Назад

Купить и читать книгу за 120 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать

Эссе: стилистический портрет

   В книге впервые исследуется в аспекте стилистики текста едва ли не самый популярный жанр современных СМИ. Автор предпринял попытку дать стилистический портрет эссе, обратившись к его истокам в древнерусской и в русской классической литературе: от «слова», Феофана Прокоповича и М.В. Ломоносова до А.С. Пушкина, Л.Н. Толстого, И.А. Бунина, а также к текстам М. Монтеня, Э.Л. Доктороу, К.Х. Селы, О. Пас, Л. Гойтисоло и других иностранных авторов. Универсальная филологическая проблема «читатель и авторский подтекст» осмысляется на «опытах» (эссе) разных эпох, культур и жанровых вариантов. Анализ стилистических особенностей жанра с помощью методики декодирования позволяет выявить лингвистические контуры композиционно-речевого единства в эссеистике и формы выражения многоликого авторского «я». Работа направлена на создание общей концепции жанра, но в то же время автор стремится на конкретных примерах показать, как добиться мастерства начинающим эссеистам, научить их читать собственный текст.
   Книга рассчитана на студентов и аспирантов филологических факультетов университетов, факультетов журналистики, а также на филологов широкого профиля.


Людмила Григорьевна Кайда Эссе: стилистический портрет

Предисловие

   Эта книга об эссе. Учитывая необычность предмета разговора, книга написана как со-размышление автора с читателем над филологической сутью жанровой формы «свободной композиции» и приемами создания эссеистического авторского «я». Надеюсь, работа будет интересна всем, кто любит чтение, вызывающее со-мнения, со-переживания и со-участие, а поэтому предлагаю разговор в свободной манере для развития у читателя навыков гуманитарного мышления.
   Эссе – универсальный жанр, живущий на гуманитарной территории уже более четырех столетий. Он замечен во всех типах словесности – художественной и нехудожественной и, что особенно интересно, снискал себе характеристику пограничного жанра («межжанрового образования»). И мы стремились обрисовать панораму его владений.
   Официально отцовство жанра принадлежит французскому мыслителю М. Монтеню (XVI век). Однако, по нашим наблюдениям, еще за пять веков до него в древнерусской литературе жанр «слово» (XI век), а затем «Слова и речи» Феофана Прокоповича и эссеистический сериал «слов о…» М.В. Ломоносова, которые по всем признакам близки к эссе, также могут считаться истоками мировой эссеистики. В ее закромах – несметные богатства текстов, хранящих взволнованный авторский голос и оригинальное осмысление проблемы «я и мир».
   Эссе – жанр вечный и космополитический, далеко не все страницы его жизни известны и перелистаны. Из неизвестных, к примеру, эссе в газетной публицистике. В первом типологическом исследовании публицистики конца ХХ – начала XXI века мы рассматривали, как в зависимости от авторского «я» эссе принимает литературную и документальную формы[1]. Это был опыт сравнительного анализа отечественной и испанской газетной публицистики, проведенный в аспекте стилистики текста. Понимая под композицией «не только формы соотнесенности различных стилевых пластов внутри текста, но и типовые схемы развертывания тезиса»[2], мы предложили рассматривать категорию «позиция автора» как стилистическую. Эта концепция получила развитие в новом направлении филологических исследований газетной публицистики – композиционной поэтике[3].
   Современный взгляд на текст как на систему в ее живом функционировании позволил выявить лингвистическую эффективность композиционно-речевых жанровых типов и речевых средств. Проблема лингвистической эффективности текста была изучена на уровне композиции, поскольку усиление воздействующей силы речевых средств в публицистическом тексте достигается благодаря и в результате их сопряжения с композиционной структурой конкретного текста. В результате удалось проявить стилистические механизмы функционирования как открытого, так и скрытого в подтексте авторского «я» в нескольких публицистических жанрах, а затем и в эссе.
   Место эссеистики в филологической науке выглядит столь же туманно и не прорисованно, как британская столица на полотне К. Моне «Лондон в тумане». Конечно, загадочные очертания, манящая неизвестность эссе – общепризнанный факт, но множество определений жанра и его концепций ясности не вносят. Эссе не вошло в поэтику, общей концепции жанра нет, даже в энциклопедических словарях оно появилось не так уж давно и с привычным расплывчатым определением.
   Предлагаемое исследование эссе в многовариантности его форм и в разных типах словесности принципиально отличается от других лингвистическим подходом. Эссеистическое «я» в художественной эссеистике – это стиле– и текстообразующая категория «образа автора» (по В.В. Виноградову), «автора» (по М.М. Бахтину), характеризующаяся философски углубленным осмыслением текста, бессюжетностью, хаотичностью (спонтанностью) траекторий композиционно-речевого движения, а нередко и импрессионистской музыкальностью прозы. Этот тип эссе отмечен тонким стилистическим мастерством автора.
   В нехудожественной – газетной документальной публицистике – эссе исследуется на материале так называемых гибридных типов текста, в которых экспансия элементов эссе адаптирована, в зависимости от мастерства пишущего, к модели свободного жанра для свободно мыслящих людей. В газетной эссеистике (или жанрово приближающимся к ней материалам) функция убеждения перестает быть главной. «Социальная позиция» автора уступает место «эссеистической позиции», которая устанавливает и новые отношения обратной связи «читатель – автор», и новые схемы лингвистического подтекста. В этом варианте он обращен внутрь текста, а авторское «я» – на самого автора.
   В современном мире возрождения гуманитарного мышления эссе стало играть роль интеллектуального ускорителя: вирус эссе витает во всем медиапространстве; как инструмент познания умственных возможностей человека даже возникла «деловая» эссеистика; вместе с массовой интернетизацией идет бурный процесс эссеизации всего и вся. Словом, какая-то необъяснимая (а может быть, со временем и объясненная?) глобальная эссеизация.
   Интерес к традициям и новациям жанра вызван временем, поэтому возникла потребность создания общей концепции жанра, чтобы избежать блуждания в творческих потемках. Но создать такую концепцию представляется возможным только в контексте комплексного исследования, теоретически и методологически основанного на интеграции научных знаний.

Глава первая
Генеалогическое древо эссе

«Essais» М. Монтеня. Жанр-завещание

   Эссеистический стиль восходит к античным временам. В его «поколенной росписи» (В. Даль) – декламации Лукиана, диалоги Платона, трактаты об ораторском искусстве Марка Тулия Цицерона. Все это – истоки личностного отношения человека к земным заботам и тревогам. «Человек – мера всех вещей», – утверждал Пифагор еще в V веке до н. э. И с тех пор ощущение своего «я» в мире, внимание к своим мыслям и желание самовыразиться неистребимо.
   Эссе принадлежит к слабо структурированным жанрам, которые не предполагают четких контуров. Его самые общие характеристики – космополитический, всеобщий, универсальный… Авторское «я» – эссеистическое, соединяющее жизненное и философское осмысление проблемы «я и мир» в особом ракурсе, не похожем ни на один из известных в жанровых системах. Композиция – свободная. Эссе соединяет эпохи, культуры, весь человеческий опыт и знания. И сам жанр – это модель «заимствований у других» того, что «повышает ценность… изложения» (М. Монтень). Стоп! Все это мы встречаем и сегодня, только теперь называется оно другим, новым словом «интертекстуальность», означающим по сути то же самое явление – «заимствование у других»?!
   Общая возвышенная тональность – главная примета эссеистического стиля. Она поднимает эссеистические произведения над всеми остальными жанрами, придавая им характер странной загадочности. «Эссе – это там (указательный палец поднят к небу), а все остальное – здесь (ладонь опущена к земле)», – считает известный российский публицист. Согласна, хотя это и не определение жанра, а лишь осмысленное профессиональное понимание его места в иерархии других.
   Корни эссе, как у дуба, – глубокие и разветвленные, а первый жанровый побег проклюнулся только в XVI веке. Точнее – в 1580 году: во Франции опубликована книга Мишеля Монтеня «Essais». По-русски – «эссе» (попытка, проба, очерк). Это и было признано всеми днем рождения жанра. Автор заявил: «Содержание моей книги – я сам»[4]. Как, оказывается, все просто. Но с тех пор минуло более четырех веков, а человечество до сих пор разгадывает феномен этого «я сам».
   Заголовок, который сам по себе не содержит ничего таинственного, приобретает глубокий смысл под влиянием предисловия «К читателю». В нем М. Монтень раскрыл свой замысел: «Это искренняя книга, читатель. Она с самого начала предуведомляет тебя, что я не ставил себе никаких иных целей, кроме семейных и частных. Я нисколько не помышлял ни о твоей пользе, ни о своей славе. Силы мои недостаточны для подобной задачи. Назначение этой книги – доставить своеобразное удовольствие моей родне и друзьям: потеряв меня (а это произойдет в близком будущем), они смогут разыскать в ней кое-какие следы моего характера и моих мыслей и, благодаря этому, восполнить и оживить то представление, которое у них создалось обо мне»[5].
   «Следы характера и мыслей» – вот предмет внимания автора. Человек эпохи Ренессанса «по велению свободного духа» выбирает героем литературного произведения самого себя, повествует «о своей сущности в целом, как о Мишеле де Монтене, а не как о философе, поэте или юристе» (там же). Иными словами, опыт, поставленный на самом себе, опыт исследования движения мысли, формирования суждений, зарождения сомнений. В интерпретации Монтеня, опыт – симбиоз философского и филологического смыслов.
   Замысел был смелым. Он ломал утвердившиеся каноны творчества писателей Возрождения. От самого же автора требовалось невероятное: надо было изменить образ жизни, чтобы жить, постоянно наблюдая свои мысли. Провозгласив «Жить – вот мое занятие и мое искусство» (II, с. 52), Монтень направил мысль в собственные глубины, ловя мгновения ее зарождения и развития, проверяя в соположении с известными суждениями и пытаясь не упустить ни единого ее движения: «… я изображаю главным образом мои размышления – вещь весьма неуловимую и никак не поддающуюся материальному воплощению» (с. 52–53).
   Замысел формирует новый жанр: в эссе соединяются мысли и конкретные дела, события и факты, а индивидуальная судьба отражает эпоху. В комментарийном движении мысли возрастает удельный вес каждого конкретного примера. Ничего не говорится просто так, все имеет смысл реальный и исторический. И абсолютно не претендуя на роль пророка, провидца человеческих судеб или философа («Я свободно высказываю свое мнение обо всем, даже о вещах, превосходящих иногда мое понимание и совершенно не относящихся к моему ведению» (с. 85)), автор отбирает такие факты и так всесторонне их рассматривает, что они сами по себе, казалось бы единичные, приобретают в философском контексте новый обобщенный смысл.
   Мелькание мыслей передает естественность их появления и исчезновения. А думает он о непостоянстве поступков и пьянстве, жестокости и славе, дружбе и любви, самомнении и трусости, добродетели и… о большом пальце руки, и о способах ведения войны Гаем Юлием Цезарем… В калейдоскопе размышлений мелькает беспорядочная смена объектов.
   Но сумма составляющих (примеры из собственного опыта автора), попадая в новую среду (мысли о них), поддается исследованию и качественно преображается: произведение не равно сумме составляющих в творческой сфере. Все в движении: исторический опыт и индивидуальные реакции, наблюдения и суждения, впечатления и эмоции. Параметры движения мысли непредсказуемы, контекст настоящего, прошедшего и будущего уводит за линию горизонта. Гармония на космическом уровне, где заметны лишь следы высокой культуры человека и его яркая индивидуальность.
   Это и есть эссе Монтеня. Отражение его характера и его мыслей. Глубоко интеллектуальный текст, прозвучавший более четырехсот лет назад, соприкоснулся и с нашей эпохой, давно устремившись в вечность. Потому что гуманитарное мышление не имеет ни начала, ни конца, а новые контексты спонтанны и необозримы.
   Обратимся к эссе Монтеня «О книгах»[6], в котором, на наш взгляд, произошло счастливое соединение теории рождающегося жанра и практики: автор излагает теорию заимствований и дает свой опыт ее воплощения в тексте. Разгадать творческий замысел автора и выявить технологию его раскрытия в тексте помогает методика декодирования – восприятие текста с позиций читателя и с опорой на филологические знания законов текста и функционирования лингвистических средств.
   Первое высказывание (сложное синтаксическое целое, прозаическая строфа…) в семантике текста выполняет функцию введения. Происходит знакомство читателя с автором, человеком, уверенным в себе и своем праве говорить то, что думает («Нет сомнения, что нередко мне случается говорить о вещах, которые гораздо лучше и правильнее излагались знатоками этих вопросов»). И сразу – заявка автора на оригинальность изложения: «Эти опыты – только проба моих природных способностей и ни в коем случае не испытание моих познаний; и тот, кто изобличит меня в невежестве, ничуть меня этим не обидит, так как в том, что я говорю, я не отвечаю даже перед собою, не то что перед другими, и какое-либо самодовольство мне чуждо».
   Такое откровение, совершенно неожиданное и непривычное, вызывает невольный протест и желание поспорить с автором, который, признаваясь в невежестве и в отсутствии глубоких знаний, заявляет о каком-то «опыте», ему и нам пока не известном. Но чуть дальше, углубившись в текст, сталкиваемся с новым пассажем: оказывается, автор и не собирается потчевать нас очередными порциями знаний, а будет развивать лишь свои «фантазии», да еще и «о самом себе».
   Второе высказывание выполнено в форме лирического отступления. Странное признание в своей ограниченности и некомпетентности: «не способен запомнить прочно», «не могу поручиться за достоверность моих познаний», «не следует обращать внимание на то, какие вопросы я излагаю здесь…» Читатель теряется в догадках: что за манера изложения материала, какой внешне самоуверенный, но на каждом шагу сомневающийся в себе автор? К чему ведут его обещания говорить о своих фантазиях, кому они предназначены и вызывают ли интерес затронутые им вопросы? Словно сам вдруг задумавшись об этом, автор приоткрывает дверь в свою творческую лабораторию.
   В следующих высказываниях (третьем, четвертом, пятом) изложена теория заимствований. Все четко, логично. Абзацы (единицы авторского членения текста) совпадают с высказываниями (компонентами композиционно-речевого членения текста). Это усиливает впечатление выношенности, продуманности каждого положения.
   Итак, текст.
   «Я заимствую у других». Что? «То, что повышает ценность моего изложения».
   По какому принципу? «Я заимствую у других то, что не умею выразить столь же хорошо либо по недостаточной выразительности моего языка, либо по слабости моего ума».
   Вряд ли сегодня кто-то из пишущих и заимствующих готов признаться в «слабости ума»! Да и у Монтеня это, похоже, игра ума: а почему я обращаюсь к другим авторам? Но в подтексте скрыта выношенная мысль: опыт становится весомым, когда обрастает другими экспериментами, интерпретациями, пробами. Здесь и заложен, как мне кажется, семантический код заимствований. Дело, в конце концов, не в том, сколько их, этих заимствований («Я не веду счета моим заимствованиям…»), а в том, как чужое слово входит в новый контекст. Происходит «взвешивание» – условно назовем этот метод отбора заимствований «семантическими весами» – своих и чужих мыслей, форм выражения. Монтень, не мудрствуя лукаво, дает простую формулу: «отбираю и взвешиваю их» (заимствования. – Л.К.). Но не говорит, как?
   А у кого заимствует? «Они все, за очень небольшими исключениями, принадлежат столь выдающимся и древним авторам, что сами говорят за себя». Профессиональное обращение к опыту древних культур, выбор незаурядных авторов – это ясно. Но обратим внимание на другую сторону процесса адаптации. Теоретически отрицая необходимость глубоких знаний, автор назначает индивидуальное начало, собственный опыт и фантазию главными аргументами новой науки самопознания. Но Монтень выдает себя с головой: он – широко образованный человек, владеющий глубокими знаниями. Кому «выдающиеся и древние авторы» могут быть настолько известны, что «сами говорят за себя», да еще и вписываются в новые контексты так корректно, как у Монтеня?!
   А как приготовить гармоничную смесь интеллектуальный знаний, впечатлений, опытов, мыслей, которая не превратилась бы в «свалку идей»?! Вот как это делает Монтень: «Я иногда намеренно не называю источник тех соображений и доводов, которые я переношу в мое изложение и смешиваю с моими мыслями, так как хочу умерить пылкость поспешных суждений…» Все желания направлены на смягчение поспешных суждений о новых книгах, на защиту тех авторов, которых он сам ценит и уважает. Заимствуя их спорные мысли и суждения, Монтень подставляет свое имя под огонь критики: «Я хочу, чтобы они в моем лице поднимали на смех Плутарха или обрушивались на Сенеку».
   И тайный замысел Монтеня – проверить своего читателя на глубокое знание литературы, на умение по стилю произведения отгадать автора. Задача не из легких. Это вызов современникам: «Я приветствовал бы того, кто сумел бы меня разоблачить, то есть по одной лишь ясности суждения, по красоте или силе выражений сумел бы отличить мои заимствования от моих собственных мыслей». Решение этой задачи выходит за рамки времени, отведенного одной человеческой жизни. Так вызов, брошенный своим современникам, превращается в вызов времени. А вскользь заметим, что Монтень нарушил свою заповедь – написать книгу о себе и только близким людям. Широкий круг читателей ведь изначально исключался. А получилась книга – для любого читателя, желающего познать опыт гуманитарного мышления.
   Современная теория интертекстуальности, а по сути своей та же теория заимствований, красиво переназванная, предлагает разные принципы и приемы введения чужого текста. Мы используем в опыте декодирования технику композиционного анализа. Ведь у Монтеня многое делается на уровне развитой лингвистической интуиции, что вполне поддается коррекции с позиций новой научно-методологической базы. А объяснения «заимствованиям» ищем в самом тексте.
   Но есть ли какое-нибудь формально выраженное связующее звено при изложении мыслей? Монтень отвечает, что «нет другого связующего звена при изложении… мыслей, кроме случайности». Вот и подтверждение тому, что эссе не зря считается спонтанным жанром. И это не первое впечатление, а конструктивный принцип. Никаких правил соединения звеньев в единую цепь не существует. Но как же тогда объяснить гармонию, которой пронизано классическое эссе? Может быть, это и есть парадокс, свойственный эссе, – поверка гармонии дисгармонией?
   Секрет в том, что текст передает естественный процесс думания. При этом важно уловить ход мысли, ее «танец», если можно так сказать, подчиненный какой-то внутренней мелодии. Это не череда речевых объектов, беспорядочно толпящихся в голове автора. Сам Монтень так объясняет происходящее: «Я излагаю свои мысли по мере того, как они у меня появляются; иногда они теснятся гурьбой, иногда возникают по очереди, одна за другой. Я хочу, чтобы виден был естественный и обычный ход их, во всех зигзагах. Я излагаю их так, как они возникли…»
   В этой связи интересно наблюдение великого Леонарда Бернстайна о том, что гармония композиции может быть создана и нарушением всех привычных канонов. В книге «Радость музыки» (1959) на примере «божественной музыки» Бетховена он ведет исследование в форме платоновского диалога.
   Доказательства магического влияния музыки Бетховена – мелодия, ритм, контрапункт, гармония, оркестровка – отпадают одно за другим. Контрапункт у него «абсолютно ученический». Мелодия? Но «чтобы заслужить именоваться мелодией, надо ведь быть мотивчиком, который напевают завсегдатаи пивной»[7], а «любая последовательность нот – это уже мелодия»… значит, тоже ничего особенного. Гармония – «не самая сильная сторона у Бетховена». Так в чем же секрет гениальности?
   Оказывается, утверждает Л. Бернстайн, «все дело – в комбинации всех музыкальных элементов, в общем впечатлении…», и приходит к настоящему открытию, которое, думаю, можно отнести к универсальным законам композиции. Он пишет: Бетховен обладал «магическим даром, который ищут все творцы: необъяснимой способностью точно чувствовать, какой должна быть следующая нота. У Бетховена этот дар присутствует в такой степени, что все остальные композиторы остаются далеко позади».
   Форма, даже самая отшлифованная, может быть «пустой и бессмысленной». Одухотворенность формы может родиться под рукой гения. «Бетховен… нарушал все правила и изгонял из нот куски, написанные с поразительной «правильностью». Правильность – вот нужное нам слово! Если ты чувствуешь, что каждая нота следует за единственно возможной в данный момент в данном контексте нотой, значит, ты имеешь счастье слушать Бетховена». Что же это, исключение из правил, доступное гению? А может быть, творческое восприятие слушателя, которое, подчиняясь воле композитора, слышит его музыку в контексте? Одним словом, Траурный марш «Героической» симфонии Бетховена, нарушающий все понятия гармонии, кажется «написанным на небесах». И с этим нельзя не согласиться.
   Однако вернемся к Монтеню, к тому же эссе «О книгах». Случайность, спонтанность мыслей. Какая-то антиматерия, улавливаемая лишь восприятием текста в целом. Лингвистические сигналы упрятаны в подтексте, но с первого прочтения ясно: под видом субъективистского «я» изложены основы эмпирической этики Нового времени. Через опыт в размышлениях одного человека просматривается, прочитывается моральный кодекс целого поколения тех давних времен. Эффект создан не притязательной субъективностью стиля, случайностью приводимых фактов, которые вовлекают в философскую рефлексию. А спонтанность процесса осмысления своего «я» создает атмосферу сиюминутной естественности, располагает к доверительности, стимулирует ответные реакции.
   Спонтанность – «процесс вдохновенного творчества, не имеющий видимых внешних стимулов и протекающий путем самодвижения художественного мышления поэта»[8]. Под непритязательной болтовней скрывается лаборатория утонченного и экспериментирующего разума. Критически разоблачительный характер всех официальных табу сделал книгу Монтеня своеобразным сводом моральных законов, выверенных жизнью и пропущенных через судьбу конкретного человека. Истины, усвоенные обществом, искусственно созданные идеалы пошатнулись. Их несостоятельность, лживость, сумасбродство стали очевидны. Если, по Монтеню, жизнь сделать «занятием» и «искусством», то научишься отличать истинные ценности от личины благочестия, будешь «измерять человека без ходулей», узнаешь, что такое совесть, благородство, храбрость, любовь и т. д.
   Скептицизм Монтеня помог переоценить средневековые представления о мировом порядке и его устоявшейся многоступенчатой субординации. Самонаблюдение позволило открыть самого себя, саморефлексия стала механизмом развития мысли. Забальзамированный букет, простоявший более четырех столетий!
   Автор дает определение новой науки – науки самопознания в форме раздумчивого мимоходного признания, можно даже считать, в форме описательной дефиниции: «Я … занят изучением только одной науки, науки самопознания, которая должна меня научить хорошо жить и хорошо умереть». Цель и задачи этой науки ограничены рамками человеческой жизни. Но оценить, что из этого получилось, можно только в масштабах «большого времени».
   Теория восприятия текста вычитывается из неторопливых авторских раздумий (высказывания шестое – девятое). Монтень делится своим опытом прочтения книг. Книг трудных, непонятных, интересных, раздражающих… Комплекс чувств и впечатлений человека образованного (прекрасно ориентируется в древней культуре), незаурядного (жалобы на «слабость ума» – это лишь уловка, попытки убедить читателя, что все обычно, ничего не происходит, просто жизнь в многоцветии красок), ироничного и смелого. Основную роль в этом диалоге с другими культурами и авторами играет рефлексия. Автор ловит свои мысли об их мыслях и развивает их дальше.
   Главная категория науки самопознания – свободное мнение обо всем. Вот как об этом говорит Монтень: «Я свободно высказываю свое мнение обо всем, даже о вещах, превосходящих иногда мое понимание и совершенно не относящихся к моему ведению. Мое мнение о них не есть мера самих вещей, оно лишь должно разъяснить, в какой мере я вижу эти вещи».
   Очевидно, под «мерой вещей» автор подразумевает оценку вещи-явления, которая добывается как результат «взвешивания» разных мнений, опыта своего и чужого, размышлений, сомнений… Это лирическое отступление от первого лица прерывает рассуждения о поэзии Вергилия, Лукреция, Катулла, Горация. Но есть одна деталь, на которую невозможно не обратить внимания: все поэты всех времен пытались понять связь между личным «я» и поэтическим, авторским. Монтень в очень простой форме высказал свое отношение к вечной проблеме: «Люблю я также Лукиана и охотно его читаю; я не так ценю его стиль, как его самого, правильность его мнений и суждений». Личное равно поэтическому?
   Практическая реализация теории, равно ли личное поэтическому, – чуть дальше (с одиннадцатого по двадцать пятое высказывание). Мелькает вереница авторов и их произведений, сравнений и противопоставлений опыта одних – опыту других, пристрастных оценок удач и недостатков. В чистом, просто стерильном виде наблюдаем мы иллюстрацию того, что делает эссе – эссе: свободную композицию. Мысли по поводу прочитанного, изложенные в разных речевых манерах, типах, видах высказываний, легко стыкующихся в пределах одного компонента текста, убеждают, что свобода определяется подчинением не какому-то правилу, а только внутренней, «царствующей» мысли пишущего.
   Дневник, разрозненные мысли, впечатления, мимолетные озарения, методологические подсказки… Одна из них – способ работы с книгой для углубления своего личного тезауруса. Здесь чтение и перечитывание, замечания по ходу чтения, разные приемы откладывания прочитанного в долгосрочную память. Варианты разные. Книга не увлекла – записывается дата окончания чтения. Увлекла – «зарубка» на память: в общих чертах записывается суждение, которое о ней вынес, чтобы «иметь возможность на основании этого по крайней мере припомнить общее представление, которое я составил себе о данном авторе, читая его». Опыт Монтеня в воспитании активного читателя, к сожалению, наукой не замечен, хотя оригинален и поучителен.
   Дневник читателя, а это выглядит именно так, позволяет заглянуть в лабораторию рождения новых «узлов осмысления» объекта, которые появляются в момент столкновения двух рядом стоящих фраз, при наложении образующих подтекст. Лингвистический механизм философского подтекста – это предмет специального исследования, результатом которого станут расшифрованные суждения Монтеня, например, о том, что у одного автора «просвечивает добросовестность», другому недостает «искренности и независимости в суждениях», третьего можно понять только в сопоставлении с другими источниками и т. д.
   Автор обрывает свои рассуждения на полуслове. Да это и не удивительно: мысль делала свои замысловатые зигзаги, вращаясь вокруг опыта чтения, опыта заимствований, опыта зарождения собственных мыслей. Отражен процесс думания, спонтанного круговорота мыслей, процесс отрывочного пополнения своих ощущений жизни и вписывания всех ее проявлений в орбиту своих координат и измерений. Взгляд со стороны и разглядывание изнутри, или, что то же самое, «я в мире» и «мир во мне». Из кирпичиков складывается здание мироощущения и миропонимания, а строительство идет по законам создания целостной системы: не сложение, а производное всех составляющих компонентов. Понять науку самопознания помогает ее творец.
   Одно из главных жанровых завещаний – думай, человек. Опыт становления думающей личности, пожалуй, самое важное, что оставил нам древний автор. Думай … и читай. Бесценный филологический опыт чтения, отношения к чужому тексту и автору, разборчивость в чтении, активный поиск ответа на свои вопросы, выработка своей шкалы ценностей, развитие воображения, эмоционального восприятия, манеры изложения своих суждений, ценность иронического отношения к себе и окружающему миру… Перечислить все равнозначно прочтению всего Монтеня еще и еще раз. Даже завещание жанра имеет круговую структуру: читай – думай – читая, думай.
   Некоторые заветы Монтеня явно предвосхитили современную теорию лингвистического подтекста. Ему нужна практическая польза от чтения: «Я достаточно понимаю, что такое наслаждение и что такое смерть, – пусть не тратят времени на копанье в этом: я ищу прежде всего убедительных веских доводов, которые научили бы меня справляться с этими вещами». Или компас в море литературы: «Я хочу суждений, которые затрагивали бы самую суть дела», хотя произведения Сенеки «пленяют живостью и остроумием, а Плутарха – содержательностью. Сенека вас больше возбуждает и волнует, Плутарх вас больше удовлетворяет и лучше вознаграждает. Плутарх ведет нас за собой, Сенека нас толкает».
   Обратим внимание на непритязательное чередование «я», «вас», «нас». Взгляд как будто пронзает объект мысли, а в отраженном свете можно разглядеть и того, кто пишет, – возмущенный, взволнованный, увлекающий за собой, подталкивающий к каким-то мыслям. Всегда разный и всегда новый. Все эти оценки «взвешены» по принципу полезности для развития индивидуального гуманитарного мышления самого Монтеня и его читателя.
   Помните, что эссе Монтеня – это в переводе «опыты»? Попробую вслед за другими[9] предложить свой опыт декодирования скрытой в тексте специфики жанра на примере эссе «Об опыте»[10]. Автор в нем использовал как элементы текста философские и физиологические наблюдения, заметку из дневника, художественный образ, практический совет, комментарии к высказываниям других авторов, нравоучение, афористическое обобщение и т. д. Тема объемного эссе – опыт в широком смысле слова, а еда, точнее – отношение Монтеня к еде, хотя всего-то одна страница, касается чистого опыта постижения автором собственных ощущений по такому не существенному для высоких интеллектуалов поводу, как еда. Конечно, в тексте нет психологических разоблачений или откровений, но и перечисленных выше «продуктов», давших движение мысли, достаточно, чтобы понять: эссе самим своим существованием является лабораторией и стимулом для создания невероятного числа новых гибридов. В этом и заключается смысл определения эссе как «внежанрового жанра», получаемого всякий раз в результате «скрещивания» всех существующих жанров.
   Эссе «Об опыте» выглядит как психологическая зарисовка рождения жанра. Главная характеристика остановленного мгновения – полное неведение, какое дитя должно появиться. В страждущий знаний мозг проникают волны впечатлений, мнений и сомнений. Идет работа ума, из столкновения мыслей рождается индивидуальное осмысление проблемы «я и мир». И рождается эссе. По собственной модели. В свободном и незапрограммированном композиционно-речевом варианте, когда множество одинаковых деталей находят новое для себя сцепление.
   И если какой-то из способов миропостижения (образный или понятийный, сюжетный или аналитический, исповедальный или нравоописательный) возьмет верх, то, как справедливо заметил М. Эпштейн, «эссе сразу разрушится как жанр, превратится в одну из своих составляющих: в беллетристическое повествование или философское рассуждение, в интимный дневник или исторический очерк. Эссе держится как целое именно энергией взаимных переходов, мгновенных переключений из образного ряда в понятийный, из отвлеченного – в бытовой»[11]. Соглашаясь с известным исследователем жанра в принципе, отметим неоднородность ряда названных им «составляющих» эссе. Дневник и очерк – жанры, близкие эссе по манере, а повествование и рассуждение – из «другой оперы». Например, рассуждение – «прием развития темы, состоящий в том, что говорящий или пишущий ставит вопросы и сам же на них отвечает»[12]. Как это соотнести со стилистикой эссе? Очевидно, речь идет о чем-то другом, возможно, о миграции эссе в философский трактат – ведь характер эссе, склонного «к изменам и переменам», хорошо известен.

«Специфика гуманитарной мысли». Диалог сквозь века

   В эссе М. Монтеня легко обнаружить прародителей всех нынешних жанров. Само же древо эссе впоследствии разрослось и ввысь и вширь. На его стволовых кольцах видны контуры и возраст этих жанров, в которых каждый автор отстаивает право на свободу высказывания своего мнения обо всем, даже «о вещах», ему «не очень понятных» (Монтень). Такая форма творчества, названная эссе, прижилась и оказалась популярной, привлекательной и модной.
   Философия гуманитарного мышления, созданная филологом XVI века, стала в лабиринте последующих философских учений нитью Ариадны. Ухватившись за нее, дабы не заплутать, филолог ХХ века М.М. Бахтин заложил те же принципы в основу всех своих трудов.
   Из концепции об онтологической всеобщности культур выросла созданная им поэтика культуры, в которой принцип диалога является ведущим.
   Сегодня поэтика культуры исследуется как основа технологии гуманитарного образования. От нее отпочковались другие концепции – «философская логика культур» (В.С. Библер), идеи «внутренней речи» (Л.С. Выготский) и теории С.П. Аверинцева, М.Л. Гаспарова, А.Ф. Лосева, Ю.М. Лотмана, В.Я. Проппа, В.Б. Шкловского и др. Но бесспорный факт заключается в том, что все новейшие идеи и теории «вышли» из идей Сократа, Платона, Аристотеля, Лукиана, произросли из мировой культуры более позднего времени (Г. Лессинг, полемическая журналистика России XVIII века, где блистали Д.И. Фонвизин, Н.И. Новиков и др.).
   Так что, как видим, идея диалога культур – вовсе не изобретение современных филологов и культурологов. Очень далекий от нас по времени, но очень близкий по мыслям М. Монтень утверждал, что лишь тот способен подняться до уровня величия чужой мысли и возвести свою мысль на ту же высоту, кто видит ее. Иными словами, кто способен вычитать эту мысль у других.
   Через века с ним коррелирует М. Бахтин. Когда гостившие у него французы спросили: «Как вы, русский человек, так прекрасно поняли французскую литературу?», он скромно ответил: «Читал Рабле». Вопрос свой французы повторили и второй и третий раз. Ответ был обескураживающе прост: «Да я просто читал Рабле!» Из бахтинского «просто чтения» выросла теория текста как объекта гуманитарного исследования, теория жанра, теория диалога.
   Возможно, это легенда, придуманная кем-то, но такой разговор вполне мог состояться на самом деле[13]. Для М. Бахтина «просто чтение» равнозначно «пониманию». Но как понять другого, как согласовать наше состояние с состоянием другого? – возникает много и других вопросов. «Квазифилософских вопросов», на которые пытался дать ответ М. Бахтин, вводя понятие «полифонии» в романах Ф. Достоевского. Похоже было, что его не все поняли и не все с ним согласились: «Бахтинская полифония несколько напоминает сумасшедший дом, где все бесконечно говорят и никак не могут договориться»; «шизофреничность» диалога, этого вечного «двигателя непонимания»[14].
   Очевидно, предлагая опыт философского анализа текста, М. Бахтин и сам понимал терминологическую уязвимость предпринятого эксперимента. Вот как он начинает статью «Проблема текста в лингвистике, филологии и других гуманитарных науках»: «Приходится называть наш анализ философским прежде всего по соображениям негативного характера: это не лингвистический, не филологический, не литературоведческий или какой-либо иной специальный анализ (исследование). Положительные же соображения таковы: наше исследование движется в пограничных сферах, то есть на границах всех указанных дисциплин, на их стыках и пересечениях»[15]. Не будем вдаваться в спор о достоинствах и недостатках экспериментальной теории М.М. Бахтина – об этом написано много. Отметим интересующее нас: подступиться к исследованию жанра эссе, игнорируя пути, открытые М. Бахтиным для филологического прочтения текста, невозможно.
   Филолог, по утверждению М. Бахтина, «разгадчик» чужих тайных текстов и «учитель», передающий эти разгаданные тексты. Понятие «текст» в филологии – науке о духе – основное. В его исследованиях («К методологии гуманитарных наук», «Проблема текста в лингвистике, филологии и других гуманитарных науках», «Из записей 1970–1971 годов», «Проблема речевых жанров», «Марксизм и философия языка. Основные проблемы социологического метода в науке о языке» и многих других) выстроена цельная философско-лингвистическая концепция гуманитарных наук. Ее основные положения следующие.
   1. Постулат о диалогичности понимания («Процессы понимания какого бы то ни было идеологического явления… не осуществляются без участия внутренней речи»)[16].
   2. Теория ориентации слова на собеседника («Значение ориентации слова на собеседника – чрезвычайно велико. В сущности слово является двухсторонним актом»)[17].
   3. Проблема текста как «исходного пункта» любого гуманитарного исследования («…нас интересует специфика гуманитарной мысли, направленной на чужие мысли, смыслы, значения и т. п., реализованные и данные исследователю только в виде текста. Каковы бы ни были цели исследования, исходным пунктом может быть только текст»)[18].
   4. Проблема жанра, которую М. Бахтин выдвигал как центральную в гуманитарных исследованиях («Форма авторства зависит от жанра высказывания. Жанр в свою очередь определяется предметом, целью и ситуацией высказывания»)[19].
   5. Проблема автора («Увидеть и понять автора произведения – значит увидеть и понять другое, чужое сознание и его мир, то есть другой субъект»)[20].
   Филологическая установка, приходит к выводу Бахтин, «определила все лингвистическое мышление европейского мира», а «филологами были не только александрийцы, филологами были и римляне, и греки (Аристотель – типичный филолог); филологами были индусы»[21].
   Похоже, что самого Бахтина удивила эта всеобщая порабощенность тайной «чужого» слова: «Поразительная черта: от глубочайшей древности и до сегодняшнего дня философия слова и лингвистическое мышление зиждутся на специфическом ощущении чужого, иноязычного слова и на тех задачах, которые ставит именно чужое слово сознанию – разгадать и научить разгаданному»[22]. Гуманитарная мысль, творчески перерабатывая чужие тексты, в свою очередь, оформляется как отклик на содержащиеся в них мысли, и появляется новый текст.
   Мысль Монтеня о «сознательном заимствовании» соотносится в концепции Бахтина с его собственной теорией «читатель – автор» как «сотворчество понимающих»: «Понимать текст так, как его понимал сам автор данного текста. – Спокойно, неторопливо рассуждает Бахтин. – Но понимание может быть и должно быть лучшим. Могучее и глубокое творчество во многом бывает бессознательным и многосмысленным. В понимании оно восполняется сознанием и раскрывается многообразие его смыслов. Таким образом, понимание восполняет текст: оно активно и носит творческий характер. Творческое понимание продолжает творчество, умножает художественное богатство человечества. Сотворчество понимающих»[23].
   Диалектический характер процесса понимания состоит в том, что понимание всегда связано с оценкой (по Монтеню – «взвешивание», проверка в соответствии со своими требованиями к полезности текста в развитии идеи). А этот момент прокомментирован Бахтиным совсем уже в духе Монтеня: «Понимающий подходит к произведению со своим, уже сложившимся мировоззрением, со своей точки зрения, со своих позиций. Эти позиции в известной мере определяют его оценку, но сами они при этом не остаются неизменными: они подвергаются воздействию произведения, которое всегда вносит нечто новое… Понимающий не должен исключать возможности изменения или даже отказа от своих уже готовых точек зрения»[24].
   Воображаемый диалог Мишеля Монтеня и Михаила Бахтина вне рамок времени: он, как сжатая спираль, наполнен силой и энергией, вовлекает в новые контексты новых смыслов. В последних словах последней статьи Михаила Бахтина дано философское объяснение незавершенности диалога: «Нет ни первого, ни последнего слова и нет границ диалогическому контексту (он уходит в безграничное прошлое и в безграничное будущее)… В любой момент развития диалога существуют огромные, неограниченные массы забытых смыслов, но в определенные моменты дальнейшего развития диалога, по ходу его они снова вспомнятся и оживут в обновленном (в новом контексте) виде. Нет ничего абсолютно мертвого: у каждого смысла будет свой праздник возрождения. Проблема большого времени»[25].
   Если же попытаться «взвесить» роль Монтеня и Бахтина в «сознательном заимствовании» в мировой науке, то сегодня уже ясно, что в контексте «большого времени» она безгранична. О работах первого из них написаны сотни (!) творчески осмысленных новых текстов. К работам второго, который до сих пор считается «непостижимым», мировая наука упорно ищет подступы. И, думаю, что здесь до полной расшифровки еще далеко…
   «Кто он – Михаил Михайлович Бахтин?» – такой вопрос канадский критик К. Томсон поставил в начале 80-х годов[26]. По изучению «загадочного русского» в США создана «индустрия Бахтина» (М. Холквист, К. Кларк, Э. Шульц, Р. Стэм…). В Англии открытие Бахтина воспринимается как чудо: «Его появление на нашем горизонте можно уподобить явлению какого-то пришельца из другого времени и места, который говорит с нами и о нас на каком-то малопонятном нам всем языке» (Малькольм Джонс)[27]. Энтузиазм японских ученых безмерен: в Японии работы М. Бахтина изданы в восьми томах. Ц. Тодоров, Ю. Кристева рассекретили Бахтина для испанских ученых.
   Особое внимание испанский академик Фернандо Ласаро Карретер уделил теории жанров Бахтина. В своих работах по поэтике он высоко оценивает вклад русского ученого в развитие теории литературы. Вот, к примеру, одно из его рассуждений: «Это расширение понятия жанра во многом обязано великому Михаилу Бахтину, который называет так относительно устойчивый вид высказываний, в которых непременно формулируются все и каждое наше лингвистическое действие: и когда мы говорим, и когда мы пишем»[28].
   Признанием преемственности звучат и слова другого испанского ученого Антонио Гарсия Беррио о философской теории текста Бахтина, теории полифонии произведения, теории взаимодействия голосов автора и героя. «Однако, с другой стороны, очевиден простой переход от идей Бахтина к «полифонии голосов», к риторико-прагматической интерпретации литературного текста как удачной совокупности форм экспрессивности, – пишет он, – любой тип текста с персонажами, которые включают в вербальный вымысел голосов тональность убедительно аргументированной речи, располагая таким образом к этическому взаимодействию говорящего и слушающего, решительно опирается на художественную эффективность вербальной выразительности, достигнутой автором вымысла. Голоса персонажей, по моему мнению, составляют первую инстанцию выразительности, через которую автор не только собирает и описывает элементы при наличии социальной ситуации, но и использует их особенно для выражения своего собственного представления о мире в интеллектуальных и моральных понятиях»[29].
   В работах и других авторитетных испанских ученых комментируются и получают новое развитие теоретические выводы М. Бахтина.
   В русской науке появилась масса работ по осмыслению наследия Бахтина (В. Кожинов, М. Гаспаров, В. Махлин, О. Осовский, С. Аверинцев, С. и Л. Конкины, Г. Тульчинский, Н. Бонецкая, А. Фаустов). Проблема исследуется в многообразных ракурсах, в частности, даже в таком: возрождение России и Бахтин.
   Согласимся с испанским исследователем Луисом Бельтраном, который в статье «Мышление Михаила Бахтина», опубликованной в журнале «Химера» еще к 100-летию со дня рождения, говорит: «В итоге перед нами размышление, которое, несмотря на свое тематическое разнообразие, объединено глубокой цельностью, новым методом – диалогичностью и новым горизонтом для идеологического исследования – горизонтом большого времени, который уже является горизонтом грядущего века»[30]. Согласимся и добавим: нет области в гуманитарных науках, которая была бы закрыта для диалога с М. Бахтиным.
   Это ли не подтверждение справедливости слов самого Бахтина о преемственности в науке: «В сущности научная работа никогда не кончается: где кончил один – продолжает другой. Наука едина и никогда не может кончиться»[31].
   В виртуальном диалоге Монтеня и Бахтина объект исследования постоянно усложняется: от внутренней незавершенности процесса думания о мире и своем «я» в этом мире – к пониманию диалектического характера и бесконечных возможностей совершенствования в области любых научных открытий. Появляется представление о личном пространстве, которое в науке обретения гуманитарных знаний дает ощущение самого себя как части переосмысленного предыдущего опыта филологических, культурологических и методологических исследований. Как возможность преломления собственного опыта к накопленным знаниям и нового пространства для их применения.
   Эссе как универсальный жанр обладает сильным магнитным полем, которое стягивает различные идеи, перегруппировывает их, перераспределяет и совершенствует, создавая новые полюса притяжения. Он сам по себе – сложная система, исследовать которую, быть может, под силу лишь филологии на философском уровне, т. е. в ключе «лотмановской школы». «Филологическая философия» действительно развивается бурно, но дискуссии о взаимоотношениях обеих наук пока демонстрируют полное взаимонепонимание[32].
   Например, А. Пятигорский утверждает: «У филологии свой предмет – это конкретные тексты. У «филологической философии» свой предмет – это мир как текст (или что угодно как текст). У философии своего предмета нет, поскольку ее объект – мышление – может своим объектом иметь все, что угодно»[33]. Ему возражает Н. Автономова, которая считает, что «говоря о смысле и бессмыслице, филологи и философы имеют в виду разные фигуры смысла»[34]. И дальше почти риторически восклицает, переводя спор, на наш филологический взгляд, в софистический поединок: «Но какие у нас есть основания верить философу, когда он утверждает, что именно его прочтение вычленяет подлинную «коммуникативную стратегию произведения»? Почему-то он выбирает из всей философии и всей литературы только неустойчивый «бессмысленный» материал. Не потому ли, что его легче подчинить своей творческой воле, нежели более упорядоченные формы?»[35]
   В философско-филологическом направлении исследования эстетики жанров[36] – свои заманчивые перспективы. Мы вправе допустить, что разработка универсальной концепции эссе лежит именно в долгом и поэтапном процессе интеграции научных знаний и методологий[37]. Призываю в союзники М. Бахтина: «Критерий глубины понимания как один из высших критериев в гуманитарном познании. Слово, если оно только не заведомая ложь, бездонно. Набирать глубину (а не высоту и ширь). Микромир слова»[38].

Глава вторая
О «блуждающей сущности» эссе

Недописанная теория жанра

   Эссе соединяет разных людей, разные национальные культуры, разные века, потому что выражает естественное состояние души и ума человека – сомнение, со-переживание, со-участие. Взвешенность опыта, разумная самостоятельность, языковой вкус и интеллект автора увлекают сложностью познания внутреннего мира человека и саморефлексирующего сознания.
   В соответствии с «двумя модусами влияния текста на читателя» – утверждение и пожелание задуматься, которые рассматривает философия филологии[39], эссе сориентировано на второй модус. Метод эссеистического мышления сосредоточен на приведение в равновесие («взвешивание» – по Монтеню) любых мыслей о взаимозависимости в пространстве «я и мир». И продолжение обдумывания, взвешивание уже с позиций читательского опыта, сопоставления, рефлексии по поводу затронутой проблемы – естественное состояние читателя после прочтения эссе.
   Поэты и прозаики, философы и историки, критики и публицисты разных эпох и национальных культур восприняли оригинальный жанр, обогатив своими произведениями мировую эссеистику. Он оказался востребованным Ф. Бэконом и В. Ирвингом, Д. Дидро и Вольтером, Р. Ролланом и Б. Шоу, М. Валье-Инкланом и Х. Ортегой-и-Гассетом. В ней – «Дневник писателя» Ф. Достоевского, литературные эссе А. Пушкина и Л. Толстого, «Письмо к Гоголю» В. Белинского, «Эссе о драматургии» В. Набокова, «Эссе о даре» (об искусстве делать подарки) М. Мосса. А еще М. Бахтин, Ю. Лотман, У. Эко. «Девять эссе о Данте» Х.Л. Борхеса. Все это – огромное общечеловеческое наследие культуры, опыт, стимулирующий эволюцию многих жанровых систем. И в этом нет разногласий.
   Однако судьба такова: в классические поэтики эссе не вошло. Научные раздумья о его сути затянулись на столетия. В современной науке оно стало объектом многоаспектных исследований. Это вселяет надежду получить объемный и законченный портрет жанра. Так, впервые эссеистический дискурс рассматривается как «гуманитарный дискурс»[40]. Изучение жанра в историко-культурологическом плане на родной почве эссе – во французской культуре – позволило понять закономерность его появления. Ученые проследили, как складывалось салонное коммуникативное пространство, существенно отличавшееся от французской академической среды, как в непринужденной обстановке шел обмен мнениями, а поиск истины в значительной степени подменялся обменом мнениями «по поводу истины и ее поисков»[41].
   Недопустимый в салоне академический стиль – не только во французском обществе – потребовал нового, раскованного стиля общения[42]. Выдвижение в центр внимания салонного человеческого «я» и нашло прямое отражение в эссе, где «автор через все говорит о себе, взятом в приватном, частном модусе»[43]. Через личность во всех мелочах и деталях возникала в общих имплицитных контурах целостная картина.
   Общество, воспринимавшее стиль салонного общения как более естественный, со временем выработало также стиль высокого интеллектуального общения. А с ним пришло филологическое понимание гуманитарного дискурса. На мой взгляд, произошло соединение опыта общения и опыта его научного осмысления. И это было удивительно: «частный модус» начинал играть лидирующую роль в коммуникации.
   «… Я рисую не кого-либо, а самого себя»[44], – так М. Монтень представил миру свое право на «частный модус», отличный от другого, публичного (юрист, филолог, философ и т. д.). И сегодня всем известное заявление воспринимается не только как «генетический код» родившегося жанра эссе, но и как универсальная система совместимости свободной личности и окружающего мира. Лишь неординарная личность, пропустив этот мир через свое восприятие, становится выразителем эпохи и национальной культуры.
   Этот «код» по сути своей многонационален, лишен элитарной французской замкнутости. Поэтому и сам жанр эссе сложился как жанр универсальный, космополитический. Значит, речь может идти о создании общей концепции универсального жанра.
   Технология эссе как жанра уловима в переключении всех планов – композиционно-речевых, понятийно-художественных, конкретно-абстрактных и т. д. Возможности же творческого использования составляющих жанра в «лабиринтах сцеплений» готового текста просто неиссякаемы. Творческая сторона эссе – это и есть эссеистическое «я», оригинальное и зависящее только от таланта пишущего. Именно поэтому остается лишь вглядываться через текст в личность пишущего, вслушиваться в его внутреннюю и постоянную работу мысли обо всем на свете и, включаясь в этот процесс, строить новые, свои собственные эссеистические лабиринты мысли. И это еще один путь к разработке комплексного исследования общей концепции жанра.
   Накопленный опыт его исследования огромен, но подчиняется он все-таки частным задачам: эссе в национальной культуре, эссе в перестройке жанровых систем, эссе и миф и т. д. И всякое новое исследование заканчивается признанием-поражением: целостной концепции жанра так и не существует, хотя все предпосылки к ее созданию есть.
   Если принять за доказанный факт, что «блуждающая сущность» эссе – это «не дефект теоретической мысли, а глубинное свойство самого жанра, заставляющее его постоянно перерастать свои собственные жанровые границы»[45], то его гуманитарная территория трудно обозрима. На ней располагается, говоря пафосно, жанр повышенной интеллектуальности и концептуальности[46], жанр без границ и возраста. Построенный на сопоставлении опыта других и индивидуального опыта автора. В этом-то и заключается трудность его изучения: требуется широкая эрудиция самого исследователя.
   Умберто Эко, размышляя в одном из своих философских эссе об этических проблемах, говорит, что они стали ему понятнее («прозрачнее») после того, как он обратился к проблемам семантики[47]. А суть лингвистической задачи свелась к выяснению существования «семантических универсалий», т. е. понятий, имеющих выражение в любом языке[48].
   Но ведь точно так же мы ищем эти самые «семантические универсалии» – понятия, общие для всех культур, исследуя сам жанр эссе. И точно так же справедливо, казалось бы, частное замечание знаменитого итальянца, что «все эссе носят этический характер, т. е. говорят о том, что делать хорошо, что делать дурно и чего не следует делать ни при каких обстоятельствах»[49].
   Если же, соглашаясь с Ю.М. Лотманом, принять структуру авторского «я» как один из основных показателей культуры, где «я» «как местоимение гораздо проще по своей структуре, чем «я» как имя собственное»[50], то и само авторское «я» с полным правом можно считать одной из «семантических универсалий». Ведь оно присутствует в таком же структурно-семантическом соотношении в эссе любой национальной культуры. Более того, авторское «я» создает и национальное своеобразие культур: в одном случае, оно «преподносит нам абстрактное мышление как истинное, а конкретное – как проявление глупости». Например, Д.И. Фонвизин. В другом – то же авторское «я», от которого «нельзя образовать множественного числа», является носителем истины, как считал Ж.Ж. Руссо в своей «Исповеди»[51].
   Конечно же, авторское «я» в эссе всегда индивидуально. Человек пишущий верует в свою неповторимость, в то, что он «не похож ни на кого на свете» (Ж.Ж. Руссо). В таком контексте личное местоимение «я» – прав Ю.М. Лотман! – преображается в имя собственное, с полномочиями слитых воедино объекта – субъекта. Он же, осмысливая «дерзкую выходку» Руссо, предложившего возвеличенное «я», доказывает, что в зависимости от точки приложения одного из «я» изменяется интонация, семантическая нагрузка и стилистическая роль как каждого «я» в отдельности, так и в соотношении их друг с другом[52].
   Каждая культура вырабатывала свои критерии и оценки понятий, соответствующих одной из форм «я»: «человек с биографией» – он, очевидно, имел на нее право, – а «человек без биографии»[53] – ему в этом наверняка отказывали. Известны споры Тредиаковского, Ломоносова, Сумарокова и других о праве быть автором. Об этом задумывался еще А.Ф. Мерзляков: «Биограф должен избирать такие лица, которых жизнь сама по себе занимательна и богата происшествиями, которые или саном своим, или отменными заслугами, или странным стечением обстоятельств и перемен счастья обратили на себя всеобщее внимание. Цель биографа и цель историка в некоторых отношениях различны друг от друга. Последний описывает происшествия в связи и порядке; первый более всего смотрит на действующую особу и старается со всею возможной подробностию отмечить разительно ее характер»[54].
   Тот же Ю.М. Лотман был уверен в том, что секрет читательского интереса к автору – в интересе к «психологической структуре» его личности. Читатель хочет увидеть «красивую и богатую человеческую личность», а не «пассивную к массовой психологии своего времени»[55].
   Биографию как «ощущение значимости» встречаем и у О.Э. Мандельштама[56]. Эссеистическую биографию Е.И. Замятина «Чехов» вполне можно было бы назвать «Дух Чехова», особенности которого автор находит в «линиях его внутреннего развития»[57]. «Искусство видеть мир», прислушиваться к «зову к прекрасному в самом себе» учил К. Паустовский, извлекая из собственной «биографии духа» удивительно поэтичные размышления[58].
   Степень тождественности эпохи и личностной позиции автора может быть важным критерием для права на биографичность. Потому что варианты авторского «я», которые непременно присутствуют в тексте, могут быть самыми разными: «Я» Вольтера в несравненно меньшей степени несет на себе отпечаток позиции погруженного в размышления мудреца… Авторское «я» у него скорее «я» литературного критика-полемиста, спорщика и острослова»[59].
   Многие исследователи, да и сами писатели, работающие в жанре эссе, отмечают не только многогранность форм эссеистического «я», но и его способность к адаптации в конкретных ситуациях. Под этим «приспособленчеством» следует понимать пластичность его перехода от жанра к жанру, где только автор – «хозяин-барин». Заложенные в природе жанра возможность и допустимость переходных форм художественной и документальной эссеистики проистекают из права свободного человека выбирать свое авторское «я».
   Очень точно это подметила Л. Гинзбург: «Эссеистика иногда естественным образом переходила у меня в повествование, даже с условными вымышленными персонажами. Они нужны мне в качестве объекта анализа тех или иных факторов душевного опыта»[60].
   Сегодня эссе называют «жанром – лидером XXI века», его признают одним из самых продуктивных в западноевропейской, русской и восточноевропейской национальных культурах. Явление культурного феномена очевидно. В культурологическом и философском аспектах экстраполяция эссеистического принципа мышления на другие жанры и типы творчества получила название «эссеизма». Это усилило интерес к изучению эссеистического дискурса в семиотике и прагматике. Эссеистический дискурс сам становится коммуникативным пространством междисциплинарности и «в силу синтетической природы эссе как жанра, и в силу порождения им общих структур восприятия, анализа и описания реальности в рамках интеллектуальной культуры, дающих необходимые параллели для осуществления междисциплинарного перевода»[61].
   Диалог культур в изучении эссе ведется давно. В нем принимают участие и испанские исследователи жанра. Писатель Хуан Чабас еще в 1934 году в статье «Эссе – трудный жанр» дал такой его портрет: «Из всех литературных жанров именно эссе обладает наименее четкими границами, наиболее неопределенными контурами. Эссе невозможно втиснуть в рамки каких-то определений, сжатая форма которых не может отразить ни проблемы, которые затрагивает этот жанр, ни его выразительные возможности, ни его разнообразие и широту. Нет ничего удивительного в том, что жанр этот не поддается никаким определениям, ведь он не имеет возраста. Начиная устаревать, эссе как бы прячется, скрывается от моды, и потом вновь появляется во всей красе только что найденной формы. Невозможно определить точно, когда именно родилось эссе; можно только указать некоторые эпохи, когда этот жанр был в моде. И наше время, несомненно, является одной из таких эпох»[62].
   В этом описательном определении «трудного жанра» прозорливо угаданы его важные черты: богатые выразительные возможности, подвижность жанровых границ, вечная молодость жанра и неослабевающая нужда общества в нем.
   Эссе не претендует на глубину философских осмыслений, хотя это не исключается; на художественную отточенность образов, хотя в понятии «эссема» это естественная необходимость; на логическую последовательность, хотя в конечном счете все функционально оправдано и увязано. Иными словами, полная иллюзия спонтанности. А именно это придает жанру легкость, эфирность, создавая иллюзию живого общения читателя с автором. И только в результате стилистического анализа становится очевидным, что весь хаос мыслей, впечатлений, времен, эпох, фактов, абстрактных умозаключений – все скреплено авторским «я».
   Вот как понимается роль автора, манера обработки материала в эссе в испанской журналистике и литературе:
   «Эссеист обычно подходит ко всем явлениям с определенных позиций, его особая манера восприятия (окружающей действительности. – Л.К.) всегда отличается неполнотой, но в то же время и проницательностью. Разрабатывает темы, изолирует их и как бы нанизывает их на воображаемую булавку в поле своего осмысления, будто странный энтомолог позиций. В другой раз надломленный этим трудным занятием и абсолютно спокойный, описывает широкие круги вокруг тем, приближается к ним и даже пытается окружить их своими гипотезами, насильно очерчивая их пустым воображением. Тогда эссе превращается в свалку теорий или гирлянду разрозненных идей, которые все-таки чем-то «схвачены» и гармоничны. Можно было бы сказать, что эссе, понятое таким образом, – это литературное и философское развлечение: по многообразию мотивов, по форме отношения к ним, по манере погружения в них»[63]. Все эти особенности эссе – наглядные свидетельства и трудностей жанра, и его оригинальности.
   Попытку объяснить особенности авторского взгляда в эссе как единство объективного и субъективного моментов предпринял и Хосе Гирон Алкончел при анализе текста Г. Мараньона «Граф де Оливарес»[64]. М. Вивальди даже рискнул дать свое определение жанра: «Эссе – это текст, который затрагивает любую проблему с нравоучительной целью, личностным и фрагментарным подходом, иногда более интуитивным, чем основанным на эрудиции, более внушающим, чем определяющим»[65].
   Бесспорным такое, как и многие другие определения, не назовешь. Тем не менее каждое новое исследование[66] вписывает в общую теорию эссе свою строчку и поэтому заслуживает внимания и изучения современной филологией, ибо объемное представление о жанре способен дать лишь широкий исторический контекст.
   В этом смысле, безусловно, представляют интерес и глубокие работы академика Ф. Лазаро Карретера разных лет (последняя из них – «О поэтике и поэтиках»[67] сама по себе является собранием эссе о творчестве М. де Унамуно, Х. Ортеги-и-Гассета, Р.М. Валье-Инклана и др.). Автор, отмечая сугубо национальные истоки их творчества, нашедшие свое воплощение в художественно-языковом строе произведений, доказывает, что поэтика эссе создается ими и через собственное восприятие ценностей философской и стилевой культуры писателей других стран, в том числе Канта, Достоевского, Шатобриана и т. д.
   В эссе возможен, допустим и приветствуется любой нестандартный ход мысли, так как «природа и функции этого жанра и заключаются в самой возможности экспериментировать и настойчиво говорить о каждой значительной детали по какому-либо поводу»[68]. И еще одно рассуждение того же автора, касающееся техники построения рефлексивного дискурса эссе: «Дискурс эссе, – пишет П. Ауллон де Аро, – создается как корневое ядро связи или как одновременная (параллельная) связь объединения и разъединения, между дискурсом теоретическим и дискурсом художественным. Его создание, говоря упрощенно, отвечает многовариантности гибрида между языком концепто-образующим и многозначным языком художественного выражения, преимущественным образом восстанавливающим связи. С первого взгляда можно сказать, что его скрытая специфика базируется именно на этой неопределенности»[69].
   В двух других культурах – российской и американской – эссе принимает свое национальное обличье. Но, безусловно, есть и то, что присуще обеим. М. Эпштейн, доказывая, что эссеистика – «нулевая дисциплина», выдвигает интересную идею: «Задача эссеизма – создавать как можно более разных концептуальных полей, возможностных дискурсов знания, соотносимых со всем богатством естественного языка и с многообразием единичных вещей»[70].
   Утверждение, на мой взгляд, достаточно загадочное. Как задача эссеизма в целом – возможно. А конкретного эссе? В каждом отдельном создавать «как можно более разных концептуальных полей»? Тогда это должен быть, по меньшей мере, философский трактат, так как концепция – это «система взглядов, то или иное понимание явлений, процессов»[71]. Да и возможность уместить несколько «систем взглядов» – «концептуальных полей» – в одном эссе представляется достаточно спорной.
   Оставим это утверждение уважаемого автора как гипотезу, требующую более глубокого исследования, и как стимул для системного осмысления эссеистического творчества, тем более что М. Эпштейн не одинок в своем взгляде на проблему. Например, в современной немецкой эссеистике прослеживается тенденция, теоретически чуждая жанру: перевоплощение эссе в трактат, смена языка чувств на теоретизирующую прозу, уход от откровенного изложения поиска истины к голому сообщению результатов размышлений, от разговорной к монологической речи, в которой содержание важнее формы[72].
   Все это лишь подтверждает высказанную ранее мысль о том, насколько трудно, да и возможно ли в принципе разработать классификацию эссе, очертить «модус вивенди» жанра, т. е. способ его существования. Такую попытку предпринял А.Л. Дмитровский. Отметив, как и другие исследователи, что эссе не укладывается в прокрустово ложе четких формулировок, он предложил в качестве основного жанрообразующего элемента принцип «жизненности»[73]. Принцип этот, по его мнению, означает взаимоотношения между автором и «субъектом речи внутри жанра». Однако в филологии это традиционно понимается как «образ автора» и его речевые маски в тексте. Давайте посмотрим, как выглядит классификация по предложенному принципу «жизненности».
   В эссе, считает А.Л. Дмитровский, есть три основных вида взаимоотношений: линейный (разворачивание мысли на глазах читателя, «публичная медитация»), циклический (построение по принципу «каталога») и фрагментарный (короткие мысли, духовные озарения, ощущения, тонкие наблюдения, «но без углубленной литературной обработки»).
   Концепция вызывает некоторые возражения. И главное из них, является ли принцип «жизненности» универсальным в структуре эссе как в его художественной, так и в нехудожественной формах. Скорее это применимо лишь к литературной форме эссе. Потому что соотношения автора и субъекта в нехудожественных структурах подчиняются другим правилам. Вызывает сомнение и выделение фрагментарного вида взаимоотношений как самостоятельного. На наш взгляд, он входит во все типы композиционно-речевых структур эссе. К примеру, в бунинской эссеистике, которой тоже касается А.Л. Дмитровский, все предложенные виды взаимоотношений по принципу «жизненности» переплетаются с фрагментарным.
   Фрагментарность в эссеистической прозе Бунина отнюдь не означает что-то незаконченное. И уж тем более к его прозе не относится характеристика «без углубленной литературной обработки». Отличительной чертой эссеистического почерка Бунина является полная бессюжетность, созерцательность, лиричность. Это все – в форме фрагментарной, но особого рода. Фрагментарность, но и глубина каждого фрагмента, которая достигается совокупностью запоминающихся деталей, индивидуальностью героев на каждом жизненном изломе. На мой взгляд, структура жанра такова, что фрагментарность – не случайный признак, а его постоянная сущностная характеристика. Модель заголовка «О чем-то» предопределяет набор самых разных взглядов, не выстроенных в линию, а переходящих друг в друга, спонтанно примыкающих друг к другу.
   То, что отмечено многими исследователями как «принцип паутины», нуждается в уточнении: сплетенная паутина – результат осознанности действий или спонтанности? Те, кто склонен видеть эссе как «гирлянду идей», «свалку идей», «бред», «поток бессмыслицы» и т. д., скорее имеют в виду спонтанность действий (от лат. spontaneus – самопроизвольный), т. е. эффект сиюминутной естественности. А если в основе композиционно-речевой структуры эссе мы наблюдаем переплетение образно-понятийных нитей, объединенных в бесконечные «со-»: сомнение, со-размышление, собеседование, со-поставление, со-отношение, то, безусловно, речь идет об осознанном построении текста. Но вполне допустимо, на наш взгляд, присутствие обоих начал. Эти невидимые глазу, но внутренне сохраняющиеся вечные «качели» и есть загадка жанра, как и загадка самой гармонии творчества.
   По К. Паустовскому, художественная проза может стать «покоряющим явлением в литературе, подлинным счастьем», когда происходит «органическое слияние поэзии и прозы»[74]. Надо понимать, что это слияние мысли и художественного образа. А «проза, наполненная сущностью поэзии, ее животворными соками, прозрачнейшим воздухом, ее пленительной властью»[75], – это слияние ритма и музыкальности поэзии. Заметки о писательском труде, собранные в его благоуханной «Золотой розе», – не что иное, как художественное эссе. Как и очерк-воспоминание М. Цветаевой «Живое о живом». И «Крейцерова соната» Л. Толстого. И «Гранатовый браслет» А. Куприна. Роман А. Лосева «Трио Чайковского» – тоже удивительное по глубине философское эссе о музыке.
   А Бунину всегда хотелось написать «Книгу ни о чем», без всякой внешней связи событий, а просто «излить душу», рассказать свою жизнь, то, что довелось видеть в этом мире, чувствовать, думать, любить, ненавидеть» (запись 1921 года). И такую книгу И. Бунин написал. Это роман «Жизнь Арсеньева». Субъективизация повествовательной формы в этом романе доведена до высшего предела. Объективная и как бы внеличностная манера рассуждений о себе, о своих мыслях, чувствах, переживаниях, о своих художественных замыслах эссеистична и глубоко лирична. Напряжение перенесено в психологический план героя, в его творческую сферу рождения и созревания художника. Живые впечатления, точно найденные слова, фиксирующие увиденное раньше, поступают в распоряжение художника и, обрастая новым контекстом его чувств и мыслей, уже в двойном отражении от его личностного и авторского «я», возвращаются к читателю, обогащенные опытом художника и мыслителя.
   Заметки, очерк, повести, наконец романы. Но почти по всем жанровым признакам – это еще и блистательные художественные эссе. О прозе. О личности поэта. О любви. О музыке. О жизни и смерти…
   Здесь мы не ставим своей целью анализ этих произведений с позиций стилистики текста для доказательства своих суждений об их жанровой принадлежности к художественному эссе, но сделать это совсем не трудно. Оставлю себе это исследование «на потом», на будущее – для более глубокого разговора, например, о месте музыки в прозе и в художественном эссе как стилистическом приеме создания подтекста для выражения эссеистического «я» и умении прочитать его по методике декодирования.
   Продолжим разговор о возможности создания текста в определенной жанровой манере, где и описываемый прием – тоже художественное эссе. Хрестоматийный пример – воспоминания В.Г. Короленко о том, как А.П. Чехов, «оглядев стол и взяв в руки первую попавшуюся вещь, – это оказалась пепельница, заявил, что «завтра будет рассказ. Заглавие «Пепельница»»[76].
   Получился и рассказ и эссе – у Чехова и эссе у Короленко. Опыт превращения рассказа в эссе поучителен и интересен хотя бы тем, что рядом с пепельницей, как остроумно заметил М. Эпштейн, могла бы стоять чернильница. И, будь на то каприз Чехова, она тоже могла бы стать объектом эссе. Потому что «эссеиста интересует, не как бытийствует язык, или яблоко, или чернильница, а как язык язычествует, яблоко яблокствует, а чернильница чернильствует»[77]. В подтверждение тому, как «язык язычествует», исследователь предлагает читателю сыграть с ним в свою игру, чтобы понять нехитрую технологию написания эссе[78].
   Итак, есть предмет – чернильница. Из «самой чернильницы, хранилища жидкости для письма» проистекает «концептуализация и систематизация ее собственных свойств, возводимых в понятие». Приемов для этого много, один из них – поставить понятие в кавычки («чернильница»), и все основные элементы, связанные с ней, – тоже: «перо», «макание», «клякса» и т. д.
   Вводим систему соотношений с другими жидкостями. Мысль движется по спирали и переходит на футляры для их хранения, возможности их использования и на экономию жидкости. Теперь соотносим понятия «письмо» и «жидкость» и то, «как пол пишущего влияет на цвет чернил». Уходим в историю: «Почему закончилась эра жидкостного письма и как это влияет на содержание и стратегию самого письма?» Чем дальше, тем мысленные виражи круче: писание связано с курением, оно эротично, но эротизм исчезает «из современной техники письма, стерильного, бесплотного, нажатием клавиш вызывающего очертания в голубом эфире»…
   Технология, по Эпштейну, незамысловатая. Но очень уж она механистична, нарочито «спрямлена», без уважения личностного «я», которое даже не просматривается в тексте. И все для того, чтобы доказать (вслед за Монтенем): объектом эссе может быть все, что угодно, что предмет мышления становится и субъектом, и объектом, что все необходимые понятия возникают из него самого, а единичное соотносится со всеобщим. Кто бы спорил! Но возникает вопрос: а зачем «язычествовать» на бесплодном поле?
   Можно, конечно, принять такой подход как упражнение ума – с юмором и с улыбкой, как допустимую гиперболу. Но следить за мыслью писателя, мечущейся, как воздушный змей в небе, увлекательно, но не продуктивно. Удачной представляется разве что вытекающая из предложенной игры мысль об открытости эссеистики в другие науки, времена и миры.
   Концептуальный взгляд М. Эпштейна на эссе, в котором слова-эссемы вырастают из слов-реалий[79], поддерживает О.И. Северская в статье «Эссеистическая поэтика»[80]. Анализируя современную поэзию, автор выдвигает собственную гипотезу: любой художественный образ, прошедший «через сито» авторских ассоциаций, может быть объектом эссе. Камертоном к разговору об этом стали эссеистические размышления А. Касымова, вынесенные в эпиграф к статье: «Эссеизм… – глубокий обморок сирени, то есть – сирень выбита (выбилась?) из привычной жизни, и эта непривычность подсмотрена художником. Какая сирень, спросят меня, зачем сирень? Расцветающая, отцветающая, отцветшая. И ни за чем»[81].
   Впрочем, и многие другие утверждения А. Касымова – о свойствах эссе, которое «переносит чужое в свой личный мир», о современной эссеистической литературе, которая «конечно, имеет источником предшествующую литературу», и о том, что «эссеизм – это сплошные отвлечения. Никакой магистрально-генеральной линии», О.И. Северская принимает, очевидно, за открытие в разработке теории эссе. Наверное, авторство все-таки принадлежит другому человеку – М. Монтеню. В его эссе все это уже сказано, но в стилистике другой эпохи. Допускаю, что О.И. Северской «откровения Касымова» нужны для доказательства собственного вывода о том, что эссе больше присуща поэтическая форма, чем прозаическая. Что она и делает, анализируя, в частности, стихотворение А. Парщикова «Еж».
   По ее мнению, поэт «следует законам жанра, в соответствии с которыми развертывает предмет из него самого». Он наблюдает, как «еж ежится», «то ли он просто, простите за сленг, выеживается, то есть выпендривается»[82]. И нам приходится гадать, «напрягая извилины» (О.И. Северская), – ведь у ежа не спросишь.
   Поэтическая образность в художественной эссеистике дает простор фантазии автора. Спорить здесь не о чем. Допустимо, разумеется, и существование эссе в стихотворной форме – явление это, соглашусь с О.И. Северской, закономерное на рубеже XX–XXI веков и, возможно, даже востребованное временем. Недоумение вызывает тезис исследователя о том, что «поэтическая форма является для эссе наиболее органичной»[83]. Гораздо интереснее мне кажется ее наблюдение о том, что эссе можно назвать не только прозаическим, но и поэтическим произведением и что «иногда эссе перерастает рамки поэзии и прозы и собственно текста, превращаясь в метатекстовое построение»[84].
   История развития русской и мировой эссеистики говорит о другом: эссе как жанр зародилось в прозе, а не в поэзии. И дуэт прозаической художественной и документальной нехудожественной эссеистики – ступени ее развития. (Об этом подробнее в главе «Откуда пошло» эссе в русской литературе».)
   Вернемся, однако, к анализу эссеистической прозы, проделанному М. Эпштейном[85], по «технологической модели», которую он «отыграл» за Чехова. Объектом наблюдения за реальным превращением эмпирического факта в мыслительную универсалию он выбрал эссе М. Цветаевой «Живое о живом». Чтобы уследить за логикой его мысли, придется много цитировать. Полдень в Коктебеле был любимым часом суток М. Волошина. В эссе Цветаевой он превращается в «свой час, в волошинский час» в день смерти поэта. Художественное приращение смыслов происходит постепенно, оно очень точно отмечено исследователем «…полдень дня и года, полдень времени и места, полдень – любимая природа и любимое слово – сквозь все эти наслоения проступает категория «полуденного», как некоего всеобъемлющего типа существования, персонифицированного в Волошине. И наконец, Цветаева доводит это обобщающее, но сохраняющее образность ступенчатое построение до логического – «мифологического» предела: «Остается четвертое и самое главное: в свой час сущности. Ибо сущность Волошина – полдневная, а полдень из всех часов суток – самый телесный, вещественный, с телами без теней… И, одновременно, самый магический, мифический и мистический час суток, такой же маго-мифо-мистический, как полночь. Час Великого Пана, Demon de Midi, и нашего скромного русского полуденного…»[86]
   Полдневна уже не только природа вокруг Волошина, но он сам, весь, до глубины своей личности и творчества. Так образ постепенно раскрывает свои обобщающие свойства. Вопрос в том, что это за тип образа. Очевидно, что не чисто художественный, ибо в нем нет никакого вымысла – все такое, как есть, непреображенное, подлинное до мельчайших деталей («парусина, полынь, сандалии»), и недаром Цветаева повторяет, настаивает: «И достоверно – … И достоверно – …» Для мифа существеннее всего достоверность, которая в древности облекалась в вымысел, а затем стала освобождаться от него, – вот почему сам дух мифологии переходит в документальное, подтвержденное фактами повествование (тогда как беллетристике достается в наследство от мифологии именно фантазия как условная форма достоверности). Но одновременно этот цветаевский образ, который одной своей, «свидетельской», стороной прикасается к факту, другой, мыслительной, дорастает до понятия, до чистой, абсолютной, внесобытийной сущности человека как воплощенного Полдня. Через этот образ самый достоверный факт непосредственно сочетается с самой обобщенной идеей – и при этом сохраняет все пластическое богатство и выпуклость образа, как единичной личности, в которой все – сущность, и сущности, в которой все – личность»[87].
   

notes

Примечания

1

   Кайда Л.Г. Авторская позиция в публицистике (функционально-стилистическое исследование газетных жанров): Дис. …д-ра филол. наук. М., 1992; Ее же. Декодирование эссе – жанра без возраста и границ // Стилистика текста: от теории композиции – к декодированию: Учеб. пособие. М.: Флинта: Наука. 1-е изд. – 2004; 2-е изд., испр. и доп. – 2005.

2

   Одинцов В.В. Стилистика текста. М., 1980. С. 51.

3

   Кайда Л.Г. Композиционная поэтика публицистики: Учеб. пособие. М.: Флинта: Наука, 2006.

4

   Монтень М. Опыты: В 3 кн. Кн. 1. М.: Голос, 1992. С. 5. В дальнейшем ссылки даны на это издание, в скобках указаны том и страницы.

5

   Там же.

6

   Монтень М. Указ. изд. Кн. 2. С. 82–87.

7

   Цит. по: Бернстайн Л. Почему именно Бетховен? // Независимая газета. 1993. 22 января. С. 7.

8

   Бореев Ю. Эстетика. Теория литературы: Энциклопедический словарь терминов. М.: Астрель: АСТ, 2003. С. 427.

9

   См. подробный анализ этого эссе в работе М. Эпштейна «Законы свободного жанра» (Эпштейн М. Все эссе: В 2 кн. Кн. 1. В России. Екатеринбург: У-Фактория, 2005. С. 490–492).

10

   Монтень М. Об опыте. Указ. изд. Т. 3. Гл. XIII. С. 330–390.

11

   Эпштейн М. Все эссе. Указ. изд. Т. 1. С. 490.

12

   Культура русской речи: Энциклопедический словарь-справочник. 2-е изд. М.: Флинта: Наука, 2007. С. 545.

13

   См.: Амелин Г. Лекции по философии литературы. М.: Языки славянской культуры, 2005. С. 90.

14

   Там же. С. 347.

15

   Бахтин М.М. Проблема текста в лингвистике, филологии и других гуманитарных науках // Литературно-критические статьи. М., 1986. С. 473.

16

   Волошинов В. Марксизм и философия языка. Основные проблемы социологического метода в науке о языке. Л., 1930. С. 19.

17

   Там же. С. 87.

18

   Бахтин М. Проблема текста в лингвистике, филологии и других гуманитарных науках: Опыт философского анализа // М. Бахтин. Эстетика словесного творчества. М., 1986. С. 298.

19

   Бахтин М. Из записей 1970–1971 годов // М. Бахтин. Эстетика словесного творчества. Указ. изд. С. 377.

20

   Бахтин М. Проблема текста в лингвистике, филологии и других гуманитарных науках: Опыт философского анализа // Эстетика… С. 306.

21

   Волошинов В. Марксизм и философия языка // Вопросы философии. 1993. № 1. С. 65.

22

   Там же. С. 67.

23

   Бахтин М. Из записей… С. 365–366.

24

   Там же. С. 366.

25

   Бахтин М. К методологии гуманитарных наук // Эстетика… С. 393. Статья впервые была напечатана под заголовком «К методологии литературоведения» в сборнике «Контекст – 1974» (М., 1975). Отредактированная автором, была опубликована уже после его кончины в примечаниях ко второму изданию «Эстетики словесного творчества» (М.: Искусство, 1986. С. 429–431) впервые напечатаны заметки «К философским основам гуманитарных наук», написанные М. Бахтиным еще в конце 30-х или начале 40-х годов, которые и легли в основу статьи.

26

   Thomson C. Bakhtin – Baxtin – Bachtine – Bakutin. «Roman und Gesellschaft: Internationales Michail Bachtin – Colloquium». Jena, 1984. S. 60. Цит. по: Махлин В. Бахтин и Запад (Опыты обзорной ориентации) // Вопросы философии. 1993. № 1. С. 98.

27

   Malcolm V. Janes. Dostoevsky after Bakhtin: Readings In Dostoevsky's fantastic realism. Cambridge UP, 1990. P. 22. Цит. по: Махлин В. Бахтин и Запад. Указ. изд. С. 101.

28

   Lasaro Carreter F. Prologo // L. Kaida. Estilistica functional rusa. Madrid: Catedra, 1986. P. 12.

29

   Garcia Berrio A. Teorf a de la literatura. Madrid: Catedra, 1989. P. 162.

30

   Quimera // Espan˜a. № 142. Noviembre. 1995. P. 53.

31

   Бахтин М.Формальный метод в литературоведении. Нью-Йорк: Серебряный век, 1982. С. 176.

32

   См.: Философия филологии. Круглый стол. Новое литературное обозрение. 1996. № 17. С. 45–49; Пятигорский А. Краткие заметки о философском в его отношении к филологическому // Philologica. Vol. 2. 1995. № 3–4. С. 127–130; Гаспаров М.Л. Критика как самоцель. Новое литературное обозрение. 1994. № 6. С. 6–9; Его же. Примечание псевдофилософское (из дискуссии на тему «Философия филологии») // Записи и выписки. М., 2001. С. 100–112 // http://www.nevmenandr.net/scientia/gasparov-pseudo.php; Автономова Н. Философия и филология (о российских дискуссиях 90-х годов) // www.rutenia.ru/logos/number/2001_4/09.htm.

33

   Пятигорский А Краткие заметки… Указ. изд. С. 130.

34

   Автономова Н. Философия и филология. Указ. изд.

35

   Там же.

36

   К примеру: Шлайфер Р. Обобщающая эстетика жанра: Бахтин, Якобсон, Беньямин // Вопросы литературы. М., 1997. № 2. С. 72—100 // www.auditorium.ru/books/3178/gl3.pdf. Пер. с англ. И.О. Шайтанова.

37

   Эко У. Пять эссе на темы этики. СПб., 2003. На с. 132 – о «крупномасштабной метизации культур» в Европе в будущем тысячелетии.

38

   Бахтин М. Проблема текста // Эстетика словесного творчества. Указ. изд. С. 324.

39

   Амелин Г. Лекции по философии литературы. Указ. изд. С. 8.

40

   См.: Эпштейн М. Парадоксы новизны. М.: Прогресс, 1987. С. 373; Бразговская Е.Е. Семиотика эссеистического дискурса (на материале текстов Чеслава Милоша и Михаила Эпштейна) // http://www.pspu.ru/sci_liter2005_brazg.shtml; Максимов В.В. Эссеистический дискурс (Коммуникативные стратегии эссеистики) // Дискурс. Новосибирск, 1998; Руженцева Н.Б. Прагматическая и речевая организация русского литературно-критического эссе ХХ века. Екатеринбург: Уральский гос. пед. ин-т, 2001; Садыкова Л.В. Эссеистический тип мышления // http://www.forlan.ghost.dn.ua/konferens/sadikova.htm.

41

   Соломеин А.Ю. Французская национальная гуманитарная традиция: специфика и генезис // Credo new. Теоретич. журнал. № 3. 2003 // orenburg.ri/culture/credo/03_2003/14.html.

42

   См. об этом: Зыкова Е.П. «Опыты» М. Монтеня и проблема зарождения жанра эссе // НДВШ. «Филолог. науки». 1980. № 4; Березкина В.И. О природе английского эссе // Шекспировские чтения. 1992. М., 1993.

43

   Соломеин А.Ю. Указ. изд.

44

   Монтень М. Опыты: В 3 кн. Кн. 1. Указ. изд. С. 5.

45

   Эпштейн М. Законы свободного жанра (Эссеистика и эссеизм в культуре нового времени) // Вопросы литературы. 1987. № 7. С. 121.

46

   См. об этом подробнее: Кабанова И.В. Теория жанра эссе в западной критике // http://audirorium.ru/v/index.php?a; Лямзина Т.Ю. Жанр эссе (К проблеме формирования теории) // http://www.psujourn.narod.ru/lib/liamzina_essay.htm.

47

   Эко У. Когда на сцену приходит другой // У. Эко. Пять эссе на темы этики. СПб.: Symposium, 2003. С. 11.

48

   Там же.

49

   Эко У. Предисловие // Пять эссе… Указ. изд. С. 5.

50

   Лотман Ю.М. Семиосфера. Культура и взрыв. СПб.: Искусство-СПб, 2004. С. 127.

51

   Лотман Ю.М.Семиосфера. Культура и взрыв. СПб.: Искусство-СПб, 2004. С. 127–128.

52

   Там же. С. 128.

53

   См.: Лотман Ю.М.Литературная биография в историко-культурном контексте (К типологическому соотношению текста и личности автора) // Избр. статьи: В 3 т. Т. 1. Таллин, 1992. С. 365.

54

   Мерзляков А.Ф. Краткая риторика (1809). Цит. по: Аннушкин В.И. История русской риторики. Указ. изд. С. 257.

55

   Лотман Ю.М. Биография – живое лицо // Новый мир. 1985. № 2. С. 228–236.

56

   Мандельштам О.Э. Поэт о себе // Об искусстве. М., 1995. С 269.

57

   Замятин Е.И. Чехов // Russian critical essays. Oxford. At the Clarendon Press, 1971. С. 130.

58

   Паустовский К. Золотая роза. Заметки о писательском труде. М., 1956.

59

   Соломеин А.Ю. Эссеистический дискурс «философской» истории эпохи Просвещения // Credo new теоретический журнал № 3. 2004 // orenburg.ru/credo/03_2004/6html.

60

   Гинзбург Л. Литература в поисках реальности. Статьи. Эссе. Заметки. Л., 1987. С 2.

61

   Соломеин А.Ю. Французская национальная гуманитарная традиция… Указ. изд.

62

   Chabas J. Ensayo, genero dificil // La Luz. 1934. 6 de Julio. P. 7.

63

   Chabas J. Ibid.

64

   Girón J.L. Alconchel. Introduccioґn a la Explicacion lingüiґstica de textos. Metodología y práctica de comentarios lingüisticos. 3 ed. Madrid: Edinumen, 1990 (ed. 1 – 1981). P. 150–158.

65

   Martin Vivaldi G. Generos periodísticos. Reportaje. Cronica. Articulo. Madrid: Paraninfo, 1986. P. 344.

66

   Назовем некоторые из них: Ayllón de Haro P. Teoria del Ensayo. Madrid: Verbum, 1990; Его же. Los géneros didácticos y ensaýisticos en el siglo XVIII. Madrid: Taurus, 1987; Его же. Los géneros ensaýisticos del siglo XIX. Madrid: Taurus, 1987; Его же. Los generos ensaýisticos en el siglo XX. Madrid: Taurus, 1987; Gomez Martinez, Jose Luis. Teoria del ensayo. Salamanca: Universidad, 1981; Jakobson R. Ensayos de linguistica general. Barcelona, Seix Barral (2a ed.), 1981; Salinas P. Ensayos completes. Madrid: Taurus, 3 vols. 1983.

67

   Lázaro Carreter F. De Poética y Poeticas. Madrid: Catedra, 1990.

68

   Aullon de Haro P. Teoria del Ensayo. Madrid: Verbum, 1990. P. 20.

69

   Ibid. Cap. 5. El Discurso reflexive del Ensayo: lenguaje y espiritu. P. 127.

70

   Эпштейн М. Все эссе: В 2 т. Т. 2. Из Америки. Указ. изд. С. 688.

71

   Словарь иностранных слов. М.: Русский язык, 1979. С. 258.

72

   См.: Райс К. Классификация текстов и методы перевода. Вопросы теории перевода в зарубежной лингвистике. М., 1978. С. 202–228.

73

   Дмитровский А.Л. Типы композиционного построения эссе // Акценты. Новое в средствах массовой коммуникации. № 3–4. Воронеж, 2002; Его же. Особенности формы и композиции эссе // Акценты. Новое в средствах массовой коммуникации. № 1–2. Воронеж, 2003 // http://hghltd.yandex.com/yand.

74

   Паустовский К. Искусство видеть мир // Золотая роза. Заметки о писательском труде. М., 1956. С. 219.

75

   Там же.

76

   Чехов А.П. в воспоминаниях современников. М., 1960. С. 139.

77

   Эпштейн М. Набросок эссеистического трактата о чернильнице // Эссеистика как нулевая дисциплина. В кн.: Знак пробела. О будущем гуманитарных наук. М., 2004. С. 716.

78

   Там же. С. 716–721.

79

   Эпштейн М.Парадоксы новизны. М., 1987; Его же. Знак пробела… Указ. изд.

80

   Северская О.И. Эссеистическая поэтика (На материале русской литературы рубежа XX–XXI веков) // Общественные науки и современность. М.: РАН. 2006. № 3. С. 162–168.

81

   Касымов А.В. В поисках источника. Цит. по: Северская О.И. Указ изд. С. 162.

82

   Северская О.И. Эссеистическая поэтика… Указ. изд. С. 164.

83

   Там же. С. 168.

84

   Северская О.И. Поэтическое эссе как жанр: от поэзии к «научной прозе» // Международная научная конференция «Художественный текст как динамическая система». 19–22 мая 2005 г. М.: ИРЯ им. Виноградова РАН // www.ruslang.ru/doc/konf_hudit_os.pdf.

85

   Эпштейн М. На перекрестке образа и понятия (Эссеизм в культуре нового времени) // Парадоксы новизны. Указ. изд. // http: hghltd.yandex.com/ yandltm?url/epsht_essay. htm&.

86

   Цветаева М. Сочинения. Т. 2. Проза. М., 1980. С 190–192. Цит. по: Эпштейн М. Парадоксы новизны… Указ. изд. С. 358–359.

87

   Эпштейн М. Парадоксы новизны… Указ. изд. С. 359.
Купить и читать книгу за 120 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать