Назад

Купить и читать книгу за 179 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать

Москва дворянских гнезд. Красота и слава великого города, пережившего лихолетья

   Рассказы Олега Волкова о Москве – монолог человека, влюбленного в свой город, в его историю, в людей, которые создавали славу столице. Замоскворечье, Мясницкая, Пречистинка, Басманные улицы, ансамбли архитектора О.И. Бове, Красная Пресня… – в книге известного писателя XX века, в чьей биографии соединилась полярность эпох от России при Николае II, лихолетий революций и войн до социалистической стабильности и «перестройки», архитектура и история переплетены с судьбами царей и купцов, знаменитых дворянских фамилий и простых смертных… Иллюстрированное замечательными работами художников и редкими фотографиями, это издание станет подарком для всех, кому дорога история Москвы и Отечества.


Олег Волков Москва дворянских гнезд. Красота и слава великого города, пережившего лихолетья

Сквозь век пронес он дух великоросса

   Вы держите в руках редкостную книгу о той Москве, когда церквей в ней было сорок сороков, ее улицы видели Пушкина, а в Нескучном саду привычным явлением воспринимались кулачные бои, петушиные баталии и голубиная охота… Но более всего замечательна эта книга тем, что написана удивительным человеком, ровесником минувшего столетия, чья жизнь и личность были образцом духовной крепости и чистоты, гражданского мужества и национального достоинства.
   Дворянин по происхождению, продолжатель знаменитого старинного русского рода, потомок легендарного мореплавателя адмирала М.П. Лазарева и князей Голицыных, выпускник знаменитого в Петербурге Тенишевского училища, где сидел за соседней партой с Владимиром Набоковым, Олег Васильевич Волков стал свидетелем «великих потрясений России». Крушение иллюзий об Оксфордском колледже, где уже грезил о традиционной мантии… Остановившие наотрез даже от временного отъезда из России слова отца: «Крысы, покидающие обреченный корабль, – образ для русского интеллигента неприемлемый…» Потом – внезапный арест, обвинение в контрреволюционной агитации – двадцать семь лет тюрем, ссылок и лагерей, из них – два срока на Соловках.
   …Смотришь на одну из последних фотографий Олега Васильевича (он умер в январе 1996-го, не дожив нескольких дней до своего 96-летия), его апостольское лицо «последнего из могикан» старого русского интеллигента и еще раз убеждаешься, как все-таки права прожитая жизнь, оставляя отраженья след на наших лицах. Никакие круги ада, нечеловеческие условия бытия, муки и страдания не смогли истребить дух этого праведника и правдоискателя, противника террора и насилия, подвижника родной природы и культуры. Таким изобразил его и Илья Глазунов на портрете, который висел над рабочим столом в доме писателя.
   Строго говоря, Олег Волков не считал литературу своей профессией. На заре туманной юности, много читавший и слегка сочинявший, примирился с обязанностями переводчика – сначала у корреспондента Ассошиэйтед Пресс, а ближе к концу 20-х, в греческом посольстве, читая посланнику по-французски московские газеты и составляя пресс-бюллетень. И лишь в кругу друзей мог щегольнуть завидной образованностью и неутраченной светскостью.
   Писателем стал, вернувшись из заключения, скорее из-за невыносимости таить про себя трагическую правду о пережитом, отказавшись раз и навсегда от любых вариантов полунамеков и недоговоренностей. Но всему свое время. Была середина 1950-х…
   Первые годы свободы писал рассказы и очерки в охотничьи журналы. За них-то в 1957-м по рекомендации Сергея Михалкова, чьи сказки и басни переводил на французский, был принят в Союз писателей. Но завоевал тогда «место под солнцем» вовсе не этим, а словом и делом в защиту природы, выступая против психологии временщиков «после нас хоть потоп», за сохранение и восстановление памятников национальной истории и культуры.
   Теперь это мало кто помнит, а ведь именно Олег Волков одним из первых боролся за экологическую чистоту Байкала и сибирских лесов – чего стоили тогда только пятнадцать его вылетов в Иркутск, чтобы наконец-то сдвинуть с мертвой точки груды множащихся постановлений и резолюций.
   «Все мое прошлое, – объяснял Олег Васильевич, – приготовило меня в ряды защитников природы: юность, связанная с деревней, охота – и прежде всего годы, научившие видеть в окружающем утешение и прибежище, нечто, не причастное человеческой скверне».
   Хрущевская «оттепель» навеяла зыбкие иллюзии. Окрыленный публикацией «Одного дня Ивана Денисовича», Волков положил на стол Твардовскому и свою повесть «Под конем».
   – Ну вот, – сказал, прочтя рукопись, Александр Трифонович, – закончу публикацию Солженицына, напечатаю и вас. Только не сразу, а то обвинят в направлении.
   Но «оттепель» закончилась раньше, чем ожидал редактор «Нового мира». Однако, оставаясь оптимистом, возвращая рукопись, обнадежил:
   – Видите, я надписал на папке «до востребования»: мы к вашей повести еще вернемся…
   Главная книга его жизни – автобиографическая повесть «Погружение во тьму» – вышла лишь в 1989-м в издательстве «Молодая гвардия». Она и сейчас, через десятилетие «перестройки» и «демократии», потрясает духом человеческого достоинства, выстоявшим в нечеловеческих испытаниях, и неистребимой верой в грядущее величие России. И это вопреки убеждению писателя в конце прошлого столетия, что «все оболгано, искажено: религия, вера, терпимость, демократия, традиции, духовные идеалы…»
   – Что же помогло вам тогда выжить, выстоять, какая сила? – помнится, спрашивали Волкова на интереснейшей встрече в Концертной студии «Останкино» в начале 1990-х.
   – Православие и мое воспитание, – отвечал писатель. – Я упрямо держался за веру отцов.
   Стройный, с благородной статью, в свои девяносто он мог дать фору любому молодому.
   Последние годы жизни он работал над «Северной Пальмирой» – книгой, в которой возвращался памятью к красе и диву Петербурга, где родился на самом рубеже XIX столетия. Чуть раньше закончил настоящее издание – о старой, дорогой его сердцу, Москве, о разрушенных и забытых творениях ее выдающихся зодчих. Итогом земного пути писателя стала книга «Век надежд и крушений». О крушениях, кажется, нам известно уже предостаточно. Что же надежды – с чем связывал их писатель?
   «В стране уже тлеют очаги пожаров великой смуты, аналогичной той, что едва не погубила Русь в начале XVII века. Мы допустили столько промахов и преступлений, столько нагрешили, что дотла разорили крестьянство, истребили столько выдающихся людей во всех слоях общества, что нельзя надеяться, чтобы Провидение сжалилось и послало нам новых Святого Сергия, Минина и Пожарского… И все же…»
   В представлении Олега Волкова русский народ оставался богатырем Ильей Муромцем, который должен осознать свое исполинское начало и потому искать источник возрождения в себе самом. А сила его и надежда – в единении – соборности, в возврате к христианским добродетелям. К этой мудрости прожившего долгую и трагичную жизнь человека нельзя не прислушаться, если все-таки поверить в будущее и пожелать Отечеству лучшей доли.
   Татьяна Маршкова

От автора

   Как-то, звездным сентябрьским вечером, я стоял на одном из верхних балконов нового университета, повисшем высоко над невидной в темноте землей.
   Россыпью драгоценных камней сверкали в ночи бесчисленные огни Москвы. Они – в какую сторону ни глянь – уходили за горизонт, похожие на скопления мигающих в потемках звезд. И там, вдали, становились неотличимы от усеявших небосклон звезд. Были это и уличные фонари, и слившиеся в сплошные полосы света окна москвичей, и яркие прожекторы, выхватывающие из ночи тут фронтон с колоннадой, там бронзу памятника на высоком постаменте, и больше всего – строительных кранов, замерших до утра. Они всюду, надо всем каменным разливом. Москва строится, растет: распространившись на десятки километров вширь, она теперь поднимается вверх. В поле зрения тысячи сигнальных огней, предупреждающих пилотов: высотные здания, мачты, вонзившиеся в небо шатры старой Москвы, заводские трубы…
   Вглядевшись в таинственное свечение города, начинаешь различать в кажущемся хаосе бесчисленных огней отдельные стройные элементы: тут вытянувшиеся по нитке одинаковые точки, отстоящие на равных промежутках друг от друга, там световое полукольцо, в стороне – скрещение плавных дуг, а за ним – целая купель слившихся сияний. То московские улицы, площади, бульвары, скверы, переулки, виадуки, затихающие в этот час, с поредевшей толпой прохожих и мчащимися по освободившимся магистралям полупустыми троллейбусами.
   Когда укладывается дневная сутолока и на тротуарах столицы становится просторно, у несущих свою бессменную службу красных и зеленых огней не скапливаются машины, город как-то по-иному, глубже открывается своим жителям. Они вглядываются в его очертания и начинают задумываться о значении бесконечного разнообразия улиц, бульваров и переулков многовековой столицы Руси, России… У каждого района, каждого уголка – свое лицо, свой характер, свои, в ином случае столетиями складывающиеся, черты. Своя история. Порой восходящая к легендам о строптивом боярине Кучке, не то обнимающая вовсе куцый отрезок времени – это когда попадаешь в достраиваемые новые кварталы, видишь магистрали, продолженные в последние годы. Москва ширится, растет, в облике ее, наряду с чертами старости, милыми, как родные лица дедов и бабок, следы, оставленные близкими поколениями, поднявшиеся всюду ростки современности… В них отражены жизнь и судьбы создавших столицу прадедов, отцов и современников.
   Для меня нет более увлекательного и волнующего занятия, как на прогулке по знакомому городу восстанавливать кусочки его истории – истории своего народа, – читаемой на фасадах домов, по названиям улиц и урочищ, их очертаниям. Порой скромный, ничем внешне не примечательный дом оказывается свидетелем громких событий либо служил кровом людям, чьи имена мы окружили любовью и уважением.
   Я помню, как надолго застыл на месте, впервые оказавшись перед выходящим торцом на Пятницкую улицу ветхим, покосившимся, вросшим в землю флигельком, отягощенным укрепленной в простенке памятной доской с барельефом: мужицкая борода, высокий покатый лоб, кустистые брови. Здесь проживал молодой Толстой. Он переступал этот порог. Он поглядывал на улицу из этого занавешенного сейчас окна!.. Невзрачное, обыденное строение сразу обрело значительность, его словно опахнуло жаркое дыхание вершин русской славы. Я с благоговением взирал на свидетеля жизни Толстого, на стены, которые были ему «домом», где он писал, встречался с Фетом и Аполлоном Григорьевым, думал, смеялся, страдал…
   Есть на площади Ногина[1], бывшей Варваринской, небольшая церковь с шатровой колоколенкой, не очень приметная – таких еще не так мало в Москве, и стоит она, отчасти заслоненная внушительной громадой купеческой постройки «Делового двора». Но кто невольно перед ней не остановится, не станет вглядываться в ее древние стены со следами очень старой – XVII века – переделки, если узнает, что перед ним та самая церковь Всех Святых на Кулишках, которую Дмитрий Донской поставил в память павших на поле Куликовом на том месте, где отстоял со своим войском молебен перед выступлением в поход и где тогда была ветхая деревянная часовня?
   Тут, думается, на минуту отодвинутся тяжелое здание купеческого «Делового двора» и современные постройки, забудется заполненный вереницами машин асфальт, паутины проводов над головой и представится воображению деревянная часовня на сыром лугу, покрытом чернеющей толпой, спешившимися всадниками в кольчугах, с реющими над войском стягами и хоругвями, послышатся ржание коней, звон невзначай задетого оружия, жиденькие песнопения… Ясно увидишь измученные бородатые лица ратников, оторванных от скудных наделов и неизбывных тягот, обиженных и утесненных, но готовых мужественно биться за свою Русь… А потом великий князь московский хоронил здесь привезенные с берегов Непрядвы тела своих самых верных сподвижников, павших в лютой сече.
   Но шумит и рокочет вокруг современная жизнь, видение шестисотлетней давности исчезает, лишь силуэт одноглавой церкви говорит о том, что все это было – был великий подвиг русских воинов. И пожалуй, западет в память смешное название: Кулишки. Что означало оно в старину – потный травянистый лужок, где раздолье куликам, или небольшую заводь – «кулигу»? Если склонен докапываться до сути, пожалуй, обратишься к Далю, там множество толкований близких и схожих слов. Но было ли здесь отвоеванное у леса поле или болотце, название Кулишки говорит о древних временах, непомерно суровых и тяжелых, когда наши далекие предки строили Москву.
   У кого не воскресит в памяти целую страницу отечественной истории название Красная Пресня? Кто, прочитав его на табличке с названием улицы, не представит себе тотчас героические баррикады, ожесточенные атаки семеновцев, первый открытый бой, данный царскому строю московским пролетариатом? Уже нет в живых никого, кто бы мог отчетливо помнить события тех дней, отдаленных от нас тремя четвертями века, но сохранились дома, видевшие отстреливавшихся от царских гвардейцев рабочих Прохоровской мануфактуры, разбитую в упор из пушек фабрику Шмита, подожженные снарядами дома и переулки. На фотографии того времени – обугленные стены с обрушенной кровлей и зияющие проемы тех же одноэтажных Пресненских бань, мимо которых еще недавно тяжело сворачивал троллейбус и спешили к павильону метро прохожие. Может быть, и в те кровавые дни, когда еще не подожгли все кругом снаряды, защитники баррикад забегали сюда со свертком белья под мышкой, чтобы наспех помыться перед боем? И легли в безвестных братских могилах, никогда не вернулись к семьям, в свои хибарки…
   И так – на каждом шагу: воспоминания, далекие и близкие события отечественной истории, оживающие силуэты людей с незабытыми именами, немые свидетели талантов и трудов наших предшественников на священной московской земле. Зацепившееся за крохотный след воображение водит нас по страницам прошлого, и оно яснее предстает перед нами, мы лучше видим его величие и бессилие, красоту и убожество, вещественнее осязаем свою неразрывную связь с ушедшими поколениями и думаем об оставлении после себя нестудной памяти…

Мясницкая – улица Кирова[2]

   Восприятие улицы – дело очень субъективное. Оно зависит от вкусов человека, его склонностей, от сведений, какими он располагает о ней, наконец, от того, что из этих сведений ему больше по душе. Бывает, не лежит душа к тому, что широко известно, привлекает общее внимание, а тянется человек к малоприметному, интересному или дорогому ему по какому-нибудь воспоминанию, сопоставлениям, по вычитанному и запомнившемуся из полюбившейся книги…
   Не люба мне улица Мясницкая, какой оставили ее господа капиталисты, безраздельно ею завладевшие со второй половины XIX века. Улицу сдавили выстроившиеся сплошной стеной по обе стороны громадины доходных домов, банков, всевозможных торговых контор и акционерных обществ московских промышленников и коммерсантов. Вычурность фасадов, декадентские декоры, эклектика стилей говорят о спаде вкуса и нагловатых притязаниях нескудной мошны превзойти соседа. Оседание деловой жизни Москвы на Мясницкой улице привело к тому, что она первой в городе была вымощена брусчаткой, по ней пошли первая конка и первый трамвай и ее осветили электрические фонари, когда прочие улицы довольствовались газом и керосином. Но этот приоритет богатства не трогает нас сейчас. От солидности и тяжести фасадов, с гигантскими окнами и массивными входами, веет холодом забвения человеческой потребности в уюте, в смене созерцания жестких линий архитектуры смягченными – деревьями и кустами, клочком неба над головой. Тут – наступательная деловитость хозяев, желающих произвести впечатление на клиентов и перегруженными лепниной вестибюлями, и размерами приемных комнат и залов заседаний акционеров.
   Однако история Мясницкой не упирается в эти последние дореволюционные десятилетия, а насчитывает полтысячи лет, память о которых запечатлелась в некоторых ее названиях и отдельных сохранившихся зданиях. Мясницкая впервые упоминается в связи с постройкой в 1472 году Иваном III церкви Успения «на бору», впоследствии называвшейся Гребневской, по хранившейся в ней иконе Гребневской Божией Матери. Церковь стояла как раз в том самом месте, где ныне улица образует угол с проездом Серова. Церковь считалась придворной, и царь о ней заботился – в стену была вмурована каменная плита с подробной надписью, перечислявшей вклады Ивана III и его семьи.
   Мне запомнился древний, неперестроенный силуэт этой церкви, со скромной главкой и почти без украшений. Было что-то трогательное в ее обличии сельской кладбищенской церковки, вдруг оказавшейся на людной центральной площади. Так защемит иной раз сердце при виде дряхлого прохожего в многолюдстве бодрой и шумной толпы. И все-таки эта вросшая по окна в землю ветхая церковь радовала глаз, неравнодушный к поэтической прелести подлинной древности, и выглядела драгоценной жемчужиной по сравнению с большинством храмовых сооружений второй половины XIX века и начала XX – капитальных, просторных, с византийскими куполами, но таких бездушных!
   Церковь Успения «на бору», или Гребневской Божией Матери, на Лубянской площади

   И еще известно от тех далеких времен, что тот же Иван III поселил вокруг этой церкви после похода на Новгород в 1482 году вывезенных оттуда бояр с семьями. Мясницкая начиналась тогда от Ильинских ворот и шла оттуда по впоследствии Лучникову и Большому Комсомольскому переулкам. С площадью, тогда Лубянской, а позже Дзержинского, ее связывал узкий переулок.
   Свое название улица получила от начавших селиться по ней мясников, образовавших самостоятельную слободу в XVI веке. О них хранила память выстроенная в XVII веке внушительная церковь Николы в Мясниках. Она стояла, несколько отступя от улицы, как раз там, где вознеслись позже этажи ЦСУ СССР (бывший дом Центросоюза). Но о нем речь впереди.
   И все же не конец XIX века, как я уже говорил, и не XV век влекли меня к улице Кирова (Мясницкой). Не их отпечатка искал я, оглядывая фасады и заходя во дворы с флигелями, остатками служб и конюшен, переделанных и надстроенных, поглощенных и придавленных новыми зданиями за длинную череду лет, что перекроили и раздробили прежние просторные городские усадьбы. На этой улице я более всего представляю себе петровские времена, допетербургский период царствования первого российского императора. Именно тогда Мясницкая приобрела первостепенное значение, сделалась самой модной улицей Москвы. По ней наперегонки селились, выкраивая себе поудобнее усадьбы, выживая мясников и прочий мелкий люд, приближенные Петра, знатнейшие персоны государства. Улица была до них мало застроена: примерно от нынешних Кировских ворот до Садового кольца тянулись дворцовые и патриаршие огороды, сады слобожан. Но тут пролегла дорога, по которой Петр часто ездил в полюбившееся ему Лефортово. По Мясницкой дефилировали полки, здесь устраивались гуляния, маскарадные шествия и «огненные потехи», до которых был охоч государь. И хотелось царедворцам быть поближе к своему солнцу, почаще попадать на глаза Петру, да и угодить ему сооружением каменных палат по образцу виденных в Голландии.
   Сделалось традицией: возвращаясь из походов, войска проходили по Мясницкой улице. Так было после побед над шведами в 1709 и 1721 годах. Москва торжественно встречала победителей: на месте Лермонтовской площади сооружалась триумфальная арка. То было скромное сооружение и отдаленно не напоминавшее роскошные монументальные – «трухмальные», как их называли московские извозчики, ворота, какие воздвигались на площадях и улицах города при преемниках Петра.
   При нем арки были незатейливые, пожалуй, нечто вроде того, что иной раз наспех ставят руководители ссыпного пункта, готовясь к встрече обозов с зерном. Вкапывались два столба, соединенные наверху перекладиной, к ней прикреплялся аляповатый царский вензель с транспарантом из бычьего пузыря, вешались плошки, все украшалось лапником и – готово! Под дробь барабанов и свист дудок шагают семеновцы и преображенцы со своим венценосным бомбардиром.
   Простота тогдашних нравов выглядит ныне неправдоподобной. Возле ворот устраивались качели, всякие потехи, и на Святках и в Масленицу царь развлекался тут со своими друзьями при всем честном народе. Известные кощунственные процессии шутейного собора проходили по Мясницкой. Сохранились рисунки этих шествий, предводительствуемых Никитой Зотовым, прежним дядькой царя, возведенным в сан папы всепьяного собора: развеселые ряженые в церковных облачениях, с кадилами и хоругвями, верхом на свиньях и бочонках, дудочники и скоморохи. Когда вспомнишь, что происходило это в Первопрестольной спустя всего полтора-два десятка лет после «тишайшего» царя Алексея Михайловича, проведшего полжизни в богомольях по монастырям, то открываются крутые перепутья истории!
   Бывшие палаты бояр Волковых в Большом Харитоньевском переулке

   Нелегко, разумеется, находясь на Лермонтовской площади, представить себе, как выглядело это место на рубеже XVII и XVIII веков. И все-таки попытаемся забыть про асфальт, не видеть высотных зданий, раковины метро с ограждениями вдоль тротуара и вообразим себе обширное, мало застроенное пространство, полупустырь, что стал со временем Красной площадью, названной так по проходившей через нее дороге на Красное село, в царский Красносельский дворец. Тут тянулся земляной вал, местность была слабо заселена, к ней примыкала дворцовая Огородная слобода, а с внешней стороны – Басманная, также с большими огородами и дворами. Среди разбросанных тут и там деревянных домиков выделялась каменная церковь Трех Святителей, построенная в XVII веке, да, отступя несколько вглубь, в нижнем конце Хоромного тупика гордо высились щипцы и резные коньки старинных палат бояр Волковых.
   Церкви не стало – ее снесли в 1928 году. На ее месте в 1935 году построили павильон станции метро по проекту архитектора И.А. Фомина. А палаты XVII века целы до сих пор. Из рода Волковых они перешли другим владельцам, перед революцией принадлежали князю Юсупову, а позже в них разместилась ВАСХНИЛ. Дом превосходно отреставрирован снаружи и отделан внутри. Стоит упомянуть, что в двадцатых годах, при реставрации, тут был обнаружен тайник – замурованная комната, где помимо драгоценных предметов и картин величайших мастеров нашли связку подлинных писем Пушкина, прежде не опубликованных. Позднейшая застройка отгородила дом ВАСХНИЛ от Хоромного тупика, и мы его видим теперь с заднего фасада, выходящего на Большой Харитоньевский переулок.
   Назвав Хоромный тупик, следует сказать о доме Авдотьи Петровны Елагиной, племянницы В. А. Жуковского и матери братьев Ивана и Петра Киреевских, – Елагиной она была по второму мужу. Дом ее, сохранившийся до сих пор, растерял прежний декор, крыльцо, лепной карниз, два ряда голых окон и голая стена придают ему тот анонимный вид, какой сообщают жилым постройкам переделки и разные хозяева: не скажешь, кому он принадлежал; для кого строился. Если бы не благородные пропорции оконных проемов и несколько еле уловимых других признаков, ни за что бы не признал в этом гладкостенном сером доме прежний богатый дворянский особняк.
   Но именно перед ним более ста лет назад стояла по воскресеньям вереница карет, швейцар с булавой встречал гостей, из окон лился на улицу свет канделябров и кенкетов… У хозяйки, женщины обаятельной и образованной, собирался на протяжении нескольких десятилетий литературный салон, где в разное время бывали Пушкин и Гоголь, Герцен и Огарев, Чаадаев, Хомяков, Константин Аксаков, еще и еще гости, имена которых не забыты. Тут происходили жаркие сшибки и споры. Вот стоит, прислонившись к доске камина, Чаадаев, ироничный и холодный, с лицом патера, и доказывает – чтобы подразнить гостей или унять свое недовольство порядками в России – превосходство католичества над православием, пустоту и бессмыслие русской истории, требуя безусловного и полного приобщения к европейской цивилизации. В гостиной – на диво заросший волосами Хомяков, которого даже Иван Киреевский считает чересчур церковником и обвиняет в желании всех обрядить в зипуны и лапти… Гости насторожились, прислушиваются – быть жаркой пре!
   Молодые Герцен и Огарев неразлучно кочевали из одного салона в другой. Вот несколько строк из «Былого и дум» о том времени: «Москва сороковых годов… принимала деятельное участие за мурмолки и против них; барыни и барышни читали статьи очень скучные, слушали прения очень длинные, спорили сами за К. Аксакова или за Грановского, жалея только, что Аксаков слишком славянин, а Грановский недостаточно патриот. Споры возобновлялись на всех литературных и нелитературных вечерах, на которых мы встречались – а это было раза два или три в неделю. В понедельник собирались у Чаадаева, в пятницу у Свербеева, в воскресенье у А.П. Елагиной».
   Прежде чем покинуть Лермонтовскую площадь, я оглядываюсь на серую башню с часами над Министерством путей сообщения: конструктивистский стиль будто бы и не совсем выдержан, нет в нем четкости и логической простоты, свойственных его лучшим образцам. На мой вкус здание даже довольно уродливо, напоминает более элеватор, нежели городскую постройку. Но не будем торопиться хулить архитекторов – они всего лишь перестраивали старый дом, имеющий длительную и интересную историю, да и мало приспособленный для переряживания в новый стиль.
   Тут некогда находились провиантские склады, где хранили хлеб и фураж для полков. Старый двор сгорел в середине XVIII века, и Елизавета велела его восстановить. Тогда-то и был возведен простоявший два с лишним века четырехугольник из двухэтажных каменных корпусов, замыкавший обширный внутренний двор. Его стали называть Запасным дворцом и отвели под царские склады и кладовые. Во второй половине XIX века здание отдали Дворянскому женскому институту, надстроившему в девятисотых годах третий этаж. Последние перестройки, с возведением дополнительных этажей, башни и присоединением соседнего дома, были произведены в тридцатых годах. И поныне, несмотря на все переделки, можно увидеть, со стороны внутренних дворов министерства, оконные проемы с типично елизаветинским декором и барочные украшения, а громаду новых этажей по-прежнему несут воздвигнутые в XVIII веке своды.
   Направляясь с Лермонтовской площади вверх по Кировской, видишь перед собой улицу, вобравшую все типические черты развития Москвы периода бурного роста промышленности и торговли последней трети прошлого и начала нынешнего столетия.
   «С наступлением нового века, – читаем мы в записках того времени, – …мановением волшебного жезла все преобразилось. Москву охватило деловое неистовство первых мировых столиц. Бурно стали строить высокие доходные дома на предпринимательских началах быстрой прибыли. На всех улицах поднялись к небу незаметно выросшие каменные громады».
   Над всей прежней застройкой улицы Кирова возвышается огромный дом Центросоюза, построенный по проекту французского архитектора Ле Корбюзье в 1928 – 1936 годах. Это здание отмечено печатью смелого и оригинального таланта, угадавшего в первые десятилетия века грядущее изменение архитектурных форм, обусловленное появлением новых строительных материалов. Именно Ле Корбюзье – родоначальник архитектурного стиля, названного конструктивизмом. Его плоские фасады и четкие геометрические объемы прочно внедрились в практику строительства во всем мире. В конце двадцатых годов конструктивизм начал было распространяться у нас – в ряде городов имеются превосходные образцы этого стиля, – но вскоре был вынужден уступить иным веяниям: архитекторы на долгие годы от него отвернулись и возводили дома, отражавшие стремление создать нечто грандиозное и помпезное, укрупняя классические ордера, возмещая обилием украшений недостатки композиции, словно перестав понимать свой век и утратив добрый вкус.
   Заметьте: вы идете мимо дома Центросоюза, не думая, что он стоит на очень узкой улице, забыв об огромных размерах здания. Его масса не давит, дом легок и пропорционален, простота его линий, чуждая монотонности, и благородство фактуры радуют глаз. Какая графическая четкость очертаний, строгих без сухости, как все уравновешено и целесообразно! Между тем то, что вы видите, не вполне отражает замысел Ле Корбюзье: им был спроектирован дом на столбах, застроенных впоследствии и ставших цокольным этажом. С пролетами внизу он выглядел бы еще легче, а перспектива улицы – шире.
   Тогда же, в начале тридцатых годов, на Кировской было построено в конструктивистском стиле еще одно здание – Министерства торговли. Оно находится почти по соседству с домом Центросоюза и от этого, несомненно, проигрывает: здание выглядит инертным и тяжеловатым, давит своей массой, что, впрочем, нельзя ставить в вину автору проекта – архитектору Велиховскому. По его проекту здание должно было иметь вдвое больше этажей – высоту его ограничили уже во время строительства.
   Таковы два самых приметных здания нового времени на Кировской, в целом сохранившей застройку дореволюционного периода. Разумеется, уцелело несколько домов более ранних эпох, причем некоторые принадлежат прославленным русским зодчим, и нынешняя Москва по праву гордится этими первоклассными памятниками архитектуры. Об одном из них я расскажу подробнее.
   Наискосок от дома Центросоюза, через улицу, стоит отлично сохранившийся особняк Барышниковых, очень богатых дворян из купцов, заказавших проект Матвею Казакову. Этот дом построен в 1798 году. За высокой нарядной решеткой, связывающей оба его крыла и отгораживающей парадный двор от улицы, высится портик. Архитектор выдвинул его далеко вперед, поставив колонны на высокий цоколь и отдалив их от стены, что скрадывает невыгодное впечатление от относительной тесноты пространства перед портиком и малой высоты крыльев. Архитектура этого дома – превосходный образец классического стиля, который по справедливости называют иногда в Москве по имени одного из самых ярких и талантливых его представителей – казаковским. В каком только уголке старой Москвы не найдешь постройки этого прославленного зодчего – всегда строгие, но не сухие, изящные без манерности, благородные без напыщенности!
   В особняке Барышниковых, впоследствии занятом Центральным научно-исследовательским институтом санитарного просвещения, частично сохранились лепнина, роспись плафонов и интерьер нарядного танцевального зала. Мне нравится и вестибюль с приземистыми колоннами у дверей, некогда ведших во всевозможные закоулки тихого барского дома, где ютилась дворня; вероятно, был тут и ларь с дремавшим на нем при свете огарка дряхлым швейцаром… Невольно приходят на память парадные сени в последней картине «Горя от ума» в Художественном театре. О комедии Грибоедова особенно уместно вспомнить именно в этих стенах.
   На наследнице Барышниковых был женат полковник Семен Никитич Бегичев, участник Отечественной войны. По выходе в отставку он поселился в Москве, и стены его дома увидели череду выдающихся людей России. Гостей Бегичева привлекало радушие хлебосольного хозяина, угощавшего, по свидетельству современников, изысканными обедами и дорогими винами. Непременным гостем Бегичева был, в свои наезды в Москву, Грибоедов, его друг детства. Случалось, он гащивал подолгу. Так, приехав к Бегичеву в сентябре 1823 года, он уехал от него в июне 1824-го. Постоянными посетителями вечеров и приемов в барышниковском особняке были писатели В. Ф. Одоевский и В. К. Кюхельбекер, лицейский друг Пушкина.
   Завсегдатаем дома был и композитор А.Н. Верстовский, принимавший участие в музыкальных вечерах. Здесь он исполнял свой романс «Черная шаль», который распевала тогда вся Москва, причем аккомпанировал ему Грибоедов, сам автор музыкальных пьес, не забытых до сих пор. Известно, что взыскательный Глинка считал автора «Горя от ума» первоклассным музыкантом. Можно представить себе, как внимательно слушали их гости Бегичева! Притих и неугомонный «казак-боец» Денис Давыдов – постоянный посетитель бегичевского салона, не сыплет остротами, не развлекает общество красочными рассказами о «гусарах прежних лет»… слушает. Славный партизан и сам автор музыкальных стихов, которые так и просятся на ноты!

   К вечеру, когда институт закрыт, нет посетителей и всюду погашен свет, во дворе темновато и пустынно. Слева от ступеней крыльца чернеет проем низких ворот, ведущих на задний двор, перед глазами – высокий рустованный цоколь портика с теряющейся вверху капителью стройной угловой колонны. Все выглядит точно так, как было в один из июньских дней 1828 года, когда возле подъезда стояла тройка, поданная для Грибоедова: назначенный Николаем I послом в Персию, поэт уезжал в далекий Тегеран. Его томили недобрые предчувствия, он был мрачен. «Прощай, брат Семен, вряд ли мы более с тобою увидимся, – говорил он, обнимаясь с Бегичевым, – предчувствую, что живой из Персии не вернусь!» Добрые слова друга не успокоили Грибоедова – он словно знал, что никогда более не увидит ни старого друга, ни его гостеприимного дома, ни России… Вероятно, когда кучер тронул лошадей и под колесами отъезжающей коляски зашуршал мелкий гравий въездной дорожки, седок оглянулся, чтобы, пока не выехали из ворот и не свернули в улицу, в последний раз махнуть рукой провожавшим. Перед глазами его прощально мелькнули колонны, низкая подворотня, кованое железо фонарей у подъездов… То же, что мы видим сейчас, через полтораста лет, покидая бывший барышниковский особняк на Мясницкой!
   Дома по соседству с ним – словно крохотный островок старины. Вот через переулок от особняка Барышниковых вытянулся фасад одноэтажного дома с окнами, красиво отделанными лепниной, частично не возобновленной при недавнем ремонте. Внутри, несмотря на перегородки и общую запущенность помещений, еще можно любоваться высокими потолками, богатой отделкой карнизов, прекрасной работы двустворчатыми филенчатыми дверями, какие уже не делают и никогда больше делать не будут, а в нескольких комнатах – бывших парадных – искусно набранным мозаичным паркетом. Этот дом, построенный в начале XIX века, принадлежал некоторое время Надежде Филаретовне фон Мекк, и в нем – правда, в цокольном этаже – жил Чайковский.
   Рядом с этим домом совсем врос в асфальт тротуара, обреченно выступив средним ризалитом, с тройкой полуциркульных окон, за красную линию, вовсе ветхий скромный особнячок, некогда принадлежавший сестре Суворова. Под ним – довольно просторные сводчатые помещения из тесаного белого камня старинной кладки. Теперь это – подвалы, но в пятидесятых годах XVIII века, когда строили дошедший до нас особняк, они составляли, очевидно, его нижний этаж.
   Дом Лобановых-Ростовских, построен Ф.И. Кампорези, последняя четверть ХVIII века

   На другой стороне улицы, напротив этого особнячка, стоит обширный дом, построенный в начале девяностых годов XVIII века для графа Панина, впоследствии перешедший к князьям Лобановым-Ростовским. Эту постройку приписывают – очевидно, вполне основательно – архитектору Францу Ивановичу Кампорези, много строившему в те годы, преимущественно в Подмосковье. Дом Лобановых несколько своеобразной архитектуры: средняя, выступающая арка опирается на тесно составленные коринфские колонны с крупными пышными капителями. В классической Москве было принято ставить колонны на высокий цоколь, у Кампорези они поднимаются от самой земли – в этом видят влияние деревенских усадебных традиций. Однако следует помнить, когда смотришь ныне на здание, что перед тобой «поколенный портрет», ибо основание его похоронено под землей культурным слоем.
   К особняку Барышниковых примыкает вплотную старинный дом довольно мрачного вида: это палаты князя Куракина. Массивный двухэтажный дом XVIII века не сохранил и признаков декора: глухая гладкая стена с редкими проемами больших окон, позволяющими угадать непомерную толщину кладки, тяжелую вековую прочность здания. И в самом деле: во дворе его сохранились остатки построек более раннего времени.
   Улица привела нас к Кировским (Мясницким) воротам. Как не вспомнить о легендарных временах, когда на месте павильона метро тут, по описи 1777 года, числились «постоялый двор и дом» купца с нелестной для его предков фамилией Гнусин! Были тут огороженный двор с воротами, коновязи, распряженные подводы мужиков, привозивших обозом оброк своему владельцу… Именно на месте, где сплошной асфальт и ларьки у ступеней под крупной литерой «М». Поистине легенда!
   А вот о соседнем владении, где ныне Московский почтамт, мы знаем много больше, начиная с допетровских времен. Тут в исходе XVII века выкроил себе изрядную усадьбу «счастья баловень безродный» – удивительный Меншиков. Садами и оранжереями усадьба выходила на Мясницкую улицу. От всего великолепия роскошного владения сохранилась церковь – знаменитая Меншикова башня. Остальные строения еще до революции снесены либо встроены в возведенные впоследствии здания.
   После опалы Меншикова его усадьба на Мясницкой досталась князю Куракину, потом перешла в другие руки. Наконец в 1783 году ее арендовал Московский почтамт у тогдашнего владельца, богача Ивана Лазарева, а спустя девять лет приобрел у него все, что оставалось от раздробленной усадьбы светлейшего. К его хоромам были пристроены новые корпуса, сад обнесен каменной оградой с воротами и превращен в передний двор, откуда во все концы России разъезжались почтовые кареты. В таком виде Почтамт просуществовал более ста лет, пока в 1912 году не было построено новое здание архитектором О. Р. Мунцем и инженером Д. И. Новиковым, братьями Весниными, и он не приобрел свой современный вид.
   Пожар 1812 года не пощадил ни одного дома на Мясницкой, но Почтамт уцелел благодаря мужеству своих чиновников. Они припасли вина для факельщиков, сновавших по городу при отступлении французов и поджигавших дома по приказу Наполеона, как следует угостили их, а потом связали.
   Именно во дворе Почтамта произошел трагический эпизод, описанный в «Войне и мире», – самосуд над купеческим сыном Верещагиным. Быть может, московский генерал-губернатор Ростопчин и не столь виновен в его гибели, как это представлялось Толстому, но сила гениального художественного воздействия такова, что доброе имя Ростопчина не восстановить никакими архивными документами, хотя бы они доказывали его непричастность к расправе. А о Верещагине теперь известно, что он вовсе не был французским лазутчиком и вражеских воззваний не распространял, а попросту неосторожно выболтал рассказанные ему приятелем – почтовым чиновником – новости депеш, которые военная цензура запрещала обнародовать.
   Старый Московский почтамт. Слева – церковь Архангела Гавриила, так называемая Меншикова башня

   На здание Почтамта, с его тяжелыми пропорциями и громоздким силуэтом, пожалуй, типичным для «модерна начала XX века», на его серую и безрадостную массу взирает с противоположной стороны улицы, немного наискосок, высоко взнесенная изящная полуротонда с легкой колоннадой дома на углу Боброва переулка. Это одно из примечательнейших по своей архитектуре и истории зданий на Кировской улице. Его построил Василий Баженов для своего друга И.И. Юшкова, известного масона, устроившего в своем доме тайную ложу. Ныне дом сильно перестроен, нет прежних оконных проемов, заделаны фронтоны, однако и сейчас он служит украшением улицы: переделки и изменения не лишили его пропорций и некоторых черточек, обличающих руку большого мастера. Внутри нет и в помине баженовских интерьеров, за исключением ротонды с колоннами на втором этаже и двух вестибюлей.
   Как и многие старинные дворяне, выводившие свой род от того или иного «мужа честна», отъезжавшего к великому князю московскому из чужой земли, Юшковы считали своим родоначальником некоего, выехавшего из Золотой Орды к великому князю Дмитрию Ивановичу, Зеуша, получившего при крещении имя Стефана. От его старшего сына Юрия будто и пошли Юшковы.
   Мне более по душе другая версия, согласно которой предком масона Юшкова был московский гость Юшка со странной кличкой Урви Хвост – не легче ли произвести Юшковых от Юшки, нежели от Юрия? Юшка, вопреки разбойному прозвищу, очевидно, был человеком набожным. Летопись сохранила его имя в связи с сооружением им на свои средства церкви Святой Варвары. Перестроенная Матвеем Казаковым, она ныне превосходно отреставрирована и украшает выход улицы Разина – называвшейся прежде по церкви Варваркой, – на Красную площадь. Подклет у церкви сохранился старый – 1514 года и строен он знаменитым Алевизом Новым.
   Но не Юшковым и его родословной привлекает внимание летопись баженовского дома на Мясницкой, а длительным периодом, когда он стал одним из главных рассадников русского искусства. С 1844 года в доме Юшкова размещалось Училище живописи, ваяния и зодчества, из которого вышли многие виднейшие русские живописцы. Тут учились или преподавали А.К. Саврасов, В.Г. Перов, И.М. Прянишников, Н.В. Неврев, В.В. Пукирев, И.И. Левитан, А.Е. Архипов, К.А. Коровин, В.Е. Маковский. Долгое время в стенах училища жил преподаватель художник Леонид Осипович Пастернак, отец поэта Бориса Пастернака. Как известно, Лев Толстой дружил с художником и у него бывал. Вот запись биографа Толстого Родионова об одном посещении: «23 ноября (1894 года. – О.В.) Толстой с дочерьми ездил к художнику Л.О. Пастернаку в дом Училища живописи, ваяния и зодчества, где Пастернак был директором, на концерт, в котором принимали участие жена Пастернака и профессоры консерватории скрипач И.В. Гржимали и виолончелист А.А. Брандуков».
   Из записок поэта мы дополнительно узнаем, что на концерте присутствовал и художник Н.Н. Ге. В них имеется и красочный рассказ о том, как семья Л.О. Пастернака, его многочисленные друзья и знакомые однажды толпились на балконе юшковского дома, присутствуя на помпезном зрелище. По Мясницкой шла погребальная процессия – везли в Кремль для отпевания в Успенском соборе прах Александра III, следовавший транзитом из Крыма в Петербург.
   «…Под погребальный перезвон показалась голова нескончаемого шествия, войска, духовенство, лошади в черных попонах с султанами, немыслимой пышности катафалки, герольды в невиданных костюмах другого века. Процессия шла и шла, и фасады домов были затянуты целыми полотнами крепа и обиты черным, и потупленно висели черные флаги».
   Читая эти строки записок Бориса Пастернака, я невольно вспоминаю, что несколько ранее аналогичную запись о следовании траурного поезда сделал в Орле другой русский поэт – Иван Бунин.
   Весной в залах училища открывалась выставка передвижников, которую привозили из Петербурга.
   В начале девятисотых годов во дворе училища была построена мастерская для скульптора Паоло Трубецкого, поселившегося в Москве после многолетнего пребывания в Италии. Уместно напомнить, что он был автором скандально известного памятника Александру III, в массивной, истуканно-тяжелой фигуре которого царская власть, благословившая его установку на Знаменской площади в Петербурге, не разглядела злой карикатуры. Ныне эта конная статуя, некогда насупленно и властно глядевшая с высокого постамента на снующий у ее подножья люд, скромно притулилась в углу одного из дворов Русского музея в Ленинграде – позеленевшая бронза в белых разводах голубиного помета… Конь стоит прямо на земле. Мне, ребенком задиравшему голову, чтобы на него поглазеть, и помнящему дворцового гренадера в медвежьей шапке и с тесаком на белой портупее, ходившего вокруг памятника, по-стариковски волоча ноги, ныне любопытно сблизи разглядывать бородатое лицо царя под шапкой егерского полка, схожей с жандармской, и вспоминать при этом «крамольную» загадку-шутку, ходившую по Петербургу после открытия монумента:
Стоит комод,
на комоде – бегемот,
на бегемоте – обормот,
на обормоте – шапка,
на шапке – крест.
Кто угадает,
того под арест!

   Если, кстати, вспомнить другую идолообразную статую Александра III, восседавшую у подножия храма Христа Спасителя над Москвой-рекой, можно сказать, что этому царю с памятниками не повезло!
   Прежде чем отойти от дома бывшего Училища живописи, ваяния и зодчества, напомню колоритную черточку сравнительно недавнего и одновременно такого сказочно далекого прошлого этого места. Возле стоявшей в Юшковом (ныне Бобровом) переулке церкви Флора и Лавра, покровителей скота, происходило в день празднования этих святых – 18 августа старого стиля – освящение лошадей. Сюда со всей Москвы съезжались легковые и ломовые извозчики, становилось тут тесно и шумно, как на конской ярмарке!
   Дом масона Юшкова, построен В.И. Баженовым, последняя четверть ХVIII века

   Отсюда дальше к центру города улица Кирова – каменный глухой коридор. Лишь единичные названия да редкий дом хранят память далекого прошлого Москвы. Так, где-то против Банковского переулка, названного так по первому в России Казенному Ассигнационному банку, открытому при Екатерине II в строгановском доме на Мясницкой, стоял дом графа Брюса, знаменитого сподвижника Петра, командовавшего в Полтавской битве русской артиллерией, прослывшего в народе колдуном за свои занятия астрономией. Брюс автор первого в России календаря, о котором хочется сказать два слова. Еще в начале XX века в отрывных календарях воспроизводились так называемые «брюсовские» предсказания погоды, хотя в его календаре, содержащем, правда, немало курьезов, их как раз и не было. Яков Вилимович Брюс был высокообразованным человеком и выполнял царские поручения главным образом по ученой части. Но, человек своего времени, он отдал изрядную дань еще распространенным тогда астрологическим представлениям, что и отразилось на его календаре. На четвертом листе подлинника читаем заголовок: «Предзнаменование действ на каждый день по течению луны и зодии»; ниже двенадцати знаков зодиака и луны следуют три таблицы, из которых узнаем, когда надо «кровь пущать, мыслить почать, брак иметь или жену пояти», какое время благоприятно, чтобы «кровь и жильную руду пущать, чины и достоинства воспринимать, долг платити, чтобы осуждения не было, прение начати и в чем причины искати».
   Неподалеку от брюсовского двора находились хоромы Глебовых-Стрешневых, за ними Дмитриева-Мамонова, далее шли князья Кольцовы-Масальские, князь Куракин, барон Строганов – чуть не вся улица принадлежала знати вплоть до XIX века. Были тут и церковные владения, восходящие к более ранней эпохе. Так, в XVII веке по Мясницкой располагались подворья Рязанского архиерея, Вятского, Псковского, Коломенского и других.
   В подворье Рязанского архиерея, выходившего на улицу где-то в районе Фуркасовского переулка, против дома с магазином «Книжный мир», в 1678 году был открыт первый в Москве военный госпиталь. После первой секуляризации церковного имущества Петр отдал подворье под Тайную канцелярию. С упразднением Тайной канцелярии дом отвели «под временное проживание» грузинскому царевичу Вахтангу.
   Но у домов, как и у книг, – свои судьбы. Рязанскому подворью пришлось вновь разместить под глухими сводами своих подвалов пыточные камеры, и стены его вновь огласили стоны допрашиваемых и покрикивание палачей. В 1774 году здесь разместилась учрежденная Екатериной Тайная экспедиция, порученная присяжному мастеру сыскных дел императрицы – Степану Шешковскому. В экспедиции допрашивались Пугачев, позднее Новиков. У Пушкина записан разговор Потемкина с Шешковским:
   « – Что, Степан Иванович, каково кнутобойничаешь?
   На что Шешковский всегда отвечал с низким поклоном:
   – Помаленьку, ваша светлость».
   Про Шешковского рассказывали, что, присутствуя на пытках, он читал акафисты и увешивал застенок иконами.
   Мы приближаемся к площади Дзержинского. И снова память заставляет остановиться меня у одного дома. Павильон готовой одежды, загораживавший его фасад, теперь убран, и он хорошо виден с улицы. Я имею в виду современный Дом научно-технической пропаганды на углу Фуркасовского переулка. Он богато и безвкусно декорирован в конце XIX века. Таких фасадов с праздными кариатидами, гирляндами, рогами изобилия, головками амуров и лицами роковых женщин с диадемой в виде змей видишь немало на старых дворянских домах, переделанных позднейшими владельцами по моде века. В пушкинские времена этот дом принадлежал А.Д. Черткову, известному библиофилу, чье обширное книжное собрание ныне входит в состав Государственной исторической библиотеки. Чертков длительное время возглавлял Общество истории и древностей российских. У него в 1820 – 1850 годах собирались московские писатели, ученые, артисты. Здесь часто бывали Гоголь, Загоскин, Федор Глинка, Щепкин, Погодин. Посетил его однажды и Пушкин, интересовавшийся книжными коллекциями хозяина. Сильно с тех пор перестроенный, дом сохранил сводчатые помещения нижнего этажа, восходящие, как полагают, к палатам, пожалованным в XVII веке Касимовскому царевичу. Уцелело несколько интерьеров, свидетельствующих о богатстве и вкусе прежнего убранства.
   Помимо Черткова Пушкин бывал на Мясницкой у М.П. Погодина, дом которого, стоявший напротив чертковских хором, не сохранился. У Погодина бывали Гоголь и С.Т. Аксаков, который, кстати, и привел к нему молодого автора «Вечеров на хуторе близ Диканьки». А в самом начале Кривоколенного переулка, у первого его «колена», лицом к Мясницкой стоит старинный, средней руки дворянский двухэтажный особняк, принадлежавший родителям поэта Дмитрия Веневитинова. Именно там впервые читал Пушкин своим друзьям «Бориса Годунова». Это произошло 12 октября 1826 года, по возвращении Пушкина из Михайловского.
   В небольшой гостиной собрались М.П. Погодин, С.П. Шевырев, С.А. Соболевский, братья Киреевские, братья Хомяковы.
   Все «пришли спозаранку и с трепещущим сердцем ожидали Пушкина. В двенадцать часов он является…» – записал Погодин в своем дневнике. И началось…
Наряжены мы вместе город ведать,
Но кажется, нам не за кем смотреть.
Москва пуста…

   Сидели вокруг стола, Пушкин стоял, держа в руке листки. Его ожидали, а теперь слушали «с трепещущим сердцем». Мы и сейчас, восстанавливая в воображении эти знаменательные минуты, не остаемся равнодушными: нам шире открывается непреходящее значение «Бориса Годунова», чем предчувствовали его друзья, присутствовавшие на чтении…
   Мясницкая улица была дорога поэту. Он вспоминал ее в «Дорожных жалобах»:
То ли дело быть на месте,
По Мясницкой разъезжать,
О деревне, о невесте
На досуге помышлять!

   Шутливый тон маскировал тоску, лежавшую у него на душе. Стою перед домом Веневитинова и гадаю: за которым из окон сидели московские друзья и знакомые поэта в тот день, почти полтораста лет до нас, когда впервые прозвучали строки, всем нам теперь знакомые с детства и сопровождающие нас через всю жизнь? Пушкин, Пушкин… Слава его имени осветила, как лучом, путь нашего общества. Счастлив и горд своей принадлежностью к его народу.
   Вероятно, в тот день друзья засиделись у Веневитинова допоздна, потом кто-нибудь отвозил Пушкина домой на своих лошадях. Из переулка экипаж свернул на Мясницкую по направлению к Лубянской площади. Поэт плотнее закутался в шинель и из-за поднятого воротника оглядывал булыжную мостовую, паперть Гребневской церкви с толпящимися вокруг нищими и бродяжками, редких прохожих, обывательские дома на запоре… Все ему знакомое и понятое им, как никем: что есть русские и русский характер, Пушкин знал, как никто больше!

Архитектор Афанасий Григорьев

   Я вглядываюсь в фотографию Афанасия Григорьева, сделанную в последние годы жизни. Суховатое бритое лицо, усталое и сосредоточенное, как у людей, не знающих праздности. Он в глухом сюртуке, на шее орденский крест, вдоль подлокотников кресла – слегка тронутые возрастом руки, с чуть согнутыми пальцами, точно готовые всякую минуту взяться за карандаш и кисть. Основное впечатление, пожалуй, – терпеливый, настойчивый характер, подчиняющий себе обстоятельства и удачу, умение идти к цели. И в самом деле, этот человек мог, перефразируя поговорку, сказать, оглянувшись на длинный пройденный им путь, что «талант и труд – все перетрут».

   «Лета 1804 года августа 24 дня я, генерал-майор и кавалер Николай Васильев сын Кретов отпустил вечно на волю крепостного своего дворового человека Афанасия Григорьева, холостого… записанного за мной Тамбовской губернии Козловского округа в слободе Васильевской, и вольно ему с сею отпускною жить, где пожелает…» Гадать ли, как сложилась бы судьба этого дворового человека, не обрати его помещик, выдающийся участник Отечественной войны, внимание на способности своего крепостного и не дай ему впоследствии «вольную». Афанасий Григорьевич Григорьев, будущий крупный архитектор, внесший немалый вклад в строительство послепожарной Москвы, родился в 1782 году, за восемь лет до того, как Радищев опубликовал «Путешествие из Петербурга в Москву».
   «Я взглянул окрест меня – душа моя страданиями человеческими уязвлена стала». Так начал он свою знаменитую книгу, в которой речь шла именно об утеснениях и угнетенном положении русских мужиков, плотью от плоти которых был Григорьев, росший, несомненно, в уверенности, что он всего только Афонька, которому всю жизнь прислуживать барину да получать тычки…
   Сведения о ранних годах Григорьева, проведенных им в деревне, отрывочны и скупы, однако, задумываясь над его наследием, приходишь к заключению, что усадебная обстановка оказала значительное влияние на будущее творчество архитектора. Да, были тяжкие и уродливые стороны жизни, бесправие и жестокость, но наряду с этим – цвела и благоухала благодатная природа Средней России, жили в деревне поэтические предания старины, и была непреходящая красота стильных усадеб, какие строили тогда в своих вотчинах душевладельцы под влиянием прекрасных форм и хорошего вкуса, привитых русскому зодчеству замечательными отечественными архитекторами второй половины и конца XVIII века. Впоследствии в лучших работах Григорьева скажутся запомнившиеся с детства уют и изящество помещичьих домов, где за скромным портиком и колоннами фронтона были расписанные и вылепленные доморощенными художниками плафоны и фризы, воспроизводившие в малых размерах великолепие столичных дворцовых интерьеров.
   Еще мальчиком Афанасия Григорьева отвезли в Москву. Там ему суждено было прожить всю долгую жизнь, полностью посвященную архитектурным трудам. Их значение вполне оправдывает наше желание спустя два столетия после рождения Григорьева напомнить об этом удивительном крестьянском сыне.
   В Москве мальчика поместили в дом архитектора И. Д. Жилярди, и он рос вместе с его сыном, Дементием, ставшим впоследствии знаменитым строителем Москвы, одним из самых выдающихся представителей блестящей школы Казакова, создавшей тот московский ампирный стиль, произведениями которого мы восхищаемся поныне. Юноши, по всей вероятности, дружили: начав работать одновременно, они потом долгое время служили бок о бок в одном ведомстве. В семье Жилярди позаботились об образовании молодого Григорьева: его определили в Кремлевскую архитектурную школу при Экспедиции Кремлевских строений. Ученики этой школы считались на службе и проходили практику: уже в 1803 году Григорьев числился помощником Жилярди-отца. Именно у него в доме юноша приобщился к архитектуре, там пристрастился к рисованию, и весь его дальнейший жизненный путь – естественное следствие раннего соприкосновения с искусством, совпавшего с природными способностями и вкусами юного Григорьева.
   Однако Жилярди-отец рано отправил своего сына в Италию, откуда тот вернулся с дипломом Миланской академии, тогда как Григорьеву не довелось учиться за границей, и свое недюжинное мастерство и основательные знания он вынес из прилежного изучения приемов и практики отечественных архитекторов. В 1803 году был принят проект Джакомо Кваренги для Странноприимного дома Шереметева – нынешнего Института скорой помощи имени Н.В. Склифосовского. Теперь по материалам архивов установлено, что «прожект» Кваренги рисовал в 1804 году Григорьев; в 1807 году он уже числился архитектурным помощником.
   Сохранились документы, указывающие на то, что в 1805 году отпущенный к тому времени на волю двадцатитрехлетний Григорьев поступил на казенную службу, а до этого принимал участие в работах Жилярди-отца. Через три года молодого человека назначают помощником архитектора Воспитательного дома, затем он становится архитектором ряда городских больниц, находившихся в ведомстве императрицы Марии, в котором он прослужил многие годы совместно с Дементием Жилярди в должности его помощника – как-никак, заграничный диплом ставил того в преимущественное положение…
   Григорьев принимал участие в строительстве самых выдающихся построек Жилярди – знаменитого Конного двора в усадьбе Голицыных Кузьминки, Опекунского совета на Солянке и других зданий. За Опекунский совет Григорьев был награжден золотой табакеркой и годовым окладом. Вполне обоснованно предположение, что Жилярди, в качестве непосредственного начальника Григорьева, подписывал ряд его самостоятельных проектов.
   Опекунский совет на Солянке, построен в 1823 – 1826 годах

   Прежде чем перейти к работам Григорьева, развернувшимся в основном после 1812 года, скажем, дабы больше не возвращаться к его биографии, что служил он успешно – с годами повышался в чинах, так что к концу жизни стал «статским советником и кавалером», то есть достиг на гражданской службе того, что бывший его владелец генерал Кретов заслужил на военной. Кстати, чин и ордена давали Григорьеву и его детям потомственное дворянство – он стал принадлежать тому же сословию, что и его прежний барин! Приобретя известность, Григорьев выполнил много частных заказов, участвовал во всяких строительных комиссиях и комитетах, познал при жизни и почет и признание, пользовался значительным достатком. Из записи в его расходной книжке известно, что им в 1828 году было уплачено четыре тысячи рублей за вольную сестры. Григорьев выстроил себе небольшой особняк, который и сейчас можно видеть на улице Мархлевского, но позднейшие перестройки делают его неузнаваемым. Не осталось и признаков известного по авторскому чертежу типично «григорьевского» фасада, уравновешенного и тактично декорированного. В этом доме Григорьев и умер в 1868 году, на восемьдесят седьмом году жизни. Один из его сыновей сделался архитектором, другой – живописцем, причем отец руководил ими и, когда они стали взрослыми, давал советы, любил рекомендовать книги. Страстный рисовальщик, он и детям сумел внушить любовь к карандашу и кисти. После Григорьева остались книги, коллекция рисунков и эстампов, которые он собирал всю жизнь.

   Листая старые монографии и труды по архитектуре, редко встретишь имя Григорьева. Оно почти не упоминается – его заслонила популярность Жилярди, Бове, других зодчих, создавших лицо послепожарной Москвы. Эти мастера по-своему усваивали и видоизменяли наследие екатерининского классицизма. Тогда, после Баженова и Казакова, стали складываться черты московского ампира, который по своему своеобразию справедливо выделяется в самостоятельный стиль. Быть может, нигде больше уклад жизни и характер жителей так не отразились на архитектурных формах, как в особняках и усадьбах Москвы и Подмосковья первой трети XIX века. Здесь почти не строили крупных дворцовых ансамблей петербургского типа, а более всего возводилось небольших уютных домов.
   Именно тут полнее и совершеннее всего воплотилось дарование Афанасия Григорьева, тяготевшего к малым формам и камерности в архитектуре. Правда, известны проект и рисунки обширного дворца, построенного им для великого князя Михаила Павловича. Это давно исчезнувшее здание стояло на углу нынешней Метростроевской улицы и Крымской площади; о нем поныне напоминает уцелевший боковой флигель – двухэтажный корпус с полуциркульными окнами и тамбуром подъезда посередине, выходящий на улицу у самого виадука. Судя по «Архитектурному альбому 1832 года», дворец представлял собою здание с двумя симметричными крыльями, многоколонным портиком и высоким куполом. Над карнизом главного корпуса поставлена красивая скульптура, галереи соединяют его с боковыми флигелями. В целом дворец полностью воплощает классические традиции, и можно, пожалуй, говорить о том, что Григорьев, когда создавал его, испытывал на себе сильное влияние Казакова. Отмечу попутно, как удачно дворец был поставлен против Провиантских складов – оба ансамбля красиво обрамляли улицу.
   Но подлинный Григорьев – не в дворце на Остоженке. Его область – те средние городские и загородные дома, о которых писал князь П.А. Кропоткин в «Записках революционера». Знаменитый анархист родился и прожил много лет в одном из Арбатских переулков, отлично знал старую дворянскую Москву.
   «В этих тихих улицах, лежащих в стороне от шума и суеты торговой Москвы, все дома были очень похожи друг на друга. Большею частью они были деревянные, с ярко-зелеными железными крышами; у всех фасад с колоннами, все выкрашены по штукатурке в веселые цвета. Почти все дома строились в один этаж, с выходящими на улицу семью или девятью большими светлыми окнами. На улицу выходила «анфилада» парадных комнат… Второй этаж допускался лишь в мезонине, выходившем на просторный двор…»
   Именно такой особняк, построенный Григорьевым, принес ему известность и признание: в нем с удивительным вкусом и чувством меры воплощены лучшие черты московского ампира. Я имею в виду знакомый всем Музей Л. Н. Толстого на Кропоткинской улице (Пречистенке), который в литературе известен под названием дома Станицкой.
   Когда говоришь о признаках этого стиля: симметричном плане и фасаде, строгом орнаменте греко-римского характера, красиво расположенных окнах без наличников, с одним сандриком или замковым камнем с львиной маской в центре; о барельефах за колоннами портика, барельефах тонкой лепки, помещенных на плоском фоне; о фронтонах с венком и ритмическими изгибами лент, а внутри – о высоких комнатах, лепных фризах и расписных плафонах, нарядных лестницах с изящными перилами, гостиных, отделенных от зал двумя или четырьмя колоннами из полированного искусственного мрамора, – словом, когда представляешь себе особняк, выстроенный в ампирном стиле, можно не задумываясь обратиться к упомянутому дому Станицкой. Там все это есть, причем удивительная верность руки мастера, чудесный вкус росписей внутри и тонкость рисунка сложных барельефов на фасаде – все это придает дому удивительную прелесть. Но отделанность деталей не заслоняет общего архитектурного эффекта: перед нами цельное и стройное произведение. Причем оригинальное, отмеченное подлинным дарованием автора. Григорьев создал свой, отличный тип городского жилого особняка, послуживший образцом, широко использованным заказчиками его времени – московскими дворянами и купцами.
   Тут уместно упомянуть об одной особенности стиля ампир: наши предки любили эмблемы, и архитекторы, потакая их вкусам, щедро к ним прибегали, выбирая мотивы декора. То были упомянутые выше венок с лентами, символизировавшие сочетаемость, дружбу, славу; изящные фигуры лебедей, помещаемые в завитки капителей – символ любви; светильники в простенках и факелы – символы знаний; не говоря о лирах и других атрибутах муз. Григорьев со вкусом и умело украшал свои фасады такими эмблемами, оставив подлинные шедевры в этом роде. Сошлюсь хотя бы на портик Музея Пушкина (бывшего дома Хрущева-Селезнева) на Кропоткинской улице: мастерски вписанные эмблемы на фронтоне, лебеди, угнездившиеся в волютах капителей ионического ордера, медальоны над окнами.
   Дом Станицкой на Пречистенке (ныне музей Л.Н. Толстого), построен в 1817 – 1822 годах

   Лишь в наше время были обнаружены материалы, позволяющие считать Григорьева автором этого красивейшего особняка Москвы начала XIX века. До революции о Григорьеве-архитекторе упоминали только в связи с домом Станицкой. Все остальное, им созданное, приписывали другим архитекторам, чаще всего Жилярди.
   Мне кажется, что, приглядевшись к особняку Хрущева-Селезнева и всей усадьбе, можно угадать руку Григорьева не только по тонкому рисунку отдельных деталей. Более всего она чувствуется в общей планировке участка, особенно если видишь усадьбу на старых фотографиях, до современных переделок, когда еще стоял угловой павильон парка, не было школы, выстроенной на месте прежней старинной церкви.
   Усадьба Хрущевых-Селезневых на Пречистенке (ныне Музей А.С. Пушкина), построен в 1814 году

   Все здания по-деревенски живописно расположены на небольшой территории городской усадьбы. Григорьев при этом подчинил свою планировку красной линии улицы, как это умели делать лучшие архитекторы ампира. Усадьба ограничена с трех сторон улицей и двумя переулками, и зодчему надо было найти решение, как отгородить ее от городской суеты, одновременно не закрываясь наглухо. Он использовал для этого деревья парка, ограду, белокаменные ворота и высоко поднял над землей этаж с жилыми комнатами. Думаю, что в этом сказались воспоминания Григорьева о сельской тишине, о свободной планировке деревенской усадьбы.
   Если подлинное значение Григорьева-архитектора и масштабы его деятельности только сейчас открываются благодаря исследованиям и архивным изысканиям, то Григорьева-рисовальщика, автора непревзойденных по вкусу и точности исполнения рисунков, орнаментов и проектов, знали всегда. И недаром! Приуроченная к двухсотлетию со дня рождения Афанасия Григорьева выставка его рисунков в Научно-исследовательском музее архитектуры имени А.В. Щусева в Москве рассказала нам о поразительном карандаше этого полузабытого мастера…
   Рассматривая листы ватмана с его подлинными рисунками, не знаешь, чем больше любоваться: в одних – античная классическая простота, в других – усложненная изысканность позднейших школ, и всюду – равновесие верного безошибочного вкуса, смелость, покоящаяся на уверенности в приобретенном мастерстве. Карандаш Григорьева не боится уйти в запутанный завиток, увлечься подробностью орнамента: он всегда находит, как создать общее гармоническое целое, остановиться на грани, за которой – перегруженность. Чертежи Григорьева восхищают блестящей техникой исполнения: иные из них можно рассматривать только через лупу. Так же, как рисунки карандашом, привлекают и акварели Григорьева. Всматриваясь в его приемы и манеру исполнения, не только чувствуешь, что эти работы принадлежат иному веку, но невольно думаешь о почти утраченном ныне искусстве старых мастеров-акварелистов. Разнообразие современных живописных средств повело к тому, что писать акварелью так, как их предшественники сто пятьдесят лет назад, нынешние художники уже не умеют.
   Графическое наследие Григорьева говорит о его незаурядной эрудиции, о внимательном изучении мастеров предшествующих поколений и школ, о знании различных национальных стилей. Свежесть и непринужденность орнаментов с растительными мотивами отражают живые наблюдения природы. Стенды григорьевской выставки в нарядных залах бывшего Талызинского особняка наглядно убеждают в значительности его работ и вызывают мысль о желательности и полезности издания альбома произведений этого мастера.
   Григорьев оставил после себя много чертежей неосуществленных проектов. По ним можно заключить, что, строя небольшие дома и особняки, архитектор мечтал и о создании крупных, монументальных зданий. Его занимало – какими им следует быть? В его бумагах встречаются соответствующие записи. «…Дворец, – писал Григорьев, – должен быть великолепным для зрения. Сие получается при умеренной высоте здания – не более двух этажей – и совершенстве пропорций…» Или: «…тем, что архитектор положит верное отношение между вышины и длины, он обойдет большую обыкновенность и сделает разные со вкусом украшения, и даст этим ход своей композиции…»
   Пока трудно ответить на вопрос – удалось ли когда Григорьеву построить что-либо монументальное, кроме дворца на Остоженке? В последнее время некоторые историки архитектуры высказывают предположение, что им создан проект церкви Большого Вознесения у Никитских ворот, на авторство которого в разное время существовали различные взгляды: церковь приписывали и Баженову, и Казакову. Но, кем бы она ни была выстроена, она по праву считается прекрасным образцом классического стиля, и силуэт ее – стройный и пропорциональный – служит украшением этого уголка Москвы.
   Дальнейшие исследования помогут окончательно установить автора этого прекрасного храма, и, если подтвердится версия его принадлежности Григорьеву, мы порадуемся тому, что этот талантливый и трудолюбивый, скромный русский мастер увидел при жизни осуществление своей мечты – создание по его проекту монументального здания в любимой Москве, которой он отдал без остатка все свое творчество.
   Оно еще далеко не открыто во всей полноте. Известно, что Григорьевым в 1828 году построена церковь в селе Ершове, под Звенигородом, принадлежавшем Олсуфьевым, и еще несколько усадебных домов в Подмосковье; что им после 1812 года возобновлено здание бывшего Екатерининского института (Центральный Дом Советской Армии), причем большой зал и домовая церковь с интересным иконостасом сделаны им заново; что Григорьеву принадлежат проекты пристроек и лабазов Воспитательного дома; часть корпусов Павловской больницы; что он участвовал в проектировании и постройке ряда общественных зданий Москвы. Однако многое из того, что за свою долгую жизнь создал этот неутомимый труженик, пока приписывается другим зодчим или остается безымянным.
   Но и того, что о Григорьеве известно и что коротко изложено в этих заметках, достаточно, чтобы имя этого выдающегося архитектора и человека примечательной судьбы навсегда сохранилось в благодарной памяти москвичей. Своим не исчезнувшим за полтора века обаянием и прелестью, своим уютом и поэзией некоторые старые московские улицы обязаны, в числе других, и Афанасию Григорьевичу Григорьеву.

Басманные улицы

   В старых московских справочниках говорится, что названия этих двух улиц – Старой Басманной, переименованной в 1922 году в улицу Карла Маркса, и Новой Басманной, сохранившей свое название, – восходят к профессии живших здесь когда-то мастеров «басманного шитья» и тиснения по металлу – меди, серебру и золоту, которыми славилась средневековая Москва. Современные исследования опровергают это объяснение, и теперь считается установленным, что в этих названиях отражено пекарское ремесло: район этих улиц занимала слобода хлебников, выпекавших «басманы» – караваи казенного хлеба для войска и царского двора, на которых ставилось клеймо дворцовых пекарей.
   Изначальные названия улиц ли, урочищ или районов – неоценимое подспорье, когда за давностью утрачены сведения о прошлом. Они способны иной раз дать в руки потомков ключ к разгадке всяких неясностей и спорных заключений. Приведу запомнившийся случай.
   Однажды в Калининской области мне встретился незначительный хуторок со странным названием Шелдомежский. Ломать бы мне долго над ним голову, не узнай я от местного краеведа, что некогда стоял здесь древний монастырь, основанный на том месте, на той черте или меже, до которой дошли полчища Батыя. «Дошли до межи», очевидно, не пущенные дальше русскими… Славное название, рассказывающее о знаменательном для наших предков счастливом повороте в тягостном ходе событий и удержавшееся на русской земле более семисот лет! Вот почему так не лежит подчас сердце к переименованиям, как бы отсекающим кровные наши связи с минувшим, с давними делами Родины…

   Старая Басманная начинается от Земляного Вала, служа как бы продолжением идущей от Китай-города извилистой артерии Маросейка – Покровка. Отсюда начинался и Скородом – часть города за внешней линией укреплений, названная так, как известно, из-за быстроты, с которой она застраивалась после очередного вражеского набега или пожара.
   По этой улице, мимо изб басманников, шла главная дорога из Кремля в село Рубцово на Яузе, переименованное в 1627 году в село Покровское, по которой цари ездили в свою загородную резиденцию, а Алексей Михайлович – с 1650 года – в любимое свое село Преображенское. Маршрут этот продержался до Петра, начавшего ездить другим путем, о чем будет рассказано ниже.
   На углу Земляного Вала (Садовой) и Старой Басманной, в четном порядке домов, на месте нынешнего небольшого сквера, еще в конце двадцатых годов нашего столетия стоял старинный дом, принадлежавший бригадиру Румянцеву, отцу знаменитого победителя Фридриха II, героя Семилетней войны, фельдмаршала графа Петра Александровича Румянцева-Задунайского.
   При Петре I по Старой Басманной стали селиться офицеры солдатских полков. Усадьбы нарезались им городским магистратом из прежних обширных огородов кремлевского Вознесенского монастыря. И уже в конце XVII века район Басманных улиц стал называться Капитанской слободой.
   От этого, и даже более раннего, времени на Старой Басманной улице уцелел ряд домов, перестроенных и надстроенных, но сохранивших неуловимо во всем облике и вполне осязаемо в толстостенных, сводчатых нижних этажах отпечаток далеких веков.
   В нескольких десятках метров от моста через железнодорожную выемку, перерезавшую Старую Басманную в 1870 году, если идти от Садового кольца – по левую руку, выделяется дом, выдвинувшийся из ряда соседних едва ли не вплотную к проезжей части улицы, так что от тротуара остается узкая полоска.
   Равнодушный взгляд скользнет по нему, не обнаружив ничего примечательного. Разве покажется странным, чего это он вылез на самую улицу. Гладкие стены, регулярные проемы окон безо всяких украшений – такой дом мог построить себе в прошлом веке безгрешно скопивший капиталец за долгую службу чиновник, и средней руки торговец, и отставной военный в небольшом чине, люди, озабоченные прочностью и поместительностью дома и не думающие о красоте архитектуры. Однако, если присмотреться внимательнее, замечаешь над оконными проемами нижнего этажа наполовину стесанные украшения в форме кокошников да угадываешь по некоторым признакам невероятную толщину стен. Поднявшаяся улица похоронила глубоко под землей основание дома и подступила своим тротуаром к подоконникам нижнего этажа.
   Вид Старой Басманной улицы в начале XIX века

   Перед нами – редчайший памятник гражданской архитектуры XV – XVI веков, путевой дворец Василия III, отца Грозного! В древности здания легко убедиться, если, зайдя со двора, спуститься по ступеням каменной лестницы в помещение, ставшее полуподвальным, а некогда представлявшее приемные и жилые покои царя: об этом говорят высокие сводчатые потолки, кое-где проступившие из толщи штукатурки нервюры арочных проемов, да и произведенные архитекторами зондажи показали, что стены сложены из крупных квадров белого камня, а перекрытия усилены толстой свинцовой прокладкой.
   Когда-то, в глухой XV век, по лесным непроезжим подмосковным дорогам к пристани на Москве-реке мужики, наряженные дворцовым приказом, везли на тощих своих животинах увязанные бечевой из конопли либо лыками аккуратно опиленные камни с великокняжеских каменоломен в Мячкове, где добывался тот известняк, из-за которого Москву прозвали белокаменной… Камень доставляли и сюда, в Басманную слободу, где царь затеял выстроить себе дворец, чтобы можно было передохнуть с приближенными в дальней дороге, на кою мы ныне затрачиваем двадцать минут… И вот возникли тут палаты с резными щипцами, затейливыми флюгерами и крытым крыльцом с пузатыми столбами, под нарядной бело-красной крышей.
   А в помещениях, где ныне беленые дощатые перегородки, трубы отопления и потемневшие полы рабочей раздевалки, вдоль ярко расписанных стен чинно стояли обитые сукном лавки и лари, на которых сидели, подремывая, ближние люди из свиты, может быть, дожидался приема прибывший из дальних пределов царства гонец. Пышный государев поезд стоял у крыльца, и слобожане издали глядели на нарядных царских конюхов и стражу с золочеными бердышами…
   Как же много видели и помнят камни этих простоявших пятьсот лет стен, сколько превращений испытал дом, пока шли мимо столетия, стирая с него отблески дворцового сияния и все глубже погружая в безымянную толщу обывательских строений! Вид этого немого свидетеля нашей истории располагает если не сравнивать «век нынешний и век минувший», то во всяком случае задуматься над удивительным свойством человеческих творений доносить до потомков глубокую суть создававших их поколений.
   Встав спиной к путевому дворцу Василия III, увидишь в том месте, где Гороховский переулок, отходя от Старой Басманной, образует колено, нарядный и величественный фасад дома с колоннами, фланкированный двумя старинными флигелями – внушительный монумент размаху и роскоши гремевшей тут некогда жизни. Право, царь в начале XVI века строил куда скромнее, чем два столетия спустя могущественный Николай Демидов, самый богатый подданный Екатерины, владелец бессчетных душ и миллионов, заводчик, внук тульского крестьянина Демида Григорьевича Антуфьева и сын знаменитого Никиты Демидовича, возвысившегося при Петре кузнеца-оружейника. Любопытно, что этот Никита, только по личному приказу царя согласившийся принять пожалованное ему в 1720 году в ознаменование его подлинно огромных заслуг на поприще развития отечественного горного дела потомственное дворянство, наотрез отказался от орденов, чинов и других наград: в нем, вероятно, жила гордость знающего себе цену мастерового человека. Но не таковы были его наследники, в большинстве множившие доставшиеся им богатства, добивавшиеся почестей, титулов и отличий. Их судьба – фантастическое смешение злодейства и благородного служения России, дикости и просвещенного покровительства наукам и искусствам, щедрой благотворительности и непостижимой скаредности, чудачества и дальновидной деятельности. Евдоким Акинфович Демидов творил чудовищные преступления на своих Невьяновских заводах и жертвовал отцовский кабинет минералов де сиянс академии (Петербургской академии наук). Брат его Прокофий занимался ростовщичеством и преподнес Екатерине один миллион рублей на Воспитательный дом; он же пытался посадить в долговую тюрьму поэта Сумарокова, снимавшего квартиру в принадлежавшем ему доме и не уплатившего в срок грошовую аренду.
   Проект дома в Гороховском переулке Николай Демидов заказал Матвею Казакову, который и построил его в 1780 году.
   За истекшие двести лет дом подвергся лишь незначительным переделкам, фасад сохранился почти в первоначальном виде, кроме балюстрады, обегавшей по верху аттик, и заделанного в средней части здания арочного сквозного проема, ведшего во двор: на его месте вестибюль с тяжелыми колоннами. Этот дом заслуженно считается одним из лучших произведений великого московского зодчего. И кстати: можно ли догадаться, что, возводя хоромы Демидову, архитектор искусно встроил в них стоявший тут одноэтажный каменный дом? Зодчие в старину были, пожалуй, много бережливее нынешних, предпочитающих сломать и срыть все, выстроенное до них на месте сооружаемого ими, хотя бы тут находились и вполне пригодные капитальные постройки…
   Особенно прославились интерьеры демидовского дома, отделанные с неслыханной роскошью: целая анфилада парадных покоев украшена вызолоченными резными узорами, фризами, карнизами и панно. Если бы не высокое мастерство исполнения, это изобилие золота выглядело бы чрезмерным, но каждая деталь, каждый вершок рисунка сделаны так искусно, столь художественно, они настолько разнообразны по манере, характеру позолоты, стилю узоров, что, переходя из одного зала в другой, только поражаешься удивительному вкусу и воображению художника, талантливости трудившихся здесь рук: перед глазами подлинные шедевры русского декоративного искусства.
   В настоящее время дом занимает Институт инженеров геодезии, аэрофотосъемки и картографии и в нем ведутся реставрационные работы, рассчитанные на полное восстановление казаковских интерьеров, одних из самых роскошных по богатству и совершенно исполненных не только в Москве, но и во всей стране. Добавим, что дом недолго оставался во владении Демидовых, он перешел сначала к князьям Куракиным, а потом был приобретен в казну, и в нем разместился Константиновский межевой институт. Первым его директором был Сергей Тимофеевич Аксаков, проживший здесь несколько лет на казенной квартире. Значительно позднее, в семидесятые годы, в Межевом институте проживала сестра Достоевского В. М. Иванова, и писатель, приезжая в Москву, останавливался у нее. Старая Басманная, вероятно, напоминала ему детство: именно на этой улице, в не дошедшем до нас доме, помещался старейший в Москве пансион Л. И.Чермака, в котором Достоевский провел три зимы (1834 – 1837).
   Дом князя М.П. Голицына на Старой Басманной. Середина XVIII века, школа Казакова

   Напротив Института геодезии высится величественный силуэт церкви Никиты Мученика, построенной известным архитектором князем Д. В. Ухтомским в 1751 году. То было время увлечения стилем барокко, и в этом здании воплощены его самые яркие черты. Закругленные формы, пышный декор, богатый орнамент, нарядные верхние оконца в причудливого рисунка наличниках, выступающий портик – все призвано придать церкви парадный вид и угодить вкусам прихожан, в большинстве дворян, наслышанных о Версале и европейских архитектурных модах. Предполагается, что под сооружением Ухтомского сохранились остатки кладки более древней церкви, поставленной здесь в 1517 году царем Василием III, торжественно встречавшим на этом месте иконы, которые перевозили из Владимира спустя почти двести лет после того, как митрополия была переведена в Москву и окончательно закатилась слава прежнего стольного города на Клязьме.
   Сразу за церковью тянется ряд двухэтажных домов, построенных в XVIII веке. Большинство неузнаваемо переделаны, но нижние этажи в некоторых из них на старинный фасон – сводчатые. Один из этих домов, на углу Токмакова переулка, со следами неоднократных переделок и остатками первоначальной разделки на стенах, причастен истории русского искусства. В этом уцелевшем в пожаре 1812 года и позднее приспособленном под жилье доме находилась мастерская Федора Степановича Рокотова, одного из наших виднейших живописцев XVIII века, создавшего, вместе с Аргуновыми и В.Л. Боровиковским, жанр русского портрета.
   Мы странно мало знаем о Рокотове, даже дата его рождения установлена по косвенным данным – исповедным книгам церкви Никиты Мученика. И поныне нет уверенности: родился ли он в 1735 или 1736 году. Точно так же не вполне выяснено его происхождение. Прежде считалось, что художник принадлежит смоленскому роду дворян Рокотовых, и его известный ранний портрет молодого человека в гвардейском мундире принимали за автопортрет. Ныне же обнаружено дело об освобождении племянников Рокотова, крестьян подмосковного села Воронцова, принадлежавшего князю Репнину, что дало повод считать самого художника крестьянским сыном, отпущенным на волю своим владельцем. Однако версия эта не вполне вяжется с другим документом: Рокотов находится в списке лиц, подписавших правила московского Английского клуба, членами которого могли быть только потомственные дворяне.
   Известно, что Рокотов учился в Петербурге у Лоррена и Ротари, но большую часть жизни прожил в Москве, где был длительное время настолько популярен, что чести быть написанным им домогались знатнейшие московские особы. Кто-то, очевидно недовольный отказом художника писать с него портрет, отметил в своих записках, что «Рокотов за славою стал спесив и важен».
   В славу же он вошел с легкой руки Екатерины, которой очень понравились написанные им в 1763 и 1765 годах портреты, особенно тот, на котором она изображена в профиль. За последний, поясной, сделанный в Москве, Рокотову было пожаловано пятьсот рублей. В том же году он получил звание академика. Естественно, что обласканный при дворе художник был принят москвичами с распростертыми объятиями. Впрочем, не справедливее ли объяснить необычайный прижизненный успех Рокотова достоинствами его живописи, восхищающей нас наравне с его современниками? Артистичная легкость манеры, задушевность его портретов, живость характеров, на них изображенных, – все это должно было пленять глаз и воображение, привыкшие к парадности живописи того времени с неизбежной холодностью и академической зализанностью; совершенно особые, приглушенные, пепельные, серебристо-зеленоватые и розовые, оттенки рокотовской палитры придают поэтическое звучание его портретам, и нам теперь порой трудно почесть их написанными в середине и второй половине XVIII века – настолько они по своей человечности и лиризму опередили время…
   Именно за стенами этого нескладного дома на углу Токмакова переулка создавал Рокотов свои шедевры. А жил он в скромном двухэтажном доме рядом с мастерской: нижний, каменный этаж, уцелевший в пожаре 1812 года, был впоследствии надстроен. Как тут жил художник, какова была его семья – мы ничего об этом не знаем. Известно лишь, что имя его значится в списке домовладельцев Старой Басманной за 1782 год, да сохранились имена трех его учеников, живших в мастерской: Петра и Ивана Андреевых да Зяблова, крепостного помещика Струйского. Здесь Рокотов и умер в 1808 году, на восьмом десятке лет, если считать достоверным, что он родился в 1735 или 1736 году.
   Казаков, Рокотов, XVI век – одних этих имен и старины достаточно, чтобы привлечь внимание к Старой Басманной, но улица эта видела, помимо этих прославивших наше искусство людей, и Пушкина, бывавшего на ней неоднократно. В детстве семья поэта жила поблизости, в приходе церкви Харитония, а на Старой Басманной, там, где ныне сквер на углу Токмакова переулка, жила Анна Львовна Пушкина, сестра его отца, и мальчика приводили в гости к тетке. Позднее поэт навещал своего дядю Василия Львовича Пушкина, квартировавшего в доме матери Н. X. Кетчера, первого переводчика Шекспира на русский язык и члена кружка Герцена и Огарева. Исчезли портик с колоннами, украшавшая стены гипсовая лепнина, но домик под № 36 сохранился по сие время.
   Ранним утром 8 сентября 1826 года бричка с поэтом и сопровождавшим его фельдъегерем императора, посланным за ним в Михайловское, проехала заставу. Пушкина прямо с дороги, не дав ему отдохнуть и привести себя в порядок, повезли во дворец.
   В большом кабинете Кремлевского дворца царь принял поэта наедине. Их беседа продолжалась два часа.
   Из Кремля он направился в гостиницу «Европа» на Тверской, оставил в номере свои вещи и поспешил на Старую Басманную к дяде Василию Львовичу. В тот же день и в те же вечерние часы на этой же улице, в упомянутых нами золотых залах дома князя Куракина, сданного им французскому послу маршалу Мармону, герцогу Рагузскому, на время коронационных торжеств, был большой бал, на который приехал Николай I. Подозвав к себе графа Блудова, товарища министра народного просвещения, царь сказал ему:
   – Знаешь, я нынче долго говорил с умнейшим человеком в России.
   В ответ на вопросительный взгляд Блудова Николай назвал Пушкина.
   Тем временем собравшиеся у Василия Львовича друзья и почитатели опального поэта приветствовали его и поздравляли с возвращением из ссылки. Впрочем, общительный характер и гостеприимство автора «Опасного соседа» постоянно собирали в кетчеровский домик московских литераторов и поэтов. Тут бывали Иван Дмитриев, Петр Вяземский, Денис Давыдов и другие.
   …На противоположной стороне улицы, у Бабушкина переулка, обращает на себя внимание вытянутый фасад классического одноэтажного особняка с колонным портиком и барельефами отличной работы на мифологические темы. В начале XIX века он принадлежал сенатору Ивану Матвеевичу Муравьеву-Апостолу, умершему в 1851 году и пережившему, таким образом, двух из трех своих сыновей-декабристов, Ипполита и Сергея. Ипполит, младший из них, родившийся в 1806 году, был ранен в стычке Черниговского пехотного полка с царскими войсками 3 января 1826 года у села Ковалевка и тут же застрелился. Тридцатилетний Сергей, возглавивший восстание черниговцев, был ранен в один день с братом и повешен вместе с Пестелем, Рылеевым, Бестужевым-Рюминым, Каховским 13 июля 1826 года. И лишь старший, Матвей, осужденный к двадцати годам каторги и отправленный на поселение в Ялуторовск, пережил отца, умер девяноста трех лет от роду, в 1886 году, в Москве и похоронен на кладбище Новодевичьего монастыря.
   Отец декабристов Иван Матвеевич был образованнейшим человеком, и в доме его постоянно бывали видные литераторы, историки и ученые: муравьевский салон пользовался заслуженной известностью в исходе XVIII и начале следующего столетия. Гостиные и приемные, в которых бывали друзья хозяина, и поныне сохранили отдельные черты того времени. Несмотря на перегородки, канцелярские столы разместившегося в муравьевском доме учреждения, голый вестибюль с белеными стенами и обшарпанным полом – частично уцелевшие расписные плафоны, лепные украшения и разделяющие покои проемы с колоннами напоминают об изяществе и богатом убранстве прежних интерьеров. Думая об их давнишних хозяевах и гостях, о трех росших в этих стенах братьях, самоотверженно отдавших жизнь во имя высоких идеалов, представляешь себе этот дом поновленным и обращенным в музей памяти декабристов. Как особняк Хрущевых на Пречистенке прекрасно подошел, чтобы почтить память Пушкина, так и дом замечательной семьи Муравьевых-Апостолов мог бы стать достойным хранилищем декабристской традиции в Москве, не имеющей, кстати, музея деятелей 14 декабря 1825 года.
   …Старая Басманная оканчивается у перекрестка с Новой Басманной, составлявшей прежде отрезок Стромынской дороги. Это место по старой памяти величают Разгуляем – названием как нельзя более им заслуженным. Здесь в допетровское время было открыто кружало или фартина, иначе говоря – кабак, о котором упоминали иностранцы, приезжавшие в то время в Москву.
   «Перед городом есть у них общедоступное кружало, славящееся попойками… у них принято отводить место бражничания не в Москве», – писал в 1678 году чешский путешественник Бернгард Таннер, входивший в состав польского посольства. Бражничать в городе запрещалось, и питейные заведения учреждали за чертой внешних укреплений. Несмотря на строгость тогдашних правил, о соблюдении которых особенно заботилось духовенство, следившее, чтобы поблизости от церквей не было кабаков, допускались исключения. Так, известно, что при Иоанне Грозном был в 1552 году открыт кабак на Балчуге, правда, «закрытого типа»: он предназначался исключительно для опричников. Особенным буйством прославилось кружало, поставленное возле Колымажного двора, на месте, где устраивались кулачные бои. Его прозвали Ленивкой, и память о нем сохранилась до сих пор в нынешнем названии одной из улиц на Волхонке.
   Ограничивать бражничание было крайне невыгодно для казны, чем, вероятно, и объясняется, что уже в 1626 году, несмотря на запрещения, в Москве насчитывалось 25 царевых кабаков. Спустя полтораста лет, по переписи 1775 года, их стало 151. При Александре I количество кабаков в Москве убавилось – в 1805 году их осталось всего 116. Не потому ли, что сей монарх не терпел пьянства и удалял от себя лиц, приверженных к горячительному зелью? Известен случай, когда Александр упорно отказывал в повышении одному заслуженному генералу на том основании, что у того был красный нос пьяницы, хотя бедняга в рот не брал спиртного, чему император отказывался верить, несмотря на сделанные ему представления… Зато шестьдесят лет спустя, при внуке его и тезке, в 1866 году, Москва могла похвастаться 1248 кабаками.
   Как бы то ни было, чтобы вольно разгуляться в Москве XVII века, надо было отправляться в Скородом, где на перекрестке Старой Басманной со Стромынкой, под боком у первого кружала, возникли другие, и скоро углы обеих улиц облепили кабаки, постоялые дворы и трактиры.
   Именно на Разгуляе, в соседстве шумных питейных заведений, возникла и прекрасно обстроилась одна из примечательных московских барских усадеб XVIII века, о которой нам сегодня напоминает выкрашенное в розоватый цвет здание Инженерно-строительного института имени Куйбышева. Оно сильно обезображено возведенным в XIX веке третьим этажом и позднейшими пристройками, однако сохраняет следы благороднейшей архитектуры, позволяющей безошибочно приписать дом большому мастеру. И в самом деле он принадлежит Казакову, построившему его в восьмидесятых годах XVIII века для жены графа А. И. Мусина-Пушкина. К ней усадьба перешла от генерал-аншефа Шепелева. Девяносто гектаров, занятых садом и цветниками. Теперь и представить себе трудно участок таких масштабов в черте города! Перестройки пощадили изящную полуротонду с легкими колонками и тонкого рисунка лепным медальоном, притулившуюся к зданию с тыльной стороны на втором этаже. Глядя на эту грациозную прихоть архитектора, можно вообразить выходивших сюда гостей Мусиных-Пушкиных, любующихся раскинувшимися внизу цветниками или слушающих песни, оглашающие кущи старого парка. Если, разумеется, и сюда не доносились кабацкие шумы и крики…
   Гостями этого дома были выдающиеся люди того времени. У Мусина-Пушкина подолгу живал Карамзин, гостили Вяземский и Жуковский. Среди частных собраний книжных и рукописных сокровищ Москвы конца XVIII – начала XIX века славилась библиотека А. И. Мусина-Пушкина, собирателя древностей, археолога и коллекционера, президента Академии художеств. Старинные рукописные сборники, летописи, редкие печатные книги библиотеки Мусина-Пушкина давали обильный материал Карамзину для работы над «Историей государства Российского». В конце XVIII века Мусин-Пушкин приобрел у бывшего архимандрита Спасо-Ярославского монастыря рукопись, которая содержала список «Слова о полку Игореве». В 1800 году Мусин-Пушкин издал рукопись. Над ее художественным переводом впоследствии работали поэты Пушкин, Жуковский, Майков, Мей и многие другие. Так это славнейшее произведение древнерусской письменности стало доступным широкому кругу читателей.
   А в черный 1812 год дом Мусина-Пушкина сгорел. Тогда погиб в огне список «Слова о полку Игореве». Разумеется, сейчас собрано достаточно научных доказательств, подтверждающих подлинность этого памятника русской литературы XII века, и можно не придавать значения попыткам обесславить его, выдавая «Слово о полку Игореве» за подделку XVIII века, и все же… каким величайшим благом было бы наличие этого единственного списка в наших хранилищах!
   Для современного Разгуляя характерны фигуры студентов – их более всего, с портфелем в руке или папкой под мышкой, в торопливой толпе. В дверях института под стройным портиком всегда тесно: одни протискиваются внутрь, спасая свертки с чертежами высоко над головой, другие – наружу… Залов старого здания не хватает. К нему сзади пристроен обширный четырехэтажный корпус. Нет, отнюдь не гуляет на древнем Разгуляе нынешняя молодежь. Тысячи инженеров, разбросанных по далеким городам страны, будут всю жизнь помнить свою «альма матэр» на скрещении двух старых московских улиц с развеселым названием…
   На известном «Мичуринском плане» Москвы 1739 года Новая Басманная значится в нынешних границах – от бывшей Красной, ныне Лермонтовской, площади до Разгуляя. И хотя раскинувшиеся тут прежде обширные огороды стали застраиваться усадьбами военных с конца XVII века, Новая Басманная превратилась в улицу знати позднее, во второй половине XVIII века, когда нахлынувшее из поместий дворянство захватило под свое жилье и эту улицу Москвы. Тут поселились князья Трубецкие, Голицыны, Куракины, граф Головкин, Нарышкины, Головины, Лопухины, Сухово-Кобылины и другие самые знатные фамилии России.
   На этой улице и ныне по обе стороны старинные дома, правда, всего больше богатых особняков конца XIX и начала XX века, построенных наряду с доходными домами этого периода промышленниками и купцами на месте дворянских усадеб. Именно из остатков старинных парков составился Сад культуры и отдыха имени Н. Э. Баумана. Где-то в его пределах стоял дом, принадлежавший прежде Левашовой, а затем ставший собственностью некоего почетного гражданина Шульца, у которого во флигеле безвыездно прожил более двадцати пяти лет Петр Яковлевич Чаадаев, литератор и мыслитель, близкий друг Пушкина, человек, оставивший заметный след в истории русской мысли своими «Философическими письмами», вызвавшими примечательное распоряжение Николая I, повелевающее считать их автора невменяемым.
   Именно здесь, во флигеле на Новой Басманной, Чаадаев и сочинил свои «Письма», по поводу которых Пушкин написал ему ответное письмо, содержащее поразительную по точности аргументации и верности патриотической позиции критику взглядов своего друга, чохом отметавшего положительные начала истории России и проглядевшего за фасадом казарменных николаевских порядков огромное значение русской культуры. Правда, узнав, что публикация «Писем» навлекла на Чаадаева крупные неприятности, Пушкин не стал отсылать ему свое письмо, полагая невозможным обрушиваться с критикой на человека, подвергшегося преследованию властей. Он написал П. А. Вяземскому, сославшись на Вальтера Скотта, что «ворон ворону глаз не выклюет». Но свое письмо он сохранил, оно дошло до нас, и я часто вспоминаю его строки, когда доводится знакомиться с превратным толкованием событий нашего прошлого или с предвзятой оценкой исторической роли ряда русских деятелей. Вот что писал Пушкин:
   «…Но у нас было свое особое предназначение. Это Россия, это ее необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. (…) Вы говорите, что источник, откуда мы черпали христианство, был нечист, что Византия была достойна презрения и презираема и т. п. Ах, мой друг, разве сам Иисус Христос не родился евреем и разве Иерусалим не был притчею во языцех? Евангелие от этого разве менее изумительно?.. У греков мы взяли евангелие и предания, но не дух ребяческой мелочности и словопрений. Нравы Византии никогда не были нравами Киева. Наше духовенство, до Феофана, было достойно уважения… (…) Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться. Войны Олега и Святослава и даже удельные усобицы – разве это не та жизнь, полная кипучего брожения и пылкой и бесцельной деятельности, которой отличается юность всех народов? Татарское нашествие – печальное и великое зрелище. Пробуждение России, развитие ее могущества, ее движение к единству (к русскому единству, разумеется), оба Ивана, величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре, – как, неужели все это не история, а лишь бледный и полузабытый сон? А Петр Великий, который один есть целая всемирная история! А Екатерина II, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр, который привел вас в Париж? и (положа руку на сердце) разве не находите вы чего-то значительного в теперешнем положении России, чего-то такого, что поразит будущего историка? Думаете ли вы, что он поставит нас вне Европы? Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора – меня раздражают, как человека с предрассудками – я оскорблен, – но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам бог ее дал».
   Чаадаев занимал во флигеле небольшую квартиру из трех комнат, в которой и принимал своих многочисленных гостей. Был он большим домоседом, никогда не ночевал вне дома – и любил беседовать с заезжими знаменитостями. Тут бывали: Лист, Берлиоз, Мериме, маркиз де Кюстин, печально известный своими мемуарами, не обегали его дома и отечественные звезды. Друзья Чаадаева, чтобы сделать ему приятное, как-то уговорили поехать к нему Гоголя, однако из этого приглашения получился конфуз. Гость повел себя донельзя странно: явившись в дом, Гоголь облюбовал удобное кресло и, продремав в нем весь вечер, не перемолвившись ни с кем ни одним словом, удалился. Салон Чаадаева был, впрочем, одним из самых посещаемых в Москве, о чем сохранился ряд свидетельств в мемуарах современников.
   На той же стороне улицы, что и сад Баумана, находится больница его имени, прежде называвшаяся Басманной и пользовавшаяся широкой известностью у москвичей. История здания больницы возвращает нас к именам, уже нами названным. Строил его Казаков как жилой дом для внука Акинфия Никитича Демидова – Николая. Человек этот был сказочно богат, о чем может дать представление неполный перечень сделанных им разновременно пожертвований на общественные нужды.
   Родившись в 1773 году, Николай Демидов начал свою службу на флоте в должности адъютанта Потемкина. У нас нет сведений о его достоинствах морского офицера, однако российскому флоту он, несомненно, принес пользу, построив на свои средства фрегат. В 1807 году он отдал свой дом Гатчинскому сиротскому институту. В 1812 году содержал на свои средства Демидовский полк. В 1813 году передал утратившему все свои коллекции и библиотеку Московскому университету богатейшие демидовские собрания и коллекции; тогда же соорудил четыре чугунных моста в Петербурге. В 1819 году пожертвовал сто тысяч рублей на инвалидов, в 1824-м – пятьдесят тысяч рублей беднейшему населению столицы, пострадавшему от наводнения. В 1825 году, за три года до смерти, отдал свой дом на Новой Басманной под «Дом трудолюбия» и сто тысяч рублей на его содержание. Несмотря на значительность демидовских пожертвований, я полагаю, что они нимало не отягощали его бюджет. Приведу лишь одну цифру: чистый доход дяди Николая Демидова – Анатолия Никитича – достигал двух миллионов рублей в год!
   Неподалеку от больницы, против Бабушкина переулка, стоит дом, столько раз перекраивавшийся и надстраивавшийся, что сейчас и угадать невозможно, как он первоначально выглядел, хотя имеются сведения, что был он построен в XVIII веке и поражал современников величиной «цельных зеркальных окон». Ныне в нем отделение милиции, а до революции помещалась полицейская часть, в которой в 1876 году сидел арестованный Владимир Галактионович Короленко. Рядом с этим нелепым зданием – деревянный особняк, сохранивший благородные черты ампира: целы фронтон, гипсовая лепнина, декор оконных проемов. Он принадлежал Денисьевой, матери братьев Перовских, прижитых ею от графа Алексея Кирилловича Разумовского. Фамилия Перовских и позднее графский титул были присвоены потомству Разумовского по названию одного из его имений: «Перово». Два сына его – Лев и Василий – были декабристами, Алексей – писателем, печатавшимся под псевдонимом Погорельского, наконец, Василий Перовский был губернатором в Оренбурге, и у него – своего давнего приятеля – жил и пользовался его содействием Пушкин, когда собирал в Оренбургском крае материалы для «Истории пугачевского бунта». К той же семье Перовских принадлежала и Софья Перовская, член террористической организации «Народная воля», казненная по делу «первомартовцев».
   Запасной дворец был построен по приказу Елизаветы Петровны на месте старых провиантских складов, дважды перестраивался (позже Министерство путей сообщения)

   Имя позднейшей владелицы дома Е.А. Денисьевой тесно связано со славой русского Парнаса: именно к ней обращено проникновенное стихотворение Тютчева «Последняя любовь»; ее смерти он посвятил одно из самых ценимых Толстым стихотворений – «Весь день она лежала в забытьи». Специально занимавшимся историей денисьевского дома известным исследователем московской старины писателем В. Н. Осокиным было установлено, что тут в свои приезды в Москву бывал Ф. И. Тютчев. Гостил здесь мальчиком и А. К. Толстой. Словом, вполне оправданы заботы Московского отделения Общества охраны памятников истории и культуры сохранить этот дом, связанный с именами, оставившими глубокий след в народной памяти.
   Заслуживает упоминания еще один старинный дом на Новой Басманной, построенный в первой половине XVIII века. Он дошел до нас в неперестроенном виде, и по-прежнему с фронтона его горделиво смотрит на улицу массивный герб со всеми геральдическими атрибутами. Он принадлежал знатнейшей особе, русскому послу во Франции, обер-шталмейстеру, тайному советнику, действительному камергеру и кавалеру князю Александру Борисовичу Куракину, прозванному за богатство и усыпанные драгоценностями кафтаны «бриллиантовым» князем. Вельможа этот оставил по себе память тем, что учредил в 1742 году первую в России богадельню на двести человек, а девять лет спустя отдал под нее свой дом на Новой Басманной и капитал на ее содержание. К дому принадлежали дошедшие до нас флигели и церковь. Куракинская богадельня просуществовала вплоть до революции, находясь уже в ведении городской управы.
   От начала XVIII века уцелела на Новой Басманной и церковь Петра и Павла, построенная в 1705 – 1723 годах. Известно, что Петр сам сделал рисунок и чертежи этой церкви и повелел сооружать ее в годы, когда было запрещено возводить где-либо в России каменное строение и всех каменщиков сгоняли на постройку Петербурга. Почему Петр так заботился именно об этой церкви – не ясно, но он не только сделал для нее исключение из указа, изданного им самим, но еще и отпустил на постройку две тысячи рублей из собственных средств.
   Рассказ о Басманных я заключу несколькими штрихами биографии одного видного деятеля XVIII века – Михаила Матвеевича Хераскова, долгое время жившего на Новой Басманной в домах, давно исчезнувших: сначала в собственном доме (№ 21), сгоревшем в 1812 году, а затем у своего сводного брата – князя Н. И. Трубецкого (дом № 29). Ныне Хераскова почти не помнят, разве отчасти знают как баснописца, автора басни «Осел-хвастун», да, пожалуй, еще слышали о «Россиаде» – длиннейшей эпической поэме на сюжет покорения Казанского царства, которое Херасков, кстати, спутал с Золотой Ордой и потому отождествил падение Казани с освобождением Руси от татарского ига. Между тем этот человек оказал выдающиеся услуги делу просвещения.
   Михаил Матвеевич Херасков родился в 1733 году и, по обычаю дворянских семей того времени, был отдан в шляхетский корпус – он происходил из знатной валашской семьи Хереско, – но затем рано бросил Петербург и переехал служить в Московский университет, где ведал типографией в должности университетского асессора. По службе ему помогал отчим, князь Трубецкой, за которого вышла, овдовев, мать его, известная красавица, воспетая Сумароковым. Уже в тридцать лет Хераскова назначили директором университета, в котором он упорно и последовательно вел борьбу за внедрение в его обиход русского языка. В 1778 году он становится куратором и, пользуясь своим положением, устраивает переезд Н. И.Новикова, с которым его связывали давнишние отношения еще по Петербургу, в Москву и отдает ему в аренду университетскую типографию, книжную лавку и издание «Московских ведомостей», а затем всячески способствует его просветительской деятельности. Херасков добился чтения лекций на русском языке, учредил пансион при университете, открыл педагогический институт, издавал журналы «Невинное упражнение» и «Свободные часы» и сам в них сотрудничал.
   Любопытно отметить, что успеху университетской карьеры Хераскова способствовала Екатерина, благоволившая баснописцу за его участие в устройстве знаменитых коронационных торжеств в Москве в 1763 году, красноречиво названных «торжеством Минервы». Грандиозный уличный маскарад было поручено организовать актеру Федору Волкову и Хераскову, причем участие в нем последнего выразилось главным образом в сочинении куплетов, вложенных в уста сатирических масок, изображавших Взятколюба, Кривосуда, Обдиралова и других персонажей, характерных для российской действительности того времени. В куплетах высмеивался двор, обличались пороки вельмож, всевозможные недостатки. Стишки Хераскова настолько полюбились москвичам, что, по свидетельству мемуариста, их распевали долгое время после празднеств. Он, правда, не сообщает, насколько они пришлись по вкусу Екатерине и ее приближенным, однако, если судить по милостям, оказанным устроителям «торжества Минервы», императрица осталась довольна, справедливо заключив, что поносились в куплетах кто угодно, только не она – всемудрая Минерва!
   Шествие с мифологическими персонажами, сатирическими масками, хорами, музыкой, аллегорическими сценами двигалось от центра города по Мясницкой улице к Красным воротам, далее по Новой Басманной, поворачивало на Старую Басманную и возвращалось к Кремлю по Покровке и Маросейке при огромном стечении публики – город мог убедиться, что, если богиня и торжествует, трон ее поддерживают отнюдь не светлые гении…
   Красные ворота и церковь Трех Святителей на бывшей Красной (Лермонтовской) площади

   Отмечу, что, когда в конце царствования Екатерины начались преследования масонов и обрушилось гонение на Новикова, опала коснулась и Хераскова. Не припомнились ли постаревшей царице мерзкие хари шествия в честь Минервы и острые слова распеваемых ими куплетов, сочиненных куратором университета, подозрительно горячо ратующим о народном просвещении?..
   Херасков умер в 1807 году в Москве, основательно забытый, сохранив, однако, почетную репутацию «патриарха современных поэтов».
   Я смотрю на Лермонтовскую площадь и вижу на месте сквера против Министерства путей сообщения Сенной торг, заполненный крестьянскими возами, обывателей, приценивающихся к товару у мужиков в длинных армяках. Шумно, людно… Вдруг оживление стихает, и на площади становится тихо. Все оборачиваются в сторону ворот в Земляном Валу, торопливо обнажают голову. Оттуда показались всадники, вольно едущие со стороны Мясницкой. Впереди, на статной сивой лошади, маленькой под рослым седоком, едет царь Петр. Изменив обычай отцов, он выезжает за город из Кремля новой дорогой – по Мясницкой улице. И ездит он более не в село Преображенское, а в любезную ему Немецкую слободу.
   Возле Сенного торга Петр останавливает лошадь и слезает. Тут находится лучшая австерия Москвы, и царь неизменно заходит сюда, чтобы на перепутье опорожнить чарку анисовой водки, которую торопится вынести ему навстречу трактирщик. Этому царю никаких путевых дворцов не требовалось – он всегда спешил.
   Спешит и время…

Красная Пресня

   «Солдатушки, бравы ребятушки…» Конь с места понесся вскачь, офицер выхватил шашку и, увлекая за собой строй угрюмых солдат, устремился на чернеющую поперек улицы цепочку рабочих. Те стоят плечом к плечу, чтобы не отступить перед натиском… Над молчаливыми домами словно повисла зловещая тишина, и чудятся багровые отсветы вспыхнувших вокруг пожаров… Пылает подожженная снарядами Пресня.
   Эта картина Валентина Серова всегда встает перед глазами, когда слышишь о Пресне или попадаешь в этот район, некогда арену ожесточенной схватки пролетариата Москвы с самодержавием, громкие отзвуки которой прокатились по всей России, говоря о близком крушении старых порядков. Героическая история Московского восстания, перегородивших Пресню баррикад, сопротивления брошенным на его подавление лучшим полкам императорской гвардии – все это, отдаленное более чем тремя четвертями века, уже перестало быть живой историей, живыми событиями – очевидцами которых являлись наши современники; теперь нужны вещественные свидетели тех дней, чтобы полнее представить себе их истинное значение и обстановку, в которой они происходили. Бродя по улицам и переулочкам старой Пресни, вглядываясь в фасады домов, уцелевших от начала века, лучше понимаешь, какие мужество и одушевление понадобились безвестным рабочим и жителям этого района, чтобы отважиться на единоборство с вооруженной до зубов властью…
   Я вновь обращаюсь к серовской картине, проникнутой трагедией самоотверженной борьбы пресненцев против беспощадной решимости защитников поколебленной царской власти, с бешенством отчаяния бросившихся на возникший перед ними призрак грядущего поражения…
   На Большевистской улице Краснопресненского района, в доме под № 4, размещен историко-революционный музей «Красная Пресня». Этот неказистый одноэтажный деревянный домик выбран не случайно: в нем в октябре 1917 года помещался военно-революционный комитет Пресненской части, руководивший восстанием в этом районе города.
   Экспонаты музея рассказывают посетителям о знаменитой массовой демонстрации рабочих Пресни 10 декабря 1905 года, которую возглавили две девушки – ткачихи Прохоровской мануфактуры Мария Козырева и Александра Быкова (Морозова). Современница – работница фабрики – так описывает этот день: «Казаки скакали вперед с офицером во главе, прямо на толпу, офицер уже командовал: «Бей их!»… Но в этот момент две девушки, несшие красное знамя с надписью: «Солдаты, не стреляйте в нас!» – вышли из толпы и встали перед всадниками. Казаки как будто остолбенели, опустили нагайки и… ни с места».