Назад

Купить и читать книгу за 5 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать

Полное собрание сочинений. Том 20. Варианты к «Анне Карениной»


Лев Николаевич
Толстой
Варианты к «Анне Карениной»

   Государственное издательство
   «Художественная литература»
   Москва – 1939

   Электронное издание осуществлено в рамках краудсорсингового проекта «Весь Толстой в один клик»

   Подготовлено на основе электронной копии 20-го тома Полного собрания сочинений Л.Н. Толстого, предоставленной Российской государственной библиотекой
   Электронное издание 90-томного собрания сочинений Л.Н. Толстого доступно на портале www.tolstoy.ru

   Предисловие и редакционные пояснения к 20-му тому Полного собрания сочинений Л.Н. Толстого включены в настоящее издание

   Если Вы нашли ошибку, пожалуйста, напишите нам info@tolstoy.ru

Предисловие к электронному изданию

   Настоящее издание представляет собой электронную версию 90-томного собрания сочинений Льва Николаевича Толстого, вышедшего в свет в 1928—1958 гг. Это уникальное академическое издание, самое полное собрание наследия Л.Н.Толстого, давно стало библиографической редкостью. В 2006 году музей-усадьба «Ясная Поляна» в сотрудничестве с Российской государственной библиотекой и при поддержке фонда Э. Меллона и координации Британского совета осуществили сканирование всех 90 томов издания. Однако для того чтобы пользоваться всеми преимуществами электронной версии (чтение на современных устройствах, возможность работы с текстом), предстояло еще распознать более 46 000 страниц. Для этого Государственный музей Л.Н. Толстого, музей-усадьба «Ясная Поляна» вместе с партнером – компанией ABBYY, открыли проект «Весь Толстой в один клик». На сайте readingtolstoy.ru к проекту присоединились более трех тысяч волонтеров, которые с помощью программы ABBYY FineReader распознавали текст и исправляли ошибки. Буквально за десять дней прошел первый этап сверки, еще за два месяца – второй. После третьего этапа корректуры тома и отдельные произведения публикуются в электронном виде на сайте tolstoy.ru.
   В издании сохраняется орфография и пунктуация печатной версии 90-томного собрания сочинений Л.Н. Толстого.

   Руководитель проекта «Весь Толстой в один клик»
   Фекла Толстая

   Перепечатка разрешается безвозмездно.
   –
   Reproduction libre pour tous les pays

АННА КАРЕНИНА.
ЧЕРНОВЫЕ РЕДАКЦИИ И ВАРИАНТЫ

   РЕДАКТОР
   Н. К. ГУДЗИЙ

ВАРИАНТЫ К «АННЕ КАРЕНИНОЙ»

** № 1 (рук. №2).

   МОЛОДЕЦ—БАБА.
   1.
   Гости послѣ[1] оперы съѣзжались къ молодой Княгинѣ[2] Врасской. Княгиня Мика, какъ ея звали въ свѣтѣ, только успѣла, пріѣхавъ изъ театра, снять шубку[3] передъ окруженнымъ цвѣтами зеркаломъ въ ярко освѣщенной передней; еще она отцѣпляла маленькой ручкой въ перчаткѣ упрямо зацѣпившееся кружево за крючокъ шубки, когда изъ подъ лѣстницы показалось въ накинутомъ на высокую прическу красномъ башлыкѣ красивое личико Нелли, и слышалось военное легкое бряцаніе шпоръ и сабли ея мужа, и показалась вся сіяющая плѣшивая приглаженная голова и усатое лицо ея мужа.
   Княгиня Мика разорвала, сдернувъ, перчатку и всетаки не выпростала и разорвала кружево. <Она> улыбкой встрѣтила гостей, которыхъ она только что видѣла въ театрѣ.
   – Сейчасъ вытащу мужа изъ его кабинета и пришлю къ вамъ, – проговорила она и скрылась за тяжелой портьерой. – Чай въ большой гостиной, – сказала она толстому дворецкому, прошедшему за нее, – и Князя просить.
   Пока Княгиня Мика въ уборной съ помощью встрѣтившей ея франтихи горничной розовыми пальчиками, напудренными лебяжьимъ пухомъ, какъ бы ощупывала свое лицо и шею и потомъ стирала эту пудру и горничная ловкими быстрыми пальцами и гребнемъ потрогивала ее прическу, давая ей прежнюю свѣжесть, и пока Нелли съ мужемъ въ передней снимали шубы, передавая ихъ[4] [на руки] слѣдившихъ за каждымъ ихъ движенiемъ ожидавшихъ двухъ въ чулкахъ и башмакахъ лакеевъ, ужъ входная большая стеклянная дверь нѣсколько разъ беззвучно отворилась швейцаромъ, впуская новыхъ гостей.
   Почти въ одно и тоже время хозяйка съ освѣженными лицомъ и прической вышла изъ одной двери и гости изъ другой въ большую темную отъ обажуровъ гостиную, и естественно все общество сгрупировалось около круглаго стола съ серебрянымъ самоваромъ.
   Разговоръ, какъ и всегда въ первые минуты сбора, дробился на привѣтственныя рѣчи, на предложеніе чая, шутки, замѣчанія объ оперѣ, пѣвцахъ и пѣвицахъ, какъ будто отъискивая предметъ и не позволяя быть болѣе завлекательнымъ, пока еще продолжали входить гости.
   – Ахъ, пожалуйста, не будемъ говорить объ Нильсонъ. Я только и слышу это имя и одно и тоже о ней и все такое, что должно быть ново, но что уже сдѣлалось старо.
   – А Китти будетъ? Отчего я давно ее не вижу?
   – Она обѣщала; но ты знаешь, какъ можно разсчитывать на душу въ кринолинѣ, – отвѣчала хозяйка. – Да и потомъ мнѣ кажется, что у ней есть что то на сердцѣ. Боюсь не съ Ана ли что нибудь.
   – Ана такъ мила!
   – О да. Могу я вамъ предложить чашку чая, – обращалась она къ Генералу. – А вотъ и Serge.
   – Разскажите мнѣ что нибудь злое и веселое, – говорила извѣстная умница фрейлина молодому Дипломату.
   – Говорятъ, что злое и смѣшное несовмѣстимо, но я попробую, если вы мнѣ дадите тему.
   Хозяинъ, молодой человѣкъ съ умнымъ и истомленнымъ лицомъ, вышелъ изъ боковой двери и здоровывается съ гостями.
   – Какъ вамъ понравилась[5] Нильсонъ, Графиня? – говоритъ онъ, неслышно подойдя по мягкому ковру к полной красивой дамѣ въ черномъ бархатномъ платьѣ.
   – Какъ можно такъ пугать, – отвѣчаетъ дама, перегибаясь къ нему съ своимъ вѣеромъ и подавая ему руку въ перчаткѣ, которую она не снимаетъ, потому что рука ея некрасива. – Не говорите, пожалуйста, про оперу со мной. Вы думаете, что вы спускаетесь до меня, а я этаго вамъ не позволяю. Я хочу спуститься до васъ, до вашихъ гравюръ. Разскажите мнѣ, какіе новыя сокровища вы нашли на толкучемъ…
   Совершенно незамѣтно столъ устанавливается всѣмъ, что нужно для чая, гости размѣстились всѣ у круглаго стола. Мущины обходятъ не слышно кресла дамъ и берутъ изъ рукъ хозяйки прозрачныя дымящіяся паромъ чашки чая. Хозяйка стоитъ съ рукой съ отставленнымъ розовымъ мезинчикомъ на серебряномъ кранѣ и выглядываетъ изъ самовара на гостей и на двери и даетъ знаки въ тѣни стоящимъ 2-мъ лакеямъ. Разговоръ изъ отрубковъ фразъ начинаетъ устанавливаться въ разныхъ группахъ и, для того чтобы сдѣлаться общимъ и завлекательнымъ, разумѣется, избираетъ своимъ предметомъ лица всѣмъ извѣстныя, и, разумѣется, объ этихъ лицахъ говорятъ зло, иначе говорить было бы нечего, такъ какъ счастливые народы не имѣютъ исторіи.
   Такого рода разговоръ установился въ ближайшемъ уголкѣ къ хозяйкѣ, и теперь этотъ разговоръ имѣетъ двойную прелесть, такъ какъ тѣ, о которыхъ злословятъ, друзья хозяйки и должны пріѣхать нынѣшній вечеръ; говорятъ о молодой[6] Анастасьѣ (Ана[7] Гагина, какъ ее зовутъ въ свѣтѣ) и о ея мужѣ. Молодой дипломатъ самъ избралъ эту тему, когда упомянули о томъ, что Пушкины обѣщались быть сегодня, но не могли пріѣхать рано, потому что у Алексѣя Александровича какой то комитетъ, а она всегда ѣздитъ только съ мужемъ.
   – Я часто думалъ, – сказалъ дипломатъ, – что, какъ говорятъ, народы имѣютъ то правительство, котораго они заслуживаютъ, такъ и жены имѣютъ именно тѣхъ мужей, которыхъ онѣ заслуживаютъ, и Ан[астасья?] Аркадьевна[8] Каренина вполнѣ заслуживаетъ своего мужа.
   – Знаете ли, что, говоря это, вы, для меня по крайней мѣрѣ, дѣлаете похвалу ей.
   – Я этаго и хочу.
   – Только какъ онъ можетъ спокойно спать съ такой женой. И съ всякимъ другимъ мужемъ она бы была героиней стариннаго романа.
   – Она знаетъ, что мужъ ея замѣчательный человѣкъ, и[9] она удовлетворяется. Она примѣрная жена.
   – Была.
   – Я никогда не могла понять, Княгиня, – сказала фрейлина, что въ немъ замѣчательнаго. Если бы мнѣ всѣ это не твердили, я бы просто приняла его за дурачка. И съ такимъ мужемъ не быть героиней романа – заслуга.
   – Онъ смѣшонъ.
   – Стало быть, не для нея, – сказала хозяйка. – Замѣтили вы, какъ она похорошѣла. Она положительно не хороша, но если бы я была мущиной, я бы съ ума сходила отъ нея, – сказала она, какъ всегда женщины [говорятъ?] это, ожидая возраженія.
   Но какъ ни незамѣтно это было, дипломатъ замѣтилъ это, и, чтобъ подразнить ее, тѣмъ болѣе что это была и правда, онъ сказалъ:
   – О да! Послѣднее время она расцвѣла. Теперь или никогда для нея настало время быть героиней романа.
   – Типунъ вамъ на языкъ, – сказала хозяйка.
   Хозяйка говорила, но ни на минуту не теряла взгляда на входную дверь.
   – Здраствуйте,[10] Михаилъ Аркадьичъ, – сказала она,[11] встрѣчая[12] входившаго сіяющаго цвѣтомъ лица, бакенбардами и бѣлизной жилета и рубашки молодцоватаго Облонскаго.
   – А сестра ваша Анна будетъ? – прибавила она громко, чтобы разговоръ о ней замолкъ при ея братѣ. – Пріѣдетъ она?
   – Не знаю, Княгиня. Я у нее не былъ.
   И Степанъ Аркадьичъ, знакомый со всѣми женщинами и на ты со всѣми мущинами, добродушно раскланивался, улыбаясь и отвѣчая на вопросы.
   – Откуда я? Чтожъ дѣлать? Надо признаваться. Изъ Буффовъ. La Comtesse de Rudolstadt[13] прелесть. Я знаю, что это стыдно, но въ оперѣ я сплю, а въ Буффахъ досиживаю до послѣдняго конца и всласть. Нынче..
   – Пожалуйста, не разсказывайте про эти ужасы.
   – Ну, не буду, чтоже дѣлать, мы Москвичи еще не полированы и терпѣть не можемъ скучать.
   Дама въ бархатномъ платьѣ подозвала къ себѣ Степана Аркадьича.
   – Ну что ваша жена? Какъ я любила ее. Разскажите мнѣ про нее.
   – Да ничего, Графиня. Вся въ хлопотахъ, въ дѣтяхъ, въ классахъ, вы знаете.
   – Говорятъ, вы дурной мужъ, – сказала дама тѣмъ шутливымъ тономъ, которымъ она говорила объ гравюрахъ съ хозяиномъ.
   [14]Михаилъ Аркадьичъ[15] разсмѣялся. Если отъ того, что я не люблю скучать, то да. Эхъ, Графиня, всѣ мы одинаки. Она не жалуется.
   – Ну, а что ваша прелестная свояченица Кити?
   – Она очень больна, уѣхала за границу.
   Степанъ Аркадьичъ оглянулся, и лицо его еще больше просіяло.
   – Вотъ кого не видалъ все время, что я здѣсь, – сказалъ онъ, увидавъ входившаго[16] Вронскаго.
   – Виноватъ, Графиня, – сказалъ Степанъ Аркадьичъ и, поднявшись, пошелъ къ вошедшему.
   Твердое, выразительное лицо[17] Гагина съ свѣже выбритой, но синѣющей отъ силы растительности бородой просіяло, открывъ сплошные, правильнаго полукруга здоровенные зубы.
   – Отчего тебя[18] нигдѣ не видно?
   – Я зналъ, что ты здѣсь, хотѣлъ къ тебѣ заѣхать.
   – Да, я дома, ты бы заѣхалъ. Однако какъ ты оплѣшивѣлъ, – сказалъ Степанъ Аркадьичъ, глядя на его почти голую прекрасной формы голову и короткіе черные, курчавившіеся на затылкѣ, волосы.
   – Что дѣлать? Живешь.
   – Ну, завтра обѣдать вмѣстѣ. Мнѣ сестра про тебя говорила.
   – Да, я былъ у ней.
   [19]Вронскій замолчалъ, оглядываясь на дверь. Степанъ Аркадьичъ посмотрѣлъ на него.
   – Что ты оглядываешься? Ну, такъ завтра обѣдать у Дюссо въ 6 часовъ.
   – Однако я еще съ хозяйкой двухъ словъ не сказалъ, – и Вронскій пошелъ къ хозяйкѣ съ пріятными, такъ рѣдко встрѣчающимися въ свѣтѣ пріемами скромности, учтивости, совершеннаго спокойствія и достоинства.
   Но и хозяйка, говоря съ нимъ, замѣтила, что онъ нынче былъ не въ своей тарелкѣ. Онъ безпрестанно оглядывался на дверь и ронялъ нить разговора. Хозяйка въ его лицѣ, какъ въ зеркалѣ, увидала, что теперь вошло то лицо, которое онъ ждалъ. Это[20] была Нана Каренина впереди своего мужа.
   Дѣйствительно, они были пара: онъ прилизанный, бѣлый, пухлый и весь въ морщинахъ; она некрасивая съ[21] низкимъ лбомъ, короткимъ, почти вздернутымъ носомъ и слишкомъ толстая. Толстая такъ, что еще немного, и она стала бы уродлива. Если бы только не огромныя черныя рѣсницы, украшавшія ея сѣрые глаза, черные огромные волоса, красившія лобъ, и не стройность стана и граціозность движеній, какъ у брата, и крошечныя ручки и ножки, она была бы дурна. Но, несмотря на некрасивость лица, было что-то въ добродушіи улыбки красныхъ губъ,[22] такъ что она могла нравиться.[23]
   Хозяйка мгновенно сообразила вмѣстѣ нездоровье[24] Мари, сестры Каренина, и удаленіе ея послѣднее время отъ свѣта. Толки толстой дамы о томъ, что[25] Вронскій, какъ тѣнь, вездѣ за[26] Анной и его пріѣздъ нынче, когда онъ не былъ званъ,[27] связало всѣ эти замѣчанія.[28]
   «Неужели это правда?» думала она.
   – Хотите чая? Очень рада васъ видѣть. Вы, я думаю, со всѣми знакомы. А вотъ и Анна, – сказала она самымъ небрежнымъ тономъ, но глаза ея слѣдили за выраженіемъ лица Вронскаго, и ей завидно стало за то[29] чувство и радости и страха, которое выразилось на лицѣ Вронскаго при входѣ Анны.
   Анна своимъ обычнымъ твердымъ и необыкновенно легкимъ шагомъ, показывающимъ непривычную въ свѣтскихъ женщинахъ физическую силу, прошла тѣ нѣсколько шаговъ, которые отдѣляли ее отъ хозяйки, и при взглядѣ на Вронскаго, блеснувъ сѣрыми глазами, улыбнулась свѣтлой доброй улыбкой. Она крѣпко пожала протянутыя руки своей крошечной сильной кистью[30] и быстро сѣла.[31] И когда она заговорила своимъ яснымъ, отчетливымъ, безъ одной недоговорки или картавленья голосомъ, всегда чрезвычайно пріятнымъ, но иногда густымъ и какъ бы воркующимъ, нельзя было, глядя на ея удивительныя не костлявыя и не толстыя мраморныя плечи, локти и грудь, на[32] оконечности, ловкую силу движеній и простоту и ясность пріемовъ, не признать въ ней, несмотря на некрасивую небольшую[33] голову, нельзя было не признать ее привлекательною. На поклонъ[34] Вронскаго она отвѣчала только наклоненіемъ[35] головы,[36] но слегка покраснѣла и обратилась къ хозяйкѣ:
   – Алексѣй не могъ раньше пріѣхать, а я дожидалась его и очень жалѣю.
   Она смотрѣла на[37] входившаго мужа. Онъ съ тѣмъ наклоненіемъ головы, которое указываетъ на умственное напряженiе, подходилъ лѣнивымъ шагомъ къ хозяйкѣ.[38]
   Алексѣй Александровичъ не пользовался[39] общимъ всѣмъ людямъ удобствомъ серьезнаго отношенія къ себѣ ближнихъ. Алексѣй Александровичъ, кромѣ того, сверхъ общаго всѣмъ занятымъ мыслью людямъ, имѣлъ еще для свѣта несчастіе носить на своемъ лицѣ слишкомъ ясно вывѣску сердечной доброты и невинности. Онъ часто улыбался улыбкой, морщившей углы его глазъ, и потому еще болѣе имѣлъ видъ ученого чудака или дурачка, смотря по степени ума тѣхъ, кто судилъ о немъ.
   Алексѣй Александровичъ былъ человѣкъ страстно занятый своимъ дѣломъ и потому разсѣянный и не блестящій въ обществѣ. То сужденіе, которое высказала о немъ толстая дама, было очень естественно.

* № 2 (рук. № 3).

   <2-я часть.>
   I.
   [40]Пріѣхавъ изъ оперы, хозяйка только успѣла въ уборной опудрить свое худое, тонкое лицо и[41] худощавую шею и грудь, стереть эту пудру, подобрать выбившуюся прядь волосъ, приказать чай въ большой гостиной и вызвать мужа изъ кабинета, какъ ужъ одна за другой стали подъѣзжать кареты,[42] и гости, дамы, мущины, выходили на широкій подъѣздъ, и огромный швейцаръ беззвучно отворялъ огромную стеклянную дверь, пропуская мимо себя пріѣзжавшихъ. Это былъ небольшой избранный кружокъ петербургскаго общества, случайно собравшійся пить чай послѣ оперы у Княгини[43] Тверской, прозванной въ свѣтѣ Княгиней[44] Нана.[45]
   Почти въ одно и тоже время хозяйка съ освѣженной прической и лицомъ вышла изъ одной двери и гости изъ другой въ большую гостиную съ темными cтѣнами, глубокими пушистыми коврами и ярко освѣщеннымъ столомъ, блестѣвшимъ бѣлизною скатерти, серебрянаго самовара и чайнаго прибора. Хозяйка сѣла за самоваръ, сняла перчатки и, отставивъ розовый мезинчикъ, повертывала кранъ, подставивъ чайникъ, и, передвигая стулья и кресла съ помощью незамѣтныхъ въ тѣни лакеевъ, общество собралось у самовара и на противуположномъ концѣ, около красивой дамы въ черномъ бархатѣ и съ черными рѣзкими бровями. Разговоръ, какъ и всегда въ первыя минуты, дробился, перебиваемый привѣтствіями, предложеніемъ чая, шутками, какъ бы отъискивая, на чемъ остановиться.
   – Она необыкновенно хороша, какъ актриса; видно что она изучила Каульбаха, – говорилъ дипломатъ.
   – Ахъ, пожалуйста, не будемъ говорить про Нильсонъ. Про нее нельзя сказать ничего новаго, – сказала толстая бѣлокурая дама, вся бѣлая, безъ бровей и безъ глазъ.
   – Вамъ будетъ покойнѣе на этомъ креслѣ, – перебила хозяйка.
   – Разскажите мнѣ что-нибудь[46] забавное, – говорилъ женскій голосъ.
   – Но вы не велѣли говорить ничего злаго. Говорятъ, что злое и смѣшное несовмѣстимы, но я попробую. Дайте тему.[47]
   – Какъ вамъ понравилась Нильсонъ, Графиня? – сказалъ хозяинъ, подходя къ толстой и[48] бѣлокурой дамѣ.
   – Ахъ, можно ли такъ подкрадываться. Какъ вы меня испугали, – отвѣчала она, подавая ему руку въ перчаткѣ, которую она не снимала, зная что рука красна.[49] – Не говорите, пожалуйста, про оперу со мной. Вы ничего не понимаете въ оперѣ. Лучше я спущусь до васъ и буду говорить съ вами про ваши маіолики и гравюры. Ну, что за сокровища вы купили послѣдній разъ на толкучкѣ? Они, какъ ихъ зовутъ, – эти, знаете, богачи банкиры Шпигельцы – они насъ звали съ мужемъ, и мнѣ сказывали, что соусъ стоилъ 1000 рублей; надо было ихъ позвать, и я сдѣлала соусъ на 85 копѣекъ, и всѣ были очень довольны. Я не могу дѣлать 1000 рублевыхъ соусовъ.
   – Нѣтъ, моя милая, мнѣ со сливками, – говорила дама[50] безъ шиньона, въ старомъ шелковомъ платьѣ.
   – Вы удивительны. Она прелесть.
   Наконецъ разговоръ установился, какъ ни пытались хозяева и гости дать ему какой-нибудь новый оборотъ, установился, выбравъ изъ 3-хъ неизбѣжныхъ путей – театръ – опера, послѣдняя новость общественная и злословіе. Разговоръ около чернобровой дамы установился о пріѣздѣ въ Петербургъ короля, а около хозяйки на обсужденіи четы Карениныхъ.
   – А[51] Мари не пріѣдетъ? – спросила толстая дама у хозяйки.
   – Я звала ее и брата ее. Онъ обѣщался съ женой, а она пишетъ, что она нездорова.
   – Вѣрно, душевная болѣзнь. Душа въ кринолинѣ, – повторила она то, что кто то сказалъ о[52] Мари, извѣстной умницѣ, старой дѣвушкѣ и сестрѣ[53] Алексѣя Александровича Каренина.
   – Я видѣла ее вчера, – сказала толстая дама. – Я боюсь, не съ[54] Анной ли у нее что нибудь.[55] Анна очень перемѣнилась со своей Московской поѣздки. Въ ней есть что то странное.
   – Только некрасивыя женщины могутъ возбуждать такія страсти, – вступила въ разговоръ прямая съ римскимъ профилемъ дама.[56] – Алексѣй Вронскій сдѣлался ея тѣнью.
   – Вы увидите, что[57] Анна дурно кончитъ, – сказала толстая дама.
   – Ахъ, типунъ вамъ на языкъ.
   – Мнѣ его жалко, – подхватила прямая дама. – Онъ такой замѣчательный человѣкъ. Мужъ говоритъ, что это такой государственный человѣкъ, какихъ мало въ Европѣ.
   – И мнѣ тоже говоритъ мужъ, но я не вѣрю. Если бы мужья наши не говорили, мы бы видѣли то, что есть, а по правдѣ, не сердись,[58] Нана, Алексѣй Александровичъ по мнѣ просто глупъ. Я шепотомъ говорю это. Но неправда ли, какъ все ясно дѣлается. Прежде, когда мнѣ велѣли находить его умнымъ, я все искала и находила, что я сама глупа, не вижу его ума, а какъ только я сказала главное слово – онъ глупъ, но шопотомъ, все такъ ясно стало, не правда ли?
   Обѣ засмѣялись, чувствуя, что это была правда.
   – Ахъ, полно,[59] ты нынче очень зла, но и его я скорѣе отдамъ тебѣ, а не ее. Она такая славная, милая. Ну, что же ей дѣлать, если Алексѣй[60] Вронскій влюбленъ въ нее и какъ тѣнь ходитъ за ней.
   – Да, но за нами съ тобой никто не ходитъ, а ты хороша, а она дурна.
   – Вы знаете М-me Каренинъ, – сказала хозяйка, обращаясь къ молодому человѣку, подходившему къ ней. – Рѣшите нашъ споръ – женщины, говорятъ, не знаютъ толку въ женской красотѣ. M-me Кар[енинъ] хороша или дурна?
   – Я не имѣлъ чести быть представленъ М-me К[арениной], но видѣлъ ее въ театрѣ, она положительно дурна.
   – Если она будетъ нынче, то я васъ представлю, и вы скажете, что она положительно хороша.[61]
   – Это про[62] Каренину говорятъ, что она положительно дурна? – сказалъ молодой Генералъ, вслушивавшійся въ разговоръ.
   И онъ улыбнулся, какъ улыбнулся бы человѣкъ, услыхавший, что солнце не свѣтитъ.
   Около самовара и хозяйки между тѣмъ, точно также поколебавшись нѣсколько времени между тремя неизбѣжными тэмами: послѣдняя общественная новость, театръ и осужденіе ближняго, тоже, попавъ на послѣднюю, пріятно и твердо установился.
   – Вы слышали – и Мальтищева – не дочь, а мать – шьетъ себѣ костюмъ diable rose.[63]
   – Не можетъ быть?! Нѣтъ, это прелестно.
   – Я удивляюсь, какъ съ ея умомъ, – она вѣдь не глупа, – не видѣть ridicule этаго.[64]
   Каждый имѣлъ что сказать, и разговоръ весело трещалъ, какъ разгорѣвшійся костеръ.
   Мужъ Княгини Бетси, добродушный толстякъ, страстный собиратель гравюръ, узнавъ, что у жены гости, зашелъ передъ клубомъ въ гостиную. Онъ

* № 3 (рук. № 4).

   I.
   Молодая хозяйка, только что, запыхавшись, взбѣжала по лѣстницѣ и еще не успѣла снять соболью шубку и отдать приказанья дворецкому о большомъ чаѣ для гостей въ большой гостиной, какъ ужъ дверь отворилась и вошелъ генералъ съ молодой женой, и ужъ другая карета загремѣла у подъѣзда.[65] Хозяйка только улыбкой встрѣтила гостей (она ихъ видѣла сейчасъ только въ оперѣ и позвала къ себѣ) и, поспѣшно отцѣпивъ[66] крошечной ручкой въ перчаткѣ кружево отъ крючка шубы, скрылась за тяжелой портьерой.
   – Сейчасъ оторву мужа отъ eго гравюръ и пришлю къ вамъ, – проговорила хозяйка изъ за портьеры и бѣжитъ въ уборную оправить волосы, попудрить рисовымъ порошкомъ и обтереть душистымъ уксусомъ.
   Генералъ съ блестящими золотомъ эполетами, а жена его [съ] обнаженными плечами оправлялась передъ зеркалами между цвѣтовъ. Два беззвучные лакея слѣдили за каждымъ ихъ движеніемъ, ожидая мгновенія отворить двери въ зало. За генераломъ вошелъ близорукій дипломатъ съ измученнымъ лицомъ, и пока они говорили, проходя черезъ зало, хозяйка, ужъ вытащивъ мужа изъ кабинета, шумя платьемъ, шла на встрѣчу гостей въ большей гостиной по глубокому ковру. Въ обдуманномъ, не яркомъ свѣтѣ гостиной собралось общество.
   – Пожалуйста, не будемъ говорить объ[67] Віардо. Я сыта Віардою. Кити обѣщала пріѣхать. Надѣюсь, что не обманетъ. Садитесь сюда поближе ко мнѣ, князь. Я такъ давно не слыхала вашей желчи.[68]
   – Нѣтъ, я смирился ужъ давно. Я весь вышелъ.
   – Какже не оставить про запасъ для друзей?
   – Въ ней много пластическаго, – говорили съ другой стороны.
   – Я не люблю это слово.
   – Могу я вамъ предложить чашку чая?
   По мягкому ковру обходятъ кресла и подходятъ къ хозяйкѣ за чаемъ. Хозяйка, поднявши розовый мизинчикъ, поворачиваетъ кранъ серебрянаго самовара и передаетъ китайскія прозрачныя чашки.
   – Здраствуйте, княгиня, – говоритъ слабый голосъ изъ за спины гостьи. Это хозяинъ вышелъ из кабинета. – Какъ вамъ понравилась опера – Травіата, кажется? Ахъ, нѣтъ, Донъ Жуанъ.
   – Вы меня испугали. Какъ можно такъ подкрадываться. Здраствуйте.
   Она ставитъ чашку, чтобъ подать ему тонкую съ розовыми пальчиками руку.
   – Не говорите, пожалуйста, про оперу, вы ее не понимаете.
   Хозяинъ здоровывается съ гостями и садится въ дальнемъ отъ жены углу стола. Разговоръ не умолкаетъ. Говорятъ [о] Ставровичѣ и его женѣ и, разумѣется, говорятъ зло, иначе и не могло бы это быть предметомъ веселаго и умнаго разговора.
   – Кто то сказалъ, – говоритъ[69] адъютантъ, – что народъ имѣетъ всегда то правительство, которое онъ заслуживаетъ; мнѣ кажется, и женщины всегда имѣютъ того мужа, котораго онѣ заслуживаютъ. Нашъ общій другъ Михаилъ Михайловичъ Ставровичъ есть мужъ, котораго заслуживаетъ его красавица жена.
   – О! Какая теорія! Отчего же не мужъ имѣетъ жену, какую…
   – Я не говорю. Но госпожа Ставровичъ слишкомъ хороша, чтобъ у нее былъ мужъ, способный любить…
   – Да и съ слабымъ здоровьемъ.
   – Я однаго не понимаю, – въ сторону сказала одна дама, – отчего М-me Ставровичъ вездѣ принимаютъ. У ней ничего нѣтъ – ни имени, ни tenue,[70] за которое бы можно было прощать.
   – Да ей есть что прощать. Или будетъ.
   – Но прежде чѣмъ рѣшать вопросъ о прощеніи обществу, принято, чтобъ прощалъ или не прощалъ мужъ, а онъ, кажется, и не видитъ, чтобы было что нибудь à pardonner.[71]
   – Ее принимаютъ оттого, что она соль нашего прѣснаго общества.
   – Она дурно кончитъ, и мнѣ просто жаль ее.
   – Она дурно кончила – сдѣлалась такая обыкновенная фраза.
   – Но милѣе всего онъ. Эта тишина, кротость, эта наивность. Эта ласковость къ друзьямъ его жены.
   – Милая Софи. – Одна дама показала на дѣвушку, у которой уши не были завѣшаны золотомъ.
   – Эта ласковость къ друзьямъ его жены, – повторила дама, – онъ долженъ быть очень добръ. Но если бъ мужъ и вы всѣ, господа, не говорили мнѣ, что онъ дѣльный человѣкъ (дѣльный это какое то кабалистическое слово у мужчинъ), я бы просто сказала, что онъ глупъ.
   – Здраствуйте, Леонидъ Дмитричъ, – сказала хозяйка, кивая изъ за самовара, и поспѣшила прибавить громко подчеркнуто: – а что, ваша сестра М-me Ставровичъ будетъ?
   Разговоръ о Ставровичъ затихъ при ея братѣ.
   – Откуда вы, Леонидъ Дмитричъ? вѣрно, изъ[72] буффъ?
   – Вы знаете, что это неприлично, но чтоже дѣлать, опера мнѣ скучно, а это весело. И я досиживаю до конца. Нынче…
   – Пожалуйста, не разсказывайте…
   Но хозяйка не могла не улыбнуться, подчиняясь улыбкѣ искренней, веселой открытаго, красиваго съ кра т. г. и б. в. з.[73] лица Леонида Дмитрича.
   – Я знаю, что это дурной вкусъ. Что дѣлать…
   И Леонидъ Дмитричъ, прямо нося свою широкую грудь въ морскомъ мундирѣ, подошелъ къ хозяину и усѣлся съ нимъ, тотчасъ же вступивъ въ новый разговоръ.
   – А ваша жена? – спросила хозяйка.
   – Все по старому, что то тамъ въ дѣтской, въ классной, какія то важные хлопоты.
   Немного погодя вошли и Ставровичи,[74] Татьяна Сергѣевна въ желтомъ съ чернымъ кружевомъ платьѣ, въ вѣнкѣ и обнаженная больше всѣхъ.
   Было вмѣстѣ что то вызывающее, дерзкое въ ея одеждѣ и быстрой походкѣ и что то простое и смирное въ ея красивомъ румяномъ лицѣ съ большими черными глазами и такими же губами и такой же улыбкой, какъ у брата.[75]
   – Наконецъ и вы, – сказала хозяйка, – гдѣ вы были?
   – Мы заѣхали домой, мнѣ надо было написать записку[76] Балашеву. Онъ будетъ у васъ.
   «Этаго недоставало», подумала хозяйка.[77]
   – Михаилъ Михайловичъ, хотите чаю?
   Лицо Михаила Михайловича, бѣлое, бритое, пухлое и сморщенное, морщилось въ улыбку, которая была бы притворна, еслибъ она не была такъ добродушна, и началъ мямлить что то, чего не поняла хозяйка, и на всякій случай подала ему чаю. Онъ акуратно разложилъ салфеточку и, оправивъ свой бѣлый галстукъ и снявъ одну перчатку, сталъ всхлипывая отхлебывать.[78] Чай былъ горячъ, и онъ поднялъ голову и собрался говорить. Говорили объ Офенбахѣ, что все таки есть прекрасные мотивы. Михаилъ Михайловичъ долго собирался сказать свое слово, пропуская время, и наконецъ сказалъ, что Офенбахъ, по его мнѣнію относится къ музыкѣ, какъ M-r Jabot относится къ живописи, но онъ сказалъ это такъ не во время, что никто не слыхалъ его. Онъ замолкъ, сморщившись въ добрую улыбку, и опять сталъ пить чай.
   Жена его между тѣмъ, облокотившись обнаженной рукой на бархатъ кресла и согнувшись такъ, что плечо ее вышло изъ платья, говорила съ дипломатомъ громко, свободно, весело о такихъ вещахъ, о которыхъ никому бы не пришло въ голову говорить въ гостиной.[79]
   – Здѣсь говорили, – сказалъ дипломатъ, – что всякая жена имѣетъ мужа, котораго заслуживаетъ. Думаете вы это?
   – Что это значитъ, – сказала она, – мужа, котораго заслуживаѣтъ? Что же можно заслуживать въ дѣвушкахъ? Мы всѣ одинакія, всѣ хотимъ выдти замужъ и боимся сказать это, всѣ влюбляемся въ перваго мущину, который попадется, и всѣ видимъ, что за него нельзя выйти.
   – И разъ ошибившись, думаемъ, что надо выдти не зa того, въ кого влюбились, – подсказалъ дилломатъ.
   – Вотъ именно.
   Она засмѣялась громко и весело, перегнувшись къ столу, и, снявъ перчат[ки], взяла чашку.
   – Ну а потомъ?
   – Потомъ? потомъ, – сказала она задумчиво. Онъ смотрѣлъ улыбаясь, и нѣсколько глазъ обратилось на нее. – Потомъ я вамъ разскажу, черезъ 10 лѣтъ.
   – Пожалуйста, не забудьте.
   – Нѣтъ, не забуду, вотъ вамъ слово, – и она съ своей не принятой свободой подала ему руку и[80] тотчасъ же[81] обратилась къ Генералу. – Когда же вы пріѣдете къ намъ обѣдать? – И,[82] нагнувъ голову, она взяла въ зубы ожерелье чернаго жемчуга и стала водить имъ, глядя изъ подлобья.
   Въ 12-мъ часу взошелъ Балашевъ. Его невысокая коренастая фигурка всегда обращала на себя вниманіе, хотѣлъ или не хотѣлъ онъ этаго. Онъ, поздоровавшись съ хозяйкой, не скрываясь искалъ глазами и, найдя, поговоривъ что нужно было, подошелъ къ ней. Она передъ этимъ встала, выпустивъ ожерелье изъ губъ, и прошла къ столу въ углѣ, гдѣ были альбомы. Когда онъ сталъ рядомъ, они были почти однаго роста. Она тонкая и нѣжная, онъ черный и грубый. По странному семейному преданію всѣ Балашевы носили серебряную кучерскую cерьгу въ лѣвомъ ухѣ и всѣ были плѣшивы. И Иванъ Балашевъ, несмотря на 25 лѣтъ, былъ уже плѣшивъ, но на затылкѣ курчавились черные волосы, и борода, хотя свѣже выбритая, синѣла по щекамъ и подбородку. Съ совершенной свободой свѣтскаго человѣка онъ подошелъ къ ней, сѣлъ, облокотившись надъ альбом[ами], и сталъ говорить, не спуская глазъ съ ея разгорѣвшагося лица. Хозяйка была слишкомъ свѣтская женщина, чтобъ не скрыть неприличности ихъ уединеннаго разговора. Она подходила къ столу, за ней другіе, и вышло незамѣтно. Можно было начасъ сходить, и вышло бы хорошо. Отъ этаго то многіе, чувствуя себя изящными въ ея гостиной, удивлялись, чувствуя себя снова мужиками внѣ ея гостиной.
   Такъ до тѣхъ поръ, пока всѣ стали разъѣзжаться, просидѣли вдвоемъ Татьяна и Балашевъ. Михаилъ Михайловичъ ни разу не взглянулъ на нихъ. Онъ говорилъ о миссіи – это занимало его – и, уѣхавъ раньше другихъ, только cказалъ:
   – Я пришлю карету, мой другъ.
   Татьяна вздрогнула, хотѣла что то сказать: – Ми… —, но Михаилъ Михайловичъ ужъ шелъ къ двери. Но зналъ, что сущность несчастія совершилась.
   Съ этаго дня Татьяна Сергѣевна не получала ни однаго приглашенья на балы и вечера большого свѣта.
   II.[83]
   Прошло 3 мѣсяца.[84]
   Стояло безночное Петербургское лѣто, всѣ жили по деревнямъ, на дачахъ и на водахъ за границей. Михаилъ Михайловичъ оставался въ Петербургѣ по дѣламъ своей службы избраннаго имъ любимаго занятія миссіи на востокѣ. Онъ жилъ въ Петербургѣ и на дачѣ въ Царскомъ, гдѣ жила его жена. Михаилъ Михайловичъ все рѣже и рѣже бывалъ послѣднее время на дачѣ и все больше и больше погружался въ работу, выдумывая ее для себя, несмотря на то, что домашній докторъ находилъ его положеніе здоровья опаснымъ и настоятельно совѣтовалъ ѣхать въ Пирмонтъ. Докторъ Гофманъ былъ другъ Михаила Михайловича. Онъ любилъ, несмотря на все занятое время, засиживаться у Ставровича.
   – Я еще понимаю нашихъ барынь, онѣ любятъ становиться къ намъ, докторамъ, въ положеніе дѣтей – чтобъ мы приказывали, а имъ бы можно не послушаться, скушать яблочко, но вы знаете о себѣ столько же, сколько я. Неправильное отдѣленіе желчи – образованіе камней, отъ того раздраженіе нервной системы, оттого общее ослабленіе и большое разстройство, circulus viciosus,[85] и выходъ одинъ – измѣнить наши усложненныя привычки въ простыя. Ну, поѣзжайте въ Царское, поѣзжайте на скачки. Держите пари, пройдитесь верстъ 5, посмотрите…
   – Ахъ да, скачки, – сказалъ Михаилъ Михайловичъ. – Нѣтъ, ужъ я въ другой разъ, а нынче дѣло есть.
   – Ахъ, чудакъ.
   – Нѣтъ, право, докторъ, – мямля проговорилъ Михаилъ Михайловичъ, – не хочется. Вотъ дайте срокъ, я къ осѣни отпрошусь у Государя въ отпускъ и съѣзжу въ деревню и въ Москву. Вы знаете, что при Покровскомъ монастырѣ открыта школа миссіонеровъ. Очень, очень замѣчательная.
   Въ передней зазвѣнѣлъ звонокъ, и только что входилъ Директоръ, старый пріятель Михаила Михайловича, въ передней раздался другой звонокъ. Директоръ, стально-сѣдой сухой человѣкъ, заѣхалъ только затѣмъ, чтобы представить Англичанина миссіонера, пріѣхавшаго изъ Индіи, и второй звонокъ былъ миссіонеръ. Михаилъ Михайловичъ принялъ того и другаго и сейчасъ же вступилъ съ Англичаниномъ въ оживленную бесѣду. Директоръ вышелъ вмѣстѣ съ докторомъ. Докторъ и Директоръ остановились на крыльцѣ, дожидаясь кучера извощичьей коляски Директора, который торопливо отвязывалъ только что подвязанные торбы.
   – Такъ нехорошо? – сказалъ Директоръ.
   – Очень, – отвѣчалъ докторъ. – Если бы спокойствіе душевное, я бы ручался за него.
   – Да, спокойствіе, – сказалъ директоръ. – Я тоже ѣздилъ въ Карлсбадъ, и ничего, оттого что я не спокоенъ душою.
   – Ну да, иногда еще можно, a гдѣжъ Михаилу Михайловичу взять спокойствіе съ его женушкой.[86]
   Докторъ молчалъ, глядя впередъ на извощика, поспѣшно запахивающего и засовывающаго мѣшокъ съ овсомъ подъ сидѣнье.[87]
   – Да, да, не по немъ жена, – сказалъ Директоръ.[88]
   – Вы, вѣрно, на дачу, – сказалъ Докторъ.
   – Да, до свиданья. Захаръ, подавай.
   И оба разъѣхались. Директоръ ѣхалъ и съ удовольствіемъ думалъ о томъ, какъ хорошо устроиваетъ судьба, что не все дается одному. Пускай Михаилъ Михайловичъ моложе его, имѣетъ доклады у Государя и тонъ, что онъ пренебрегаетъ почестями, хотя черезъ двѣ получилъ Владимира, за то въ семейной жизни онъ упалъ такъ низко.
   Докторъ думалъ, какъ ужасно устроила судьба жизнь такого золотаго человѣка, какъ Михаилъ Михайловичъ. Надо было ему[89] это дьявольское навожденіе – женитьбы и такой женитьбы. Какъ будто для того только, чтобъ втоптать его въ грязь передъ такими людьми, какъ этотъ директоръ.
   III.[90]
   Иванъ Балашевъ обѣдалъ въ артели своего полка раньше обыкновеннаго. Онъ сидѣлъ въ растегнутомъ надъ бѣлымъ жилетомъ сюртукѣ, облокотившись обѣими руками на столъ, и, ожидая заказаннаго обѣда, читалъ на тарелкѣ французскій романъ.
   – Ко мнѣ чтобъ Кордъ сейчасъ пришелъ сюда, – сказалъ онъ слугѣ.
   Когда ему подали супъ въ серебряной мисочкѣ, онъ вылилъ себѣ на тарелку. Онъ доѣдалъ супъ, когда въ столовую вошли офицерикъ и статскій.
   Балашевъ взглянулъ на нихъ и отвернулся опять, будто не видя.
   – Что, подкрѣпляешься на работу, – сказалъ офицеръ, садясь подлѣ него.
   – Ты видишь.
   – А вы не боитесь потяжелѣть, – сказалъ толстый, пухлый штатскій, садясь подлѣ молодаго офицера.
   – Что? – сердито сказалъ Балашевъ?
   – Не боитесь потяжелѣть?
   – Человѣкъ, подай мой хересъ, – сказалъ Балашевъ не отвѣчая штатскому.
   Штатскій спросилъ у офицера, будетъ ли онъ пить, и, умильно глядя на него, просилъ его выбрать.
   Твердые шаги послышались въ залѣ, вошелъ молодчина Ротмистръ и ударилъ по плечу Балашева.
   – Такъ умно, [1 неразобр.]. Я за тебя держу съ Голицынымъ.
   Вошедшій точно также сухо отнесся къ штатскому и офицерику, какъ и Балашевъ. Но Балашевъ весело улыбнулся Ротмистру.
   – Что же ты вчера дѣлалъ? – спросилъ онъ.
   – Проигралъ пустяки.
   – Пойдемъ,[91] я кончилъ, – сказалъ Балашевъ.
   И, вставъ, они пошли къ двери. Ротмистръ громко, не стѣсняясь, сказалъ:
   – Эта гадина какъ мнѣ надоѣла. И мальчишка жалокъ мнѣ. Да. Я больше не буду ѣсть. Ни шампанскаго, ничего.
   Въ бильярдной никого не было еще, они сѣли рядомъ. Ротмистръ выгналъ маркера.
   Кордъ Англичанинъ пришелъ и на вопросъ Балашева о томъ, какъ лошадь Tiny, получилъ отвѣтъ, что весела и ѣстъ кормъ, какъ слѣдуетъ ѣсть честной лошади.
   – Я приду, когда вести, – сказалъ Балашевъ и отправился къ себѣ, чтобъ переодѣться во все чистое и узкое для скачки. Ротмистръ пошелъ съ нимъ и легъ, задравъ ноги на кровать, пока Балашевъ одѣвался. Товарищъ сожитель Балашева Несвицкой спалъ. Онъ кутилъ всю прошлую ночь. Онъ проснулся.
   – Твой братъ былъ здѣсь, – сказалъ онъ Балашеву. – Разбудилъ меня, чортъ его возьми, сказалъ, что придетъ опять. Это кто тутъ? Грабе? Послушай, Грабе. Чтобы выпить послѣ перепою? Такая горечь, что…
   – Водки лучше всего. Терещенко, водки барину и огурецъ.
   Балашевъ вышелъ въ подштанникахъ, натягивая въ шагу.
   – Ты думаешь, это пустяки. Нѣтъ, здѣсь надо, чтобъ было узко и плотно, совсѣмъ другое, вотъ славно. – Онъ поднималъ ноги. – Новые дай сапоги.
   Онъ почти одѣлся, когда пришелъ братъ, такой же плѣшивый, съ серьгой, коренастый и курчавый.
   – Мнѣ поговорить надо съ тобой.
   – Знаю, – сказалъ Иванъ Балашевъ, покраснѣвъ вдругъ.
   – Ну, секреты, такъ мы уйдемъ.
   – Не секреты. Если онъ хочетъ, я при нихъ скажу.
   – Не хочу, потому что знаю все, что скажешь, и совершенно напрасно.
   – Да и мы всѣ знаемъ, – сказалъ выходя изъ за перегородки въ красномъ одѣялѣ Несвицкій.
   – Ну, такъ что думаютъ тамъ, мнѣ все равно. А ты знаешь лучше меня, что въ этихъ дѣлахъ никого не слушаютъ люди, а не червяки. Ну и все. И пожалуйста, не говори, особенно тамъ.
   Всѣ знали, что рѣчь была о томъ, что[92] тотъ, при комъ состоялъ старшій братъ Балашева, былъ недоволенъ тѣмъ, что Балашевъ компрометировалъ Ставровичъ.
   – Я только одно говорю, – сказалъ старшій братъ, – что эта неопредѣленность нехороша. Уѣзжай въ Ташкентъ, заграницу, съ кѣмъ хочешь, но не…[93].
   – Это все равно, какъ я сяду на лошадь, объѣду кругъ, и ты меня будешь учить, какъ ѣхать. Я чувствую лучше тебя.
   – И не мѣшай, онъ доѣдетъ, – закричалъ Несвицкій. – Послушайте, кто же со мной выпьетъ? Такъ водки, Грабе. Противно. Пей. Потомъ пойдемъ смотрѣть, какъ его обскачутъ, и выпьемъ съ горя.
   – Ну, однако прощайте, пора, – сказалъ Иванъ Балашевъ, взглянувъ на отцовскій старинный брегетъ, и застегнулъ куртку.
   – Постой, ты волоса обстриги.
   – Ну, хорошо.
   Иванъ Балашевъ надвинулъ прямо съ затылка на лысину свою фуражку и вышелъ, разминаясь ногами.
   Онъ зашелъ въ конюшню, похолилъ Tiny, которая, вздохнувъ тяжело при его входѣ въ стойло, покосилась на него своимъ большимъ глазомъ и, отворотивъ лѣвое заднее копыто, свихнула задъ на одну сторону. «Копыто то, – подумалъ Иван Балашевъ. – Гибкость»! Онъ подошелъ еще ближе, перекинулъ прядь волосъ съ гривы, перевалившуюся на право, и провелъ рукой по острому глянцевитому загривку и по крупу подъ попоной.
   – All right,[94] – повторилъ Кордъ скучая.
   Иванъ Балашевъ вскочилъ въ коляску и поѣхалъ къ Татьянѣ Ставровичъ.
   Она была больна и скучна. Въ первый разъ беременность ея давала себя чувствовать.
   IV.[95]
   Онъ вбѣжалъ въ дачу и, обойдя входную дверь, прошелъ въ садъ и съ саду, тихо ступая по песку, крадучись вошелъ въ балконную дверь. Онъ зналъ, что мужа нѣтъ дома, и хотѣлъ удивить ее.
   Наканунѣ онъ говорилъ ей, что не заѣдетъ, чтобъ не развлекаться, потому что не можетъ думать ни о чемъ, кромѣ скачки. Но онъ не выдержалъ и на минуту передъ скачками, гдѣ онъ зналъ, что увидитъ ее въ толпѣ, забѣжалъ къ ней. Онъ шелъ во всю ногу, чтобъ не бренчать шпорами, ступая по отлогимъ ступенямъ терасы, ожидая найти въ внутреннихъ комнатахъ, но, оглянувшись, чтобъ увидать, не видитъ ли его кто, онъ[96] увидалъ ее. Она сидѣла въ углу терасы между цвѣтами у балюстрады въ лиловой шелковой собранной кофтѣ, накинутой на плечи, голова была причесана. Но она сидѣла, прижавъ голову къ лейкѣ, стоявшей на перилахъ балкона. Онъ подкрался къ ней. Она открыла глаза, вскрикнула и закрыла голову платкомъ, такъ, чтобъ онъ не видалъ ея лица. Но онъ видѣлъ и понялъ, что подъ платкомъ были слезы.
   – Ахъ, что ты сдѣлалъ...... Ахъ зачѣмъ… Ахъ, – и она зарыдала.....
   – Что съ тобой? Что ты?
   – Я беременна, ты испугалъ меня. Я.. беременна.
   Онъ оглянулся, покраснѣлъ отъ стыда, что онъ оглядывается, и сталъ поднимать платокъ. Она удерживала его, дѣлая ширмы изъ рукъ. Въ концѣ [?] улицѣ[97] ciяли мокрыя отъ слезъ, но нѣжныя, потерянно счастливыя глаза, улыбаясь.
   Онъ всунулъ лицо въ улицу.[98] Она прижала его щеки и поцѣловала его.
   – Таня, я обѣщался не говорить, но это нельзя. Это надо кончить. Брось мужа. Онъ знаетъ, и теперь мнѣ все равно; но ты сама готовишь себѣ мученья.
   – Я? Онъ ничего не знаетъ и не понимаетъ. Онъ глупъ и золъ. Еслибъ онъ понималъ что нибудь, развѣ бы онъ оставлялъ меня?
   Она говорила быстро, не поспѣвая договаривать. Иванъ Балашевъ слушалъ ее съ лицомъ грустнымъ, какъ будто это настроеніе ея было давно знакомо ему, и онъ зналъ, что оно непреодолимо. «Ахъ, еслибъ онъ былъ глупъ, золъ, – думалъ Балашевъ. – А онъ уменъ и добръ».
   – Ну, не будемъ.
   Но она продолжала.
   – И чтоже ты хочешь, чтобъ я сдѣлала, что я могу сдѣлать? Сдѣлаться твоей maîtresse,[99] осрамить себя, его, погубить тебя. И зачѣмъ? Оставь, все будетъ хорошо. Развѣ можно починить? Я лгала, буду лгать. Я погибшая женщина. Я умру родами, я знаю, я умру. Ну, не буду говорить. И нынче. Пустяки. – Она вдругъ остановилась, будто прислушиваясь или вспоминая. – Да, да, ужъ пора ѣхать. Вотъ тебѣ на счастье. – Она поцѣловала его въ оба глаза. – Только не смотри на меня, а смотри на дорогу и на препятствіяхъ не горячи Тани, а спокойнѣе. Я за тебя держу три пари. Ступай.
   Она подала ему руку и вышла. Онъ вздохнулъ и пошелъ къ коляскѣ. Но какъ только онъ выѣхалъ изъ переулковъ дачъ, онъ уже не думалъ о ней. Скачки съ бесѣдкой, съ флагомъ, съ подъѣзжающими колясками, съ лошадьми, провожаемыми въ кругъ, открылись ему, онъ забылъ все, кромѣ предстоящаго.
   V.
   День разгулялся совершенно ко времени скачекъ, солнце ярко блестѣло, и послѣдняя туча залегла на севѣрѣ.[100]
   Балашевъ пробѣжалъ мимо толпы знакомыхъ, кланяясь не впопадъ и слыша, что въ толпѣ на него показывали какъ на однаго изъ скачущихъ и на самаго надежнаго скакуна. Онъ пошелъ къ своей Танѣ, которую водилъ конюхъ и у которой стоялъ Кордъ, и входя разговаривалъ. По дорогѣ онъ наткнулся на главнаго соперника Нельсона Голицына. Его вели въ сѣдлѣ два конюха въ красныхъ картузахъ. Невольно замѣтилъ Балашевъ его спину, задъ, ноги, копыта. «Вся надежда на ѣзду противъ этой лошади», подумалъ Балашевъ и побѣжалъ къ своей.
   Передъ его подходомъ лошадь остановили. Высокій, прямой статскій съ сѣдыми усами осматривалъ лошадь. Подлѣ него стоялъ маленькій, худой, хромой. Маленькій хромой, въ то самое время, какъ Балашевъ подходилъ, проговорилъ:
   – Словъ нѣтъ, лошадь суха и ладна, но не она придетъ.
   – Это отчего?
   – Скучна. Не въ духѣ.
   Они замолчали.[101] Сѣдой въ высокой шляпѣ обернулся къ Балашеву:
   – Поздравляю, мой милый. Прекрасная лошадь, я подержу за тебя.
   – Лошадь то хороша. Каковъ ѣздокъ будетъ? – сказалъ Балашевъ улыбаясь.
   Высокій штатскій окинулъ взглядомъ сбитую коренастую фигурку Балашева и веселое твердое лицо и одобрительно улыбнулся.
   Въ толпѣ зашевелилось, зашевелились жандармы. Народъ побѣжалъ къ бесѣдкѣ.
   – Великій Князь, Государь пріѣхалъ, – послышались голоса.
   Балашевъ побѣжалъ къ бесѣдкѣ. У вѣсовъ толпилось человѣкъ 20 офицеровъ. Три изъ нихъ, Г[олицынъ], М[илютинъ] и З., были пріятели Балашева, изъ однаго съ нимъ петербургскаго круга. И одинъ изъ нихъ, маленькій худенькій М[илютинъ], съ подслѣповатыми сладкими глазками, былъ кромѣ того, что и вообще несимпатичный ему человѣкъ,[102] былъ соперникъ самый опасный; отличный ѣздокъ, легкій по вѣсу и на лошади кровной, въ[103] Италіи [?] взявшей 2 приза и недавно привезенной.
   Остальные были мало извѣстные въ Петербургскомъ свѣтѣ гвардейскіе кавалеристы, армейцы, гусары, уланы и одинъ казакъ. Были юноши еще безъ усовъ, мальчики, одинъ гусаръ совсѣмъ мальчикъ съ дѣтскимъ лицомъ, складный, красивый, напрасно старавшійся принять видъ строго серьезный, особенно обращалъ на себя вниманіе. Балашевъ съ знакомыми, и въ томъ числѣ съ М[илютинымъ], поздоровывался по своему обыкновенію просто,[104] одинаково крѣпко пожимая руку и глядя въ глаза. М[илютинъ], какъ всегда, былъ ненатураленъ, твердо смѣялся, выставляя свои длинные зубы.
   – Для чего вѣшать? – сказалъ кто-то. – Все равно надо нести что есть въ каждомъ.
   – Для славы Господа. Записывайте: 4 пуда 5 фунтовъ, – и уже немолодой конюхъ Гренадеръ [?] слѣзъ съ вѣсовъ.
   – 3 пуда 8 фунтовъ, 4 пуда 1 фунтъ. Пишите прямо 3,2, – сказалъ М[илютинъ].
   – Нельзя. Надо повѣрить…
   Въ Балашевѣ было 5 пудовъ.
   – Вотъ не ждалъ бы, что вы такъ тяжелы.
   – Да, не сбавляетъ.
   – Ну, господа, скорѣе. Государь ѣдетъ.
   По лугу, на которомъ кое гдѣ разнощики [1 неразобр.], разсыпались бѣгущія фигуры къ своимъ лошадямъ. Балашевъ подошелъ къ Tiny. Кордъ давалъ послѣднія наставленія.
   – Одно, не смотрите на другихъ, не думайте о нихъ. Не обгоняйте. Передъ препятствіями не удерживайте и не посылайте. Давайте ей выбирать самой, какъ онъ хочетъ приступить. Труднѣе всѣхъ для васъ канавы, не давайте ей прыгать въ даль.
   Балашевъ засунулъ палецъ подъ подпруги. Она, прижавъ уши, оглянулась.
   – All right, – улыбаясь сказалъ Англичанинъ.
   Балашевъ былъ немного блѣденъ, какъ онъ могъ съ его смуглымъ лицомъ.
   – Ну, садиться.
   Балашевъ оглянулся. Кое кто сидѣлъ, кто заносилъ ноги, кто вертѣлся около недающихъ садиться. Балашевъ вложилъ ногу и гибко приподнялъ тѣло. Сѣдло заскрипѣло новой кожей, и лошадь подняла заднюю ногу и потянула голову въ поводья. Въ одинъ и тотъ же моментъ поводья улеглись въ перчатку, Кордъ пустилъ, и лошадь тронулась вытягивающимъ шагомъ. Какъ только Балашевъ подъѣхалъ къ кругу и звонку и мимо его проѣхали двое, лошадь подтянулась и подняла шею, загорячилась и, несмотря на ласки, не успокоивалась, то съ той, то съ другой стороны стараясь обмануть сѣдока и вытянуть поводья. Мимо его галопомъ проѣхалъ Милютинъ на 5 вершковомъ гнѣдомъ жеребцѣ и осадилъ его у звонка. Таня выкинула лѣвую ногу и сдѣлала два прыжка, прежде чѣмъ, сердясь, не перешла на тряскую рысь, подкидывая сѣдока.
   Порывы, [1 неразобр.], повороты назадъ, затишье, звонокъ, и Балашевъ пустилъ свою лошадь въ самый моментъ звонка. Казачій офицеръ на сѣрой лошадкѣ проскакалъ не слышно мимо его, за нимъ легко вскидывая, но тяжело отбивая задними ногами, проплылъ М[илютинъ]. Таня влегла въ поводья и близилась къ хвосту М[илютина]. Первое препятствіе былъ барьеръ. М[илютинъ] былъ впереди и, почти не перемѣняя аллюра, перешелъ барьеръ и пошелъ дальше. Съ казачьимъ офицеромъ Балашевъ подскакивали вмѣстѣ. Таня рванулась и близко слишкомъ поднялась, стукнула задней ногой. Балашевъ пустилъ поводья, прислушиваясь къ такту скачки, не ушиблась ли она. Она только прибавила хода. Онъ опять сталъ сдерживать. Второе препятствіе была рѣка. Одинъ упалъ въ ней. Балашевъ подержалъ влѣво, не посылалъ, но онъ почувствовалъ въ головѣ лошади, въ ушахъ нерѣшительность; онъ чуть приложилъ шенкеля и щелкнулъ языкомъ. «Нѣтъ, я не боюсь», какъ бы сказала лошадь, рванулась въ воду. Одинъ, другой прыжокъ по водѣ. На третьемъ она заторопилась, два нетактные прыжка въ воду, но послѣдній прыжокъ такъ подкинулъ задъ, что, видно было, она шутя выпростала ноги изъ тины и вынесла на сухое. М[илютинъ] былъ тамъ сзади. Но не упалъ. Балашевъ слышалъ приближающіеся ровные поскоки его жеребца. Балашевъ оглянулся: сухая чернѣющая отъ капель пота голова жеребца, его тонкій храпъ съ прозрачными красными на [1 неразобр.] ноздрями близилась къ крупу его лошади, и М[илютинъ] улыбался ненатурально.
   Балашеву непріятно было видѣть М[илютина] съ его улыбкой; онъ не сдержалъ Тани. Она только что начинала потѣть на плечахъ. Онъ даже, забывъ увѣщанія Корда, послалъ ее. «Такъ нужно наддать, – какъ будто сказала Тани. – О, еще много могу», еще ровнѣе, плавнѣе, неслышнѣе стали ея усилія, и она отдѣлилась отъ М[илютина]. Впереди было самое трудное препятствіе: стѣнка и канава за нею. Противъ этого препятствія стояла кучка народа, Балашевъ ихъ большинство своихъ пріятелей,[105] М. О., товарищи Гр. и Н. и нѣсколько дамъ. Балашевъ уже былъ въ томъ состояніи ѣзды, когда перестаешь думать о себѣ и лошади отдѣльно, когда не чувствуешь движеній лошади, а сознаешь эти движенія какъ свои собственныя и потому не сомнѣваешься въ нихъ. Хочешь перескочить этотъ валъ и перескочишь. Ни правилъ, ни совѣтовъ Корда онъ не помнилъ, да и не нужны ему были. Онъ чувствовалъ за лошадь и всякое движенье ее зналъ и зналъ, что препятствіе это онъ перескочитъ такъ же легко, какъ сѣлъ на сѣдло. Кучка людей у препятствія была, его пріятель Гр. выше всѣхъ головой стоялъ въ серединѣ и любовался пріятелемъ Балашевымъ. Онъ всегда любовался, утѣшаясь имъ послѣ мушекъ, окружавшихъ его. Теперь онъ любовался имъ больше чѣмъ когда нибудь. Онъ своими зоркими глазами издали видѣлъ его лицо и фигуру и лошадь и глазами дружбы сливался съ нимъ и, также какъ и Балашевъ, зналъ, что онъ перескочитъ лихое препятствіе. Но когда артилеристъ знаетъ, что выстрѣлитъ пушка по [1 неразобр.], которую онъ ударяетъ, онъ всетаки дрогнетъ при выстрѣлѣ, такъ и теперь онъ и они всѣ съ замираньемъ смотрѣли на приближающуюся качающуюся голову лошади, приглядывающейся къ предстоящему препятствію, и на нагнутую впередъ широкую фигуру Балашева и на его блѣдное, не веселое лицо и блестящіе, устремленные впередъ и мелькнувшіе на нихъ глаза.
   «Лихо ѣдетъ». – «Погоди». – «Молчите, господа». Таня какъ разъ размѣряла мѣсто и поднялась съ математически вѣрной точки, чтобы дать прыжокъ. Лица всѣхъ просіяли въ тоже мгновеніе, они поняли, что она на той сторонѣ, и точно мелькнула поднятая голова и грудь и разъ и два вскинутый задъ, и не успѣли заднія ноги попасть на землю, какъ уже переднія поднялись, и лошадь и сѣдокъ, впередъ предугадавшій всѣ движенія и неотдѣлявшійся отъ сѣдла, уже скакали дальше. «Лихо, браво, Балашевъ», проговорили зрители, но уже смотрѣли на М[илютина], который подскакивалъ къ препятствію. На лицѣ Балашева мелькнула радостная улыбка, но онъ не оглядывался. Впереди и сейчасъ было маленькое препятствіе – канава съ водой въ 2 аршина. У этаго препятствія стояла дама въ лиловомъ платьѣ, другая въ сѣромъ и два господина. Балашеву не нужно было узнавать даму, онъ съ самаго начала скачекъ зналъ, что она тамъ, въ той сторонѣ, и физически почувствовалъ приближеніе къ ней. Татьяна Сергѣевна пришла съ золовкой и Б. Д. къ этому препятствію именно потому, что она не могла быть спокойна въ бесѣдкѣ, и у большаго препятствія она не могла быть. Ея пугало, волновало это препятствіе. Она, хотя и ѣздокъг какъ женщина, не могла понять, какъ возможно перепрыгнуть это препятствіе на лошади. Но она остановилась дальше, но и оттуда смотрѣла на страшное препятствіе. Она видѣла сонъ, и сонъ этотъ предвѣщалъ ей несчастіе. Когда онъ подъѣзжалъ къ валу (она давно въ бинокль узнала его впереди всѣхъ), она схватилась рукой за сестру, перебирая ея, сжимая нервными пальцами. Потомъ откинула бинокль и хотѣла броситься [?], но опять схватила бинокль, и въ ту минуту какъ она искала его въ трубу, онъ ужъ былъ на этой сторонѣ.[106] «Нѣтъ сомнѣнья, что Балашевъ выиграетъ». – «Не говорите, М[илютинъ] хорошо ѣдетъ. Онъ сдерживаетъ. Много шансовъ». – «Нѣтъ, хорошъ этотъ». – «Ахъ, опять упалъ». Пока это говорили, Балашевъ приближался, такъ что лицо его видно было, и глаза ихъ встрѣтились. Балашевъ не думалъ о канавѣ, и, дѣйствительно, нечего было думать. Онъ только послалъ лошадь. Она поднялась, но немножко рано. Такъ чтобъ миновать канаву, ей надо бы прыгнуть не 2, а 3 аршина, но это ничего не значило ей, она знала это и онъ вмѣстѣ. Они думали только о томъ, какъ скакать дальше. Вдругъ Балашевъ почувствовалъ въ то мгновеніе, какъ перескочилъ, что задъ лошади не поддалъ его, но опустился неловко (нога задняя попала на край берега и, отворотивъ дернину, осунулась). Но это было мгновенье. Какъ бы разсердившись на эту непріятность и пренебрегая ею, лошадь перенесла всю силу на другую заднюю ногу и бросила, увѣренная въ упругости задней лѣвой, весь передъ впередъ. Но бокомъ ли стала нога, слишкомъ ли понадѣялась на силу ноги лошадь, невѣрно ли стала нога, нога не выдержала, передъ поднялся, задъ подкосился, и лошадь съ сѣдокомъ рухнулась назадъ на самый берегъ канавы. Одно мгновенье, и Балашевъ выпросталъ ногу, вскочилъ и блѣдный, съ трясущейся челюстью, потянулъ лошадь, она забилась, поднялась, зашаталась и упала. М[илютинъ] съ бѣлыми зубами перелетѣлъ черезъ канаву и изчезъ. К[азачій] Офицеръ ерзонулъ черезъ, еще 3-й. Балашевъ схватился за голову. «АА!» проговорилъ онъ и съ бѣшенствомъ ударилъ каблукомъ въ бокъ лошадь. Она забилась и оглянулась на него. Уже бѣжали народъ и Кордъ. Татьяна Сергѣевна подошла тоже.
   – Что вы?
   Онъ не отвѣчалъ. Кордъ говорилъ, что лошадь сломала спину. Ее оттаскивали. И его ощупывали. Онъ сморщился, когда его тронули за бокъ. Онъ[107] сказалъ Татьянѣ Сергѣевнѣ:
   – Я не ушибся, благодарю васъ, – и пошелъ прочь, но она видѣла, какъ его поддерживалъ докторъ и какъ подъ руки посадили въ дрожки.
   VI.[108]
   Не одна Татьяна Сергѣевна зажмуривалась при видѣ скакуновъ, подходившихъ къ препятствіямъ. Государь зажмуривался всякій разъ, какъ офицеръ подходилъ къ препятствію. И когда оказалось, что изъ 17 человѣкъ упало и убилось 12, Государь недовольный уѣхалъ и сказалъ, что онъ не хотѣлъ этаго и такихъ скачекъ, что ломать шеи не позволитъ впередъ. Это же мнѣніе и прежде слышалось, хотя и смутно, въ толпѣ, но теперь вдругъ громко высказалось.
   Михаилъ Михайловичъ пріѣхалъ таки на скачку, не столько для того, чтобы послѣдовать совѣту Доктора, но для того, чтобы разрѣшить мучавшія его сомнѣнія, которымъ онъ не смѣлъ, но не могъ не вѣрить. Онъ рѣшился говорить съ женой, послѣдній разъ, и съ сестрою, съ божественной Кити, которая такъ любила, жалѣла его, но которая должна же понять, что прошло же время жалѣть, что сомнѣнія даже хуже его горя, если есть что нибудь въ мірѣ хуже того горя, котораго онъ боялся. Въ домѣ на дачѣ, разумѣется, никого не было. И Михаилъ Михайловичъ, отпустивъ извощика, рѣшилъ пойти пѣшкомъ, слѣдуя совѣту Доктора. Онъ заложилъ за спину руки съ зонтикомъ и пошелъ, опустивъ голову, съ трудомъ отрываясь отъ своихъ мыслей, чтобъ вспоминать на перекресткахъ, какое изъ направленій надо выбирать. Онъ пришелъ къ скачкамъ, когда уже водили потныхъ лошадей, коляски разъѣзжались. Всѣ были недовольны, нѣкоторые взволнованы. М[илютинъ] побѣдитель весело впрыгнулъ въ коляску къ матери. У разъѣзда столкнулся съ Голицыной и сестрой.
   – Браво, Михаилъ Михайловичъ. Неужели ты пѣшкомъ? Но что это съ вами? Должно быть, усталъ.
   Онъ въ самомъ дѣлѣ отъ непривычнаго движенія [1 неразобр.] въ то время былъ какъ сумашедшій, такъ раздраженъ нервами, чувствовалъ полный упадокъ силъ и непреодолимую рѣшительность.
   – А Таня гдѣ?
   Сестра покраснѣла, а Голицына стала говорить съ стоявшими подлѣ о паденіи Балашева. Михаилъ Михайловичъ, какъ всегда при имени Балашева, слышалъ все, что его касалось, и въ то же время говорилъ съ сестрой. Она пошла съ Н. къ канавѣ. Она хотѣла пріѣхать домой одна. Сестра лгала: она видѣла въ бинокль, что Татьяна Сергѣевна пошла вслѣдъ за паденіемъ Балашева къ своей коляскѣ и знала, какъ бы она сама видѣла, что Татьяна Сергѣевна поѣхала къ нему. Михаилъ Михайловичъ тоже понялъ это, услыхавъ, что Балашевъ сломалъ ребро. Онъ спросилъ, съ кѣмъ она пошла. Съ Н. Не хочетъ ли онъ взять мѣсто въ коляскѣ Г[олицыной]? Его довезутъ.
   – Нѣтъ, благодарю, я пройдусь.
   Онъ съ тѣмъ офиціальнымъ пріемомъ внѣшнихъ справокъ рѣшился основательно узнать, гдѣ его жена. Найти H., спросить его, спросить кучера. Зачѣмъ онъ это дѣлалъ, онъ не зналъ. Онъ зналъ, что это ни къ чему не поведетъ, зналъ и чувствовалъ всю унизительность роли мужа, ищащаго свою жену, которая ушла. «Какъ лошадь или собака ушла», подумалъ онъ. Но онъ холодно односторонне рѣшилъ это и пошелъ. Н. тотчасъ же попался ему.
   – А, Михаилъ Михайловичъ.
   – Вы видѣли мою жену?
   – Да, мы стояли вмѣстѣ, когда Балашевъ упалъ и все это попадало. Это ужасно. Можно ли такъ глупо!
   – А потомъ?
   – Она поѣхала домой, кажется. Я понимаю, что для M-me Ставровичъ это, да и всякую женщину съ нервами. Я мужчина, да и то нервы. Это гладіаторство. Недостаетъ цирка съ львами.
   Это была фраза, которую сказалъ кто то, и всѣ радовались, повторяли. Михаилъ Михайловичъ взялъ и поѣхалъ домой. Жены не было. Кити сидѣла одна, и лицо ее скрывало что то подъ неестественнымъ оживленіемъ.
   Михаилъ Михайловичъ подошелъ къ столу, сѣлъ, поставилъ локти, сдвинувъ чашку, которую подхватила Кити, положилъ голову въ руки и[109] началъ вздохъ, но остановился. Онъ открылъ лицо.
   – Кити, – чтожъ, рѣшительно это такъ?
   – Мишель, я думаю, что я не должна ни понимать тебя, ни отвѣчать тебѣ. Если я могу свою жизнь отдать для тебя, ты знаешь, что я это сдѣлаю; но не спрашивай меня ни о чемъ. Если я нужна, вели мнѣ дѣлать.
   – Да, ты нужна, чтобъ вывести меня изъ сомнѣнья. – Онъ глядѣлъ на нее и понялъ ея выраженіе при словѣ сомнѣнія. – Да и сомнѣній нѣтъ, ты хочешь сказать. Все таки ты нужна, чтобъ вывести меня изъ сомнѣнія. Такъ жить нельзя.[110] Я несчастное, невинное наказанное дитя. Мнѣ рыдать хочется, мнѣ хочется, чтобъ меня жалѣли. Чтобъ научили, что мнѣ дѣлать. Правда ли это? Неужели это правда? И что мнѣ дѣлать?
   – Я ничего не знаю, я ничего не могу сказать. Я знаю, что ты несчастливъ, а что я…
   – Какъ несчастливъ?
   – Я не знаю какъ, я вижу и ищу помочь.
   Въ это время зазвучали колеса, раздавливающiя мелкой щебень, и фыркнула подъ самымъ окномъ одна изъ лошадей остановившагося экипажа. Она вбѣжала прямая, румяная и опять больше чѣмъ когда нибудь съ тѣмъ дьявольскимъ блескомъ въ глазахъ, съ тѣмъ блескомъ, который говорилъ, что хотя въ душѣ то чувство, которое она имѣла, преступленья нѣтъ и нѣтъ ничего, чтобы остановило. Она поняла мгновенно, что говорили о ней. Враждебное блеснуло въ ея взглядѣ, въ ней, въ доброй, ни одной искры жалости къ этимъ 2 прекраснымъ (она знала это) и несчастнымъ отъ нея 2-мъ людямъ.
   – И ты здѣсь? Когда ты пріѣхалъ? Я не ждала тебя. А я была на скачкѣ и потомъ отъ ужаса при этихъ паденьяхъ уѣхала.
   – Гдѣ ты была?
   – У.... у Лизы, – сказала она, видимо радуясь своей способности лжи, – она не могла ѣхать, она больна, я ей все разсказала.
   И какъ бы радуясь и гордясь своей способностью (неизвѣстной доселѣ) лжи, она, вызывая, прибавила:[111]
   – Мнѣ говорили, что убился Иванъ Петровичъ Балашевъ, очень убился. Ну, я пойду раздѣнусь. Ты ночуешь?
   – Не знаю, мнѣ очень рано завтра надо.
   Когда она вышла, Кити сказала:
   – М[ишель], я не могу ничего сказать, позволь мнѣ обдумать, и я завтра напишу тебѣ.
   Онъ не слушалъ ее:
   – Да, да, завтра.
   Сестра поняла.
   – Ты хочешь говорить съ ней?
   – Да, я хочу.
   Онъ смотрѣлъ неподвижно на самоваръ и именно думалъ о томъ, что̀ онъ скажетъ ей. Она вошла въ блузкѣ спокойная, домашняя. Сестра вышла. Она испугалась.
   – Куда ты?
   Но Кити ушла.
   – Я приду сейчасъ.
   Она стала пить чай съ апетитомъ, много ѣла. Опять дьяволъ!
   [112]– Анна, – сказалъ Михаилъ Михайловичъ, – думаешь ли ты.. ду… думаешь ли ты, что мы можемъ такъ оставаться?
   – Отчего? – Она вынула сухарикъ изъ чая. – Что ты въ Петербургѣ, а я здѣсь? Переѣзжай сюда, возьми отпускъ.
   Она улыбающимися, насмѣшливыми глазами смотрѣла на него.
   – Таня, ты ничего не имѣешь сказать мнѣ особеннаго?
   – Я? – съ наивнымъ удивленіемъ сказала она и задумалась, вспоминая, не имѣетъ ли она что сказать. – Ничего, только то, что мнѣ тебя жаль, что ты одинъ.
   Она подошла и поцѣловала его въ лобъ. И тоже сіяющее, счастливое, спокойное, дьявольское лицо, выраженіе, которое, очевидно, не имѣло корней въ разумѣ, въ душѣ.
   – А ну, такъ хорошо, – сказалъ онъ и невольно, самъ не зная какъ, подчинился ея вліянію простоты, и они поговорили о новостяхъ, о денежныхъ дѣлахъ.
   Только одинъ разъ, когда онъ передалъ ей чашку и сказалъ: «еще пожалуйста», она вдругъ безъ причины покраснѣла такъ, что слезы выступили на глаза, и опустила лицо. Кити пришла, и вечеръ прошелъ обыкновенно.
   Она проводила его на крыльцо и когда въ мѣсячномъ свѣтѣ по безночному свѣту садился въ коляску, она сказала своимъ груднымъ голосомъ:
   – Какъ жаль, что ты уѣзжаешь, – и прибѣжала къ коляскѣ и кинула ему пледъ на ноги. Но когда коляска отъѣхала, онъ зналъ, что она, оставшись у крыльца, страдала ужасно.
   На другой день Михаилъ Михайловичъ получилъ письмо отъ Кити. Она писала: «Я молилась и просила просвѣщенія свыше. Я знаю, что мы обязаны сказать правду. Да, Татьяна невѣрна тебѣ, и это я узнала противъ воли. Это знаетъ весь городъ. Что тебѣ дѣлать? Я не знаю. Знаю одно, что Христово ученіе будет руководить т[обой].
   Твоя Кити».
   Съ тѣхъ поръ Михаилъ Михайловичъ не видалъ жены и скоро уѣхалъ изъ Петербурга.[113]
   VII. О беременности. Онъ глупъ, насмѣшливость.
   VIII. Михаилъ Михайловичъ въ Москвѣ. Леонидъ Дмитричъ затащилъ обѣдать.
   Его жена. Разговоръ о невѣрности мужа. Дѣти похожи на отца.
   IX. Въ вагонѣ разговоръ съ нигилистомъ.
   X. Роды, прощаетъ.
   XI.[114]
   Михаилъ Михайловичъ ходилъ по залѣ: «шшъ», говорилъ онъ на шумѣвшихъ слугъ. Иванъ Петровичъ легъ отдохнуть послѣ 3-хъ безсонныхъ ночей въ кабинетѣ. Чувство успокоенія поддерживалось въ Михаилѣ Михайловичѣ только христiанской дѣятельностью. Онъ пошелъ въ министерство, и тамъ, внѣ дома, ему было мучительно. Никто не могъ понимать его тайны. Хуже того – ее понимали, но навыворотъ. Онъ мучался внѣ дома, только дома онъ былъ покоенъ. Сужденія слугъ онъ презиралъ. Но не такъ думали Иванъ Балашевъ и Татьяна.
   – Чтоже, это вѣчно будетъ такъ? – говорилъ Балашевъ. – Я не могу переносить его.
   – Отчего? Его это радуетъ? Впрочемъ дѣлай какъ хочешь.
   – Дѣлай, разумѣется, нуженъ разводъ.
   – Но какъ же мнѣ сказать ему? Я скажу: «Мишель, ты такъ не можешь жить!» Онъ поблѣднѣлъ. «Ты простишь, будь великодушенъ, дай разводъ». – «Да, да, но какъ?» – «Я пришлю тебѣ адвоката». – «Ахъ да, хорошо».
   Подробности процедуры для развода, униженіе ихъ – ужаснуло его. Но христіанское чувство – это была та щека, которую надо подставить. Онъ подставилъ ее. Черезъ годъ Михаилъ Михайловичъ жилъ по старому, работая тоже; но значеніе его уничтожилось.
   XII.
   Хотѣли мусировать доброту христіанства его, но это не вышло: здравый смыслъ общества судилъ иначе, онъ былъ посмѣшищемъ. Онъ зналъ это, но не это мучало его. Его мучала необходимость сближенія съ прежней женой. Онъ не могъ забыть ее ни на минуту, онъ чувствовалъ себя привязаннымъ къ ней, какъ преступникъ къ столбу. Да и сближенія невольно вытекали черезъ дѣтей. Она смѣялась надъ нимъ, но смѣхъ этотъ не смѣшонъ былъ. Балашевъ вышелъ въ отставку и не зналъ, что съ собой дѣлать. Онъ былъ заграницей, жилъ въ Москвѣ, въ Петербургѣ, только не жилъ въ деревнѣ, гдѣ только ему можно и должно было жить. Ихъ обоихъ свѣтъ притягивалъ какъ ночныхъ бабочекъ. Они искали – умно, тонко, осторожно – признанія себя такими же, какъ другія. Но именно отъ тѣхъ то, отъ кого имъ нужно было это признаніе, они не находили его. То, что свободно мыслящіе люди дурнаго тона ѣздили къ нимъ и принимали ихъ, не только не радовало ихъ, но огорчало. Эти одинокіе знакомые очевиднѣе всего доказывали, что никто не хочетъ знать ихъ, что они должны удовлетворять себѣ одни. Пускай эти люди, которые принимали ихъ, считали себя лучше той такъ называемой пошлой свѣтской среды, но имъ не нужно было одобренія этихъ добродѣтельныхъ свободомыслящихъ людей, а нужно было одобреніе такъ называемаго пошлаго свѣта, куда ихъ не принимали. Балашевъ бывалъ въ клубѣ – игралъ. Ему говорили:
   – А, Балашевъ, здорово, какъ поживаешь? Поѣдемъ туда, сюда. Иди въ половину.
   Но никто слова не говорилъ о его женѣ. Съ нимъ обращались какъ съ холостымъ. Дамы еще хуже. Его принимали очень мило; но жены его не было для нихъ, и онъ самъ былъ человѣкъ слишкомъ хорошаго тона, чтобы попытаться заговорить о женѣ и получить тонкое оскорбленіе, за которое нельзя и отвѣтить. Онъ не могъ не ѣздить въ клубы, въ свѣтъ, и жена ревновала, мучалась, хотѣла ѣхать въ театръ, въ концертъ и мучалась еще больше. Она была умна и ловка и, чтобъ спасти себя отъ одиночества, придумывала и пытала разные выходы. Она пробовала блистать красотой и нарядомъ и привлекать молодыхъ людей, блестящихъ мущинъ, но это становилось похоже, она поняла на что, когда взглянула на его лице послѣ гулянья, на которомъ она въ коляскѣ съ вѣеромъ стояла недалеко отъ Гр. Кур., окруженная толпой. Она пробовала другой самый обычный выходъ – построить себѣ высоту, съ которой бы презирать тѣхъ, которые ее презирали; но способъ постройки этой контръ батареи всегда одинъ и тотъ же. И какъ только она задумала это, какъ около нее уже стали собираться дурно воспитанные[115] писатели, музыканты, живописцы, которые не умѣли благодарить за чай, когда она имъ подавала его.
   Онъ слишкомъ былъ твердо хорошій, искренній человѣкъ, чтобъ промѣнять свою гордость, основанную на старомъ родѣ честныхъ и образованныхъ людей, на человѣчномъ воспитаніи, на честности и прямотѣ, на этотъ пузырь гордости какого то выдуманнаго новаго либерализма. Его вѣрное чутье тотчасъ показало ему ложь этаго утѣшенья, и онъ слишкомъ глубоко презиралъ ихъ. Оставались дѣти, ихъ было двое. Но и дѣти росли одни. Никакія Англичанки и наряды не могли имъ дать той среды дядей, тетокъ, крестной матери, подругъ, товарищей, которую имѣлъ онъ въ своемъ дѣтствѣ. Оставалось чтоже? Чтоже оставалось въ этой связи, названной бракомъ? Оставались одни животныя отношенія и роскошь жизни, имѣющія смыслъ у лоретокъ, потому что всѣ любуются этой роскошью, и не имѣющія здѣсь смысла. Оставались голыя животныя отношенія, и другихъ не было и быть не могло. Но еще и этаго мало, оставался привидѣніе Михаилъ Михайловичъ, который самъ или котораго судьба всегда наталкивала на нихъ, Михаилъ Михайловичъ, осунувшійся, сгорбленный старикъ, напрасно старавшійся выразить сіяніе счастья жертвы въ своемъ сморщенномъ лицѣ. И ихъ лица становились мрачнѣе и старше по днямъ, а не по годамъ. Одно, что держало ихъ вмѣстѣ, были ж[ивотныя] о[тношенія]. Они знали это, и она дрожала потерять его, тѣмъ болѣе что видѣла, что онъ тяготился жизнью. Онъ отсѣкнулся. Война. Онъ не могъ покинуть ее. Жену онъ бы оста[вилъ], но ее нельзя было.
   Не права ли была она, когда говорила, что не нужно было развода, что можно было оставаться такъ жить? Да, тысячу разъ права.
   Въ то время какъ они такъ жили, жизнь Михаила Михайловича становилась часъ отъ часу тяжелѣе.[116] Только теперь отзывалось ему все значеніе того, что онъ сдѣлалъ. Одинокая комната его была ужасна. <Одинъ разъ онъ пошелъ въ комитетъ миссіи. Говорили о ревности и убійствѣ женъ. Михаилъ Михайловичъ всталъ медленно и поѣхалъ къ оружейнику, зарядилъ пистолетъ и поѣхалъ къ[117] ней.>[118]
   Одинъ разъ Татьяна Сергѣевна сидѣла одна и ждала Балашева, мучаясь ревностью. Онъ былъ[119] въ театрѣ. Дѣти легли спать. Она сидѣла, перебирая всю свою жизнь. Вдругъ ясно увидала, что она погубила 2-хъ людей добрыхъ, хорошихъ. Она вспомнила выходы – лоретка – нигилистка – мать (нельзя), спокойствіе – нельзя. Одно осталось – жить и наслаждаться.[120] Другъ Балашева. Отчего не отдаться, не бѣжать, сжечь жизнь. Чѣмъ заболѣлъ, тѣмъ и лѣчись.
   Человѣкъ пришелъ доложить, что пріѣхалъ Михаилъ Михайловичъ.
   – Кто?
   – Михаилъ Михайловичъ желаютъ васъ видѣть на минутку.
   – Проси.
   Сидитъ у лампы темная, лицо[121] испуганное, непричесанная.
   – Я… вы я… вамъ…
   Она хотѣла помочь. Онъ высказался.
   – Я не для себя пришелъ. Вы несчастливы. Да, больше чѣмъ когда нибудь. Мой другъ, послушайте меня. Связь наша не прервана. Я видѣлъ, что это нельзя. Я половина, я мучаюсь, и теперь вдвойнѣ. Я сдѣлалъ дурно. Я долженъ былъ простить и прогнать, но не надсмѣяться надъ таинствомъ, и всѣ мы наказаны. Я пришелъ сказать: есть одно спасенье. Спаситель. Я утѣшаюсь имъ. Если бы вы повѣрили, поняли, вамъ бы легко нести. Что вы сдѣлаете, Онъ самъ вамъ укажетъ. Но вѣрьте, что безъ религіи, безъ надеждъ на то, чего мы не понимаемъ, и жить нельзя. Надо жертвовать собой для него, и тогда счастье въ насъ; живите для другихъ, забудьте себя – для кого – вы сами узнаете – для дѣтей, для него, и вы будете счастливы. Когда вы рожали, простить васъ была самая счастливая минута жизни. Когда вдругъ просіяло у меня въ душѣ… – Онъ заплакалъ. – Я бы желалъ, чтобы вы испытали это счастье. Прощайте, я уйду. Кто-то.
   Это былъ онъ. Увидавъ Михаила Михайловича, поблѣднѣлъ. Михаилъ Михайловичъ ушелъ.
   – Что это значитъ!
   – Это ужасно. Онъ пришелъ, думая, что я несчастна, какъ духовникъ.
   – Очень мило.
   – Послушай, Иванъ, ты напрасно.
   – Нѣтъ, это ложь, фальшь, да и что ждать.
   – Иванъ, не говори.
   – Нѣтъ, невыносимо, невыносимо.
   – Ну постой, ты не будешь дольше мучаться.
   Она ушла. Онъ сѣлъ въ столовой, выпилъ вина, съ свѣчей пошелъ къ ней, ея не было. Записка: «будь счастливъ. Я сумашедшая».
   Она ушла. Черезъ день нашли[122] подъ рельсами тѣло.
   Балашевъ уѣхалъ въ Ташкентъ, отдавъ дѣтей сестрѣ. Михаилъ Михайловичъ продолжалъ служить.[123]

* № 4 (рук. № 5).

   NN
   Старушка Княгиня Марья Давыдовна Гагина, пріѣхавъ съ сыномъ въ свой[124] московскій домъ, прошла къ себѣ на половину убраться и переодѣться и велѣла сыну приходить къ кофею.
   – Чьи же это оборванные чемоданы у тебя? – спросила она, когда они проходили черезъ сѣни.
   – А это мой милый Нерадовъ – Костя. Онъ пріѣхалъ изъ деревни и у меня остановился. Вы ничего не имѣете противъ этаго, матушка?
   – Разумѣется, ничего, – тонко улыбаясь, сказала старушка, – только можно бы ему почище имѣть чемоданы. Что же онъ дѣлаетъ? Все не поступилъ на службу?
   – Нѣтъ, онъ[125] земствомъ хочетъ заниматься. А хозяйство бросилъ.
   – Который это счетъ у него планъ? Каждый день новенькое.
   – Да онъ все таки отличный человѣкъ, и сердце.
   – Что, онъ все такой же грязный?
   – Я не знаю. Онъ не грязный, онъ только деревенскій житель, – отвѣчалъ сынъ, тоже улыбаясь тому постоянному тону пренебреженья, съ которымъ его мать относилась всегда къ его[126] изъ всѣхъ людей болѣе любимому человѣку, Константину Нерадову.
   – Такъ приходи же черезъ часикъ, поговоримъ.
   Гагинъ прошелъ на свою половину.
   Неужели спитъ Константинъ Николаевичъ? – спросилъ онъ лакея.
   – Нѣтъ, не спитъ, – прокричалъ голосъ изъ за занавѣса спальни.
   И стройный широкій атлетъ съ лохматой русой[127] головой и[128] рѣдкой черноватой бородой и блестящими голубыми глазами, смотрѣвшими изъ широкаго толстоносаго лица, выскочилъ изъ за перегородки и началъ плясать, прыгать черезъ стулья и кресла и, опираясь на плечи Гагина, подпрыгивать такъ, что казалось – вотъ вотъ онъ вспрыгнетъ ногами на его эполеты.
   – Убирайся! Перестань, Костя! Что съ тобой? —говорилъ Гагинъ, и чуть замѣтная улыбка, но за то тѣмъ болѣе цѣн[ная?] и красившая его строгое лицо, виднѣлась подъ усами.[129]
   – Чему я радъ? Вотъ чему. Первое, что у меня тутъ, – онъ показалъ, какъ маленькую тыкву, огромную, развитую гимнастикой мышцу верхняго плеча, – разъ. Второе, что у меня тутъ, – онъ ударилъ себя по лбу, – третье, что у меня. – Онъ побѣжалъ за перегородку и вынесъ тетрадку исписанной бумаги. – Это я вчера началъ и теперь все пойдетъ, пойдетъ, пойдетъ. Вотъ видишь, – онъ сдвинулъ два кресла, разъ, два, три, съ мѣста съ гимнастическимъ пріемомъ съ сжатыми кулаками взялъ размахъ и перелетѣлъ черезъ оба кресла. Гагинъ засмѣялся и, доставъ папиросу, сѣлъ на диванъ.
   – Ну, однако одѣнусь и все тебѣ разскажу.
   Гагинъ сѣлъ задумавшись, что съ нимъ часто бывало, но теперь что-то очень, видно, занимало его мысль; онъ какъ остановилъ глаза на углѣ ковра, висѣвшаго со стола, такъ и не двигалъ ихъ. А ротъ его улыбался, и онъ покачивалъ головой.
   – Знаешь, я тамъ встрѣтилъ сестру Алабина, она замѣчательно мила, да, – но «замѣчательно» говорилъ онъ съ такимъ убѣжденіемъ эгоизма, что нельзя было не вѣрить.
   – Гагинъ, – послышался послѣ долгаго и громкаго плесканья голосъ изъ за занавѣса. – Какой я однако эгоистъ. Я и не спрошу. Пріѣхала Княгиня? Все хорошо?
   – Пріѣхала, все благополучно.
   – За что она меня не любитъ?
   – За то, что ты не такой, какъ всѣ люди. Ей надо для тебя отводить особый ящикъ въ головѣ; а у нея всѣ давно заняты.
   Нерадовъ высунулся изъ за занавѣса только затѣмъ, чтобы видѣть, съ какимъ выраженіемъ Гагинъ сказалъ это, и, оставшись доволенъ этимъ выраженьемъ, онъ опять ушелъ за занавѣсъ и скоро вышелъ одѣтый въ очень новый сертукъ и панталоны, въ которыхъ ему несовсѣмъ ловко было, такъ какъ онъ, всегда живя въ деревнѣ, носилъ тамъ русскую рубашку и поддевку.
   – Ну вотъ видишь ли, – сказалъ онъ, садясь противъ него. – Да чаю, – сказалъ онъ на вопросъ человѣка, что прикажутъ, – вотъ видишь ли, я вчера просидѣлъ весь вечеръ дома, и нашла тоска, изъ тоски сдѣлалась тревога, изъ тревоги цѣлый рядъ мыслей о себѣ. Дѣятельности прямой земской, такой, какой я хотѣлъ посвятить себя, въ Россіи еще не можетъ быть, а дѣятельность одна – разрабатывать Русскую мысль.
   – Какже, а ты говорилъ, что только одна и возможна дѣятельность.
   – Да мало ли что, но вотъ видишь, нужно самому учиться, docendo discimus,[130] и для этаго надо жить въ спокойной средѣ, чтобы не дѣло самое, а сперва пріемъ для дѣла, да я не могу разсказать: ну, дѣло въ томъ, что я нынче ѣду въ деревню и вернусь только съ готовой книгой. А знаешь, Каренина необыкновенно мила. Ты ее знаешь?
   – Ну, а выставка? – спросилъ Гагинъ о телятахъ своей выкормки, которыхъ привелъ на выставку Нерадовъ и которыми былъ страстно занятъ.
   – Это все вздоръ, телята мои хороши; но это не мое дѣло.
   – Вотъ какъ! Одно только нехорошо – это что мы не увидимся нынче: мнѣ надо обѣдать съ матушкой. А вотъ что, завтра поѣзжай. Мы пообѣдаемъ вмѣстѣ, и съ Богомъ.
   – Нѣтъ, не могу, – задумчиво сказалъ Нерадовъ. Онъ, видно, думалъ о другомъ.[131]
   – Да вѣдь нынче, – и Нерадовъ покраснѣлъ, вдругъ началъ говорить съ видимымъ желаніемъ, говорить какъ о самой простой вещи, – да вѣдь нынче мы обѣщались Щербацкимъ пріѣхать на катокъ.
   – Ты поѣдешь?
   Гагинъ задумался. Онъ не замѣтилъ ни краски, бросившейся въ лицо Нерадова, ни пристыженнаго выраженія его лица, когда онъ началъ говорить о Щербацкой, какъ онъ вообще не замѣчалъ тонкости выраженія.
   – Нѣтъ, – сказалъ онъ, – я не думаю ѣхать, мнѣ надо оставаться съ матушкой. Да я и не обѣщалъ.
   – Не обѣщалъ, но они ждутъ, что ты будешь, – сказалъ Нерадовъ, быстро вскочивъ. – Ну, прощай, можетъ быть, не увидимся больше. Смотри же, напиши мнѣ, если будетъ большая перемѣна въ твоей жизни, – сказалъ онъ.
   – Напишу. Да я поѣду на проѣздку посмотрѣть Грознаго и зайду. Какъ же, мы не увидимся?
   – Да дѣла пропасть. Вотъ еще завтра надо къ Стаюнину.
   – Такъ какже ты ѣдешь? Стало быть, обѣдаемъ завтра.
   – Ну да, обѣдаемъ, разумѣется, – сказалъ Нерадовъ также рѣшительно, какъ рѣшительно онъ минуту тому назадъ сказалъ, что нынче ѣдетъ. Онъ схватилъ баранью шапку и выбѣжалъ. Вслѣдъ за нимъ, акуратно сложивъ вещи, Гагинъ пошелъ къ матери.
   Старушка была чиста и элегантна, когда она вышла изъ вагона, но теперь она была какъ портретъ, покрытый лакомъ; все блестѣло на ней; и лиловое платье, и такой же бантъ, и перстни на сморщенныхъ бѣлыхъ ручкахъ, и сѣдыя букли, не блестѣли только каріе строгіе глаза, такіе же, какъ у сына. Она подвинула сама кресло, гдѣ долженъ былъ сѣсть сынъ и, видимо, хотѣла обставить какъ можно радостнѣе тотъ пріятный и важный разговоръ, который предполагала съ сыномъ. Нѣтъ для старушки матери, отстающей отъ жизни, важнѣе и волнительнѣе разговора, какъ разговоръ о женитьбѣ сына: ждется и радость новая, и потеря старой радости, и радость жертвы своей ревности для блага сына и, главное, для продолженія рода, для счастія видѣть внучатъ. Такой разговоръ предстоялъ Княгинѣ Марьѣ Давыдовнѣ. Алеша, какъ она звала его, писалъ ей въ послѣднемъ письмѣ: «вы давно желали, чтобъ я женился. Теперь я близокъ къ исполненію вашего желанія и былъ бы счастливъ, если бы вы были теперь здѣсь, чтобы я могъ обо всемъ переговорить съ вами». Въ день полученія письма она послала ему телеграмму, что ѣдетъ отъ старшаго сына, у котораго она гостила.
   – Ну, моя душа, вотъ и я, и говори мнѣ. Я тебѣ облегчу дѣло. Я догадалась, это Кити.
   – Я видѣлъ, что вы догадались. Ну, что вы скажите, мама?
   – Ахъ, моя душа! Что мнѣ сказать? Это такъ страшно. Но вотъ мой отвѣтъ.
   Она подняла свои глаза къ образу, подняла сухую руку, перекрестивъ, прижала его голову къ бархатной кофтѣ и поцѣловала его въ рѣдкіе черные на верхней части головы волосы.
   – Благодарю васъ, матушка, и за то, что вы пріѣхали ко мнѣ, и за то, что[132] вы бы одобрили мой выборъ.
   – Какъ[133] бы? Что это значитъ, – сказала она строго.
   – Мама,[134] только то, что ничего не говорите ни имъ, ни кому, позвольте мнѣ самому все сдѣлать,…[135] Я очень радъ, что вы тутъ. Но я люблю самъ свои дѣла дѣлать.
   – Ну, – она подумала, – хорошо, но помни, мой другъ,[136] что какъ противны кокетки, которыя играютъ мущинами, такъ противны мущины, играющія дѣвушками.[137]
   – О повѣрьте, что я такъ былъ остороженъ.
   – Ну, хорошо. Скажу правду, я могла желать лучше. Но на то и состояніе, чтобы выбирать не по имѣнью, а по сердцу. И родъ ихъ старый, хорошій, и отецъ, старый Князь, отличный былъ человѣкъ. Если онъ проигралъ все, то потому, что былъ честенъ, а она примѣрная мать, и Долли прекрасная вышла. Ну, разскажи, что ты дѣлаешь, что твои рысаки.
   – Ничего, maman, послѣ завтра бѣгъ. Грозный очень хорошъ.
   – Ну ты 2-хъ зайцевъ сразу. А знаешь, я тебѣ скажу, ты загадалъ: если Грозный возъметъ призъ…
   – Я сдѣлаю предложенье. Почемъ вы угадали?
   – A развѣ ты не мой сынъ?


   Первая страница рукописи четвертого по порядку начала «Анны Карениной»
   Размер подлинника

* № 5 (рук. № 6).

<Часть I. Глава I.>

   <Одно и тоже дѣло женитьба для однихъ есть забава, для другихъ мудренѣйшее дѣло на свѣтѣ.>

АННА КАРЕНИНА
РОМАНЪ.

   Отмщеніе Мое.

ЧАСТЬ I
Глава I.[138]

   Женитьба для однихъ <есть> труднѣйшее и важнѣйшее дѣло жизни, для другихъ – легкое увеселеніе.[139]
   Степанъ Аркадьичъ Алабинъ былъ въ самомъ ужасномъ положеніи: онъ, по мѣсту, занимаемому имъ въ Москвѣ, извѣстный всей Москвѣ и родня по себѣ и женѣ почти всему московскому обществу, онъ, отецъ 4-хъ дѣтей, уже съ просѣдыо въ головѣ и бакенбардахъ, вдругъ вслѣдствіи открывшейся интриги съ гувернанткой въ своемъ домѣ вдругъ сдѣлался предметомъ разговора всѣхъ. Жена его, кроткая, милая Дарья Александровна, урожденная Щербацкая, не вѣрившая въ зло на свѣтѣ, въ первый разъ поняла, что мужъ никогда не былъ и не намѣренъ былъ ей быть вѣренъ, и въ припадкѣ отчаянія и ревности бросила его и переѣхала съ дѣтьми къ своей матери. На бѣду тутъ же должники пристали къ Степану Аркадьичу, и онъ видѣлъ, что, не продавши женина имѣнья, нельзя поправить дѣлъ.
   Положеніе было ужасное, но Степанъ Аркадьичъ ни на минуту не приходилъ въ отчаянье и не переставалъ быть такъ же прямъ, румянъ и также всегда пріятенъ, добродушенъ, важенъ въ своемъ чиновничествѣ [?], какимъ онъ всегда былъ. Кредиторамъ онъ обѣщалъ отдать черезъ 6 мѣсяцевъ и успѣлъ занять деньги, и къ женѣ онъ ѣздилъ каждый день и уговаривалъ не дѣлать позора семьи для дѣтей. Жена была почти убѣждена вернуться къ нему, или по крайней мѣрѣ онъ былъ убѣжденъ, что она возвратится рано или поздно. И потому Степанъ Аркадьичъ былъ также добродушенъ и веселъ, какъ и всегда, хотя въ рѣдкія минуты и разсказывалъ своимъ близкимъ друзьямъ свое горе.
   Въ Москвѣ была выставка скота. Зоологическій садъ былъ полонъ народа.[140] Сіяя[141] раскраснѣвшимся лицомъ, съ румяными полными губами, въ глянцовитой шляпѣ, надѣтой немного съ боку на кудрявые рѣдкіе русые волосы и съ сливающимися съ сѣдой остью бобра красивыми съ просѣдью бакенбардами,[142] онъ шелъ подъ руку съ нарядной дамой и, раскланиваясь безпрестанно встрѣчавшимся знакомымъ, нагибаясь надъ дамой, заставлялъ ее смѣяться, можетъ быть, слишкомъ легкимъ, подъ вліяніемъ выпитаго за завтракомъ вина, шуткамъ. Такой же веселый и румяный и такихъ же лѣтъ, только поменьше ростомъ и некрасивый, извѣстный прожившій кутила[143] Лабазинъ прихрамывая шелъ съ ними рядомъ и принималъ участіе въ разговорѣ.[144]
   – Право, онъ ослабъ, – говорилъ Степанъ Аркадьичъ о комъ то, что выходило очень смѣшно, и дама смѣялась.
   Подойдя къ одному изъ тѣхъ наполняющихъ садъ рѣзныхъ квази русскихъ домиковъ, Алабинъ отстранилъ плечомъ совавшагося навстрѣчу молодаго человѣка и прошелъ съ дамой мимо сторожа, наряженнаго въ обшитый галуномъ кафтанъ и уже привыкшаго къ своему наряду и мрачно пропускающаго публику въ коровникъ.
   – Посмотримъ, посмотримъ коровъ, это по твоей части,[145] Лабазовъ.
   [146]Лабазовъ не пилъ ничего кромѣ воды и имѣлъ отвращеніе къ молоку.
   Для веселыхъ людей всякая шутка хороша, и всѣ трое весело засмѣялись. Въ тѣни и запахъ коровника[147] они остановились, посмотрѣли огромную чернопѣгую корову, которая, не смотря на то что была на выставкѣ, спокойно стоя на трехъ ногахъ и вытянувъ впередъ заднюю, лизала ее своимъ шероховатымъ языкомъ; потомъ подошли къ другому стойлу, въ которомъ лежала на соломѣ красная корова, которую, тыкая ногой въ гладкой задъ, старался поднять помѣщикъ въ картузѣ и енотовой шубѣ;[148] и хотѣли уже выходить, когда дама обратила вниманіе на поворотѣ на высокаго чернаго[149] молодца барина, съ поразительнымъ выраженіемъ силы, свѣжести и энергіи, который съ мужикомъ вымѣривалъ тесемкой грудь и длину коровы.
   – Что это они дѣлаютъ? – сказала дама. – И посмотрите, какой молодецъ. Вѣрно не Русской?
   Алабинъ посмотрѣлъ на не Русскаго молодца, и лицо его, всегда выражавшее удовольствіе и веселость, просіяло такъ, какъ будто онъ былъ нахмуренъ.
   – Ордынцевъ! Сережа! – закричалъ онъ черному молодцу. – Давно ли? А вотъ Наталья Семеновна. Позволь тебя представить. Наталья Семеновна, мой пріятель, и другъ, и скотоводъ, и агрономъ, и гимнастъ, и силачъ Сергѣй Ордынцевъ. Наталья Семеновна только что говорила: «Какой красавецъ, вѣрно не Русскій?» А ты самый Русскій, что Руссѣе и найти нельзя.
   – Совсѣмъ я не то говорила, – сказала дама. – Я сказала…
   – Да ничего, онъ не обидится..
   Ордынцевъ дѣйствительно, казалось, не обидѣлся; но онъ съ однаго взгляда понялъ, какого рода была дама Наталія Семеновна, и, несмотря на ея безупречный скромно элегантный туалетъ, слегка приподнялъ передъ ней[150] баранью шапку и съ сухостью, въ которой было почти отвращеніе, взглянулъ на нее и обратился къ Алабину.
   – Я выставляю телку и быка. Я только вчера изъ деревни. А это Боброва корова, лучшее животное на выставкѣ. Смотри, что за задъ. Я хочу смѣрить.
   Онъ отвернулся отъ Алабина и опять обратился къ своему мужику. Ордынцевъ былъ пріятель Алабина, хотя и 12 годами моложе его (Алабинъ былъ пріятелемъ еще съ его отцомъ). Кромѣ того Ордынцевъ былъ влюбленъ въ Княжну Щербатскую, свояченю Алабина, и[151] ждали ужъ давно, что онъ сдѣлаетъ предложеніе; и потому[152] Ордынцевъ ушелъ отъ Алабина въ стойло и сталъ перемѣрять съ мужикомъ то, что онъ уже мѣрялъ. Онъ – Ордынцевъ – человѣкъ чистой и строгой нравственности – не могъ понять этаго теперешняго появленія Алабина въ зоологическомъ саду подъ хмѣлькомъ подъ руку съ хорошенькой Анной Семеновной. Вчера, тотчасъ послѣ его пріѣзда въ Москву, знакомый разсказывалъ ему, что Алабины, мужъ съ женой, разошлись, что Дарья Александровна, жена Алабина, открыла его связь и переписку съ гувернанткой, бывшей въ домѣ, и что они разъѣзжаются или уже разъѣхались. Ордынцевъ зналъ Алабина коротко и, несмотря на совершенно противуположные ему безнравственные привычки Алабина, любилъ его, какъ и всѣ, кто зналъ Алабина, любили его. Но послѣднее извѣстіе объ гадкой исторіи съ гувернанткой, о полномъ разрывѣ съ Дарьей Александровной, женой, съ сестрой Катерины Александровны или Кити, какъ ее звали въ свѣтѣ, той самой, на которой желалъ и надѣялся жениться Ордынцевъ, и теперешняя встрѣча подъ руку съ Натальей Семеновной заставили Ордынцева, сдѣлавъ усиліе надъ собой, сухо отвернуться. Но Алабинъ не понималъ или не хотѣлъ понимать тона, принятаго пріятелемъ.
   – Коровы – это все прекрасно. Но отъ этаго, что ты влюбленъ въ своихъ коровъ, это не резонъ такъ бѣгать отъ друзей. Я и женѣ скажу и Кити, что ты здѣсь, и пріѣзжай вечеромъ къ Щербацкимъ непремѣнно. И мы будемъ.
   – Ты говоришь – нынче вечеромъ? – переспросилъ Ордынцевъ, глядя ему въ глаза.[153]
   – Ну да.[154] Нѣтъ, пожалуйста, душа моя, пріѣзжай, и Долли будетъ рада, и я уже останусь дома для тебя.[155]
   Алабинъ остановился въ нерѣшительности. Идти ли дальше или остаться?
   – Однако до свиданья, Наталья Семеновна, – сказалъ онъ вдругъ, передавая свою даму на руку[156] Лабазину[157] и взявъ подъ руку Ордынцева. – Пойдемъ поговоримъ, – сказалъ онъ, и лицо его вдругъ измѣнилось. Виноватая улыбка выразилась на его добромъ, красивомъ лицѣ. – Ты, вѣрно, слышалъ про наши…
   – Да, слышалъ.
   – Ну пойдемъ, пойдемъ поговоримъ.
   Они вышли на уединенную дорожку.
   – Ты понимаешь, что я не имѣю никакого права на объясненія, – сказалъ Ордынцевъ.
   – Да, я знаю, но ты такой пуристъ, и твой отецъ былъ, я знаю. Ну вотъ видишь ли, мой другъ. Я рѣшительно погибшій человѣкъ. Я не стою своей жены. Она – ангелъ. Но когда ты будешь женатъ, ты поймешь. Я увлекся. А главное, я самъ сдѣлалъ глупость. Этаго никогда не надо дѣлать. Я ей признался во всемъ. Ну и кончено. Я теперь виноватый. И женщины никогда не прощаютъ этаго. Но понимаешь, когда дѣти, на это нельзя такъ легко смотрѣть. Она хотѣла разъѣхаться. Насилу мы спасли ее отъ срама. И теперь я надѣюсь, что все обойдется. Ужасно, ужасно было. Но главное то, что бываетъ же увлеченіе. И вѣдь это такая прелесть была, – сказалъ онъ съ робкой улыбкой, – и я погубилъ и ту и другую. Это ужасно!
   – Да, но по крайней мѣрѣ теперь все кончено? – спросилъ Ордынцевъ.
   – Да, и кончено и нѣтъ. Ты пріѣзжай непремѣнно. Она тебя очень любитъ и будетъ рада тебя видѣть.
   – Ты знаешь, я не могу понять этихъ увлеченій.
   – Знаю, что жена правду говоритъ, что твой главный порокъ – гордость. Вотъ женись.
   – И по мнѣ бракъ, разрушенный невѣрностью[158] съ той или съ другой стороны, – продолжалъ громко и отчетливо Ордынцевъ съ своей привычкой ясно и немного длинно выражаться, – бракъ разрушенный не можетъ быть починенъ.
   – Ты не женатъ, и ты судить не можешь. Это совсѣмъ не то, что ты воображаешь.
   – Отъ этаго, можетъ быть, я никогда не женюсь, но если женюсь, то я строго исполню долгъ и буду требовать исполненія.
   – Такъ ты пріѣзжай непремѣнно, Кити будетъ, – сказалъ Алабинъ, глядя на часы и невольно отвѣчая этимъ на слова Ордынцева о бракѣ. – A мнѣ надо обѣдать у старика Щипкова.
   И Степанъ Аркадьичъ, опять выпрямивъ грудь и принявъ свое веселое, беззаботное выраженіе, растегнувъ пальто, чтобы освѣжиться отъ прилива къ головѣ, вызваннаго объясненіемъ, пошелъ легкой и красивой походкой маленькихъ ногъ къ выходу сада, гдѣ ждала его помѣсячная извощичья карета.[159]
   Въ одномъ изъ такихъ домиковъ стоялъ Ленинъ передъ стойломъ, надъ которымъ на дощечкѣ было написано: телка Русскаго завода[160] Николая Константиновича Ордынцева, и любовался ею, сравнивая ее съ другимъ знаменитымъ выводошемъ завода Бабина. Чернопѣгая телка, загнувъ голову, чесала себѣ задней головой[161] за ухомъ.
   «Нѣтъ хороша», думалъ онъ. Ленинъ зналъ свою телку до малѣйшихъ подробностей. Годъ и два мѣсяца онъ видѣлъ ее каждый почти день, зналъ ее отца, мать: узнавалъ въ ней черты материнской, отцовской породы, черты выкормки. Теперь, сравнительно съ другими выставленными телками, она упала нисколько въ его глазахъ. (Онъ думалъ одно время, что она будетъ лучшая телка на выставкѣ), но всетаки онъ высоко цѣнилъ ее. Немножко только онъ желалъ бы ее пониже на ногахъ, и когда она стояла, какъ теперь, въ глубокой постилкѣ, этотъ недостатокъ былъ незамѣтенъ, да немножко посуше въ переду и пошире костью въ заду; но этотъ недостатокъ, онъ надѣялся, выправится при первомъ тёлѣ. Голова короткая и породистая, подбрюдокъ какъ атласный мѣшокъ, глазъ большой и въ бѣломъ ободкѣ были все таки прекрасны. Такъ онъ думалъ, косясь на свою телку и прислушиваясь къ тому, что говорили посѣтители. Большинство посѣтителей были совершенно равнодушные,[162] другое большее большинство были осуждатели. И каждый, думая, что говорить новенькое, всѣ говорили одно и тоже, имянно: и что выставлять у насъ въ Россіи, привезутъ изъ за границы и выставятъ: вотъ молъ какихъ намъ нужно бы имѣть коровъ, но мы не имѣемъ. А у насъ все Тасканской породы, какъ шутилъ одинъ помѣщикъ, т. е. таскать надо подъ гору, оттого тасканская. Большинство проходило, читало надпись телки, глядѣли на телки и или ничего не говорили или говорили: «телушка какъ телушка, отчего же она Русской породы. Красная помѣсь Тирольской». Рѣдкіе останавливались, распрашивали, и тогда Ордынцевскій молодой мужикъ Елистратъ, страстный охотникъ, пріохоченный бариномъ, разсказывалъ, что телкѣ годъ 2 мѣсяца и живаго вѣсу 13 пудовъ, и выведена она не подъ матерью и т. д.[163]
   Иногда вмѣшивался и самъ хозяинъ и съ увлеченіемъ объяснялъ всю свою теорію вывода скота, основанную на новѣйшихъ научныхъ изслѣдованіяхъ. Такъ онъ вступилъ въ такое объясненіе съ молодымъ богачемъ купцомъ, который съ женой остановился противъ телки и сталъ распрашивать. Купецъ былъ охотникъ и тоже выразилъ сомнѣнье, что телка не русская. Ордынцевъ вступилъ съ нимъ въ разговоръ, безпрестанно перебивая купца и стараясь внушить ему вопервыхъ то, что надо условиться, что понимать подъ Русской скотиной. Не заморскую скотину, но ту скотину, которая вывелась въ Россіи, также какъ то, что въ Англіи считается кровной лошадью; во вторыхъ, онъ старался внушить купцу, что для вывода скота не нужно брать хорошо выкормленную въ теплѣ и угодьяхъ скотину и изъ лучшихъ условій переводить ее въ худшія, а напротивъ; въ третьихъ, онъ старался внушить купцу, хотя и невольно, но очень замѣтно, что дѣло о коровахъ и способѣ вывода знаетъ одинъ онъ, Ордынцевъ, а что всѣ, и въ томъ числѣ купецъ, глупы и ничего не понимаютъ. Онъ говорилъ хотя и умно и хорошо, но многословно и дерзко; но купецъ, несмотря на то что былъ образованный, почтенный человѣкъ и зналъ не хуже Ордынцева толкъ въ скотпнѣ и научныя разсужденія о скотѣ, слушалъ Ордынцева, не оскорбляясь его тономъ. Тотъ же самый дерзкій, самоувѣренный тонъ, который имѣлъ привычку принимать почти со всѣми Ордынцевъ, въ другомъ человѣкѣ, менѣе свѣжемъ, красивомъ и, главное, энергичномъ, былъ бы оскорбителенъ, но Ордынцевъ такъ очевидно страстно былъ увлеченъ тѣмъ, что говорилъ, что купецъ сначала пробовалъ отвѣчать, но, всякій разъ перебиваемый словами нѣтъ позвольте, выслушалъ цѣлую лекцію и остался доволенъ. Оставшись опять одинъ послѣ ухода купца, Ордынцевъ подошелъ къ своему мужику и помощнику Елистрату и съ нимъ заговорилъ о коровахъ.
   – Ну какія же тебѣ лучше всѣхъ понравились?
   – Да и чернопѣгая хороша. Только на мой обычай я бъ жену заложилъ, а того сѣдаго бычка купилъ бы, – сказалъ Елистратъ. – Охъ – ладенъ. Кабы его да къ нашей Павѣ, да это – мы бы такихъ вывели,… – закончилъ онъ, просіявъ улыбкой.
   – Правда, правда.[164] Я куплю. Ну поѣдемъ, я тебя довезу обѣдать.
   И Ордынцевъ съ мужикомъ пошелъ по дорожкамъ къ выходу, продолжая разговаривать съ мужикомъ съ большимъ увлеченіемъ, чѣмъ можно бы было предполагать, и которое умный Елистратъ справедливо относилъ къ тому, что баринъ хочетъ показать, что онъ имъ не гнушается.
   Около выхода Ордынцева догналъ бѣжавшій съ коньками замотанными худощавый молодой человѣкъ съ длиннымъ горбатымъ носомъ.
   – Давно ли, Ордынцевъ? – сказалъ по французски молодой человѣкъ, ударяя его по плечу.
   – Вчера пріѣхалъ, привезъ скотину свою на выставку.
   – Ну а что гимнастика? Бросили? Приходите завтра, поработаемъ.
   – Нѣтъ, не бросилъ, но некогда. Въ деревнѣ я поддерживаюсь верховой ѣздой. Верстъ 15 каждый день и гири.
   Ордынцевъ отвѣчалъ и говорилъ по французски замѣчательно изящнымъ языкомъ и выговоромъ и не такъ, какъ его собесѣдникъ, перемѣшивая Русскій съ Французскимъ. Замѣтенъ былъ нѣкоторый педантизмъ въ томъ, что онъ, разъ рѣшивъ, что глупо мѣшать два языка, отчетливо и ясно говорилъ на томъ или другомъ.
   Молодой человѣкъ пощупалъ его руку выше локтя. И тотчасъ же при этомъ жестѣ Ордынцевъ напружилъ мускулы.
   – О! О! ничего не ослабла. Что же, всѣ 5 пудовъ?
   – Поднимаю или вѣшу?
   – И то и другое.
   – Поднимаю тоже, но вѣсу я въ себѣ сбавилъ, а то сталъ толстѣть.
   – Это кто же съ вами?
   – Это мой товарищъ по скотоводству, замѣчательный человѣкъ.
   Но молодому человѣку, видно, не интересенъ былъ замѣчательный мужикъ, онъ пожалъ руку Ордынцеву.
   – Пріѣзжайте завтра, весь классъ васъ будетъ ждать. Старая гвардія – и Келеръ ходитъ, – и пробѣжалъ впередъ. – Ахъ да, – закричалъ онъ оборачиваясь, – были вы у Алабиныхъ?
   – Нѣтъ еще.
   – Говорятъ, они разъѣзжаются.
   – Нѣтъ, это неправда.
   – Вѣдь надо что нибудь выдумать.
   – До свиданья.[165]
   –
   Вернувшись въ свой № въ новой гостиницѣ на Петровкѣ, Ордынцевъ увидалъ, что онъ опоздалъ къ обѣду къ теткѣ, да и ему не хотѣлось никуда идти. Несмотря на все увлеченіе, съ которымъ онъ занимался выставкой и успѣхомъ своей телки, съ той минуты, какъ онъ встрѣтилъ Алабина и тотъ взялъ съ него обѣщаніе пріѣхать вечеромъ къ нему и сказалъ ему, что Китти Щербацкая тамъ будетъ, новое чувство поднялось въ душѣ молодого человѣка, и, споря съ купцомъ и совѣтуясь съ Елистратомъ и соображая покупку сѣдаго бычка, мысль о Китти и о предстоящемъ свиданіи съ нею ни на минуту не покидала его. Привычка занятія поддерживала его въ прежней колеѣ, какъ данное движеніе несетъ корабль еще по прежнему направленію, а уже парусъ надулся въ другую сторону. Онъ услалъ Елистрата обѣдать, велѣлъ подать себѣ обѣдать въ нумеръ и радъ былъ, что остался одинъ, чтобы обдумать предстоящее. Ему было 26 лѣтъ, и, какъ человѣкъ исключительно чистой нравственности, онъ чувствовалъ болѣе чѣмъ другой, какъ нехорошо человѣку единому быть. Уже давно женщины дѣйствовали на него такъ, что онъ или чувствовалъ къ нимъ восторги, ничѣмъ не оправдываемые, или отвращеніе и ужасъ. Отца и матери у него не было. Онъ былъ уже 5 годъ по выходѣ изъ университета и по смерти отца въ одно и тоже время полнымъ хозяиномъ себя, своего имѣнія и еще опекуномъ меньшаго брата. Состояніе у него было среднее,[166] независимость для одного, 10, 12 тысячъ дохода на его долю; но у нея, у Кити Щербацкой, почти ничего не было. Но объ этомъ онъ не позволялъ себѣ думать. Что то было унизительное для его гордости думать, что деньги могутъ мѣшать выбору его жизни. «Для другихъ 12 тысячъ мало, но для меня, – думалъ онъ, – это другое. Вопервыхъ, жизнь моя семейная будетъ совсѣмъ не похожая на всѣ жизни, какія я вижу. Будетъ другое. Потомъ, еслибъ нужно сдѣлать деньги, я сдѣлаю. Но подчинится ли она моимъ требованіямъ? Она хороша, среда ея глупая московская свѣтская. Правда, она особенное существо.[167] Та самая особенная, какая нужна для моей особенной жизни. Но нѣтъ ли у ней прошедшаго, не была ли она влюблена? Если да, то кончено. Идти по слѣдамъ другаго я не могу. Но почему же я думаю? – Нѣтъ, но что то щемитъ мнѣ сердце и радуетъ, когда думаю. Что щемитъ? Одно – что я долженъ рѣшиться, да и нынче вечеромъ».
   Онъ всталъ и сталъ ходить по комнатѣ, вспоминая ея прелестное бѣлокурое кроткое лицо и, главное, глаза, которые вопросительно выжидательно смотрѣли на него, это благородство осанки и искренность, доброту выраженья. Но все что то мучало его. Онъ не признавался себѣ даже въ томъ, что мучало его. Его мучала мысль объ невыносимомъ оскорбленіи отказа, въ возможность котораго онъ ставилъ себя.
   Онъ вспоминалъ ея улыбки при разговорѣ съ нимъ, тѣ улыбки, которыя говорили, что она знаетъ его любовь и радуется ей. Онъ вспоминалъ, главное, то отношеніе къ себѣ ея сестры, ея матери, какъ будто ужъ ждали отъ него, что вотъ вотъ онъ сдѣлаетъ предложеніе. Вспоминалъ, что была даже, несмотря на ихъ страхъ какъ бы заманивать его, была неловкость, что очевидно въ послѣднюю зиму дѣло дошло до того, что онъ долженъ былъ сдѣлать предложеніе въ мнѣніи свѣта. Его ужъ не звали, когда звали другихъ, и онъ не обижался. «Да, да, – говорилъ онъ себѣ. – Нынче это кончится».
   Елистратъ, пообѣдавъ, вошелъ въ нумеръ.
   – Ну ужъ кушанье, – сказалъ онъ, – и не знаешь, какъ его ѣсть то. Хороша Москва, да дорога. Чтоже, сходить къ Прыжову посватать бычка?
   Ордынцевъ остановился передъ Елистратомъ, не отвѣчая и улыбаясь, сверху внизъ глядя на него.
   – А знаешь, Елистратъ Агеичъ, о чемъ я думаю. Что ты скажешь?
   – Объ чемъ сказать то?
   – Какъ ты скажешь, надо мнѣ жениться?
   – И давно пора, – ни секунду немедля, какъ давно всѣмъ свѣтомъ рѣшенное дѣло, отвѣчалъ Елистратъ. – Самое хорошее дѣло.
   – Ты думаешь?
   – Чего думать, Николай Константиновичъ. Тутъ и думать нечего. Возьмите барыню посмирнѣе,[168] да чтобъ хозяйка была, совсѣмъ жизнь другую увидите.
   Ордынцевъ засмѣялся ребяческимъ смѣхомъ и поднялъ и подкинулъ Елистрата.
   – Ну, ладно, подумаемъ.
   И, отпустивъ Елистрата, Ордынцевъ неторопливо переодѣлъ свѣжую рубашку и[169] фракъ вмѣсто утренняго пичджака [?] и пошелъ, чтобы чѣмъ нибудь занять время, въ Хлѣбный переулокъ, гдѣ жили[170] Щербацкіе.
   Никогда послѣ Ордынцевъ не забылъ этаго полчаса, который онъ шелъ по слабо освѣщеннымъ улицамъ съ сердцемъ, замиравшимъ отъ страха и ожиданія огромной радости, не забылъ этой размягченности душевной, какъ будто наружу ничѣмъ не закрыто было его сердце; съ такой силой отзывались въ немъ всѣ впечатлѣнія. Переходъ черезъ Никитскую изъ Газетнаго въ темный Кисловскiй переулокъ и слѣпая стѣна монастыря, мимо которой, свистя, что то несъ мальчикъ и извощикъ ѣхалъ ему навстрѣчу въ саняхъ, почему то навсегда остался ему въ памяти. Ему прелестна была и веселость мальчика и прелестенъ видъ движущей[ся] лошади съ санями, бросающей тѣнь на стѣну, и прелестна мысль монастыря, тишины и доживанія жизни среди шумной, кишащей сложными интересами Москвы, и прелестнѣе всего его любовь къ себѣ, къ жизни, къ ней и способность пониманія и наслажденія всѣмъ прекраснымъ въ жизни.
   Когда онъ позвонилъ у подъѣзда, гдѣ стояла карета и сани, онъ почувствовалъ, что не можетъ дышать отъ волненія счастія, и нарочно сталъ думать о непріятномъ, о безнравственности Алабина, съ тѣмъ чтобы разсердиться и этимъ сердцомъ успокоить свою размягченную душу
   Глава V.
   Князья Щербацкіе были когда [-то] очень богатые люди, но старый Князь[171] шутя проигралъ все свое и часть состоянія жены.[172] Ежели бы Княгиня[173] рѣшительно не взяла въ свои руки остатки состоянiя и, какъ ни противно это было ея характеру, не отказала Князю въ выдачѣ ему денегъ, онъ проигралъ бы все. «Если бы мнѣ несчастные 10, 15 тысячъ, я бы отыгралъ все», говорилъ себѣ князь, еще свѣжій 60 лѣтній человѣкъ.[174] Въ то же почти время какъ Княгиня перестала давать деньги для игры мужу, случилась и смерть единственнаго любимаго сына. Смерть эта страшно поразила Князя и съ той поры, 12 лѣтъ тому назадъ, и съ той поры безъ дѣла, кромѣ номинальной службы при Императрицыныхъ учрежденіяхъ, безъ занятій, безъ интереса къ чему бы то ни было, съѣдаемый неудовлетворенной жаждой страсти, презирая и ненавидя все новое, наростающее и живущее, несмотря на то что онъ пересталъ жить, непріятнымъ, тяжелымъ гостемъ жилъ въ домѣ. И если бы не умѣнье, нѣжность, любовь меньшой незамужней дочери Кити, которую одну какъ будто и любилъ, онъ былъ бы невыносимымъ членомъ семьи. Теперь Щербацкіе жили далеко небогато, но всетаки много выше средствъ.[175] Жизнь въ Москвѣ, гдѣ они проживали тысячъ 20, тогда какъ у нихъ было всего 10 тысячъ дохода, Княгиня считала необходимымъ для того, чтобы выдать замужъ послѣднюю дочь, которая была въ томъ[176] дѣвичьемъ возрастѣ 20 лѣтъ, когда теперь или никогда выдти замужъ. За Кити нельзя было бояться, чтобы она засидѣлась, – она была нетолько хороша, но такъ привлекательна, что нѣсколько предложеній уже были ей сдѣланы; но съ одной стороны, она не любила никого изъ тѣхъ, кто дѣлалъ предложеніе, съ другой стороны, мать знала, что Китти всегда скорѣе склонна отказаться, чѣмъ принять предложенi[е] уже по тому только, чтобы не оставить мать одну съ отцомъ. Кромѣ того, на успѣхъ хорошаго замужества Китти имѣло дурное вліяніе замужество сестры. Умная мать знала, что меньшія сестры всегда преждевременно узнаютъ многія супружескія отношенія вслѣдствіи близости съ старшей замужней сестрой. И тутъ все, что узнала Китти, могло только отвратить ее отъ супружества и сдѣлать болѣе требовательной. Кромѣ того умная, опытная мать знала, что всегда почти, особенно въ семьѣ, гдѣ нѣтъ братьевъ, меньшая сестра выходитъ за мужъ въ кругу друзей мужа старшей сестры; а друзья Алабина, несмотря на его по связямъ и имени высшее положеніе въ обществѣ, были не[177] женихи, которыхъ бы желала мать для дочери. Это были большей частью веселые собесѣдники на пиру, но не желательные мужья для дочери.
   И когда мать подумывала о томъ, что Китти можетъ не выдти замужъ, ей становилось особенно больно, нетолько потому, какъ вообще матерямъ грустно и обидно, что онѣ не сумѣли сбыть товаръ съ рукъ, но особенно больно потому, что она твердо знала, что товаръ ее перваго, самаго перваго достоинства; она знала про себя, что была отличная жена и мать, знала, что Долли, несмотря на несчастье въ супружествѣ, была образцовая жена и мать, и знала, что Китти будетъ такая же и еще лучше, съ придаткомъ особенной, ей свойственной прелести и граціи. Изъ[178] очевидныхъ искателей руки Китти теперь на кону были два: Левинъ, графъ Кубинъ. Для матери не могло быть никакого сравненія между Кубинымъ и Левинымъ. Матери не нравилось въ[179] Левинѣ и его молодость и его гордость, самоувѣренность, ни на чемъ не основанная, и его, по понятіямъ матери, дикая какая-то жизнь въ деревнѣ съ занятіями[180] скотиной, мужиками; не нравилось, и очень, то, что онъ, очевидно влюбленный уже 2-й годъ въ дочь, ѣздилъ въ домъ, говорилъ[181] про разныя глупости и чего то какъ будто ждалъ, высматривалъ, какъ будто боялся, не велика ли будетъ честь, если онъ сдѣлаетъ предложеніе, и не понималъ, что, ѣздя въ домъ, гдѣ дѣвушка невѣста, онъ долженъ былъ давно объясниться. Старый Князь, принимавшій мало участія въ семейныхъ дѣлахъ, въ этомъ дѣлѣ былъ противуположнаго мнѣнія съ женою. Онъ покровительствовалъ[182] Левину и желалъ брака Кити съ нимъ. Главнымъ качествомъ[183] Левина онъ выставлялъ передъ женою[184] физическую свѣжесть, не истасканность. Но Княгиня по странной женской слабости не могла повѣрить, чтобы ее мужъ, во всемъ неправый, могъ бы быть правъ въ этомъ, и сердито и презрительно спорила съ нимъ, оскорбляясь даже тѣмъ, что физическую свѣжесть и силу можно ставить въ заслугу кому нибудь, кромѣ мужику. Она говорила, что эта физическая свѣжесть[185] и доказываетъ, что у него нѣтъ сердца. <Княгиня тѣмъ болѣе теперь была недовольна Ордынцевымъ, что въ послѣднее время, въ концѣ этой зимы,[186] на Московскихъ балахъ, изъ которыхъ ни однаго не пропускала Кити, появился новый искатель, къ которому Княгиня была расположена всей душой.> Другой искатель[187] удовлетворялъ всѣмъ желаніямъ матери. Она каждое утро [и] вечеромъ молилась о томъ, чтобы это сдѣлалось.[188] Искатель этотъ былъ[189] Графъ Вроцкой, одинъ изъ двухъ братьевъ[190] Вроцкихъ, сыновей извѣстной въ Москвѣ[191] Графини Марьи Алексѣвны. Оба брата были очень богаты, прекраснаго семейства. Отецъ ихъ оставилъ память благороднаго Русскаго вельможи, оба прекрасно образованы, кончили курсъ[192] въ высшемъ военномъ учебномъ заведеніи, оба первыми учениками, и оба служили въ гвардіи. Меньшій, Алексѣй, Кавалергардъ, жилъ въ отпускѣ[193] за границей и теперь, возвращаясь, проживъ въ Москвѣ два мѣсяца, встрѣтился на балѣ съ Кити и сталъ ѣздить въ домъ.[194]
   Нельзя было сомнѣваться въ томъ, что означаютъ его посѣщенія. Вчера только разрушились послѣднія сомнѣнія матери о томъ, почему онъ не высказывается. Китти, все разсказывавшая матери, разсказала ей свой разговоръ съ нимъ.[195] Говоря объ своихъ отношеніяхъ къ матери, онъ сказалъ, что они оба брата такъ привыкли подчиняться ей во всемъ, что[196] они никогда не рѣшатся предпринять что нибудь важное, не посовѣтовавшись съ нею.
   «И теперь я особенно жду, какъ особеннаго счастія, пріѣзда матушки изъ Петербурга», сказалъ онъ. «И я перемѣнила разговоръ», разсказывала Китти. Мать заставила нѣсколько разъ повторить эти слова. И успокоилась. Она знала, что старуху Удашеву ждутъ со дня на день. Знала, что старуха будетъ рада выбору сына, но понимала, что онъ, боясь оскорбить ее, не дѣлаетъ предложеніе безъ ея согласія.
   Какъ ни много горя было у старой Княгини отъ старшей дочери,[197] собиравшейся оставить мужа, этотъ предстоящій бракъ радовалъ ее, и мысль о томъ, чтобы онъ разошелся, пугала ее. Она ничего прямо не совѣтовала дочери, не спрашивала ее, приметъ ли она или нѣтъ предложеніе, – она знала, что тутъ нельзя вмѣшиваться; но она боялась, что дочь, имѣвшая, какъ ей казалось, одно время чувство къ[198] Левину и подававшая надежды, изъ чувства излишней честности не отказала Удашеву. Поэтому[199] она холодно встрѣтила Ордынцева и почти не звала его. Когда она осталась одна съ дочерью, Княгиня чуть не разразилась словами упрековъ и досады.
   – Я очень, очень рада, – сказала Китти значительно. – Я очень рада, что онъ пріѣхалъ. <– И взглянула на мать, и потомъ, оставшись одна,[200] она сказала ей, успокаивая ее: —> Я рада тому, что нынче все рѣшится.
   – Но какъ?
   – Какъ? – сказала она задумавшись. – Я знаю какъ; но позвольте мнѣ не сказать вамъ. Такъ страшно говорить про это.[201]
   –
   Когда Ордынцевъ вошелъ въ гостиную, въ ней сидѣли старая Княгиня, Дарья Александровна, Алабинъ, Удашевъ и Китти съ своимъ другомъ Графиней Нордстонъ. Ордынцевъ зналъ всѣхъ, кромѣ Удашева.
   Онъ зналъ и круглый столъ, и тонъ общаго разговора и выраженіе лица Китти, то выраженіе[202] взволнованнаго, но сдержаннаго счастія, которое было на ея лицѣ. При входѣ его она невольно покраснѣла, какъ 13 л[ѣтняя] дѣвочка, и съ улыбкой, которую онъ хорошо зналъ, ожидала, чтобы онъ поздорововался съ матерью и Графиней Нордстонъ, которая сидѣла ближе. Бывало, она съ той же улыбкой[203] ожидала, чтобъ онъ кончилъ здорововаться, и эта улыбка, внушая согласіе о томъ, что это нужно только для того, чтобы быть вмѣстѣ, радовала его; теперь было тоже; но въ то время какъ онъ здорововался съ матерью, она сказала что[-то], нагнувъ свою прелестную голову къ Удашеву. Этого слова было довольно, чтобъ ему понять значеніе Удашева, и вмѣсто размягченнаго состоянія онъ вдругъ почувствовалъ себя озлобленнымъ весельемъ. Въ ту же минуту, хотя была неправда, что она знала, кого выберетъ до сихъ поръ, она узнала, что это былъ Удашевъ, и ей жалко стало Ордынцева. Онъ былъ веселъ, развязенъ, и при представленіи другъ другу Удашевъ и Ордынцевъ поняли, что они враги, но маленькій ростомъ, хотя и крѣпкій, Удашевъ сталъ утонченъ, учтивъ и презрителенъ, а силачъ Ордынцевъ неприлично и обидчиво озлобленъ. Гостиная раздѣлилась на два лагеря. На сторонѣ Удашева была мать, сама Кити и Графиня Нордстонъ, на сторонѣ Ордынцева только Китти, но скоро прибавился ему на помощь Алабинъ и старый Князь, и партія стала ровна.
   Разговоръ былъ поднятъ матерью о деревенской жизни, и Ордынцевъ сталъ разсказывать, какъ онъ живетъ.
   – Какъ можно жить, – говорила Графиня Нордстонъ, – въ деревнѣ одному, не понимаю.[204]
   – Стива разсказывалъ, что вы выставили прекрасную корову, – сказала Княгиня.
   – Онъ, кажется, и не посмотрѣлъ на нее, – улыбаясь отвѣчалъ Ордынцевъ. И стараясь перевести разговоръ съ себя на другихъ: – Вы много танцовали эту зиму, Катерина Александровна?
   – Да, какъ обыкновенно. Мама, – сказала она, указывая глазами на Удашева, но мама не замѣтила, и она сама должна была представить: – Князь Удашевъ А[лексѣй] В[асильевичъ?], Ордынцевъ.
   Удашевъ всталъ и съ свойственнымъ ему открытымъ добродушіемъ, улыбаясь, крѣпко пожалъ руку Ордынцеву.
   – Очень радъ. Я слышалъ про васъ много по гимнастикѣ.
   Ордынцевъ холодно, почти презрительно отнесся къ Удашеву.
   – Да, можетъ быть, – и обратился къ Графинѣ Нордстонъ.
   – Ну что, Графиня, ваши столики?
   Ордынцевъ чувствовалъ Удашева врагомъ, и Кити не понравилось это, но больше всѣхъ Нордстонъ. Она предприняла вышутить Ордынцева, что она такъ хорошо умѣла.
   – Знаю, вы презираете это. Но чтоже дѣлать, не всѣмъ дано такое спокойствiе. Вы разскажите лучше, какъ вы живете въ деревнѣ.
   Онъ сталъ разсказывать.
   – Я не понимаю.
   – Нѣтъ, я не понимаю, какъ ѣздить по гостинымъ болтать.
   – Ну, это неучтиво.
   Удашевъ улыбнулся тоже. Ордынцевъ еще больше окрысился. Удашевъ, чтобъ говорить что нибудь, началъ о новой книгѣ. Ордынцевъ и тутъ перебилъ его, высказывая смѣло и безапеляціонно свое всѣмъ противуположное мнѣніе. Кити, сбирая сборками лобъ, старалась противурѣчить, но Нордстонъ раздражала его, и онъ расходился. Всѣмъ было непріятно, и онъ чувствовалъ себя причиной. Къ чаю вошелъ старый Князь, обнялъ его и сталъ поддакивать съ другой точки зрѣнія и началъ длинную исторію о безобразіи судовъ. Онъ долженъ былъ слушать старика из учтивости и вмѣстѣ съ тѣмъ видѣлъ, что всѣ рады освободиться отъ него и что у нихъ втроемъ пошелъ веселый small talk.[205] Онъ никогда не ставилъ себя въ такое неловкое положеніе, онъ дѣлалъ видъ, что слушаетъ старика; но слушалъ ихъ и когда говорилъ, то хотѣлъ втянуть ихъ въ разговоръ, но его какъ будто боялись.[206]
   Кити за чаемъ, вызванная Нордстонъ, высказала Удашеву свое мнѣніе объ Ордынцевѣ, что онъ молодъ и гордъ. Это она сдѣлала въ первый разъ и этимъ какъ будто дала знать Удашеву, что она его жертвуетъ ему. Она была такъ увлечена Удашевымъ, онъ былъ такъ вполнѣ преданъ ей, такъ постоянно любовались ею его глаза, что губы ея не развивались, а, какъ кудри, сложились въ изогнутую линію, и на чистомъ лбу вскакивали шишки мысли, и глаза голубые свѣтились яркимъ свѣтомъ. Удашевъ говорилъ о пустякахъ, о послѣднемъ балѣ, о сплетняхъ о Патти, предлагалъ принести ложу и каждую минуту говорилъ себѣ: «да, это она, она, и я буду счастливъ съ нею». То, что она, очевидно, откинула Ордынцева, сблизило ихъ больше, чѣмъ все прежнее. Княгиня Нордстонъ сіяла и радовалась, и онъ и она чувствовали это. Когда Ордынцевъ наконецъ вырвался отъ старика и подошелъ къ столу, онъ замѣтилъ, что разговоръ замолкъ и онъ былъ лишній; какъ ни старалась Кити (шишка прыгала) разговорить, она не могла, и Долли предприняла его, но и сама впала въ ироническіе отзывы о мужѣ.[207]
   Ордынцевъ уже сбирался уѣхать, какъ пріѣхалъ Стива, легко на своихъ маленькихъ ножкахъ неся свой широкій грудной ящикъ. Онъ весело поздоров[овался] со всѣми и точно также съ женою, поцѣловавъ ея руку.
   – Куда же ты?
   – Нѣтъ, мнѣ еще нужно, – солгалъ Ордынцевъ и весело вызывающе простился и вышелъ.
   Ему никуда не нужно было. Ему нужно было только быть тутъ, гдѣ была Кити, но въ немъ не нуждались, и съ чувствомъ боли и стыда, но съ сіяющимъ лицомъ онъ вышелъ, сѣлъ на извощика и пріѣхалъ домой, легъ и заплакалъ.
   «Отчего, отчего, – думалъ онъ, – я всѣмъ противенъ, тяжелъ? Не они виноваты, но я. Но въ чемъ же? Нѣтъ, я не виноватъ.[208] Но вѣдь я говорилъ уже себѣ; но безъ[209] нихъ я не могу жить. Вѣдь я пріѣхалъ. – И онъ представлялъ себѣ его,[210] Вр[оцкаго], счастливаго, добраго, наивнаго и умнаго.[211] – Она должна выбрать его. А я? <Что такое?> Не можетъ быть, гордость! Что нибудь во мнѣ не такъ.[212] Домой, домой, – былъ одинъ отвѣтъ. – Тамъ рѣшится», и онъ вспоминалъ матокъ, коровъ, постройку и сталъ успокаиваться. Брата дома не было.[213] Онъ послалъ телеграмму, чтобъ выѣхала лошадь, и легъ спать.
   Утромъ его братъ не вставалъ, онъ выѣхалъ, къ вечеру пріѣхалъ. Дорогой, еще въ вагонѣ, онъ разговаривалъ съ сосѣдями о политикѣ, о книг[ахъ], о знакомыхъ, но когда онъ вышелъ на своей станціи, надѣлъ тулупъ, увидалъ криваго Игната и съ подвязаннымъ хвостомъ пристяжную безъ живота, интересы деревни обхватили его. И Игнатъ разсказывалъ про перевозъ гречи въ сушилку, осуждалъ прикащика. Работы шли, но медленнѣе, чѣмъ онъ ждалъ. Отелилась Пава. Дома съ фонаремъ еще онъ пошелъ смотрѣть Паву, пришелъ въ комнату съ облѣзлымъ поломъ, съ гвоздями. Няня въ куцавейкѣ, свой почеркъ на столѣ, и онъ почувствовалъ, что онъ пришелся, какъ ключъ къ замку, къ своему деревенскому житью, и утихъ, и пошла таже жизнь съ новаго жара. Постройки, сушилки, школа, мужики, сватьба работника, скотина, телка, досады, радости и забота.
   –
   Когда вечеръ кончился и всѣ уѣхали и Кити пришла въ свою комнату, одно впечатлѣніе неотступно преслѣдовало ее. Это было его лицо съ насупленными бровями и мрачно, уныло смотрящими изъ подъ нихъ добрыми голубыми глазами, какъ онъ стоялъ, слушая рѣчи стараго Князя. И ей нетолько жалко его было, но стало жалко себя за то, что она его потеряла, потеряла на всегда, сколько она ни говорила себѣ, что она любила Вр[оцкаго] и любитъ его. Это была правда; но сколько она ни говорила себѣ это, ей такъ было жаль того, что она навѣрное потеряла, что она закрыла лицо руками и заплакала горючими слезами.
   –
   Въ тотъ же вечеръ, какъ хотя и не гласно, не выражено, но очевидно для всѣхъ рѣшилась судьба Кити и Удашева, когда Кити вернулась въ свою комнату съ несходящей улыбкой съ лица и въ восторгѣ страха и радости молилась и смѣялась и когда Удашевъ проѣхалъ мимо[214] Дюсо, гдѣ его ждали, не въ силахъ заѣхать и, заѣхавъ, пройдя, какъ чужой и царь, вышелъ оттуда, стряхивая прахъ ногъ, въ этотъ вечеръ было и объясненіе Степана Аркадьевича съ женою.[215] Въ первый разъ она склонилась на просьбы матери и сестры и рѣшилась выслушать мужа.
   – Я знаю все, что будетъ, – сказала Долли иронически и зло сжимая губы, – будутъ увѣренія, что всѣ мущины такъ, что это не совсѣмъ такъ, какъ у него все бываетъ не совсѣмъ такъ; немного правда, немного неправда, – сказала она, передразнивая его съ злобой и знаніемъ, которое даетъ одна любовь. Но онъ меня не увѣритъ, и ужъ ему, – съ злостью, изуродовавшей ея тихое лицо, сказала она, – я не повѣрю. Я не могу любить человѣка, котораго презираю.
   Но объясненіе было совсѣмъ не такое, какое ожидала Долли. Степанъ Аркадьичъ подошелъ къ ней съ робкимъ, дѣтскимъ, милымъ лицомъ, выглядывавшимъ между сѣдѣющими бакенбардами и изъ подъ краснѣющаго носа, и на первыя слова ея (она отвернувшись сказала съ злостью и страданіемъ въ голосѣ: «Ну что можно говорить») – на первыя эти слова въ лицѣ его сдѣлалась судорога, и онъ зарыдалъ, цѣлуя ея руки. Она хотѣла плакать, но удержалась и скрыла.
   На другой день она переѣхала домой съ уговоромъ, что она для приличія будетъ жить съ нимъ, но что между ними все кончено.
   Степанъ Аркадьичъ былъ доволенъ: приличіе было соблюдено – жена переѣзжала къ матери на время перекраски дверей, другое – жена на виноватую просьбу его подписать купчую иронически согласилась. Третье – главное – устроить внутреннія отношенія по старому – это дѣло Степанъ Аркадьичъ надѣялся устроить съ помощью любимой сестры Петербургской дамы Анны Аркадьевны Карениной, которой онъ писалъ въ Петербургъ и которая обѣщала пріѣхать погостить въ Москву къ невѣсткѣ.
   –
   Прошло 3 дня. Степанъ Аркадьичъ засѣдалъ весело въ судѣ, по панибратски лаская всѣхъ. Долли углубилась въ дѣтей. Удашевъ ѣздилъ каждый день къ Щербацкимъ, и всѣ знали, что онъ неизмѣнно женихъ. Онъ перешелъ уже ту неопредѣленную черту. Уже не боялись компрометировать ни онъ, ни она. Ордынцевъ сдѣлалъ чистку въ себѣ и домѣ и засѣлъ за политико-экономическую работу и готовился къ новымъ улучшеніямъ лѣта.
   – Право, – говорила Долли, – я не знаю, гдѣ ее положить. И въ другое время я ей рада; но теперь… Столько хлопотъ съ дѣтьми. И что ей, Петербургской модной дамѣ, у насъ только…
   – Ахъ полно, Долли, – сказалъ мужъ съ смиреніемъ.
   – Да тебѣ полно, a мнѣ надо готовить и стѣснить дѣтей.
   – Ну хочешь, я все сдѣлаю.
   – Знаю я, скажешь Матвѣю сдѣлать чего нельзя и уѣдешь, а онъ все перепутаетъ.
   – Совсѣмъ нѣтъ.
   – Ну хорошо, сдѣлай. Я уже и рукъ не приложу.
   Но кончилось тѣмъ, что, когда Степанъ Аркадьичъ поѣхалъ на желѣзную дорогу встрѣчать сестру вмѣстѣ съ Удашевымъ, который съ этимъ же поѣздомъ ждалъ мать, Долли устроила комнату для золовки.
   –
   На дебаркадерѣ стояла рѣдкая толпа. Степанъ Аркадьичъ пріѣхалъ встрѣчать сестру, Удашевъ мать. Онѣ въ одномъ поѣздѣ должны были пріѣхать изъ Москвы въ 8 часовъ вечера.
   – Вы не знаете Анну? – съ удивленіемъ и упрекомъ говорилъ Степанъ Аркадьичъ.
   – Знаю, давно на балѣ у посланника я былъ представленъ ей, но какъ было: знаете, двухъ словъ не сказалъ и теперь даже не посмѣю кланяться. Потомъ видѣлъ, она играла во Французской пьесѣ у Бѣлозерскихъ. Отлично играетъ.
   – Она все отлично дѣлаетъ. Не могу удержаться, чтобы не хвалить сестру. Мужъ, сынъ, свѣтъ, удовольствія, добро, связи – все она успѣваетъ, во всемъ совершенство, и все просто, легко, безъ труда.
   Удашевъ замолчалъ, какъ всегда молчать при такого рода похвалахъ.
   – Она на долго въ Москву?[216]
   – Недѣли двѣ, три. Чтоже, ужъ не опоздалъ?
   Но вотъ побѣжалъ кто то, задрожалъ полъ, и съ гуломъ отворились двери. Какъ всегда бываетъ въ подобныхъ случаяхъ, протежируемыхъ пропустили впередъ, и Степанъ Аркадьичъ съ Удашевымъ въ числѣ ихъ.
   Соскочилъ молодцоватый кондукторъ, свистя. Затолкались, вбѣгая въ вагоны, артельщики. И стали выходить по одному пассажиры. Сначала молодые военные – офицеръ медлительно и прямо, купчикъ быстро и юрко. И наконецъ толпа. Въ одномъ изъ вагоновъ 1-го класса противъ самихъ Удашева и Степана Аркадьича на крылечкѣ стояла невысокая дама въ черномъ платьѣ, держась правой рукой за колонну, въ лѣвой держа муфту и улыбалась глазами, глядя на Степана Аркадьича. Онъ смотрѣлъ въ другую сторону, ища ее глазами, а Удашевъ видѣлъ ее. Она улыбалась Степану Аркадьичу, но улыбка ея освѣщала и[217] жгла его. Въ дамѣ этой не было ничего необыкновеннаго, она была просто одѣта, но что то приковывало къ ней вниманіе.
   [218]Гагинъ тотчасъ же догадался по сходству съ братомъ, что это была Каренина, и онъ видѣлъ, что Степанъ Аркадьичъ ищетъ ее глазами не тамъ, гдѣ надо, но ему почему то весело было чувствовать ея улыбку и не хотѣлось указать Степану Аркадьичу, гдѣ его сестра. Она поняла тоже, и улыбка ея приняла еще другое значеніе, но это продолжалось только мгновенье. Она отвернулась и сказала что то, обратившись въ дверь вагона.
   – Вотъ здѣсь ваша сестра, – сказалъ Удашевъ, тронувъ рукою Степана Аркадьича.
   И въ тоже время онъ въ окнѣ увидалъ старушку въ лиловой шляпѣ съ сѣдыми буклями и свѣжимъ старушечьимъ лицомъ – эта была его мать. Опять дама вышла и громко сказала: – Стива, – обращаясь къ брату, и Удашевъ, хотя и видѣлъ мать, посмотрѣлъ, какъ просіяло еще болѣе лицо Карениной и она, дѣтски радуясь, обхватила рукою локтемъ за шею брата, быстрымъ движеніемъ притянула къ себѣ и крѣпко поцѣловала. Удашевъ улыбнулся радостно. «Какъ славно! Какая энергія! Какъ глупо», сказалъ самъ себѣ Удашевъ за то, что онъ мгновенье пропустилъ нѣжный устремленный на него взоръ матери.
   – Получилъ телеграмму?
   – Вы здоровы, хорошо доѣхали?
   – Прекрасно, благодаря милой Аннѣ Аркадьевнѣ.
   Они стояли почти рядомъ.
   Анна Аркадьевна подошла еще ближе и, протянувъ старушкѣ маленькую руку безъ колецъ и безъ перчатки (все было необыкновенно просто въ лицѣ и въ одеждѣ Анны Аркадьевны), – Ну, вотъ вы встрѣтили сына, а я брата, и все прекрасно, – сказала она по французски. – И всѣ исторіи мои пришли къ концу, а то бы нечего ужъ разсказывать.
   – Ну, нѣтъ милая, – сказала старушка, гадливо отстраняясь отъ проходившей дамы въ блестящей атласной шубкѣ, въ лиловомъ вуалѣ, до неестественно румяныхъ губъ, въ модныхъ лаковыхъ ботинкахъ съ кисточками. – Я бы съ вами объѣхала вокругъ свѣта и не соскучилась. Вы однѣ изъ тѣхъ милыхъ женщинъ, съ которыми и поговорить и помолчать пріятно. О сынѣ успокойтесь. Все будетъ хорошо, повѣрьте, – продолжала старушка, – и прекрасно, чтобъ вашъ мужъ поучился ходить за сыномъ. Здравствуйте, милый, – обратилась она къ Степану Аркадьичу, – ваши здоровы? Поцѣлуйте за меня Долли и Кити. – Кити, – сказала она, подчеркнувъ это слово и взглянувъ на сына. – Мой сынъ, – прибавила она представляя сына Аннѣ Аркадьевнѣ. – И какъ это вы умѣете быть незнакомы съ тѣми, съ кѣмъ надо. Ну, прощайте, прощайте, милая. Дайте поцѣловать ваше хорошенькое личико.
   Анна Аркадьевна пожала руку Удашеву. Онъ ей напомнилъ свое знакомство.
   – Какже, я помню. Ваша матушка слишкомъ добра. Я благодаря ей не видѣла времени. Надѣюсь васъ видѣть.
   Она говорила это просто, мило, но въ глазахъ ея было больше чѣмъ обыкновенное вниманіе.[219]
   Ея поразила вся фигура Удашева. И поразила пріятно. Она не помнила, видѣла ли она когда-нибудь такихъ маленькихъ, крѣпкихъ съ черной щеткой бороды, спокойныхъ и джентельменовъ. Что то особенное было въ немъ.
   «А вотъ какіе бываютъ, – сказала она. – Онъ славный, долженъ быть. И что сдѣлалось съ нимъ?» Онъ вдругъ смѣшался и покраснѣлъ и заторопился искать дѣвушку матери.
   Къ Аннѣ Аркадьевнѣ тоже подошла ея дѣьушка въ шляпѣ.
   – Ну, Аннушка, ты уже устрой багажъ и пріѣзжай, – сказала она, доставая билетъ, и положила руку на руку брата.
   – Послушай, любезный, вещи сестры, – сказалъ онъ служащему, кивнувъ пальцемъ, и прошелъ съ ней.
   Они уже стали отходить, какъ вдругъ толпа хлынула имъ на встрѣчу, и, какъ это бываетъ, ужасъ неизвѣстно о чемъ распространился на всѣхъ лицахъ.
   – Что такое, что? Гдѣ бросился? Задавили?
   Степанъ Аркадьичъ съ сестрой и Удашевъ одинъ сошлись вмѣстѣ у конца платформы, гдѣ жандармъ, кондукторъ и артельщикъ тащили что-то. Это[220] былъ старый мужикъ въ сапогахъ.
   Какой то чиновникъ разсказывалъ, что онъ самъ бросился, когда стали отводить поѣздъ.
   – Ахъ, какой ужасъ! – проговорилъ Степанѣ Аркадьичъ. – Пойдемъ.
   Но Анна Аркадьевна не шла.
   – Что? гдѣ?
   Она увидала, и блѣдность, строгость разлилась по ея прелестному лицу. Она обратилась къ брату, но онъ не могъ отвѣчать. Онъ, какъ ребенокъ, готовъ былъ плакать и закрывалъ лицо руками. Она обратилась къ Удашеву, крѣпко, нервно взявъ его за локоть.
   – Узнайте, кто, отчего?
   Удашевъ пробился въ толпу и принесъ ей извѣстіе, что[221] это мужикъ, вѣроятно,[222] пьяный, онъ отчищалъ снѣгъ.
   – Чтожъ, умеръ?
   – Умеръ. Вѣдь это мгновенная смерть.
   – Мгновенная?
   Странно, несмотря на силу впечатлѣнія отъ этой смерти, а можетъ быть, и вслѣдствіе ея, совсѣмъ другое чувство, независимое, чувство симпатіи и близости промелькнуло въ глазахъ у обоихъ.[223]
   – Благодарю васъ, – сказала она. – Ахъ, какъ ужасно, – и они опять разошлись.
   – Это дурной знакъ, – сказала она, и, несмотря на веселость Степана Аркадьича, возвратившуюся къ нему тотчасъ послѣ того, какъ онъ потерялъ изъ вида трупъ, она была молчалива и грустна половину дороги. Только подъѣзжая къ дому, она вдругъ очнулась, отворила окно.
   – Ну, оставимъ мертвымъ хоронить мертвыхъ. Ну, Стива, очень рада тебя видѣть и твоихъ, ну, разскажи же мнѣ, что у васъ съ Долли?
   Степанъ Аркадьичъ сталъ разсказывать, стараясь быть великодушнымъ и осуждая себя, но тонъ его говорилъ, что онъ не можетъ винить себя.
   – Почему же ты думаешь, что я все могу сдѣлать? Я не могу, и, правду тебѣ сказать, Долли права.
   – Да, но если бы Михаилъ Михайлычъ сдѣлалъ тебѣ невѣрность.
   – Вопервыхъ, это немыслимо, а вовторыхъ, я бы.... я бы не бросила[224] сына, да; но…
   – Но ты, я знаю, устроишь.
   – Я, вопервыхъ, ничего не знаю. Я ничего не буду говорить, пока Долли сама не начнетъ.
   – Ну, я знаю, ты все сдѣлаешь,[225] – сказалъ Степанъ Аркадьичъ, входя въ переднюю и переминаясь съ ноги на ногу.
   Анна Аркадьевна только улыбнулась улыбкой, выражающей воспоминаніе о дѣтскихъ временахъ, о той же слабой чертѣ характера и любовь ко всему Степана Аркадьича, со всѣми его слабостями, и, скинувъ шубку, быстрыми, неслышными шагами вошла въ гостиную.
   Когда Анна вошла въ комнату, Долли сидѣла въ маленькой гостиной, и сухіе съ толстыми костями пальцы ея, какъ у всѣхъ несчастныхъ [?] женщинъ, сердито, нервно вязали, въ то время какъ Таня, сидя подлѣ нея у круглаго стола, читала по французски.
   Услыхавъ шумъ платья больше, чѣмъ чуть слышные быстрые шаги, она оглянулась, и на измученномъ лицѣ ея выразилась улыбка однихъ губъ, одной учтивости; но свѣтъ глазъ, простой, искренній, не улыбающійся, но любящій взглядъ Анны Аркадьевны преодолѣлъ ея холодность.
   – Какъ, ужъ пріѣхала? – Она встала. – Ну, я все таки рада тебѣ.
   – За что жъ ты мнѣ не была бы рада, Долли?
   – Нѣтъ, я рада, пойдемъ въ твою комнату.
   – Нѣтъ, позволь никуда не ходить.
   Она сняла шляпу и, зацѣпивъ за прядь волосъ, мотнувъ головой, отцѣпляла черные волосы. Дѣвочка, любуясь и улыбаясь, смотрѣла на нее. «Вотъ такая я буду, когда выросту большая», говорила она себѣ.
   – Боже мой, Таня. Ровесница Сережи.
   Ну, она сдержала что обѣщала. Она взяла ее за руки.
   – Можно, можно мнѣ присядать?
   Таня закраснѣлась и засмѣялась.
   Мать услала дочь, и послѣ вопросовъ о ея мужѣ и сынѣ за кофеемъ начался разговоръ.
   – Ну, разумѣется, я ни о чемъ не могу и не хочу говорить, прежде чѣмъ не узнаю все твое горе. Онъ говорилъ мнѣ.
   Лицо Долли приняло сухое, ненавидящее выраженіе. Она посмотрѣла на Анну Аркадьевну съ ироническимъ выраженіемъ.
   – Долли милая, я хотѣла говорить тебѣ за него, утѣшать. Но, душенька, я вижу, какъ ты страдаешь, и мнѣ просто жалко, жалко тебя.
   И на маленькихъ глазахъ съ огромными рѣсницами показались слезы. Она прижалась къ невѣсткѣ. Долли сейчасъ же дала цѣловать себя, но не плакала. Она сказала:
   – По крайней мѣрѣ, ты понимаешь, что все, все потеряно послѣ этаго, все пропало.
   И какъ только она сказала это, она зарыдала. Анна Аркадьевна взяла ее руку и поцѣловала.
   – Не думай, Долли, чтобы я, потому что онъ мой братъ, могла смотрѣть легко на это, не понимаю весь ужасъ твоего положенія. Но чтожъ дѣлать, чтожъ дѣлать? Онъ гадокъ, но онъ жалокъ. Это я сказала ему.
   Она противурѣчила себѣ, но она говорила правду. Несмотря на то, что она ласкова была съ нимъ, онъ былъ невыносимо противенъ ей.
   – Да, это ужасно. Что жъ говорить, – заговорила Долли. – Все кончено. И хуже всего то, ты пойми, что я не могу его бросить. Дѣти – я связана. А между прочимъ съ нимъ жить мнѣ мука. Именно потому мука, что я, что я все таки… Мнѣ совѣстно признаться, но я люблю свою любовь къ нему, люблю его.
   И она разрыдалась.
   – Долли, голубчикъ. Онъ говорилъ мнѣ, но я отъ тебя хочу слышать. Скажи мнѣ все.
   И въ самомъ дѣлѣ случилось то, чего ожидала Анна Аркадьевна. Она какъ бы успокоилась, похолодѣла и съ злобой начала говорить:
   – Изволь! Ты знаешь, какъ я вышла замужъ. Я съ воспитаніемъ maman нетолько была невинна, но я была глупа. Я ничего не знала. Говорятъ, я знаю, мужья разсказываютъ женамъ свою прежнюю жизнь, но Стива, – она поправила, – Степанъ Аркадьичъ ничего не сказалъ мнѣ. Ты не повѣришь, но я до сей поры думала, что я одна женщина, которую онъ зналъ. И тутъ эта гадкая женщина Н. стала мнѣ дѣлать намеки на то, что онъ мнѣ невѣренъ. Я слышала и не понимала, я понимала, что онъ ухаживаетъ за ней. Но тутъ вдругъ это письмо. Я сидѣла, занималась съ Петей. Она приходитъ и говоритъ: «вотъ вы не вѣрили, прочтите». Онъ пишетъ: «обожаемый другъ, я не могу пріѣхать нынче». Я разорвала, но помню все письмо. Я понимаю еще увлеченье, но эта подлость – лгать, обманывать, продолжать быть моимъ мужемъ вмѣстѣ съ нею. Это ужасно.
   – Я все понимаю, и оправдывать его нѣтъ словъ и даже, правду сказать, простить его не могло быть и мысли, если бы это было годъ послѣ женитьбы, еслибъ у васъ не было дѣтей; но теперь, видя его положеніе, его раскаянье, я понимаю, что....
   – Но есть ли раскаянье? – перебила Долли. – Если бы было, – перебила она съ[226] жадностью.
   Это есть, я его знаю, я вижу этотъ стыдъ и не могу, правду сказать, безъ жалости смотрѣть на него. Мы его обѣ знаемъ. Онъ добръ, главное – честенъ, боится быть дуренъ, стыдится страсти, онъ гордъ и теперь такъ униженъ. Главное, что меня тронуло, – и тутъ Анна Аркадьевна угадала главное, что могло тронуть ее.Его мучаютъ двњ вещи: то, что ему стыдно дѣтей – онъ говорилъ мнѣ это, – и то, что онъ, любя тебя – да, да, любя больше всего на свѣтѣ, сдѣлалъ тебѣ больно, убилъ тебя. «Нѣтъ, нѣтъ, она не проститъ», все говоритъ онъ. Ты знаешь его манеру.
   И Анна Аркадьевна представила такъ живо манеру брата, что Долли, казалось, видѣла передъ собой своего мужа. Долли задумчиво смотрѣла мимо золовки, слушая ея слова, и въ губахъ выраженіе ее смягчилось.
   – Да, я понимаю, что положеніе его ужасно, виноватому хуже, чѣмъ невинному, если онъ чувствуетъ, что отъ вины его – несчастія; но какже простить, какъ мнѣ опять быть его женою послѣ нея?[227] Мнѣ жить съ нимъ теперь будетъ величайшая мука именно потому, что я любила его, какъ любила! что я люблю свою прошедшую любовь къ нему…
   И рыданья прервали ея слова. Но какъ будто нарочно всякій разъ, какъ она смягчалась, она нарочно начинала говорить о томъ, что раздражало ее.
   – Она вѣдь молода, вѣдь она красива, – начала она. – Ты понимаешь ли, Анна, что у меня моя молодость, красота взяты кѣмъ? Имъ, дѣтьми. Я отслужила ему, и на этой службѣ ушло все мое, и ему теперь, разумѣется, свѣжее, пошлое существо пріятнѣе. Они, вѣрно, говорили между собой обо мнѣ или, еще хуже, умалчивали, потому что не о чемъ говорить.
   Опять ненавистью зажглись ея глаза.
   – И послѣ этаго онъ будетъ говорить мнѣ. Чтожъ, я буду вѣрить ему? Никогда. Нѣтъ, ужъ кончено все, все, что составляло утѣшенье, награду труда, мукъ. Нѣтъ, это ужасно. Ужасно то, что вдругъ душа моя перевернулась, и вмѣсто любви, нѣжности у меня къ нему одна злоба, да, злоба. Я бы убила его, ее…
   Лицо Анны выражало такое страданье, сочувствіе, что Долли смягчилась, увидавъ ее. Она помолчала.
   – Но чтоже дѣлать, придумай. Я все передумала и ничего не вижу.
   Анна ничего не придумывала и не могла придумать, но сердце ее прямо и готово отзывалось на каждое слово, на каждое выраженіе лица невѣстки. Она видѣла, что воспоминанье о ней и въ особенности разговоръ о ней возбуждаютъ все болѣе и болѣе Долли и что надо дать ей наговориться.[228] Теперь она наговорилась, и надо было говорить, но что? Анна прямо отдалась голосу сердца,[229] и то, что она говорила, нельзя было лучше придумать.
   – Чтоже я могу говорить тебѣ, я, вполнѣ счастливая[230] жена? Я скажу тебѣ одно, что мы всѣ слабы и поддаемся впечатлѣнію минуты.
   – Ну, нѣтъ.
   – Да я не въ томъ смыслѣ говорю. Когда онъ говорилъ мнѣ, я, признаюсь тебѣ, рѣшительно не понимала всего ужаса положенія. Я видѣла только то, что семья разстроена. Мнѣ это жалко было, и мнѣ его жалко было, но, поговоривъ съ тобой, я, какъ женщина, вижу другое: я вижу твои страданія, и мнѣ, не могу тебѣ сказать, какъ жалко тебя. Долли, другъ мой, но если можно простить, – прости. – И сама Анна заплакала. – Постой, – она прервала ее, цѣлуя ея руку. – Я больше тебя, хоть и моложе, знаю свѣтъ. Я знаю этихъ людей, какъ Стива, какъ они смотрятъ на это. Ты говоришь, напримѣръ, что онъ съ ней говорилъ о тебѣ. Этаго не было. Эти люди vénèrent[231] свой домашній очагъ и жену и, какъ хорошій обѣдъ, позволяютъ себѣ удовольствіе женщины, но какъ то у нихъ эти женщины остаются въ презрѣніи и не мѣшаютъ семьѣ. Они какую то черту проводятъ непереходимую между семьей и этимъ.
   – Да, но онъ цѣловалъ ее…
   – Долли, постой, душенька. Я видѣла Стиву, когда онъ былъ влюбленъ въ тебя, я помню это время, когда онъ пріѣзжалъ ко мнѣ и плакалъ, и какая поэзія и высота была ты для него, и я знаю, что ты въ этомъ смыслѣ росла для него. Вѣдь мы смѣялись бывало надъ нимъ. «Долли – удивительная женщина», а это увлеченье не его души.[232]
   – Но если это увлеченье повторится?
   – Оно не можетъ, какъ я его понимаю.
   – Да, но ты простила бы?
   – Не знаю. Я не могу судить. Нѣтъ, могу, – сказала она, подумавъ, и, видимо, уловивъ мыслью положеніе и свѣсивъ его на внутреннихъ вѣсахъ, прибавила: – Нѣтъ, могу, могу. Нѣтъ, я простила бы. Я не была бы тою же, да, но простила бы, и такъ, что какъ будто этаго не было, совсѣмъ не было.
   – Ну, разумѣется, – чуть улыбаясь, сказала Долли, – иначе бы это не было прощенье. Ну, пойдемъ, я тебя проведу въ твою комнату, – сказала она вставая. И по дорогѣ Долли обняла Анну. – Милая моя, какъ я рада, что ты пріѣхала, какъ я рада. Мнѣ легче, гораздо легче стало.
   –
   Весь день этотъ Анна провела дома, т. е. у Алабиныхъ, и съ радостью видѣла, что Стива обѣдалъ дома, что жена говорила съ нимъ, что послѣ обѣда у нихъ было объясненье, послѣ котораго Степанъ Аркадьичъ вышелъ красный и мокрый, а Долли, какъ она всегда бывала, вышла холодная и насмѣшливая. Кити въ этотъ день обѣдала у сестры, и она тотчасъ же нетолько сблизилась съ Анной, но влюбилась въ нее, какъ способны влюбляться молодыя дѣвушки въ[233] замужнихъ и старшихъ дамъ. Она такъ влюбилась въ нее въ этотъ разъ (она прежде раза два видѣла ее), что сдѣлала ей свои признанія, переполнявшiя ея сердце.
   Въ то самое время, какъ Долли объяснялась съ Стивой въ его кабинетѣ, куда она нарочно пошла, Кити сидѣла съ Анной и тремя старшими дѣтьми въ маленькой гостиной. И оттого ли, что дѣти видѣли, какъ Кити полюбила Анну, или и имъ понравилась эта новая тетя, но у дѣтей сдѣлалось что то въ родѣ игры, состоящей въ томъ, чтобы какъ можно ближе сидѣть къ тетѣ и держать ее руку и конецъ оборки и ленты и играть ея кольцами. Всякая шутка, которую говорила тетя Анна, имѣла успѣхъ, и дѣти помирали со смѣху. Такъ они сидѣли въ гостиной до тѣхъ поръ, пока не подали чай и Англичанка не позвала дѣтей къ чаю.
   Разговоръ шелъ о предстоящемъ балѣ у Генералъ-Губернатора, на который Кити уговаривала Анну ѣхать.
   – Ну, какже изъ за платья не ѣхать, – говорила она.
   – У меня есть одно, и мы вамъ устроимъ съ М-me Zoe въ одинъ день.
   – Да нельзя, мой дружокъ. Я толще васъ.
   – Венеціанскія пришьемъ, я все сдѣлаю, только поѣдемъ.
   – Да зачѣмъ вамъ хочется?
   – Мнѣ хочется васъ видѣть на балѣ, гордиться вами. Одно можно бы мое бархатное перешить. Кружева отличныя, венеціанскія.
   Но когда она позвала ихъ, Кити, оставшись одна съ Анной, невольно съ бала перешла на тѣ признанія, которыя наполняли ее со вчерашняго дня и которыя она чувствовала необходимость передать Аннѣ.
   – Мнѣ этотъ балъ очень важенъ.
   – О, какъ хорошо ваше время! милый другъ, – сказала Анна. – Помню и знаю этотъ синій туманъ. въ родѣ того, который на горахъ въ Швейцаріи. Этотъ туманъ, который покрываетъ все въ блаженное то время, когда вотъ-вотъ кончится молодость, и изъ этаго огромнаго круга, счастливаго, веселаго, дѣлается все уже и уже, и весело и жутко входить въ эту амфиладу, хотя она и свѣтлая и прекрасная.
   – Да, да. Вы прошли черезъ это. Въ этомъ одно бываетъ тяжело – это знаете что? – Кити засмѣялась впередъ тому, что она скажетъ, – это то, что надо выбирать одну шляпу, а ихъ 2 и обѣ прекрасны, или даже одна прекрасная, другая тоже хорошая въ своемъ родѣ, а надо только одну.
   – Когда я бывала въ дѣвушкахъ, я всегда бывала влюблена въ двухъ сразу, я и виноградъ не люблю ѣсть по одной ягодкѣ, a непремѣнно двѣ сразу, – сказала она, такъ и дѣлая.
   – Да, но выдти нельзя за двухъ сразу.
   – Когда мнѣ было выходить замужъ, у меня было очень опредѣленно. Мужъ мой былъ такой особенный отъ всѣхъ.
   – И у меня тоже. Ахъ, что я говорю!
   – Я знаю, Стива мнѣ кое-что сказалъ, и поздравляю васъ, онъ мнѣ очень нравится, – сказала Анна, чувствуя, что она краснѣетъ, оттого что улыбки, которыми они обмѣнялись, совсѣмъ не должны были быть, совсѣмъ не нужны были.
   – Но кто же другая шляпка, которую тоже хотѣлось бы взять? Нѣтъ, безъ шутокъ, я знаю, какъ это грустно бываетъ, и грустно потому, что нужно сдѣлать больно ему.
   – Да, да, это[234] Левинъ; это другъ и товарищъ брата Евгенiя покойника. Это очень, очень милый человѣкъ, но странный. Онъ давно уже ѣздилъ къ намъ, но онъ никогда ничего не говорилъ, и maman сердится, говоритъ, что ничего и не будетъ. Но мнѣ кажется, что онъ думалъ и думаетъ; но, знаете, онъ одинъ изъ не тронь меня, гордый и отъ того до болѣзненности скромный.
   – Что же онъ дѣлаетъ?
   – И это тоже.[235] Онъ ничего не дѣлаетъ. Нигдѣ не кончилъ курсъ, но уменъ, поэтиченъ и музыкаленъ, и пишетъ, и хозяинъ, и вѣчно то одно, то другое. Но онъ такъ милъ и такая чистота въ немъ, а между прочимъ, вы знаете, какъ это чувствуется. Я чувствовала, что вчера все между нами кончилось, и онъ понялъ это. Я по крайней мѣрѣ чувствую, что я могу быть за кѣмъ хотите замужемъ, но не за нимъ.
   – Ну и Богъ съ нимъ, я его не знаю, но[236] Вронскій мнѣ безъ шутокъ очень, очень нравится, и я знаю этотъ genre,[237] очень рѣдкій и дорогой у насъ этихъ семей, строгихъ, честныхъ и аристократическихъ, я ѣхала вчера съ его матерью, и это ея любимецъ, и она всю дорогу пѣла мнѣ похвалы его. И храбръ, и правдивъ, и добръ, и уменъ, и ученъ, и скроменъ. Что, пріятно слушать?
   – Да, пріятно, – задумчиво сказала Кити, и глаза ея свѣтились счастьемъ.
   – Какъ вы думаете, можетъ это быть, чтобъ молодой человѣкъ не смѣлъ сдѣлать предложеніе безъ согласія матери?
   – Очень, именно онъ. Это такая строгая семья. Она очень просила меня поѣхать къ ней, и я рада повидать старушку и завтра поѣду къ ней и разскажу вамъ. Однако, слава Богу, Долли долго у Стивы въ кабинетѣ.
   – Слава Богу, – сказала Кити, перемѣняя разговоръ. – Я думаю, обойдется. Папа правду говоритъ: вы всѣ дуры, только умѣете ихъ разстроивать, а вотъ умная женщина сейчасъ видна, пріѣхала и устроила.
   – Нѣтъ, я прежде, нѣтъ я! – кричали дѣти, окончивши чай и бѣжавши къ тетѣ Аннѣ.
   – Ну такъ поѣдемъ на балъ?
   – Право, не знаю.
   – Только поручите мнѣ, я такъ устрою и не дорого. Я такъ и вижу васъ въ черномъ бархатѣ и лиловыхъ цвѣтахъ.
   Въ первый разъ въ этотъ вечеръ Долли говорила съ Степаномъ Аркадьичемъ, наливши ему чая, и онъ шутилъ съ Анной и съ дѣтьми, видимо только боясь быть слишкомъ веселымъ, чтобы не показать, какъ ребенокъ, что онъ, будучи прощенъ, забылъ свою вину.[238]

* № 6 (рук. № 7).

<АННА КАРЕНИНА.
РОМАНЪ.

   Отмщеніе Мое.
   Степанъ Аркадьичъ Алабинъ, несмотря на вчерашнюю сцену съ женой послѣ того, какъ открылась его невѣрность, несмотря на то, что вчера вечеромъ горничная жены Параша не пустила его въ спальню и объявила, что Дарья Александровна больна, не хочетъ его видѣть и приказала укладывать свои и дѣтскія вещи, съ тѣмъ чтобы переѣхать къ матери, несмотря на все это и на 41 годъ жизни, здоровая натура Степана Аркадьевича взяла свое, и онъ спалъ крѣпко до привычнаго часа 8 часовъ утра, когда ему было время ѣхать въ присутствіе.[239]
   – Ахъ! – вскрикнулъ онъ, когда проснулся и вспомнилъ все, что было. «Обойдется, пройдетъ», подумалъ онъ, спуская съ кровати[240] бѣлыя жирныя, мускулистыя[241] стегны и отъискивая маленькими жилистыми ступнями шитыя женою и подареныя къ прошлому рожденью на золотистомъ сафьянѣ щегольскія туфли. Надѣвъ щегольской халатъ работы французскаго портнаго, халатъ, который приписанъ былъ послѣдній разъ въ 80 рублей къ счету портнаго, чтобы составить ровно тысячу, Степанъ Аркадьичъ прошелся по комнатѣ, и, какъ ни не непріятно ему было на душѣ, легкая походка его сильныхъ ногъ, такъ легко носившихъ ожирѣвающее красивое тѣло и широкiй грудной ящикъ, была также красива, и плечи держались также назадъ и грудь впередъ, и[242] румяное лицо, когда онъ взглянулъ на себя въ большое зеркало, было также красиво, и русыя бакенбарды съ серебряной сѣдиной также красиво вились по сторонамъ щекъ и скулъ,[243] и волоса, несмотря на проведенную ночь, также курчавились по вискамъ и по плѣши красиво рѣдѣли на серединѣ головы.
   [244]Вошелъ Матвѣй, лакей, старый другъ и товарищъ Степана Аркадьича, въ щегольскомъ пиджакѣ, съ золотой цѣпочкой на жилетномъ карманѣ и съ pince-nez на снуркѣ. Такой же щеголь цирюльникъ почтительно и весело шелъ за нимъ съ своимъ клеенчатымъ сверткомъ и бѣлыми полотенцами и парящейся серебряной кружкой. Цирюльникъ привычными глянцовито пухлыми руками раскладывалъ принадлежности на уложенномъ щеточками, бутылочками, коробочками съ серебряными съ вензелями крышечками и ручками, Матвѣй подалъ два письма на серебряномъ подносѣ и телеграмму. Отвѣтъ заплаченъ. И положивъ руки въ карманы и разставивъ твердо ноги въ мягкихъ сапогахъ, съ боку[245] насмѣшливо, успокоительно и вмѣстѣ съ тѣмъ уныло смотрѣлъ на своего барина. «Денегъ нѣтъ, долговъ куча, съ барыней разстройка, а въ ее имѣньѣ надо лѣсъ продать, плохо.[246] Ничего, сударь Степанъ Аркадьичъ, и я не оставлю барина, и обойдется, все обойдется и образуется», говорилъ его взглядъ.
   Одно письмо было изъ Петербурга[247] отъ сестры Степана Аркадьича Анны Аркадьевны Карениной. Она писала, что мужъ уѣзжаетъ на ревизію и что ей скучно, несмотря на свѣтъ, скучно безъ мужа. Примутъ ли ее они къ себѣ? Она пріѣхала бы на недѣлю, и слухи и свѣтскія и шутки. «Вотъ женщина, – подумалъ Степанъ Аркадьичъ про сестру. – И вѣрная жена, и свѣтская женщина, и всегда весела и терпима. Нѣтъ этаго какого то пуризма московскаго», подумалъ онъ. Другое письмо было отъ Лидіи Ивановны, той самой особы, которая была причиной разстройства съ женой. Она ничего не знала или не хотѣла знать и звала обѣдать сегодня въ Эрмитажъ[248] и съѣхаться въ Зоологическомъ саду въ 3 часа послѣ присутствія. Потомъ былъ черный ящикъ служебныхъ бумагъ въ видѣ гармоніи.
   – Ну а изъ Присутствія? – сказалъ Степанъ Аркадьичъ, придерживая руку цирюльника.
   – Гармонія полная, – отвѣчалъ Матвѣй, – прикажете принести?
   Гармоніей жена Долли Александровна называла шутя огромный большой обитый кожей ящикъ, въ которомъ приносились служебныя бумаги.
   – Нѣтъ, послѣ.
   Дожидавшаяся рука цирюльника опять легко задвигалась въ кисти, сгребая щетину съ мыломъ и оставляя нѣжно-розовыя поляны. «Какъ нибудь обойдется», все спокойнѣе и спокойнѣе думалъ Степанъ Аркадьичъ по мѣрѣ движенія впередъ своего туалета.> Два дѣтскія голоса – Степанъ Аркадьичъ узналъ голоса Гриши, старшаго мальчика, и Тани, дѣвочки любимицы – послышались за дверями.
   – Нѣтъ, ты не можешь? – кричала по англійски дѣвочка. Степанъ Аркадьичъ[249] подошелъ къ двери и кликнулъ:
   – Таня!
   8-лѣтняя дѣвочка вбѣжала въ столовую, обняла отца и повисла ему на шеѣ, такъ что и такъ красная толстая шея его побагровѣла, и поцѣловала его въ[250] душистое лицо. Дѣвочка любила этотъ легкій запахъ духовъ, распространявшiйся, какъ отъ саше, отъ бакенбардъ отца и всегда соединявшійся съ впечатлѣніемъ ласки отца.
   – Что мама?
   – Мама давно встала.
   «Значитъ, не спала всю ночь», подумалъ Степанъ Аркадьичъ.
   – Что, она весела?
   Дѣвочка задумалась.
   – Должно быть. Она не велѣла учиться, a велѣла идти гулять съ Мисъ[251] Гуль и къ бабушкѣ.[252]
   «Правду говоритъ Матвѣй, образуется. Великое слово – образуется, – подумалъ Степанъ Аркадьичъ. – И что тутъ такого ужаснаго?[253] Вѣдь все тоже, что было, вѣдь что же новаго? Ахъ, какъ ее жалко, ахъ, какъ ее жалко».
   – Ну иди, постой.
   Онъ досталъ со стола, гдѣ вчера поставилъ; коробочку конфетъ и далъ ей двѣ, выбравъ ее любимыя – шеколадную и помадную. <Туалетъ его ужъ былъ конченъ, мундирные панталоны, жилетъ, часы съ кучей брелокъ и двумя цѣпочками въ обоихъ карманахъ и крестъ на шеѣ маленькій форменный, но нарочно заказанный. Степанъ Аркадьичъ говаривалъ, что нѣтъ ничего болѣе дурнаго тона, какъ крестъ на шеѣ, a вмѣстѣ есть манера его носить такъ, что ничего нѣтъ порядочнѣе, и онъ зналъ эту манеру, и изъ подъ его щегольски красиваго добраго и веселаго лица, изъ подъ его бакенбардъ на его рубашкѣ и бѣломъ галстукѣ съ крошечными золотыми запонками крестъ былъ хорошъ. Онъ этаго ничего не думалъ. Нѣсколько разъ прежде онъ думалъ это, но по привычкѣ долго постоялъ передъ зеркаломъ, стирая батистовымъ платкомъ излишніе духи съ бакенбардъ. «Обойдется, обойдется», подумалъ онъ, оправляя свѣжіе манжеты, окаймлявшіе бѣлые отдѣланныя руки. Онъ надѣлъ сертукъ, расправилъ плечи и, привычнымъ движеньемъ разсовавъ[254] по карманамъ спички, сигары, бумажникъ, кошелекъ, все щегольское, не блестящее, но элегантное, вышелъ[255] въ столовую, легко ступая по ковру въ своихъ лайковыхъ, какъ перчатки, мягкихъ сапогахъ и потирая руки. Въ столовой стоялъ на кругломъ [?] столѣ серебряный приборъ съ кофеемъ на бѣлѣйшей, чуть крахмаленной скатерти. Тутъ, за кофеемъ, онъ проглядѣлъ кое какія бумаги, привычными ловкими движеньями развертывая, переклады[вая], сдѣлалъ огромнымъ карандашомъ отмѣтки, тутже выдалъ на необходимое 50 рублей Матвѣю изъ 180, которые у него были въ бумажникѣ, и отказалъ долгъ, обѣщанный хозяину извощику и прикащику изъ магазина. Все время онъ кушалъ кофей съ любимымъ своимъ калачомъ съ масломъ, такъ красиво жуя своими румяными сочными губами и апетитно и спокойно, что казалось неприлично, чтобы у этаго человѣка могло быть горе и непріятности. Но горе было, и нѣтъ нѣтъ – онъ останавливался жевать и прислушивался, перебирая пальцами окружность бакенбардъ. За затворенными дверьми онъ слышалъ шаги жены.>[256]
   – Готова карета?
   – Подаетъ.
   И дѣйствительно, каретныя лошади съ громомъ выдвинулись подъ окно.
   – Дай портфель, – сказалъ онъ и, взявъ шляпу, остановился, вспоминая, не забылъ ли что.
   И онъ вспомнилъ, что ничего не забылъ, кромѣ того, что хотѣлъ забыть, – про жену. «Ахъ да, – лицо его приняло тоскливое выраженіе, – не попробовать ли поговорить съ ней подъ предлогомъ пріѣзда Анны. Вѣдь когда нибудь нужно», сказалъ онъ себѣ,[257] вынулъ папиросу, закурилъ, пыхнулъ два раза, бросилъ въ перламутровую раковину-пепельницу и быстрыми шагами пошелъ къ дверямъ гостиной къ женѣ. Сухая женщина съ костлявыми руками, въ кофточкѣ и съ зачесанными косой рѣдкими волосами, быстро шла черезъ гостиную и, увидѣвъ его, остановилась.[258] Ненависть, стыдъ, зависть выразилась на лицѣ жены; она сжала руки, и голова ея затряслась.
   – Долли! – сказалъ онъ тихимъ, не робкимъ и пріятнымъ голосомъ. – Долли, – повторилъ онъ уже робко.
   – Что вамъ нужно?
   – Долли! Анна пріѣдетъ нынче.
   – Ну чтожъ мнѣ. Мнѣ ее не нужно.
   – Но надо же…
   – Зачѣмъ вы? Уйдите, уйдите, уйдите, все[259] пронзительнѣе, непріятнѣе, неприличнѣе[260] провизжала Долли Александровна, такъ, какъ будто крикъ этотъ былъ вызываемъ физической болью.
   Кто бы теперь, взглянувъ на это худое, костлявое тѣло съ рѣзкими движеніями, на это измозченное съ нездоровымъ цвѣтомъ и покрытымъ морщинками лицо, узналъ ту Княжну Долли Щербацкую, которая 8 лѣтъ тому назадъ составляла украшеніе московскихъ баловъ своей строгой фигуркой съ широкой высокой грудью, тонкой таліей и маленькой прелестной головкой на[261] нѣжной шеѣ.
   – Долли, – продолжалъ Степанъ Аркадьичъ, – что я могу сказать. Одно – прости. Прости.[262] Вспомни, развѣ 8 лѣтъ жизни не могутъ искупить минуты увлеченія?
   Она слушала до сихъ поръ съ злобой съ завистью, оглядывая нѣсколько разъ съ ногъ до головы его сіяющую свѣжестью и здоровьемъ фигуру, но она слушала, онъ видѣлъ, что она хотѣла, желала всей душой, чтобъ онъ нашелъ слова такіе, которые бы извинили его, и онъ не ошибался; но одно слово – увлеченье напомнило ей ту женщину; опять, какъ отъ физической боли, сморщилось изуродовалось ея лицо, и она закричала:
   – Уйдите, уйдите. Развѣ вы не можете оставить меня одинъ день? Завтра я переѣзжаю.
   – Долли!..
   – Сжальтесь хотя надо мной, вы только мучаете меня, – и ей самой стало жалко себя, и она упала на диванъ и зарыдала.
   Какъ электрической искрой, то же чувство жалости передалось ему. Сіяющее лицо его вдругъ расширилось, губы распухли, глаза налились слезами, и онъ заплакалъ.
   – Долли! – говорилъ онъ, – вотъ я на колѣняхъ передъ тобой. Ради Бога, подумай, что ты дѣлаешь. Подумай о дѣтяхъ. Они не виноваты. Я виноватъ, и накажи меня, вели мнѣ, я… Ну чтожъ? Ну чтожъ дѣлать? – говорилъ онъ, разводя руками, – прости, прости.
   – Простить. Чтожъ тутъ прощать? – сказала она, удерживая слезы, но съ мягкостью въ голосѣ, подавшей ему надежду. – Нѣтъ словъ, чтобы выразить то положеніе, въ которое вы и я поставлены. У насъ дѣти. Я помню это лучше васъ, нечего мнѣ напоминать. Ты помнишь дѣтей, чтобы играть съ ними.
   Она, забывшись, сказала ему «ты», и онъ уже видѣлъ возможность прощенія и примиренія; но она продолжала:
   – Разойтись теперь – это разстроить семью, заставить дѣтей стыдиться, не знать отца; поэтому все въ мірѣ я сдѣлала бы, чтобы избавить ихъ отъ этаго несчастья.
   Она не смотрѣла на него, голосъ ея смягчался все болѣе и болѣе, и онъ только ждалъ того, чтобы она перестала говорить, чтобы обнять ее.
   – Но развѣ это возможно, скажите, развѣ это возможно, – повторяла она, – послѣ того какъ мой мужъ, отецъ моихъ дѣтей, пишетъ письмо моей гувернанткѣ, гадкой дѣвчонкѣ. – Она стала смотрѣть на него, и голосъ ея сталъ пронзительнѣе и все поднимался выше и выше по мѣрѣ того, какъ она говорила. – Вы мнѣ гадки, противны,[263] – сказала она опять сухо и злобно. – Ваши слезы – вода, вы никогда не любили меня, вы могли уважать мать своихъ дѣтей. Дѣтямъ все лучше, чѣмъ жить съ развратнымъ отцомъ, чѣмъ видѣть мое презрѣніе къ вамъ и къ мерзкой дѣвчонкѣ. Живите съ ней.
   Въ это время закричалъ грудной ребенокъ. Она прислушалась, лицо ея смягчилось, и она пошла къ нему.
   – Если вы пойдете за мной, я позову дѣтей. Я уѣзжаю къ матери и уѣду, оставайтесь съ своей любовницей.
   Она вышла. Степанъ Аркадьичъ остановился, опустивъ голову, и, глядя въ землю, тяжело вздохнулъ,[264] <перебирая концами палъцевъ окруженія бакенбардовъ. «И тривіально и гадко, точно Акимова въ Русской пьесѣ. Кажется, не слыхали. Какъ это не имѣть чувства собственного достоинства».>
   «Вѣдь любитъ же она ребенка, – подумалъ Степанъ Аркадьичъ, замѣтивъ смягченіе ея лица при крикѣ ребенка. – Вѣдь любитъ же она ребенка, моего ребенка, какъ же она можетъ ненавидѣть меня? Неужели образуется? Да, образуется. Но не понимаю, не понимаю какъ», сказалъ себѣ Степанъ Аркадьичъ и вышелъ изъ гостиной, отирая слезы.[265] «Одно ужасно – это что она беременная. Какъ она мучается и страдаетъ! Чтобы я далъ, чтобы избавить ее отъ этихъ страданій, но кончено, не воротишь. Да вотъ несчастье, вотъ кирпичъ, – говорилъ онъ, – свалился на голову. – Онъ пошелъ тихими шагами къ передней. – Матвѣй говоритъ: образуется. Но какъ? Я не вижу даже возможности. Ахъ, ахъ! Какой ужасъ и какъ тривіально она кричала, какъ неблагородно, – говорилъ онъ себѣ, вспоминая ея крикъ и слово: любовница. – Можетъ быть, дѣвушки слышали. Ужасно, тривіально, подло».
   Матвѣй встрѣтилъ въ проходной съ требованіемъ денегъ на расходы для повара и доложилъ о просителѣ. Какъ только Степанъ Аркадьичъ увидалъ постороннихъ людей, голова его поднялась, и онъ опять пришелъ въ себя. Онъ быстро, весело выдалъ деньги, объяснился съ просителемъ и, вскочивъ въ карету, весело закричалъ, высовывая изъ окна свою красивую голову въ мягкой шляпѣ:
   – [266]На Николаевскую дорогу.[267]

* № 7 (рук. № 8).

АННА КАРЕНИНА.
РОМАНЪ.

   «Отмщеніе Мое».
   I.
   [268]Несмотря на то, что онъ спалъ уже 3-ю ночь вслѣдствіи ссоры съ женой[269] не въ спальнѣ жены,[270] а на сафьяновомъ диванѣ въ своемъ кабинетѣ, сонъ Степана Аркадьевича Алабина былъ также[271] тихъ и сладокъ, какъ и обыкновенно,[272] и въ обычный часъ, 8 утра, онъ сталъ ворочать с боку на бокъ свое[273] тѣло на пружинахъ дивана и тереться лицомъ о подушку, крѣпко обнимая ее, потомъ открылъ глаза,[274] сѣлъ на диванѣ и, сладко улыбаясь, растянулъ,[275] выставивъ локти, свою широкую грудь, и улыбающіеся румяныя губы перешли въ зѣвающія. «Да что бишь? – думалъ онъ, вспоминая сонъ. – Миша Кортневъ давалъ обѣдъ въ Нью Іоркѣ на стеклянныхъ столахъ, да и какія то маленькія женщины, а хорошо. Много еще что то тамъ было отличнаго, да не вспомнишь. А надо вставать»,[276] сказалъ онъ себѣ, замѣтивъ кружки свѣта въ проѣденныхъ молью дыркахъ суконныхъ сторъ и ощущая[277] холодъ на тѣлѣ отъ сбившейся простыни съ сафьяннаго дивана. «Вставать, такъ вставать». Онъ быстро скинулъ ноги съ дивана,[278] отыскалъ ими шитыя женой – подарокъ къ прошлому рожденью – золотисто сафьянныя туфли и по старой, 9-лѣтней привычкѣ потянулся рукой къ тому мѣсту, гдѣ въ спальнѣ у него всегда висѣлъ халатъ, и тутъ вдругъ вспомнилъ, какъ и почему онъ спитъ не въ спальнѣ, а въ кабинетѣ, и улыбка исчезла съ его красиваго[279] лица. Онъ[280] сморщился. Лицо его приняло на мгновеніе выраженіе[281] испуганное и виноватое.
   – AAAA!, – промычалъ онъ, вспоминая все, что было.
   Было то, что любовная записка его къ Лидіи Ивановнѣ Шеръ, бывшей у нихъ въ домѣ гувернанткой, попалась въ руки женѣ однимъ изъ тѣхъ необыкновенныхъ случаевъ, которые какъ нарочно придуманы для того, чтобы дѣлать людей несчастными, и началось то, чего никакъ и ожидать нельзя было. Оказалось то, чего еще меньше ожидалъ Степанъ Аркадьичъ, – что жена его теперь только, послѣ 9 лѣтъ, открыла, что онъ никогда не былъ ей вѣренъ. Онъ хотя и никогда не думалъ хорошенько объ этомъ, но предполагалъ, что она подозрѣваетъ и не хочетъ доходить до подробностей. Оказалось, что вслѣдствіи этой попавшейся записки[282] жена пришла въ неистовство и съ пятью человѣками дѣтей и съ 6-мъ въ брюхѣ объявила ему, что она жить съ нимъ не будетъ и разойдется. Если бы это сказала другая женщина, Степанъ Аркадьичъ, можетъ быть, и не обратилъ бы на эту угрозу вниманія, но жена его была (онъ признавалъ ее такою) твердая, рѣшительная, прекрасная женщина, которая не любила говорить фразъ, а что говорила, то и дѣлала. И вотъ прошло 3 дня. Она не[283] пускала его себѣ на глаза, и онъ зналъ, она что то дѣлала, готовила съ своей матерью.
   – Ие! Ие! – покряхтывалъ онъ съ гадливымъ выраженіемъ лица, какъ будто онъ испачкался въ вонючую грязь, вспоминая самыя тяжелыя для себя впечатлѣнія изъ этой первой сцены, и легъ опять на диванъ. «Ахъ, если бы заснуть опять. Какъ тамъ все это въ Америкѣ безтолково, но хорошо было». Но заснуть уже нельзя было, и ему живо представилась эта первая минута, когда онъ, вернувшись изъ театра веселымъ и довольнымъ, увидалъ ее съ несчастнымъ письмомъ въ рукѣ и съ столь преобразовавшимъ ея всегда доброе, милое, хорошее лицо выраженіемъ отчаянія и ненависти во взглядѣ. И при этой встрѣчѣ, какъ это часто бываетъ, мучало его больше всего не самая неблаговидность своего поступка (онъ признавалъ ее), не та боль, которую онъ ей сдѣлалъ (онъ жалѣлъ ее всей душой), но его мучало болѣе всего та глупая роль, которую онъ съигралъ въ эту первую минуту.
   Съ нимъ случилось то, что случается съ людьми, когда они неожиданно уличатся въ чемъ нибудь слишкомъ неожиданно постыдномъ. Онъ не съумѣлъ приготовить свою физіономію къ тому положенію, въ которое онъ становился передъ женой послѣ открытія его связи. Вмѣсто того чтобы оскорбиться, отрекаться, оправдываться, просить прощенья, остаться даже равнодушнымъ, его лицо, совершенно помимо его воли (видно, нервы не успѣли передать смысла впечатлѣнья), лицо его вдругъ очень мило и пріятно, хотя и нѣсколько насмѣшливо улыбнулось. Этаго онъ не могъ забыть и не могъ простить себѣ и чувствовалъ, что этимъ онъ погубилъ себя совершенно. Да, и тонъ ея и взглядъ, когда она сказала: «теперь мы чужіе, ни я, ни дѣти не могутъ оставаться съ вами»,[284] былъ такой, что она не можетъ измѣнить своему рѣшенію. «И послѣ такой моей глупой улыбки чтожъ она могла сказать и сдѣлать».
   <Степанъ Аркадьичъ нѣсколько разъ крякнулъ и ахнулъ, одѣваясь и живо вспоминая вчерашнее. Онъ не видѣлъ выхода, а между тѣмъ въ глубинѣ души его голосъ говорилъ ему, что пройдетъ и обойдется: «Несчастье – думалъ онъ, – вины тутъ моей нѣтъ почти никакой, невозможно же жить иначе, и никто (при этомъ онъ вспоминалъ своихъ сверстниковъ знакомыхъ) и не можетъ подумать, чтобы можно жить иначе. И она страдаетъ, ее жалко, ужасно жалко, – говорилъ себѣ Степанъ Аркадьичъ, вспоминая лицо жены, исполненное выраженіемъ ненависти, но, несмотря на желаніе выразить ненависть, выражающее страшное страданіе. – Да, ее жалко, ужасно жалко».> «Да, несчастье, – думалъ онъ, – ужасное несчастье. Бываетъ же, что идетъ человѣкъ по улицѣ, и кирпичъ упадетъ ему на голову. Вотъ кирпичъ и упалъ мнѣ на голову. Но чтожъ дѣлать, чтожъ дѣлать. И какъ хорошо было все до этаго, какъ мы счастливо жили. И кому какой вредъ я сдѣлалъ этимъ? Никому.[285] Правда, нехорошо, могутъ сказать что она была гувернанткой у насъ въ домѣ. Это правда, что нехорошо, – сказалъ онъ себѣ. – Что-то тривіальное, пошлое есть въ этомъ, но вѣдь пока она была у насъ въ домѣ, я не позволялъ себѣ ничего. Но все сдѣлала эта улыбка. Одно нехорошо – бѣдняжка страдаетъ. И она беременная». И онъ опять видѣлъ передъ собой глаза, дышащіе ненавистью, и содрагающійся ротъ и выраженіе напрасно скрываемаго страданія и чувствовалъ свою глупую улыбку. «Что мнѣ дѣлать чтожъ мнѣ дѣлать?»,[286] говорилъ онъ себѣ, и отвѣта не было, кромѣ того общаго отвѣта, который даетъ жизнь на всѣ сложные и неразрѣшимые вопросы. Отвѣтъ этотъ: надо жить потребностью дня, а тамъ видно будетъ. <И какъ сладкій, крѣпкій сонъ[287] не оставлялъ Степана Аркадьича, несмотря ни на какія нравственныя потрясенія, такъ и сонъ жизни дневной, увлеченіе привычнымъ житейскимъ движеніемъ, независимымъ отъ душевнаго состоянія, и это увлеченіе сномъ жизни никогда не оставляло его.> И онъ поспѣшилъ отдаться[288] этой потребности дня. «Тамъ видно будетъ», сказалъ онъ себѣ, надѣлъ халатъ, привычнымъ молодецкимъ шагомъ подошелъ къ окну, поднялъ стору и громко позвонилъ.
   II.
   И какъ только яркій свѣтъ зимняго утра освѣтилъ косыми лучами темные узоры ковра, изогнутое кресло и огромный письменный столъ, заставленный бездѣлушками и на краю котораго лежали пакеты и письма,[289] Степанъ Аркадьичъ сталъ, какъ кошка лапами засыпаетъ[290] то, что ей не нравится, сталъ заваливать то, что мучало его.[291] Вошедшій старый другъ камердинеръ Матвѣй внесъ платье и сапоги и подалъ новыя письма и одну телеграму. Степанъ Аркадьичъ схватилъ жадно письма и, разорвавъ ихъ, сѣлъ къ зеркалу и велѣлъ позвать цирюльника.
   – Отъ хозяина извощика приходили, – сказалъ Матвѣй, положивъ руки въ карманы пиджака.
   Степанъ Аркадьичъ[292] ничего не отвѣтилъ и только взглянулъ на Матвѣя съ выраженіемъ соболѣзнованія къ самому себѣ. Матвѣй уныло, насмѣшливо и вмѣстѣ съ тѣмъ успокоительно твердо молча посмотрѣлъ на своего барина.[293]
   – Я приказалъ придти въ то воскресенье, а до тѣхъ поръ чтобы не безпокоили васъ и себя по напрасну, – сказалъ Матвѣй.
   Степанъ Аркадьичъ взглянулъ еще разъ на Матвѣя, и въ выраженіи лица его была благодарность и нѣжность. «Вотъ человѣкъ, который понимаетъ меня, вотъ истинный другъ», подумалъ онъ.
   «Такъ ты думаешь ничего?», сказалъ его вопросительный взглядъ.
   «Знаю, все знаю, – отвѣчалъ взглядъ Матвѣя, – знаю, что деньги нужны и долговъ много и что надо было лѣсъ продать въ имѣньи барыни. А теперь разстройство».
   – Да ничего, сударь, образуется, – сказалъ онъ вслухъ.
   Степанъ Аркадьичъ, разорвавъ телеграмму, исправилъ своей догадкой перевранныя слова и понялъ, что сестра его, давно обѣщавшая пріѣхать къ нимъ изъ Петербурга, будетъ[294] нынче.
    Матвѣй, Анна Аркадьевна будетъ[295] нынче, – сказалъ онъ, остановивъ на минуту глянцовитую пухлую ручку цирюльника, считавшаго розовую дорогу между кудрявыми бакенбардами.
   – Слава Богу, – сказалъ Матвѣй, этимъ отвѣтомъ показывая, что онъ понимаетъ также, какъ и баринъ, значеніе этаго пріѣзда, т. е. что Анна Аркадьевна съумѣетъ помирить мужа съ женою. – Одни или съ супругомъ? – спросилъ онъ.
   Степанъ Аркадьичъ не могъ говорить, такъ какъ цирюльникъ занятъ былъ верхней губой, и поднялъ одинъ палецъ. Матвѣй въ зеркало кивнулъ головой.
   – Одни. Наверху приготовить?
   – Барынѣ доложи, гдѣ прикажутъ.
   – Барынѣ доложить? – повторилъ Матвѣй.
   – Да, доложи, и вотъ возьми телеграму передай, что они скажутъ.
   – Слушаю-съ.
   И подвинувъ душистое обтираніе, употребляемое послѣ бритья, и осмотрѣвъ еще разъ порядокъ, въ которомъ лежали платья и помочи, и поправивъ замѣченную имъ неправильность въ постановкѣ свѣтящихся ботинокъ, Матвѣй надѣлъ pince-nez, вдѣлъ большіе слоновой кости рѣзные запонки въ рукава и золотые въ воротъ тонкой, чистѣйшей рубашки и, на нѣкоторое отдаленіе отстранивъ, осмотрѣлъ ее, такъ какъ Степанъ Аркадьичъ былъ прихотливъ насчетъ бѣлья, и тогда только медленно вышелъ. Письма были хотя и незначительныя и не совсѣмъ пріятныя, но они исполняли то, что нужно было, они выставляли впередъ заботы дня и дальше и дальше застилали то, что было всегда нехорошо. Кромѣ писемъ были еще бумаги изъ того присутствія, въ которомъ Степанъ Аркадьичъ былъ членомъ и куда онъ сейчасъ долженъ былъ ѣхать. Онъ взглянулъ и на бумаги и, рѣшивъ, что особенно важныхъ не было, велѣлъ приготовить ихъ въ портфель, чтобы заняться ими въ кабинетѣ присутствія.
   Степанъ Аркадьичъ, умывшись, оправивъ ногти и спрыснувъ бакенбарды, въ чистой рубашкѣ, въ панталонахъ и помочахъ стоялъ, нагнувшись передъ зеркаломъ, и двѣ круглые щетки погоняли одна другую, вычесывая его кудрявые волосы и бакенбарды (это энергическое движеніе болѣе всего возбуждало его), когда Матвѣй[296] съ тѣмъ же унылымъ и непроницаемымъ лицомъ вернулся въ комнату.
   – Барыня приказали доложить: пускай дѣлаютъ, какъ имъ – вамъ т. е. – угодно, – сказалъ Матвѣй, «а что это значитъ, понимайте, какъ знаете», сказалъ его взглядъ.
   Щетки на мгновеніе остановились, и волосы въ это время были зачесаны на лобъ, что придало сконфуженному лицу Степана Аркадъича еще болѣе сконфуженное выраженіе. Онъ помолчалъ, остановивъ руки, вздохнулъ и вдругъ какъ бы сказавъ: «а чортъ съ ними со всѣми», еще рѣшительнѣе сталъ чесать волосы, не переставая, такъ что даже запыхался и покраснѣлъ, тѣми же щетками разчесалъ бакенбарды, перечесалъ волоса назадъ, бросилъ щетки, растянулъ рубашку подъ помочами, прыснулъ духами на рубаху и бороду, надѣлъ крестъ на шею особенный, маленькій, форменный, но нарочно заказанный, жилетъ, сертукъ, расправилъ плечи и привычнымъ движеніемъ разсовалъ по карманамъ папиросы, бумажникъ, спички, часы съ двумя цѣпочками и брелоками и, встряхнувъ батистовый платокъ, чувствуя себя чистымъ, душистымъ, здоровымъ и веселымъ, вышелъ, легко ступая, въ столовую, гдѣ уже ждалъ его серебряный кофейникъ и китайскій приборъ на слегка крахмаленной бѣлѣйшей скатерти. Письма всѣ были прочтены, а съ самимъ собой оставаться ему не хотѣлось, какъ бы опять не пришли дурныя мысли, и потому за кофеемъ онъ развернулъ еще сырую поданную утреннюю газету и сталъ читать.
   Апетитъ у Степана Аркадьича всегда былъ также хорошъ, какъ и сонъ, и послѣ 2-хъ чашекъ кофе и калача съ масломъ и свѣденій, почерпнутыхъ изъ газетъ о томъ, что въ наше время возникаетъ новый вопросъ о томъ, квази-либеральная ли партія имѣетъ призваніе къ будущей формировкѣ высшаго слоя или тенденціозность традицій должна уже офиціозно, если можно такъ выразиться, выставить свое новое и честное непреварикаціонное знамя, вникнувъ въ смыслъ этихъ разсужденій, которые не лишены были для него интереса, Степанъ Аркадьичъ прочелъ про обѣщаніе уничтожить сѣдые волосы, про легкую продающуюся карету и молодую особу, ищущую мѣста, что было тоже не лишено интереса, и, ощущая пріятную теплоту въ тѣлѣ, онъ всталъ спокойный, отряхнулъ крошки калача съ жилета.

* № 8 (рук. № 17).

[297]ДВА БРАКА.
РОМАНЪ.

   Мне отмщеніе. Азъ воздамъ.
   Первая часть.
   I.
   [298] Дарья Александровна Облонская, считавшая 9 лѣтъ своего красавца мужа[299] вѣрнымъ мужемъ, вдругъ открыла, что онъ былъ въ связи съ бывшей въ ихъ домѣ француженкой гувернанткой, и между мужемъ и женой произошла ужасная сцена и ссора, продолжавшаяся уже три дня и ничѣмъ еще не кончившаяся. То, что произошло и происходило еще теперь между мужемъ и женою, нельзя было назвать ссорой, а это было землетрясеніе, разрушившее всѣ основы ихъ жизни, смѣшеніе всего и хаосъ, который чувствовался и прислугой, и дѣтьми, и болѣе всего ими самими.