Назад

Купить и читать книгу за 33 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать

Пока мы рядом (сборник)

   Дверь распахнулась... и судьба Кирилла Сотникова, преуспевающего столичного журналиста, сделала крутой поворот. Нет, на пороге стояла не его первая любовь Майка Миленина, как ему сначала показалось, а ее дочка. И эта девочка попросила найти убийцу ее матери. Кирилл понимает, что только прошлое поможет ему разобраться в настоящем. Он вспоминает детство, верную дружбу трех романтичных мальчишек и одной девочки, их влюбленность в нее, первые разочарования и утраты, из-за которых «разбежались» их судьбы. И чем глубже он погружается в воспоминания, тем ближе разгадка гибели Майки.


Ольга Литаврина Пока мы рядом (сборник)

Пока мы рядом

   Созидающий башню сорвется,
   Будет стремителен лет,
   И на дне мирового колодца
   Он безумье свое проклянет.
   Разрушающий будет раздавлен,
   Опрокинут обломками плит.
   И, всевидящим небом оставлен, —
   Он о муке своей возопит.
   А ушедший в глухие пещеры
   Или к звездам тихой реки,
   Неожиданно встретит пантеры
   Наводящие ужас зрачки.
   Не избегнешь ты доли кровавой,
   Что земным предназначила твердь.
   Но молчи: несравненное право —
   Самому выбирать свою смерть.
Н.С. Гумилев

Глава 1
Сотников

   Понедельник. 27 августа
   Все в этот день, как нарочно, шло через пень-колоду. С утра я, Кирилл Сотников, журналист столичной газеты «НМ» – «Новости Москвы», с трудом продрав глаза после вчерашнего «мальчишника» по поводу возвращения из отпуска, убедился, что особенно торопиться мне незачем. В редакцию я уже опоздал и придется придумывать очередные «объективные» причины, а говоря проще, заниматься враньем, чего в последнее время – увы! – и так хватало в моей жизни.
   Врать я разрешал себе в основном женщинам, тем, которые особенно мне досаждали: просто хотелось избежать лишних истерик.
   По отношению же к любимому делу я старался свести вранье до минимума. Поэтому я все же начал поторапливаться. Наспех перехватив чая с бутербродом (никогда не любил кофе), я выбежал из дома, надеясь быстренько домчаться до работы на своем еще вполне приличном «Лендкрузере». Но «пень-колода» упорно брала свое: невезуха продолжалась. Машина не завелась, выяснять причину было некогда, и мне, избалованному кожаным салоном, пришлось тащиться в метро, как какому-нибудь среднему московскому инженеру.
   В итоге в редакции я появился поздно, в скверном настроении и с «особенной» головной болью (каждый раз наутро после дружеских посиделок казалось, что она болит как-то особенно невыносимо). Молча, перекинувшись только грустным кивком с коллегами, пробрался в свою клетушку. Вся наша большая редакционная комната была разделена тонкими перегородками на мизерные клетушки, где умещались только компьютерный стол и два стула и где подчас неплохо работалось под постоянное и привычное общее жужжание, как в июньском улье. Но сегодня мне не хотелось ни включать компьютер, ни листать рабочий блокнот, поскольку сдавать материал, договариваться об интервью, тем более ехать на место событий я был решительно не способен. «Пень-колода» не оставляла мне ничего другого, кроме тупого сидения перед компьютером и ожидания грозного селекторного окрика главредши.
   Но сегодня меня подстерегал совсем другой окрик. Точнее, не окрик даже, а тихий стук каблучков от входной двери и нетерпеливый голос дружбана по совместным гулянкам Дениса Забродина – Дэна, – чья клетушка сообщалась с центральным входом:
   – Кирюха! Ты все еще никак не въедешь? Тут к тебе…
   Я вынырнул из угрюмого оцепенения, посмотрел сначала на соответственно помятую после вчерашнего физиономию Забродина, а потом… Я еще толком и не понял, кто стоит в дверном проеме, как внутри сначала все замерло, а потом горячая кровь плеснула прямо в мозг, закололо в сердце и в висках – на пороге стояла моя первая любовь, смысл моей юношеской жизни – Майка, Майя Миленина, Златовласка, одноклассница, точь-в-точь такая, как в нашу последнюю встречу, – тоненькая, хрупкая, легкая. Что-то в ней всегда было особенное, от чего захватывало дух, как от купания в ледяной воде.
   Я тряхнул головой и протер глаза – но видение не исчезало. Наоборот, Майка, шестнадцатилетняя Майка Миленина, подошла и оказалась совсем близко, как будто и не было прошедших с той поры лет и я снова смогу пригласить ее на танец, как тогда, на выпускном…
   И, только придя в себя, я осознал, что чудес не бывает, что мне скоро стукнет сорок семь, а подошедшая девушка, хотя и поразительно похожа на Майку, в чем-то неуловимом совсем другая – чуть другие черты лица, рост, а главное, глаза – холодно и жестковато смотрящие глаза абсолютно незнакомого человека.
   Хорошо, что я не успел к ней обратиться. Совладав с собой, я предложил ей садиться и представился:
   – Кирилл Сотников, «Новости Москвы».
   – Элизабет Сименс, – чопорно и холодновато ответила гостья.
   – Простите, чем обязан? – спросил я, уже догадываясь, кто эта удивительная гостья.
   – Я сегодня из Лондона, господин Сотников, – продолжила девушка на довольно чистом, но с легким неопределимым акцентом русском, – вы, наверно, удивились, увидев меня. Мы с мамой очень похожи… Были похожи, – хмурясь, поправилась она, – я – дочь Ричарда и Мэй Сименс. Девичья фамилия моей матери Миленина. Вас я таким и представляла по фото. Нечто страшно важное заставило меня приехать, и именно к вам. Если нетрудно, пойдемте посидим в удобном для разговора месте, и я полностью вас информирую. Вам не запрещают отлучаться из редакции?
   – О, конечно, нет! Я весь в вашем распоряжении!
   Я все никак не мог отделаться от дежавю, хотя и помнил утром в зеркале свою физиономию невыспавшегося сорокашестилетнего холостяка! В лучшие дни дамы давали мне всего сорок, но рядом с этой девочкой я в любом случае выглядел эдаким «папиком». Впрочем, сейчас было не до себя. Все вчерашнее мгновенно забылось, я заторопился, как влюбленный мальчик, опрокинув стул, рассыпая бумаги, – скорее подать руку, скорее увести ее отсюда, где все клетушки словно замерли от любопытства и где она смотрелась так неожиданно и чуждо со своей неуловимо-иностранной манерой осторожно смотреть на собеседника и холодно подавать лишь кончики пальцев.
   На Страстном бульваре, где находилась наша редакция, милые местечки теснились на каждом шагу, и совсем рядом – самая старая кафешка, «Сластена», где подавали отличные пирожные и кофе и где я не был с самого детства, так как с детства же абсолютно равнодушен к сластям. Сейчас мне не придумалось ничего лучшего для девушки, чем это местечко!
   Мы выбрали самый отдаленный столик. Мне так хотелось подольше задержать ее руку в своей, и мы слегка замешкались возле ее стула. И тут Элизабет потянула руку к себе, и снова, как в редакции, прямо глядя мне в лицо материнскими глазами, произнесла тихо и жестковато, сразу ставя все на места:
   – Господин Сотников, нам с вами предстоит сугубо деловой разговор. Времени у меня мало, так что не будем отвлекаться.
   Слегка обескураженный таким холодным обращением, я, продолжая чувствовать себя старым и нелепым с этой совершенно спокойной девушкой, неловко плюхнулся на свой стул и заказал кофе и пирожные, стараясь незаметно рассмотреть ее как можно подробнее.
   Сердце постепенно успокоилось, и я уже понял, что, невзирая на редкостную красоту и очевидное сходство с матерью, она и в самом деле была существом отдельным, в особенности в манере поведения и в выражении глаз. У Майки глаза были золотисто-зеленые, широко открытые и доверчивые, как бы вбиравшие в себя прихотливый рисунок мира. А у этой совсем молоденькой девочки цвет глаз даже трудно было определить, так как на меня она почти не смотрела. На мир вокруг – тоже. Глаза ее были устремлены внутрь, в себя, и оттого она казалась отстраненной и как бы всему чуждой. Словно отгорожена от всего невидимой, но прочной стеной. И это странным образом меня успокоило и поставило все на свои места. Да, мне давным-давно не шестнадцать, я уже не юнец-студент на свадьбе моего друга с Майкой, а преуспевающий известный журналист, любимец публики (женщин в особенности), имеющий большую холостяцкую квартиру, престижную машину, мужественную внешность и, как думали многие, неуживчивый, злой и циничный характер.
   Окончательно придя в себя, я не спеша закурил и даже довольно нахально уставился на Элизабет – ничего особенного, обычная лондонская штучка, хотя что-то трудноуловимое все-таки не давало мне вести себя в обычной нагловато-флиртующей манере. А она, казалось, ничего не замечала. Сидела напротив меня, уставясь в чашку с кофе, и была так серьезна и даже печальна, что с меня окончательно слетели гонор, высокомерие и ерничество.
   – Господин Сотников, чтобы вам стала ясна суть моей просьбы, уточню некоторые детали. Сколько лет вы не виделись с моей матерью?
   – Более двадцати лет.
   – Тогда, возможно, вам неизвестны некоторые подробности ее жизни. Знаете ли вы, например, что она сделала отличную карьеру фотомодели, прошла строгий кастинг, участвовала в международных показах и ушла с подиума семнадцать лет назад, по настоянию мужа, преподавателя Оксфорда Ричарда Сименса, уже беременная мною?
   – В общих чертах от общих друзей… – уклончиво ответил я.
   – В таком случае позвольте начать с самой сути. Думаю, нет нужды говорить, что я выбрала именно вас не случайно и что, независимо от вашего решения, сегодняшняя наша беседа должна остаться между нами?
   – Как вам будет угодно, мисс Сименс.
   – Итак, к сути моей просьбы. Сегодня моей матери должно было быть уже сорок шесть лет. Уверяю вас, хотя я и кажусь иногда совсем глупенькой девочкой, я неплохо разбираюсь в людях. После сорока лет моя мать перестала меняться. Даже мне она казалась совсем молодой, как будто время для нее остановилось. Поэтому, надеюсь, вы узнаете ее на фотографии, которую она просила отдать вам, если… если что-то случится.
   – Что-то случится?.. – удивленно спросил я. Девочка не ответила. Открыв сумочку, она достала фото и протянула мне. Я увидел Майку в белом свадебном платье, такую красивую, что рядом с ней терялась любая женщина, – и особенную именно потому, что она как будто не осознавала своей красоты, не придавала ей значения. И словно она что-то знала, и знание это таилось там, внутри, в этих чуточку грустных, но все еще доверчиво раскрытых миру золотисто-зеленых глазах.
   Задохнувшись, я быстро перевернул фотографию. На обороте Майкиным летящим почерком было написано: «Киру на память. Я так любила вас всех – Веньку, Стаса и тебя!», а внизу полузачеркнуто: «Если меня не будет…»
   Пока я снова справлялся с сердечным удушьем, девочка, так же отстраненно и жестковато, продолжила:
   – Я привезла вам эту фотографию именно потому, что моей матери, самого близкого мне человека, больше нет. На днях в нашем оксфордском особняке, окруженном охраной, она была обнаружена мертвой, и есть основания предполагать, что это было убийство. Единственным утешением для меня было бы знать, что убийца наказан.
   Ее голос слегка дрогнул. Но она справилась с собой:
   – Мы не собираемся вмешивать в дело лондонскую полицию, тем более что есть основания подозревать в убийстве ваших соотечественников. Ваши стражи порядка нам тоже не нужны. Вы – единственный, кто может провести нелицеприятное журналистское расследование и выявить убийцу, кто бы он ни был и какой бы пост ни занимал. Это я и прошу вас сделать. Наказание останется нам – мне и моему отцу…
   Ее голос опять дрогнул, но и тут храбрая девочка взяла себя в руки.
   – Средства для проведения расследования у вас будут неограниченные. Сегодня же мы с вами откроем счет и будем переводить на него любые суммы. Поверьте, в деньгах мы с отцом не нуждаемся…
   Она помолчала, потом в третий раз за все это время взглянула мне прямо в глаза, и я увидел, как побледнело и осунулось ее лицо, как она еще юна и беззащитна и как страшно услышать ей мой ответ. Она сжала руки и выдержала мой взгляд.
   – Итак, согласны ли вы найти – здесь или за границей – человека, который убил мою мать?
   Никакой игре места здесь уже не было. Разом исчезли холод и отстраненность между нами. И когда я твердо выговорил: «Да!» – я услышал, как уже не «лондонская штучка», а маленькая, хрупкая, нуждающаяся в защите девчушка – дочь моей единственной любимой, Майки Милениной, – с облегчением перевела дух.

Глава 2
Бесс

   Вторник. 28 августа
   Я – человек несуеверный. В приметы и знамения не верю, а усредненные гороскопы и гадания из прессы кажутся мне просто ловким способом «обирания простачков». Но я абсолютно убежден в существовании некоей, как в книгах Айрис Мердок, «сети рока», объективной череды событий, не всегда зависящей от нашей воли, и верю своему внутреннему голосу, «голосу сердца», интуиции, если хотите.
   Впервые я услышал «голос сердца» после окончания школы, когда в жизни нашей дружной троицы – я, Венька Ерохин, или Вэн, Стас Долбин – вновь появилась Майка. Она вернулась в наше последнее дачное лето, случайно заехав к тетке в наш ведомственный дачный комплекс в Краскове, куда родители с первого класса со спокойной душой отправляли нас на все лето под присмотр большой семьи коменданта.
   И когда мы все вместе, с мамой Стаса, Майкиной теткой и Майкой, возвращались вечером с железнодорожной станции в наш комплекс «Звездочка», я впервые услышал свой внутренний голос, звучащий отчетливо и печально. Голос этот был, собственно, беззвучен, я не слышал слов, но точно знал, что он хочет сообщить мне. А он, невзирая на мою сумасшедшую мальчишескую радость от присутствия Майки, кстати, такую же радость я читал в глазах друзей, говорил, что эта девочка, на которую я боялся даже посмотреть, рядом с которой самые немыслимые красавицы из фильмов, жизни и книг казались «страшилками», эта девочка никогда не будет со мною рядом и что это дачное лето не повторится в нашей жизни.
   И я услышал это так ясно, будто бы со стороны увидел и себя – высокого спортивного паренька, русоволосого и сероглазого, героя дворовых девчонок, увидел Стаса Долбина, уже тогда широкоплечего, коренастого, стриженного «под бобрик», чье лицо красила только открытая улыбка, Веньку Ерохина, кудрявого, светлого, как Есенин. И – Майку, собиравшую в придорожной траве свои любимые разноцветные дикие гвоздички, такую недостижимо близкую, с чуточку грустными зелено-золотыми глазами.
   Впоследствии я приучил себя безусловно доверять внутреннему голосу, или интуиции, которая в отличие от гороскопов и гадалок никогда не ошибалась.
   Я слушал его и тогда, когда следующим летом поступал в МГУ на журфак и не добрал полбалла, – голос четко сказал, что я все-таки буду зачислен. Я слышал его, когда начал встречаться с девицами, выбирая самых «престижных», и когда некоторым из них – самым красивым – я еще на первом курсе позволил приобщить себя к таинству плоти. А вскоре, при очередной встрече, независимо от того, кончалась или не кончалась она торопливой, втайне от матери, постелью, – я ясно понимал, как Шестопалов в фильме «Доживем до понедельника», что «есть ошибка в курсе корабля» и что ни одна из этих признанных красавиц не поможет мне не то что забыть, а хотя бы слегка затенить особенный облик Майки Милениной, недостижимо близкой, с букетом диких гвоздичек в руках…
   Внутренний голос заставлял меня холодно хмуриться на собственной случайной свадьбе, соглашаться с женой, которую я терпел, когда она говорила об опасности ранних абортов. Он предупреждал меня всякий раз, когда я очертя голову кидался в очередную крайность, а из крайностей, собственно, и состояла вся моя жизнь.
   И вот теперь, в этот самый момент, когда я твердо произнес свое: «Да!» – я столь же твердо знал, что, во-первых, главредша, никак не желающая забывать нашей короткой случайной связи, ни за что не отпустит меня во внеочередной отгул, да еще связанный с этой редкой красоткой (она, кстати, видела ее, когда мы шли к выходу из редакции); во-вторых, если заняться этим расследованием всерьез, придется забросить все дела, все публикации, связи, скандалы, тусовки – и через месяц-два мои модные имя и перо перестанут быть на слуху и, соответственно, пользоваться спросом. В-третьих, у меня, конечно, имелись кое-какие связи в охранительных структурах, но удастся ли мне воспользоваться ими для расследования, сказать трудно. Со Скотленд-Ярдом же я и вовсе знаком только понаслышке. А что, если это и впрямь убийство и меня просто оттеснят от расследования те, кому это по долгу и положено?
   Все эти и множество других доводов теснились у меня в голове, а внутренний голос холодно твердил, что я никому не доверю расследование гибели Майки. Я вывернусь наизнанку, зароюсь так глубоко, как понадобится, и буду, если нужно, не спать, не есть, летать в Оксфорд, Лондон и обратно, добираться до самых верхов и подставлять свою непутевую голову, но отвечу на вопрос, заданный мне мелодичным голосом хрупкой иноземной девчушки и чуть печальными зелеными глазами на свадебной фотографии.
   Итак, дорогой читатель, я взялся за расследование по просьбе английской подданной Элизабет Сименс, или Бесс, как она просила называть себя. В тот же день мы открыли вместе с нею счет в Сбербанке, и я получил изрядную сумму наличными.
   А сегодня, во вторник, с утра сижу на телефоне и дозваниваюсь до нашей главредши, заранее зная ее реакцию.

Глава 3
Три мушкетера

   Среда. 29 августа
   Как странно в этих дневниковых записях обращаться к читателю, как будто я пишу их не для себя самого, чтобы отмечать любые мелочи в ходе расследования! Но, видно, журналистская жилка во мне неистребима. И какая, собственно, разница, пишу ли я для себя, или для Майки, или для Веньки и Стаса, которых я не видел – дай бог памяти – уже несколько лет, – или для этой милой, сдержанной английской девочки. Важно, что я погрузился в это дело с головой, как погружался в детстве в любимую книгу, и уже не могу отступить.
   Бесс остановилась в «Космосе». Мы договорились встретиться у нее сегодня, в среду, но прежде мне нужно было отпроситься у главредши, моей бывшей пассии Мариши, а так как и редакционные, и мобильные телефоны были наглухо заняты, пришлось ехать самому в редакцию.
   С Маришей, Мариной Марковной Суровой, я столкнулся при входе в редакцию и сразу же напросился к ней в кабинет. По ее лицу я видел, что она уже знает про Бесс и знает, о чем я хочу говорить. Лицо этой сорокавосьмилетней ухоженной женщины было некрасиво нахмурено, и на нем легко читалось начало разговора: девица ей не понравилась – слишком молода и слишком красива! – отпускать меня с ней ей решительно не хотелось, да и редакционные дела требовали, как обычно, моего внимания и присутствия. Поэтому и речи о дополнительном отпуске быть не может.
   В кабинете, спокойно глядя на ее умело подкрашенное лицо, так и не ставшее мне родным, я сразу приступил к делу:
   – Мариша, все, что ты скажешь, я знаю заранее. Поэтому не трать зря времени. Мне некогда объяснять, но, если ты не дашь мне отпуск, придется увольняться – такой случай.
   Мариша наморщилась еще сильнее и с видимым усилием, так, что слегка дернулись губы, спросила:
   – Кир, неужели ты из-за нее? Ведь на носу день города, сдача закладки Четвертого кольца, праздник 1 сентября? Отдать все Дэну Забродину, чтобы тебя сразу списали? Она хоть понимает, чего это стоит? И кто она тебе? Неужели я для тебя настолько незначима и незначительна, что даже простого правдивого слова не заслуживаю?!
   Мариша наклонилась и принялась рыться в сумочке, разыскивая носовой платок. Я не выношу женских слез, не умею ничем утешить плачущую женщину, чувствую себя беспомощным и начинаю злиться.
   Я раздраженно протянул ей заготовленное заранее заявление и отчеканил:
   – Марина Марковна, подумайте и сообщите мне о вашем решении. Отменить я ничего, к сожалению, не могу. Погибла женщина, которую я любил. Меня просят найти убийцу. И я его, черт побери, найду! Вот и вся правда, а сейчас, извините, мне отчаянно некогда.
   Я посмотрел ей в лицо, показавшееся чужим и старым, положил на стол листок и осторожно прикрыл дверь ее просторного кабинета.
   Мне отчаянно хотелось увидеть Бесс. К тому же она должна была рассказать мне все подробности и обстоятельства смерти Майки.
   Лето в этом году выдалось необычно жарким. Когда я вышел из душного метро на станции «ВДНХ», мне захотелось перелететь на крыльях небольшой путь до прохладного, даже несколько сумрачного, вестибюля «Космоса». Мы уговорились с Бесс встретиться прямо у входа, но вестибюль был пуст, и мне пришлось подойти к смазливой дежурной на ресепшене.
   – Да, да, – закивала с дежурной улыбкой белокурая раскрашенная куколка. – Вас, мистер Сотников, действительно ждали.
   – А что случилось? Где мисс Сименс? – с подступившей тревогой поинтересовался я.
   Девушка, все еще улыбаясь, посмотрела на табло с ключами, сняла один и протянула мне:
   – Ей пришлось срочно отъехать. Она просила дождаться ее в номере. Номер триста три, третий этаж, от лифта по коридору налево.
   – Как отъехать? – Я постарался взять себя в руки, но, видимо, на моем лице что-то мелькнуло, и куколка, уже без улыбки, заученно повторила:
   – Отъехать с сопровождающим. Вы не волнуйтесь, она обещала скоро вернуться. Сказала, что это минутное дело. Просила передать, что только заберет… – куколка чуть помедлила и так же заученно продолжала, глядя в свои записи: – Заберет досье господина Долбина.
   – Как?!
   – Досье господина Долбина, – куколка подняла на меня глаза с видом примерной ученицы, ожидающей от учителя пятерки. Ничего, кроме как взять ключи и подняться в номер, мне теперь не оставалось.
   И только в номере Бесс я обессиленно опустился на диван, уже не борясь с тревогой. Я не знал, что и думать. Девочка никого не знает в Москве! С кем же она согласилась поехать? Почему уехала, не дождавшись меня, даже не предупредив по телефону? А впрочем, кто я такой, чтобы меня предупреждать и со мною советоваться? Может ли она мне доверять и почему она доверилась мужчине, с которым уехала? Откуда он узнал о ней? И какое отношение ко всему этому имеет мой старинный кореш Стас Долбин? Кроме, правда, того, что он был женат на Майке…
   В любом случае мне ничего не оставалось, кроме как дожидаться Бесс. К счастью, в номер она с мужчиной как будто не поднималась, так что приготовленные на столе бумаги предназначались для меня. А бумаг – фотографий, журнальных статей, писем, даже заметок, исписанных Майкиным летящим почерком, – было предостаточно. И именно они были сейчас единственным, что могло заставить меня заглушить тревогу и ослушаться внутреннего голоса, призывавшего к немедленным действиям.
   Я поудобнее устроился за столом и принялся не спеша раскладывать бумаги в хронологическом порядке.
   …И наше прекрасное и ужасное детство заполонило казенный и претенциозный гостиничный номер «Космоса»…

   Мы подружились со Стасом и Вэном в первом классе. Наши с Вэном семьи жили тогда на улице Серафимовича, в доме два. В том самом знаменитом трифоновском Доме на набережной, где первые этажи были почти сплошь украшены мемориальными досками и куда в свое время Сталин, «для компактности», заселял семьи правительства и партии. Про себя я всегда называл этот дом «правительственным гетто». Вообще, я чувствовал себя чуждым этим столичным высшим кругам, не любил их и не уважал «коммунистического наследия». Возможно, это было влияние моего отца, вошедшего в элитарную семью матери со стороны и ненадолго и каким-то образом попавшего под каток репрессии. Довольно долго имя его было в нашем доме под большим запретом, и запомнился он мне только благодаря большой фарфоровой статуэтке – пограничнику с собакой, – присланной мне на пятилетие, и после развода длительной болезни матери. Мать я лет до семи почти не видел, в основном навещал ее в больницах, где пахло лекарствами и строго запрещалось шуметь и бегать.
   Так что в школу я собирался с большой радостью, надеясь, что там-то уж разверну свою энергию и неуемную, по мнению родных, фантазию.
   Школа находилась через дорогу, на набережной, которая тогда называлась набережной имени французского коммуниста Мориса Тореза. Раньше, как говорили, в этом здании был Институт благородных девиц, и школу постоянно грозились закрыть из-за «опасности обрушения». Здание, правда, стоит и до сих пор, но, когда я учился в третьем классе, школу все-таки закрыли и нас перевели в Лаврушинский переулок, рядом с любимой Третьяковкой. И там в пятом классе мы впервые встретили Майку… Впрочем, давайте все по порядку.
   Итак… Мы с Вэном жили в Доме на набережной, а Стас с матерью обитал напротив, с другой стороны Каменного моста, в нелепом кургузом желтом доме на перекрестье путей. Дом этот каждый год собирались сносить, но, как и здание нашей первой школы, он здравствует и до сих пор. Причин сдружиться у нас было вполне достаточно.
   Во-первых, выражаясь языком собаководов, мы имели «сходство родословных». Со Стасом нас объединяло то, что и его, и меня наши матери растили без отцов, из-за чего даже долгое время были дружны (правда, моя мать всегда держала какую-то невидимую планку повыше головы простоватой и неухоженной Стасовой матери. Зато Стас, в отличие от нас с Вэном, получал от своей матери столько любви и заботы, что и нам двоим, будь мы ему родными, досталось бы с лихвой). А Вэн, Венька Ерохин, хотя и жил в нашем правительственном «курятнике» и даже имел как мать, так и отца, оказался самым обделенным из нас троих (даже четверых, включая Майку), так как ребенком в семье Ерохиных он был приемным, а настоящих своих родителей не знал совсем.
   Во-вторых, учились мы все весьма средне, правда, по разным причинам. Долбину и Майке школьные предметы давались с трудом (Майке, как девчонке, – связанные с математикой, а Стасу с его неповоротливыми мозгами – все, где приходилось думать). А мы с Вэном охотно занимались тем, что любили, а именно: историей без заучивания дат, английским без перевода со словарем, литературой не по программе и русским – в плане совместного написания «пиратских рассказов». Все же остальные предметы мы попросту списывали, а при ответах кое-как выкручивались за счет юмора и памяти. В то же время, не желая огорчать родителей, все мы, по идее, нацеливались на вузы, по возможности престижные. Это заставляло нас все-таки дотягивать до приличного и необходимого в то время «среднего балла» аттестатов. А значит, требовало времени и сокращало наши свободные часы, вечно занятые всевозможными проделками и озорством. Здесь мы тоже не доходили до крайности: сдерживала боязнь быть изгнанными из школы – нашей престижной элитарной специализированной английской школы номер девятнадцать, носившей имя совершенно непостижимого для нас, но считавшегося страшно народным Виссариона Григорьевича Белинского. Ни тогда, ни теперь я так и не узнал, какое, собственно, отношение к образованию имел сей, как нас уверяли, «неистовый и передовой» критик, но в 1977 году школа его имени была окончена. Мы покинули ее стены (правда, с неплохими в итоге аттестатами) так естественно, что ни у кого ни разу потом не возникло желания отметить очередную годовщину окончания школы в любезном сердцу кругу одноклассников.
   Из десяти проведенных в школе лет мне запомнилось довольно мало. В пятом классе, когда нашу троицу только-только влили в класс, где училась Майка, я украл у учительницы английского игрушку – пупса размером с ладонь в детских одежонках – и собирался подарить Майке, как вдруг пропажа пупса обнаружилась, и мы, все трое, вдохновенно врали, что видели в коридоре какого-то таинственного незнакомца. А когда мне со скандалом пришлось-таки вернуть пупса, Майкина тетка запретила ей даже приближаться к нам.
   В седьмом классе мы на спор все втроем сократили окольный путь до дома, пройдя по Москве-реке напрямик по еще слабому льду поздней осени. Стас провалился, и хотя мы с Венькой не только вытащили его, но и самостоятельно добрались до противоположной пристани и выиграли спор, дома нас ожидал большой скандал, Стас долго болел воспалением легких, а моя мать впервые сама ходила к маме Стаса, умоляя не писать заявление в милицию. В восьмом мы, уже вчетвером, вначале даже с одобрения родителей, увлеклись книгами Брет Гарта и Фенимора Купера, а с ними и североамериканскими индейцами, впервые начали блистать свободными пересказами по-английски «Песни о Гайавате» и с гордостью делали надрезы на руках для братания кровью, даже придумали себе звучные имена. Я назывался Брэйвхарт – Отважное Сердце, Долбин – Вайтмастэнг – Белый Мустанг, а Майке досталось мелодичное имя невесты Чингачгука – Уа-та-Уа – Тише – о, тише! Правда, в итоге в конце восьмого класса все предметы, кроме английского и литературы, мы сдали на позорные тройки, и это окончательно переполнило чашу терпения Майкиной тетки, которая забрала ее из нашей школы и запретила общение с нами окончательно.

Глава 4
Сердца четырех

   Было где-то около половины пятого. Я так и сидел у стола, сервированного коньяком и фруктами, не замечая времени, когда из спальни раздался резкий телефонный звонок. Я кинулся к телефону, ударился коленом о вычурную тумбу, схватил трубку, но услышал голос не Майкиной дочери, а дежурной с ресепшена:
   – Господин Сотников? Вас просили подождать еще часа три-четыре.
   – Кто?! Кто просил? Почему не позвонили мне напрямую?
   – Не волнуйтесь. Вас как раз и просили не волноваться. Передали, что мисс Сименс вернется или свяжется с вами в течение указанных часов.
   – Благодарю, – хмуро ответил я, понимая, что ничего сверх этого не узнаю. Судя по всему, Бесс звонила не сама. Тогда почему звонивший не представился? Почему она не назвала ему номер моего мобильного телефона? А если полного доверия он не заслуживал, тогда как она могла уйти с ним, не дождавшись меня? При этом не зная никого в Москве? Хотя почему – никого. Кроме меня, она знала и Долбина – ведь она упомянула на ресепшен о его «досье». А раз знала его, значит, знала, как это опасно, ведь Стас давно уже широко известен в особых, узких авторитетных кругах!
   Я открыл бутылку коньяка и плеснул на дно одного из двух бокалов. В любом случае Бесс сейчас вряд ли есть на кого надеяться в Москве, кроме меня. По крайне мере, в связи со Стасом. А значит, в оставшиеся три часа мне необходимо взять себя в руки, сосредоточиться и попытаться пройти путь, которым мы пришли к позавчерашней встрече, с самого начала. Пройти для того, чтобы в дальнейшем не совершить никакой ошибки. Ведь искать здесь эту девочку некому. Пока там ее папаша Ричард поинтересуется ею, пока заработает наша неповоротливая правоохранительная система, время будет безнадежно упущено. Поэтому-то, Брэйвхарт, любая мелочь в твоих воспоминаниях поможет понять, кто мог опередить тебя в «страшно важном», как сказала эта девочка, деле. Надо еще понять, как включиться в эту гонку, если не победителем, то хотя бы на равных.
   И я продолжил разматывать свой «горестный свиток», который все равно уже не в силах был оставить на полпути.

   Итак, я был Отважным Сердцем, Долбин – Белым Мустангом, Майка – красавицей Уа-та-Уа, а Ерохин, конечно же, Зверобоем и Верной Рукой, другом индейцев. Такими мы были в нашей тайной от взрослых самостоятельной жизни.
   Я уже упоминал, что нас сближала с самого знакомства известная «неправильность» наших семей. «Неправильными», непривычными были и мы сами.
   Недаром я с детства не могу слышать любимое выражение моей матери – «человек не нашего круга». Да, мы были не «их» круга, мы отторгали этот узколобый ханжеский «круг» так же, как и он нас, и мы создали свое собственное нерушимое братство – братство чистых сердец, верности и чести, братство единственной любви и единственной, неповторимой дружбы – таких, о которых мы только читали в любимых книгах и тогда еще наивно надеялись сохранить…
   Не удивляйся, читатель, что я замучил тебя отвлеченными материями, так пока и не приступая к главному – к этим фотографиям и бумагам на столе, возле хрустальной вазочки с фруктами, от которых мне даже почудился знакомый Майкин запах – золотисто-зеленой свежескошенной луговой травы.
   Не удивляйся и сразу приготовься к тому, что за оставшиеся три часа я так и не притронусь к этим щемящим сердце бумагам. Причину ты узнаешь позже. А пока пройдемся еще немного путями нашей юности – возможно, узнав нас, действующих лиц этого невыдуманного детектива, ты сумеешь быстрее и лучше меня ответить на все запутанные вопросы…
   Люди привлекали мое неутомимое внимание с самого детства. Когда мне только исполнилось шесть, в конце лета мы дольше всех задержались с возвращением в Москву из Краскова. Вот тогда мне и взбрело в голову втайне от бабушки попробовать силу своей детской харизмы и самостоятельно найти попутчиков, чтобы вернуться в Москву одному и без денег.
   На мой взгляд, предприятие это удалось лучше некуда. Я совершенно беспрепятственно прокрался мимо комендантского домика за ворота, успешно дошел до станции и мгновенно обаял в ожидании электрички маму с дочкой моего возраста, которые довезли меня до самого нашего дома на улице Серафимовича и всю дорогу усердно потчевали очень вкусными крупными вишнями. Я с удовольствием рассказывал душераздирающую историю о том, как преданно ухаживаю за больной бабушкой на даче и самостоятельно доставляю из Москвы нужные лекарства. Возможно, они купили бы даже и сами лекарства, но я соврал, что рецепты хранятся дома, и с благодарностью распрощался с ними. Поздно вечером я явился к испуганной матери и продолжил свое вранье, уверяя, что приехал с бабушкой, что она задержалась и подойдет, но позже…
   Правда, радость от собственной храбрости и находчивости продлилась недолго. На следующее же утро мать отпросилась с работы и отвезла меня обратно в Красково, под бдительное бабкино око. И запомнилось мне не сочувствие и жалость к старенькой сухонькой бабке и соседям, которые почти до утра искали меня возле станции и по берегам извилистой речки Пехорки, а довольно неприятное открытие, которое пришлось мне сделать в конечном итоге. Открытие это я сделал чуть позже, когда вместо радости по поводу чудесного спасения мать и бабка принялись обсуждать варианты моего наказания – от запрета на встречи с друзьями до полной изоляции дома и перевода документов в другую школу. И даже не это особенно сразило меня, а то, как во время разговора мать и бабка толкали меня одна к другой, повторяя: «Это же твой сын, ты его и забирай, мне он не нужен!», «Это и твой внук, ты его так воспитала, забирай сама!».
   Я, конечно, поверил в свою полную ненужность им и впервые понял, что человек на свете одинок. И что для близких я – только объект постоянных поучений и совсем не похож ни на кого из них, кроме, может быть, таинственного отца, так что имею все шансы вырасти таким же ни на что не способным изгоем. Видимо, поэтому отношение к родным, не исключая матери, так и осталось у меня отчужденным и недоверчивым, совсем не таким, каким оно было, к примеру, у Стаса.
   Правда, природного моего интереса к людям это происшествие не убавило. Наоборот, постоянно и строго судимый в собственном семействе, я раз и навсегда избавился от привычки кого-то судить и наставлять. Слава богу, в моей профессии эта привычка совершенно излишняя. Люди не перестают притягивать меня такими, какие они есть, со всеми своими грехами и пороками, без которых они были бы пресны и безлики. Я не навязываю людям себя, напротив, я готов часами выслушивать их исповеди при условии полной искренности. Возможно, именно эта черта во мне и привлекает женщин – мое внимание к их внутреннему миру они принимают за другое чувство, а моя боязнь обидеть их заставляет бесконечно затягивать скучные, однообразные связи…
   Что же до тех, кого я действительно любил, – они были со мной так недолго, что даже сейчас мне невыносима мысль, что в реку нашей юности никак нельзя окунуться дважды…
   Ладно, пусть хотя бы этот коньяк оживит мою горькую память. Наш союз «сердец четырех» состоял из Стаса, жившего в нелепом домике напротив Дома на набережной, и нас – Веньки, Майки и меня, – отторгнутых узким кругом «правительственных детей», живущих в нашем доме.
   Венька Ерохин был действительно похож на Есенина, еще не оглушенного сокрушительной славой «московского повесы». Жилось ему нелегко – его вечно шпыняли за то, что он «босяк безродный», «подкидыш» и «не ценит своего счастья». Но ни до него, ни после я не встречал человека, который так умел бы радоваться. Настроение Веньки практически никогда и ни от чего не портилось. Если его не пускали гулять – он радовался тому, что может сидеть дома и придумывать новые сюжеты для наших похождений. Если обзывали «безродным» – радовался, что настоящая его мать, конечно, не такая кислая и унылая, как приемная Валерия Васильевна. Если погода была плохая, Венька с радостью оставался у меня или у Стаса, а когда нас выгоняли из дома – с удовольствием строил в тогда еще заросшем Репинском сквере шалаш. Он радовался, глядя на Майку, и, думаю, больше меня и Стаса любил ее. Любил не для себя, а для нее самой. Мы тогда, конечно, все ходили в атеистах, но Венька действительно любил нас – всех троих – по Библии, как самого себя. Так же, как в себе, ему не все и не всегда в нас нравилось, и так же, как в себя, он в нас верил – верил, что ни один из нашей четверки не предаст ни дружбы, ни любви. Так оно и было до тех пор, пока мы были все вместе. Пока в восемнадцать лет Майка скоропалительно не выскочила замуж за Стаса и столь же скоропалительно не разошлась с ним…
   Но это уже другая история. А мы вернемся в нашу девятнадцатую школу и в наш бесшабашный восьмой «А».

   Вторым в нашей четверке был, конечно, Стас Долбин. В наше братство «отверженных» попал он, видимо, потому, что в классе его не признали. В нашем восьмом «А», где в основном учились те самые «правительственные» детки, Стас с его крестьянскими корнями, простоватой мамой и непрестижным желтым домишкой, который периодически порывались сносить, оказался даже не белой, а просто туповатой и ограниченной «вороной». И только в нашем «особом» кругу он прижился, только мы ценили его прямоту, необычную физическую выносливость и добрый, простоватый и беззлобный юмор. С нами Стас был именно таким, каким мы его видели. И если бы не Майка, он охотно мирился бы со вторыми ролями. Только ради нее он после восьмого класса перевелся в спортивную школу и почти забросил наше наивное детское братство ради большой спортивной карьеры. А когда понял, что и в спорте не нахватает звезд с неба, пробился на телевидение каскадером, выполняя уникальные трюки, за которыми мы с Венькой следили с замиранием сердца. Именно здесь наконец Стас нашел себя, стал лучшим и все-таки покорил нашу Златовласку. А мы… К тому времени мы все стали соперничать друг с другом и были уже не так близки, как раньше.
   После их свадьбы мы отдалились еще сильнее. Не знаю, как Вэн, а я совершенно не воспринимал Майку женой кого-то другого. Или, вернее, не мог воспринимать Майкиного мужа как нашего прежнего Стаса.
   Должно быть, с «Есениным» происходило то же самое – он с головой погрузился в учебу и работу. Он окончил Ленинский педагогический, работал учителем в подмосковной школе, где ему дали служебную комнату. Он очень хотел перебраться куда-нибудь от Валерии Васильевны. И наконец ему это удалось. Несколько раз я встречал его имя в газетах. Писали, что он работает над авторской методикой преображения ребенка через Слово, сначала восторгались, потом безжалостно ругали, потом восторгались снова…А год назад однажды я получил приглашение, пришедшее в самый неудачный момент: я как раз собрался лететь в очередную «горячую точку» и уже занес в редакцию сумку с вещами. На глянцевой твердой открытке незнакомым каллиграфическим почерком было выведено: «Уважаемый господин Сотников! Имеем честь пригласить Вас от лица руководства на открытие Центра реабилитации наркозависимых по адресу: Красково, поселок «Звездочка». Надеемся, Вы сумеете отметить в прессе значение этого благотворительного центра под патронажем лично Главы администрации Московской области г. Громова». Под текстом так же каллиграфически было выведено: «Директор Центра Ерохин В.С.»
   Я дважды перечитал открытку и хотел уже швырнуть ее в корзину для бумаг, как из селектора над редакционными клетушками раздался бодрый голос Мариши: «Господин Сотников! Командировка отменяется. Нас просят выслать человека для освещения церемонии открытия какого-то моднейшего реабилитационного центра. Директор, кажется, твой друг, так что будь добр, обеспечь нас чем-нибудь «жареным» из наркоманского быта. А в командировку полетит пусть лучше Забродин, у него моджахеды получаются рельефнее. Того и другого срочно жду в кабинете».
   И я опять попал в «сети рока», описанные Айрис Мердок, и мне предстояло увидеть Веньку, а значит, и Стаса, и Майку… Даже сейчас мне трудно и страшно вспоминать все, что тогда случилось…
   …Резкий стук в дверь прервал мои воспоминания. Я мигом оказался у двери, но вместо долгожданной Бесс, маленькой и беззащитной Бесси, за дверью оказалась совсем не маленькая и уж тем более не беззащитная дежурная администраторша с профессионально-любезным выражением немолодого лица:
   – Господин Сотников? Мы очень просили бы вас спуститься и сдать ключи от номера. Мы, к сожалению, считаем нежелательным нахождение гостей в номере после двадцати трех часов. А сейчас уже двадцать два тридцать!
   Надо же, как незаметно пролетело время! А мне так не хотелось уходить, ведь Бесс могла позвонить в любое время!
   – Не беспокойтесь, господин Сотников, – продолжала администратор, словно читая мои мысли, – оставьте свои координаты, и мы передадим любую информацию на ваше имя. Бумаги можете забрать с собой, у вас еще полчаса времени. И, разумеется, в случае необходимости завтра днем милости просим! А сейчас позвольте проститься.
   И администратор, одарив меня еще одной дежурной улыбкой, закрыла дверь.
   Ну что ж, мне ничего не оставалось, как допить коньяк и собрать разложенные на столе бумаги Майки. Правда, заглянув на всякий случай в спальню, я с огорчением убедился, что в номере, кроме Бесс и меня, все же кто-то побывал: под той самой вычурной тумбочкой, о которую я давеча ушиб колено, неожиданно слабо сверкнул бело-черный мобильник, свирепо чем-то расплющенный. Скорее всего, каблуком…
   Я решил оставить мобильник на прежнем месте и с папкой в руках спустился в вестибюль.
   Девушке на ресепшене я продиктовал все номера своих телефонов, взял с нее слово, что любая информация от мисс Сименс будет передана мне незамедлительно – хоть днем, хоть ночью, и вскоре вновь очутился в метро, теперь уже полупустом. Именно это обстоятельство и позволило мне заметить человека, как-то очень последовательно придерживающегося моего маршрута: за мной перешел улицу, спустился в метро, сел неподалеку и сразу же прикрылся газетой. Непримечательный такой человечек…
   Выйдя из метро и чуть поплутав по улицам, я окончательно убедился, что, как и Бесси, попал под пристальное наблюдение. Теперь за мной шли два человека. И только желание помучить «их» подольше заставило меня войти в квартиру и остаться в ней до утра.
   Весь следующий день я планировал посвятить поискам Стаса.

Глава 5
Долбин

   Ну а пока я еще не отключился на своем холостяцком диване, ты, мой читатель, узнаешь наконец причину, заставляющую меня оттягивать знакомство с бумагами, что оставила мне Бесс Сименс. Надеюсь, посвящая тебя в суть дела, я смогу избежать связанной с этим головной боли и бессонницы.
   Однажды на нашей большой кухне в Доме на набережной – это было в шестом классе, когда четверка – я, Вэн, Стас и Майка – особенно была слитной и дружной, – я нашел подготовленные на выброс старые бумаги моего отца. Там была и затертая фотография – я сразу сунул ее в карман! – где они с матерью были совсем молодыми, а главное, такими красивыми, какими я никогда их и не представлял. Еще были какие-то письма, которые мне тогда не пришло в голову спрятать, а главное, исписанные рукой отца странички со стихами поэта, о котором я тогда ничего не знал и о котором в то, еще советское, время не принято было упоминать. Имя его я запомнил сразу – Николай Гумилев. Первые прочитанные строчки – из стихотворения «Лесной пожар» – запомнил на всю жизнь:
Ветер гонит тучу дыма,
Точно грузного коня.
Вслед за ним неумолимо
Встало зарево огня.
Вот несется слон-пустынник,
Лев стремительно бежит.
Обезьяна держит финик
И пронзительно визжит…

   Образы этого стихотворения так поразили меня – особенно визжащая обезьяна, – что я спрятал эти записи. Сама случайность и неожиданность этого открытия накрепко отпечатала имя Гумилева в моей памяти. Правда, когда мать выбрасывала остальные бумаги, я ненароком задал ей вопрос об этом поэте, она холодно заявила – с таким же выражением лица, с каким говорила, что «этот человек не нашего круга», что Гумилев – белогвардейский офицер и в 1921 году был расстрелян за «подрывную деятельность». Такие сведения только разожгли мое любопытство. Разумеется, наша четверка разузнала о Гумилеве все, что возможно – было возможно! – и выучила все найденные мною стихи.
   И если всех остальных встреченных за мою жизнь женщин я, как герой фильма «Доживем до понедельника», считал «ошибкой в курсе корабля», то с Майкой все было по-другому. У меня так же, как у Гумилева, Николая Степановича, который действительно был расстрелян, «… сердце прыгало, как детский мячик. Я, как брату, верил кораблю. Потому, что мне нельзя иначе. Потому, что я ее люблю…».
   Тогда я даже и не видел, как она хороша. Не видел, так как долго не решался как следует всмотреться в нее. Но только с ней у меня захватывало дух, по телу бежали страшные и приятные мурашки. Подобное чувство я испытал тогда уже не первый раз – впервые оно возникло у меня в шесть лет и было связано с девочкой из Краскова, от которой осталось в памяти только имя – Маша Короткова.
   Воспоминаний о Майке Милениной и о моих друзьях я всегда боялся. Собственно, это никакая и не тайна: боялся я не самих воспоминаний, а связанной с ними (хотя и не всегда возникавшей) душевной боли, от которой не было спасения.
   Как в рассказе Чехова «Припадок», она приходила в какой-то момент и буквально доводила меня до безумия (к счастью, временного) ощущением невозвратимой потери.
   Начиналось всегда одинаково.
   В какой-то момент, просматривая свои детские записи, давние письма друг другу, разглядывая старые фотографии, особенно летние, красковские, я вдруг совершенно отчетливо видел перед собой то место нашего поселка, которое мы тогда, в последнее лето, поклялись запомнить… Время останавливалось. Рядом с собой я видел забор нашей «Звездочки». Я окунался в плотное дрожащее марево летнего зноя. По колкому ковру из тысяч сухих еловых иголок я подходил и садился на одну из двух садовых скамеек вокруг прямоугольного деревянного стола с процарапанными навеки буквами «К.+М.», «С.+М.», «М.+В». Вокруг стола и скамеек росли большие старые ели, такие густые и высокие, что заслоняли небо – высокое, прозрачно-голубое, волшебное, – небо нашего детства. И, как тогда возле Майки с букетиком диких гвоздик, я остро ощущал, как это радостно и бесценно – и этот зной, и запах еловых иголок, и скамьи, и некрашеный прямоугольник садового стола… Бесценно, потому что потеряно навсегда…
   Но настоящая душевная боль поднималась позднее, когда за этой картинкой из прошлого появлялась другая…
   Между нашим Красковом и следующей станцией – Малаховкой – параллельно железной дороге петляла пешая тропа, то теряясь в высокой траве луга, то обходя деревянные дачные заборы. В одном месте она шла по краю высокой опасной осыпи, рельсы блестели внизу, а дачные заборы вплотную подступали к ней сверху. Этот крутой песчаный откос находится примерно на полпути между Красковом и Малаховкой. Он был нашей любимой «спортивной» площадкой, разумеется, тайной от родных, не позволявших нам даже выбираться за забор «Звездочки». На этой «тренировочной площадке» мы укрепляли мышцы и блистали храбростью перед Майкой, прыгая с тропинки прямо на дно песчаного карьера, а потом с усилием карабкаясь вверх по оползающему песку. Майка смотрела на нас со дна карьера. Там каким-то образом была установлена пара больших качелей. Храбро слетев вниз, мы получали в награду позволение покачаться рядом с ней, на соседней доске.
   И самой невыносимой картинкой моей памяти было так и оставшееся единственным в жизни мгновение полного счастья – здесь, на качелях, глядя в обжигающие золотисто-зеленые глаза, махая руками вслед дальним поездам и ловя ответные взмахи из окон. Ни до, ни после я не испытывал ничего похожего…
   Этому чувству не нужно было ни успеха, ни славы, ни денег, ни даже ответной любви. Оно просто было, появлялось ниоткуда и исчезало в никуда.
   За свою уже не очень-то короткую теперь жизнь я ощутил и забыл множество чувств, связанных с завершением большого труда, успехом в карьере, получением или проигрышем денег, близостью с женщинами. Я отдал бы все их, чтобы только вернуться к этим простеньким детским картинкам. Такой полноты жизни я больше не испытывал и знал, что не испытаю ни разу в будущем, как будто тогда у моего сердца кончились силы, а я так и не сумел их восстановить.
   Детская, нерассуждающая, ничему и никому не обязанная сила радости исчезла, а душевная боль осталась. И эта потеря делала эту боль такой невыносимой, что от нее не спасали ни алкоголь, ни снотворное. От нее хотелось просто бежать, бежать чисто физически, не боясь ни машин, ни уличных драк, – любое событие, любая физическая боль были лучше этой тоски, расползавшейся от сердца и, как при тяжелой болезни, ломившей все тело. Спасало только сознание, что через какое-то время она пройдет сама собой.
   Так что я не придумал ничего лучше, как постепенно допить оставшееся в доме спиртное, разобрать бумаги Бесс, уже не боясь самых горьких и страшных воспоминаний, и отдаться на волю тоскливой бессонницы в надежде, что утром беспокойство о доверившейся мне хрупкой иностранной девочке поставит меня на ноги. А пока…
   В восьмом классе тетка действительно перевела Майку в другую школу. И это неожиданно сплотило нашу троицу еще сильнее. В каком-то смысле Майка всегда стояла между нами. Мы знали: выбери она одного из нас – и наше братство распадется. Двоим отвергнутым останется зализывать раны, а избранник заплатит за счастье потерей открытой и прямой дружбы нашей юности. И все же, чтобы быть с ней, каждый из нас готов был заплатить любую цену.
   В одном из рассказов Александра Грина герою предлагают изменить время своей жизни: он должен выбрать отрезок времени, в который хотел бы вернуться в прошлое. Правда, оставалось неясным, попадает ли он на эти годы в прошлое или в будущее. Герой, как сделал бы и я сам, выбирает время своих встреч с единственной любовью – Ольгой Невзоровой. Но вместо прошлого каждый раз оказывается в будущем. Сначала на больничной койке, а потом – не просыпается совсем… Я мог вернуть прошлое только на фотографиях; но если бы представился реальный выбор – наверное, потому меня так и поразил гриновский рассказ, – я, как и герой рассказа, хотел бы быть с Майкой Милениной или не быть совсем…
   Стас после восьмого тоже перешел в спортивную школу. А мы с Венькой после уроков полюбили лабораторию при кабинете биологии. Там стоял замечательный скелет, на плотный картон были наклеены засушенные колоски и травы, в банках застыли заспиртованные лягушки… А раскладывая в тематическом порядке огромные биологические таблицы, мы узнавали о непонятном происхождении человека, о различии рудиментов и атавизмов и, как доказательство этому, часами рассматривали изображение знаменитого, заросшего собачьей шерстью человека, Адриана Евтихиева.
   Мы еще не расстались с нашим наивным, прямодушным детством. Мы путешествовали к острову сокровищ и досочиняли «Похищенного» и «Катриону».
   Разумеется, мы готовились к поступлению в институты, и хотя не слишком радовали успехами учителей и родителей, но все же не доставляли им и особых хлопот, в отличие от Майки и Стаса.
   Но об этом подробнее. Стас из своей спортивной компании выбирался к нам теперь гораздо реже и, как нам казалось, без особо большой охоты. Он сильно вырос и возмужал, казался взрослее и увереннее нас. Странный горьковатый осадок оставляли у нас с Венькой короткие встречи с ним и – на днях рождения – с его мамой, Антониной Петровной. Нам казалось, что наш Вайтмастэнг, наш сильный, веселый, надежный Портос уже никогда не будет прежним, что из нашего рыцарского книжного мира он ушел в другой мир, не признающий законов, построенный на каких-то иных ценностях, жестокий и равнодушный.
   Мы с Венькой опасались за Стаса и не могли принять его грубоватых новых «корешей», слишком «моднявого» прикида, вранья и шальных денег, полученных якобы «за соревнования». Антонина Петровна была во всем согласна с нашим отношением ко всему этому, но сын с некоторых пор, видимо, и с ней привык обращаться, как с нами, – небрежно и свысока, держа невидимую, но четкую дистанцию.
   И все же Стас почему-то нуждался в нас. Может быть, уже тогда, в отличие от нас, он понимал, что это братство будет единственной ценностью в нашей жизни и его стоит беречь. Он звал нас на соревнования, в которых принимал участие, писал со сборов смешные мушкетерские письма. А когда начал выезжать за границу, привозил всякие подарки и сувениры.
   И только тогда, в июне, когда Стас с Майкой пришли в нашу девятнадцатую на выпускной, и я, и Ерохин без слов поняли, кого выбрала наша Златовласка.
   Этим летом мне впервые пришла в голову мысль, что любую муку человек вправе прервать добровольным уходом. Я помню, как четко стояли у меня перед глазами дрожащие буквы на листке бумаги: стихи, переписанные моим отцом: «Но молчи: несравненное право – самому выбирать свою смерть…» Я, помню, продумал и способ ухода – уехать из Москвы и замерзнуть в большом красковско-томилинском парке, заснуть в снегу, баюкая себя мыслями о лице с золотисто-зелеными глазами… Но было долгое лето, потом осень. Я незаметно включился в круговорот всяческих комиссий и экзаменов, не добрал полбалла на журфак и тут же определился на филфак. Все это я делал почти механически, в угоду матери, которая давно распланировала мое будущее. Чтобы не зависеть от нее, я выбрал заочное отделение. Пришлось устраиваться на работу, и вся эта круговерть помогала мне скоротать время до зимы, а зимой я встретил свою первую женщину, уехал от матери, стал таким же взрослым, как Стас, и всерьез вознамерился забыть Майку…
   Самым страшным для меня и, думаю, для Веньки празднеством стала свадьба Стаса и Майки…
   А вот и они – свадебные фотографии. Вот пьяные в дымину, через силу улыбающиеся в объектив я и Вэн. Вот сосредоточенный Стас и почему-то грустная Майка, в белом платье, такая… Такая, что мы боялись даже смотреть на нее.
   Такая, что стоило мне опять увидеть фотографии, и невыносимая душевная боль разогнала хмель, сбила меня с ног и погребла под собою. Я знал по опыту – от этого нет спасения, нет сна и нет никакого иного дурмана, чтобы остаться в рассудке. В первый раз, когда я скатился в нее, как в снежную лавину, это закончилось койкой в ЛТП (нынешней наркологии), белой горячкой и полной потерей личности – я избавился от тоски вместе с самим собой. Долгое «собирание» себя по кусочкам запомнилось мне на всю жизнь.
   Я смотрел, как за окном серело утро, и не находил средства от тоски.
   Звонок мобильника буквально спас меня – голос Бесс был именно то, что было мне сейчас нужно.
   – Слушаю?! – бешено заорал я в трубку.
   – Привет, Сотник! – низкий хрипловатый «приблатненный» басок меньше всего походил на колокольчик доверившейся мне беззащитной девчушки. – Думаю, ты уже понял, что Бесси у нас. Условия ее передачи тебе предстоит уточнить у твоего кореша Стаса. И поторапливайся, пока она цела. Обращаться в ментовку бесполезно, а ей это будет стоить отрезанного ушка. Ты ведь не захочешь подвергать бедняжку таким испытаниям? Где нас найти, Стас сообщит тебе сам. Срок тебе – чем быстрее, тем лучше. Поторапливайся…
   – Кирилл Андреич! – услышал я в трубке по-настоящему растерянный голос Бесс. Она хотела добавить еще что-то, но голос прервался, как будто ей зажали рот, и тут же связь прервалась. Я еще пытался кричать в трубку, что на все согласен и прошу только помочь мне найти Стаса, но, поняв, что меня уже никто не слушает, чуть не разбил мобильник об пол. И вспомнил тот дорогой бело-черный аппарат, грубо раздавленный каблуком…
   Это на меня подействовало. Я вернулся в действительность и сразу приступил к действиям.

Глава 6
Семейные связи

   Как раз на сегодня я уже наметил встречу с моей матерью. Многолетняя, хотя и не близкая, подружка Антонины Петровны Стасовой, она вполне могла помочь мне в поисках.
   Тоненькая английская девочка с Майкиным лицом находилась в опасности, и это действовало на меня лучше всякого допинга. Есть мне не хотелось, в рот, кроме крепкого чая, ничего не лезло. Я привел себя в порядок, позвонил матери, что приеду, и помчался на родственную встречу.
   Пока я нахожусь в дороге, еще немного предыстории…
   У нас с матерью – одинаковые отчества. Кирилл Андреевич и Полина Андреевна. Собственно, в этом и заключается почти единственное сходство между нами. Все остальное в матери всегда было для меня непонятным и чуждым, как в песне беспризорников: «Родила меня не мать, а чужая тетка!»
   Мать, видимо, переносила на меня свои чувства к моему отцу: любви, если она и была вначале, я не застал, зато мне достались постоянное осуждение и некое враждебное любопытство: что еще я могу выкинуть по наущению отцовских неуправляемых генов и откуда воспоследуют новые неприятности?
   Такой я запомнил ее в нашей огромной квартире в сталинском доме, где на моей памяти уже не было отца. Одну комнату в ней занимала мать, другую – так же единолично – дед, бывший референт Кагановича; третья, большая гостиная, – служила местом сборищ знакомых матери, «людей нашего круга», детей членов правительства. Полянских, Лукьяновых и других… А еще одну, самую маленькую и неудобную, занимали мы на пару с бабкой, редким человеком в моем семействе, воспринимавшим меня как равноправного члена семьи, а не разболтанного приблудного приживала. Еще я запомнил детские страшные сны в этой комнате и постоянную гнетущую атмосферу огромной холодной квартиры, словно впитавшей тревогу и страх ее бывших хозяев. Кто знает, как пришлось им оставить свое жилище? Запомнился мне лифт, так называемый «черный», поднимавшийся прямо в кухню, в отличие от «белого», обычного лифта в подъезде, длинные коридоры со множеством встроенных шкафов и шкафчиков и просторная ванная, где иной раз утром обнаруживался объект постоянной травли – крупный кожистый черный таракан размером с жука-носорога. Только в южных странах встречал я впоследствии нечто подобное.
   Семейное гнездо давило на меня своими размерами, пустотой и негостеприимством. Даже с лучшими друзьями – Майкой, Вэном и Стасом – мы предпочитали собираться или в сумрачном голом дворе возле нашего тринадцатого подъезда, или – еще лучше! – в скверике напротив Дома на набережной. Репинский сквер – там, на высоком пьедестале, красовался памятник Репину с холстом и кистью, задумчиво глядящему на наш тот самый зимний переход на спор через Москва-реку по льду. Как только мы со Стасом тогда не провалились!
   А когда я уже учился на заочном и параллельно подрабатывал в Центральной государственной библиотеке (тогда – имени Ленина), произошло событие, которому я обязан окончательным разрывом с «отчим домом».
   В особый читальный зал с редкостными оригинальными изданиями – радостью и мечтой библиофилов – я устроился не столько для студенческого прокорма – мы отлично питались стараниями бабки, замечательной хозяйки и кулинарки, – сколько для свободного доступа к чтению всяческих раритетов. Почти половину рабочего дня я проводил между книжными стеллажами, за стоящим там крошечным рабочим столиком, неотрывно вчитываясь в своего любимого Гумилева, совершенно неизвестного мне Есенина и труднодоступных тогда зарубежных писателей – Апдайка, Сэлинджера, Пристли и Фолкнера. Вторую, никчемную на мой взгляд, половину дня я сидел в читальном зале и носился по заявкам читателей с тяжеленными подборками книг.
   Коллектив нашего читального зала полностью состоял из женщин, хотя и разного возраста, но в большинстве своем незамужних. Для них, наоборот, общение с читателями было самой приятной частью работы с далекими перспективами. Даже я неоднократно слышал легенду о том, как «Раечка, которая сейчас в декрете», познакомилась прямо в этом зале с будущим мужем, доктором наук, как ему особенно милой и трогательной показалась ее фигурка в сером библиотечном халате и маленькие ножки в шлепанцах. Всю вторую половину дня читатели обсуждались, оценивались, а между книжными рядами устраивался парикмахерско-косметический салон с целью надежного пленения докторов наук и профессоров.
   Сначала на мне, как на потенциальном женихе, тоже попытались было проверить коготки. Но мне казалось, что на всех них – и молодых, и старых – лежал густой налет библиотечной рутины, а серые библиотечные халаты и шлепанцы не вызывали ничего, кроме отвращения. Поняв это, они тут же ополчились на меня. Проявив чудеса изобретательности, коллеги действительно в конце концов сумели сделать мою жизнь невыносимой. А когда последовал вызов на ковер к начальству (тоже женщине, кстати) за непозволительное чтение «антисоветской литературы» в течение рабочего дня, терпение мое лопнуло.
   В день выдачи зарплаты, перед самым Восьмым марта, чтобы по-настоящему отомстить, я подобрался к сумочке моей самой зловредной гонительницы, выкрал у нее всю наличность и спрятал деньги между книгами прямо над ее рабочим местом.
   Два дня ее утробные рыдания и показное сочувствие злорадных подруг наполняли меня гордостью восторжествовавшего правосудия. Как Шерлок Холмс, я участвовал в расследовании, а когда оно зашло в полный тупик и распухшая «харизма» врагини уже начала вызывать жалость (я и не знал тогда, что она живет на одну скромную библиотечную зарплату!), я признался в содеянном и торжественно вернул похищенное. Разгорелся страшный скандал. Коллектив возопил, что недаром подозревал меня во всех смертных грехах. Срочно созвано было производственное собрание, на которое вызвали мою мать и, приняв ее слезливые извинения, обещали дела не возбуждать (только позже я узнал, какой это было липой!), но в качестве одолжения разрешили мне, как опозорившему звание советского библиотекаря, написать по-хорошему заявление об уходе.
   Разумеется, по дороге домой мать пыталась вовлечь меня в бурю своих эмоций. Мне было жаль ее, было, конечно, стыдно – я чувствовал себя преступником. И в то же время отчетливо понимал, что никогда не смогу объяснить матери свою собственную точку зрения на все это и пора мне, чтобы перестать приносить всяческие неприятности, отрываться в самостоятельную жизнь.
   Вечером этого же дня меня ждал тяжелый разговор с обычно молчаливым дедом. Дед заявил, что я опозорил не только звание библиотекаря, но и все наше семейное гнездо на улице Серафимовича, доставшееся нам благодаря его огромным заслугам, и что мне здесь, как и в коллективе читального зала, больше не место.
   Наутро я собрал вещи и переехал в общежитие. Правда, официально мне, как заочнику и москвичу, места не полагалось. Но когда я напряг-таки силы и обаял комендантшу (сорокалетнюю незамужнюю тетку, кстати, прямую, незлобную и по-человечески мне симпатичную), у меня не только отпали проблемы с жильем до конца учебы (а захотел бы – так и дольше!), но и образовалась хоть и крохотная, но отдельная комнатушка. Где именно она, Раиса Петровна, вскоре и сделала меня мужчиной. Женщиной она оказалась не ревнивой и все мои многочисленные грехи списывала на «молодое дело». Зато бескорыстно подкармливала, обстирывала и привечала меня, так что все эти годы была мне по-своему ближе, чем даже родная мать.
   Хотя почему «даже»? В доме на улице Серафимовича я с тех пор никогда не был, лишь регулярно встречался в Репинском сквере с любимой бабкой.
   Без меня умер дед. Бабка пережила его ненадолго. А тут как раз грянули новые времена. Оставшись одна и потеряв, видимо, надежду на личную жизнь, мать сдала квартиру фирме «Макдоналдс», за что по договору не только получила отдельную жилплощадь, но и выплату четырех-пяти тысяч долларов ежемесячно. Богатство только обострило ее природную жадность: она захватила с собой нашу старенькую приходящую няню – тетю Нюшу, все домашние хлопоты поручила ей, сама же затворилась в «однушке» на Нагорной улице, ни с кем не общалась, в квартиру впускала только меня (постоянно жалуясь мне на «маленькую пенсию» и сама себе веря), да и то не чаще раза в два-три месяца, а так – ограничивала общение телефоном. Раньше мать тратила все свое время на бесконечные телефонные разговоры. Теперь, когда они сделались платными, она предпочитала писать знакомым и в особенности мне длинные запутанные письма, жалуясь, что никак не сможет выслать обещанный подарок внучке, ведь цены страшно взлетели, а она с трудом копит на «счастливую старость».
   Старость пришла, и довольно давно, а счастья что-то не наблюдалось. И теперь, как ехидно уверяли моя дочь и моя бывшая жена, ей оставалось только «копить на золотой гроб». Не исключаю, что именно так она и поступала.
   Вот и дом, где добровольной затворницей живет моя мать. И вот я, блудный сын, звоню в неурочное время в дверь материнской «однушки» на Нагорной, такой же чужой для меня, как и этот старческий жеманный голос за дверью:
   – Кто там? Это ты, Кирилл? – как будто мы не условились заранее и это мог быть кто-то другой.
   Мать проводила меня в комнату. На столе стояли чайные чашки и вазочка с сушками «от тети Нюши». Мать села напротив, вглядываясь в меня с жадным интересом – интересом к текущей мимо нее, ускользающей и пугающей жизни.
   В детстве мать казалась мне красивой. И я не помню, когда впервые вдруг начал замечать, как медленно застывает на ее лице, опуская углы рта, поджимая губы, чуть выдвигая нижнюю губу вперед, выражение брезгливого недовольства людьми и жизнью. Для меня она всегда была неумолимым и неподкупным судьей. А судей, как правило, боятся и избегают – любить их нельзя…
   Матери не нравилось, что я помню и люблю своего отца. Не нравилось, что дома я ни с кем не общаюсь, а только читаю книги. Не нравились мои друзья. Не нравился выбранный мной факультет, моя работа в библиотеке, закончившаяся, по ее выражению, «полным провалом». Ей не нравился мой общежитский образ жизни (хотя моим уходом из дома она как будто даже была довольна – она оставалась единственной наследницей огромной правительственной квартиры). Ей не понравилась моя жена, а дочь, свою внучку, она и вовсе не причислила к «людям своего круга».
   И все же, при всем отчуждении между нами, я постоянно чувствовал к ней смутную жалость. Жалость и какую-то неопределенную недосказанность между нами. Я никогда не мог сказать ей, какой пустой и ненужной представляется мне ее жизнь и как я рад, что вырос непохожим на нее.
   И ради чего она так обустроила свою жизнь? Ради сиюминутной сомнительной выгоды предать любовь – и уже не встретить новую. Разочароваться в семье, в сыне, не иметь никакого дела и никакой привязанности, которым можно посвятить свою жизнь… Впрочем, одна привязанность – сильнейшая! – у нее была: привязанность к «золотому сундуку». Эта привязанность (в прямом смысле слова – мать не клала деньги на книжку и боялась выйти из дома – вдруг ограбят?) разлучила ее с невесткой, со внучкой (со мной только добавила холоду), даже честнейшую тетю Нюшу, которой – правда, на словах – мать обещала квартиру, она учитывала в каждой копейке, нередко доводя ее до слез. Тетя Нюша не раз хлопала дверью, но в конце концов возвращалась. Эта привязанность заключила мать в невидимую золотую клетку, и под конец жизни пленнице становилось там все страшнее. Я с жалостью чувствовал, как мать неосознанно бьется в своем заключении, пытаясь за кончик хвоста, как радужную птицу, задержать пролетевшую мимо жизнь.
   Сейчас она сидела напротив и с интересом смотрела на меня, не решаясь спросить прямо – зачем я явился, да еще так неожиданно? Чтобы отвлечь ее внимание, я завел разговор на любимую тему:
   – Мама, я получил за последние статьи – помнишь, про события на Дубровке? – большую премию. Вот, решил занести – ты говорила, у тебя там долг за квартплату?
   Кислое лицо ее сразу же разгладилось и заулыбалось, как будто даже помолодело.
   – Вот спасибо, Кирилл Андреич! – шутливо сказала она. – Сейчас отложу Нюше за квартиру. Ты сам как? Как работа? Ты мне продлевай подписку и на «Новости Москвы», и на остальное, что я люблю. А то теперь и поговорить толком не с кем. Я даже сама стала писать и посылать в газеты. Удивляюсь, почему меня до сих пор не напечатали – хотя бы в «Моей семье»? Они там, говорят, и призы разыгрывают, и гонорары присылают за хорошие статьи.
   – Слушай, – воспользовался я моментом, – так ты бы хоть в гости кого пригласила – из старых подружек? Вот, например, Антонину Петровну… Как она поживает, не знаешь? А то давай вместе к ней заедем, посидим. Вы о своем, а я о Стасе поспрашиваю.
   Несколько секунд мать глядела на меня с непередаваемым выражением лица, вдруг утратившего свое обычное «светское» жеманство. Она вроде даже хотела заплакать и одновременно боялась дать себе волю. С таким лицом она и ответила:
   – Кирюша, да разве ты не знаешь? Разве Стасик тебе не писал?
   – О чем это? – давящая тревога сжала мне сердце.
   – Я-то поехать не смогу, мне дом не на кого оставить. А тебе надо бы. Да и Стасик, наверное, будет. Или, кажется, не будет, поэтому и просил меня приехать… Постой, куда же я дела письмо? Заказное… Нюша специально с почты принесла…
   – Да что случилось, мама?
   – Ну как же, ведь Антонина Петровна умерла. Завтра похороны. До больницы-то она мне звонила, а потом только Стасик два раза писал. Сейчас я письма поищу!
   – Какие еще письма?! Во сколько и где похороны?!
   – Завтра, значит, на Троекуровском кладбище. В двенадцать. Участок я не помню, но это где похоронены наши бабка с дедом, в том же ряду. Это уж Стасик выбил для матери, сейчас это дорого стоит. Ты бы, если поедешь, заодно и наши могилы прибрал, проверил, все ли там как надо: мы ведь, если что, можем рядом еще местечко оформить. Мне, как дочери, положено… Там вокруг все люди нашего круга…
   Больше слушать ее я не мог. Бедная Антонина Петровна! Простая, безыскусная, всегда как будто немного робевшая с моей матерью, она, не рассуждая, посвятила жизнь самому главному – любви и преданности. И кто знает, какую страшную цену пришлось ей заплатить за это…

   На остаток премии я купил строгий черный костюм, огромный букет с четным числом белых до голубизны высоких роз и широкую алую ленту – «От нас всех». Она узнает, от кого.
   Приходилось опять ждать до завтра. Девочка моя, беззащитная Майкина девочка, как уберечь тебя от жестокого мира? Как облегчить непосильную ношу на хрупких полудетских плечах – груз обвинений, сомнений и загадок, связанных с жизнью и смертью? Жизнью и смертью Майки Милениной, букетиком диких гвоздик и качелями, возле которых кончились силы моего сердца…

Глава 7
Некрополь

   Четверг. 30 августа
   Конечно, утро четверга я встретил на Троекуровском кладбище. Мне и в голову не пришло взять родительницу с собой, настолько я привык к ее добровольному заточению. Впрочем, сегодня я очень порадовался этому – если на кладбище уместно такое чувство, как радость. Мне необходимо было побыть одному, постоять у могил деда и бабки и подготовить себя к последней встрече с милой, терпеливой и доброй Антониной Петровной, в каком-то смысле заменившей мать всей нашей троице.
   Троекуровский некрополь каждый раз подавлял меня своим благообразием, холодным порядком и даже некой механической, угрюмой красотой. Если на кладбище в Щербинке, где лежала другая моя бабка, с его беспорядочным нагромождением маленьких и бедных могильных оград с типовыми искусственными венками, смерть представала жалкой, скученной и однообразной, то здесь, на Троекуровском, участки были большими, сухими круглый год. Оградки, венки и даже скамеечки перед крестами или памятниками – добротно-изысканными, а люди, обитавшие в этом «городе мертвых», – более значительными и даже заслужившими посмертные почести. Поэтому я в очередной раз поймал себя на мысли, как не на месте «чувствовала себя» среди этих генералов и дочерей министров моя простая деревенская бабка Марья Караганова. Наверно, так же будет «чувствовать» здесь себя простая вдова заводского рабочего Левки Долбина – Антонина Петровна.
   Оттого и могилку ее хотелось искать не как нашу, фамильную, на главной аллее, в виду центрального входа, а где-нибудь в уголке, у забора.
   Но, видимо, Стас вылез-таки из кожи, чтобы достойно упокоить мать. Ее участок оказался почти рядом с нашим, я зря только сделал огромный круг и опоздал на церемонию прощания. Несколько незнакомых старушек и старичков в черном, открытый гроб у могилы и оратор, заканчивавший заказную речь:
   – Ветеран труда, отдавшая все силы на производстве. Москвичка в первом поколении, заботливая жена и самоотверженная мать… от лица коллектива… от профсоюзного комитета… от районной управы… Скорбим вместе с тобой, дорогой Станислав Львович!
   Я подошел к оратору совсем близко. Грянул похоронный оркестр. Началось прощание. Ни одного знакомого лица. И почему-то нет Стаса, которого я рассчитывал увидеть здесь наверняка.
   Я приподнял свои розы и наклонился над гробом: «Антонина Петровна, наша тетя Тоня, прощайте! В отличие от наших близких, вы никогда не судили нас, а всегда умели понять и простить. Вы – наш самый внимательный слушатель, наш старший товарищ, и только вам мы могли признаться во всем и всегда попросить совета. Мы знали, кто может разделить наши детские беды и на чью помощь можно рассчитывать безусловно. Если бы не вы, мир стал бы для нашего братства еще жестче и равнодушнее, и кто знает, надолго ли хватило бы чистых, наивных, доверчивых и благородных уз нашей дружбы? Поэтому вы всегда будете с нами, такой, какой остались на свадебной фотографии сына, молодой, счастливой и словно лучистой, рядом со сосредоточенным сыном и драгоценной невесткой…
   Думая об этом, я не сразу вгляделся в лицо на атласной подушке. Я вообще не выношу смотреть в лица умерших – они навсегда зачеркивают милый живой облик. Но тут я неожиданно и резко вздрогнул – скорее даже содрогнулся – и неловко огляделся по сторонам, не шокирует ли это серые чопорные лица вокруг? Но нет, все смотрели равнодушно, как плохие актеры, исполняющие давно заигранные роли. Я взглянул в лицо «тети Тони» еще раз и, так и не решившись на последний поцелуй, выбрался из толпы и вплотную подошел к простому кресту с табличкой, куда намеревался повесить свою красную ленту. Да, крест был обычный, православный. И табличка обычная, пока еще деревянная, без фотографии, но с четкой надписью закругленными буквами:
   Долбина Антонина Петровна 19… – 20…г.
   Ты дарила мир нам – с миром и покойся.
   Это было уже слишком! Я положил к подножию креста розы, сдернул тетрадную страничку, наполовину заклеившую подпись на табличке, хотел было выбросить, но смял и сунул в карман, туда же сунул и свою алую ленту и, ни с кем не прощаясь, пошел прочь от этого пошлого и кощунственного фарса.
   Неожиданно сильно похолодало. Зарядил противный простудный дождь, тут же разогнавший «прощальную» толпу. Я вернулся к бабке и деду, опустил ленту на бабкин холмик и снова увидел перед собой лакированный светлый гроб и лицо на атласной подушке, серое и сморщенное, как гриб, которое даже после смертельной болезни, даже после стольких лет разлуки никак не могло быть родным и знакомым лицом Антонины Петровны. Это была не она, и не было Стаса, и никого – никого из знакомых! Но оркестр, но речь, но табличка! Я почувствовал, что ноги больше меня не держат; присел на скамеечку возле памятника бабке и достал чекушку, приготовленную в память тети Тони. Вместе с нею выпал из кармана смятый тетрадный листок. Я машинально поднял его, разгладил… И прочел:
   «В пятницу, в час. «Звездочка». Скамейка под елями».

Глава 8
Без названия

   Пятница. 31 августа
   Как всегда, четкое указание к действию тут же мобилизовало мои силы. Я сунул в карман недопитую чекушку и тетрадный листок, осторожно прикрыл калитку и поплелся к автобусной остановке напротив помпезного входа-выхода. А добравшись до нее, поблагодарил сам себя за терпение, с которым уже целую неделю обходился без своего железного коня. Ведь с остановки просматривалась вся дорога от кладбища, пустынная сейчас из-за дождя. И никак нельзя было скрыться серенькой неприметной фигуре, что не могла себе позволить пережидать дождь, ведь ей необходимо было держаться неподалеку от меня!
   И я понял, что завтра буду добираться до места встречи тоже своим ходом и во что бы то ни стало оторвусь от чьего-то навязчивого внимания. А пока я совершенно спокойно довел «серенькую фигурку» до своей двенадцатиэтажной башни у метро «Тульская» и охотно пригласил бы в квартиру, если бы не знал, что окажу этим медвежью услугу – ведь он был так уверен в своей невидимости и неуловимости!
   И весь вечер, и почти всю ночь я невольно ждал звонка от девочки, о которой не забывал ни на минуту, начиная с понедельника. Я, наверное, вообще не заснул бы, но надежда, что завтра я обязательно узнаю нечто важное, и желание поскорее приблизить это завтра помогли мне спокойно, не поминая Антонину Петровну и не сомневаясь в ее здравии, допить обезболивающую чекушку и провалиться в беспокойный, прерывистый сон.
   Утром, правда, я чувствовал себя гораздо бодрее – про мобилизацию сил я уже неоднократно упоминал. Дождь, зарядивший, казалось, надолго, прошел, было довольно прохладно, но солнце сияло вовсю. Словом, прекрасная погода для загородной прогулки!
   В сопровождении ставшей уже привычной «серенькой» фигуры я доскакал на метро до станции «Выхино» и вышел на железнодорожную платформу. Действуя скорее на уровне подсознания, я специально затесался в ожидании электрички в плотную толпу энергичных дачников, решив максимально затруднить работу моего неуловимого серого друга. Я давно заметил этого человека. Он сейчас старался притереться ко мне как можно ближе. Я наклонился, якобы поправить шнурки на ботинках, затем неожиданно близко заглянул ему в лицо. Был он в сером плаще и в кепке, черты лица невыразительные, светлые брови и ресницы. И глаза – размытые, блекло-голубые, бегущие от моего взгляда. Теперь я уж никак не выпущу его из поля зрения! Это лицо и эта серая невзрачная фигура уже мелькали за мной в очереди в билетную кассу: я специально громко попросил билет до Шатуры.
   Касаясь плечами, мы дождались очередной электрички (на первую мы оба не попали). Завидев открывающиеся двери, я стремительно рванулся вперед – мой попутчик следом. Этот маневр я продумал заранее: влетел в вагон, якобы случайно зацепившись в дверях. Когда он и еще кто-то входящий за мной протолкнули меня вперед, я «неловко» повернулся и опять оказался лицом к дверям. Услышал: «Электропоезд следует… со всеми остановками. Следующая станция —… Осторожно, двери…» Двери поехали друг к другу; я отжал их и прыгнул обратно. С железным лязгом двери тут же плотно захлопнулись, и я ехидно помахал «серенькому» с платформы. Специально, чтобы мой «попутчик» думал, что я скрыл свой настоящий маршрут.
   Я же без проблем втиснулся в следующую, подошедшую довольно скоро электричку и доехал до милого Краскова. Все получилось, как я и ожидал. Я спустился с платформы совершенно один: меня больше не сопровождали.
   Выйдя к дороге, я сразу остановил машину и попросил довезти меня до «Звездочки». Вообще-то идти было приятно и недалеко, но, как и год назад, я сознательно не хотел видеть, какой стала наша красковская дорога за эти годы.
   Правда, зеленый забор «Звездочки» внешне остался почти таким же, лишь на воротах красовалась выпуклая надпись: «Реабилитационный центр «Звездочка».
   После прошлогоднего праздника открытия для меня не были неожиданными перемены внутри. Прежние деревянные дачные домики, где мы с семьями проводили лето, подремонтировали и утеплили. Одни остались прежними, жилыми, другие переоборудовали под учебные классы, чтобы находившиеся в Центре дети не отставали в учебе. Другие, непохожие на нас дети выбегали в этот момент из тесных классов, спешили в главный корпус на Большой аллее, где мы словно еще вчера гоняли на велосипедах и преследовали вечерами жуков-оленей, крупных и твердокожих, как тараканищи из моей московской квартиры на улице Серафимовича. А за главным корпусом прятался в общем мало изменившийся дом коменданта, стояли клетки с кроликами, зеленели клумбы и грядки, а вдоль забора рос все такой же густой яблоневый сад, на который мы набегали каждое лето.
   Я видел Веньку всего лишь в прошлом голу. Но наша встреча на открытии Центра была как будто скомкана официальной суетой. Так что я заново погружался в яркие краски клумб с золотыми шарами, в сосновый запах нового высокого крыльца, в радостную открытую улыбку Веньки Ерохина и в свою, ответную, радость от нашей встречи. Никто нас не торопил, не толпился вокруг и не мешал нам спокойно приглядываться друг к другу. Венька похудел и слегка ссутулился. В кудрявых есенинских волосах пробилась седина. И все же слово «постарел» к нему не шло. Венька был человеком «вне возраста». Если наше старшее поколение – моя мать, Майкина тетка, Венькина Валерия Васильевна, наконец, – люди своего круга – вглядывалось в жизнь враждебно и с неприятным удивлением, как в ядовитое насекомое, то Веньке с самого детства она щедро дарила радость, которую мы и делили по-братски. А теперь, с годами, она, эта радость, ушла глубоко, но никуда не делась, как будто Венька упрямо берег ее, защищал от напастей и всяческой агрессии…
   Через минуту мы оба словно бы вернулись в тепло и надежность нашей дружбы – в круг нашего тайного братства.
   – Ероха, дружище, – начал я с ходу, – объясни, пожалуйста, что это?
   Венька взял из моих рук смятый тетрадный листок и ответил, не удивляясь:
   – Это от Стаса, Кир!
   – От Стаса? А что ты знаешь об Антонине Петровне? О Майке? О том, почему его разыскивают?
   – Идем в дом, – ответил Вэн, и я невольно огляделся по сторонам.
   Никто не следил за нами…
   Зайдя за хозяином в «большую» комнату, как мы ее называли, я убедился, что Вэну известно многое, если не все. Во-первых, на столе стыл кофе и стояла бутылка нашего любимого «Мерло». А во-вторых, за столом как ни в чем не бывало развалился наш Вайтмастэнг, Стас Долбин, как мне казалось, виновник этих самых настоящих «индейских приключений».
   Стас молчал. Венька разлил вино, и я так же молча уставился на давнего кореша, который тогда, год назад, на открытии Центра, появился на «шестисотом» «мерсе» и показался мне цветущим, уверенным в себе, непререкаемым хозяином жизни.
   Сейчас, вглядевшись в него, я внутренне дрогнул, как тогда, перед фальшивой «Антониной Петровной». Очень дорогой костюм, золотое кольцо с печаткой и цепь, поблескивавшая за воротом рубашки, теперь до странности не вязались с его лицом. Нет, Стас не был пьян, он просто «отпустил» свое лицо – и оно показалось мне таким потерянным, таким горестно одиноким и незащищенным, что я забыл о своих невзгодах. Я понял, что сделаю все, что потребуется моему другу, нашей детской вере в людей, Веньке с его тайной радостью и – девочке, доверившей мне память матери и свое отчаянное сердечко…
   Стас и Ероха поняли меня без слов. Особо болтать было некогда.
   – Ты «хвост» сбросил? – Голос Стаса не дрожал и звучал как обычно.
   – Обижаешь, начальник, – попытался пошутить я.
   – Значит, сюда пока не придут.
   – А что с Антониной Петровной?
   – С матерью все в порядке. Она, слава богу, не знает о своих «похоронах». Главное, чтобы об этом узнали те бычары, что тебе звонили, и не пытались выйти на меня через нее. Просто Вэн нашел родную тетку – тетю Тоню – и отправил ее организовывать оздоровительный детский лагерь на Кипре. Ты еще не был на Кипре, Кир?
   Я погрозил Веньке кулаком:
   – Мог бы и позвонить! Думаешь, и без вас мало неприятностей?
   – Кир, все твои телефоны прослушиваются. Именно поэтому они и вышли на Бесси, – извиняющимся тоном сказал Вэн.
   – А, так вы и про нее знаете? Так что же это за «досье Долбина», Стас? Кто держит девочку и почему? Как мы можем помочь ей? Не трепом же, надеюсь?
   Стас подобрался – я знал, что его, как и меня, мобилизует действие.
   – Я очень хотел бы рассказать тебе все грамотно, Кирюха, но сейчас не время. Короче. Думаю, и ты, и Вэн знаете, что после ухода Майки я не смог отказаться от дружбы с «авторитетными кругами». К тому времени я стал каскадером высокого класса, отлично водил машину, неплохо стрелял, владел навыками нескольких боевых искусств. Моим новым «друзьям» все это очень пригодилось. А я уже жил по принципу «чем хуже, тем лучше». Тебе это знакомо, Кир? Тем более намечался один проект, плотно связанный с Англией, куда собралась уезжать Майка. Так я и жил – по инерции. Женился еще раз, развелся. По просьбе жены написал отказ от сына. Майку видел только издали – не уверен, что она меня и замечала. А год назад, когда мы с вами встретились здесь, я как будто вынырнул на поверхность. Вэн помог – приоткрыл одну страшную тайну. – Он помолчал, потом подвинул ко мне какую-то папку. – Все подробности – здесь. Прочти и подумай, что с этим можно сделать. Короче, я решился закрыть один очень дорогостоящий проект, который зависел от моей информации. Не исключаю, что именно из-за этого и пострадала Майка. А ее девочку взяли в заложницы, чтобы заставить выдать спрятанный мною ценный груз. Сделаем так: пока не вычислили «Звездочку», ты, Кир, возвращайся назад и жди их звонка. Скажи, что ты меня нашел и согласен на все их условия, но требуешь прямого обмена на месте встречи. Волнуйся, настаивай, это их убедит. Когда условитесь о встрече, позвони Вэну на этот мобильник… Запомнил номер? Теперь сожги листок.
   Я чиркнул зажигалкой, освещая лица старых друзей, – и время остановилось. Мы снова были все вместе, и остальное было неважно, и что бы ни происходило с нами за эти годы, наполненные надеждами, обещаниями, потерями, – ничто не смогло заменить нашей дружбы, возвращенной нам в память Майкиной любви. К кому из нас – было уже неважно…
   Я так и не зашел к скамейкам под елями. Мне сейчас не хотелось вспоминать наше детство и испытывать знакомую столь пронзительно и больно ностальгию. Я был не в детстве, я был в настоящем: с моими друзьями, с Майкой, с Бесси, которая обратилась ко мне за помощью. Я доехал до станции на машине, а потом, в электричке и метро, заставлял себя не открывать драгоценную папку – ведь «серенький» человек каким-то образом снова оказался напротив меня в метро.
   И только вернувшись домой, я вместо ужина плеснул себе водки, поставил бутылку рядом и уже не отрывался от записей Стаса, прикладываясь к бутылке.
   «Привет, Кир! Никогда не любил писать письма, думал, между мужиками все ясно: да – да, нет – нет! А теперь, в заточении у Вэна, три дня не отрываюсь от стола. Пишу коряво, путано, но ты меня поймешь – обязательно нужно, чтобы именно ты все понял и мы не наделали кучу ошибок. Так что наберись терпения, кореш.
   Помнишь, как мы встретились в первом классе – и мы втроем, и Майка, и все остальные? Наша английская спецшкола была вроде как и районной, но из всех двадцати первоклашек семнадцать оказались из Дома на набережной, и только трое – дочь сторожа и дворника Анжелка Янович, которая жила в привратницком домике у входа, я и Дроня Пихлак – трус и пройдоха, лебезивший перед всеми, – пришлые со стороны, «уличные» дети. Не знаю, как те двое, а я ощутил это сразу – со мной никто не сел рядом, девочки косились и фыркали на мою лучшую белую рубашку и заботливо обернутые мамой книжки. И мне сразу захотелось быть, как все они, быть лучше их – и в смысле положения, и достатка. Захотелось, чтобы моя мама не работала, как Полина Андреевна, и изредка приезжала за мной, как противная Майкина тетка Евгения Евгеньевна, прозванная нами Женькой, или Ж-2, на роскошной новой машине. И я еще тогда пообещал себе, что всего добьюсь сам – благо учителя все еще гнали нам пургу про страну равных возможностей, всеобщее счастье и прочий подобный порожняк.
   Потом я подружился с тобой и Вэном, бывал у вас дома и долго еще не верил себе, что «не все то золото, что блестит» и что для счастья нужно что-то большее, чем бабло и связи. Не знаю, как назвать мое отношение к вам. Наша бескорыстная дружба, как и любовь моей матери, спасла меня от черствости и злобы. О Майке не стоит и говорить… Мы поклонялись ей, все трое, и то, что она совершенно искренне не делала различия между нами, окончательно помогло мне поверить в собственные силы. И лишь желание кому-то что-то доказывать осталось во мне неистребимым. С вами я был таким, какой я есть, – а перед окружающими представал таким, каким меня хотели видеть.
   Учиться лучше всех я не мог. До конца школы я запомнил, как мать, унижаясь, носила подарки директрисе за мое пребывание в «элитных стенах», и знал, что на благодарность за учебу в вузе ее не хватит. Преодолеть конкурс самостоятельно было нереально. И я пошел, как тогда мне казалось, по единственно возможному пути: я надеялся на спортивные победы и знал, что если я и выберу большой спорт, то проскочу экзамены по запросу спортивного общества вуза.
   До самого окончания нашей «спортивки» я действительно выкладывался на полную катушку. Не вылезал со сборов, почти забросил учебу, отдалился от вас и Майки. Но я старался хоть в чем-то стать первым, стать для нашей четверки надежной защитой и наконец-то заставить вас – и особенно Златовласку – от души мной гордиться!
   В ущерб занятиям я на удивление быстро добрался до кандидата в мастера (я играл – ты знаешь – в престижный большой теннис). В команде я был на хорошем счету и даже несколько раз на областных соревнованиях с каким-то замиранием сердца слышал, как меня («Дол-бин! Дол-бин!») поддерживают зрители. Помнишь, Кир, как у нас тогда все было замечательно? Я готовлюсь сдавать на мастера спорта, Майка с отличием оканчивает модельную школу, вам утром с Венькой в день выпускного торжественно вручают аттестаты с проходным для любого института баллом…
   А вечером мы собрались в нашем актовом зале, такие счастливые от встречи и от ожидания (блин!) прекрасного будущего, максималисты, вершители своих судеб. Весь наш класс, в особенности девчонки, толпился вокруг нас с раскрытыми ртами. Майку то и дело приглашали танцевать учителя, и я впервые почувствовал себя своим в этом надменном классе, и даже на ступеньку выше. А когда мы с Майкой танцевали последний вальс, мы молчали. Я потом спрашивал ее – почему?
   Мы просто вспомнили последнее лето в Краскове. Помнишь, Кир, наши походы в Малаховку по петляющей над обрывом тропинке? Мы тогда остановились на полпути и стали прыгать с обрыва по осыпающемуся песку, помнишь? А Майка качалась внизу на качелях, и тот, кто прыгал смелее всех, мог спуститься к ней, и качаться на соседней доске, и близко-близко смотреть в ее лицо, и махать проходящим поездам; и просто светило солнце, и из окон махали в ответ – и это было таким счастьем, которое ничего не стоило, но и сейчас я отдал бы за него все на свете…
   Майка только спросила: «Помнишь наши качели?» – а я кивнул в ответ. Может быть, поэтому так и закончился тот выпускной? Мы просто убежали в пионерскую комнату, закрылись там и целовались до одурения, и когда все случилось, я уже знал, что сумею уберечь Майку от любого зла и буду вкалывать, чтобы она и наши дети ни в чем не нуждались…
   С вами следующий раз мы увиделись на нашей свадьбе.

Глава 9
Майя

   Что о ней говорить? Отчетливо помню унылые пьяные рожи, твою и Венькину. Помню мою мать, разом помолодевшую и совершенно счастливую; и еще отчетливее помню свое ощущение, не отпускавшее меня, – мне вдруг стало ясно, что привязанность ко мне Майки не имеет с моим безумием ничего общего и мало чем отличается от доверчивой дружбы с тобой и с Вэном. Только наплевать мне было на это – каждый день, проведенный с ней вместе, стоил для меня всей остальной жизни. И то, что мы тогда отдалились от вас, было понятно. Между собой мы, наоборот, сблизились неразлучно – меня даже физически тянуло постоянно держать ее за руку. Конечно, я готов был жить ее жизнью, способствовать ее модельной карьере, быть всегда и во всем рядом и на подхвате. Но этого оказалось мало; чтобы уважать себя, я должен был быть уверен, что моя (пока еще маленькая) семья ни в чем не нуждается. А Майке нужны были все новые и новые туалеты, украшения, рекламные проспекты и дорогущие портфолио. Сама она не придавала этому никакого значения. Ты ведь знаешь, Кир, что именно этим она потрясала – такая немыслимая красота и такое полное отсутствие обычного самодовольства по этому поводу. Красотой своей она просто останавливала взгляды, а держала чем-то совсем другим – что-то было внутри ее, в глубине, и приковывало крепче любой красоты.
   И даже я со своей безумной любовью никогда и в мыслях не мог назвать себя ее хозяином. Разве может человек обладать самой душой красоты? Напротив, я и не помышлял ни о чем подобном, я готов был раствориться в своей любви, добиваться всего, что нужно для ее все новых и новых побед на подиуме.
   Что мне оставалось делать? В чистом спорте больших, а особенно регулярных, денег не заработаешь. Обрести имя, которое работало бы на меня, я еще не успел. Я отказался от себя, чтобы обеспечить имя Златовласке…
   Пришлось устроиться каскадером. Здесь оплата зависела от сложности и опасности выполняемых трюков. А поскольку мне ничто не было так страшно, как потеря Майки, то именно в этом качестве я довольно быстро приобрел известность. Я пропадал на работе целыми днями и научился всему, что требуется от профессионала высокого класса, – навыкам рукопашного боя, прицельной стрельбе, научился классно водить автомобиль, отрываться от погони, закладывать самые немыслимые виражи. Наверное, ни один тогдашний боевик, коих снималось в изобилии, не обошелся без моего участия. Меня ценили. И я ценил возможность хоть раз в день видеть Майку, спать с ней, быть единственно родным ей человеком. Я каждое утро удивлялся, что мы опять проснулись вместе, хотя и не мог подавить тревожное чувство – я ведь знал, что повезло мне ненадолго… Но я очень хотел, чтобы все это продлилось еще день, еще и еще…
   Сначала я думал, что Златовласка просто не хочет иметь детей. Я был заранее согласен с тем, что не время приостанавливать ради ребенка ее крутую карьеру. Но она как-то вдруг сама заговорила об этом…
   Я и сейчас помню этот разговор. Майка неожиданно рано тогда вернулась из Дома моделей, с большого показа, который мы с мамой смотрели по телевизору. Моя мама специально приехала поздравить нас, ведь газеты писали, что все финалисты показа в скором будущем поедут представлять нашу страну в международном мире моды. Ты же знаешь, Кирюха, братан, как тогда сложно было стать «выездными»!
   А когда Майка вошла, чуткая мама Тоня сразу смутилась и засобиралась – таким нерадостным, осунувшимся и больным показалось нам Майкино лицо с темными кругами под глазами… Я видел, что мать волнуется, но удерживать ее не стал – мне самому хотелось узнать, что произошло.
   Майка присела на стул у накрытого стола, и не успел я закрыть входную дверь – хватила полный бокал шампанского, потянулась ко мне и заплакала так горько, что я даже не стал ее расспрашивать. Я все гладил Майку по голове, как ребенка, а она бессвязно жаловалась, что никогда не завидует подругам… хочет только глубже подчеркнуть красоту представляемых костюмов, в которых дефилирует по подиуму. Что этого почти никто, кроме самих модельеров, не понимает. Все стараются перещеголять друг друга, бешено завидуют любому успеху и гадят, могут подпилить каблук или насыпать перца в трусы. А сегодня Людка Красникова, как бы по своей доброте, предложила ей шикарный лосьон для лица, после которого пришлось вызывать «Скорую» и колоть лошадиную дозу антигистамина (Майка пояснила мне, что это противоаллерген), иначе к моменту показа ее лицо превратилось бы в раздутую багровую подушку…
   А дальше, уткнувшись мне в плечо, она бормотала, что это противно слащавое общество, все эти богатые полумужики-полубабы, которые правят бал на конкурсах красоты и предоставляют места в показах только через бесконечные постели, никогда не примут ее. Ведь если всем позволить идти ее путем, независимым путем под крылом богатого и неслабого мужа, то куда тогда деваться им самим? Но ведь иным путем идти не стоит… И что пора уже сделать передышку, может быть, попробовать действительно подучиться за границей, попробовать найти мир, где правят не посредники, а сами кутюрье, настоящие таланты. Ведь именно им нужно, чтобы модель подчеркивала красоту их вещей, а не только свою красоту, отлакированную на подиуме… Вот тогда она и сказала, что хочет ребенка.
   Майка полночи тогда проплакала. Я утешал ее и все-таки был счастлив – я так хотел, чтобы в нашей семье появилось ее продолжение, но просто не смел мешать ее карьере…
   Но, Кир, опять, как всегда для меня, все оказалось совсем непросто.
   Всю положенную после того показа неделю отдыха мы почти не вылезали из постели. Мать я успокоил, объяснив, что Майка просто устала от этой бешеной работы и готова обзаводиться потомством. Та, как и я, воспарила и старалась не докучать молодым излишним вниманием.
   Неделя прошла, прошел и следующий месяц, в котором мы специально и грамотно подгадали «детородное» время, и еще один, и еще… И наконец известный профессор, на прием к которому я с огромным трудом записал Майку, объяснил мне, что ей предстоит длительное лечение. На Западе в ее случае дают семидесятипроцентную гарантию успешных родов.
   И снова мы пытались угадать «детородное» время. Чтобы заработать на лечение, я вкалывал, как проклятый, а Майка пропадала на показах, надеясь все же попасть за границу и пройти там более доскональное обследование. А время шло. И я знал, предчувствовал, что его у нас очень мало…
   Чтобы заработать на семью, мы с моим товарищем, каскадером, организовали нечто вроде «полуразрешенного» кооператива. Тогда, в 83-м, законы, ты помнишь, были вполне еще советскими. И при всей тогдашней неразберихе на «Мосфильме» получать деньги напрямую было сложно и довольно опасно. Но разве я мог думать об этом, Кирюха! Все получилось – а это главное. Я смог пролечить Майку здесь, у лучших специалистов, и смог проплатить все нужные взятки, чтобы ее включили в группу, отправляемую по обмену опытом к «зарубежным друзьям». И даже более того – договорился, чтобы после этого самого «обмена» ее еще подержали там на стажировке…
   О себе я, как ты понимаешь, не думал. Мне было гораздо важнее помочь моей любви, чем себе.
   А Майка из-за того, что она не может иметь детей, совсем упала духом, стала замкнутой и мрачной. Что-то чужое возникло и стало расти между нами. Я не находил слов, чтобы защитить нашу раненую любовь, и все больше зарывался в работу. Но вскоре наш кооперативчик накрыли, и понадобились огромные деньги на адвоката, и реальный «авторитетный чел», Йося, обещал дать деньги, но попросил за эту сумму об одной услуге. Он так и выразился тогда, улыбаясь и глядя прямо мне в глаза:
   – Речь идет об очень небольшой услуге. Вы ведь отлично стреляете, верно?
   Об этом я не мог и никогда уже не смогу рассказать Майке. У меня появились свои тайны. И это окончательно отдалило нас друг от друга. Так что, собираясь на эту долгожданную стажировку, она вдруг сказала в предпоследний день:
   – Стас, а я ведь, пожалуй, вернусь не скоро. Детей от меня нет, деньжищи уходят, как в воду, а теперь с тобой и вовсе не поговоришь ни о чем. Я же знаю, ты запутался, и знаю, что должна тебе помочь. А значит, мне нужно закрепиться там, и начать зарабатывать, и по-настоящему пролечиться, и вытащить тебя. Ведь сам ты уже не вылезешь. Только тогда я смогу приехать. А сейчас я – вам всем – здесь без надобности.
   И она подсела ко мне, и так близко оказалось ее милое лицо с золотисто-зелеными печальными глазами, так близко и так страшно далеко, что я уже не мог удержать и не мог ни от чего уберечь ее. Она была еще здесь, но уже за чертой своей, отдельной от меня, жизни. А я только смотрел на нее – и плакал… Можешь ты это понять?..
   Ну что, наболтал я много, но теперь уже подхожу к самому главному. Майка уехала. Писать и звонить друг другу мы не могли, так уж сложилось. Любая весточка от нее, кроме весточки о возвращении, была для меня лишней болью, и она это знала. Не знаю, писала ли она вам с Венькой, но уверен, что до прошлого года, когда все мы встретились на открытии Венькиного Центра, в Москву она не приезжала – это я бы почувствовал сразу, как и любую беду, случившуюся с нею. За ее карьерой я, думаю, как и вы, следил по прессе. Вот уж никогда не верил, что сделаюсь регулярным читателем журналов о моде! Мы все знали, что и в Европе ее неоднократно признавали моделью года. Она уехала в 1985 году, ей было двадцать пять лет. За следующие пять лет ее карьера не раз сравнивалась светскими репортерами с карьерой другой звезды, кумира наших родителей – Региной Збарской. Ей многие завидовали. А наша верная троица знала «секреты» ее успеха: Майка была именно той моделью, о которой мечтает каждый мастер. Кроме своей щемящей красоты, цепляющей так сильно оттого, что сама она не придавала ей никакого особенного значения, она стремилась подчеркнуть не «себя в искусстве, а искусство в себе». Она показывала именно красоту костюма, придуманного мастером. Потому-то показы с ее участием регулярно получали призы и пользовались бешеным успехом. Естественно, за ней гонялись все модельные агентства, ей назначали самые звездные гонорары (бабла срубала немерено), и в той же Англии, где она осела, нашлось множество спонсоров, жаждущих помочь ей с открытием собственного Дома моды.
   
Купить и читать книгу за 33 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать