Назад

Купить и читать книгу за 150 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать

ID. Identity и ее решающая роль в защите демократии

   Активист борьбы за эмиграцию советских евреев, соратник академика Сахарова по демократическому движению в СССР, политзаключенный, израильский министр Натан Щаранский выпустил свою третью книгу, которая развивает и дополняет идеи, высказанные в его предыдущей книге «В защиту демократии». Если та, как явствует из названия, была посвящена доказательству преимуществ демократической формы правления, то теперь автор постулирует недостаточность «голой» демократии – только опираясь на идентичность, культурную, национальную, религиозную, демократия становится силой, способной преобразить мир к лучшему. «Я написал эту книгу в защиту identity. Я написал ее, чтобы разъяснить, почему identity не только никак не враждебна демократии, а напротив, необходима для сохранения ее. Я написал эту книгу, стремясь разъяснить, почему для здоровья общества и для обеспечения мира на земле необходимо, чтобы identity держалась в рамках демократии, а демократия была привязана к земле узами identity. Identity без демократии способна стать фундаменталистской и тоталитарной. Демократия же без identity может превратиться в поверхностную и лишенную смысла», – поясняет замысел своей книги автор.


Натан Щаранский /при участии Ширы Волоски-Вайс/ О важности корней. Identity и ее решающая роль в защите демократии

Предисловие

   Вся моя взрослая жизнь делится на три почти равные части. Сначала я был обычным советским гражданином, «честным двоемыслящим», который пытался приспособиться и преуспеть в условиях тоталитарного режима. Затем я стал диссидентом, а впоследствии и политзаключенным. И наконец, с 1986 года я активно участвую в общественной и политической жизни Израиля, включая почти десять лет в качестве депутата кнесета и министра в составе четырех израильских правительств.
   Хотя сам я никогда не считал себя писателем, это уже моя третья книга. Я сажусь писать, когда чувствую, что мой опыт может помочь общему делу, может помочь другим в борьбе за свободу, за то, что мне представляется по-настоящему важным и ценным.
   Мои лагерные воспоминания «Не убоюсь зла» были написаны сразу же после освобождения из ГУЛАГа. Я описывал там различные эпизоды из моей диссидентской и лагерной жизни с одной целью: напомнить людям, и в особенности тем, кто остался взаперти за железным занавесом, о тех скрытых силах, которые пробуждаются в каждом из нас, когда мы боремся за свое право на свободу. Мне хотелось поддержать и укрепить силу духа и надежду в тех, кого я оставил позади себя.
   Вторая моя книга, «В защиту демократии», была написана после почти двадцати лет активного участия в общественной и политической жизни Израиля. Это были годы, когда свободный мир, одержав историческую победу в «холодной войне», практически отказался от самого мощного оружия в своем арсенале – понятия свободы как таковой. В своей книге я обращался к лидерам партий и политических движений с призывом вспомнить об огромной силе свободы. На основе собственного диссидентского, а впоследствии и политического опыта я стремился показать, почему и каким образом демократический мир может мобилизовать оружие свободы для преодоления сил тирании и террора.
   В то же время я прекрасно понимаю, что для решения стоящей перед нами сегодня задачи одного оружия свободы недостаточно. Демократическому миру, с его огромными материальными ресурсами, с его способностью наилучшим образом использовать таланты и энергию своих граждан, противостоит противник, основная сила которого – в силе его духа.
   Противник силен духом, ибо сильна его личностная принадлежность, его коллективное самосознание, его identity. Мы должны противопоставить его целеустремленности наше собственное ясное и сильное национальное, этническое, культурное, религиозное самосознание, то есть нашу идентичность.
   На Западе очень немногие рассматривают самоидентификацию как союзника свободы. Напротив – западные интеллектуалы и общественные деятели все чаще видят в identity, в самосознании личностной принадлежности человека противника свободы, источник конфликтов и угрозу мирной жизни.
   Я не верю, что силы свободы и силы identity являются непримиримыми врагами. Я читаю книги и статьи, убеждающие меня, что дело обстоит именно так, я слышу веские аргументы в пользу этого, но я знаю, что это не так. Корни, культура, чувство принадлежности к народу, то есть к чему-то большему, чем ты сам, все то, что мы вкладываем в понятие «identity», являются жизненной необходимостью не только для отдельного человека, который хочет обрести смысл жизни, но и жизненной необходимостью для любой демократической нации, стремящейся защитить свои ценности, свой образ жизни. Свобода, с одной стороны, и identity, с другой стороны – не только не враги, напротив, это вернейшие соратники в борьбе с силами зла. Такова основная идея настоящей книги; идея, по моему убеждению, важная для каждого отдельного человека, для каждого сообщества, для каждой нации свободного мира.
   Для меня идея союза между идентичностью человека и демократией очевидна. Это вывод, к которому меня привел мой давний опыт, наложивший неизгладимый отпечаток на мое понимание свободы, на мое понимание феномена identity и на мое понимание связи между ними.
   В написанных мной книгах я часто и обильно ссылаюсь на свой лагерный опыт. Я делаю это не потому, что питаю иллюзию, будто бы уникальные обстоятельства лагерной жизни можно адекватно перенести на внешний мир. Эти годы в ГУЛАГе послужили мне своего рода лабораторией, где мне пришлось столкнуться в наиболее экстремальной форме с теми непростыми вызовами, с которыми сталкивается сегодня свободный мир. В этом смысле уроки ГУЛАГа лишены нюансов и изысканности, но зато абсолютно отчетливы и ясны.
   Мои годы в ГУЛАГе убедили меня в том, что свобода и identity личности связаны крепчайшими узами. Это не значит, что я никогда не ощущал существующих между ними расхождений – но тем не менее я давно осознал, что в нравственном смысле они стоят по одну сторону баррикады. И ничто, увиденное и пережитое мною с тех пор, не убедило меня в обратном. За всю свою взрослую жизнь я усомнился в этой истине лишь однажды, и было это много, много лет назад, в феврале 1977 года…
   В шестидесятые и семидесятые годы для диссидентов в Советском Союзе телефонные разговоры с соратниками за границей были своего рода отдушиной. Они напоминали нам, что несмотря на все усилия КГБ мы не одиноки. Будучи активистом и неофициальным пресс-секретарем двух движений – движения за свободную эмиграцию евреев и движения за права человека, – я вел значительную часть моей работы по телефону. Говорить надо было очень быстро, пока не разъединят. Я диктовал по телефону и обращения еврейских активистов с требованием свободы эмиграции, и обращения Андрея Сахарова к президенту Соединенных Штатов с просьбой оказать давление на советские власти, чтобы они освободили узников совести. Слова из нашего диссидентского подполья выходили на международную арену, и я ощущал, как они набирают силу, как голоса их авторов, плывя за океаны, звучат все громче. И когда от друзей за границей, от соратников, продолжавших там нашу общую борьбу, просачивалась к нам ответная информация о том, какую реакцию эти слова вызывают в парламентах мира, мы чувствовали, что ничто не может нас остановить.
   КГБ понимал, как важно держать под контролем каналы связи. Поэтому-то и не существовало в стране системы прямого телефонного соединения с заграницей. Телефонные разговоры часто прерывались помехами, а те телефоны, по которым регулярно велись «нелегальные» разговоры, нередко попросту отключались. Но мы упорно восстанавливали связь. Заранее, часто через туристов, мы сообщали нашим собеседникам, где, когда и под каким именем мы будем ждать их очередного звонка. И каждый такой звонок давал нам дополнительную дозу бодрости, энергии и энтузиазма.
   Мне особенно дороги были разговоры с моей женой Авиталь, с которой мы были разлучены через день после нашей свадьбы. Она никогда, ни на один день не прекращала борьбы за наше воссоединение. Но наш разговор по телефону в середине февраля 1977 года был очень необычным. После него я почувствовал себя как воздушный шар, из которого выпустили воздух.
   Времена эти были нелегкими для всех диссидентов в Советском Союзе. Хельсинкская группа, созданная в апреле 1976 года, публиковала десятки документов, свидетельствовавших о том, что несмотря на подписание СССР Хельсинкских соглашений нарушения прав человека в стране продолжались. Эти публикации привлекли внимание всего мира. И вот, как и ожидали создатели группы, в первых числах февраля начались репрессии. Были арестованы двое из руководителей группы. Третий видный член группы Людмила Алексеева была выслана из Советского Союза. Я, как основное звено связи группы со свободным миром, был следующим в очереди на арест. Одновременно репрессиям подвергалось и движение за свободу еврейской эмиграции – наиболее многочисленное из всех диссидентских групп, выступавшее с единственным и наиболее конкретным требованием: предоставить евреям право на выезд в Израиль.
   За два предшествующих года мы сумели добиться невероятно высокого уровня международного признания. Официальные делегации сенаторов и конгрессменов встречались с нами прежде, чем отправиться на встречи с Брежневым и прочим представителями высшего советского руководства. При обсуждении поправки Джексона – Вэника, которая ставила условия торговли Америки с СССР в зависимость от права на свободный выезд из Советского Союза, наш голос в поддержку этого закона оказался в Вашингтоне сильнее голоса Никсона и его администрации, пытавшихся его провалить. На экранах Запада начали появляться телевизионные интервью с отказниками и репортажи об их деятельности. (Впоследствии все это было использовано в качестве улик для обвинения меня в государственной измене.)
   Такая открытая и обширная деятельность диссидентов не могла не вызвать ответной реакции со стороны КГБ, и в начале зимы КГБ перешел в контрнаступление. Статьи и телепрограммы о «сионистских изменниках родины» становились все более угрожающими. В снятый по заказу государства официальный фильм «Торговцы душами» были вмонтированы кадры, где были сняты активисты правозащитного движения. В фильме они назывались «предателями». Обыски и конфискация материалов в беспрецедентных масштабах проводились в провинции, а позже и в Москве. Было ясно, что идет подготовка к мощному удару против нас.
   Вот в такой обстановке и произошел тот мой разговор с Авиталь. Она звонила из Израиля. Мы тщательно подбирали слова. Было много недосказанностей, много намеков, однако суть того, что ее просили передать мне, была ясна: мне следует прекратить мое участие в работе Хельсинкской группы и в демократическом диссидентском движении вообще. Почему? Это заведет меня слишком далеко. Это грозит опасностью для меня самого и для других еврейских активистов. В этот критический для всего еврейского движения момент необходимо проявлять осторожность. Государство Израиль не в состоянии будет защитить меня, если я и дальше буду одновременно и сионистом, и диссидентом. Пора мне отделить одно от другого и сделать выбор.
   Это требование не явилось для меня новостью. Израильские официальные лица, в различной форме, предъявляли мне его неоднократно. Но на сей раз проигнорировать его, как я делал прежде, было нелегко, поскольку они передали его через Авиталь. «Поступить так, как они требуют, будет предательством по отношению к арестованным», – сказал я ей.
   Я познакомился с Натальей Штиглиц, позднее ставшей Авиталь Щаранской, возле московской синагоги в октябре 1973 года. Это была любовь с первого взгляда. Четвертого июля 1974 года мы с ней поженились, а на следующее утро я проводил ее в аэропорт, откуда она, с нелегко доставшейся ей выездной визой, вылетела в Израиль. Мы верили и надеялись, что скоро увидимся там снова. С тех пор, на протяжении всех лет нашей вынужденной разлуки, она никогда не прекращала борьбы за нашу встречу. Несмотря на огромное расстояние между СССР и свободным миром, мы всегда понимали друг друга даже без слов. Поэтому, когда она попросила меня сделать нечто, чего я сделать не мог и знал, что не сделаю, мне вдруг показалось, что внутренняя связь между нами, источник моей энергии и оптимизма, внезапно ослабла.
   Но это продолжалось всего сутки. Не знаю, как Авиталь сумела за такое короткое время все организовать и сообщить мне в Москву, где и когда мне ожидать ее звонка, но назавтра вечером я снова услышал ее голос. «Прости меня, – сказала она, – и забудь все, что я говорила тебе вчера. Это была минутная слабость. Я полностью тебе доверяю и поддерживаю тебя во всем, как бы ты ни поступил».
   Связь между нами была восстановлена и оставалась неразрывной все последующее время – вплоть до моего ареста через месяц, а затем и на протяжении моего девятилетнего заключения. Когда я вышел на волю в феврале 1986 года и мы встретились в Германии, мы чувствовали себя так, словно никогда не разлучались.
   Пока мы не встретились, я так и не узнал в подробностях, что же стояло за тем телефонным звонком. Но контекст было понять нетрудно. Мое участие одновременно в двух движениях – в борьбе диссидентов-демократов за свободу и в борьбе сионистов за право выезда – вызывало немало подозрений с обеих сторон. Некоторые активисты сионистского движения, и в особенности израильские официальные лица, занимавшиеся проблемой эмиграции из Советского Союза, с опаской относились к моей совместной работе с Сахаровым и другими диссидентами-демократами. Мое участие в создании Хельсинкской группы рассматривалось как нарушение «правил игры». Дело в том, что существовала наивная иллюзия, будто бы КГБ готов допустить борьбу за эмиграцию, но не борьбу за коренное изменение режима. Кое-кто в Израиле считал, что моя деятельность является слишком рискованной для меня лично и для моих товарищей по борьбе. Они просто не понимали, что для КГБ любая свобода, будь то свобода слова или эмиграции, была абсолютно неприемлема.
   К тому же у израильского правительства были вполне реальные причины для беспокойства, основанные на долгом и печальном историческом опыте. На протяжении своей истории евреи неоднократно боролись за различные «измы», за свободу в разных частях света, оставляя ради этого свой народ, свое гетто, свое местечко. Коммунизм – всего лишь последний тому пример. «Что хорошего вышло из этого и для евреев, и для всего мира? А потому целью нашей борьбы должно быть возвращение в свою страну, к своим корням. Оставим абстрактную борьбу за свободу другим», – вот что они говорили мне. Тот факт, что я продолжал участвовать в обоих движениях, казался подозрительным многим людям из израильского истеблишмента даже после того, как я отсидел девять лет за сионистскую деятельность. И по приезде в Израиль я нередко слышал намеки вроде того, что не является ли, мол, Щаранский советской версией Тиммермана? Тиммерман, аргентинский левый деятель, был арестован военной хунтой, освобожден благодаря давлению со стороны мирового еврейства, но, оказавшись в Израиле, тут же покинул его, чтобы примкнуть к европейскому демократическому движению.
   Ту же четкую и недвусмысленную линию водораздела между двумя движениями проводили и многие мои соратники по борьбе за права человека, относившиеся ко мне с подобным же недоверием. Лидия Чуковская, одна из самых безупречных и благородных представительниц русской интеллигенции, выразила свое негодование в разговоре со мной в самый тяжелый период начала 1977 года: «Почему вы хотите уехать в Израиль? Разве мы не боролись вместе за одни и те же идеалы? Разве мы не разделяем одни и те же убеждения? А теперь вы говорите нам, что у вас своя собственная история, своя собственная страна, что у вас своя собственная истина».
   Еще одна отважная женщина, член Хельсинкской группы Мальва Ланда сказала мне: «Я готова поддерживать националистов только до победы их дела. Добившись победы, они забывают про права человека».
   Подозрения этого рода преследуют меня по-прежнему. И по сей день многие так называемые демократы продолжают нападать на меня. Они вопрошают: «Кто он, настоящий Щаранский – тот ли, который выступает за права человека, или тот, кто защищает сионистское государство?» Мои критики, и тогдашние, и теперешние, требуют, чтобы я сделал выбор: бороться либо за универсальные ценности, либо за партикулярные. Или бороться за права человека, за демократию и мир, или бороться за права евреев, укреплять еврейскую identity и защищать Израиль. Я должен, утверждают они, сделать в конце концов окончательный выбор между силами свободы и силами identity, между позицией гражданина мира и позицией человека, принадлежащего к своему народу.
   Я же, если не считать тех двадцати четырех часов в промежутке между двумя нашими телефонными разговорами с Авиталь, никогда не видел никакой проблемы в моей приверженности и к тому и к другому. Наоборот, я ясно чувствовал, что одно без другого невозможно.
   Год спустя после ареста, после обвинения в государственной измене, после ста десяти допросов, на последней стадии следствия перед началом суда я провел много времени, изучая документы, разоблачающие мою «преступную деятельность». На пятнадцати тысячах страниц, подготовленных КГБ в качестве улик против меня, говорилось о моем участии как в еврейском, так и в демократическом движении. Внезапно я обнаружил фильм, сделанный на Западе после моего ареста. Кадры из этого фильма были представлены как «доказательство» моей подрывной работы.
   В фильме, в частности, был снят спор между диссиденткой Людмилой Алексеевой и сионистом Михаилом Шербурном. Они спорили о причине моего ареста. Один считал, что я был арестован как сионист, другая – как защитник прав человека. Я не мог не улыбнуться. Прошедший год лишь еще больше убедил меня в том, что для КГБ здесь нет никакой разницы. Оба движения рассматривались как враждебные. Оба представляли собой угрозу власти КГБ, оба боролись против тирании.
   Я не знал тогда и не мог предвидеть, что это размежевание сохранится даже после распада Советского Союза. Я просто не представлял себе, что эти две силы, эти две страсти – желание принадлежать к своему народу и желание быть свободным, противостоявшие мертвящему советскому режиму как соратники, превратятся в свободном мире в заклятых врагов.

Глава 1
Демократия и identity: желание быть свободным и желание принадлежать

   В книге «В защиту демократии» я попытался показать, какое уникальное оружие имеется в распоряжении свободного мира. Это оружие – свобода. Стремление к свободе является мощной движущей силой на пути к миру и стабильности во всем мире. Однако, при всей своей мощи, свобода есть не единственная сила, движущая сердцами людей. Тут действует другой, не менее сильный фактор, а именно – коллективное самосознание, культурно-национальная самоидентификация, самосознание личностной принадлежности человека. Именно оно является тем магнитным полем, в котором действуют сегодня мировые силы. На Западе слабо понимают это явление, а между тем именно оно оказывает влияние на события и даже направляет их, начиная с широчайших глобальных и интернациональных политических действий и кончая сугубо местными, повседневными явлениями.
   Духовные вожди «Аль-Каиды» и «Хезболлы» любят повторять: «Мы победим, ибо Запад любит жизнь, мы же любим смерть». Как ни устрашающе, как ни омерзительно звучит эта декларация, она дает нам некоторое представление о силе национально-культурной самоидентификации. Национальная принадлежность, корни, история, а в данном случае сильнейшая религиозная самоидентификация – вещь столь драгоценная, что стороннику Бен Ладена и его последователям не жаль умереть ради них. Человек, произнесший эту страшную фразу, прав в одном: identity потому представляет собой такую мощную силу, что дает жизни смысл, больший, чем чисто физическое и материальное существование. Помимо повседневного, сиюминутного, в жизни есть вещи, ради которых стоит пожертвовать и самой жизнью. Отказываясь признавать значимость этих слов, отрицая силу, стоящую за ними, Запад не понимает ту опасность, которая нависла над ним.
   В глазах мусульманских фундаменталистов Запад лишен какой бы то ни было отчетливой самоидентификации, он раздроблен, каждый живет сегодняшним днем, преследуя собственные чисто эгоистические, материальные цели. Западное общество, каким они его видят, не готово на жертвы ради чего-то большего, чем собственное «я», и это то, чем можно и нужно воспользоваться.
   Самое печальное это то, что на Западе многие пребывают в блаженном неведении относительно опасности, которая грозит их важнейшим ценностям из-за отсутствия identity. В знаменитой песне «Imagine» Джона Леннона создан образ утопического мира без рая и ада, без религий и национальных государств, мира, в котором не будет «ради чего убивать или умирать и в котором восторжествует братство людей». Однако же братство без настоящих собратьев, где никто не сопричастен никому другому, общей культуре, корням, истории, – это пустое слово. Именно такие розовые, оторванные от реальной жизни абстракции и дают «Аль-Каиде» и ей подобным основания верить, что все ценности Запада не смогут устоять под неумолимым напором сообщества, готового убивать и умирать ради своих убеждений. Люди, сопричастные идеалам и ценностям, простирающимся за пределы отдельной личности, люди, которые видят себя участниками великого общего дела и убеждены, что действуют во имя прошлых и будущих поколений, готовы идти на величайшие личные жертвы. Именно это ощущение цели и осмысленности привлекает такое множество людей к мусульманскому фундаменталистскому движению, причем не только в странах, управляемых (или разрушаемых) фундаменталистскими группировками, но и в самой Европе. Без такой же целеустремленности и четкой identity свободный мир не сумеет долго отражать направленную против него атаку.
   Защищать идею identity гораздо труднее, чем защищать демократию. Никто всерьез не ставит под сомнение преимущества свободного общества. Можно, разумеется, дискутировать, каким образом успешнее всего расширять сферу демократии, возможно ли это вообще, и если да, то сколько понадобится на это времени, но при этом, пожалуй, никто не посмеет отрицать того, что подлинно свободное общество не есть благо для его граждан, для его соседей и для всего мира. Демократия вроде бы пользуется всеобщим уважением – достаточно вспомнить, что даже самые недемократические режимы настойчиво называют себя «демократическими». Демократия – это общее место международной политики, все должны хвалить ее и соглашаться с ней вне зависимости от того, какая политика проводится на самом деле.
   В противоположность этому, о национальной, религиозной и иных видах identity, а также о том, какое влияние оказывают они на мир и стабильность во всем мире в современном обществе, ведутся бурные дебаты. Нет, это не просто абстрактные споры между интеллектуалами демократических стран, которые заняты рассмотрением пост-национализма, постмодернизма и прочих теорий post-identity. Западный зритель ежедневно видит на экране своего телевизора картины терроризма и варварства, картины мира, бурлящего ненавистью, источник которой, так убеждают его, лежит в проблеме identity. Ему демонстрируют, как национальные, этнические и религиозные группы ведут постоянную и беспрерывную вооруженную борьбу, газетные заголовки день за днем кричат об этническом геноциде в Африке и религиозном кровопролитии на Ближнем Востоке. Мы видим Афганистан, Боснию, Чечню, Дарфур, Ирак с его жестокой междоусобицей, Иран с его фанатичным руководством, грозящим миру настоящим апокалипсисом. Даже Англия стоит перед угрозой этнического взрыва, а вместе с ней Франция, Германия и Голландия. Одним словом, настоящая цепь катастроф.
   Видя эту кровавую бойню, где самые чудовищные зверства совершаются во имя той или иной «священной и неприкосновенной» identity, стоит ли обвинять тех, кто видит в ней своего рода яд, грозящий отравить весь наш мир? Для множества людей, живущих в либеральном демократическом обществе, где терпимость есть нечто само собой разумеющееся, эта буря насилия не имеет никакого смысла. Все эти кровавые схватки и столкновения видятся как реликт прошлого, абсурдная детская сказка, где мир поднимается на войну из-за спора о том, с какой стороны нужно мазать бутерброд. С позиции сторонников этой точки зрения жестокая реальность конфликтов вроде бы доказывает, что identity есть орудие глобального разрушения, дуло пистолета, приставленное к виску свободного мира.
   Я постараюсь показать в этой книге, что, хотя identity и может быть порой использована для разрушения, она же является жизненно необходимым орудием добра. Она так же важна для нормального функционирования общества, как и для нормально функционирующего, живущего полной и безопасной жизнью индивидуума. Точно так же, как для обеспечения всеобщего мира и стабильности необходимо развитие и укрепление демократии, необходимо развитие и укрепление четкой самоидентификации того или иного рода. В сущности, только путем построения общественных структур, успешно сочетающих и демократию, и identity, мы сможем обеспечить мир на нашей земле.

Что такое identity?

   Что такое identity? Сформулировать однозначное определение непросто. Это понятие может включать в себя связь личности с историей. Это может означать, что человек стремится вырастить своих детей как часть этой истории, воспитать в них понимание ценности прошлого, чтобы оно стало частью их будущего. Это может означать также религиозную, национальную или этническую принадлежность.
   У identity, самосознания, личностной принадлежности есть одно универсальное качество: она придает жизни смысл, выходящий за пределы самой жизни. Она обеспечивает личности связь с миром за пределами самой личности. Эта связь осуществляется путем объединения с другими лицами такого же происхождения или религиозной принадлежности, отождествления себя с прошлыми поколениями, осознанием себя как части определенной нации или культуры. В какой бы форме она ни проявлялась, личностная принадлежность дает ощущение жизни за пределами чисто физического, материального, за пределами личного существования как такового. Это ощущение общности мира, который простирается за пределы отдельной личности, ощущение принадлежности к чему-то большему, чем собственное «я», придает силу не только сообществу людей, но и отдельно взятому индивидууму.
   Демократия, то есть свободная жизнь в свободном обществе, абсолютно необходима, поскольку она отвечает стремлению человека самому избирать свой путь, преследовать собственные цели. В то время как при демократии расширяются возможности и создаются благоприятные условия для личного прогресса, личностная принадлежность отвечает стремлению человека стать частью чего-то большего, чем он сам. Она обогащает нашу жизнь различными оттенками смысла и углубляет человеческий опыт. Демократия утверждает ценность свободы; личностная принадлежность дает этой свободе назначение, направляет ее к цели, делает ее частью неизбежного хода событий. На чаше весов – не только качество вашей жизни, но и то, для чего она, эта жизнь, существует.
   Демократия предлагает осуществление мечты о широких возможностях, о самоопределении и мире. Но при отсутствии некоего конкретного образа жизни и системы устремлений, которым стоит посвятить свою жизнь, демократическая мечта неизбежно утрачивает силу и содержание, превращается в абстракцию. При отсутствии личностной принадлежности, идентичности демократия становится неспособна защитить даже самые основные свои ценности.
   Демократия обещает – и предоставляет – разнообразные возможности самореализации. Человеку дается свобода следовать тем путем, который он лично избирает для себя, свобода добиваться осуществления своих устремлений, жить той жизнью, которую он сам себе устраивает. Для того чтобы такая свобода была доступна всем, должна существовать норма неагрессивности, при которой никто не может навязывать свою волю другим. Свобода в таком понимании требует от человека невмешательства в свободу других людей, или, как говорит старая английская пословица, «ваша свобода кончается там, где начинается мой нос».
   Концепция либеральной демократии в основе своей имеет дело с отдельной личностью. Каждый человек является личностью, которая обладает естественными правами и добровольно вступает с другими в социальный контракт ради пользы, которую это приносит всем. Задачей правительства, таким образом, является обеспечение этих индивидуальных прав.
   В противоположность этому, самоидентификация строится на связи с другими. Человек – не просто отдельная независимая личность, он ощущает себя частью некоего сообщества, ощущает себя в связи и взаимозависимости с другими людьми. Здесь identity означает солидарность, самоотождествление себя с другими. В этом смысле identity представляет собой своего рода групповое «я».
   Именно эта связь с прошлым, настоящим и будущим своего сообщества придает повседневной деятельности человека иной, более глубокий смысл. Человек не просто вступает в схватку с жизнью один на один. Все, что он делает, становится частью более широкой картины, связывая его жизнь с жизнью его современников, с прошлыми и будущими поколениями этого сообщества. История, как определил ее Бёрк, обретает форму пакта между умершими, ныне живущими и еще не родившимися. Будучи частью такого сообщества, человек способен успешнее защищать свои идеалы и устремления. Он располагает не только собственными силами, ему придает дополнительные силы его связь с другими людьми, разделяющими те же идеалы и работающими для их осуществления. Человек обретает чувство солидарности, причастности к общему делу и в этом черпает поддержку и твердость.

Псевдовраги

   Identity явно отвечает глубокой человеческой потребности в принадлежности и сопричастности к другим людям. Однако построить мир, где успешно сочетаются демократия и личностная принадлежность, то есть identity, очень нелегко. Многим людям эти два понятия представляются в лучшем случае несовместимыми, а в худшем – враждебными друг другу.
   Для многих живущих в демократическом мире, где ценятся свобода и права человека, identity означает предубежденность, нетерпимость, недоверие и насилие против всех, кто не такой, кто отличается от других. Религия и национализм воспринимаются как отрицательные и даже агрессивные понятия. С другой стороны, приверженцы identity считают, что свобода в чистом виде – это эгоизм, пристрастие к материальному, разложение и слабость. Так называемые ценности свободного мира не обладают глубиной долгого опыта и смыслом, присущими identity. Этот контраст особенно ярко ощутим для тех, кто вступает внезапно в один из этих двух миров. Человек, покинувший тоталитарный мир двоемыслия и двоедушия, испытывает восторженное, пьянящее чувство освобождения. Он может прийти к этому, даже по-прежнему живя в этом мире. С того момента, когда человек начинает свободно высказывать свои мысли, все представляется в ином свете. Жупелы прежних верований рассыпаются. Авторитет власти теряет свою значимость. Благо государства, национальная гордость. религия, любая идеология вообще превращаются в пустые слова. Начинает казаться, что все это не более чем предрассудки, которые мешают ему и множеству других людей обрести этот освобождающий опыт, открыть для себя свое свободное «я». Неудивительно, что, испытав это ощущение, человек обращается в новую веру, становится демократом. Призывы к самоидентификации кажутся ему возвращением к прежней смирительной рубашке, к душной тесноте и замкнутости требований, подавляющих свободу.
   Нечто похожее происходит и с людьми, лишенными существенной связи с другими, когда они открывают для себя новую identity. Перед ними разворачивается новый, более широкий мир, принимающий их в себя и придающий им силу и смысл. Новообращенные в веру identity обнаруживают грандиозную глубину истории, силу сопричастности, связи с судьбами прошлых и грядущих поколений, открывают для себя жизнь, выходящую за пределы собственного «я». Для них демократия и права человека имеют значение лишь постольку, поскольку они допускают это ощущение сопричастности, без которого свобода как таковая превращается для них в пустой звук.
   Вот почему для человека, открывшего для себя свободу, identity представляется несущественной, не имеющей значения, а то и попросту вредной, и наоборот – человек, воспламененный своей обретенной identity, может пренебрежительно относиться к демократии. В ситуации, когда обе стороны относятся друг к другу с подозрением, если не прямо враждебно, задача взаимного признания и примирения становится невероятно трудной.

Двойное везение

   Мне чрезвычайно повезло в жизни: я был лишен как свободы, так и identity, а затем открыл для себя и то и другое одновременно. Почти в одно и то же время я включился и в общедиссидентское движение в защиту прав человека, и в еврейскую борьбу за выезд, так что эти оба рода деятельности лишь подкрепляли друг друга и придавали мне силы.
   Советский Союз был основан на идеологии коммунизма. Вожди революции 1917 года говорили об утопическому мире, где все будут равны, где не будет эксплуатации человека человеком. Дабы предотвратить эксплуатацию, все различия между людьми должны были быть ликвидированы. Различия, говорили коммунисты, порождают несправедливость и войны. Религия, по Марксу, есть опиум для народа, оправдание эксплуатации и манипуляции. Национальное чувство – это своего рода предрассудок, используемый буржуазией для развязывания войн, для эксплуатации пролетариата, для отвлечения внимания масс от классовой борьбы. И наиболее очевидным выражением этой эксплуатации является частная собственность.
   Все эти предрассудки и барьеры должны быть уничтожены. Все виды identity должны быть разрушены, дабы новая личностная принадлежность, построенная на солидарности трудового народа, стала основой нового мира, где все равны и счастливы. За десятки лет до того, как Джон Леннон воспел мир без наций и религий, Владимир Ленин трудился над созданием такого мира. Разумеется, сперва придется ликвидировать небольшие группы классовых врагов, в частности капиталистов, стоящих на пути воплощения этой прекрасной мечты о равенстве. Но это, утверждал Ленин, невысокая цена за сотворение рая.
   На практике, в процессе успешной реализации этой великой идеологии, небольшие группы классовых врагов быстро превратились в большие. Поначалу режим убивал людей сотнями, затем тысячами и десятками тысяч, затем сотнями тысяч, а там и миллионами, и десятками миллионов. Но identity трудно поддается уничтожению, а еврейская идентичность, как я обнаружил это со временем, – особенно.
   Я родился в 1948 году и стал частью того общества, где людей миллионами расстреливали, морили голодом, ссылали в Сибирь или отправляли в ГУЛАГ. Остальные полтораста миллионов, вышколенные в искусстве двоемыслия, держались под жестким контролем страха.
   Я был типичным ассимилированным советским евреем. Живя в стране лицемерия, я вел себя так же, как другие, поступал и говорил как все, стараясь даже наедине с собой подавить в себе любую самостоятельную мысль. Я ничего не знал о еврейской религии, истории или культуре, ничего не знал об Израиле. Хотя всю свою юность я прожил на Украине, на земле, пропитанной кровью жертв Холокоста, я ничего не знал о нем. То есть я знал, что некоторые мои родственники погибли, но считал их просто жертвами развязанной фашистами войны с Советской Россией, а не частью страшного всеобщего геноцида евреев.
   Единственным еврейским элементом в моей жизни был антисемитизм. Пятая графа в паспорте, графа «национальность», никогда не позволяла человеку полностью забыть свое происхождение. Эта графа приводила к ограничениям – в учебе, в работе, в продвижении по службе – и вызывала подозрения. Слово «еврей» несло в себе только отрицательные коннотации. В надежде сделать свою жизнь терпимой евреи пытались найти прибежище в своеобразной башне из слоновой кости. Они уходили в мир шахмат, в науку, в музыку, что обеспечивало им известную меру защищенности.
   Я учился в престижном Московском физико-техническом институте (МФТИ), где, так же как и другие юноши и девушки, искал убежище от лжи и фальши советской действительности в мире чистых идей и вечных научных истин. Как и многие другие, я считал себя советским человеком, лишенным каких-то особых корней или культуры. Никакой иной identity у меня не было, а потому не было и внутреннего источника сил, которые помогли бы мне противостоять мощной власти советского режима.
   И тут произошел драматический поворот – Шестидневная война 1967 года. Израиль неожиданно одержал огромную победу, и по самолюбию Советов, снабжавших врагов Израиля оружием и военными советниками и уже начавших было праздновать его уничтожение, был нанесен жестокий удар. Ненависть к Израилю оставалась по-прежнему сильна, но даже среди антисемитов к ней примешивалось теперь невольное уважение – что ни говори, а сила всегда уважалась в коммунистическим раю. До шестьдесят седьмого года, если тебя называли евреем, это было намеренное оскорбление. Но после победы в Шестидневной войне даже еврейские анекдоты изменились, отражая изменение общего настроя: над евреями уже не насмехались за их трусость и жадность, а ругали за то, что они такие самоуверенные и нахальные.
   Значительность этого исторического момента почувствовали даже полностью ассимилированные евреи. Независимо от их желания их статус в советском обществе отчасти определялся военной победой государства, находившегося на расстоянии тысяч километров. Еврейская identity, которую мы никак не культивировали, которая была отвергнута и подавлена на протяжении поколений, которая не приносила нам ничего, кроме неприятностей, внезапно возникла вновь и начала влиять на нашу жизнь.
   Только тогда я начал узнавать что-то о своем собственном еврействе и понял, как ошибался, полагая, что моя история началась в 1917 году, с возникновением советского государства. Я начал сознавать, что являюсь частью народа, чья уникальная история простирается вспять на три тысячелетия и более, что наш древний Исход из рабства к свободе происходит также и в моем поколении. И как только я открыл для себя эти узы, эту связь с моей историей и с моим народом, они стали для меня величайшим источником силы.
   Если прежде я, как и многие люди моего поколения, пытался отгородиться от окружающей действительности, прячась в мире академической науки, теперь я готов был противостоять миру лицемерия и лжи, укрепляемый истиной моей еврейской identity. Эта моя вновь обретенная принадлежность не только не изолировала меня, напротив, позднее, когда я набрался смелости и отбросил жизнь лояльного двоемыслящего гражданина, она послужила мне мостом к тем, кто, как и я, отверг эту жизнь.
   Год спустя, в 1968-м, я прочел в самиздате знаменитую статью Андрея Сахарова. В своей статье он резко протестовал против нарушений прав человека в Советском Союзе и разбивал миф о превосходстве советской науки, утверждая, что никакая нация не может добиться прогресса в науке без свободного обмена идеями. Один из виднейших ученых СССР не побоялся рискнуть своим привилегированным положением на самой верхушке советской пирамиды ради того, чтобы сказать правду. Письмо Сахарова оказало сильнейшее влияние на меня и на многих людей моего поколения. Оно показало нам, что наши попытки уклониться от самых основных нравственных проблем, затворяясь в башне из слоновой кости, в конце концов неизбежно потерпят крах. Этот год, 1968-й, был также годом советского вторжения в Чехословакию. Семеро диссидентов вышли с демонстрацией протеста на Красную площадь – мы восхищались их отвагой, тем, что они не побоялись сказать то, что думали многие из нас. Но я все еще хранил молчание.
   Это молчание было нарушено в день, когда я подал властям заявление с просьбой о разрешении на выезд в Израиль. В этот день закончилось мое существование в качестве лояльного советского гражданина, я перестал быть «винтиком», как называл это Сталин, советского механизма. В тот же момент я потерял свой, какой бы он ни был, статус в советском обществе и какие бы то ни было надежды на карьеру. Многие начали избегать общения со мной. Но несмотря на все лишения прорыв из мира двоемыслия и двоедушия давал восторженное чувство освобождения! Именно с этого момента слились для меня воедино борьба за свободу и права человека и стремление вновь обрести мою еврейскую принадлежность. С той минуты, как я публично сказал то, что думал, я получил и свободу, и цель для борьбы. Борясь за свое право репатриироваться в Израиль, я боролся за одну из основных свобод – свободу самому выбирать, где я буду жить, и одновременно я боролся за укрепление моих уз с моим народом и с моей историей. Закончилась жизнь непрерывной самоцензуры, и одновременно началась жизнь, обогащенная моей новой сопричастностью. Отбрасывая мир двоемыслия, я словно скинул со спины тяжелый рюкзак после долгого похода – мне казалось, я могу летать. Восстанавливая связь с моим собственным прошлым, я словно утолял многолетнюю жажду, заполнял огромное, пустовавшее до тех пор пространство.
   Я наслаждался этой вновь обретенной свободой и еврейской identity даже в жестких условиях тоталитарного режима, даже во время допросов, даже в лагере. Эти освобождающие силы были всегда со мной, они постоянно напоминали мне, как велика разница между моим прежним самоощущением и теперешним, и помогали мне не сломаться.
   Итак, отныне для меня борьба за еврейскую identity и борьба за свободу навсегда будут спаяны воедино. Еврейская самоидентификация дала мне силу освободиться, и свободу эту я использовал, дабы еще более укрепить мою identity. Каждое вновь найденное звено, связывающее меня с прошлым, отдаляло меня от мира, где царил страх. И чем решительнее я отрывался от этого мира, не боясь говорить правду, тем более возрастала потребность осознать мое собственное прошлое и проникнуться им.
   Многие евреи пошли в свое время в революцию, ибо жаждали трудиться на благо всего человечества. Это позволяло им покинуть тесные пределы своего гетто или местечка и стать частью идеала всеобщего братства, как и пристало потомкам еврейских пророков. А потому они, порвав со своим еврейством, вступали в коммунистическую партию. Однако в результате они помогли созданию одного из самых кровожадных режимов на земле и сами же оказались в числе его первых жертв.
   Я понял, что, лишь осознав, кто я есть, и полностью приняв это, лишь «вернувшись в местечко» и восстановив узы с моим народом, то есть укрепив мою личную identity, я смогу так же стать в ряды других людей. Самоидентификация не только не нивелировала свободу – напротив, она дала мне и внутреннюю свободу, и силы помогать другим. Когда евреи отбрасывают identity в погоне за универсальной свободой, они в конце концов не достигают ни того ни другого. Когда же они обретают identity во имя свободы, как это было с советскими евреями в семидесятых годах, они обеспечивают себе и то и другое. Когда свобода и identity отделяются друг от друга, это обессиливает и то, и другое. Так происходило в Советском Союзе, и это же грозит произойти сегодня во всем мире.
   Я написал эту книгу в защиту identity. Я написал ее, чтобы разъяснить, почему самоидентификация не только никак не враждебна демократии, а, напротив, необходима для сохранения ее. Я написал эту книгу, стремясь разъяснить, почему для здоровья общества и для обеспечения мира на земле необходимо, чтобы identity держалась в рамках демократии, а демократия была привязана к земле узами identity. Идентичность без демократии способна стать фундаменталистской и тоталитарной. Демократия же без самоидентификации может превратиться в поверхностную и лишенную смысла. Когда опасность грозит одной из них, нам всем грозит опасность. Когда же укрепляются обе, есть надежда обеспечить более мирную и осмысленную жизнь на земле.

Глава 2
Сила identity

Бояться смерти – или бояться Бога

   В борьбе против советского режима, стремившегося подавить и то и другое, identity и свобода сражались на одной стороне баррикад. Как я убедился, сильная identity не только углубляет и обогащает жизнь отдельного человека и человеческого сообщества. Она оказалась необходима для того, чтобы противостоять империи зла и, в конечном счете, добиться ее поражения. Но лишь попав в тюрьму, я сумел по-настоящему оценить, в какой огромной мере сила identity, как и сила свободы, является оружием против тирании.
   Когда я был арестован, отправлен в Лефортовскую тюрьму и обвинен в государственной измене, мне было сказано, что живым я оттуда никогда не выйду. КГБ предложил мне простой выбор. Если я пойду им навстречу, заявлю, что осуждаю Израиль, сионизм и еврейское движение за эмиграцию, я сравнительно быстро получу возможность встретиться в Израиле с моей женой. Если же я откажусь сотрудничать с ними, меня расстреляют как шпиона и предателя. В этом случае, как они заверяли меня, «пресс-конференций больше не будет». Никто не узнает, как я окончил свою жизнь. Я буду совершенно одинок.
   Советский режим был основан на контроле над миллионами умов и душ при помощи страха. Даже один-единственный человек, не поддающийся страху, открыто не повинующийся ему, ставил под угрозу всю систему. Режим должен был подавлять малейшие признаки неповиновения, даже самые, на первый взгляд, незначительные.
   «Не надо так упорствовать, проявите гибкость, – говорили мне следователи. – Пойдите нам навстречу, и вы будете свободны. Давайте избежим неприятностей. Признайте, что мы правы, а вы ошибаетесь, и вы сможете спокойно жить дальше». Допрос шел за допросом, и каждый раз они повторяли все ту же скрытую под видом участия угрозу: «Помогите нам, чтобы мы могли помочь вам». «Мы люди не кровожадные, – убеждали они меня. – Мы не хотим вашей смерти. Мы только хотим, чтобы вы пошли нам навстречу».
   Это был типичный подход КГБ: сделать ваше моральное поражение условием выхода на волю. Ибо, как только вы пошли на компромисс с ними, вы им больше не страшны. Вы больше не помешаете им преследовать и выжигать любой намек на свободу, ибо сами вы уже пожертвовали величайшей из всех свобод – вашей внутренней свободой. КГБ не нужна ваша жизнь, им нужна лишь ваша душа.
   Чтобы устоять под этим давлением, я прежде всего должен был научиться справляться со своим собственным страхом – стоило только следователям почувствовать, что я боюсь, как они непременно использовали бы это против меня. Сначала я попытался найти все причины, по которым я обязан был отказаться сотрудничать с ними. Я начал строить логическую основу моего сопротивления. Я напоминал себе, что сотрудничество с КГБ будет предательством по отношению к моим товарищам, продолжающим борьбу, что это лишит сил друзей за границей, мою жену и родных. Сотрудничать с КГБ означало изменить целям всего еврейского эмиграционного движения.
   Однако вся эта логика не помогала мне одолеть страх. Но почему? Разве не был я на протяжении многих лет диссидентом, не был одним из тех активистов, за каждым шагом которого «хвосты»-кагэбэшники следили по двадцать четыре часа в сутки? Разве не рисковал я арестом бессчетное множество раз, когда поднимал лозунги на демонстрациях, когда передавал материалы иностранным журналистам на глазах у моих кагэбэшных «хвостов»?
   И разве не знал я, как работает эта система, на что она готова пойти, чтобы раздавить оппозицию, какие тяжкие обвинения могут быть предъявлены мне? Я должен был быть готов ко всему. Но – следователи вновь и вновь напоминали мне, что меня ожидает расстрел. Само слово расстрел пронзало мой мозг, словно пуля. Под угрозой смерти любая логика начинает рассыпаться. Кроме того, логика никогда не работает в одном только направлении. Ту же самую логику, помогавшую мне противостоять КГБ, можно было использовать прямо наоборот. Человек – существо изобретательное. Чувство самосохранения в нем невероятно сильно, и порой оно сильнее всего. К тому же КГБ был большим мастером по части обращения этого чувства в убедительнейшую логику предательства. В тюрьме я был свидетелем того, как люди в своем отчаянном стремлении выжить изобретали и принимали самые смехотворные резоны, оправдывавшие их капитуляцию и сотрудничество с КГБ. Им удавалось даже убедить себя, что, действуя таким образом, они отводят опасность от своих товарищей, работают ради укрепления своего движения и даже ради спасения всего мира.
   Свою логику предательства КГБ начинал строить с того, что напоминал вам, какому ненужному риску вы подвергаете ваши личные интересы – у вас молодая жена, многообещающее будущее и проч. Затем от угроз они переходили к хорошо рассчитанным стратегическим обещаниям: если вы не подпишете данное письмо, предупреждали они, мы будем вынуждены арестовать всех. А если подпишете, вы сможете «спасти их», «предотвратить их мучения». Я вспоминаю, как один диссидент послал своим товарищам письмо, в котором объяснял, что он решил пострадать один за всех. Он сумел заключить «отличную», с его точки зрения, сделку: если на протяжении трех месяцев не появится ни одной диссидентской публикации, писал он, никто кроме него не будет арестован. А другого соблазнила кагэбэшная логика, говорившая ему, что он, такой умный и хитрый, может обвести их вокруг пальца. Однако в конце концов он сам не смог отличить игру от действительности и позже покончил с собой.
   Логика, как я понял очень быстро, не есть инструмент нравственный. Вместо прямого пути к истине в руках КГБ она может превратиться в извилистую тропу обмана и манипуляций. Сами по себе логические построения не помогают человеку выстоять под угрозой смертного приговора. И вскоре мне стало ясно, что существует нечто более сильное, нежели самая разумная логика, нечто, что помогает человеку не поддаваться злу: стремление сохранить свою внутреннюю свободу.
   Лояльный советский гражданин был рабом системы, где он вынужден был твердить, как попугай, ее идеологическую демагогию, даже если давно в нее не верил. Но стоило человеку вырваться из этого мира лицемерия и начать говорить то, что думает, и он становился свободен. Пока его слова соответствовали его мыслям, он оставался свободен – даже в тюрьме. И точно так же, стоило ему «пойти им навстречу», стоило изменить своей совести, и он совершал худшее из всех предательств – предательство по отношению к самому себе.
   Мое стремление к свободе питалось страстной сопричастностью к моему народу, к нашей общей истории и к судьбе, которая была и моей судьбой. Переступив черту, отделявшую двоемыслие от инакомыслия, я внезапно открыл для себя новый мир. Я был теперь не отдельным, изолированным советским человеком, но частью живого и деятельного сообщества, с долгой историей борьбы за освобождение – историей, наложившей свой отпечаток на судьбы империй. Я теперь противостоял могущественному государству не в одиночку, но вместе с моим народом, требовавшим нового Исхода из-под власти современной тирании. Узы солидарности связывали меня и с моими соотечественниками, советскими евреями, и с евреями в Израиле, в Америке, в Европе, во всем мире. Сила этой солидарности просто опьяняла меня. И пойти на сотрудничество с КГБ означало бы разрушить эту солидарность, отвергнуть эту историю и вновь вернуться в состояние устрашающего одиночества.
   Именно это ощущение одиночества и надеялись внушить мне следователи во время допросов. Они прилагали все усилия к тому, чтобы отгородить меня от моего широкого мира, от моего движения, чтобы я не сознавал себя частью чего-то большего, чем я сам.
   Я отдавал себе отчет в том, что для сопротивления недостаточно одних только логических обоснований, а необходимо всячески держаться за эти узы, давшие мне мою внутреннюю свободу. В сущности, напоминал я себе, ничто не изменилось. Меня попросту перевезли с улицы Горького в Лефортово, на каких-нибудь два-три километра, поместили в тюремную камеру и подвергли допросам. Их цель – заставить меня почувствовать, что всей моей жизни как не бывало, что последними, кто увидит меня в живых, будут именно они.
   Я напоминал себе, что все это ложь, что я по-прежнему являюсь частью этого мира, этой борьбы, этой истории, этой судьбы. Я вновь переживал то чувство сопричастности, которое делил с другими в нашей общей борьбе. Вновь и вновь я повторял себе, что я теперь – часть этого мира, как никогда прежде, и, как никогда прежде, несу ответственность за исход нашей борьбы. Я черпал силы не в логике, а в мыслях о моей жене Авиталь, о моих товарищах-отказниках, о наших мужественных друзьях-диссидентах. Так, восстанавливая мою связь с другими, с нашим общим прошлым, с нашими мечтами о будущем, я смог вырваться из замкнутого мира КГБ в мир человеческой общности и сопричастности. Это и было источником моей силы.
   КГБ ломал свои жертвы, заставляя их сосредоточиться исключительно на физическом выживании. Страх смерти в руках КГБ становился могущественным орудием. Как только человек поддается страху, как только физическое выживание становится единственной его целью, ему конец. КГБ хочет, чтобы человек заботился лишь о том, как остаться в живых. А следует заботиться о том, как оставаться свободной личностью, верной своим убеждениям. Не поддаваясь страху одиночества в мире, всегда помнить о своей связи с другими, об общих ценностях и идеалах. Только так можно преодолеть страх смерти.
   В те дни, когда шли бесконечные допросы, я еще не находил нужных слов, выражавших это чувство сопричастности, источник моей внутренней свободы. Но несколько лет спустя я нашел для себя способ выражения. Незадолго до ареста один американский турист передал мне маленькую книжечку Псалмов и письмо от моей жены. Авиталь писала, что эта книжечка была с ней во всех странах, где она побывала, борясь за мою свободу и за свободу советского еврейства. А теперь, писала она, я посылаю ее тебе, так как чувствую, что она тебе понадобится. Мой иврит в то время никак не позволял мне читать эту книгу, да и времени не было – я был полностью погружен в борьбу. А во время ареста она была конфискована вместе с прочим моим имуществом. И тогда я вспомнил о ней и о записке Авиталь. По мере того как я раздумывал о Псалмах и о письме Авиталь, эта книжечка стала приобретать для меня почти мистическое значение. Я потребовал, чтобы мне ее вернули, за это пришлось бороться на протяжении трех лет.
   Наконец я получил эту маленькую книжечку Псалмов, одновременно с известием о смерти моего отца. Я пытался читать ее, но по-прежнему мало что понимал. Приходилось двигаться вперед медленно, страница за страницей, сравнивая между собой строки, пытаясь уловить закономерности и связать слова друг с другом. Первые строки, которые я понял, были из Псалма 23: «Хоть и иду я долиною смертной тени, но не убоюсь зла, ибо Ты со мной…»
   Я заметил, что слово «страх» встречается в Псалмах часто. С одной стороны, страх это нечто, что надо преодолевать, как в словах «не убоюсь зла». Но в выражении «ир’ат ха-шем» – «страх Божий», «богобоязненность» – это слово несет в себе положительную коннотацию. Я далеко не сразу понял, что означает «бояться Бога». Сперва мое понимание было очень неясным, неуверенным. Но, часто встречая эти слова, я в какой-то момент пришел к мысли, что речь идет не просто о Боге-Творце, но об образе и подобии Божьем, по которому человек был сотворен, которому он должен быть верен и достоин его. Это означало, что человек обязан идти вперед прямым и честным путем, не изменяя своим принципам. И во время допросов КГБ этот страх, страх оказаться недостойным Божественного образа и подобия, был сильнее страха смерти. Я боялся утратить найденную мной внутреннюю свободу, изменить самому себе.
   Мне запрещали переписку с семьей. После длительной голодовки я на некоторое время получил эту возможность. В одном из писем к матери я впервые сформулировал свое понимание этого «страха Божьего» и задавался вопросом, требует ли это чувство безусловной веры в Бога. По-моему, каково бы ни было происхождение этого страха, дан ли он нам свыше или выработан самим человеком на протяжении истории, это, по сути, есть вопрос о происхождении религии, то есть вопрос, на который никогда не будет ответа. И хотя мне хорошо известно, сколько крови было пролито из-за этого вопроса и как важен он для множества людей, для меня он не имеет значения. Сознавая, что ответа нет, я и не ищу его. Не все ли равно, откуда берется религиозное чувство, сумел ли человек неким образом сам подняться над своей физической природой, или таким он был сотворен? Для меня важно, что чувство это действительно существует, что я ощущаю его силу и власть надо мной, что оно влияет на мои поступки и на мою жизнь и что на протяжении десяти лет оно связывало меня с Авиталь крепче, чем любые письма.

   Верность этому божественному образу и подобию помогает нам сохранить человеческое достоинство. Поддаться страху, который пытался внушить нам КГБ, страху за собственное физическое существование означало утратить это достоинство, изменить своим принципам ради заботы о самом себе. КГБ стремился управлять нами с помощью физического страха, страха смерти. Этот страх следовало сублимировать в высокий страх оказаться недостойными назначения, данного человеку Богом.
   Просто сохранить верность самому себе как отдельной личности – этого недостаточно. Ты – часть чего-то большего, чем ты сам, именно этому нельзя изменить. Чтобы поддержать в себе твердость духа и ощущение сопричастности, я обратился к молитве. Но поскольку никаких молитв я в то время не знал, я сочинил свою собственную:

   Будь благословен, всемогущий Боже. Даруй мне счастье жить в Израиле с Авиталь, моей возлюбленной. Даруй моим родителям, Авиталь и всей моей семье силы выдержать все трудности, пока мы не соединимся вновь. Даруй мне силы, честность, разумение, удачу и терпение, чтобы выйти из этой тюрьмы неложным и достойным путем и уехать в Израиль.

   Я повторял эту молитву каждый раз, когда меня вели на допрос. Это была моя защита против одиночества. Угрозой смерти меня хотели отрезать от сообщности с людьми и с историей, заставить меня думать только о себе. Но моя молитва помогала мне оставаться частью моего настоящего мира, разбивала окружавшие меня тюремные стены.

Солидарность

   Осознав себя евреем, обнаружив свою принадлежность к уникальному народу с уникальной историей, я открыл в себе новый, огромный источник силы. Это не только не отгородило меня от остальных людей – наоборот, именно благодаря этому я почувствовал с ними особую, намного более прочную связь. До ареста я активно участвовал в работе Хельсинкской группы по контролю за соблюдением прав человека в СССР (она была создана сразу же после Хельсинкской конференции 1975 года). Я помогал в сборе материалов и подготовке документов, посвященных преследованиям пятидесятников, крымских татар, украинских националистов. При этом мое проснувшееся еврейское самосознание, моя identity не только не мешала, а, наоборот, помогала этой работе: точно так же, как мой народ стремился к свободе, так же стремились к ней другие народы, другие религиозные и этнические группы. Теперь мне это было понятно не только в теории, но и на практике.
   В тюрьме это чувство солидарности усилилось и углубилось. Каждый из нас – националистов, сектантов, монархистов, диссидентов – боролся за свой собственный идеал, за свое собственное видение будущего народа или группы, к которой он принадлежал. При этом даже самые противоположные позиции неожиданно оказывались близки друг другу именно в силу глубокого понимания и уважения, которое каждый из нас питал к борьбе другого. Преданность истории и традициям твоего народа перекликается, резонирует с точно такой же преданностью твоего товарища по камере и становится основой взаимной солидарности и уважения. Речь идет не только о реальных людях – оказавшись в Лефортово, я открыл для себя целый мир литературных героев, которые вдруг стали мне близки и понятны.
   По своему собранию книг лефортовская библиотека была, наверное, уникальной: она состояла из книг бывших «врагов народа», разоблаченных в ходе сталинских чисток. Книги эти, собранные в свое время с огромной тщательностью и любовью, были распределены между различными службами КГБ, многие нашли свое место в Лефортово. В тюрьме они тоже прошли свою собственную чистку: многие предисловия, написанные недавно обнаруженными «врагами народа», исчезали, целые страницы вырывались, имена и комментарии опускались, а иногда исчезали и целые тома. Но классические тексты несмотря ни на что выжили (впрочем, когда в конце моего заключения я снова вернулся в Лефортово, многих книг не было – не по идеологическим, а по намного более прозаическим причинам: сами кагэбэшники начали ими приторговывать).
   До ареста я читал многие из этих книг, но если раньше от Гомера или европейских классиков я получал чисто эстетическое удовольствие, меня лично никак это не касалось – я чувствовал себя как зритель, наблюдающий за интересным спектаклем, – то теперь я сам стал одним из его участников. В перерывах между допросами, когда в ушах все еще звучат угрозы смертной казни, и ты понимаешь, что угрозы эти – не просто слова, перспектива полностью поменялась. Борьба и жизнь литературных героев предстали передо мной совершенно в ином свете – свете моего собственного опыта и моей собственной борьбы. Началось это с комедии Аристофана, где один из героев говорит другому: «А, у тебя коринфская ваза – значит, ты предатель Родины!» (Афины в это время воевали с Коринфом.) Я невольно улыбнулся: ведь меня самого обвинили в измене Родине, и обвинение это не менее абсурдно, чем обвинение в аристофановской комедии!
   Но в этих книгах я находил и более глубокие параллели с моим собственным состоянием. Дон Кихот, который при прошлом прочтении книги представал в виде комической фигуры, превратился в бескомпромиссного диссидента, в свободного человека, который несмотря ни на что и вопреки всему оставался верным своему видению мира. Его называли сумасшедшим – но все его сумасшествие состояло в том, что он не хотел поступиться дорогими его сердцу традициями рыцарства. Несмотря на то что я далеко не во всем разделял его идеи – в конце концов, не следует забывать, сколько евреев погибло от рук рыцарей в ходе Крестовых походов, – сама эта преданность идее, сама готовность пойти за нее на смерть открылись для меня с совсем другой, не литературной стороны. Ситуация, в которой оказался Дон Кихот, напоминала мне ситуацию в СССР, где диссиденты, бросавшие вызов сумасшедшему миру Оруэлла, сами оказывались за решеткой дурдома.
   Среди документов, которые я помогал готовить для обеих групп – движения за права человека и еврейских активистов, – были описания этих насильственных госпитализаций в советские психиатрические клиники. Мои следователи объявили эти документы антисоветской пропагандой и потребовали, чтобы я публично отказался от них. «В конце концов, что такое сумасшествие? – спрашивали они риторически. – Разве его определение не зависит от общества, в котором вы находитесь? Тот, чье поведение резко расходится с нормами общества, в котором он живет, может быть признан сумасшедшим».
   Неудивительно поэтому, что для КГБ каждый инакомыслящий был врагом государства, которого можно было подозревать в сумасшествии, и который ввиду этого заслуживал наказания. Истина и ложь, безумие и вменяемость были поставлены с ног на голову в том сумасшедшем мире, в котором герой Сервантеса чувствовал бы себя как дома.
   Антигона Софокла была другим вымышленным персонажем, с которым я чувствовал особое родство. Похоронив своего брата, она поставила преданность семье выше преданности государству и тем самым преступила закон. Как это перекликалось с нашим опытом в СССР, где власти пытались разорвать нормальные человеческие, семейные и любые другие связи, заменив их безоговорочной преданностью государству. Брата натравливали на брата, сына – на отца, и недаром поэтому героем советского пантеона был Павлик Морозов – двенадцатилетний мальчик, выдавший своих родителей властям за то, что они, пытаясь прокормить семью, спрятали выращенное ими зерно, а затем с удовлетворением наблюдавший за их арестом.
   Публичный аспект был очень важен – члены семьи арестованного обязательно должны были его осудить. Каждый из тех, кто подавал документы на выезд в Израиль, сталкивался с этой извращенной реальностью непосредственно: многие получали отказ в выезде из-за того, что родители не готовы были подписать соответствующее разрешение. Речь, кстати, далеко не всегда шла о детях – иногда это были люди в возрасте пятидесяти-шестидесяти лет, но согласие их родителей все равно требовалось. Для родителей дать такое разрешение означало публично выразить свое несогласие с режимом. Опасаясь потерять свое положение в обществе или работу, многие из них отказывались делать это.
   Как Сократ, которого его сограждане-афиняне заставили выпить чашу яда по обвинению в развращении их молодежи, так многие диссиденты и еврейские активисты арестовывались за преподавание иврита или религиозную пропаганду. Как в книгах Рабле, мы жили в сумасшедшем мире, в котором «хвосты» КГБ официально не существовали даже тогда, когда они были совсем рядом, и, как от Одиссея, от нас требовалось найти источники мужества, бесстрашия и дерзости для того, чтобы преодолеть страх смерти. Погружаясь в вымышленный и в то же время такой реальный для меня мир литературных героев, я чувствовал с ними глубокую солидарность. Неважно, были они реальными историческими фигурами или нет, существовали в действительности или только в книгах – я чувствовал их присутствие, они были абсолютно реальны, они жили вместе со мной в моей маленькой камере и помогали мне бороться и побеждать. Я уже не сидел как зритель в партере – я присоединился к той реальной битве, которую вели они и которую теперь выпало вести мне. «Жизнь замечательна, – говорили они мне, – и есть так много вещей, ради которых стоит жить. Но помни: есть вещи, ради которых стоит умереть. Оставайся сильным, будь верен нашим общим принципам, будь верен самому себе – и мы поможем тебе, вместе мы победим».
   Что изменилось при вторичном прочтении этих книг, почему эти литературные образы вдруг ожили и оказали на меня такое влияние? До этого я был отдельным атомом, отдельной, не причастной ни к чему единицей, чьей конечной целью было выжить, приспособиться. Почувствовав свою связь с народом, с историей, я обрел силы, которые дает ощущение причастности к чему-то большему, чем ты сам, я почувствовал себя частицей огромного целого. Именно это дало мне возможность ощутить свою солидарность с героями, которые так отличались от меня своим языком, историей, верованиями, системой ценностей и видением мира. Они были моими соратниками, потому что их, как и меня, одушевляло чувство причастности к чему-то большему, чем ты сам: идее, народу, истории, ради которых не жалко было и отдать жизнь. Мы стояли перед тем же самым вызовом: забыть о страхе смерти, заменить его «страхом божьим», то есть страхом быть недостойным идеала, изменить самому себе. Ощущение причастности к своему народу, ощущение своей identity изменило меня, придало мне новые силы. Я по-другому видел теперь их борьбу, их готовность идти на жертвы во имя того, что было для них дороже всего, дороже самой жизни. Их пример вдохновлял меня, укреплял мое внутреннее чувство свободы. Я знал, что, защищая право на свои ценности, я в каком-то смысле продолжал их борьбу, я сам становился частью истории, которая, в конечном счете, будет на нашей стороне.
   Кроме того, был еще Галилей. Он был одним из героев моего детства, одним из гигантов науки, в которой я пытался найти убежище от бурь и невзгод внешнего мира. Этот великий ум дерзко взорвал все традиции и предрассудки прошлого для того, чтобы создать новую, революционную теорию Вселенной. Но в СССР Галилей был мобилизован на службу КГБ, он пришелся ко двору моим следователям потому, что во имя спасения собственной жизни покаялся перед инквизицией, заявив, что Коперник был неправ: нет, Земля не вертится вокруг свой оси. Благодаря этому он был освобожден под домашний арест и мог продолжать свои научные изыскания. «Посмотрите на Галилея – говорили мне мои следователи, – он был достаточно умен, чтобы отказаться от своей правоты и признать нашу правоту, правоту властей предержащих. Он не только спас свою собственную жизнь, но и смог продолжить научную карьеру и совершить немало открытий. Разве это не разумно – сделать то же самое: вы соглашаетесь на сотрудничество с нами, признаете свою неправоту, а там живите как хотите. Хотите, можете уехать в свой Израиль».
   Я слушал их и думал: Галилей был одним из величайших умов человечества, и даже на смертном одре он, демонстрируя свою верность науке, прошептал бессмертные слова: «А все-таки она вертится!» И тем не менее через четыреста лет современная инквизиция, КГБ, использует его против меня. Это могло произойти только потому, что Галилей не смог побороть страх смерти. Те открытия, которые он сделал впоследствии благодаря капитуляции перед инквизицией, невероятно раздвинули границы знаний – и все же, несмотря на это, его моральный провал вечен, и через четыреста лет он стоит по ту сторону баррикады, на стороне моих следователей, помогая им укреплять и расширять империю зла. Человек, посвятивший свою жизнь раскрытию вечных истин, сейчас используется как оружие для поддержания мира лжи.
   Если я поддамся на этот довод, думал я, если пойду на сотрудничество с современной инквизицией – не стану ли и я пособником мира лжи, не стану ли и я одним из примеров морального поражения, которое будет использовано против других? Не превратится ли и моя история из истории силы, убежденности и мужества в историю слабости, предательства и трусости?
   Галилей изобрел закон притяжения физических тел, но в тюрьме я начал верить в то, что существует не только физическое, но и душевное притяжение, притяжение человеческих душ. Души всех когда-либо живших людей взаимодействуют во времени и пространстве, решения, которые мы принимаем в трудный час, принципы, которых мы придерживаемся или которым мы изменяем в решающие моменты нашей жизни, оказывают влияние не только на нашу судьбу, но и на судьбы всех последующих поколений. Точно так же, как душа Сократа возродилась через тысячу лет для того, чтобы поддержать меня, точно так же, как Антигона через века обращалась ко мне со словами мужества и ободрения, точно так же дух Галилея был вызван моими гонителями для того, чтобы подорвать мои силы и дух.
   Бросив человека в застенок, полностью отрезав его от внешнего мира, КГБ старался внушить своей жертве чувство бессилия и одиночества. Но это не так – никогда, даже в одиночном карцере, мы не одиноки. Мы – еще одно звено в цепи тех, кто стоит перед выбором между светом и тьмой, добром и злом. Мы опираемся на их пример, и в то же время мы сами являемся примером для будущих поколений. Оставаясь верными своим принципам, не поддаваясь страху, мы укрепляем в этом мире надежду и веру. Предавая наши идеалы, мы предаем не только себя, но и всех тех, кто своим бесстрашием служил нам примером.
   Вера, идеалы, принципы, чувство причастности к чему-то большему, чем ты сам, – то есть все то, что мы называем identity, – делают жизнь человека осмысленной и содержательной, они заново связывают «разорванную связь времен». Чувствуя себя звеном бесконечной цепи, начинающейся в далеком прошлом и уходящей в далекое будущее, мы обнаруживаем в себе силы, о которых и не подозревали. Именно они позволяют нам преодолеть страх смерти, преодолеть свою конечность, сохранить верность своим идеалам и, как я говорил в своей молитве, пройти по жизни достойно и честно.

Identity других

   Точно так же как в Лефортово я искал союзников в книгах и истории, в лагере я искал и находил реальных соратников в той борьбе, которую мы вели. Не все они были в одинаковой степени надежны. Как правило, люди, на которых можно было положиться, черпали свои силы в принципах и вере, которыми они не готовы были поступиться, в том, что я называл «страхом Божьим». Именно они в первую очередь становились твоими соратниками по сопротивлению, именно они были людьми, на которых ты мог опереться в своей собственной борьбе, теми, кто не поддастся КГБ и не станет сотрудничать с ним.
   КГБ делал все от него зависящее, чтобы создать среди зэков атмосферу недоверия и подозрительности. Разделять и изолировать – таков был основной принцип всех их методов. Ничего особенно нового в этом не было: советская охранка применяла здесь ту же тактику, которую режим всегда использовал по отношению ко всем советским гражданам. Для поддержания собственной власти и создания атмосферы страха, для того, чтобы поставить человека в условия тотальной зависимости, необходимо было разрушить все личностные, общественные, национальные, семейные и религиозные связи. Другими словами, нужно было разрушить систему ценностей человека, его identity. Допускались только отношения, находившиеся под полным контролем государства, – все остальные были объявлены подозрительными и опасными, поскольку могли стать базой для сопротивления. Режим ставил своей целью отрезать человека от любой возможной привязанности, оставить его одиноким и беспомощным перед огромной государственной машиной для того, чтобы полностью контролировать и свободно манипулировать им.
   Религиозные общины считались особенно опасными именно потому, что они наиболее тесным образом связывают людей: у членов таких общин, объединенных единой религиозной верой, развивается сильное чувство взаимной ответственности. Власти не обходили своим вниманием и национальные и этнические ассоциации, и даже члены невинной студенческой группы «Братство нищих сибаритов» – студентов Московского университета, которые вместе встречались, вместе пили и устраивали невинные розыгрыши, были во времена Сталина осуждены на десять лет.
   Во время допросов КГБ искал способ усилить сомнения подследственного и ослабить его связи с теми, с кем он когда-то был близок или работал. В моем случае следователи пытались убедить меня, что большинство моих друзей арестовано, что те, кто не был арестован, активно сотрудничали с КГБ, что диссидентское движение разгромлено и что еврейские лидеры за границей боятся даже упоминать мое имя, чтобы не быть заподозренными в связях со шпионом. Логика всех этих действий КГБ была простой: чем больше зэк чувствует себя отрезанным от мира, изолированным, тем больше шансов на то, что он согласится на сотрудничество. Нужно было приложить немало сил и изобретательности для того, чтобы обнаружить бреши в той стене дезинформации и лжи, которую КГБ построил вокруг меня. Так я узнал об организованной Авиталь и тысячами ее сторонников кампании по моему освобождению, так я строил свою собственную армию литературных и исторических соратников. Но все это, в конце концов, был мир моего воображения: в реальности тюремной жизни ты очень быстро обнаруживаешь, что по-настоящему положиться можно не просто на тех, кто разделяют твои взгляды и убеждения, а на тех, кто сильны и бескомпромиссны в своих собственных, даже отличных от твоих взглядах и убеждениях, – то есть на людей с сильной самоидентификацией. Эти люди, будь то монархисты, пятидесятники или украинские националисты, могут по своим убеждениям кардинально отличаться от тебя – но важно не это: важно, что у них была своя собственная территория, которой они не готовы были поступиться и над которой у КГБ не было власти. Именно поэтому они не были стукачами или провокаторами, именно поэтому можно было делиться с ними информацией, планировать акции протеста и строить стратегию сопротивления: физический страх был не властен над ними, поскольку каждый из них обладал сильной identity, для каждого из них его вера, принципы, идеалы были намного важнее физического выживания.
   Чтобы свести к минимуму любую связь между сидельцами, тюремная система включала в себя как пристальное и тщательное наблюдение за ними, так и строгие наказания. Контакты между камерами были запрещены, так же как и коллективные письма или выступления в защиту других заключенных. Тщательные меры предосторожности применялись для того, чтобы политические заключенные не увидели, не дай Бог, друг друга во время передвижения по тюрьме. Мы нарушали эти правила самыми различными способами: вычерпывали воду из туалета и переговаривались через унитаз, перестукивались с помощью азбуки Морзе, перекидывали записки во двор или прятали их в душевых, а в чрезвычайных случаях даже перекрикивались через камеры, несмотря на то что за это грозило неминуемое наказание. Таким образом, мы могли координировать наши протесты и бороться с нарушениями наших и без того весьма скудных прав. Если заключенного избивали, мы отказывались выходить на работу или объявляли голодовку. Несмотря на барьеры, которые ставил между нами КГБ, несмотря на его провокации, зэки с самыми различными верованиями, убеждениями, подходами к жизни, то есть зэки с самыми различными идентичностями становились надежными союзниками, поддерживая друг друга в противостоянии общему врагу.
   Я был знаком с общиной пятидесятников по документам Хельсинкской группы, которые мы опубликовали для того, чтобы разоблачить репрессии против них советских властей, и встречался с некоторыми из них до ареста, помогая организовать встречи с западными журналистами. Это были скромные, простые люди, единственным желанием которых было придерживаться своего собственного образа жизни и воспитывать детей в соответствии со своей верой. В течение веков они искали место, где это стало бы возможным, и в этих своих поисках дошли до Владивостока – но и здесь советский режим не оставил их в покое, требуя, чтобы детей перестали обучать в религиозном духе. Несмотря на все преследования, пятидесятники отчаянно сопротивлялись и за это сопротивление попадали в застенки КГБ. Отсидев положенный срок, они освобождались – и снова попадали туда, поскольку продолжали обучать своих детей тем самым религиозным нормам, которые были для них дороже жизни. Одному из пятидесятников, 75-летнему старику, было предложено подписать обязательство никогда больше не заниматься религиозным преподаванием. Он отказался: это повеление Господа, сказал он – приобщать к вере детей и внуков. После этого его арестовывали вновь и вновь.
   В тюрьме, как и за ее стенами, пятидесятники вели себя очень тихо и держались обособленно, но все мы знали, что нет силы в мире, которая способна была превратить их в провокаторов. В 35-й пермской зоне – лагере, который стал моим домом в ГУЛАГе, – сидел латвийский националист Янис Скудра. Это был самый робкий зэк, которого я когда-либо встречал, человек, боящийся собственной тени. Он никогда не бросал вызов тюремным властям и очень редко участвовал в публичных акциях протеста. Но когда администрация потребовала, чтобы он работал на воскреснике, который должен был продемонстрировать лояльность зэков режиму, он, как бы не веря своим собственным ушам, произнес своим глухим жалобным голосом: «У меня уже есть один Бог, и я не могу заменить его Лениным».
   Таких примеров было множество. Все они свидетельствовали об одном: люди могут вести себя очень смирно, они не будут активно протестовать и бороться – до тех пор, пока речь не идет о коренных принципах их существования или об их вере. Без философских ухищрений, без хитроумных аргументов и схоластики люди эти в прямом смысле слова были подвластны «страху Божьему».
   Особенно я сблизился с одним политическим зэком, ортодоксальным христианином Володей Порешем. Его Библия, так же как и мои Псалмы, была конфискована, и он, так же как и я, отвечал голодовками и отказами выйти на работу для того, чтобы получить ее обратно. Время от времени власти возвращали нам наши молитвенники, но только на очень короткие периоды. Мы часто пытались разгадать таинственную связь, которая существовала между этими неожиданными актами доброй воли, и представляли себе, какое же давление должно было быть оказано на режим для того, чтобы он пошел на эти кратковременные уступки.
   Однажды, когда Володя и я оказались в одной камере, его Библия и моя книга Псалмов были возвращены нам. Это было вскоре после того, как президент Рейган провозгласил наступающий 1983 год годом Библии. Мы стали радостно читать друг другу главу из Ветхого Завета, а затем главу из Нового, называя наши экуменические сессии «рейгановскими чтениями».
   Конечно, я воспринимал эти тексты не так, как Володя: я не мог забыть, что на протяжении веков Новый Завет использовался для преследований евреев, что он оправдывал и возбуждал ненависть к ним. Когда мы доходили до слов: «Его кровь будет на нас и на наших детях», слов, которые послужили основой для того, чтобы из-за распятия Христа считать евреев проклятым и обреченным народом, я не мог не думать о морях еврейской крови, пролитой из-за этой фразы.
   Володя попал в тюрьму с типично антисемитскими взглядами: он верил, что мир управляется евреями и что в СССР живут 25 миллионов евреев (хотя на самом деле речь шла об одной десятой от этого числа). Но жизнь в тюрьме и общение с другими зэками, преданными, как и он, своим собственным идеалам, открыли для него другой мир. Теперь он намного лучше понимал, как этот священный для него текст читается глазами еврея, и говорил мне: «Преследовать евреев во имя торжества христианства – это все равно что убивать своих родителей во имя торжества новой правды. Этому не может быть оправдания». Я вовсе не хотел, чтобы он обратился в еврейство, а он не требовал от меня крещения – каждый из нас уважал выбор другого, каждый был силен в своей вере, в своей identity. Именно это было лучшей гарантией того, что мы могли положиться друг на друга и быть верными друзьями и соратниками в совместной борьбе.
   Эта борьба против КГБ требовала огромных душевных сил, и все мы понимали, что силами этими обладают в первую очередь люди с сильной identity – национальной, религиозной, этнической. Мы принимали и уважали различия, разделявшие нас. Это было не поверхностное, политкорректное отношение, при котором никто не хочет обидеть друг друга и старается во что бы то ни стало обойти острые углы в отношениях. Это было намного более глубокое понимание того, что чем сильнее каждый из нас в этих своих различиях, верованиях и принципах, чем крепче его собственная identity, тем больше шансов на то, что совместно нам удастся противостоять КГБ, оставаться сильными и сопротивляться злу. Именно эти различия, эти наши разные самоидентификации давали нам силу оставаться самими собой и продолжать идти своим путем, даже несмотря на угрозу смерти.
   Мы следовали простому правилу: не делать другому того, чего ты не хочешь для себя. Ты не хочешь, чтобы КГБ преуспел в своих попытках ослабить тебя, – так не помогай ему в ослаблении твоего соседа. Да, каждый из нас пришел в тюрьму своим путем, нас разделяли огромные идеологические пропасти, мы до хрипоты спорили друг с другом – и тем не менее это не мешало нам, таким разным людям с такой различной identity, строить мосты доверия, объединявшие нас. Мы знали, что несмотря ни на что мы находимся по одну сторону баррикады и что все мы на самом деле молимся одному и тому же Богу, который должен укрепить нас и придать нам силы.
   Глубже узнавая и понимая друг друга, мы при этом вовсе не собирались изменять своей собственной identity, системе своих, отличных от других, ценностей. Но мы понимали, что в борьбе с общим врагом было крайне важно, чтобы наши союзники опирались на такие же твердые, пусть и отличные от наших, ценности, чтобы их identity или, если угодно, ответственность перед историей, своим народом, перед Богом была так же сильна, как и наша собственная.
   Таким образом, в ходе борьбы с общим врагом, из приверженности к своей правде, своей identity вырастала приверженность к демократии, к принятию точки зрения другого. Вырастало желание жить в обществе, в котором каждый, не опасаясь оказаться в тюрьме, свободно мог бы бороться за свои принципы и идеалы, за свой образ жизни. Поскольку каждый из нас хотел жить в мире без страха, где тебя не бросают за решетку из-за взглядов или приверженности своим идеалам, каждый признавал и принимал право на существование других, отличных от его, вер, идеалов и принципов жизни. Каждый принимал наличие разных, равноправных и сильных самоидентификаций не только как важное средство в борьбе против КГБ, но и как принцип устройства нормального, свободного общества – общества без страха.
   Можно спорить о том, в какой степени выводы, сделанные в советской тюрьме, применимы к реальному миру. Но точно так же, как для того чтобы проверить фундаментальные законы, ученый проводит жестко контролируемый эксперимент в экстремальных условиях, так и тюрьма нейтрализует «шум и ярость» внешней жизни и фокусирует внимание на самом основном, самом главном.
   Большинство людей не понимают, почему сильная самоидентификация других национальных, этнических, религиозных групп является и их интересом; они видят в них опасный источник войн и конфликтов, источник угрозы самим себе. Это происходит потому, что большинство из нас никогда не жили в мире, где свобода была перекрыта полностью, в мире настолько ужасном, что все, даже самые глубинные разногласия любого из тех, кто боролся с ним, меркли перед этой общей и самой главной для нас угрозой. Самый главный вывод, который я сделал в ГУЛАГе, это то, что в противостоянии этой угрозе основными союзниками являются те, чьи ценности – вера, идеалы, принципы, образ жизни – дороже для них, чем сама угроза смерти.
   Покидая ГУЛАГ после долгих девяти лет, я совершенно ясно понимал: выстоять, победить в этой борьбе мне помогло как неистребимое стремление человека к свободе, так и его желание принадлежать, быть частью истории, быть частью цепи, уходящей в прошлое и будущее, то есть – самоидентификация.

Глава 3
Атака на identity

Хорошая и плохая identity

   Осенью 2004 года у меня состоялась встреча с депутатом голландского парламента, посвященная обсуждению уникального опыта Израиля в интеграции новых репатриантов. Родившись в Сомали и прожив много лет в Эфиопии, этот депутат очень интересовался абсорбцией эфиопских евреев – членов древней общины, привезенных в Израиль в 1984–1990 гг.
   Несмотря на то что Израиль и Европа тесно связаны и экономически, и культурно, многие европейские лидеры не слишком симпатизируют нашей стране, глядя на нее сквозь призму своего собственного колониального опыта. Они верят, что все наши проблемы можно решить так, как когда-то решили свои колониальные проблемы они, то есть путем отдачи территорий. Им трудно понять, что арабо-израильский конфликт носит не территориальный, а экзистенциальный характер.
   Но этот депутат отличался от других: он продемонстрировал настоящее понимание проблемы безопасности Израиля и, что встречается еще реже, придавал огромное значение борьбе с современным антисемитизмом в Европе, понимая, что мусульманский экстремизм начинает с евреев, но вовсе не заканчивает ими.
   Мы прекрасно понимали друг друга, чему в немалой степени способствовали ясные и четкие формулировки, которыми оперировал мой собеседник. Единственное, чего голландский политик никак не мог понять – это то, как можно существовать 24 часа в сутки в сопровождении телохранителей (решение об охране всех израильских министров было принято в 2001 году, после того, как министр Рехавам Зеэви был застрелен в иерусалимской гостинице палестинским террористом). Выходя из моего офиса, депутат обернулся и спросил: «Разве не ужасно жить таким образом?
   Через неделю я прочитал в газете, что мой гость, а вернее, гостья – депутат голландского парламента Аян Хирси Али вернулась в Голландию и почти немедленно «ушла в подполье»: режиссер Тео Ван Гог, с которым она сделала фильм, критикующий отношение ислама к женщинам, был убит на улице Амстердама мусульманским фанатиком. В него выстрелили восемь раз, перерезали горло и прикололи к телу записку, которая предупреждала, что Аян Хирси Али будет следующей на очереди. Хирси Али была спрятана в безопасном месте, ее полностью изолировали, лишив всякой связи с внешним миром. Через год, во время следующей нашей встречи, она находилась под намного более жесткой охраной, чем я. Вскоре после этого из-за несоблюдения некоторых формальностей, связанных с оформлением ее запроса о предоставлении голландского гражданства, Хирси Али этого гражданства лишили, и ей пришлось уехать в Соединенные Штаты, где она остается под постоянной охраной и сейчас, когда я пишу данную книгу.
   Дело Хирси Али – еще одно свидетельство того фанатизма, который докатился до самого сердца просвещенной Европы. Каким образом европейские столицы превратились в театр военных действий для экстремистов, какое значение имеет эта конфронтация для борьбы между демократией и identity?
   Старый континент находится в центре захлестывающего его шторма, его раздирают противоположные потоки и течения. Реакция на кровавые войны и колониализм – неотъемлемую часть европейской истории – привела к тому, что сегодняшняя Европа стыдится своего прошлого и теряет свою identity. Желание исправить историю привело ее к идее чистой, стерильной демократии, лишенной каких бы то ни было национальных или религиозных составляющих, считающихся основным источником войн и конфликтов. Одновременно Европу захлестывают огромные волны иммигрантов, прибывших сюда в качестве дешевой рабочей силы. В отличие от либерально-демократических европейцев, люди эти обладают сильнейшей религиозной и национальной identity, имеющей мало общего с классическими европейскими ценностями. Европа стала ареной острейшего конфликта, где сталкиваются две антагонистические группы: одна из них представляет демократию без identity, а вторая – identity без демократии.
   Такое противопоставление демократии и самоидентификации является не только ошибочным, но и опасным. Identity без демократии быстро вырождается в тоталитаризм. Демократия, лишенная национальных, религиозных, культурных корней, бессильна, она не способна защищать свои собственные ценности. Вместо противостояния они на самом деле нуждаются друг в друге.
   Отрицание identity, желание стереть не только религиозные, классовые и национальные, но и любые другие различия уходит далеко в прошлое. Именно таким образом мечтали утописты всех времен и народов ликвидировать основную причину войн и конфликтов. Сегодня эта мечта возродилась с новой силой, приведя к двум основным атакам на identity. Первой был марксизм, датируемый серединой XIX века, второй – все те теории «postidentity», которые возникли как реакция на мировые войны первой половины ХХ века и которые включают в себя постнационализм, постмодернизм и мультикультурализм.
   Оба этих движения – марксизм и postidentity – настолько различны, что иногда кажутся прямо противоположными. Ставя своей целью построение бесклассового общества, марксизм претендует на универсальность и абсолютность; postidentity, в отличие от него, глубоко пронизана релятивизмом. Марксизм является политическим движением, postidentity выступает как движение культурное. И тем не менее, при всех своих различиях, оба эти движения имеют общую черту – оба они отрицают и атакуют identity, подразделяя ее на «плохую» и хорошую». Оба считают, что есть положительные самоидентификации, продвигающие нас к нужной цели, и есть отрицательные, реакционные, удаляющие нас от нее, есть прогрессивные и реакционные, или, как говорил Ф. Энгельс, исторические и неисторические нации. Одним словом, есть хорошие и плохие identities.

Марксистская атака на identity

   Марксизм-ленинизм был единственной разрешенной в СССР идеологией. Ее изучали в школе, университете, советский гражданин должен был изучать ее на протяжении всей своей жизни. Касалось это не одних лишь рядовых граждан: я помню, как в перерывах между моими допросами кагэбэшники поспешно просматривали свои конспекты с вечерних курсов по политучебе. Они содержали в себе четкие и ясные ответы на все, что происходило в мире, там все было подчинено марксистско-ленинскому видению истории и объяснено им.
   Но что поделаешь – жизнь сложна, она полна непредсказуемых событий, ситуация меняется очень быстро, и потому сегодня Иосип Броз Тито и Мао Цзэдун могут быть прогрессивными лидерами, а завтра – безжалостными диктаторами и предателями, Уганда и Индонезия могут быть лидерами антиколониального движения – а на следующий день превратиться в лакеев американского империализма. Теория марксизма-ленинизма помогала объяснить эти изменения. Но при этом получалось так, что приверженцы марксизма-ленинизма всегда могли объяснить вчерашний день, но никогда не могли предсказать день завтрашний.
   Однажды, с плохо скрытой иронией, я спросил своего преподавателя марксизма-ленинизма: «Как можно точно определить, в какой именно момент иракские патриоты превращаются в националистических экстремистов или когда индонезийские борцы с колониализмом становятся воинствующими религиозными фанатиками?» Ни минуты не колеблясь, профессор ответил мне: все зависит от конечной цели. Все нации и религии, все ассоциации, партии и объединения являются временными, переходными на пути к коммунизму. В том случае, если они продвигают нас к нему, они прогрессивны, если удаляют от него – реакционны.
   Этот циничный утилитарный подход был основой марксизма, который опирался на три мощных источника мысли: многовековую мечту различных утопистов об обществе, где все будут равны, на экономическую теорию Адама Смита и на диалектику Гегеля как модель исторического прогресса. Все они соединились в марксистском анализе человеческой истории, ее целей и назначения.

   История всех до сих пор существовавших обществ – пишет Маркс в «Манифесте Коммунистической партии», – была историей борьбы классов. Свободный и раб, патриций и плебей, помещик и крепостной, мастер и подмастерье, короче, угнетающий и угнетаемый находились в вечном антагонизме друг к другу, вели непрерывную, то скрытую, то явную борьбу, всегда кончавшуюся революционным переустройством всего общественного здания или общей гибелью борющихся классов…

   Движение от одной исторической стадии к другой, от рабства к феодализму, а затем к капитализму является прогрессивным, и капитализм играет важную роль в этом марше прогресса. Как последняя стадия исторического развития, предшествующая коммунизму, он ускоряет индустриально-технологическое развитие, развивает до невиданной степени производительные силы и тем самым углубляет конфликт между ними и производственными отношениями. Все больше и больше людей включается в производство, пролетариат становится большинством населения, и в конечном счете жажда к наживе приводит к тому, что капитализм сам порождает своего собственного могильщика – пролетариат. Таким образом, победа пролетариата неизбежна, и именно она приведет к созданию бесклассового общества во всем мире. В этом новом, коммунистическом обществе восторжествует принцип: от каждого по способностям, каждому по потребностям
   Для Маркса и его последователей национальные, религиозные, культурные и этнические особенности разных самоидентификаций являются помехой, поскольку они отвлекают от основной магистрали истории – борьбы классов.

   Национальность рабочего – не французская, не английская, не немецкая, его национальность – это труд, свободное рабство, самораспродажа. Его правительство – не французское, не английское, не немецкое, его правительство – это капитал. Его родной воздух – не французский, не немецкий, не английский, его воздух – это фабричный воздух. Принадлежащая ему земля – не французская, не английская, не немецкая, она лежит на несколько футов ниже поверхности земли.
   До тех пор, пока коммунизм не построен, человеческое общество все еще находится в стадии своего формирования. Все, что ускоряет движение вперед, все, что приближает приход коммунизма, – прогрессивно, все, что замедляет его, – реакционно. Именно поэтому фактически с первых же дней своей совместной работы, с началом революции 1848 года, Маркс и Энгельс ввели понятие исторических и неисторических наций. Историческими нации были в Англии, во Франции, в Германии, то есть в тех странах, в которых была развита классовая структура и национальная буржуазия. Эти нации захватывали колонии, что было прогрессивным явлением, присоединяя к истории (такой, какой ее видели Маркс и Энгельс) неисторические нации, от чехов до болгар в Европе и от абиссинцев до бразильцев в Африке и Латинской Америке. Расширяя мировой рынок, они ускоряли развитие пролетариата во всем мире и приближали победу коммунизма. Понятно, что в этой жесткой и бескомпромиссной борьбе за ускорение мировой революции не было места для политкорректности.
   Вот как Фридрих Энгельс описывал преимущества завоевания Францией Алжира в 1848 году:

   Сожалея о том, что бедуины пустыни потеряют свою свободу, нам не стоит забывать, что на самом деле речь идет о нации разбойников… Эти свободные варварские племена выглядят на расстоянии очень гордыми, благородными и величественными, но стоит приблизиться к ним – и мы видим, что они, как и другие, более цивилизованные нации, руководствуются все той же жаждой наживы, которую удовлетворяют более жестокими и варварскими методами. В конце концов, современный буржуа, с его цивилизацией, промышленностью, порядком, и некоторой долей просвещения предпочтительней феодального лорда или мародера-разбойника, действующего в рамках своего варварского общества.
   Не только реакционные классы, но и целые реакционные народы должны были быть уничтожены на пути исторического прогресса. В «Манифесте Коммунистической партии» Маркс призвал уничтожить не только институт семьи, но и страны и нации. «У пролетариата нет Отечества», – писал он, добавляя, что «национальные различия и антагонизм между нациями с каждым днем стираются… Господство пролетариата заставит их исчезнуть намного быстрее». «Пролетариат сам по себе должен стать нацией».
   Энгельс был более точен и откровенен: многие национальные группы были для него просто этническим мусором:

   Нет ни одной страны в Европе, где в каком-нибудь уголке нельзя было бы найти один или несколько обломков народов, остатков прежнего населения, оттесненных и покоренных нацией, которая позднее стала носительницей исторического развития. Эти остатки нации, безжалостно растоптанной, по выражению Гегеля, ходом истории, эти обломки народов становятся каждый раз фанатическими носителями контрреволюции и остаются таковыми до момента полного их уничтожения или полной утраты своих национальных особенностей, как и вообще уже самое их существование является протестом против великой исторической революции…

   В соответствии с еврейской традицией, в Йом Кипур – Судный день – Господь Бог решает, кто будет жить, а кто умрет. Маркс и Энгельс считали себя сильнее Господа – они сами решали, какие народы будут жить, а какие – умирать.
   Получившая толчок революции 1848 года Западная Европа семимильными шагами двигалась вперед, в то время как полуфеодальная Россия по-прежнему плелась далеко в хвосте. Как для Маркса, так и для Энгельса русские, которые до сих пор не вступили в эпоху капитализма, были одной из самых реакционных с точки зрения истории наций. Другие славянские народы, особенно южные, нуждавшиеся в поддержке России, были также контрреволюционными, они не играли никакой исторической роли и в конце концов должны были исчезнуть.
   Эти нации были не одиноки: из одной категории в другую периодически перемещались поляки, которые двигались то вперед, то назад, меняя заряд своей самоидентификации с положительного на отрицательный. Как буфер, удерживающий реакционную Россию от вторжения на Запад, поляки в глазах К. Маркса и Ф. Энгельса способствовали ускорению прогресса в Европе. Но стоило вспыхнувшим в пятидесятых годах XIX века крестьянским бунтам пересадить Россию со скрипящей колымаги на марксистский поезд истории, как польский национализм из прогрессивного немедленно превратился в реакционный. Тон Энгельса резко изменился:

   Чем больше я размышляю над историей, тем яснее мне становится, что поляки – une nation foutue [пропащая нация, обреченная нация], которая нужна, как средство, лишь до того момента, пока сама Россия не будет вовлечена в аграрную революцию. С этого момента существование Польши теряет всякий смысл. Поляки никогда не совершали в истории ничего иного, кроме смелых драчливых глупостей. И нельзя указать ни одного момента, когда бы Польша, даже только по сравнению с Россией, с успехом представляла бы прогресс или совершила что-либо, имеющее историческое значение. Наоборот, Россия действительно играет прогрессивную роль по отношению к Востоку…

   После подавления Россией народных бунтов в Польше и польского восстания 1863 года классики снова вернули полякам свою любовь, а в том, что касалось национальной самоидентификации, минус снова сменился на плюс. Мой учитель был прав: меняя свое отношение к нациям, марксизм, тем не менее, придерживался при этом твердых и неизменных принципов.
   То, что было справедливо для отцов-основателей марксизма, было справедливо и по отношению к идеологам советского режима. Отношение к другим нациям определялось тем, насколько они способствуют укреплению прогрессивных коммунистических сил.
   В отличие от Маркса, Ленин жил в другую историческую эпоху: индустриальная революция была в самом разгаре, Россия сделала огромный шаг вперед в своем капиталистическом развитии. В то же время мировая революция, которую планировал Маркс, заставляла себя ждать. Тогда Ленин выступил со своей собственной теорией, заявив, что нет никакой необходимости ждать мировой пролетарской революции – коммунизм можно построить и в одной, отдельно взятой стране, то есть в России. Логика движения к победе коммунизма требовала теперь уже не развития капитализма, а, наоборот, его решительного свержения.
   Новая идеология потребовала определенных уточнений в теории исторических и неисторических наций, плохих и хороших самоидентификаций. Движения национальных меньшинств внутри Российской империи традиционно рассматривались как прогрессивные, поскольку, по идее Ленина, они должны были расшатать царский режим и усилить шансы на победу революции. Наоборот, русский национализм, который использовался режимом для своего укрепления, рассматривался как реакционный. С победой революции этим различиям пришел конец: все нации должны были исчезнуть в горниле революции. Как говорил Ленин, наша социал-демократическая партия является партией рабочего класса, ее цель – укрепить самосознание пролетариата внутри каждой из этих групп, а не самой группы. Так возникла иезуитски хитрая формула отношения коммунистов к нации: мы признаем права наций на самоопределение, но не поддерживаем права на его реализацию. Некоторым и этого было мало, они шли еще дальше: яростная марксистка Роза Люксембург считала все формы национализма реакционными, для нее была только одна Родина – пролетариат. Ленин занимал более прагматическую позицию, утверждая, что в определенных исторических обстоятельствах нации и национальные чувства могут быть использованы для продвижения пролетарской революции.
   
Купить и читать книгу за 150 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать

<>