрыла»), взяла такси, приехала на Ли– гон-стрит и громко, в слезах, обвинила во всем встреченную там проститутку. Несмотря на плачевное состояние матери, родители решили, что все это должно остаться семейной тайной. Однако такой секрет оказался для матери слишком тяжелым. В конечном итоге она открылась Лизбет, когда та выросла. Потом Лизбет рассказала об этом остальным сестрам.

   НЕ ИМЕЯ больше возможности ходить в гости к бабушке и дедушке, по голландской традиции мы навещали другие семьи. Примерно через десять месяцев после переезда в Дженаццано мы сели на поезд и отправились в гости к большой семье, вместе с которой путешествовали по океану, чтобы посмотреть, как они устроились. Разговоры велись о забастовках и профсоюзах, об отсутствии выбора деликатесов и домашней еды, по которой все мы скучали. Зашел разговор и о детях-подростках, о том, что родители не одобряют их дружбу с ненадежными австралийцами.
   Дети были предоставлены самим себе. Нас оказалось очень много, и я, как всегда, нервничала от мысли, как меня примут окружающие, хотя в свои тринадцать была одной из самых старших. Чтобы присоединиться к остальным, нужно было настойчиво заявить о себе, но в тот день я оказалась не в настроении. Во дворе росло дерево. На мне было платье, но тем не менее я решительно забралась на самый верх. Несмотря на такой подвиг, никто не обратил на меня внимания. Я почувствовала невероятную грусть; сидя на вершине дерева, я отчаянно желала быть такой же, как остальные, но была сама по себе и испытывала странное одиночество. Я начала плакать. Всхлипывания не прекращались, и вдруг совершенно неожиданно я захотела освободиться от глубокого, непонятного мне напряжения.
   Мои рыдания услышали все, включая и взрослых в доме. Я заметила голову матери, быстро выглянувшей в дверной проем. После этого она опять исчезла внутри. Я представила, как она говорит, что Карла устроила истерику и лучше не обращать на нее внимания. Жар унижения, вызванный этой воображаемой сценой, сделал меня безутешной. Ночные визиты отца прекратились с тех пор, как мы переехали в Австралию, и я освободилась от ужаса, к которому привыкла с раннего детства. Ночной гость так никогда и не вернулся – меня использовали, выкинули за ненадобностью, и теперь я чувствовала опустошение. Я утратила отцовское внимание и больше не была его любимой дочкой. Хотя у меня не осталось осознанного понимания этих ночных визитов, тело тосковало по близости отца, и я странным образом чувствовала себя брошенной. Я расплакалась еще сильнее. Дети не смотрели на меня. Что они могли поделать? Если я захочу спуститься, то сделаю это без особого труда. Происходящее казалось им слишком сложным.
   Понятно, что мои родители чувствовали неловкость перед своими знакомыми из-за странного поведения своего ребенка, пытавшегося привлечь к себе внимание плачем вместо того, чтобы развлекаться, как это делали другие дети.
   Родителям, переживавшим собственные трудности, было не до моего эмоционального состояния. Скоро я должна была стать их первым ребенком-подростком. Что они собирались со мной делать?

Молодое вино – в старые меха

   ЦЕРКОВЬ нашего прихода в Голландии носила имя Богоматери Благой Вести. На боковой стене была выложена великолепная византийская мозаика, изображающая Деву Марию с уютно прижавшимся к ней Иисусом, и рядом постоянно горели веселые маленькие свечи. Люди молились ей, а потом шли дальше и делали то, зачем приходили в церковь.
   После шестинедельного океанского путешествия мы по странному кармическому совпадению осели в приходе с таким же названием, только за двенадцать тысяч миль от Европы. Мы оказались в незнакомой стране, в чужой культуре, но изображение Богоматери в церкви было таким же, как дома, хотя и кустарным. У меня возникло чувство, что каким-то необъяснимым образом ничего не изменилось. Богоматерь, которая должна была принести нам благую весть, проследовала за нами в Австралию. Почему-то я не считала это предзнаменование обнадеживающим.
   В первый день посещения приходской школы мать одела нас так, как было принято в Голландии, повязав большие банты и обув в блестящие ботинки на шнуровке, которые смастерил отец. Банты выделяли нас из окружения, но на самом деле одежда не имела значения: австралийские дети, католики они или нет, презирали новичков просто за то, что мы были другими. Они не могли нас понять, а потому смеялись.
   Я всеми силами стремилась изучить новый язык, и это оказалось на удивление просто. Корни английского, как и голландского, кроются в латыни, поэтому много раз мне помогала простая догадливость. Учась разговорному варианту, я прислушивалась к акценту местных детей, сравнивая их произношение с правильной речью дикторов Эй-би-си, и решила, что никогда не буду говорить на австралийском английском и выберу традиционный вариант. Моя речь превратилась в любопытное смешение разговорного и нормативного языка, но я полагала, что в этом, по крайней мере, есть стиль.
   Монахиня, руководившая нами, обучала сразу детей трех классов, собранных в одном помещении. Ее звали мать Мэри Люк, ВСИ. (ВСИ – сокращение названия ордена Верных Спутниц Иисуса, и все сестры ставили эти буквы после своих имен). Мать Мэри Люк кое-что повидала в своей жизни, и это давало ей некоторое ощущение реальности. Она вслух читала наши письменные работы и хвалила за необычные метафоры.
   В соседней классной комнате мои братья оказались в руках сестры Бартоломью. Она всегда держала при себе длинную деревянную линейку с металлическим краем и хлестала ею по рукам и ногам учеников, пока на коже не появлялись следы. Сестра Бартоломью была главной в своем классе, и дети должны были это знать; она родилась в сельской местности и имела крепкую руку. Когда все мальчики – Маркус, Адриан и Вил– лем – пришли домой со следами от ударов на ногах и на руках, мать отправилась в школу выяснять отношения, несмотря на свой плохой английский. Хотя никто не мог понять ее слов, все знали, что она имеет в виду.
   Сестра Батоломью громко отстаивала свою позицию. В те дни грешно было спорить с монахиней, и мать действительно проявила смелость, рискуя встретиться с насмешками и самоуверенностью сестры. Все мы стыдились того, как плохо мать владеет языком, но гордились ее отвагой. Разделенные на «мы» и «они», теперь мы относили нашу мать к категории «мы», а сестру Бартоломью – к категории «они». Ставки повышались, и жизнь становилась все более интересной.
   Мать Мэри Люк, обладавшая миротворческой жилкой, поручила мне с сестрой ответственное задание – следить за тем, чтобы на алтаре и в церкви всегда были цветы. Наша классная комната отделялась от церкви деревянной складывающейся ширмой; по воскресеньям ширму отставляли прочь, чтобы в комнату вместилось больше прихожан, усаживавшихся за нашими столами. Я чувствовала себя уютно от такой близости к Иисусу. На меня возложили серьезное поручение – после школы готовить алтарь к завтрашней утренней службе. Также я должна была помогать в ризнице, где одевался священник. Я выучила названия всех необходимых элементов облачения: «риза», «стихарь», «манипула», «пояс», «палий» и «епитрахиль».
   Каждое утро я ходила на мессу и даже заменяла алтарного служку, когда тот не появлялся. Это случалось все чаще и чаще, и, в конце концов, я заняла его место. Я гордилась тем, что непосредственно участвую в ритуалах. Моя преданность Иисусу росла.
   Мать Мэри Люк была неплохой женщиной, но слишком старой для своей работы и чересчур раздражительной из-за постоянной мигрени. Она потеряла почти все свои зубы, но ее открытая улыбка все равно была искренней. Мать Мэри Люк обладала мудростью, обретенной благодаря значительному преподавательскому опыту и общению с детьми и их родителями. Она всегда куда-то торопилась, не ходила, а бегала, подняв плечи, и ее плат развевался, когда она по несколько раз за день курсировала между классом и учительской. В одну из таких пробежек она улыбнулась мне и сказала: «Карла, когда же ты наконец проснешься?»
   Я была ошеломлена. Что-то в этом вопросе заставило меня прервать предыдущие размышления. Мать-настоятельница не сказала: «Когда же ты вырастешь?» Она сказала: «Когда же ты проснешься?» Мой английский был достаточно хорош, чтобы заметить разницу. Смысл был в том, что я спала и было нечто, ради чего мне надо проснуться. Что это могло быть? Я не знала, как выглядит мир с точки зрения проснувшихся. Ее слова озадачивали, но у меня не было достаточно времени для решения этой загадки, потому что в последующие два года у меня было столько забот, что даже школу я посещала нерегулярно.

   ОДНАЖДЫ, вернувшись домой из школы, мы обнаружили нашу мать в постели. Она лежала в луже крови, стонала и бредила. Мы знали, что делать, и помчались в монастырь к сестре Виктории, монастырскому врачу и дипломированной медсестре. Звание «сестра» отличало рабочих монахинь от матушек, которые были учителями. Сестра Виктория бросила все свои дела и поспешила за нами. Не теряя времени, она вызвала карету «скорой помощи», которая быстро приехала и увезла мать в больницу. По дороге к машине мама открыла мутные глаза и попросила нас не плакать. Ослабев от большой потери крови из-за выкидыша, случившегося на поздней стадии беременности, она, тем не менее, беспокоилась о нас. Когда я увидела ее слабой, уязвимой и такой заботливой, мое сердце дрогнуло.
   Сестра Виктория, судя по всему, не считала ситуацию чересчур серьезной. Она была худая, крепкая женщина с золотым сердцем, последовательная и разумная, что помогало само по себе. Ее улыбка поддержала нас, когда мы были готовы расклеиться. Спокойно убрав окровавленные простыни, будто проделывала это каждый день, – в это время она живо разговаривала с нами, – сестра Виктория связала их в узел, чтобы унести с собой. Тем вечером заботливые монахини приготовили ужин на всю нашу семью.
   В течение нескольких недель, пока мать медленно поправлялась, я должна была присматривать за семьей. Маме перелили кровь неправильной группы, едва не отправив на тот свет. В тринадцать лет быть «матерью» шестерых детей, да еще и следить за отцом равносильно подвигу. Я почти не умела готовить, а потому купила поваренную книгу, несколько кухонных приборов и начала экспериментировать с нашей газовой плитой «Кука– бурра». Меня могли бы предупредить, что она плохо работает, поскольку дверь в духовке закрывается неплотно. К тому же в ней не было датчика температуры, так что мне приходилось нелегко. Но я была упрямой и не собиралась сдаваться.
   По вечерам я укладывала младших братьев и сестер в постель. Сестрам, которые были на девять и десять лет младше меня, я читала вслух или даже выдумывала сказки. Они до ужаса боялись историй о Синей Бороде – тех самых, что пугали меня, когда я впервые их прочитала, – но если в небе слышались раскаты грома, я успокаивала малышей, объясняя, что это проявление силы Господа и наши ангелы-хранители обязательно нас защитят.
   Наконец, мать вернулась, но я не ходила в школу и продолжала оставаться дома, пока она окончательно не выздоровела. Школа не казалась мне слишком важной, поскольку я уже прошла то, чему нас учили, и продолжала изучать английский язык, читая книги и внимательно слушая радио.

   ПОСКОЛЬКУ наш дом находился на территории монастыря, мы не могли нормально общаться с соседями. Монастырь, располагавшийся в одном из наиболее привилегированных районов Мельбурна, окружали большие особняки, где обитали в основном пожилые люди, дети которых покинули дом.
   Напротив наших скромных ворот, выходивших на боковую улочку, стоял небольшой особняк, в котором было не слишком много комнат, но зато его украшали цветные стекла и высокие потолки. В доме жила старая женщина и ее сравнительно молодая дочь. У них не было близких, и женщины чувствовали себя очень одиноко. Их мужья умерли, детей у дочери не было, а в Англии, откуда они были родом, родственников не осталось. Однако миссис Грейг и миссис Тейлор обладали хорошим вкусом и некоторым капиталом, благодаря ним я узнала, что такое английская элегантность. Днем меня с сестрой приглашали на чай, и мы слушали замечательные истории, которые нам с удовольствием рассказывали гостеприимные хозяйки. Так мы познакомились с Винни-Пухом, Беатрикс Поттер, Алисой в Стране чудес и кексами к чаю. Несколько раз нам позволяли оставаться на ночь, и мы спали в уютных кроватях, что коренным образом отличалось от того, как нам приходилось спать дома, деля постель друг с другом до тех пор, пока я не ушла в монастырь.
   Миссис Грейг связала мне коврик, составленный из множества квадратов и окаймленный черным. Я берегла его, и, к счастью, мать его сохранила, пока я была в монастыре. Коврик до сих пор со мной, служит напоминанием о доброте двух английских леди, компенсировавших мне отсутствие друзей моего возраста по соседству.
   Я снова ходила в школу, но лишь от случая к случаю, поскольку матери было трудно справляться с тремя остававшимися дома детьми. Однажды по дороге в школу я заметила нигеллу, нежный голубой цветок, напоминавший звезду в окружении тончайших зеленых усиков, подчеркивающих его голубизну и нежность. При виде этого чуда мое романтическое сердце растаяло. Если б я не видела его собственными глазами, встретив, к примеру, на картинке, то не поверила бы, что такое растение может существовать на самом деле. Английские садовые цветы, которые во множестве росли в Мельбурне, были для меня в новинку.
   Владелица сада сорвала для меня один побег и назвала его удивительное имя. Я прижала цветок к груди, желая, чтобы он проник прямо в сердце. Потом я решила, что подарю его своей перегруженной работой учительнице, матери Мэри Джон, которую я давно не видела.
   Мать Мэри Джон, носившую круглые очки в черной оправе и в этот день очень бледную, я заметила перед собранием, перехватив ее между классом и столовой. Я протянула ей цветок, носивший такое замечательное название. У нее хватило вежливости замедлить шаг, но затем она вернула мне великолепный цветок. Лучше мне найти вазу и поставить цветок перед статуей Богоматери в классе.
   Я была до боли потрясена такой прозаичностью, на глаза выступили слезы. Я была ребенком-матерью и надеялась на то, что и по отношению ко мне кто-нибудь проявит материнские чувства. Делая подарок, я хотела получить взамен любовь своей учительницы. В то время я очень уставала. Так мне стало ясно, что не стоит ожидать от людей слишком многого.
   В результате я обратилась к Иисусу, который мистическим образом присутствовал в храме. Я знала, что любовь существует. Единственная проблема состояла в том, что у людей любви было слишком мало.
   Я проецировала свою потребность в любви на Иисуса в самом начале подросткового периода, когда мне исполнилось тринадцать лет, и начала испытывать к нему романтическое влечение. Я изливала ему душу в храме, приходя туда на переменах и в обед. Иисус должен любить меня, даже если не любит больше никто, и наша воображаемая дружба процветала. Это было моим вариантом взаимоотношений с Божественным: я любила Иисуса, хотя никогда его не встречала, не знала, как он выглядит, и не имела представления о том, кто он на самом деле.
   Эти отношения спасли меня от черствости, что могла бы поселиться в сердце. В них была радость всех моих наполненных романтикой подростковых лет. Они помогли мне выжить. И когда появились дешевые картинки с изображением Иисуса, указывающего прямо на зрителя со словами «Да, ты, я хочу тебя!», мое сердце таяло от этих слов, и я отвечала: «Да! Да, Иисус! Я прощу мать и отца, братьев и сестер – весь мир прощу – и последую за тобой!» Я приколола картинку к боковой стене гардероба и ежедневно молилась перед ней на коленях; мое сердце трепетало от растущей уверенности, что однажды я стану монахиней, настоящей возлюбленной Христа.

   ТАК ПРОШЛИ мои первые два года в Австралии. Гормоны уже начали работу в организме моей сестры: несмотря на то что она была младше, месячные у нее начались, по крайней мере, на полгода раньше, чем у меня. Однажды она обнаружила на трусах кровь и в страхе побежала к матери, но та спокойно ей объяснила, что это указывает на возможность в будущем иметь детей. Ее научили носить хлопковые прокладки – старый, тонкий, хорошо впитывающий материал для подгузников, – которые надо было прикалывать к внутренней стороне трусов. Я чувствовала себя хуже сестры и часто пряталась в густой кипарисовой изгороди, недалеко от дома, исследуя свои трусы. В отличие от меня сестра казалась более сексуально раскрепощенной и привлекала внимание, будучи удивительно красивым подростком. Я никогда такой не была, всеми силами подавляя свою сексуальность и чувствуя себя неловко в присутствии мальчиков и мужчин.
   У меня месячные начались летом, когда мне было уже тринадцать, и произошло это при довольно неприятных обстоятельствах. На ферме, недалеко от моря, жила большая семья голландцев, хороших знакомых моих родителей. Они согласились, чтобы я пожила у них неделю. Вечно занятая хозяйка дома была крепкой немногословной женщиной с теплым, немного хрипловатым голосом и добрым сердцем. Мы несколько раз ходили на пляж, и однажды я решила отправиться туда на велосипеде, взяв с собой ее младшего ребенка, мальчика лет трех. Она собрала нам еды, и мы отправились в путь. Проведя на солнечном пляже около двух часов, мы решили возвращаться. Однако я не помнила, в какую сторону нам надо поворачивать на шоссе. Оба направления казались знакомыми. Я решила поехать направо, хотя очень волновалась, зная свою способность все делать не так. И только добравшись до самого конца дороги – то есть до конца полуострова, – я убедилась, что еду не в ту сторону. Теперь-то я знала правильное направление, но чтобы вернуться домой, нужно было проехать огромное расстояние! Во второй половине дня движение на дороге стало опасным, а я была готова свалиться от усталости. Однако нужно было спешить: сердце колотилось, ноги изо всех сил крутили педали, а глаза воспалились от усталости, жары и стыда.
   И вот, наконец, мать моего подопечного, который все это время молча просидел на багажнике, живо подхватила мальчика и опустила на землю. А потом она заметила еще кое-что: задняя сторона моего платья была выпачкана кровью. Она попросила снять его и подыскала на замену одно из платьев дочери. Она не ругалась и не требовала привести себя в порядок; она просто замочила платье, юбку и трусы в холодной воде, а затем опустила их в мыльный таз на заднем дворе, где работала до нашего возвращения.
   Благодаря ее заботе вскоре я пришла в себя. Хотя говорила она очень мало, ее отношение и действия имели гораздо большее значение. Я была испугана видом женской крови, но ее легкое отношение к ситуации указывало на то, что женственность – это хорошо. Она не знала лишь того, что это мои первые месячные. Я получила чистую сложенную тряпку, две булавки, чтобы приколоть прокладку к трусам, и испытала облегчение, одев чужое платье, пока мое собственное сохло на веревке.
   Моя первая менструация могла бы пройти и лучше, но все могло быть и хуже, начнись месячные в присутствии матери. Мать звала своих дочерей «неряхами», когда у нас были месячные или когда проявлялась наша женская природа. Возможно, чужая юность напоминала ей о том, какой «плохой» она была сама. Однажды я задела ее чувство пристойности, когда лениво прислонилась к дверному косяку, наблюдая за мужчиной, чинившим в доме водопровод.
   «Ах ты, грязная тряпка! – ядовито проговорила мать внезапно охрипшим голосом. – А ну перестань выставляться перед рабочим!»
   Она говорила на голландском языке, поэтому водопроводчик не обратил на ее слова внимания. Я с удивлением взглянула на себя, внезапно осознав предосудительность своей позы и ощутив вину. На глаза навернулись слезы, я ругала саму себя, но дело было сделано. В подростковый период я нуждалась в матери, к которой можно было бы прийти за защитой, но вместо этого она нападала на меня сама.

От поцелуев рождаются дети

   РЯДОМ с великолепной церковью на самом большом холме на Ричмонд-Черч-стрит располагался красивый монастырь Воклюз и при нем – женский колледж. Этот монастырь также принадлежал Верным Спутницам Иисуса и был создан для мигрантов и небогатых людей, предлагая им более низкие стандарты образования по сравнению с Дженаццано.
   Если бы у Христа, который, как известно, был бедным, родились дети, их бы не приняли в Дженаццано. Как и дочерей садовника. Монахини дают обет бедности, но при этом строго соблюдают принципы классовой системы, помогающие его поддерживать. Однако эта система позволяла сестрам заботиться о бедных, и мы получили наше образование бесплатно, как дети служащего в Дженаццано. Шесть мальчиков, окончив начальную школу, отправились в школу Христианских Братьев.
   В наше первое утро в Воклюз монахини не знали, куда направить мигрантов Карлу и Лизбет. Несколько минут они совещались, а потом мать Элеонора изрекла на безупречном английском языке: «Карла и Лизбет, вы обе идете в восьмой класс [первый класс средней школы], поскольку, несомненно, отстали из-за того, что английский для вас не родной язык; к тому же, Карла, в последние два года ты многое пропустила из школьной программы». Слова произносились будто с кафедры проповедника. «Обучаясь в одном классе, вы сможете помогать друг другу в новом непривычном окружении», – сказала другая монахиня.
   Движимые добрыми намерениями, сестры и не подумали спросить нашего мнения, чтобы принять обоснованное решение. В восьмом классе учились двенадцатилетние дети. Мне же было четырнадцать. Сердце мое упало, но я ничего не сказала.
   Мы с моей темноволосой сестрой спали в одной постели и не всегда были лучшими подругами, поскольку слишком отличались. Наша двойная кровать находилась в конце длинной узкой комнаты, а на другом конце в такой же кровати спали младшие сестры. Единственным моим личным пространством была ближайшая стена, куда я повесила подаренный мне на день рождения неоновый крест, и одна сторона шкафа, завешанная многочисленными изображениями святых и текстами молитв, которые я читала каждый день. Определение нас в один класс было своеобразным продолжением этой общей постели, насильственным смешением наших личностей. Я очень расстроилась, униженная тем, что буду учиться в том же классе, что и младшая сестра, – к тому же со мной даже не посоветовались. Следующие четыре года я провела в полнейшей скуке, чувствуя себя среди одноклассниц слишком взрослой и слишком высокой – другими словами, изгоем.
   Прежде чем отправиться наверх, в классную комнату, мы выстроились в ряд на широкой крытой веранде с зелеными деревянными перилами. «Девочки, поднимите юбки, чтобы мы проверили ваши штаны». Штаны защищали нас от возможного обнажения во время игр с мячом или ходьбы взад-вперед по лестнице; к тому же края наших юбок должны были опускаться ниже колен. Мы носили плотные коричневые фильдекосовые чулки, ботинки со шнуровкой, белые рубашки с круглыми накрахмаленными воротниками и форменные галстуки. «Вы, конечно же, знаете, что должны носить перчатки и шляпы вне стен колледжа». Сестры и старшие ученицы продолжали проверять нас до тех пор, пока мы не научились приводить наш внешний вид в стопроцентное соответствие с монастырскими требованиями.
   Мать Элеонора была хорошим учителем, делая упор на таблицы, которые изобретала сама. Развешенные на стенах в классе, таблицы создавали позитивную атмосферу успеха. Она повторяла сказанное как минимум три раза, зная о пользе повторения и краткого изложения. Но мне было невероятно скучно. Я смотрела на высокие окна под потолком, нижний край которых был выше уровня головы. Мне хотелось закричать или выпрыгнуть из этих окон наружу. Однако я скрывала свое отчаяние, стискивала зубы и легко получала отличные отметки. Они были практически гарантированы, и я никогда ими не гордилась.

   НАМ ЗАПРЕЩАЛИ посещать любые некатолические церкви. Иногда, не желая выстаивать длинную очередь, чтобы сесть на трамвай, я шла до следующей остановки, минуя греческую православную церковь. Зажатая между двумя офисными зданиями, она оставалась для меня обычным строением до тех пор, пока однажды днем из нее не донеслась странная, притягивающая музыка, тронувшая меня до глубины души.
   «Мария, – сказала я своей итальянской подружке, с которой часто проходила квартал-другой, – давай зайдем».
   К моей радости, она согласилась: страсть к приключениям временно пересилила суеверные страхи. Марию тревожила не совесть – церковные указания и школьные правила не играли большой роли для ее итальянской семьи и друзей (им следовали, если это было удобно), – но суеверия, связанные с опасностями, исходящими от странных религий.
   Вместе мы открыли большие двери, шагнули вперед и оказались в совершенно другом мире. Это было мистическое место, где поющие, раскачивающиеся прихожане совершали возвышенный и серьезный ритуал. Большие свечи, огромная книга, по которой читали служители, украшенные канделябры, пение на чужом языке, вызывавшее воспоминания о временах давно ушедших, тоска, пронизывающая музыку, – все это казалось более сильным, страстным и настоящим, чем богослужение в родной церкви и глупые слова песен, которые мы пели. Как говорится, у соседа трава зеленее.
   Наверняка это была не обычная служба, судя по присутствию в храме старого патриарха. Старик медленно шел по проходу церкви в нашу сторону. Он улыбался, время от времени останавливаясь, чтобы поговорить с прихожанами. Мы с Марией встали поближе к двери, готовые убежать, если, например, станет очевидно, что это дьявол заставил нас войти в «варварскую» церковь. Старик подходил все ближе и, наконец, заметил нас. Он приблизился и взял мои руки в свои ладони. «Как тебя зовут?» – спросил он, внимательно глядя прямо мне в глаза. «Карла», – ответила я, пораженная его манерами, совсем не похожими на дьявольские уловки. Старик, родным языком которого был греческий и который, возможно, не слишком хорошо слышал, остался очень доволен моим именем и крепко пожал мне руки. «А, – сказал он убедительным тоном. – Это означает добро!»
   Я пришла в восторг. Мне стало удивительно легко, из-за чего вспыхнули щеки и загорелись глаза. Этот человек назвал меня хорошей! Разве может такое быть? Однако действительно, я была хорошей! Иначе я бы не чувствовала себя так великолепно! Этот старый священник благословил меня. Казалось, он был сам носителем добра, а потому видел добро и в окружающих. Он передал его мне своим прикосновением и взглядом. Но это ощущение было временным, поскольку мысль о собственной ущербности сидела во мне слишком глубоко и в конечном итоге вернула свои ненадолго утраченные позиции.
   Столь же искренне священник приветствовал Марию. Мы ушли из храма изумленные, впечатленные увиденным, не смеясь, не фыркая и не издеваясь. Я никогда больше не заходила в ту церковь, хотя проходила мимо много раз. Мне не хотелось рисковать: двери могли оказаться закрытыми, а само место – лишенным волшебства, что было в ней в тот день.

   ОДНИМ ИЗ лучших удовольствий моей подростковой жизни являлось посещение библиотеки. До появления в Мельбурне телевидения библиотека предоставляла возможность наиболее радикального побега от реальности. Там можно было взять книги Г. К. Честертона, любимого всеми монахинями, поскольку он был новообращенным католиком. Я приходила в восторг от историй об отце Брауне, созданных задолго до эры наркотиков, когда даже самый распоследний жулик обладал некоторым обаянием. Там был незабываемый «Алый первоцвет» и все остальные книги мадам Орци, которые я прочитала дважды, а в мой последний год учебы в библиотеке появились великолепные книги Томаса Харди, полные богатых описаний.
   Библиотека была таинственной, темной комнатой с дубовыми панелями, где книги содержались в основном в шкафах за закрытыми стеклянными дверьми, предохранявшими их от случайного прикосновения. Заведовала библиотекой мать Ксавье, мягкая, утонченная монахиня, которую я иногда встречала в школе, где она вела двенадцатый класс. У нее была искренняя улыбка, открывавшая выступающие зубы, умное лицо с резкими чертами, а блеск ее глаз усиливался благодаря узким очкам без оправы. Мне очень нравилось, как от нее пахло. Возможно, все монахини использовали одно мыло, но пахли они по-разному. Мать Ксавье хранила свои отношения с Богом глубоко в сердце, некогда разбитом большой человеческой любовью. Это отличало ее от остальных в лучшую сторону.
   Ни одно католическое образование не может считаться полным без сексуального обучения. Конечно, я говорю это с некоторым ехидством, поскольку плотские взаимоотношения полов в школе не обсуждали. Слово «секс» никогда не упоминалось: нас учили либо молчанием, либо на примерах. Есть поговорка, что молчание говорит громче слов, а нас окружали женщины, отрекшиеся от секса ради любви к Богу. Где в таком случае на их ценностной шкале находились сексуальные отношения?
   Да и что эти монахини могли о них знать? Ханжеское невежество выдавалось за мудрость. Я крайне удивлялась тому, что они нам рассказывали, и была в этом не одинока.
   Наиболее открытое упоминание о сексе, которое я когда-либо слышала в школе, исходило от матери Энтони, учившей нас математике. Мать Энтони, худощавая, смуглая и страстная женщина, родом, скорее всего, из ирландской семьи, должна была знать, о чем говорит. Ее костлявые пальцы всегда были под передником, перебирая четки. Незадолго до наступления лета 1956 года она заявила внимающему классу девочек: «От поцелуев рождаются дети».
   Мать Энтони осмотрела класс, замерший в гробовой тишине, изучая последствия этого пугающего утверждения. Мы ждали продолжения, но когда больше ничего не последовало, мы захихикали, заерзали и взглянули ей в лицо в попытках прочесть то, что являлось для нее очевидным. У матери Энтони было странное чувство юмора, более подходящее для общения с циничными взрослыми, чем с юными девушками. Но на этот раз она не шутила. Ее слова вызвали в моем воображение образ семени, путешествующего изо рта мальчика по моему горлу прямо в матку.
   Что касается матери Мэри Пол, нашей руководительницы в одиннадцатом классе, то после осмотра наших бальных платьев для ежегодного бала она сказала, что мы должны прикрыть вырезы на груди, дабы не искушать мальчиков. Невольно она подсказала, что надо делать, если мы все-таки (безнравственно, порочно и греховно) решим ввести мальчика в искушение. Я бы на такое не осмелилась!
   Когда тем летом, за три месяца до ухода в монастырь, я встретила Кита. Он был очарован моей недоступностью. Бедный Кит. Я никогда не позволяла ему целовать себя в рот из-за страха забеременеть.

   КРОМЕ итальянки Марии, я дружила с Барбарой. Она была невысокой, с кривыми ногами, развитой грудью, которая к четырнадцати годам уже опустилась, и черными курчавыми волосами. Играя в «вышибалы», она бросала мяч по-мужски, левой рукой. Долгими летними днями, когда мухи кружили у открытых стекол тенистой веранды, мы писали друг другу стихи. Наши поэмы были нежными, страстными и очень цветистыми.
   «Приходи ко мне в гости», – часто говорила я, и пару раз она действительно заглядывала, но это было сложно, поскольку по выходным трамваи ходили редко. Как-то раз я настояла на том, чтобы она пригласила меня к себе. Так я познакомилась с ее матерью, не любившей солнечный свет и всегда максимально затемнявшей дом, а также с неуклюжим старшим братом, который немедленно в меня влюбился. Разговаривать с матерью Барбары было невозможно; казалось, она считала, что беседа и допрос – это одно и то же. Насколько я поняла, мужа ее поблизости не было. Дом наполняли изысканные цветы: белые и тигровые лилии и шпорник. Эти цветы выращивала Барбара, и печенья, которые подали на стол, также испекла она. Барбара была умелой девочкой.
   Бедная Барбара. Ее темные глаза при виде меня начинали сверкать от радости, но я подозрительно относилась к ее своеобразию и к тому, что на ее лице с крючковатым носом росли черные волосы. Как и все остальные, я отдалилась от нее. Барбара не вышла замуж, однако удачно занялась бизнесом, применив навыки стенографии, полученные в колледже, и свой практичный ум. Спустя многие годы мы снова встретились – она сама вышла со мной на контакт. Я обещала звонить, но не сдержала слова. Это было жестоко, однако тогда я не могла принять и собственную странность, не говоря о чужой.
   Мое же своеобразие было отчасти связано с тем фактом, что отец служил главным садовником в другом монастыре. Он считал, что в его обязанности входит демонстрация признательности сестрам из Воклюз за то, что там учат его дочерей, и он сделал нас своими посредниками. По его идее, мы с Лизбет должны были носить матери-настоятельнице большие букеты цветов или горшечные растения. Проблема состояла в том, что обычно она появлялась только на утренних собраниях. Чтобы попасться ей на глаза, надо было занять позицию между холлом и дверью, через которую она уходила. Однако в первый раз она царственно проплыла мимо в развевающейся одежде, притворившись, что не замечает нас. Расстроенные, мы оставили растения у дверей, испытывая неловкость. Она намекала, что мы ничем не отличаемся от всех остальных, кто послушно посещает ее проповеди. Она ценила внимание к ее словам и желаниям, а не попытки доказывать преданность цветами.
   Ощущение собственной непохожести порождается простыми вещами. Такими, например, как отсутствие бюстгальтера, когда тебе пятнадцать. Спускаясь вприпрыжку по ступенькам деревянной лестницы, идущей от классов наверху, я чувствовала, как под майкой, рубашкой и блузкой колыхается грудь. Разве мать не замечала, что я расту? Ведь весь наш гардероб без исключения подбирала мать и практически все шила сама. Но не лифчик. Должна ли я просить ее об этом или потратить на него карманные деньги, которые обычно уходили на еженедельные танцы? Меня душили слезы. Я была уверена – матери остальных девочек знали, что у их дочерей есть грудь, и покупали им лифчики.
   Тем временем регулярные месячные подтверждали тот факт, что я взрослела. В самом начале я еще не умела правильно прикалывать большие английские булавки, удерживающие прокладку. Я решила эту проблему, надев дополнительно еще и эластичные трусы и надеясь, что они удержат прокладку в нужном месте. В течение дня мне приходилось периодически поправлять их, и вот, наконец, настало время возвращаться домой.
   Я проехала на первом трамвае, направилась к остановке, чтобы пересесть на второй, и остановилась на перекрестке, дожидаясь зеленого сигнала светофора. Когда свет загорелся, я сделала шаг вперед, и в этот момент у меня из-под юбки выпала сложенная вчетверо тряпка. Прежде чем я успела наклониться, джентльмен – настоящий джентльмен, из тех, что умеет мгновенно реагировать на проблемы попавших в затруднительное положение девиц, – нагнулся, намереваясь поднять прокладку, не разобравшись, что это такое. Через мгновение мужчина все понял, но он с изяществом выпрямился и отдал мне тряпку со следами крови, будто не видел, что на самом деле он держит в руке.
   Я спрятала прокладку в портфель, поблагодарила его, надеясь, что моя благодарность покажется убедительной, и собралась бежать, но зажегся красный свет, и я тоже покраснела. Этот инцидент не улучшил мое отношение к собственной женственности. Мне было стыдно, что джентльмен лицом к лицу столкнулся с кровавым свидетельством женской нечистоты, с тем, что было лишь ее делом, но никак не его.
   В конце концов, мать решила, что обязана рассказать мне о птичках и пчелках. «Зайди в большую комнату», – сказала она. Приглашение на разговор тет-а-тет говорило о серьезности намерений, но она ограничилась лишь тем, что сунула мне в руки маленькую брошюру и спешно покинула комнату, закусив нижнюю губу. На обложке было написано «Размножение» или что– то в этом роде. Меня так разозлил этот обман, что я бросила брошюру в угол и больше к ней не прикоснулась. Вследствие такого поступка за последующие четырнадцать лет я ни на йоту не поумнела.

   НЕЛЬЗЯ сказать, что я росла непривлекательным подростком: высокая, со стройными ногами и густыми светлыми вьющимися волосами, я обладала хорошей фигурой, но при этом не казалась себе симпатичной. Хуже всего было с размером обуви. Для своего класса я была слишком взрослой и тощей, ступни выглядели чересчур большими, да к тому же – только подумайте – я считала, что между моими ногами в области промежности слишком большое расстояние. Кроме этих вопиющих недостатков два передних зуба были черными – наследие того дня, когда я отказалась есть завтрак. Зубы постепенно почернели, когда нервы умерли, и поэтому я крайне редко улыбалась.
   Были и другие проблемы. Первая касалась ношения купальника и была вызвана с нежелательным расстоянием между ногами и варикозными венами, начавшими появляться после того, как мне исполнилось шестнадцать. Поход на танцы был рискованным мероприятием, поскольку носовые платки, засунутые в лифчик, который мать мне все же купила, легко могли выпасть.
   Я чувствовала себя до ужаса неполноценной. Красота моего лица могла привлечь взгляд какого-нибудь юноши (я воображала себе нечто подобное во время длительных поездок на трамваях), но как только в поле зрения попадали мои ноги или то, как, поднявшись с места, я возвышаюсь над остальными пассажирами, он, скорее всего, вздыхал и отворачивался.
   В восемнадцать лет на меня с беспощадной силой нахлынули необычные романтические чувства. Я влюбилась в девушку, учившуюся в монастыре и регулярно игравшую в теннис на корте неподалеку от нашего дома. У нее была русская фамилия, и одно это подогревало мое воображение, но гораздо значимее казалось то, как она двигалась и смеялась. Тогда я еще не могла осознать подоплеку своего интереса, а дело было в том, что она представляла собой личность, которой хотела быть я: уверенную, стильную, легко идущую на контакт, умную, обеспеченную, умеющую быть настоящей женщиной… совсем не скованную неумеху.
   Алана была добра и не смеялась надо мной. Как-то раз она даже пригласила меня провести выходные вместе с ее родителями на Лейкс Энтранс. Я была на седьмом небе от счастья. В ее компании я чувствовала себя легко, поскольку она не страдала снобизмом и не издевалась. Она была всего на год старше меня, но значительно умнее и взрослее. При расставании она подарила мне сувенир, сделанный из настоящего мха, ракушек и кораллов, на память о прекрасном месте, где мы побывали. Страсть, которую я испытывала к Алане, вскоре превратилась в нормальное дружеское отношение, после чего я изредка махала ей рукой, и на этом все кончилось.
   Когда я вернулась домой из Лейкс Энтранс, мать отвела меня в сторону. «Послушай, Карла, тот неоновый крест, который я подарила тебе на день рождения, сломался». Речь шла о распятии, что висело на стене моей спальни и мягко светилось по ночам. Мать не сказала, что именно произошло, но я поняла – во всем виновата сестра. Хотя у нее было много приятелей, Лизбет ревновала меня к Алане и нашла способ отомстить. Она ревновала меня и к Барбаре, пытаясь ее заставить перестать общаться со мной, а потом сломала сувенир Аланы. Я полагала, что у сестры есть все, поскольку она не была обделена вниманием и не делала и половины работы по дому, достававшейся мне, но оказывается, она считала меня более свободной. Учитывая то, что нас воспитывали одинаково и что самоуважение в нашей семье считалось едва ли не грехом, в поступке сестры не было ничего удивительного. Наша мать сознательно поощряла размолвки между дочерьми; зачем – ума не приложу. Чтобы отвести возможные нападки от нее самой? Мы сегодня с Лизбет иногда беседуем о прошлом. Мы очень близки, и теперь она мой хороший друг – сестра, которая однажды отказалась поделиться со мной стянутой где-то помадой: «Нет, ты не можешь ее взять, у тебя даже нет губ!»

   МОИМИ любимыми предметами в колледже были музыка и пение. Я обладала хорошим голосом и музыкальным слухом. Музыке нас учила мать Маргарет Мэри, маленькая монахиня в больших очках, которая должна была подниматься на подставку рядом с пианино, чтобы класс смог ее увидеть. Наиболее заметной ее чертой был чувственный рот. Мне очень хотелось иметь такие же полные губы, как у нее.
   За четыре года, проведенных в колледже, я научилась ладить со своими одноклассницами. Однако при этом я не могла принимать участие в их оживленных сплетнях о мальчиках. Я не только отмахивалась от этой темы, считая, что меня она не касается, поскольку я собираюсь стать монахиней, но и искренне не интересовалась ею. Я не понимала, о чем говорят девочки, не могла себе этого даже представить. Секс ужасен, подсказывало мне подсознание, и я не разрешала себе интересоваться жизненными фактами. Однако я часто мечтала о кинозвезде Бинге Кросби, по возрасту годившемся мне в отцы, чей проникновенный, тихий голос запал мне в душу. Я готова была нырнуть в океан и вынырнуть в его бассейне, а он бы в это время сидел на террасе и вежливо помог мне выбраться из воды. Воображаемое прикосновение руки актера и звук его голоса приводили мою мечтательную душу в восторг.
   Помимо Барбары ко мне в гости приходили только две девочки. На них произвело сильное впечатление, что я сплю в одной постели с сестрой, и разочаровало отсутствие к чаю печений и бисквитов. Моя мать не слишком любила готовить сладости, а в те дни, когда подрастали трое моих младших брата, у нас повсюду была калорийная, но грубая еда.
   Лишь один раз мне удалось поразить своих одноклассниц, когда я отважилась положить аспирин в бутылку кока-колы. Я слышала, как кто-то говорил, что от аспирина в коле меняется восприятие и чувствуется нечто похожее на опьянение. Бутылку нужно было потрясти, чтобы аспирин растворился в жидкости. Никто не отважился сделать это, но я заявила, что могу попробовать. Мои одноклассницы смотрели, как я вложила таблетку в бутылку, а потом сильно взболтала колу. В восторге они наблюдали за тем, как я медленно опустошаю бутылку, как ноги мои начинают заплетаться, а речь – путаться. Я отлично сымитировала такое состояние, поскольку кола с аспирином никак на меня не подействовала, и до конца обеденного перерыва наслаждалась всеобщим вниманием. Со звонком я закончила ломать комедию.

   РАБОТА была частью моей жизни как после возвращения из школы, так и в выходные, за исключением воскресенья. Дел всегда было очень много. Не имея стиральной машины, мы руками терли одежду и простыни на стиральной доске после того, как забирали белье из бойлера. Когда домашние дела были сделаны, я отправлялась по главной улице к дому доктора Биллингса купать поначалу троих его детей, потом пятерых – после рождения близнецов и, в конце концов, шестерых – после того как чета Биллингс усыновили ребенка-инвалида.
   Биллингсы были врачами, католиками, и очень преданны друг другу. Мучительно было смотреть, как они обнимаются, встречаясь дома после работы, – мои родители никогда так не поступали. Наблюдая подобные сцены близости, я чувствовала физическую боль. Я испытывала смущение, на глаза наворачивались слезы. Мне платили десять шиллингов в конце недели, и практически все я отдавала матери. Она благосклонно возвращала мне два шиллинга, чтобы я могла сходить на танцы или в кино.
   В то время танцы нас просто спасали. Каждую субботу и большую часть вечеров по средам мы с Лизбет ходили танцевать. Нужно было преодолеть довольно большое расстояние, чтобы добраться до Бокс-Хилл в двух районах от нас. Сначала надо было ехать на трамвае, затем – на автобусе, но чаще всего мы отправлялись туда пешком, экономя карманные деньги.
   В городском двухэтажном зале играли два оркестра: наверху, где звучали бальные мелодии, и внизу, где звучал рок-н-ролл, были совершенно разные миры. Вниз идут те, кто не умеет танцевать, говорила я себе. Иногда, из любопытства, я тоже спускалась туда, но быстро возвращалась, не вынося жесткой музыки и хаоса, царившего на танцплощадке.
   Наверху все было более изысканно и предсказуемо. Мои друзья-итальянцы предпочитали фокстроты и вальсы, у них было хорошее чувство ритма. С точки зрения застенчивых австралийских мальчиков, я была слишком высокой, и они не приглашали меня; но итальянцы, равно как и я, ничего не имели против танцующих вместе papare e papaveri – «высокого и низкого мака». Я танцевала с итальянцами каждую неделю, и они стали моими друзьями.
   Я учила их песни, а они угощали нас кофе эспрессо, наполнявшим энергией, и провожали на последний автобус. Никто с нами не заигрывал, даже Лючиано, водитель такси. Он подружился с моей матерью, и она звонила ему, если хотела вызвать машину, поскольку сама так и не научилась водить. Красивый Лючиано, обладатель волнистых светлых волос и великолепных зубов, был очень обходителен с девочками. Он понимал, что за подростками надо ухаживать, но потом оставлять их в покое. Благослови Господь Лючиано – моя мать тоже зло отзывалась о нем, как и обо всех итальянцах, пока он не завоевал ее доверия.
   С итальянскими друзьями мне было легко, я чувствовала себя открытой и веселой. Я дружила со всеми, но у меня не было приятеля, что возбудило их подозрения незадолго до того, как я оставила их навсегда.
   Одинокий Мариано начал дарить мне шоколадки и цветы; я принимала подарки, но никогда не соглашалась на свидания. Однажды вечером, сгрудившись, итальянцы что-то горячо обсуждали на своем языке, а затем обратились ко мне с вопросом: «Ты живешь на Лигон-стрит?» Я ответила: «Нет, я живу в Кью». Но они мне не поверили. Один из них был убежден, что я шлюха, которую он видел на Лигон-стрит, и они от меня отвернулись. Мариано взглянул на меня с грустью, но я ничего не могла поделать. Это объясняло ему все. Мне хотелось рассказать, что я собираюсь стать монахиней и именно поэтому не одобряю ухаживаний. Уходя, я сказала об этом одному из парней, стоявшему невдалеке от остальных. Больше они меня не видели, поскольку приближалось время ухода в монастырь, и было ли восстановлено мое честное имя, я не знаю. Итальянцы! Если б только они не были такими подозрительными католиками!

   МНЕ ИСПОЛНИЛОСЬ восемнадцать, и меня начали одолевать «школьные» кошмары – казалось, я не покину школу никогда. В конце одиннадцатого класса я все еще носила тяжелые ботинки на шнуровке, делавшие мою ногу зрительно еще больше. Этот учебный год должен был стать моим последним годом в школе, но прежде чем уйти, я сыграла одну из ведущих ролей в ежегодной постановке.
   «Les Cloches de Corneville» была банальной пьесой, и никто не предполагал, что спектакль поразит воображение продюсера – вездесущей матери Элеоноры. Я была одновременно напугана и польщена тем, что меня выбрали на роль графа, которого я играла, наряженная в сатиновые чулки и вычурный кафтан. Главную женскую роль исполняла Энн Хэтуэй, маленькая изящная девушка, голос которой позже станет ее профессиональным инструментом. В то время на сцене не было микрофонов, и наши реплики должны были достигать конца зала. Я приводила мать Элеонору в отчаяние, потому что мои голосовые связки приглушали звук и делали неясным для восприятия всё, что я произносила.
   По ходу пьесы мы с Энн танцевали менуэт, полный сложных движений, которые так до конца мне и не дались. Концерт, в конечном итоге имевший успех, был испытанием терпения отчаявшихся сестер. «Какая же ты неуклюжая! Почему бы тебе ни надеть сабо и не топать ногами, как лошадь?» Это саркастическое замечание одной из монахинь задело меня столь глубоко, что она была удивлена моей реакцией и сменила стратегию, начав награждать меня комплиментами. Я была всего лишь человеком, и такое отношение гораздо лучше стимулировало меня.
   Жертвуя на изучение роли множество драгоценных часов в выходные дни, несколько недель я пребывала в полном изнеможении. Наконец, монахини это заметили и иногда стали отпускать меня домой пораньше. Больше всего и меня, и окружающих изводила моя робость. Страх сцены – известное чувство, но то, что испытывала я, коренилось гораздо глубже: это был бессознательный страх обнаружить перед всеми то гнилое яблоко, ту себя, какой я была на самом деле. Мне казалось, что меня видно насквозь. Потребовались невероятные волевые усилия, чтобы убедить себя в способности играть достаточно хорошо, и никто ничего не заметил. Бедные монахини, разве могли они знать о том неподдельном ужасе, что во мне жил? Совершая невероятный подвиг, жертвуя временем и силами, требовавшимся для репетиций, они то и дело повторяли: «Во имя Девы Марии и Иисуса» и «Только смелость и уверенность».
   Зрители внимательно следили за происходящим на сцене и, вероятно, позабавились, наблюдая, как мои ноги запутались посереди сложного па, но скрыли это. Я была благодарна им за их доброту и внимание и даже смогла получить удовольствие от представления. После концерта, как того требовала традиция, хор старших девочек выстроился на сцене, чтобы спеть школьную песню и знаменитый церковный гимн во славу Девы Марии – «Магнификат» Гуно. Мы пели точно ангелы, и наши души взмывали вверх, окрыленные удачным представлением и красотой мелодии.
   После спектакля ко мне подошел кареглазый и темноволосый молодой человек крупного телосложения, у которого было полнощекое, но серьезное лицо. «Карла, это Кит», – представила его сестра. Он тоже был в числе зрителей. Тронутый тем, что только что увидел и услышал, он захотел познакомиться с исполнительницей главной роли.
   Мы заговорили, его манеры оказались скромными, но сам он был последовательным и целеустремленным. «Карла, можно я тебе позвоню? Мы могли бы прокатиться». Он даже глазом не моргнул, когда я сказала ему прямо: «Кит, не стоит нам завязывать отношений, потому что через три месяца я собираюсь уйти в монастырь».
   Ничуть не смутившись, в следующие выходные он появился у наших ворот, чтобы покатать меня на мотоцикле. Это было потрясающе! Скоро он приобрел «холден» с большим сиденьем, и мы отправлялись в долгие поездки; говорили мы мало, но наши тела горели желанием. Тайком глядя на него и чувствуя, что он это понимает, я думала, как долго сможет продлиться это самоотрицание.
   «Святая Мария Горетти, помоги мне», – шептала я про себя. Мария Горетти, юная итальянка, убитая за то, что не отказалась заниматься сексом, недавно была объявлена святой. Ее большое изображение закрывало часть стены перед залом собраний: глаза уныло подняты к небесам в молитве, к груди прижат букет лилий. Ее объявили «святой нашего времени», эталоном поведения для всех девушек, которых греховно искушают, что, казалось, происходит в наше время значительно чаще, чем когда бы то ни было.
   Кит страдал от плоскостопия, и мы не гуляли пешком; кроме прочего, он был полным и не переносил физических нагрузок.
   Его привязанность ко мне росла, и я любила его за ту щедрость, с которой он дарил мне свою дружбу и привязанность. Он спросил, зачем я ухожу в монастырь. Не помню, что я ответила – такова Божья воля или нечто в этом роде, – но он никогда не пытался меня разубедить. Он ждал меня восемь лет, сдавшись только тогда, когда ему сказали, что я приняла последние обеты.

   МОНАХИНИ и все мои одноклассницы были уверены, что я вместе с пятью другими девушками ухожу в монастырь. В последний год учебы меня наградили за школьную успеваемость призом Луизы Грив – статуэткой Богоматери.
   

notes

Примечания

Купить и читать книгу за 79 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать