Назад

Купить и читать книгу за 54 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать

Материалы для биографии А. С. Пушкина

   «…внешний биографический материал хотя и занял в «Материалах» свое, надлежащее место, но не стал для автора важнейшим. На первое место в общей картине, нарисованной биографом, выдвинулась внутренняя творческая биография Пушкина, воссоздание динамики его творческого процесса, путь развития и углубления его исторической и художественной мысли, картина постоянного, сложного взаимодействия между мыслью Пушкина и окружающей действительностью. Пушкин предстал в изображении Анненкова как художник-мыслитель, вся внутренняя жизнь и творческая работа которого были неотделимы от реальной жизни и событий его времени…»


Павел Васильевич Анненков Материалы для биографии А.С. Пушкина

Первая биография Пушкина

1

   «Если за Белинским остается заслуга первой критической оценки Пушкина в связи с развитием новой русской литературы, то прекрасное начало научному истолкованию художнической деятельности поэта в связи с событиями его жизни положено было, без сомнения, П.В. Анненковым»[1]. Так академик Л.Н. Майков еще в конце XIX века справедливо оценил историческую роль Анненкова-пушкиниста, верно указав тем самым на непреходящее значение его трудов и сегодня.
   В университетских курсах и общих руководствах по истории русской литературы Анненков обычно характеризуется лишь как либеральный критик 50–60-х годов, выступавший вместе с В.П. Боткиным и А.В. Дружининым против идей революционно-демократической критики Чернышевского и Добролюбова и защищавший в полемике с ними идеи «чистого искусства». Хотя критическое наследие Анненкова и представляет самостоятельный интерес и нуждается в особой оценке[2], подлинное место Анненкова в история русской культуры определяет не оно, а три другие, более серьезные и важные его заслуги.
   Первая из них (и, может быть, главная) состоит в той выдающейся роли, которая принадлежала Анненкову как участнику общественной и литературной жизни его эпохи. Современник Н.В. Гоголя, В.Г. Белинского, А.И. Герцена, Н.П. Огарева, К. Маркса, И.С. Тургенева, Анненков сумел по достоинству оценить масштаб личности каждого из этих выдающихся своих современников. Уже то, что Гоголь, в течение многих лет хорошо знавший Анненкова, доверил ему в 1841 году такое ответственное дело, как переписка под свою диктовку для печати первого тома «Мертвых душ», дает Анненкову право на бессмертие в истории русской литературы. Но это – всего лишь одна из многих заслуг его перед современниками и потомством. Белинский в последние годы жизни настолько высоко ценил ум Анненкова, что именно в письмах к нему изложил в 1847–1848 годах многие из самых заветных своих мыслей. В 1847 году критик писал в Зальцбрунне свое знаменитое письмо к Гоголю, находясь здесь в обществе Анненкова, и ему первому его прочитал. Незадолго до этого, 28 декабря 1846 года, К. Маркс в знаменитом письме к тому же Анненкову впервые изложил свою критику «Философии нищеты» П.-Ж. Прудона, представляющую предварительный конспект писавшейся в это время книги «Нищета философии», исходные положения которой легли в основу созданного вскоре «Коммунистического манифеста» (1848). В 1848–1864 годах Анненков неоднократно встречался и поддерживал оживленную переписку с А.И. Герценом и Н.П. Огаревым и некоторое время был одним из корреспондентов герценовской вольной русской печати. Еще в 40-х годах произошло знакомство Анненкова также с Тургеневым, постоянным литературным советчиком которого он оставался до смерти великого писателя, причем Тургенев настолько доверял его эстетическому вкусу, что считал одобрение Анненкова необходимым условием публикации своих произведений. Чтобы довершить список близких знакомых Анненкова, следует упомянуть о встречах его, беседах и переписке в разные годы жизни также с В.П. Боткиным, М.А. Бакуниным, Н.А. Некрасовым, А.Н. Островским, А.Ф. Писемским, Л.Н. Толстым, М.С. Щепкиным и многими другими выдающимися деятелями русской культуры того времени.
   Вторая, не менее важная заслуга Анненкова перед русской культурой определяется его блестящим талантом мемуариста. Именно в жанре мемуаров (а не в жанрах повести и путевых записок, хотя до обращения к жанру мемуаров он пробовал себя в них) Анненков нашел истинное свое литературное призвание. При всех принципиальных идеологических разногласиях между либерально настроенным Анненковым, с одной стороны, и революционерами А.И. Герценом и П.А. Кропоткиным, с другой, такие сочинения Анненкова, как «Гоголь в Риме летом 1841 года» (1857), «Замечательное десятилетие» р. 880), «Идеалисты тридцатых годов» (1883), «Молодость И.С. Тургенева» (1884) и другие, – наряду с «Былым и думами» Герцена и «Записками революционера» Кропоткина – составляют художественную вершину классической русской мемуарной литературы второй половины XIX века. Сыграв громадную роль в воспитании многих поколений передовой русской читающей публики, литературные воспоминания Анненкова навсегда вошли в золотой фонд не только русской, но и мировой мемуарной классики. Анненкову с исключительной психологической глубиной удалось уловить и передать в них тот особый, высокий накал духовной жизни, который составлял наиболее характерную черту идейного развития русского общества XIX века.
   Наконец, третью, долгое время недооцененную критикой и литературоведческой наукой заслугу Анненкова, дающую ему право на горячую признательность потомков, составляют его пушкиноведческие труды. Анненкова можно без преувеличения назвать первым ученым-пушкинистом, ибо, наряду с В.Г. Белинским, он явился основоположником всей последующей исследовательской литературы о Пушкине. А осуществив в 1855–1857 годах первое критическое издание сочинений Пушкина, основанное на предпринято» им текстологическом изучении доступного ему в то время рукописного наследия великого поэта, Анненков не ограничился этим. Он предпослал изданию первый опыт научного истолкования жизни и творчества А.С. Пушкина в их живом, неразрывном единстве – это публикуемые в настоящей книге «Материалы для биографии А.С. Пушкина» (1855). Свои занятия по изучению биографии и рукописей поэта Анненков продолжает до последних дней. И хотя русская наука о Пушкине выдвинула в XIX и начале XX века ряд других видных представителей, из которых одни были современниками Анненкова (П.И. Бартенев), а другие – продолжателями начатого им великого исторического дела (В.В. Якушкин, Н.И. Черняев, П.О. Морозов, Л.Н. Майков, С.А. Венгеров), все же сегодня можно без преувеличения сказать, что заслуги в области пушкиноведения ни одного из представителей русской академической науки о литературе до Октября не могут быть сопоставлены с заслугами Анненкова-пушкиниста. Лишь советская наука в лице Б.Л. Модзалевского, П.Е. Щеголева, М.А. Цявловского, В.В. Томашевского, С.М. Бонди и других выдающихся ее представителей явилась впервые в истории изучения наследия Пушкина достойной продолжательницей того великого дела, начало которому было положено Анненковым в 50-а годы XIX века.

2

   П.В. Анненков родился 19 июня (1 июля) 1813 года, в семье богатого симбирского помещика. Один из его братьев, Федор Васильевич, стал впоследствии нижегородским губернатором, другой – Иван – с 1846 года был флигель-адъютантом Николая I, а позднее – начальником Петербургского жандармского управления, петербургским обер-полицмейстером и дослужился до чина генерал-адъютанта. Но сам П.В. Анненков, несмотря на военные и чиновные связи отца и братьев, не захотел стать ни чиновником, ни военным. Поступив юношей в Горный институт, он вскоре бросил его, предпочтя философский (историко-филологический) факультет Петербургского университета, который некоторое время посещал в качестве вольнослушателя. В 1833 году Анненков поступил на службу в канцелярию министерства финансов, но вскоре оставил ее и в 1840 году почти на восемь лет уехал за границу, лишь изредка ненадолго возвращаясь на родину. Еще в 1832 году Анненков познакомился с Гоголем и вошел в круг его бывших товарищей по Нежину, а также петербургских друзей и знакомых. Возможно, именно это обстоятельство сыграло в самоопределении молодого Анненкова решающую роль, приобщив его к кругу литераторов и навсегда отвратив от мысли о чиновничьей карьере. В 1841–1842 годах в «Отечественных записках» появились анненковские «Письма из-за границы» – первый из циклов его путевых очерков, за которым последовали «Письма из Парижа» (Современник, 1847, №№ 1–4), а позднее, по возвращении его в Россию, – остро разоблачительные «Письма из провинции» (там же, 1849–1851). За границей Анненков, как мы уже знаем, вновь встретился с Гоголем. Весной и летом 1841 года в Риме он стал ближайшим соседом и собеседником великого писателя и оказал русской литературе неоценимую услугу, переписав под его диктовку первый том «Мертвых душ» (с начальными главами которого Анненков познакомился еще в 1839 году, когда Гоголь в Петербурге читал их на вечере у своего нежинского друга, общего их приятеля Н.Я. Прокоповича). В 1846 году Анненков познакомился в Брюсселе с К. Марксом, в 1847 году сопровождал В.Г. Белинского в Зальцбрунн, а 1848 год провел в Париже, близко общаясь с А.И. Герценом и вместе с ним наблюдая тогдашние революционные события. Период жизни за границей был временем наиболее усиленного интереса Анненкова к идеям западноевропейской демократии и современного ему социализма. Однако в этом своем интересе Анненков никогда не переходил известной черты, а страх, внушенный ему революцией 1848 года, побудил его навсегда утвердиться на позициях полного и решительного неприятия революционных путей преобразования общества, неизбежно связанных в представлении Анненкова с нежелательными «крайностями» и «эксцессами», которых он боялся и которых – для России – хотел избежать. Впрочем, и до этого Анненков, как видно из писем к нему В.Г. Белинского, критически относился к герценовской критике буржуазной Франции, считая главной движущей силой истории не народ, а состоятельные и образованные классы.
   Это отнюдь не значит, что западноевропейские впечатления, знакомство с К. Марксом, общение с Белинским и Герценом прошли для Анненкова бесследно. Человек высокой культуры, Анненков, как свидетельствуют его статьи и письма, никогда не мог вполне отрешиться от мысли о несправедливости социального неравенства и угнетения. Но, признавая несправедливость существующих порядков с высшей этической точки зрения, он в то же время полагал, что имущественное неравенство – по крайней мере, в условиях его эпохи – не может быть устранено, ибо только оно дает лучшим представителям господствующих классов состоятельность и досуг, необходимые для культурной работы, развития высших задатков человеческого ума и сердца. Да и для себя лично Анненков высоко ценил материальную обеспеченность, дававшую ему возможность беспрепятственно наслаждаться благами культуры и образования и, не смущаясь заботой о куске хлеба, на досуге, спокойно и неторопливо заниматься литературным трудом.
   В соответствии с этим Анненков утверждал, что в свойствах русского характера и «складе нашей жизни нет ничего похожего на героический элемент». И задачей русского писателя он считал изображение не натур героического склада, а тех, кто имел силу и мужество сохранить «нравственное достоинство среди всеобщего растления»[3]. Предварительное условие сохранения подобной силы и мужества было «обеспеченное состояние лиц, огражденных крепостным режимом от труда и богатых досугом, который они и употребили на изумительную обработку своего внутреннего мира»[4].
   Поэтому писатель-художник его времени, по Анненкову, симпатизируя прогрессу и общественным реформам, не должен был превращаться в «учители и пророка». Его цель, считал Анненков, в первую очередь, способствовать духовному – нравственному и эстетическому – развитию общества т его самопознанию, но не стремиться направить общественную энергию на действенное, практическое преобразование сложившихся условий жизни, какого бы глубоко нравственного осуждения и отпора эти условия ни вызывали (хотя желание избежать общественных эксцессов не мешало Анненкову не только до крестьянской реформы 1861 года, но и после нее отчетливо сознавать, что положение русского общества – и, в частности, отношения дворянства и крестьянства – по своему объективному смыслу «не есть мир, а война, борьба и столкновение»)[5].
   Указанные основные черты мировоззрения Анненкова во многом определили его позицию в литературно-общественной борьбе 50-х годов, равно как и особенности его мемуарных и биографических работ, в том числе «Материалов для биографии А.С. Пушкина».
   Анненков умер 8 (20) марта 1887 года в Дрездене. Пережив почти всех людей своего поколения, он в последние годы, по-видимому, остро ощущал свое одиночество, враждебность к нему народнической критики, а также неприязненную, пристрастную оценку его работ о Пушкине учеными младшего поколения – П.А. Ефремовым и В.Е. Якушкиным, недооценивавшими как тяжести той исторической обстановки, в которой Анненков в 1850-е годы писал «Материалы для биографии А.С. Пушкина» и готовил издание сочинений поэта, так и благотворного нравственно-воспитательного и просветительного значения этого его труда.

3

   Когда Анненков осенью 1849 года вернулся в Россию из Франции, обстановка, которую он застал на родине, вызвала у него глубокое уныние.
   «По приезде из Парижа в октябре 1849 года, – вспоминал он, – состояние Петербурга представляется необычайным: страх правительства перед революцией, террор внутри, предводимый самим страхом, преследование печати, усиление полиции, подозрительность, репрессивные меры без нужды и без грани <…> Возникает царство грабежа и благонамеренности в размерах еще не бывалых <…> Трудно представить себе, как тогда жили люди. Люди жили, словно притаившись. На улицах и повсюду царствовала полиция, официальная и просто любительская <…>»[6]
   Усиление крайней реакции в последние годы жизни Николая I, цензурный террор, процесс и осуждение петрашевцев произвели на Анненкова гнетущее впечатление. Свидетель создания письма Белинского к Гоголю, близкий знакомый Гоголя, Белинского, Герцена, Бакунина, Анненков на два года уезжает из Петербурга в провинцию и симбирскую деревню из боязни ареста и полицейских преследований, которая, видимо, долго не покидает его, несмотря на влиятельных братьев, пользующихся личной милостью царя.
   Именно в это время в руки Анненкова неожиданно, волею судеб, попало рукописное наследие Пушкина, и это определило едва ли не все дальнейшее направление его литературной деятельности.
   Дело в том, что к концу 40-х годов первое посмертное издание сочинений Пушкина, выпущенное в 1838–1841 годах и дававшее текст его сочинений в крайне урезанном и искаженном цензурой виде, было распродано. В связи с этим в 1849 году Н.Н. Пушкина-Ланская и ее муж задумали осуществить новое издание сочинений поэта.
   Из-за невыгодных условий, на которых соглашались предпринять издание Пушкина те петербургские книгоиздатели и книгопродавцы, к которым они обратились со своим предложением, Ланские пришли к решению сами выступить в качестве издателей. А так как муж Н.Н. Пушкиной-Ланской служил генералом в том же полку, что и брат Анненкова Иван Васильевич, недавно назначенный флигель-адъютантом Николая I и к тому же считавшийся (как автор четырехтомной «Истории лейб-гвардии Конного полка от 1731 по 1848 год») в военном кругу «литератором», Ланской обратился к нему в конце 1849 – начале 1850 года за советом и помощью в осуществлении этого дела.
   «В это время (зимой 1849/50 г. – Г.Ф.) Ланская, по первому мужу Пушкина, – вспоминал позднее по этому поводу П.В. Анненков, – делами которой по дружбе к семейству занимался брат Иван, пришла к мысли издать вновь сочинения Пушкина <…> Она обратилась ко мне за советом и прислала на дом два сундука его бумаг. При первом взгляде на бумаги я увидал, какие сокровища еще в них таятся, но мысль о приятии на себя труда издания мне тогда и в голову не приходила. Я только сообщил Ланской план, по которому, казалось мне, должно быть предпринято издание…»[7]
   Разрешение на испрашиваемое издание, общий план которого (и которое должно было с небольшими поправками повторять издание 1837–1841 годов) составил Анненков, было по прошению Н.Н. Ланской и Опеки, учрежденной после смерти поэта Николаем I над детьми Пушкина и его имуществом, дано III Отделением 31 августа 1850 года. Но, к счастью для потомства, издание это не было осуществлено в том урезанном виде, в каком было первоначально задумано.
   Ознакомившиеся с бумагами Пушкина более внимательно, чем их брат, который вначале, по-видимому, лишь бегло их просмотрел, И.В. и Ф.В. Анненковы убедились, что в их руки попало действительно неоценимое достояние. В результате 21 мая 1851 года И.В. Анненков подписал с Н.Н. Ланской письменный договор, по которому она уступила ему право на издание сочинений ее первого мужа. Так как П.В. Анненков некоторое время колебался, считая себя недостаточно подготовленным для исполнения этого дела, и не давал братьям окончательного согласия на то, чтобы взять издание в своя руки и написать для него биографию поэта (которой, после советов И.В. Анненкова с Н.А. Некрасовым, В.П. Боткиным, П.А. Плетневым и П.А. Вяземским, было решено его открыть), Некрасов рекомендовал воспользоваться для этой цели помощью критика «Отечественных записок» С.С. Дудышкина. Но в конце концов братьям удалось своей настойчивостью рассеять сомнения П.В. Анненкова и побудить его горячо и энергично взяться за дело, несмотря на пугавшую его «громадность задачи»[8]. При этом И.В. Анненков передал брату и само право выступить в качестве официального издателя и редактора.
   Как свидетельствуют черновые бумаги П.В. Анненкова, мысль взять на себя работу над собиранием материалов для биографии Пушкина возникла у него, по-видимому, уже в конце 1850 года. Однако переписка с братьями, которые настойчиво убеждали его взять на себя работу над изданием и биографией Пушкина, растянулась на сравнительно долгий период – с весны по осень 1851 года[9]. Впрочем – по словам Анненкова – «страх и сомнения в удаче обширного предприятия, на которое требовались, кроме нравственных сил, и большие денежные затраты, не покидали меня и в то время, когда уже, по разнесшейся вести о нем, я через Гоголя познакомился с Погодиным; а через Погодина с Бартеневым (П. Ив.), Нащокиным и другими лицами, имевшими биографические сведения о поэте. Вместе с тем я принялся за перечитку журналов 1817–1825 годов»[10].
   Решение Анненкова стать издателем сочинений А.С. Пушкина и автором его биографии было все же вполне продуманным, целенаправленных и обусловленным глубокими – и притом идеологическими – причинами.
   Характерными особенностями натуры Анненкова, как он сам хорошо понимал и в чем не раз признавался в своих письмах, были нерешительность, отсутствие в действиях твердой и ясной цели.
   Горячие убеждения братьев взяться за издание Пушкина помогли Анненкову, как это не раз случалось с ним и позднее, преодолеть свойственную ему инертность. Но, взяв на себя дело подготовки нового издания Пушкина, Анненков обретает на долгое время поразительную энергию и целеустремленность в выполнении намеченной программы.
   При этом Анненкова увлекают не узко специальные научные задачи, связанные с подготавливаемым изданием. В условиях «мрачного семилетия» 1848–1855 годов выход нового собрания сочинений Пушкина и правдивое воссоздание исторического облика великого поэта предстают перед Анненковым постепенно как важные, насущно необходимые исторические задачи, без решения которых невозможно восстановление нормальной преемственности между прошлыми культурными традициями русского общества и современностью, – преемственности, поколебленной реакцией конца 40-х – начала 50-х годов. Сознание ответственности этой задачи и ее культурного значения сделало на долгое время работу над Пушкиным главным делом жизни Анненкова.
   «В Пушкине общество признало себя великим историческим лицом, – очень натурально, что о нем стали собирать биографические данные, как и о всяком лице в народной истории»[11], – писал в 1857 году Н.Г. Чернышевский, намекая на анненковские материалы и рассматривая «Записки» П. А, Кулиша о Гоголе, очерк Анненкова о Станкевиче (и, по-видимому, роман Герцена «Былое и думы», который Чернышевский не имел возможности назвать в подцензурной печати) как разные формы проявления пробудившейся в русском обществе в эпоху «мрачного семилетия» острой потребности в восстановлении поколебленной исторической и культурной связи между прошлой и современной умственной жизнью передовой России. Сам Чернышевский, как. мы хорошо знаем, также стремился укрепить эту связь, создавая в 50-е годы «Очерки гоголевского периода русской литературы», где он дал развернутую оценку исторического значения критической деятельности В.Г. Белинского для русского общества.
   «Помню я, – заметил Анненков в одном из своих писем, – что в 1849 году Гоголь находил необычайную пользу для литературы в тогдашней системе цензурного ограничения: это, говорил он, временный арест, чтоб заставить людей мыслить. Иногда кажется, что он прав. Десять лет молчания, которые способны были отупить любую другую, не молодую нацию, подготовили у нас только настоящую литературу <…>»[12]. В работе по подготовке нового периода русской литературы, призванного сменить эпоху «мрачного семилетия», стремился по-своему принять участие и Анненков, создавая «Материалы для биографии А.С. Пушкина» и готовя новое, первое критическое издание произведений поэта.
   Имена Пушкина, Гоголя, Белинского навсегда остались окруженными в его глазах священным ореолом. И как бы ни расходился он в понимании их творчества с Герценом и Чернышевским, Анненков считал себя призванным отстаивать и защищать их наследие в борьбе с общественной пассивностью, бездуховностью, отказом от высоких этических идеалов, характерными для основной части русского дворянства в эпоху «мрачного семилетия».
   И недаром, вспоминая об эпохе «мрачного семилетия» и о своей личной позиции в литературно-общественной борьбе той эпохи, Анненков писал в конце жизни: «<…> Сильно ошибаются те из наших современников, которые представляют себе положение русской литературы в описываемый промежуток времени исключительно и безусловно страдательным <…> Писатели, издатели, труженики всех родов, напротив, много и деятельно работали тогда <…> Если нравственные и умственные силы общества оказались налицо, и даже в значительном обилии, тотчас же, как сняты были первые путы, мешавшие их движению, то этот несомненный факт нашей жизни, удививший многих <…>, подготовлен был всецело предшествовавшим периодом литературы»[13].

4

   Работа над созданием «Материалов для биографии А.С. Пушкина» заставила Анненкова параллельно решать две взаимосвязанных задачи. Первая из них состояла в создании наиболее полной и объективной в существовавших в то время условиях внешней картины жизни поэта от рассказа о его предках, обстоятельствах его рождения и воспитания, окружавшей его в детстве культурной и литературной среде до смерти Пушкина. Для живого воссоздания этой картины Анненков не мог ограничиться теми скупыми, разноречивыми свидетельствами и фактами, которые успели появиться в печати за период, протекший с момента гибели Пушкина до начала 50-х годов. Чтобы критически проверить их и добыть достаточное количество материалов для сколько-нибудь целостной и вместе с тем исторически верной – хотя бы в общих чертах – биографии поэта, он должен был в течение ряда лет посещать лиц, знавших Пушкина, и переписываться с ними, раздобывая от них часто буквально по крупицам тот биографический материал, которым они располагали.
   5 декабря 1852 года, в разгаре своих трудов, Анненков писал М.П. Погодину: «Работа моя, известная Вам, оказалась гораздо сложнее, чем я думал. Биография подвигается медленно, что объясняется ее задачей – собирать сведения о Пушкине у современников. Вы знаете, какая бывает беготня за современниками. Биография Пушкина есть, может быть, единственный литературный труд, в котором гораздо более разъездов и визитов, чем занятий и кабинетного сидения. Мне удалось уже отобрать письменные сведения у барона Корфа, Матюшкина, Комовского, Яковлева (товарищей Пушкина по Царскосельскому лицею. – Г.Ф.). Много еще обещают впереди. Я писал отсюда к Вельтману и С.Ф. Полторацкому, прося их о сообщении историй их знакомства с Пушкиным, особенно касательно кишиневской и одесской ее эпох, но ответов еще не получил. Горько будет, если совсем не получу. П.А. Плетнев, которому читал я первые листы биографии, делится своим добром весьма радушно <…> Оценить его (Пушкина. – Г.Ф.) заслуги, может быть, я не сумею, но в способности понять этот удивительный характер – вряд ли кому уступлю. Много и здесь я получил от друзей-неприятелей его странных поминок, но в самых рассказах их превосходная личность Пушкина выказывается чрезвычайно ясно, назло им»[14].
   До нас дошли бумаги Анненкова, в которых отражен круг современников, к помощи которых он обращался. 23 декабря 1850 года (3 января 1851 г.) Н.В. Берг записал для Анненкова воспоминания о Пушкине С.П. Шевырева. Анненкову удалось также записать в 1851–1852 годах устные рассказы о Пушкине и его эпохе (или получить рукописи письменных воспоминаний о них) от брата поэта Л.С. Пушкина, его сестры Ольги Сергеевны и ее мужа Н.И. Павлищева, Я.И. Сабурова, К.К. Данзаса, П.В. Нащокина, П.А. Катенина, В.И. Даля, С.А. Соболевского, В.А. Соллогуба, А.А. Кононова, Н.И. Вульфа, ознакомиться с рядом неизданных архивных документов о поэте. Н.Н. Пушкина-Ланская предоставила в распоряжение Анненкова часть писем поэта к ней, к ее матери и к другим лицам, а также рассказала ему некоторые подробности о взаимоотношениях Пушкина с семьей Гончаровых в период, предшествовавший их женитьбе. Помощь Анненкову в ходе работы над монографией оказывали также Н.В. Гоголь, П.А. Вяземский и П.А. Плетнев.
   В сентябре 1851 года Гоголь писал М.П. Погодину, рекомендуя ему Анненкова: «Павел Васильевич Анненков, занимающийся изданием сочинений Пушкина и пишущий его биографию, просил меня свести его к тебе затем, чтобы набрать и от тебя материалов и новых сведений по этой части,
   Если найдешь возможным удовлетворить, то по мере сил удовлетвори, а особенно покажи ему старину <…>»[15]
   Несмотря на длительную переписку с Погодиным и постоянно возобновляемые просьбы прислать его воспоминания о Пушкине, Анненков так и не смог воспользоваться в «Материалах» его помощью. К записи своих воспоминаний о поэте Погодин приступил лишь в 1864 году, передав их для публикации П.И. Бартеневу. Тем не менее Анненков и после 1856 года не оставлял работы над собиранием и изучением воспоминаний современников о Пушкине. В 1857 году ему удалось через посредство Л.Н. Толстого получить рукопись воспоминаний о встрече с Пушкиным на Кавказе в 1829 году И.И. Пущина, а в 1859 году – воспоминаний о нем А.П. Керн. Анненков был также одним из первых, оценивших значение воспоминаний о Пушкине И.И. Пущина, опубликованных впервые в неполном виде в 1859 году, хотя сам Анненков, в отличие от Пущина, вынужден был в «Материалах» полностью обойти вопрос о личных и идейных связях поэта с декабристами, да и позднее в книге «Пушкин в александровскую эпоху» (1874) трактовал их с иных, чем Пущин – умеренно либеральных позиций.
   Вторым источником анненковской биографии Пушкина послужило изучение русских газет и журналов 10–30-х годов. В бумагах Анненкова, хранящихся в Рукописном отделе Института русской литературы (Пушкинского дома) Академии наук СССР, есть несколько тетрадей его выписок и извлечений из русских журналов 10–30-х годов XIX века – «Вестника Европы», «Московского вестника», «Атенея», «Московского телеграфа», «Телескопа» и т. д. «Очевидно, – заметил по этому поводу цитированный выше Л.Н. Майков, первый издатель собранных Анненковым черновых материалов, опубликовавший часть их после смерти критика, – биограф придавал особое значение старинной журнальной полемике и справедливо искал в ней указаний на то, как постепенно слагалось в русском обществе воззрение на поэтическую деятельность Пушкина»[16].
   Наконец, главный источник «Материалов» составили рукописи поэта, которые впервые после В.А. Жуковского стали доступны Анненкову и глубокое тщательное изучение и использование которых помогло ему создать не обычную биографию поэта в ходовом, общепринятом смысле слова, а поистине уникальную по своему жанру и выдающуюся по художественным достоинствам книгу о великом русском поэте.
   Работая над изданием сочинений Пушкина и его биографией, Анненков, подобно Чернышевскому и Добролюбову, относился полемически к «школе тех археологов и исследователей, которые, освободив себя от труда мышления, заменили его трудом простого собирания документов, сличения разностей между текстами, перечетом отметок, которые существуют на различных актах, и тему подобными предварительными работами <…>», В противовес представителям мелочной «библиографической» критики, он считал своею долгом «обобщать факты, извлекать из них определение, основываясь на внутреннем их содержании, достигать положительных выводов и заключений, опираясь на мысль, полученную из <…> сущности и духа» собранных материалов[17].
   «Собиратели биографических подробностей и передатчики своих воспоминаний представляют обыкновенно работу создания лица самим документам и данным, какие они сообщают, ничем не помогая им от себя, кроме примирения встречающихся противоречий более или менее искусственными приемами и кроме наблюдений за равномерным распределением темных и светлых красок в своих картинах с помощью большей или меньшей обработки тех или других», – писал Анненков уже в 60-е годы, через десять лет после завершения «Материалов». Между тем «войти в какие-либо близкие, родственные, интимные отношения с одним уже отжившим существованием можно только через посредство исторического чутья и художественного инстинкта, соединенных вместе». Только таким образом биограф добьется цели «освободить благородное лицо Пушкина от условных представлений и возвратить ему в биографии то мужественное нравственное выражение, которое производило такое обаятельное выражение на окружающих при его жизни и способное выдержать, не изменяясь, все возможности разоблачения, факты и даже позорные нападки после того»[18].
   Примечательно письмо Анненкова к А.П. Керн, где, убеждая ее написать воспоминания о Пушкине, Анненков замечал, что при этом ей надо стать выше «маленьких и пошленьких соображений мещанского понимания морали, <…> допускаемого и недопускаемого в обществе», ибо только при этом условии можно «показать лицо и событие во всей их правде и так, чтобы самая эта правда нисколько не мешала ни любить, ни уважать их». Только при соблюдении этого условия биограф и мемуарист, согласно Анненкову, становятся достойными получить «имя летописца, эпохи»[19]
   Стремясь в «Материалах» и других своих трудах о Пушкине дать характеристику Пушкина как «человека и замечательного типа своего времени», Анненков, по собственному признанию, тщательно избегал панегирического тона[20], того, что в XX веке Маяковский, говоря о работах пушкинистов, называл «хрестоматийным глянцем». Биографию поэта Анненков стремился основать на «местной правде», «на истине и неопровержимых «фактах»[21]. Обобщая и объединяя в «Материалах» свидетельства современников о поэте, Анненков смог донести до нас живые их голоса, сумев в то же время придать лучшим страницам своей книги внутреннюю художественную цельность и ту редкую свежесть и убедительность, которая свойственна обычно живым свидетельствам современников. Его книга приобрела для сегодняшнего читателя ту же особую ценность, что и произведения Анненкова-мемуариста, хотя он и не был непосредственным свидетелем жизни поэта или его собеседником, а писал свою книгу на основе тонкого художественного творческого «вживания» в атмосферу еще сравнительно близкой ему пушкинской эпохи.
   «Это не панегирик и не апология, – писал Чернышевский об очерке Анненкова «Гоголь в Риме летом 1841 года», – это просто правдивый рассказ, который для доброй славы человека бывает лучше всяких панегириков и апологий». «Он не делает нашего великого писателя идеалом всевозможных добродетелей, но видит в нем человека, которого трудно было бы не полюбить, соединившись с ним, и нельзя было бы не уважать, поняв его, – и читатель верит тому»[22]. Эти слова Чернышевского можно отнести и к анненковской биографии Пушкина, несмотря на свойственные ей недостатки, обусловленные как временем и обстоятельствами ее появления, так и противоречиями мировоззрения самого первого биографа Пушкина.
   «Цель биографии – уловить мысль Пушкина», – заметил Анненков. Слова эти определяют новаторский характер его «Материалов».
   Стремясь очертить особое, специфическое место Пушкина в истории русской поэзии, Белинский проводил рубеж между Пушкиным и его предшественниками, с одной стороны, Пушкиным и преемниками его в русской литературе, с другой. Творчество Пушкина, по мысли Белинского, было закономерным звеном развития истории и русской культуры, оно было подготовлено всеми его предшественниками в истории русской поэзии, творчество которых влилось в его поэзию, как малые реки в большую. Но в то же время между Пушкиным и его предшественниками было, по Белинскому, и существенное различие. У русских поэтов допушкинской поры от Ломоносова до Жуковского поэзия была выражением благородных и добрых чувств, имела более или менее дидактический характер. Пушкин же дал в России непревзойденный образец поэзии уже не как проявления благородного чувства, но поэзии как искусства в высшем и совершеннейшем значении этого слова. Его поэзия явилась живым отблеском не прекраснодушной мечты, но реальной красоты и поэзии самой жизни, облаченным в столь же совершенную, адекватную ей артистическую художественную форму. Освободить поэзию от всех посторонних примесей и благодаря этому остаться навсегда эстетическим воспитателем будущих поколений русского общества – таковы были, по Белинскому, призвание и величайшая, вечная заслуга Пушкина в истории русской культуры. Но, сохранив навсегда значение нормы и образца русского художественного гения, поэзия Пушкина в другом отношении, по мнению критика, стала рубежом, который русское общество и русская культура исторически закономерно должны были на известное время оставить за собой в процессе дальнейшего развития. Ибо для передовой России вслед за эпохой «искусства» наступила другая эпоха – «мысли» и революционного «дела» – и представителями этой эпохи явился уже не Пушкин, а его ученики – Лермонтов и Гоголь, страстное и беспокойное творчество которых, насыщенное критическим духом, пафосом сомнения и отрицания, отвечало революционному характеру новой, послепушкинской эпохи русской жизни.
   Утверждая взгляд на Пушкина как на «поэта-артиста», «поэта-художника», историческая миссия которого вытекала из исторических задач его времени и состояла в создании для будущих поколений высшего возможного образца «поэзии как искусства», Белинский исходил из тех же социально-исторических соображений, из которых, например, исходил в Германии Г. Гейне. Провозгласив Гете величайшим художником слова, Гейне отнес его тем не менее к миновавшей для новейшего революционного времени «эпохе искусства» («Kunstperiode»), которой суждено одновременно навсегда остаться вершиной национальной художественной культуры и в то же время исторически закономерно уступить свое место иному, более субъективно экспрессивному, энергичному типу творчества, непосредственно обращенному к новым потребностям жизни, ее резким противоречиям и противоборствующая тенденциям.
   Исходя в «Материалах» в ряде случаев из тезиса Белинского о Пушкине как «поэте-художнике» по преимуществу, Анненков придал этому тезису новый – полемический – оттенок, чуждый Белинскому. Эстетические идеи Пушкина Анненков сблизил не только с эстетической платформой «Московского вестника», но и с теорией «чистого искусства», как понимал ее сам Анненков. «<…> Он (Пушкин. – Г.Ф.) усвоил себе теорию «творчества, которая проводила резкую черту между художником и бытом, его окружающим», – писал в связи с этим Анненков в «Материалах». «…Из круга молодых людей, содействовавших успеху журнала («Московского вестника». – Г.Ф.), вынес он свой полный, установившийся, свой взгляд на художника и искусство», высокую цель которых он считал «независимой от требований современности <…> Как служитель изящного, он не принадлежал толпе, не разделял ее стремлений и не признавал ее нужд».
   И, однако, своеобразный исторический парадокс состоит в том, что, провозгласив Пушкина – в соответствии с идеями «эстетической» критики 50-х годов – сторонником теории «бессознательного» «чистого искусства», искавшим в мире поэзии эстетического «примирения» противоречий жизни, именно Анненков на деле в анализе жизни и, творчества поэта вступил в глубочайшее явное и очевидное противоречие с этим тезисом. Книга его всем своим содержанием не только подрывала представление о Пушкине как о стороннике теории «бессознательного» творчества, но и существенно корректировала взгляд Белинского на Пушкина как на поэта, руководящим, верховным законом мысли и творчества которого было по преимуществу «художническое», «поэтическое» отношение к жизни и ее явлениям.
   Уделив пристальное внимание стихотворениям Пушкина о свободе и не зависимости поэта и его высоком, «артистическом» призвании, Анненков впервые поставил вопрос о том, что взгляды поэта на сложные отношения поэта и «толпы», получившие выражение в этих стихах, явились результатом осмысления Пушкиным его драматических отношений с правительством и современным поэту дворянством. Мучительно переживая разлад с окружающим обществом, непонимание публики, постоянные попытки правительств» Николая I и рептильной, казенно-официальной прессы вмешиваться в его личную жизнь, подчинить своим корыстным целям его талант и вдохновенна, с одной стороны, а с другой, уступая порою своей порывистой и страстной натуре и в силу этого невольно становясь жертвой страстей и неблагоприятных обстоятельств, Пушкин – по Анненкову – был вынужден затвориться в своем рабочем кабинете; только здесь поэт мог обрести на время свободу, успокоение и внутреннее просветление, которых не мог найти за его пределами. Истолкованные таким образом стихи Пушкина о поэте и поэзии получили в устах его биографа очевидное социально-критическое звучание, предстали как отражение трагической исторической судьбы Пушкина – поэта и человека.
   Первый оценив по достоинству рабочие тетради Пушкина, Анненков не случайно отвел в «Материалах» особое место описанию и характеристике этих тетрадей. Ибо творческая жизнь Пушкина в отражении его рабочих тетрадей с пестрой сменой в них автобиографических признаний, творческих набросков и рисунков поэта предстала перед Анненковым как жизнь постоянной, ни на минуту не прекращавшейся работы живой, энергичной мысли Пушкина, а его великие, гармонически художественные творения – как продукт огромного, тщательно обдуманного труда. Изучение рабочих тетрадей Пушкина, его черновиков, творческих планов, исторических и автобиографических набросков, литературно-критических статей и фрагментов – частично неопубликованных, а частично, хотя и напечатанных при жизни, но не вошедших в первое издание его сочинений и недооцененных предшественниками Анненкова – «Истории Петра», пушкинских писем позволили Анненкову нарисовать в «Материалах» совершенно новый, иной образ поэта, чем тот, который был привычен для большинства дворянских читателей и светских знакомых Пушкина, перед которыми он сознательно не хотел раскрывать свою драматическую, богатую и сложную внутреннюю жизнь.
   В результате внешний биографический материал хотя и занял в «Материалах» свое, надлежащее место, но не стал для автора важнейшим. На первое место в общей картине, нарисованной биографом, выдвинулась внутренняя творческая биография Пушкина, воссоздание динамики его творческого процесса, путь развития и углубления его исторической и художественной мысли, картина постоянного, сложного взаимодействия между мыслью Пушкина и окружающей действительностью.
   Пушкин предстал в изображении Анненкова как художник-мыслитель, вся внутренняя жизнь и творческая работа которого были неотделимы от реальной жизни и событий его времени. Исследуя черновики поэта и прослеживая по ним основные вехи творческой истории «Бориса Годунова», «Евгения Онегина», «Путешествия в Арзрум», «Тазита», «Медного всадника» и других произведений Пушкина, Анненков постарался не только показать внутреннюю эволюцию каждого из этих пушкинских замыслов, но и нащупать тот внутренний центр, который скреплял воедино отдельные разрозненные звенья жизни и творческой биографии поэта. Жизнь Пушкина впервые оказалась показанной в «Материалах» в сложном единстве семейно-родового и личного, исторически обусловленного и психологически-индивидуального, общего и особенного. Лики Пушкина – человека, поэта, истерика, критика, полемиста, черты его житейского и литературного облика влились в единый, цельный портрет, заняли в книге свое место, не нарушая гармонии общего впечатления. Существенную помощь в этом Анненкову оказало широкое обращение к пушкинским письмам, к дошедшим до нас фрагментам уничтоженных «Записок» и другим автобиографическим наброскам поэта, а также введение произведений Пушкина в контекст историко-литературных, моральных и эстетических суждений, разбросанных в его статьях и черновиках.
   «Не надо забывать, однако ж, – замечает Анненков, ограничивая значение высказанной им же самим только что мысли об отражении идей художественного «артистизма» в творческих декларациях Пушкина, – что все отвлеченное и неприложимое к жизни в теории исправлено было практическим смыслом самого поэта, который никогда не смог отделиться от исторического и практического быта родины, от окружающих явлений природы и никогда не мог уйти в самого себя до того, чтоб случайные, местные явления не тревожили его сердца и не пробуждали его вдохновения». Мысль, выраженная в этих словах, стала на деле определяющей для общего смысла истолкования Анненковым образа Пушкина – человека и поэта – вопреки предрассудкам, свойственным Анненкову как представителю «эстетической критики» 50-х годов.
   Отсюда и ряд других, немаловажных акцентов, впервые внесенных Анненковым в истолкование Пушкина и составлявших шаг вперед по сравнению с оценкой ряда сторон его творчества в статьях Белинского. Так Анненков, в отличие от Белинского, высоко оценил «Сказки» Пушкина, отметив общее – огромное – воздействие на поэта в зрелые годы элементов народного мировоззрения, «гениальное» проникновение его в дух русского народного творчества, умение «голосом великого мастера» пропеть русскую деревенскую песню, возвысив ее до уровня высочайшего художественного совершенства, воссоздать самые «склад и течение» народной речи. Существенный шаг вперед Анненков сделал и в истолковании прозы Пушкина. Правда, в «Повестях Белкина» Анненков оценил не столько их содержание, сколько «нежность красок», «тонкую иронию, лукавый и вместе добродушный юмор», «простоту языка и средств, употребляемых автором для сцепления и развития происшествий». Но уже в «Истории села Горюхина» он увидел признаки поворота поэта «к простой действительности и к быту», «истинное сочувствие» к ним, предвещающее последующие его прозаические произведения с их богатым культурно-психологическим и социальным содержанием. Трагедию «Борис Годунов» Анненков справедливо истолковал как то «зерно, из которого выросли исторические и большая часть литературных убеждений поэта», как решающий рубеж на пути его возмужания, обретения им полной творческой зрелости и самостоятельности. Работа над «Борисом Годуновым» явилась, по Анненкову, первым, исходным шагом движения Пушкина, приближавшего его к широкому, эпическому постижению прошлого и настоящего русской жизни. Оно получило выражение в усилившемся у Пушкина в 30-е годы тяготением к эпосу, к широте и масштабности осмысления действительности, в обращении к религиозно-легендарным и философско-историческим образам и темам.
   Анненков систематизировал в «Материалах» рассказ о предках поэта – Пушкиных и Ганнибалах – и очертил ту роль, какую воспоминания об их славных заслугах перед родиной играли в формировании общественно-исторического мировоззрения поэта. Личность матери, отца и дяди поэта, черты его семьи и воспитания выступили ярко в его рассказе со своими живыми, неповторимыми красками. Стремясь уже на первых страницах своей книги показать, какими глубокими и прочными нитями личность поэта была связана с миром русской народной культуры, Анненков уделяет особое внимание няне Пушкина, как живой посреднице между ним и национально-народной культурой во всем богатстве ее разнообразных отражений. Относя Арину Родионовну к «типическим и благороднейшим лицам русского мира», биограф пишет о ней и влиянии ее на поэта: «Соединение добродушия и ворчливости, нежного расположения к молодости с притворной строгостию, – оставили в сердце Пушкина неизгладимое воспоминание. Он любил ее родственною, неизменною любовью и, в годы возмужалости и славы, беседовал с нею по целым часам <…> Весь сказочный русский мир был ей известен как нельзя короче, и передавала она его чрезвычайно оригинально. Поговорки, пословицы, присказки не сходили у ней с языка. Большую часть народных былин и песен, которых Пушкин так много знал, слышал он от Арины Родионовны. Можно сказать с уверенностью, что он обязан своей няне первым знакомством с источниками народной поэзии и впечатлениями ее <…>».
   Отмечает Анненков и другой важный фактор, способствовавший уже в детские годы пробуждению у Пушкина интереса к русской народной жизни и культуре, – впечатления летней жизни семейства Пушкиных в селе Захарове, где будущий поэт слышал народные песни, наблюдал хороводы и пляски и впервые познакомился с историческими преданиями о Борисе Годунове: «Таким образом, – замечает по этому поводу биограф, – мы встречаемся, еще в детстве Пушкина, с предметами, которые впоследствии оживлены были его гением».
   Изображая на дальнейших страницах личность поэта в ее постоянном движении и развитии, Анненков впервые органически связал каждый из этапов творчества поэта с определенным периодом его биографии. Родительский дом, лицей, пребывание на Кавказе, в Крыму, в Кишиневе, в Одессе, годы, проведенные в глубоком творческом уединении в Михайловском, возвращение в Москву и Петербург, поездки поэта в Арзрум и Оренбург, болдинская осень стали в изображении Анненкова важнейшими вехами не только жизни, но и внутренней творческой биографии поэта. Биографу удалось выпукло и ярко показать, характеризуя каждый из периодов жизни Пушкина, какое влияние конкретные неповторимые особенности местной природно-географической среды и культурной обстановки, окружавшей поэта в этот период, имели на тематику, сюжеты и образную ткань его произведений, на направление и характер движения его поэтической мысли. Тем самым Анненков заложил основы той биографической периодизации творчества Пушкина, которой мы пользуемся до сих пор.
   Широко показал Анненков роль мировой культуры, литературы, искусства в жизни Пушкина: «…с девятого года начала развиваться у него страсть к чтению, которая и не покидала его во всю жизнь. Он прочел, как водится, сперва Плутарха, потом Илиаду и Одиссею, в переводе Битобе, потом приступил к библиотеке своего отца, которая наполнена была французскими классиками XVII века и произведениями философов последующего столетия <…> Он проводил бессонные ночи, тайком забираясь в кабинет отца и без разбора пожирал все книги, попадавшие ему под руку». И в дальнейшем биограф тщательно прослеживает, как каждый период жизни и творчества поэта был связан с вовлечением в орбиту его размышлений и художественных интересов новых общественно-исторических, культурных и литературных явлений, закономерную смену его художественных вкусов и интересов под влиянием духовного возмужания поэта, углубления и расширения его умственного кругозора.
   Открывая обзор поэзии Пушкина его первыми полудетскими опытами, Анненков внимательно и серьезно прослеживает весь ход его творческого развития вплоть до последних произведений и незавершенных замыслов. При этом каждое отдельное произведение он стремится одновременно вписать в рамки определенного периода творчества поэта и рассмотреть в перспективе его общего развития. Особое внимание биограф уделяет вопросу о формировании творческой индивидуальности Пушкина. Он показывает, что постоянный рост художественной самобытности, углубление народности пушкинского творчества было его своеобразной художественной доминантой, основным, определяющим законом.
   Прекрасно понял Анненков, что поэзия была для Пушкина страстью, свободным, органическим проявлением его натуры, делом, без которого он бы не мог жить и дышать. «Звуки, по собственному его выражению, – замечает по этому поводу Анненков, – беспрестанно переливались и жили в нем, но следует прибавить, что он внимательно прислушивался к ним, что он наслаждался ими почти без перерыва. Это было важное дело его жизни, несмотря на все усилия его скрыть тайну свою от света и уверить других в равнодушии к поэтической своей способности».
   Анализируя произведения поэта, Анненков на многочисленных примерах показал любовь Пушкина к ясности и отчетливости мысли и выражения, его стремление избегать всего бесформенного и неопределенного.
   «Пушкин был мужествен во всех чувствах своих. Он так же мало способен был к нежничанью и к игре с ощущениями, как, наоборот, легко подчинялся настоящей страсти. Мы знаем, что он советовал людям, близкий его сердцу, скорее отделываться от неопределенных томлений души, выходить на прямую дорогу и назначать цель своим стремлениям. То же требование бодрости и силы, которое присущно было ему по натуре, перенес он и на самый язык впоследствии» – этими прекрасными словами Анненков охарактеризовал общий, господствующий пафос поэзии Пушкина.
   Широко освещая открытость души Пушкина «всем впечатленьям бытия», говоря о внимательном изучении им поэтов других времен и народов, Анненков подчеркивает, что поэты, которых он изучал и влияние которых испытал, были для Пушкина «ступенями, по которым он восходил к полному проявлению своего гения». На примере сцены Григория и Пимена из «Бориса Годунова» (которую Анненков называет «гениальной сценой, плодом глубокого размышления и неослабного поэтического вдохновения»), Анненков стремится показать, что поэзия Пушкина «есть столько же наше достояние, сколько и достояние литератур всех образованных народов».
   Наряду с народной поэзией, постоянным предметом любви и внимательного изучения Пушкина, подчеркивает биограф, – особенно в последние годы жизни – был русский язык – «народные пословицы, фразы и термины старой нашей литературы». «Заметки, мысли, соображения, выписки из сочинений были невидимым основанием, на котором созидались и образ его мыслей, и понимание предметов, и само направление духа, направляющее поэтический дар его».
   Живое понимание глубокой уникальности поэзии Пушкина, ее значения как нормы национального русского искусства сочетается в книге Анненкова со стремлением раскрыть для читателя как биографический подтекст произведений поэта – те «тонкие нити», которые связывают их с «воспоминаниями сердца», с «душой» самого автора, – так и их историко-литературную подпочву, а также восприятие его современниками.
   Анненкову удалось также тонко передать многие черты человеческого облика поэта – его внешнюю простоту, общительность, благородное прямодушие, свойственную ему постоянно потребность в дружеском общении и откровенности, полное отсутствие зависти к таланту других, внимательное и отзывчивое отношение к современникам и младшим товарищам по перу: «В обхождении Пушкина была какая-то удивительная простота, выпрямлявшая человека и с первого раза установлявшая самые благородные отношения между собеседниками». Способность Пушкина радоваться чужому дарованию, его внимательное отношение к младшим, начинающим писателям-современникам Анненков иллюстрирует на примере его отношения к Дельвигу, Баратынскому, Языкову, Кольцову, Гоголю.
   Умение воссоздать живой образ Пушкина – поэта и человека – в его неповторимом обаянии, показать богатство и разнообразие предметов, постоянно занимавших его мысль, свойственную этой мысли кипучую энергию, щедрость и богатство натуры поэта – все эти особенности анненковских «Материалов» обеспечили им сочувственное внимание современников[23].

5

   «Материалы для биографии А.С. Пушкина», составившие первый том анненковского издания сочинений поэта, вышли в свет (так же, как и второй том этого издания) в начале 1855 года, незадолго до смерти Николая I. Таким образом, писалась и цензуровалась книга Анненкова при жизни Николая (который – и это прекрасно понимал Анненков – отнюдь не был склонен допустить в ней ничего, что – так или иначе – затрагивало бы вопрос о социально-историческом драматизме писательской судьбы Пушкина, о его связях с декабристами; его сложных взаимоотношениях с Александром I, как и с самим Николаем и другими лицами царской фамилии). К тому же официальное положение мужа вдовы Пушкина – П.П. Ланского и брата Анненкова Ивана Васильевича связывало биографа и накладывало на него дополнительные нравственные обязательства, с которыми он вынужден был считаться. Наконец, жива была сама Наталья Николаевна Пушкина-Ланская, а потому Анненков не мог в своей биографии хотя бы кратко коснуться семейной драмы Пушкина, истории его взаимоотношений с Дантесом и Геккереном и вообще всех обстоятельств, которые привели к последней дуэли Пушкина. Запретными оставались для Анненкова и темы преследования Пушкина Воронцовым, Уваровым, Бенкендорфом, как и все те бесчисленные унижения, которым Пушкин постоянно подвергался в последние годы жизни. Как свидетельствует внимательное изучение «Материалов для биографии А.С. Пушкина», Анненков, по-видимому, не мог назвать в них прямо даже имя Булгарина как литературного врага Пушкина и предмета язвительных насмешек поэта, хотя и имя Булгарина и история журнальной полемики его с Пушкиным и лицами пушкинского окружения были хороша известны не только самому Анненкову, но и его читателям.
   Вот почему Анненков неизбежно должен был с самого начала своей работы над «Материалами» сознательно ограничить свои задачи и подвергнуть излагаемые в них факты биографии Пушкина строжайшей автоцензуре. В «Материалах» не только ничего не говорится о причинах южной ссылки Пушкина, как и его высылки из Одессы в Михайловское, – в них не употребляется по отношению к соответствующим периодам жизни поэта самое слово «ссылка». Не названы в биографии имена таких лицейских товарищей Пушкина, как Пущин и Кюхельбекер, равно как имя такого широко популярного и любимого лицеистами профессора, как А.П. Куницын, обойдено молчанием имя хозяина Каменки – Давыдова; письма Пушкина к К.Ф. Рылееву и А, А. Бестужеву цитируются без указания адресатов, отсутствует рассказ о «Вольности», «Деревне», «Кинжале», послании Чаадаеву и других памятниках ранней, вольнолюбивой лирики Пушкина, равно как и о «Гавриилиаде», многих пушкинских эпиграммах и даже о таких позднейших стихотворениях, как элегия «Андре Шенье»[24], «Пророк», «Анчар», «Арион», «Послание в Сибирь» и т. д., анализ которых – так или иначе – должен был бы неминуемо увлечь автора на путь рассказа о тех событиях и обстоятельствах жизни поэта, о которых он сознательно вынужден был умалчивать. Более того, Анненков принужден был придерживаться официальной версии о снисходительном «добродушии» правительства к Пушкину и личной «заботливости» о нем Николая.
   Вспоминая о цензурной обстановке начала 50-х годов, когда создавались «Материалы», Анненков позднее писал: «…составитель их знал, при какой обстановке и в каких условиях он работает, и мог принимать меры для ограждения себя от непосредственного влияния враждебных сил. Оно так и было. Нетрудно указать теперь на многие места его биографического и библиографического труда, где видимо отражается страх за будущность своих исследований и где бросаются в глаза усилия предупредить и отвратить толкования и заключения подозрительности и напускного воображения от его выводов и сообщений»[25].
   О том, что Анненков сознательно стремился в биографии обойти все та обстоятельства и факты жизни поэта, которые, как он предвидел, могли помешать цензурному прохождению «Материалов», свидетельствуют и другие материалы, в том числе признание его в письме к М.П. Погодину от 12 февраля 1855 года:
   «Что в молодости и кончине есть пропуски – не удивляйтесь. Многое из того, что уже напечатано и известно публике, не вошло и отдано в жертву для того, чтобы, по крайней мере, внутреннюю, творческую жизнь поэта сберечь всю целиком»[26].
   Особенное беспокойство вызывал у Анненкова материал, относящийся к последнему периоду жизни Пушкина и к тем трагическим обстоятельствам его общественной и личной судьбы, которые подготовили его гибель:
   «Третий месяц живу один-одинешенек в деревне и недоумеваю, что делать, – писал он 12(24) октября 1852 года об этом И.С. Тургеневу, с которым постоянно консультировался в ходе своей работы. – <…> Он (Пушкин. – Г.Ф.) в столице, он женат, он уважаем – и потом вдруг он убит. Сказать нечего, а сказать следовало бы, да ничего в голову не лезет. И так, и сяк обходишь, а в результате выходит одно: издавал «Современник» и участвовал в «Библиотеке». Из чего было хлопотать и в трубы трубить? Совестно делается … Есть кое-какие факты, но плавают они в пошлости. Только и ожидаю одной награды от порядочных людей, что заметят, что не убоялся последней. Вот Вам исповедь моя – и верьте – бесхитростная…»[27].
   «Я понимаю, – отвечал на это признание Анненкову из Спасского Тургенев 28 октября (9 ноября) 1852 года, – как Вам должно быть тяжело так дописывать биографию Пушкина – но что же делать? Истинная биография исторического человека у нас еще не скоро возможна, не говоря уже с точки зрения цензуры, но даже с точки зрения так называемых приличий. Я бы на Вашем месте кончил ее ex abrupto – поместил бы, пожалуй, рассказ Жуковского о смерти Пушкина, и только. Лучше отбить статуе ноги, чем сделать крошечные не по росту. А сколько я мог судить, торс у Вас выйдет отличный. Желал бы я, говорю это откровенно, так же счастливо переменить свою манеру (в том же письме Тургенева содержатся выше его знаменитые слова о желании отказаться в писательстве от своей «старой манеры». – Г.Ф.), как Вы в своей биографии. Вероятно, под влиянием великого, истинно древнего по своей строгой и юной красоте пушкинского духа Вы написали славную, умную, теплую и простую вещь. Мне очень хочется дослушать ее до конца»[28].
   Анненков почти буквально последовал совету Тургенева. Посвятив рассказу о последних годах и днях жизни поэта всего несколько беглых страниц, он в приложении перепечатал два уже одобренных цензурой и напечатанных ранее повествования о дуэли и смерти Пушкина – «Последние минуты Пушкина, описанные В.А. Жуковским, в 1837 г.» (приложение IV) и «Выписку из биографии А.С. Пушкина», составленную историком Д.Н. Бантыш-Каменским и помещенную в его «Прибавлении ко второй части Словаря знаменитых россиян» (СПб., 1847, с. 99–104) (приложение V). Оба эти документа содержали официально одобренный рассказ о предсмертном «прощении» Пушкина Николаем I и о трогательных словах и заверениях, будто бы обращенных к нему умирающим поэтом. Отнесение этих сообщений в приложения и всего лишь краткий пересказ их в самом тексте «Материалов для биографии А.С. Пушкина», сконцентрированный в одном абзаце, указывают на то, что Анненков, как Лермонтов, знал о враждебных отношениях между поэтом и двором в конце жизни Пушкина. Это убеждение, при всей свойственной ему осторожности и уклончивости, Анненков все же достаточно определенно выразил в своих позднейших трудах о Пушкине, написанных в 70-е годы. Но и в этих работах Анненков не исчерпал накопленный им огромный, ценнейший свод биографических записей и мемуарных материалов о поэте. Собранные им записи и воспоминания продолжали печататься на протяжении всего периода с последних двух десятилетий XIX века вплоть до наших дней.
   В охарактеризованных нами сложнейших цензурных условиях в конце июля 1853 года Анненков закончил литературную обработку биографии Пушкина, а в сентябре того же года завершил подготовку пяти томов собрания его сочинений. В октябре 1853 года шесть томов анненковского издания были переданы Цензурным комитетом известному особой строгостью цензору А.И. Фрейгангу, который со своими замечаниями передал их в министерство народного просвещения, откуда все эти материалы были направлены начальнику III Отделения, шефу николаевских жандармов А.Ф. Орлову. П.В. Анненков со своей стороны передал в главное управление цензуры тщательно обоснованные возражения против многочисленных купюр в текстах биографии и сочинений Пушкина, на которых настаивал Фрейганг[29]. 27 января 1854 года Орлов наложил на эти документы резолюцию, что новое, исправленное издание сочинений Пушкина хотя и может быть допущено, но лишь «с высочайшего соизволения». 26 марта и 7 мая цензура дополнительно рассмотрела добавления и поправки к биографии Пушкина, представленные Анненковым на особое рассмотрение. В последующие месяцы Николай I, по-видимому, лично пожелал ознакомиться с анненковским изданием и «Материалами для биографии А.С. Пушкина». Лишь после этого 7 октября последовало его разрешение на новое издание сочинений Пушкина (включая его биографию): «Согласен, но в точности исполнить, не дозволяя отнюдь неуместных замечаний или прибавок редактора»[30].
   Следует отметить, что не только тяжелые условия николаевской цензуры стесняли Анненкова во время его работы. Среди знакомых Пушкина были лица, которые считали «неудобным» и даже категорически недопустимым полное издание написанного поэтом. Яркое свидетельство тому – дошедшие до нас два письма С.А. Соболевского к М.П. Погодину и к М.Н. Лонгинову. В первом из них от 15(27) января 1852 года Соболевский заявлял, что с Анненковым «следует быть осторожнее и скромнее, ибо ведаю, коль неприятно было бы Пушкину, если бы кто сообщил современникам то, что писалось для немногих или что говорилось или не обдумавшись, или для острого словца, или в минуту негодования в кругу хороших приятелей»[31]. Во втором письме Соболевский, уже по выходе «Материалов», особо одобрял их автора «за то, что он не восхищается эпиграммами Пушкина, приписывает их слабости, сродной со всем человеческим, и признает их пятнами его литературной славы», а также «ни слова не упоминает о Гавриилиаде»[32]. Впрочем, в том же письме Соболевский указывал, что особая щекотливость положения Анненкова состояла в том, что он не только должен был избегать всего интимного, но более того – для угождения цензуре – «решиться сказать несколько глупостей в виде пачпорта истине»[33].
   Только учитывая все те стеснения и трудности, с которыми пришлось столкнуться Анненкову-биографу, мы можем верно оценить его огромный, поистине незаурядный труд и нравственное мужество. Несмотря на крайне тяжелые цензурные условия и вынужденные ими уступки, Анненков все же смог впервые дать русскому читателю в «Материалах» живое представление не только о Пушкине-поэте, но и о Пушкине-человеке.
   Анненков не скрывает того, что избранный Пушкиным путь смелого творческого служения русской литературе и русскому народу не был легок. «Как человек, открывший новый и обширный горизонт искусства на Руси, – замечает он о поэте, – он должен был поднять против себя много возражений и вражды и считать их естественным следствием, необходимостью своего призвания; но они волновали и сердили его. Только с 1832 года видит он свое место и назначение, умолкает для всех толков и распрей; но уже от горького чувства, оставленного ему журналистикой и пересудами публики, избавиться не может. Чувство это таится в нем, несмотря на молчание и наружное спокойствие, которым он обрек себя». И вместе с тем непонимание и вражда дворянского общества и укоры рептильной прессы, – и это особенно подчеркивает биограф, – не смущали Пушкина и не заставили его свернуть с раз избранного пути: «Он не терпел постороннего вмешательства в дела творчества», «никак не мог понять, а еще менее допустить права распоряжаться его вдохновением, назначать предметы для труда и преследовать жизнь его таким образом до самых тайных ее помыслов и побуждений».
   Через два года после выхода первых шести томов своего издания сочинений поэта Анненков, воспользовавшись смягчением цензурных условий, вырванным обществом у правительства Александра II в преддверии крестьянской реформы, выпустил в конце 1857 года дополнительный (седьмой) том «Сочинений Пушкина», куда вошли произведения, не пропущенные в 1855 году николаевской цензурой. А в 1874 году в книге «Пушкин в александровскую эпоху» Анненков возвратился к детству и юности поэта и к раннему периоду его творчества (которые он, по собственному вышеприведенному признанию, должен был в «Материалах» особенно жестко сократить), чтобы иметь возможность шире осветить вопрос о лицейских годах поэта, его столкновениях с Александром I и связях с декабристами. Следует, впрочем, заметить, что в освещении именно названных вопросов в книге «Пушкин в александровскую эпоху» – при всем обилии содержащегося в ней нового материала – особенно отчетливо сказалось усиление политического консерватизма Анненкова в 70-е и 80-е годы. Декабристские связи и симпатии Пушкина Анненков характеризует как проявление не столько стойких политических симпатий, сколько отчасти стремления выделиться из общей массы сверстников и заявить о себе, отчасти усвоенного Пушкиным уже в молодые годы представления о роли политически самостоятельной, независимой от престола аристократии, призванной ограничить бесконтрольность и всевластие самодержавной власти. Зато обращение Анненкова в преддверии столетнего юбилея со дня рождения Пушкина к последнему периоду его жизни, характеристику которого в «Материалах» он вынужден был сжать до предела, «обрубив», по вышеприведенному выражению Тургенева, «ноги» изваянной им статуе поэта, принесло две другие его пушкиноведческие работы, явившиеся достойным продолжением его «Материалов» – статьи «Общественные идеалы А.С. Пушкина (Об эволюции политических взглядов поэта и связи с ними его журнальных замыслов конца 20-х – начала 30-х гг.; 1880)» и «Литературные проекты А.С. Пушкина. Планы социального романа и фантастической драмы» (О замыслах романа «Русский Пелам» и драмы о папессе Иоанне; 1881)». В этих двух последних работах, завершивших путь Анненкова-пушкиниста, он отдал дань умственным и нравственным запросам новой эпохи, осветив в них место творчества Пушкина 30-х годов в истории формирования русского «реального» романа и развития русского общественного и национального самосознания в трудной обстановке первых лет царствования Николая I – в пору после поражения восстания декабристов, явившуюся в то же время начальным периодом выработки русским обществом новых антисамодержавных и антикрепостнических общественных сил и настроений.

6

   В заключение надо сказать еще об одной особенности анненковской биографии: не все в Пушкине – человеке и поэте – было одинаково близко ее автору. Типичный представитель «эпохи 40-х годов» по своему умственному и нравственному складу, Анненков, как он сам многократно разъяснял, проводил резкую разделительную черту между Пушкиным-поэтом и Пушкиным-человеком»[34]. Причем если Пушкин-поэт вызывал безусловное восхищение и преклонение Анненкова, то многие черты Пушкина-человека Анненкову были глубоко чужды. К таким чертам относятся близость Пушкина к декабризму и вообще его мятежные, непокорные, вольнолюбивые порывы, претившие Анненкову – умеренному западнику и либералу-просветителю, а также сама «ренессансная» стихия личности Пушкина, свойственная ему глубокая жизнерадостность, страстность, чувственная откровенность, склонность к открытому, свободному проявлению своей натуры, могучая энергия выражения своих симпатий и антипатий, любви и ненависти без оглядки на принятые светские условности, на ходячую мораль и религиозные представления той эпохи. «Предприимчивое удальство и молодечество, – писал по этому поводу Анненков, – необыкновенная раздражительность, происходившая от ложного понимания своего достоинства и бывшая источником многих ссор; беззаботная растрата ума, времени и жизни на знакомства, похождения и связи всех родов – вот что составляло основной характер жизни Пушкина и всех его современников». Поэтому, определяя жизнь поэта как «полную контрастности», Анненков, при всем своем стремлении к полноте и объективности в изображении внутренней жизни поэта, ставил своей задачей очистить его образ от «проявлений раздраженного, буйного и скандалезного творчества», которые, по мнению биографа, нарушали «непогрешимую чистоту всех <…> мыслей и поэтических замыслов» Пушкина, ибо они «не выражают ни настоящей его природы, ни его развития, ни даже подлинного его настроения в минуту, когда писаны», но являются «детищами брожения и замашек его времени», «произведениями таланта, неверными самому себе»[35].
   «Только <…> Пушкин, <…> который признан единственно воспитателем русского общества, мощным агентом его развития и объяснителем духовных сил, присущих народу, только этот нам и нужен, а о его двойнике нам достаточно общей характеристики <…> Важное поучение для современников наших несет с собою и этот, второй, побочный, так сказать, тип нашего поэта, если его изучать с надлежащей политической и этической точки зрения; но пенить его беседу наравне с тою, которая исходила от настоящего, великого Пушкина, мы уже не можем, а потому и ставить их рядом кажется нам более, чем ошибкой»[36].
   И все же, при всех отмеченных недостатках биографической стороны книги Анненкова, достоинства ее, как верно поняли уже современники, значительно превышают ее недостатки.
   Еще до выхода в свет анненковской биографии Пушкина некрасовский «Современник» писал о ней, приветствуя ее выход: «<…> к изданию приложена будет подробная биография Пушкина, богатая новыми и любопытными фактами, материалом для которой послужили бумаги самого поэта, письма о нем к разным лицам, записки о нем брата его Льва Сергеевича и других лиц, близких Пушкину. Имея в руках так изданного Пушкина, читая его биографию (которая одна составляет значительный том), где рядом с фактами жизни прослежены многие любопытные особенности его творчества, присматриваясь к почерку поэта, к его портрету, к рисункам, которые он иногда рисовал на полях своих рукописей (что все войдет в издание г. Анненкова), читатель получит возможность как бы перенестись в мастерскую великого поэта, из которой вышли бессмертные создания его гения. Вот какого издания «Сочинений Пушкина» давно и горячо желал «Современник»[37].
   12 января 1855 года Н.А. Некрасов просил Анненкова: «Принесите мне завтра полный экземпляр биографии Пушкина, я начну о ней писать…»[38] Намерения этого Некрасов не выполнил. Но вместо его статьи в «Современнике» (1855, № 2, 4, 7 и 8) появились четыре обстоятельных статьи об издании Анненкова, принадлежащих перу Н.Г. Чернышевского и содержащих развернутое изложение взглядов Чернышевского на Пушкина, равно как и подробную критическую оценку заслуг Анненкова как редактора «Сочинения Пушкина» и биографа великого поэта. О «Материалах для биографии А.С. Пушкина» Чернышевский писал здесь: «Это первый труд, который надлежащим образом удовлетворяет столь сильно развившемуся в последнее время стремлению русской публики познакомиться с личностями деятелей русской литературы и образованности. Потребность эта уже вызвала довольно много монографий, отличающихся основательностью и подробностью библиографических и биографических исследований. Публика приняла эти первые опыты с живым сочувствием, но не могла не видеть в них важных недостатков. Как и всякое новое направление, стремление к подробным и точным исследованиям отечественной литературы было неумеренно в своих проявлениях. Каждая личность, почему-нибудь обращавшая на себя внимание трудолюбивых изыскателей, казалась им необыкновенно важною, заслуживающею самых подробных трактаций; каждый новый факт, ими отысканный, им казался чрезвычайно интересным для всей публики, как бы мелочен в сущности ни был. Потому все монографии, являвшиеся в последнее время, страдали важными недостатками и по содержанию и по форме. Растерявшись во множестве мелочных подробностей, каждый автор был не в силах обработать предмет с общей точки зрения и обременял свою статью бесчисленными библиографическими подробностями, среди которых утомленный читатель совершенно запутывался; вместо цельных трудов давались публике отрывки черновых работ, со всеми мелочными сличениями букв и стихов, среди которых или тонула, или принимала не свойственные ей размеры всякая общая мысль. Одним словом, вместо исследований о замечательных явлениях литературы представлялись публике отрывочные изыскания о маловажных фактах; вместо ученого труда в его окончательной форме представлялся весь необозримый для читателя процесс механической предварительной работы, которая только должна служить основанием для картины и выводов, из нее возникающих. Не такова биография Пушкина, которую будет читать русская публика при новом издании его творений. Она говорит не о какой-нибудь темной личности, которая привлекла внимание исследователя только потому, что была забыта, но забыта была только потому, что не заслуживала внимания потомства. Творения Пушкина, создавшие новую русскую литературу, образовавшие новую русскую публику, будут жить вечно, вместе с ними незабвенною навеки останется личность Пушкина. Важный труд, который знакомит нас с нею, представляется г. Анненковым в совершенно обработанной литературной форме. Кропотливая мелочная работа сличений и поисков, ему предшествовавшая, не выставляется на первом плане, затемняя для читателя черты великого писателя и его трудов; исследователь дает нам завершенную картину жизни и творчества Пушкина. Сличения годов, букв и отдельных стихов отнесены в примечания, если нужно для полноты; составитель биографии дал читателям не черновые свои бумаги, а жизнеописание, возведенное окончательною обработкою к форме литературного произведения. Его работа должна послужить для наших исследователей истории литературы образцом биографий»[39].
   Через два года Чернышевский повторил в печати свою высокую оценку «Материалов» в связи с появлением очерка Анненкова «Гоголь в Риме летом 1841 года» и начала его биографии Станкевича. Он писал: «Нельзя не желать, чтобы г. Анненков, который более, нежели кто-нибудь, имеет средств для обогащения нашей литературы такими трудами, как его «Материалы для биографии А.С. Пушкина», «Воспоминания о Гоголе» и биография Станкевича, неутомимо посвящал свои силы этой прекрасной деятельности, которая доставила ему уже столько прав на благодарность русской публики. После славы быть Пушкиным или Гоголем прочнейшая известность – быть историком таких людей»[40].
   Собранные и изложенные Анненковым в «Материалах» фактические сведения послужили опорой для Чернышевского при составления им в 1855 году биографического очерка «Александр Сергеевич Пушкин, его жизнь и сочинения», написанного для русского юношества. На них же основывался и Н.А. Добролюбов при работе в 1858 году над статьей «Александр Сергеевич Пушкин», опубликованной в «Русском иллюстрированном альманахе» (СПб., 1868). Добролюбов поместил в первом номере «Современника» за 1858 год также обширную рецензию на седьмой (дополнительный) том анненковского собрания сочинений Пушкина, где высоко оценил заслуги Анненкова – издателя и биографа – перед русской литературой и обществом. «Русские, любившие Пушкина как часть своей родины, как одного из вождей ее просвещения, давно уже пламенно желали нового издания его сочинений, достойного его памяти, и встретили предприятие г. Анненкова с восхищением и благодарностью», – писал критик[41] (хотя в целом к деятельности Анненкова-критика Добролюбов относился весьма сдержанно, а порой и прямо враждебно).
   Кроме «Современника» е положительными рецензиями на «Материалы для биографии А.С. Пушкина» и анненковское издание сочинений поэта выступили и почти все другие русские журналы 50-х годов – «Отечественные записки» (отзыв В.П. Гаевского), «Библиотека для чтения» (статья А.В. Дружинина), «Атеней» (рецензия А.В. Станкевича), «Библиографические записки» (рецензия Е.И. Якушкина) и др. Сохранилось также много восторженных отзывов о «Материалах» в письмах к П.В. Анненкову и другим лицам, а также в личных дневниках первых их читателей в том числе отзывов С.Т. Аксакова, М.П. Погодина, зятя поэта Н.И. Павлищева, С.А. Соболевского, И.И. Пущина и других. Из них особенного внимания современного читателя заслуживают отзывы Н.И. Павлищева и И.И. Пущина. Первый из них в письме к Анненкову из Варшавы от 3(15) марта 1855 года писал:
   «Я не мог оторваться от первого тома Вашeгo издания сочинений Пушкине; так удивительно сказание Ваше о жизни Пушкина под скромным названием материалов»[42].
   Лицейский друг Пушкина И.И. Пущин в 1858 году заметил в своих «Записках», что Анненков «запечатлел свой труд необыкновенною изысканностью, полным знанием дела и горячею любовью к Пушкину – поэту и человеку»[43]. Вместе с тем в «Записках» Пущин, как отмечалось выше, стремился дополнить биографию Анненкова рассказом о политических взглядах поэта и о его связях с декабристским движением, доказывая, в противовес Анненкову, что связи эти были глубокими и органическими, а не преходящими и случайными, как утверждал Анненков.
   Показателем высокой оценки анненковской биографии Пушкина современниками явился торжественный обед 17 февраля 1855 года, данный Анненкову его друзьями, на котором Анненкову поднесли экземпляр «Материалов для биографии А.С. Пушкина» в шагреневом переплете с надписью на первом листе: «Автору образцовой биографии Пушкина и добросовестному издателю сочинений великого нашего поэта – Павлу Васильевичу Анненкову – от его литературных друзей и знакомых». Под словами этими подписались И.С. Тургенев, И.И. Панаев, В.П. Боткин, Н.А. Некрасов, А.В. Дружинин, М.Л. Михайлов, М.В. Авдеев, А.Ф. Писемский, А.Н. Майков, Г.Н. Геннади, В.П. Гаевский, Е.Ф. Корш, М.А. Языков, А.Н. Жемчужников, А.К. Толстой, И.П. Арапетов, Н.В. Гербель, Я.П. Полонский.
   Второе издание анненковского труда в 1873 году также имело немалый успех. В частности, в газете-журнале «Гражданин», которую в это время редактировал Ф.М. Достоевский, появилась обширная рецензия на него Н.Н. Страхова[44].
   Позднее, в 1882 году, подводя в некрологе Анненкову итог его литературным заслугам, известный историк русской литературы А.Н. Пыпин писал о «Материалах для биографии А.С. Пушкина» и об анненковском издании Пушкина в целом: «Предприятие Анненкова было особенно ценно в обстоятельствах, среди которых жила тогда наша литература. Обстоятельства были очень малоблагоприятные. Окруженная тяжелым недоверием и подозрениями, литература едва хранила нить предания сороковых годов, и издание Пушкина приобрело цену нравственного обозрения; это было притом не только напоминание, но в значительной степени и реставрация писателя, который для критики сороковых годов (то есть для Белинского. – Г.Ф.) был величайшим явлением русской литературы и залогом ее будущего. Труд Анненкова был первый в своем роде опыт исследования внешней и внутренней биографии писателя, истории его содержания и способов творчества. Позднее, когда подобные изыскания установились и размножился вообще историко-литературный материал, нетрудно было указать недосмотры и ошибки в работе Анненкова; забывают только, что в подобных случаях чрезвычайно важно и особенно трудно бывает именно начало»[45].

   Г.М. Фридлендер

Глава I[46]

   Предки и родственники. Эпоха рождения. 1799–1811 г.: Боярин Пушкин, Ганнибалы. – Отец и мать. – Няня Арина Родионовна. – Стихотворение «Подруга дней моих суровых…». – Захарово. Вязёмо. – Стихотворение «Мне видится мое селенье…». – Характер отца, С.Л. Пушкина. – Дядя В.Л. Пушкин. – Пьеса «Путешествие В.Л. Пушкина» и И.И. Дмитриев.
   Александр Сергеевич Пушкин родился в Москве, в 1799 году, мая 26, в четверг, в день Вознесения Господня, на Молчановке{1}.
   Мать его, как известно, была из фамилии Ганнибаловых. Общие черты родословной Пушкиных и Ганнибаловых переданы были самим Александром Сергеевичем в его «Записках»{2}. К ним можно только прибавить несколько заметок. Из всех своих предков, Пушкиных, Александр Сергеевич особенно уважал боярина Григория Гавриловича Пушкина, служившего при царе Алексее Михайловиче послом в Польше, с титулом Нижегородского наместника, и скончавшегося в 1656 году{3}. Александр Сергеевич происходил от него по прямой линии и в честь его дал меньшому своему сыну имя Григория. Из предков своих, Ганнибаловых, А.С. Пушкин часто упоминает о родоначальнике этой фамилии, негре Абраме Петровиче. Мы увидим также, что Пушкин посвятил несколько превосходных лирических строф памяти его знаменитого сына, генерал-поручика Ивана Абрамовича Ганнибала, славного основанием Херсона, где ему воздвигнут и памятник, и первою Наваринскою битвою, в которой он был участником и героем. Этот Ганнибал, умерший в С.-Петербурге в начале нынешнего столетия, играл важную роль в своем семействе. Он был благодетелем бабушки Александра Сергеевича, Марьи Алексеевны Ганнибал, урожденной Пушкиной, в ту тяжелую и романтическую эпоху ее жизни, когда муж ее, Осип Абрамович Ганнибал еще при жизни ее женился на Устинье Ермолаевне Т<олст>ой, подделав фальшивое свидетельство о смерти законной жены своей[47]. Марья Алексеевна нашла себе защитника в брате своего мужа, Иване Абрамовиче. Его влиянием расторгнут был незаконный брак, отдана ей малолетняя дочь, Надежда Осиповна, мать нашего поэта, и предоставлено во владение одно из родовых сел мужа – Кобрино[48], в 60 верстах от Петербурга. То самое село Михайловское, где и Александр Сергеевич провел два года уединенной жизни, назначено было постоянным местопребыванием его деду – Осипу Абрамовичу. Он умер там в 1806 году. Смерть соединила враждующих супругов на кладбище Святогорского Успенского монастыря, лежащего неподалеку от Михайловского, где также похоронен, как известно, и внук их. По близкому соседству с Петербургом, Марья Алексеевна Ганнибал, вместе с дочерью своею, часто посещала столицу. Отец поэта, Сергей Львович, служил тогда в Измайловском полку. Свадьба его и Надежды Осиповны, вероятно, происходила в Петербурге, потому что первенец их – дочь Ольга Сергеевна – родилась в 1798 году именно в то время, как Сергей Львович состоял еще на службе в Петербурге{4}. Благодетель семьи и опекун Надежды Осиповны, генерал-поручик Иван Абрамович Ганнибал был тогда восприемником младенца. Он еще дожил до рождения Александра Сергеевича (смерть этого знаменитого моряка относится к 1800 году){5}, но уже не видел его. В 1798 Сергей Львович вышел в отставку; в следующем 1799 Марья Алексеевна продала село Кобрино, и все семейство Пушкиных переехало в Москву, где на деньги, вырученные от продажи имения, Марья Алексеевна приобрела сельцо Захарьино, верстах в сорока от Москвы{6}. 26 мая, как мы сказали, родился там поэт наш, и восприемником его был граф Артемий Иванович Воронцов. При продаже петербургского имения общая няня всех молодых Пушкиных, знаменитая Арина Родионовна, записанная по Кобрину, получила отпускную вместе с двумя сыновьями и двумя дочерьми, но никак не хотела воспользоваться вольною. При продаже Захарьина, или Захарова, как называл его просто сам Александр Сергеевич (1811 года), она отклонила предложение выкупить семейство одной из дочерей своих, Марьи, вышедшей замуж за крестьянина в Захарове, сказав: «Я сама была крестьянка, на что вольная!» Приставленная сперва к сестре поэта, потом к нему и, наконец, к брату его, Родионовна вынянчила все новое поколение этой семьи. В каких трогательных отношениях с нею находился второй из ее питомцев, прославивший ее имя на Руси, известно всякому.
   Родионовна принадлежала к типическим и благороднейшим лицам русского мира. Соединение добродушия и ворчливости, нежного расположения к молодости с притворной строгостию оставили в сердце Пушкина неизгладимое воспоминание. Он любил ее родственною, неизменною любовью и, в годы возмужалости и славы, беседовал с нею по целым часам. Это объясняется еще и другим важным достоинством Арины Родионовны: весь сказочный русский мир был ей известен как нельзя короче, и передавала она его чрезвычайно оригинально. Поговорки, пословицы, присказки не сходили у ней с языка. Большую часть народных былин и песен, которых Пушкин так много знал, слышал он от Арины Родионовны. Можно сказать с уверенностию, что он обязан своей няне первым знакомством с источниками народной поэзия и впечатлениями ее, которые, однако ж, как это вскоре увидим, были заметно ослаблены последующим воспитанием.
   В числе писем к Пушкину, почти от всех знаменитостей русского общества, находятся и записки от старой няни, которые он берег наравне с первыми. Вот что писала она около 1826 года{7}. Мысль и самая форма мысли видимо принадлежат Арине Родионовне, хотя она и позаимствовала руку для их изложения.
   «Любезный мой друг Александр Сергеевич – я получила письмо и деньги, которые вы мне прислали. За все ваши милости я вам всем сердцем благодарна – вы у меня беспрестанно в сердце и на уме, и только, когда засну, забуду вас. Приезжай, мой ангел, к нам в Михайловское – всех лошадей на дорогу выставлю. Я вас буду ожидать и молить бога, чтобы он дал нам свидеться. Прощай, мой батюшко Александр Сергеевич. За ваше здоровье я просвиру вынула и молебен отслужила – поживи, дружечик, хорошенько, – самому слюбится. Я, слава богу, здорова – целую ваши ручки и остаюсь вас многолюбящая няня ваша Арина Родионовна (Тригорское, марта 6)».
   Каким чудным ответом на это письмо служит неизданный отрывок Пушкина, который мы здесь приводим{8}:
Подруга дней моих суровых,
Голубка дряхлая моя!
Одна в глуши лесов сосновых
Давно, давно ты ждешь меня.
Ты под окном своей светлицы
Горюешь, будто на часах,
И медлят поминутно спицы
В твоих наморщенных руках.
Глядишь в забытые вороты
На черный, отдаленный путь:
Тоска, предчувствие, заботы
Теснят твою всечасно грудь.
То чудится тебе……..

   Почтенная старушка умерла в 1828 году, 70-ти лет, в дому питомицы своей, Ольги Сергеевны Павлищевой.
   Другим путем к раннему сближению с народными обычаями и приемами могло служить само сельцо Захарове, проданное в 1811 году, когда молодой Пушкин увезен был в С.-Петербург для определения в лицей. Семейство его, постоянно жившее в Москве с 1798, проводило лето в новой деревне Марьи Алексеевны. Зажиточные крестьяне Захарова не боялись веселиться; песни, хороводы и пляски пелись и плясались там часто. В двух верстах от Захарова находится богатое село Вязёмо. По неимению церкви, жители Захарова считаются прихожанами села Вязёмо, где похоронен брат Пушкина, Николай, умерший в 1807 году (род. в 1802){9}, и куда Александр Сергеевич сам часто ездил к обедне. Село Вязёмо принадлежало Борису Годунову и сохраняет доселе память о нем. Там указывают еще на пруды, будто бы вырытые по его повелению, и на церковную колокольню, им построенную. Вероятно, молодому Пушкину часто говорили о прежнем царе – владетеле села{10}. Таким образом, мы встречаемся, еще в детстве Пушкина, с предметами, которые впоследствии оживлены были его гением. Пушкин вспоминал о Захарове на скамьях лицея и в одном из многочисленных легких посланий, там написанных, говорит:
Мне видится мое селенье,
Мое Захарово; оно
С заборами, в реке волнистой,
С постом и рощею тенистой,
Зерцалом вод отражено.
На хо́лме домик мой; с балкона
Могу сойти в веселый сад,
Где вместе Флера и Помона
Цветы с плодами мне дарят,
Где старых кленов темный ряд
Возносится до небосклона,
И глухо тополи шумят.

(Неизданное стихотворение){11}
   Гораздо позднее, в 1831 году, перед женитьбою своей, Александр Сергеевич побывал в Захарове{12} и, покуда Марья, дочь няни его, готовила ему сельский завтрак из яичницы, он обежал рощицу возле дома и все места, напоминавшие ему детство его. «Все наше рушилось, Марья, – сказал он по возвращении, – все поломали, все заросло…» Через два часа он уехал. Действительно, флигель, где жили дети прежнего помещика, уже был тогда за ветхостью разобран, и оставался один большой дом. Многие березки на берегу пруда порублены. Впрочем, еще недавно один путешественник[49] видел там старую липу Пушкина; с этого пункта можно было наслаждаться прекрасным видом на пруд и на противоположный берег его, покрытый зеленым еловым лесом. Здесь кстати будет упомянуть, что все русские надписи на деревьях Захарова принадлежат старым или новым гостям его, но совсем не Александру Пушкину, по весьма простой причине: в ранней молодости он писал одни французские стихи, по примеру своего родителя и по духу самого воспитания.
   Отец его, Сергей Львович Пушкин, был человек от природы добрый, но вспыльчивый. При малейшей жалобе гувернеров или гувернанток он сердился, выходил из себя, но гнев его проистекал от врожденного отвращения ко всему, что нарушало его спокойствие, и скоро проходил. Вообще, Сергей Львович не любил заниматься серьезными делами по дому, воспитанию и хозяйству, предоставив все это супруге своей, Надежде Осиповне; никогда не бывал он в дальних своих деревнях, как, например, в Болдине (Нижегородской губернии), предоставив имение в полное распоряжение управляющему, своему крепостному человеку, и отдавал все свое время только удовольствиям общества и наслаждениям городской жизни.
   Некоторые черты врожденной его беспечности сохранены в семействе и переданы нам Н.И. Павлищевым. Записанный е малолетства в Измайловский полк, Сергей Львович был переведен потом, при государе Павле Петровиче, в гвардейский Егерский. Сергей Львович не мог отстать в службе от некоторых привычек, к числу которых принадлежала привычка сидеть у камелька с приятелями и мешать в нем огонь, причем раз Сергей Львович употребил на это собственную свою офицерскую трость и с ней же явился потом к должности. Начальник, заметив обгорелую трость, подошел к нему и сказал: «Уж вам бы, г. поручик, лучше явиться с кочергою на ученье!» Огорченный Сергей Львович жаловался потом супруге своей на тяжесть военной службы. Между прочим, он питал какое-то отвращение к перчаткам и почти всегда терял их или забывал дома; будучи однажды приглашен с другими товарищами своими на бал к высочайшему двору, он, по обыкновению, не позаботился об этой части своего туалета и оробел порядком, когда государь Павел Петрович, подойдя к нему, изволил спросить по-французски: «Отчего вы не танцуете?» – «Я потерял перчатки, ваше величество», – отвечал в смущении молодой офицер. Государь поспешно снял перчатки с своих собственных рук и, подавая их, сказал с улыбкою: «Вот вам мои!» – потом взял его под руку с ободрительным видом и, подводя к даме, прибавил: «А вот вам и дама!»
   Оставив военную службу в 1798 году, Сергей Львович переселился в Москву и жил долгое время близ Немецкой слободы, у самой Яузы, не переходя моста. После Отечественной кампании он снова определился на службу и в 1814 г. начальствовал комиссариатскою комиссией Резервной армии в Варшаве. Г-н Б<ологовский>, назначенный на его место, рассказывал, что, принимая от него сложную должность, он застал Сергея Львовича в присутственном месте за французским романом вместо счетов и бумаг. Сергей Львович вышел в отставку с чином V класса{13}.
   С другой стороны, Сергей Львович, как и брат его, поэт Василий Львович, были душою общества, неистощимы в каламбурах, остротах и тонких шутках. Он любил многолюдные собрания, а брат его даже славился по Москве своим поваром, Власием, которого он называл Blaise и который в первую холеру умер в Охотном ряду, торговцем{14}. Связи Сергея Львовича были довольно обширны. Через Пушкиных он был в родстве со всею этою фамилиею, а через Ганнибаловых с Ржевскими и их свойственниками – Бутурлиными, Черкасскими и проч. Он даже жил дом об дом с графом Дмитрием Петровичем Бутурлиным, и гости последнего были его гостями. В числе посетителей его были Карамзин, Батюшков, Дмитриев, и молодой Пушкин, который всегда внимательно прислушивался к их суждениям и разговорам, знал корифеев нашей словесности не по одним произведениям их, но и по живому слову, выражающему характер человека и западающему часто в юный ум невольно и неизгладимо.
   Вместе со всем лучшим обществом Москвы, дом Сергея Львовича, как все избранные дома тогдашнего времени, был открыт для французских эмигрантов: новое средство развлечения, которого все искали. Между этими эмигрантами отличалось лицо графа Ксавье де Местра. Он уже напечатал тогда свое «Voyage autour de ma chambre»[50] и, в промежутках между литературными занятиями, любил посвящать свои досуги портретной живописи и откровенной беседе с друзьями. Портрет матери Пушкина, Надежды Осиповны, работы Местра находился долгое время у Льва Сергеевича Пушкина. Сам Сергей Львович был известен как остряк и человек необыкновенно находчивый в разговорах. Владея в совершенстве французским языком, он писал на нем стихи так легко, как француз, и дорожил этою способностию. Много альбомов, вероятно, сохранили его произведения; и есть слухи, что в это время он написал даже целую книжку, в которой рассуждал по-французски – стихами и прозой – о современной ему русской литературе. Чрезвычайно любезный в обществе, он торжествовал особенно в играх (jeux de société)[51], требующих беглости ума и остроты, и был необходимым человеком при устройстве праздников, собраний и особенно домашних театров, на которых как он, так и брат Василий Львович отличались искусством игры и декламации[52]. В обществе Сергея Львовича находились также и две известные пианистки, блиставшие вместе с тем и талантом остроумной беседы: девица Першрон де Муши и г-жа Шимановская{15}. Первая вышла замуж за Фильда, вторая впоследствии сделалась тещей поэта М<ицкеви>ча.
   Памятником веселости, оживлявшей это общество, осталась даже печатная книжка. Известно, что когда дядя нашего поэта, Василий Львович Пушкин, сбирался ехать за границу, то И.И. Дмитриев предупредил, так сказать, весь будущий рассказ путешественника в стихотворной шутке под названием «Путешествие NN в Париж и Лондон, писанное за три дня до путешествия»{16}. Книжка эта, напечатанная только для друзей, в нескольких экземплярах, сделалась теперь библиографическою редкостию. Шутка И.И. Дмитриева особенно поражает соединением веселости, меткости и вместе благородства, что очень редко встречаем в наших печатных произведениях этого рода. За три дня до отъезда своего за границу Василий Львович обещал, на дружеском ужине, верно передать свои впечатления приятелям. И.И. Дмитриев возразил, что письма его всегда будут драгоценны для них, но что содержание корреспонденции почти уже известно. В подтверждение своих слов он сочинил «Путешествие», к которому приложил еще картинку, изображавшую будущего туриста в Париже, за уроком декламации у Тальмы. Чрезвычайно остроумно и верно изображен там автор «Опасного соседа»{17}, с его жаждой новостей, слепым поклонением иностранным диковинкам, усвоением всех возможных мод и вместе неизменным добродушием и прямотою сердца. Вот начало этой книжки, которая может дать понятие о всем ее тоне:
Друзья! сестрицы! я в Париже,
Я начал жить, а не дышать!
Садитесь вы друг к другу ближе
Мой маленький журнал читать.
Я был в Музее{18}, в Пантеоне{19},
У Бонапарте на поклоне,
Стоял близехонько к нему,
Не веря счастью своему.
Вчера меня князь Долгоруков
Представил милой Рекамье,
Я видел корпус мамелюков{20},
Сиеса, Вестриса, Мерсье… – и т. д.[53]

Глава II

   Лицей. 1811–1817 г.: Детство и первое воспитание. – Страсть к чтению. – Домашний театр и французские стихи. – Лицей. – Кошанский, лицейские журналы, Дельвиг. – Рассказы. – План автобиографии. – Отрывок из лицейских записок. – Куплеты на Шаховского: «Вчера в торжественном венчанье…». – Роман «Фатеша». – Куплеты на учителей: «Скажите мне шастицы…». – Первый опыт литературного характера по поводу Иконникова, – Конец записок. – Разбор лицейских стихотворений. – Подражание Батюшкову, первые печатные стихи «К другу стихотворцу». – Владимир Измайлов и лицейские поэты вообще. – Журналы, где помещались их произведения. – Лицейские стихотворения Пушкина в издании 1826 года. – Об изданиях его стихотворений 1826–1829 годов. Стихи Пушкина в альманахе В. Федорова. – Стихи Пушкина в альманахе М. Бестужева-Рюмина. – Толки и надежды современников; Дмитриев, гр. Хвостов, В. Пушкин. – Легкость в сочинении стихов, проблески таланта в первых опытах. – Значение лицейских стихотворений. – Характер юношеских произведений Пушкина, подражания, влияние Батюшкова. – Значение элегий 1816 года и развитие таланта к 1817 году. – Неизданные отрывки из «Онегина» о лицее (две первые строфы из 8-й главы). – Стихотворение «Наперсница волшебной старины…». – Выпуск из лицея. – Физическая организация поэта и его гимнастические упражнения.
   Воспитание детей в семействе Пушкиных ничем не отличалось от общепринятой тогда системы. Как во всех хороших домах того времени, им наняли гувернанток, учителей и подчинили их совершенно этим воспитателям с разных концов света.
   До семилетнего возраста Александр Сергеевич Пушкин не предвещал ничего особенного; напротив, своею неповоротливостию, своею тучностию, робостию и отвращением к движению он приводил в отчаяние Надежду Осиповну, женщину умную, прекрасную собой, страстную к удовольствиям и рассеяниям общества, как и все окружающие ее, но имевшую в характере те черты, которые заставляют детей повиноваться и вернее действуют на них, чем мгновенный гнев и вспышки. Впрочем, она не могла скрыть предпочтительной любви сперва к дочери, а потом к меньшому сыну, да и на самое воспитание детей, кроме ее, гувернеров и гувернанток, имели влияние еще и две тетки Александра Сергеевича – Анна Львовна Пушкина и Елисавета Львовна, по муже Солнцева. Анна Львовна собирала в дому своем часто всех родных и умела вселять искренние привязанности к себе.
   Муж Елисаветы Львовны, Матвей Михайлович Солнцев, был искренним другом Сергея Львовича, с которым мог состязаться в любезности, тонких шутках и французских каламбурах. Правильной системы воспитания тут уже не могло быть, и если существовало какое-либо единство, то разве в общем недоверии к характеру и способности молодого Александра Пушкина. Это обстоятельство, однако ж, имело впоследствии благодетельное влияние на последнего. Не избалованный в детстве излишними угождениями, он легко переносил лишения и рано привык к мысли – искать опоры в самом себе. Надежда Осиповна заставляла маленького Пушкина бегать и играть с сверстниками, с трудом побеждая и леность его и молчаливость. Раз на прогулке он, не замеченный никем, отстал от общества и преспокойно уселся посереди улицы. Сидел он так до тех пор, пока не заметил, что из одного дома кто-то смотрит на него и смеется. «Ну, нечего скалить зубы!» – сказал он с досадой и отправился домой. Когда настойчивые требования быть поживее превосходили меру терпения ребенка, он убегал к бабушке, Марье Алексеевне Ганнибал, залезал в ее корзинку и долго смотрел на ее работу. В этом убежище уже никто не тревожил его. Марья Алексеевна была женщина замечательная, столько же по приключениям своей жизни, сколько по здравому смыслу и опытности. Она была первой наставницей Пушкина в русском языке. Барон Дельвиг еще в лицее приходил в восторг от ее письменного слога, от ее сильной, простой русской речи. К несчастию, мы не могли отыскать ни малейшего образчика того безыскусственного и мужественного выражения, которым отличались ее письма и разговоры. Вторым русским учителем Пушкина, несколько позднее, был, по странному случаю, некто г. Шиллер. Впрочем, труды г. Шиллера не могли принести особенных плодов в это время, потому что маленький Пушкин и сестра его, воспит<ыв>авшиеся вместе, говорили, писали и твердили уроки из всех предметов по-французски.
   Главным руководителем детей был сперва граф Монфор, образованный эмигрант, бывший в то же время музыкантом и живописцем; за ним г. Русло, писавший французские стихи; потом г. Шедель и другие. Настоящим, дельным наставником в русском языке, арифметике и в законе божием был у них почтенный священник Мариинского института Александр Иванович Беликов, известный своими проповедями и изданием «Духа Массильона» (1808){21}. Когда наняли англичанку (мисс Белли) для Ольги Сергеевны{22}, Пушкин учился по-английски, но плохо, а по-немецки и вовсе не учился. Была у них гувернантка немка, да и та почти никогда не говорила на своем родном языке. Вообще ученье подвигалось медленно.
   Возлагая все свои надежды на память, молодой Пушкин повторял уроки за сестрой, когда ее спрашивали; ничего не знал, когда начинали экзамен с него; заливался слезами над четырьмя правилами арифметики, которую вообще плохо понимал. Особенно деление, говорят, стоило ему многих слез и трудов.
   Но с 9-го года начала развиваться у него страсть к чтению, которая и не покидала его во всю жизнь. Он прочел, как водится, сперва Плутарха, потом «Илиаду» и «Одиссею» в переводе Битобе{23}, потом приступил к библиотеке своего отца, которая наполнена была французскими классиками XVII века и произведениями философов последующего столетия. Сергей Львович поддерживал в детях это расположение к чтению и вместе с ними читывал избранные сочинения. Говорят, он особенно мастерски передавал Мольера, которого знал почти наизусть, но еще и этого было недостаточно для Александра Пушкина. Он проводил бессонные ночи, тайком забирался в кабинет отца и без разбора пожирал все книги, попадавшиеся ему под руку. Вот почему замечание Льва Сергеевича, что на 11-м году, при необычайной памяти своей, Пушкин уже знал наизусть всю французскую литературу, может быть принято с некоторым ограничением{24}.
   Первые попытки авторства, вообще рано проявляющиеся у детей, пристрастившихся к чтению, обнаружились у Пушкина, разумеется, на французском языке и отзывались влиянием знаменитого комического писателя Франции{25}. Пушкин любил импровизировать комедийки и, по общему согласию с сестрой, устроил нечто вроде театра, где автором и актером был брат, а публикой – сестра. Раз как-то публика освистала его пьесу «L'Escamoteur»[54]. Автор отделался от оскорбления эпиграммой, сохранившейся доселе в памяти тогдашнего судьи:
Dis-moi, pourquoi l'Escamoteur
Est-il sifflé par le parterre?
Hélas – c'est que la pauvre auteur
L'escamota de Molière[55].

   Стишки гладенькие и легкие. Они были предшественниками таких же русских стихов, которые Пушкин начал писать уже в лицее. Авторство шло параллельно с его чтением. Ознакомившись с Лафонтеном, Пушкин стал писать басни. Начитавшись «Генриады»{26}, он задумал поэму в 6 песнях, но здесь останавливает нас одна характеристическая особенность. Это была не героическая поэма, как следовало бы ожидать, а шуточная. Содержанием послужила война между карлами и карлицами во времена Дагоберта. Карло последнего, по имени Toly, был героем ее, почему и вся поэма называется «La Tolyade». Стихотворная шутка начиналась так:
Je chante се combat, que Toly remporta,
Оù maint guerrier périt, оù Paul se signala,
Nicolas Maturin et la belle Nitouche,
Dont la main fur le prix d'une horrible esoarmouche[56].

   Все это было во вкусе того, что слышал Пушкин вокруг себя и чему он довольно долго подражал, как увидим после. Гувернантка похитила тетрадку поэта и отдала г. Шеделю, жалуясь, что m-r Alexandre за подобными вздорами забывает о своих уроках. Шедель расхохотался при первых стихах. Раздраженный автор тут же бросил в печку свое произведение.
   Г-н Макаров рассказывает{27} стыд и замешательство молодого Пушкина, когда в доме графа Бутурлина, по разнесшейся молве о поэтических его дарованиях, к нему приступили все жившие там девушки с альбомами и просьбами написать что-нибудь. Какой-то господин прочел русское четверостишие Пушкина и, для большей торжественности, ударял на «о»{28}[57]. Мальчик только успел сказать: «Ah, mon Dieu!»[58] – и убежал без памяти в библиотеку графа, где долго еще не мог прийти в себя. Эта сцена повторилась в жизни Пушкина, но судьей был тогда Державин, слушателями все наставники лицея и публика, собравшаяся на экзамен, а читанное произведение («Воспоминания в Царском Селе») носило уже признаки зарождающегося таланта{29}.
   Между тем приблизилось время общественного образования для Пушкина. Глаза всех родителей обращены были тогда на Иезуитский коллегиум, существовавший в Петербурге и приобретший известность в деле воспитания. Пушкины нарочно ездили в Петербург для устройства этого дела и переговоров с директорами заведения, когда положение об открытии Царскосельского лицея совершенно изменило планы их. Директором лицея был назначен Василий Федорович Малиновский, с которым, как и с братьями его, Сергей Львович находился в дружеских сношениях. При помощи его, а особенно при содействии А.И. Тургенева, горячо принявшегося за это дело, двенадцатилетний Пушкин был принят в счет тех 30-ти воспитанников, из которых, по положению, должен был состоять весь лицей. Василий Львович привез племянника в Петербург и держал его у себя в доме все время, покуда он приготовлялся к экзамену. 12-го августа 1811 года Пушкин, вместе с Дельвигом, выдержал приемный экзамен и поступил в лицей. Список воспитанников лицея был утвержден Александром I 22 сентября 1811 года… Известно, что месяц и число открытия лицея (19-го октября) часто встречаются в стихотворениях Пушкина, посвященных воспоминанию о товарищах и своем пребывании между ними.
   Вскоре лицейская семья умножилась. Один из профессоров (г. Гауеншильд) завел пансион для приготовления молодых людей ко вступлению в лицей, а таких было много. Пансион, с высочайшего соизволения, причислен к казенным учебным заведениям под именем Лицейского пансиона и сравнен в служебных правах с гимназиями. В пансионе, как и в самом лицее, Пушкин нашел дружеские привязанности, которым оставался верен в продолжение целой жизни{30}. Вообще привязанность воспитанников лицея к месту первоначального своего образования составляет их общую черту. Дельвиг тосковал о лицее на другой же день после своего выхода. Известно, что он писал почти тотчас по приезде в Петербург:
Не мило мне на новоселье:
Здесь все увяло, там цвело;
Одно и есть мое веселье —
Увидеть Царское Село{31}.

   Учебная жизнь молодого Пушкина не была блестяща. При обширной, почти изумительной памяти, ему недоставало продолжительных, ровных усилий внимания. К тому же в характере его было какое-то нежелание выказывать и те познания, которые он приобрел. Вероятно, по этой причине аттестат, выданный Пушкину по окончании курса, свидетельствовал, как сообщает Лев Сергеевич Пушкин, о посредственных успехах даже в русском языке[59].
   Не входя здесь в подробности преподавания, для чего не имеем мы и достаточных материалов, ограничимся при описании лицея тем, что ближайшим образом касалось Пушкина. Каждый из учеников лицея имел свою отдельную комнату под надзором общего гувернера, С.Л. Ч<ирикова>, почтенного человека, посвятившего более тридцати лет жизни исполнению скромной своей должности, и дозволялось по праздникам посещение известных лиц, живших в Царском Селе; для прогулок открыты были воспитанникам сады дворца, а для занятий свободный вход в довольно богатую библиотеку лицея.
   Замечательно, что в лицее основные черты характера Пушкина развернулись очень скоро, как будто здесь предоставлен им был простор и сняты были с них досадные помехи; с одной стороны, обнаружилось доверчивое и любящее сердце, с другой – расположение к насмешке и преследованию неприязненных личностей, доводившее иногда многих до детского отчаяния{32}. Товарищи называли его французом, вероятно, за превосходное знание французского языка, но эпитет этот скрывал также и нерасположение их к живому и задорному мальчику и выводил иногда самого Пушкина из терпенья. Только немногие знали – и в том числе Дельвиг – его душу, сильно расположенную к приязни и откровенности. Дельвиг был идеалист в жизни, если не в сочинениях. Он еще в лицее побудил Пушкина заниматься немецкой литературой и читать германских поэтов; но Пушкин, кажется, оставил своего товарища на первых попытках ознакомиться с Клопштоком{33}. Смутное предчувствие жизни, неясная потребность существенности держали его постоянно в кругу французских поэтов, с которыми он знаком был хорошо. Тогда еще не только Пушкин, но и почти никто у нас не выдал, как была бедна эта поэзия чувством и истиной. Гораздо лучше этого питал ранние умственные наклонности Пушкина другой предмет – история. Мы находим, по единогласному свидетельству самих товарищей Пушкина, что, вместе с французскою и отечественною словесностию, он преимущественно занимался историею и между этими предметами делил все свое время и все свои чтения{34}.
   Таким образом, очень естественно, что Пушкин продолжал писать французские стихи и в лицее. У нас есть целое стихотворение его, писанное на заданную тему: jusqu'au plaisir de nous revoir[60]. Приводим два первые куплета этой пьесы, вызванной соревнованием в одном из царскосельских обществ, где в числе занятий были и литературные состязания{35}.
Couplets.
Quand un poète en son extase
Vous lit son ode ou son bouquet,
Quand un conteur traine sa phrase,
Quand on écoute un perroquet, —
Ne trouvant pas le mot pour rire,
On dort, on bailie en son mouchoir,
On attend le moment de dire:
Jusqu'au plaisir de nous revoir.
* * *
Mais tête-à-tête avec sa belle,
Ou bien avec des gens d'esprit,
Le vrai bonheur se renouvelle, —
On est content, Ton chante, on rit:
Prolongez vos paisibles veilles,
Et chantez vers la fin du soir
A vos amis, à vos bouteilles:
Jusqu’au plaisir de nous revoir и т. д.[61]

   Когда наконец принялся он за русские стихи, движимый постоянным и неопределенным желанием авторской славы, то с первого раза встретил весьма строгого ценителя в профессоре российской и латинской словесности, Н.Ф. Кошанском, который старался даже отвратить его от попыток сочинительства и только позднее, убедившись в таланте своего ученика, с жаром принялся знакомить его с теорией словесности и с классическими произведениями древности; но рассеянность ученика и болезнь учителя, продолжавшаяся три года, много помешали успеху этого дела{36}. Эпиграммы Пушкина, начинавшие ходить по рукам, доставляли ему ту дешевую известность, которую он предпочитал более дельному отличию на поприще науки: каждый хотел знать эпиграмму его на другого. Люди постарше сверстников и боялись его ударов, и направляли их втайне. Вместе с тем он написал несколько легких посланий, несколько подражаний французским поэтам, которые помещены были в рукописных журналах, издававшихся в самом лицее. Журналы эти совершенно утеряны и только названия их сохранились в памяти старых лицейских воспитанников; это были: «Лицейский мудрец», «Для удовольствия и пользы», «Неопытное перо», «Пловцы»…{37}
   Вообще, наклонность к литературе составляла характеристическую черту лицейского воспитания. Между прочим, воспитанники выдумали довольно замысловатую игру. Составив один общий кружок, они обязывали каждого или рассказать повесть, или, по крайней мере, начать ее. В последнем случае, следующий за рассказчиком принимал ее на том месте, где она остановилась, другой развивал ее далее, третий вводил новые подробности, и так до окончания, которое иногда не скоро являлось. Дельвиг первенствовал на этой, так сказать, гимнастике воображения; его никогда нельзя было застать врасплох: интриги, завязки и развязки были у него всегда готовы{38}. Пушкин уступал ему в способности придумывать наскоро происшествия и часто прибегал к хитрости. Помнят, что он раз изложил изумленным и восхищенным своим слушателям историю 12-ти спящих дев, умолчав об источнике, откуда почерпнул ее{39}. Между тем, при таком же случае, он, еще в грубых чертах, разумеется, передал и две повести, им самим придуманные: «Метель» и «Выстрел», которые позднее явились в повестях Белкина.
   В бумагах Пушкина сохраняется драгоценная записка, принадлежащая к плану автобиографии, какую замыслил он написать уже в эпоху своей известности и славы{40}. Документ этот, составляющий программу будущего рассказа о самом себе, содержит и перечень всего сказанного нами и несколько новых дополнительных подробностей, из которых многие требуют пояснений, каких мы уже дать не можем. Для будущего биографа Пушкина записка поэта – драгоценнейший очерк, достойный развития и тщательного исследования.

   «Семья моего отца, его воспитание, французы-учителя: Воит…, Mr. Martin. Отец и дядя в гвардии. Их литературные знакомства. Бабушка и ее мать – их бедность. Иван Абрамович. Свадьба отца. Смерть императрицы Екатерины – рождение Ольги. Отец выходит в отставку и едет в Москву. Рождение мое.
   Первые впечатления. Юсупов сад{41}, землетрясение, няня. Отъезд матери в деревню. Первые неприятности – гувернантки. Рождение Льва. Неприятные воспоминания. Смерть Николая. Монфор, Русло, Кат. П. и Ан. Ив. Нестерпимое состояние. Охота к чтению. Меня везут в Петербург. Езуиты, Тургенев. Лицей.
   1811, 1812, 1813.
   Дядя Василий Львович. Дм. Дм., война с Ан. Ник. Светская жизнь. Лицей, открытие. Куницын{42}. Гр. Аракчеев, Начальники наши. Мое положение. Чечнев{43}, Фролов.
   1814.
   Смерть Малиновского. Приезд Карамзина. Приезд матери, приезд отца, стихи etc. Мое тщеславие. 15 лет.
   1815.
   Известие о взятии Парижа. Экзамен, Державин».

   Никто не усомнится, что под рукой Пушкина программа эта могла бы развиться в удивительную картину нравов и в мастерское изображение лиц и происшествий. Только последнюю часть ее – свою встречу с Державиным – рассказал нам поэт, унеся все остальное с собою. Если можно выбирать в литературном деле, которое, вероятно, было бы равно замечательно, то особенно достойно сожаления, что первые впечатления молодости нашего поэта – Юсупов сад, землетрясение, няня – потеряны навсегда для читателей[62].
   Вслед за этим прилагаем второй документ, но это уже отрывок из подлинных записок Пушкина, веденных им во время пребывания своего в лицее. Он принадлежит, по всем признакам, к 1815 году и писан еще юношеским почерком Александра Сергеевича, на синей бумаге в четверку. Около тридцатых годов Александр Сергеевич произвел нечто вроде аутодафе из всех лицейских писем и записок, какие только мог найти под рукою{44}. Наш отрывок уцелел, вероятно, потому, что затерялся в его тетрадях. Самый поверхностный разбор укажет, сколько еще в нем заключено любопытных данных, освещающих лицо поэта в ту эпоху, которая больше других отошла в тень и мрак прошедшего.
   Лицейские записки Пушкина открываются второй половиной анекдота, который был впоследствии рассказан Пушкиным иначе{45}, но здесь анекдот сопровождается еще замечательной припиской.
   «….. большой грузинский нос, а партизан почти вовсе был без носу. Да<выдов> является к Б<еннигс>ену: «Князь Б<аграти>он, – говорит, – прислал меня доложить вашему высокопревосходительству, что неприятель у нас на носу…» – «На чьем носу, Д<енис> В<асильевич>? – отвечает генерал. – Ежели на вашем, так он уж близко, если же на носу князя Б<аграти>она, то мы успеем еще отобедать».
   Жуковский дарит мне свои стихотворения».
   Таким образом, Жуковский еще в 1815 году обратил внимание и поощрительный взгляд свой на юного поэта. Далее следуют строки:
   «8 ноября{46}.
   Ш<ишк>ов и г-жа Б<уни>на увенчали недавно кн. Шаховского лавровым венком…»{47}
   Отсюда начинается послание к известному драматическому писателю нашему, которое не приводим и за слабостию стихов, и за резкость некоторых упреков[63]. Поводом к негодованию Пушкина и многих других на кн. Шаховского были его комедии «Липецкие воды» и «Новый Стерн», где в первой видели пародию на баллады Жуковского, а во второй – на сантиментальность Карамзина. Эпитет «записного гонителя талантов» дан был кн. Шаховскому как за эти пьесы, так еще и по неоправданному подозрению в недоброжелательстве к успехам Озерова. Теперь несомненно, что все это было делом увлечения, за которым слепо шел и Пушкин; но надо сказать, что он первый и отстал от толпы, как скоро увидим. Молодой сатирик обращается, однако ж, от стихов к критическому разбору самих произведений даровитого писателя. Это первый пример литературного суждения в Пушкине, а потому выписываем его:
   «Мои мысли о Шаховском.
   Шах<овской> никогда не хотел учиться своему искусству и стал посредственный стихотворец. Шах<овской> не имеет большого вкуса: он худой писатель. Что же он такой? Неглупый человек, который, замечая все смешное или замысловатое в обществах, пришед домой, все записывает и потом, как ни попало, вклеивает в свои комедии».
   Особенно замечательно следующее место в записках:
   «10 декабря.
   Вчера написал я третью главу «Фатама, или Разум человеческий», читал ее С.С.{48} и вечером с товарищами тушил свечки и лампы в зале. Прекрасное занятие для философа! Поутру читал «Жизнь Вольтера»{49}.
   Начал я комедию{50} – не знаю, кончу ли ее. Третьего дня хотел я написать ироическую поэму «Игорь и Ольга».
   Летом напишу я «Картину Царского Села».
   1. Картина сада.
   2. Дворец. День в Ц<арском> С<еле>.
   « Утреннее гулянье.
   4. Полуденное гулянье.
   5. Вечернее гулянье.
   6. Жители Царского Села.
   Вот главные предметы вседневных моих записок, – но это еще будущее».
   Эти главные предметы записок обнаруживают постоянное стремление к литературной деятельности в молодом ученике. Некоторые из его товарищей еще помнят содержание романа «Фатама»{51}, написанного по образцу сказок Вольтера. Дело в нем шло о двух стариках, моливших небо даровать им сына, жизнь которого была бы исполнена всех возможных благ. Добрая фея возвещает им, что у них родится сын, который в самый день рождения достигнет возмужалости и, вслед за этим, почестей, богатства и славы. Старики радуются, но фея полагает условие, говоря, что естественный порядок вещей может быть нарушен, но не уничтожен совершенно: волшебный сын их с годами будет терять свои блага и нисходить к прежнему своему состоянию, переживая вместе с тем года юношества, отрочества и младенчества до тех пор, пока снова очутится в руках их беспомощным ребенком. Моральная сторона сказки состояла в том, что изменение натурального хода вещей никогда не может быть к лучшему. О комедии Пушкина, вскоре уничтоженной, и о героической поэме почти ничего не могли мы собрать[64], но картина Царского Села могла служить продолжением другой пьесы «Воспоминания в Царском Селе», которая была в 1815 году прочитана на публичном экзамене лицея в присутствии Державина и породила сцену, так живо рассказанную впоследствии самим Пушкиным. Не мешает прибавить, что отец нашего поэта дополнил ее еще одной чертой. После экзамена был торжественный обед у г. министра народного просвещения, графа А.К. Разумовского, на который и Сергей Львович получил приглашение. Державин находился тут же. За обедом граф Алексей Кириллович, обращаясь к Пушкину, заметил: «Я бы желал, однако же, образовать сына вашего к прозе». – «Оставьте его поэтом!» – пророчески и с необыкновенным жаром возразил Державин{52}.
   Несколько листков записок заняты ученическими, бессвязными куплетами, в которых повторяются слова, части речи и любимые фразы людей, окружавших Пушкина, не представляя почти никакого смысла сами по себе{53}. Как значение, так и соль куплетов совершенно пропали[65]. Гораздо важнее их одно место в записках, где мечтательность юного поэта, питаемая самыми незначительными обстоятельствами, начинает наполнять его ученическую комнату вымыслами, фантастическими образами и предположениями. Отрывок начинается стихами:
   «29-го.
Итак, я счастлив был, итак, я наслаждался,
Отрадой тихою, восторгом упивался!..
           И где веселья быстрый день?
           Промчались лётом сновиденья,
           Увяла прелесть наслажденья,
И снова вкруг меня угрюмой скуки тень!..

   Я счастлив был! нет, я вчера не был счастлив; поутру я мучился ожиданьем, с неописанным волненьем стоя под окошком, смотрел на снежную дорогу – ее не видно было! Наконец я потерял надежду, вдруг нечаянно встречаюсь с нею на лестнице… сладкая минута!

Он пел любовь, но был печален глас.
Увы! он знал любви одну лишь муку{54}.

Жуковский.
   Как она мила была! как черное платье пристало к милой Б<акуниной>!
   Я был счастлив 5 минут!»{55}
   Лицейские элегии Пушкина «Месяц», «Окно», «Сну»{56} и проч. оставили нам еще другое напоминовение о всех волнениях воображаемой страсти, которая была только едва мерцающей зарей сердечного чувства, так сильно развитого впоследствии у Пушкина; но он вспомнил об ней позднее с умилением. Прибавим, что он совершенно забыл впечатления, высказанные им в стихотворениях «К Наташе», «К молодой актрисе» и проч., которые связывались с домашним театром одного из жителей Царского Села{57}, и сберег в памяти навсегда только одно: впечатление чистой, детской красоты, случайно встреченной им в годину ученической жизни…
   Наконец, заключаем разбор лицейских записок выпиской целого портрета. Это первый полный опыт Пушкина в создании лица, характера – первое чисто литературное его произведение. Полагаем, что эти качества сообщат ему особенную занимательность.
   «17.
   Вчера провел я вечер с Ик<онниковым>.
   Хотите ли вы видеть странного человека, чудака, – посмотрите на Ик<онникова>. Поступки его – поступки сумасшедшего; вы входите в его комнату: видите высокого, худого человека, в черном сюртуке, с шеей, окутанной черным, изорванным платком. Лицо бледное, волосы не острижены, не расчесаны; он стоит задумавшись, кулаком нюхает табак из коробочки – он дико смотрит на вас. Вы ему близкий знакомый, вы ему родственник или друг – он вас не узнает. Вы подходите, зовете его по имени, говорите свое имя, он вскрикивает, кидается на шею, целует, жмет руку, хохочет задушевным голосом, кланяется, садится, начинает речь, не доканчивает, трет себе лоб, ерошит голову, вздыхает. Перед ним карафин воды; он наливает стакан и пьет, наливает другой, третий, четвертый – спрашивает еще воды и еще пьет, говорит о своем бедном положении. Он не имеет ни денег, ни места, ни покровительства; ходит пешком из П<етербур>га в Ц<арское> С<ело>, чтобы осведомиться о каком-то месте, которое обещал ему какой-то шарлатан. Он беден, горд и дерзок; рассыпается в благодареньях за ничтожную услугу или простую учтивость, неблагодарен и даже сердится за благодеянье, ему оказанное, – легкомыслен до чрезвычайности, мнителен, чувствителен, честолюбив. Ик<онников> имеет дарования, пишет изрядно стихи и любит поэзию. – Вы читаете ему свою пьесу – наотрез говорит он: такое-то место глупо, без смысла, низко; – зато за самые посредственные стихи кидается вам на шею и называет вас гением. Иногда он учтив до бесконечности, в другое время груб нестерпимо. Его любят иногда, смешит он часто, а жалок почти всегда»{58}.

   Здесь кончаются записки Пушкина, и мы теперь же переходим к подробному разбору так называемых лицейских его стихотворений, которые составляют довольно многочисленную семью, заслуживающую внимание по многим обстоятельствам. Не говоря уже об интересе, который связывается даже с незрелыми произведениями истинного художника, они способствуют еще к уразумению нравственной его физиогномии в известную эпоху жизни. За неимением ближайших сведений, погибающих вместе с людьми и даже прежде людей, эти данные имеют сами по себе немаловажное достоинство.
   Первыми русскими стихотворениями Пушкина, написанными в лицее, должны считаться его «Послание к сестре»{59}, не бывшее в печати, и следующие стихотворения, помещенные в «Вестнике Европы» 1814 года, издававшемся Владимиром Васильевичем Измайловым: 1) «К другу стихотворцу», 2) «Кольна», 3) «Венере от Лаисы, при посвящении ей зеркала», 4) «Опытность» и 5) «Блаженство». За указание этих стихотворений мы обязаны глубокою благодарностию, вместе с читателями нашими, барону М.А. Корфу, сообщившему нам тетрадь стихотворений, где собраны лицейские произведения его бывших товарищей. Без нее, может быть, никогда бы и нельзя было с надлежащей достоверностью разъяснить вопрос о первых произведениях Пушкина. Последние два из приведенных стихотворений очень любопытны как раннее подражание Батюшкову[66]. К 1814 году принадлежат также стихотворения «Красавице, которая нюхала табак», «Пирующие друзья»{60}, пьеса «Путешественнику», настоящее заглавие которой было «К Н.Г. Л<омоносо>ву», романс «Под вечер, осенью ненастной…» – и, может быть, «Послание к Батюшкову» («Философ резвый и пиит…»).
   Ранее этих первых опытов трудно, кажется, сыскать что-либо. По указанию кн. Вяземского, стихотворение «На смерть Кутузова» («Отечество в слезах познало весть ужасну…»), приписанное одним журналом Александру Пушкину и помещенное в «Вестнике Европы» 1813 года, принадлежит родственнику нашего поэта, Алексею Михайловичу Пушкину.
   В 1815 году деятельность молодого поэта расширяется. Кроме двух пьес – «Наполеон на Эльбе», помещенной в «Сыне отечества» на 1815 год (№ XXV и XXVI), и «На возвращение императора Александра из Парижа»{61}, напечатанной в «Трудах Общества любителей российской словесности при императорском Московском университете» (1817, часть IX), – уже 18 пьес Пушкина является в «Российском музеуме, или Журнале европейских новостей на 1815 год», издания того же В.В. Измайлова, который был восприемником первых произведений почти всех лицейских поэтов. Дельвиг поместил в обоих его журналах (1814 и 1815 годов) до 15 пьес. Илличевский 9 и проч. Должно заметить, что А.Д. Илличевский своими эпиграммами и шутками, переделанными с французского, пользовался у товарищей высоким уважением как автор и оспаривал у Пушкина честь первенства до тех пор, пока Державин своим одобрением не решил, кому отдать преимущество.
   Из 18 пьес Пушкина, помещенных в «Российском музеуме», только 9 вошли в посмертное издание его сочинений (1838–41 г.), а 9 выпущены. Подписаны они были в журнале разными цифрами, буквами и анаграммой, что все указано в примечаниях наших к стихотворениям, ныне вполне собранным.
   Далее, в «Трудах Общества любителей российской словесности при им<ператорском> Моск. университете» (1818, часть X) помещены были две пьесы Пушкина, написанные им одна в 1815 году, а другая в 1817: 1) «Безверие» (1817), 2) «Гробница Анакреона» (1815), а в журнале П. Корсакова «Северный наблюдатель» 1817 года 5 следующих: 1) «Певец» (1816), 2) «К ней» («Эльвина, милый друг…», 1816), 3) «Послание к Лиде» («Тебе, наперсница Венеры…», 1816), 4) «Пробуждение» («Мечты, мечты…», 1816), 5) «Эпиграмма» («Покойник Клит…», 1816){62}.
   Из них только «Послание к Лиде» пропущено было посмертным изданием сочинений Пушкина 1838–41 г.
   К лицейским же (в точном смысле слова) должна принадлежать и пьеса «Разлука»{63}, напечатанная в «Невском зрителе» 1820 года (часть II) под заглавием «К<юхельбекер>у», и пять пьес, напечатанных в альманахе «Памятник отечественных муз на 1827», именно: «Романс» (1814), «Желание» (1816), «Фавн и пастушка» (1816), «Заздравный кубок» (1816), «К живописцу» (1815) и наконец семнадцать, впервые помешенных в издании стихотворений Пушкина 1826, именно: «Друзьям» (1816), «Амур и Гименей» (1816), «Роза» (1816), «Ш<ишк>ову» (1816), «Пушкину» (1817){64}, «Дельвигу» (1817), «К***» («Не спрашивай, зачем унылой думой…», 1817), «Торжество Вакха» и 9 мелких пьес (эпиграмм и надписей).
   Всего же напечатанных при жизни поэта лицейских стихотворений, если включить сюда и «Послание к Каверину» («Московский вестник», 1828, № XVII), считаем мы пятьдесят шесть, между тем как полное число произведений, обозначаемых «лицейскими» и собранных в настоящем издании, восходит до 120, да и то еще нельзя ручаться, чтоб тут не было пропусков.
   Лицейские стихотворения не могут быть ограничены июнем месяцем 1817 года, т. е. месяцем выпуска воспитанников, потому что одинаковый тон, сходство стиха и направления связывают с ними неразрывно и произведения нашего поэта второй половины того же самого года. Вот почему, как в нашем издании, так и при исчислении его произведений, мы отнесли к «лицейским» все пьесы до 1818 и только с этого года начинаем другой отдел. Правда, название становится не совсем точно, но, будучи принято по общему соглашению для обозначения духа известной цепи произведений, оно не теряет своей верности и в настоящем случае. Пушкин сделался весьма строг к «грехам отрочества», как он называл стихи своей молодости. Из всей кипы их (120) он выбрал в 1826 году для первого собрания своих стихотворений только 14 значительных пьес («Пробуждение», «Друзьям», «Гроб Анакреона», «Торжество Вакха», «Певец», «Амур и Гименей», «Разлука», «Лицинию», «П<ушки>ну», «Ш<ишко>ву», «Дельвигу», «Роза», «Старику», «К***») и 9 эпиграмм и надписей; всего 23 пьесы. Большая часть их была еще, вдобавок, вся пересмотрена и исправлена против прежних редакций и рукописей, так что вряд ли может и дать настоящую идею о лицейских произведениях. Мы имели случай видеть тетрадь, с которой печаталось это собрание стихотворений: там девять пьес, уже одобренные цензором, зачеркнуты рукою самого автора. Некоторые из них, как-то: «Наездник», «Уныние», «Романс», попали в посмертное издание его стихотворений 1838–41 г., в отдел лицейских произведений, однако же совсем в другом виде, нежели в тетради, о которой говорим. Причина ясна: издание это в дополнительном, 9-м томе своем печатало все лицейские стихотворения или с черновых рукописей Пушкина, или с грубых снимков, что еще хуже. Сам Пушкин печатал их уже в обделанном виде. Причина эта понудила нас в настоящем издании подвергнуть все лицейские стихотворения тщательной проверке и показать в примечаниях разницу между испорченным списком и настоящим текстом, где это возможно, а где нет – то сберечь поправки, сохранившиеся в черновых рукописях на стихотворениях Пушкина, который одно время (1817 г.) хотел привести их в порядок, как свидетельствуют надписи его на многих пьесах: «переделать», «не надо», «переписать».[67]
   Та же самая строгость выбора присутствовала и при вторичном издании стихотворений его в 1829 году в двух томах. В нем повторены только лицейские стихотворения издания 1826 г. и не прибавлено к ним ни одной новой пьесы из этого времени. Все это показывает значительную осторожность Пушкина в отношении первых своих произведений. Он даже отказывался от некоторых из них. Так, в альманахе Б.М. Федорова «Памятник отечественных муз на 1827» напечатано было, с согласия самого автора, несколько лицейских его опытов. Между ними находился «Романс» («Под вечер, осенью ненастной…»), о котором Пушкин совершенно забыл, хотя и вписал его в тетрадь, приготовленную для печати стихотворений его в 1826{65}. В 1880 году он уже не признавал этого стихотворения своим, говоря: «По крайней мере, не должен я отвечать за чужие проказы»{66}[68]. Мы знаем также, что он глубоко был оскорблен, когда, по возвращении в Петербург из путешествия в Арзрум в 1829 году, нашел в альманахе «Северная звезда» г. Михаила Бестужева-Рюмина (а не Марлинского, как напечатано, по странной ошибке, в «смеси» посмертного издания) 7 своих лицейских стихотворений, напечатанных без спроса и дозволения. Издатель альманаха поставил под ними буквы Ап. и почел еще за нужное, в предисловии, сделать оговорку: «Издатель, благодаря г. Ап., доставившего к нему тринадцать пьес[69] (из которых несколько помещены в сей книжке), должным находит просить гг. Неизвестных об объявлении впредь имен своих издателю, ибо, если они желают скрыть их от публики, то в сем отношении совершенно могут быть уверены в скромности издателя, а сему последнему необходимо должны быть известны имена особ, доставляющих к нему для напечатания свои пьесы». Под буквами Ап. издатель, видимо, подразумевал Пушкина, и поэт, раздосадованный столько же нарушением своей собственности, сколько и неблаговидным изъяснением издателя, хотел даже обратиться к посредничеству ближайшего начальства, но ограничился только заметкой в своих записках 1830 года: «Г. Бестужев в предисловии какого-то альманаха благодарит какого-то г. Ап. за доставление стихотворений, объявляя, что не все удостоились печатания… Г. Ап. не имел никакого права располагать моими стихами, поправлять их по-своему и отсылать их в альманах г. В. вместе с собственными произведениями»{67} и проч. Вообще обнародование того, что он сам считал недостойным известности, приводило его в немалый гнев, как увидим впоследствии еще несколько примеров. Теперь же, когда слава его упрочена и первые упражнения в поэзии не могут бросить на нее ни малейшей тени, возможно полное собрание лицейских стихотворений должно служить весьма поучительным вступлением к истории литературной деятельности Пушкина вообще и отчасти необходимым к ней пояснением.
   Всем известно, что первые опыты Пушкина возбудили толки и ранние надежды современников. Г-н Макаров в статье «О детстве Пушкина» («Современник», 1843, Л» 3) собрал весьма любопытные свидетельства о мнениях по этому поводу, ходивших в обществе. «Кто не помнит там (в «Российском музеуме»), – говорит он, – «Воспоминания в Царском Селе», «Послание к Батюшкову», «К***» и проч. Тут светились дарования Пушкина ясно» и проч. Тут уже знаменитый Дмитриев, сравнивая их с обыкновенным родом поэзии, господствовавшей у нас, говорил: «Классическая такта и в стихах и в прозе лишает нас многого хорошего; мы как-то не смеем не придерживаться к «Краткому руководству к Оратории Российстей»«! Василий Львович Пушкин, долго не соглашавшийся признать поэтический талант в племяннике, радовался, однако ж, что «Александровы стихи не пахнут латынью и не носят на себе ни одного пятнышка семинарского». Необычайную прозорливость оказал другой певец, граф Д.И. Хвостов. В ранних опытах Пушкина он почувствовал «перелом классицизму». Восторг Державина при слушании строф из «Воспоминания в Царском Селе» уже известен.
   Все похвалы эти имели основание. Тем людям, которые застали Пушкина в полном могуществе его творческой деятельности, трудно и представить себе надежды и степень удовольствия, какие возбуждены были в публике его первыми опытами; но внимательное чтение их и особенно сравнение с тем, что делалось вокруг, достаточно объясняют причину их успеха. Стих Пушкина, уже подготовленный Жуковским и Батюшковым, был в то время еще очень неправилен, очень небрежен, но лился из-под пера автора, по-видимому, без малейшего труда, хотя, как вскоре увидим, отделка пьес стоила ему немалых усилий. Казалось, язык поэзии был его природный язык, данный ему вместе с жизнию. Сам Пушкин как будто верил в эту мысль и в превосходном стихотворении, вновь отысканном, мог по справедливости сказать про свою музу:
Ты, детскую качая колыбель,
Мой юный ум напевами пленила
И меж пелен оставила свирель,
Которую сама заворожила!{68}

   Часто посреди простых ученических упражнений, стихотворных нецеремонных бесед с друзьями и в подражаниях Державину, Карамзину и Жуковскому – неожиданно встречаешься у Пушкина с оригинальными образами, с приемами, уже предвещающими позднейшую эпоху его развития. Так, в стихотворении 1815 года «Мечтатель» есть строфа, которая может вообще считаться естественной предшественницей антологических его стихотворений;
На слабом утре дней златых
           Певца ты[70] осенила,
Венком из миртов молодых
           Чело его покрыла,
И, горним светом озарясь.
           Влетала в скромну келью
И чуть дышала, преклонясь
           Над детской колыбелью.

   В стихотворении 1816 года «Друзьям» есть уже первые черты той тихой и светлой грусти, которая составляла впоследствии отличительную черту его элегий:
К чему, веселые друзья,
Мое тревожит вас молчанье?
Запев последнее прощанье,
Уж муза смолкнула моя.
Напрасно лиру взял я в руки
Бряцать веселье на пирах
И на ослабленных струнах
Искать потерянные звуки.
Богами вам еще даны
Златые дни, златые ночи,
И на любовь устремлены
Огнем исполненные очи!
Играйте, пойте, о друзья!
Утратьте вечер скоротечной; —
И вашей радости беспечной
Сквозь слезы улыбнуся я.

   Пьеса эта, переделанная Пушкиным несколько позднее, приобрела удивительную круглоту и в этом виде вряд ли чем отличается от лучших его произведений. В стихотворении 1817 года «К молодой вдове» кто, хотя немного знакомый с манерой Пушкина, не узнает его руки?
Вечно ль слезы проливать?
Вечно ль мертвого супруга
Из могилы вызывать?
Верь мне: узников могилы
Там объемлет вечный сон,
Им не мил уж голос милый,
Не прискорбен скорби стон.
Не для них весенни розы,
Сладость утра, шум пиров,
Откровенной дружбы слезы
И любовниц робкий зов.

   При некотором старании можно было бы увеличить число таких примеров, но и этих достаточно для оправдания нашей мысли. Лицейские стихотворения полны намеков, беглых линий, теней, которые впоследствии самим Пушкиным обращены в ясные, полные и живые образы. Очень многие из этих ранних заметок, совершенно преображенных поэтом в эпоху его самобытного развития, нашли себе место в разных его произведениях. Лицейские стихотворения походят на памятную книжку, где записано многое слишком коротко и бегло, многое слишком пространно и слабо. Пушкин нередко черпал материалы из своего старого запаса, чему несколько примеров собрано нами в примечаниях к его лирическим пьесам.
   Основной характер юношеской поэзии Пушкина составляет веселый взгляд на жизнь и стремление к беззаботному наслаждению ею, что и доставило ей успех в публике и между товарищами. Если разобрать стихотворения трех годов, с 1816 по 1818, и отделить от них подражания Пушкина всем предшественникам – Державину, Карамзину и Жуковскому, – остается еще большой отдел легких, игривых посланий, застольных, вакхических песен, которые, видимо, обязаны существованием своим влиянию французских, так называемых анакреонтических, писателей. Еще на скамьях лицея Пушкин прочел всех корифеев этой поэзии – Шолье, Шапеля, Берни, Грессе, Грекура и Парни, – и первые его опыты связаны с этими именами и с тем родом произведений, которым занимался отец его, Сергей Львович. Стихотворения 15– и 16-тилетнего Пушкина были только продолжением того рода домашней поэзии, с которым он познакомился у себя в семействе. Не нужно пересчитывать многочисленных произведений этого отдела: они легко узнаются по притязаниям на остроумие, по небрежности картин и самого хода их. Между ними есть даже русская сказка «Бова»{69}, которая, несмотря на простонародное свое название и на подражание Карамзину, сильно походит вместе с тем и на сказочку Вуазенона. Правда, некоторые из них уже выступают из ряда холодных, внешне эффектных и остроумных произведений французской поэзии – именно те, где особенно чувствуется влияние Батюшкова, как, например, в пьесах «Гроб Анакреона», «Мечтатель» («По небу крадется луна…») и во всех элегиях Пушкина. Батюшков был первым учителем Пушкина в тонком эстетическом вкусе, в искусстве облекать самые смелые порывы фантазии в грациозные образы и совершенством формы смягчать резкость представления. Пушкин признавал себя учеником Жуковского, но общее впечатление, производимое его юношескими опытами, заставляет перенесть это звание и эту честь скорее на Батюшкова, чем на автора «Людмилы»{70}. Пушкин высоко ценил даже сходство, какое могут представлять некоторые из собственных его стихов с манерой Батюшкова. Рассказывают, что в 1828 году он, по просьбе одного литератора в Москве, написал ему в альбом известное свое стихотворение «Муза» («В младенчестве моем она меня любила…»). На вопрос литератора, почему пришло ему на ум именно это стихотворение, Пушкин отвечал: «Я люблю его – оно отзывается стихами Батюшкова»{71}.
   Мы упомянули об элегиях Пушкина 1816 года, каковы «Месяц», «Осеннее утро», «Окно», «Сну» и проч. Нельзя пройти их без внимания. Они, по нашему мнению, составляют переход к более самостоятельным его произведениям, которые появились спустя три года. Напрасно стали бы искать в них глубокого чувства позднейших его произведений: это были первые тревоги поэтической души, первое пробуждение чувства. Отсюда истекал впоследствии тот чудный родник лирических песней, который так освежительно действует доселе на сердце и воображение читателя! Без труда можно видеть, что в основании его элегической задумчивости нет никакого действительного события, еще менее настоящей страсти; но эти неясные и неопределенные жалобы, опережающие жизнь, истинны сами по себе. Лицо, возбудившее их, упоминается в лицейских записках Пушкина, как мы видели. К тому же лицу относится и стихотворение «К живописцу», которое, будучи положено на музыку одним из товарищей Пушкина{72}, часто распевалось в лицее хором, хотя пьеса эта есть только перевод известного стихотворения Парни «Peintre, Qu'Hébé soit ton modèle…»[71].
   К концу своего пребывания в лицее Пушкин уже обратил на себя внимание и надежды не только сотоварищей и родных своих, подозрительно смотревших до того на его обыкновенные занятия[72], но и представителей русской литературы: Державина, Карамзина и Жуковского. Слава доставалась ему легко, как человеку, предопределенному на это, а вместе с тем и самая жизнь начинала определяться в тех самых чертах, какие видим и впоследствии. К концу лицейского поприща он предается вполне миру фантазии, как говорит один из его соучеников{73}, почти беспрерывно задумываясь и сочиняя в классах, в играх, на прогулках: порывы пылких страстей, которые были в крови его и так сильно ознаменовали его существование, становятся виднее и чаще. К этому надо прибавить, что и воображение молодого Пушкина развилось с необычайной силой в несколько годов пребывания в лицее. Он даже во сне видел стихи и сам рассказывал, что ему приснилось раз двоестишие
«Пускай Глицерия, красавица младая,
(Равно всем общая, как чаша круговая…)»,

   к которому он и приделал потом целое стихотворение «Лицинию», долго носившее обманчивую ссылку на латинскую словесность, откуда будто бы оно почерпнуто.
   С глубоким чувством вспоминал поэт первые беседы свои со вдохновением в стенах лицея и оставил чудное описание их в «Онегине»:
В те дни, в таинственных долинах,
Весной, при кликах лебединых,
Близ вод, сиявших в тишине,
Являться муза стала мне… и проч.

   В дополнение к этим строфам приводим неизданный отрывок «Онегина», где Пушкин еще подробнее и с таким же поэтическим одушевлением рисует свое собственное лицо в стенах лицея. Кроме автобиографического значения, отрывок наш имеет еще и другого рода занимательность: в нем читатели встречаются впервые с черновым оригиналом вдохновенных строф 8 главы «Онегина» о лицее, столь известных публике.
I
В те дни, когда в садах лицея
Я безмятежно расцветал,
Читал охотно «Елисея»{74},
А Цицерона проклинал,
В те дни, как я поэме редкой
Не предпочел бы мячик меткой,
Считал схоластику за вздор
И прыгал в сад через забор,
Когда порой бывал прилежен,
Порой ленив, порой упрям,
Порой лукав, порою прям,
Порой смирен, порой мятежен,
Порой печален, молчалив,
Порой сердечно говорлив.

II
Когда в забвенье перед классом
Порой терял я взор и слух,
И говорить старался басом,
И стриг над губой первый пух,
В то дни… в те дни, когда впервые
Заметил я черты живые
Прелестной девы, и любовь
Младую взволновала кровь,
И я, тоскуя безнадежно,
Томясь обманом пылкий сков,
Везде искал ее следов,
Об ней задумывался нежно,
Весь день минутной встречи ждал
И счастье тайных мук узнал…

   И часто потом возвращался Пушкин к сладким воспоминаниям о первых годах своей молодости, а в неизданном стихотворении «Наперсница волшебной старины…» соединил даже в одной, удивительно изящной, раме лицейские воспоминания своего младенчества, видения семнадцатого года с портретом бабушки, Марьи Алексеевны, занимавшей его ребяческие лета. Вот оно:
Наперсница волшебной старины,
Друг вымыслов игривых и печальных —
Тебя я знал во дни моей весны,
Во дни утех и снов первоначальных!
Я ждал тебя. В вечерней тишине
Являлась ты веселою старушкой,
И надо мной сидела в шушуне,
В больших очках и с резвою гремушкой.
Ты, детскую качая колыбель,
Мой юный слух напевами пленила
И меж пелен оставила свирель,
Которую сама заворожила!
Младенчество прошло как легкий сон;
Ты отрока беспечного любила —
Средь важных муз тебя лишь помнил он,
И ты его тихонько посетила.
Но тот ли был твой образ, твой убор?
Как мило ты, как быстро изменилась!
Каким огнем улыбка оживилась!
Каким огнем блеснул приветный взор!
Покров, клубясь волною непослушной,
Чуть осенял твой стан полувоздушной.
Вся в локонах, обвитая венком,
Прелестная глава благоухала,
Грудь белая под желтым жемчугом
Румянилась и тихо трепетала…

   Выпуск воспитанников назначен был тремя месяцами ранее определенного срока и происходил 9-го июня 1817 года вместо 19-го октября. На публичном экзамене из русской словесности Пушкин прочел свое стихотворение «Безверие». В журналах того времени осталось трогательное описание торжества выпуска воспитанников, описание, которое в простой своей форме весьма много говорит сердцу читателя (см. «Сын отечества», 1817, № XXVI).
   Государь император удостоил торжественный акт своим присутствием и повелел представить себе всех выпускаемых учеников. С отеческою нежностью увещевал он их о исполнении священных обязанностей к монарху и отечеству и преподал несколько советов, долженствовавших руководить их на пути жизни. Затем представлены были ему все профессора и начальники лицея. Осмотрев с величайшею подробностию устройство лицея, государь император возвратился к ожидавшим его воспитанникам с новыми милостями. Он наградил каждого из них жалованьем, до получения штатного места на предстоящей службе, смотря по разряду, к которому принадлежит каждый. Выходившие с чином 9-го класса имели право на 800 руб. асс, а получившие 10 класс – на 700 руб. С глубоким умилением и благословениями проводили профессоры и начальники лицея монарха своего, и ни один из них не был забыт в наградах, щедро излившихся на них вслед за сим.
   Пушкин, 19-й воспитанник по выпуску, принадлежал ко второму разряду и 13-го июня 1817 определен в Государственную Коллегию иностранных дел с чином коллежского секретаря. Напрасно прежде этого добивался он у отца позволения вступить в военную службу, в Гусарский полк, где уже было у него много друзей и почитателей. Начать службу кавалерийским офицером была его ученическая мечта, сохранившаяся в некоторых его посланиях из лицея. Сергей Львович отговаривался недостатком состояния и соглашался только на поступление сына в один из пехотных гвардейских полков.
   Кстати будет сказать здесь, что физическая организация молодого Пушкина, крепкая, мускулистая и гибкая, была чрезвычайно развита гимнастическими упражнениями. Он славился как неутомимый ходок пешком, страстный охотник до купанья, езды верхом и отлично дрался на эспадронах, считаясь чуть ли не первым учеником у известного фехтовального учителя Вальвиля. Все это, однако ж, не помешало Пушкину несколько позднее предполагать в себе расположение к чахотке и даже чувствовать, по собственным словам его, признаки аневризма в сердце.

Глава III

   Жизнь и литературная деятельность в С.-Петербурге. 1817–1820 г.: Поездка в Михайловское. – Слова утерянного дневника об этой поездке. – Светская жизнь, болезнь 1818 года. – Г-жа Кирхгоф, белые стихи и пародия «Послушай, дедушка…». – Черновые тетради. – Внутренний процесс творчества. – Поправки и рисунки Пушкина. – Отрывки из «Альбома Онегина»: «В сафьяне, по краям окован…» – Послание к Каверину 1817 года как взгляд на самого себя. – Пушкин в обществе литераторов. – Анекдот с Карамзиным. – Жуковский исправляет стихи, забытые Пушкиным. – «Арзамас» и «Беседа любителей русского слова». – Вопрос о романтизме, Каченовский, кн. Вяземский, «Бахчисарайский фонтан». – Общества словесности и литературные кружки. – Чтение «Руслана и Людмилы» на вечерах у Жуковского, слово Батюшкова. – Пушкин и Катенин. – Катенин мирит Пушкина с Шаховским и Колосовой. – Осторожность Пушкина в суждениях о людях, причина непомещения в «Сев<ерных> цветах» 1829 <года> стихов Катенина. – Минута недоразумения между Пушкиным и Катениным и письмо первого по поводу этого недоразумения и комедии «Сплетни». – Письмо Пушкина к Катенину (1825 г.) с приглашением заняться романтической трагедией. – Другое письмо к Катенину с изъявлением участия о поступлении «Андромахи» последнего на сцену и скромным отзывом о своих «Цыганах». – Третье письмо к тому же (1826 г.) с приглашением издавать журнал. – Пушкин и Дельвиг. – Важное значение 1819 года; стихи «Увы, зачем она блистает…». – Настоящая манера и сознание своего таланта. – Разнообразие впечатлений, производящее беспрестанную деятельность вдохновения. – Появление стихотворений «Уединение», «Домовому», «Художник-варвар…». – Ясные признаки самосознания.
   По выходе из лицея А.С. Пушкин отправился тотчас же в Михайловское, деревню Псковской губернии, состоявшую тогда из 80 душ{75} и барского дома с красивым и довольно большим садом. Один уцелевший клочок его записок 1824 года, теперь не существующих, сохранил следующие строки: «1824 года, ноября 19-го, Михайловское. Вышед из лицея, я тотчас почти уехал в псковскую деревню моей матери Помню, как обрадовался сельской жизни, русской бане, клубнике и проч., но все это нравилось недолго. Я любил и доныне люблю шум и толпу». Семейство его уже покинуло Москву и жило постоянно в Петербурге, уезжая на лето в Михайловское. В деревне молодой Пушкин с первого раза очутился в среде многочисленной дальней своей родни – Ганнибаловых, рассеянных и бедных потомков знаменитого негра Абрама Петровича, награжденного Петром Великим обширными поместьями в тех местах. На обороте того же клочка потерянных записок, о которых мы упомянули, есть слова: «… попросил водки. Подали водку. Налив рюмку себе, велел он ее и мне поднести; я не поморщился – и тем, казалось, чрезвычайно одолжил старого арапа. Через четверть часа он опять попросил водки и повторил это раз 5 или 6 до обеда…» Старый арап, угощавший молодого Пушкина, есть, по всей вероятиям, Петр Абрамович Ганнибал, последний сын родоначальника этой фамилии, переживший всех своих братьев. Много оригинальных и живых лиц должен был встретить Пушкин тотчас же за порогом лицея. Каждое лето возвращался он в Михайловское. Имя этой деревни, доставшейся Надежде Осиповне Пушкиной после смерти ее отца, уже известного нам Осипа Абрамовича Ганнибала, начинало связываться нераздельно с его собственным именем. Круг знакомства у Пушкина должен был, однако же, охватить все слои русского общества. Как литератор и светский человек, будущий автор «Евгения Онегина» уже поставлен был, с начала зимы 1817 года, в благоприятное положение, редкое вообще у нас, видеть вблизи разные классы общества; но выгода этого положения еще не могла принести тогда всей своей пользы: порывы молодости затемняли дело и мешали какому бы то ни было отчетливому сознанию своего преимущества и своей обязанности как писателя.
   С неутомимой жаждой наслаждений бросился молодой Пушкин на удовольствия столичной жизни. С самых ранних пор заметно в нем было постоянное усилие ничем не отличаться от окружающих людей и идти рядом с ними. Запас страстей, еще не растраченных и не успокоившихся от годов, должен был, разумеется, увлечь его за общим потоком еще более, чем какое-либо правило, наперед составленное для действий. Господствующий тон в обществе тоже совпадал с его наклонностями. Предприимчивое удальство и молодечество, необыкновенная раздражительность, происходившая от ложного понимания своего достоинства и бывшая источником многих ссор; беззаботная растрата ума, времени и жизни на знакомства, похождения и связи всех родов – вот что составляло основной характер жизни Пушкина, как и многих его современников. Он был в это время по плечу каждому – вот почему до сих пор можно еще встретить людей, которые сами себя называют друзьями Пушкина, отыскивая права свои на это звание в общих забавах и рассеянностях эпохи. Для шумных похвал их писал он те легкие заметки, которыми оправдывал недолгое брожение юности, и воспевал вседневные предметы и образы. С людьми, понимавшими достоинство искусства, Пушкин молчал о них или старался отвратить от них внимание. Так, при первом знакомстве своем с П.А. Катениным, выпытывая его мнение о себе, он упорно отказывался прочесть что-нибудь из своих рукописных произведений, говоря: «Показать их знающему стыдно: они не при нем писаны»{76}. Но жизнь шла своим чередом и по заведенному порядку. Водоворот ее, постоянно шумный, постоянно державший его в раздражении, должен был иметь влияние столько же на нравственное состояние его, сколько и на физическую организацию. Спустя 8 месяцев после выхода своего из лицея Пушкин лежал в горячке, почти без надежды и приговоренный к смерти докторами. Это было в феврале 1818 года[73]
   Гений молодого поэта, однако ж, возрастал и креп даже в этой сфере и в 1819 году достиг той степени самостоятельности, когда уже можно ясно различить чистое творчество и твердые его приемы. Предшественниками стихотворений 1819 <года> были только даровитые попытки, но и в них ранние черты бодрости и свежести таланта изумляли опытных и зорких людей, следивших за его развитием. Что касается до публики, то автор наш был упоен ее похвалами за все свои произведения безразлично. Он усвоил себе в это время четырехстопный ямб с рифмами и сообщил ему гибкость, множество оттенков и разнообразие, которых он дотоле никогда не имел. Редко прибегал он к другому размеру, а белых стихов и вовсе не понимал, хотя и написал ими еще в лицее две пьесы: «Бова» и «Фиал Анакреона». По прочтении стихотворения В.А. Жуковского «Тленность», начинающегося, как известно, стихами:
Послушай, дедушка, мне каждый раз,
Когда взгляну на этот замок Ретлер,
Приходит в мысль: что, если то ж случится
И с нашей хижиной? —

   Пушкин набросал следующую пародию:
Послушай, дедушка, мне каждый раз,
Когда взгляну на этот замок Ретлер,
Приходит в мысль, что, если это проза,
Да и дурная?..{77}

   В.А. Жуковский от души смеялся над пародией молодого человека, но предрекал ему время, когда он переменит мнение свое о белом стихе.
   Мерилом, так сказать, всего нравственного бытия нашего поэта остались его тетради: они указывают нам почти безостановочно состояние его духа и путь, который он избирал. Этот поэтический рассказ начинается, однако ж, только с выезда Пушкина из столицы. До появления его в Крыму страницы его тетрадей белы и представляют мало пищи изыскателю. С Крыма открывается эта длинная повесть внутреннего хода его мысли; она, как постоянный указатель нравственного его развития, преимущественно взята нами в руководители при настоящем нашем труде. Друзья Пушкина единогласно свидетельствуют, что, за исключением двух первых годов его жизни в свете, никто так не трудился над дальнейшим своим образованием, как Пушкин. Он сам несколько позднее с упреком говорил о современных ему литераторах: «Мало у нас писателей, которые бы учились; большая часть только разучиваются»{78}. Если бы нам не передали люди, коротко знавшие Пушкина, его обычной деятельности мысли, его многоразличных чтений и всегдашних умственных занятий, то черновые тетради поэта открыли бы наш тайну и помимо их свидетельства. Исполненные заметок, мыслей, выписок из иностранных писателей, они представляют самую верную картину его уединенного кабинетного труда. Рядом с строками для памяти и будущих соображений стоят в них начатые стихотворения, конченные в другом месте, перерванные отрывками из поэм и черновыми письмами к друзьям. С первого раза останавливают тут внимание сильные помарки в стихах, даже таких, которые, в окончательном своем виде, походят на живую импровизацию поэта. Почти на каждой странице их присутствуешь, так сказать, в середине самого процесса творчества и видишь, как долго, неослабно держалось поэтическое вдохновение, однажды возбужденное в душе художника; оно нисколько не охладевало, не рассеивалось и не слабело в частом осмотре и поправке произведения. Прибавьте к этому еще рисунки пером, которые обыкновенно повторяют содержание написанной пьесы, воспроизводя ее, таким образом, вдвойне. Вообще тетради Пушкина составляют драгоценный материал для истории происхождения его поэм и стихотворений, и мы часто будем обращаться к ним в продолжении нашего труда. Поэт наш сам представил верную картину их при описании альбома Онегина:
В сафьяне, по краям окован,
Замкнут серебряным замком,
Он был исписан, изрисован
Рукой Онегина кругом.
Среди бессвязного маранья
Мелькали мысли, примечанья,
Портреты, буквы, имена
И думы тайной письмена.

(Из неизданного отрывка «Онегина»)
   Но до 1820 года мы почти лишены указания тетрадей Пушкина, и этого одного достаточно для определения характера всей эпохи. Мы думаем, что в одном небольшом послании «К К<авери>ну», написанном около 1817 <года>, выражается лучше и настоящий взгляд автора на самого себя, и вся незатейливая философская система, принятая им в то время:
Все чередой идет определенной,
Всему пора, всему свой миг:
Смешон и ветреный старик,
Смешон и юноша смиренный;
Пока живется нам – живи
. . . . . . . .
И черни презирай роптанье:
Она не ведает, что дружно можно жить
С Киферой{79}, с портиком{80}, и с книгой, и с бокалом;
Что ум высокий можно скрыть
Безумной шалости под легким покрывалом.

   С первого шага своего в свет Пушкин очутился в обществе тогдашних литераторов как известный и заслуженный его член. Он почти совсем не был в положении начинающего. В детстве его В.А. Жуковский нарочно ездил в Царское Село осведомляться о занятиях даровитого питомца лицея и прочитывать ему свои стихотворения. Пушкин обладал необычайной памятью: целые строфы, переданные ему В.А. Жуковским, он удерживал надолго в голове к повторял их без остановки. Жуковский имел привычку исправлять стих, забытый Пушкиным; каждый такой стих считался дурным по одному этому признаку[74].
   По первым своим произведениям Пушкин занесен был также в список «арзамасцев». Известно, что литературное общество, носившее название «Арзамаса», составилось из некоторого противодействия к торжественности и отчасти к неподвижности другого литературного общества, имевшего название «Беседы любителей российского слова». Важность обстановки, похожей на заседание, чем вообще отличалась «Беседа любителей», заменена была в «Арзамасе» тоном дружества и шутки. Нерасположение «любителей российского слова» к новым явлениям в нашей литературе подало мысль «арзамасцам» назвать своих участников именами и словами, встречающимися в балладах Жуковского, которые особенно не нравились тогда защитникам «серьезной» поэзии и старых форм стихотворства. Таким образом, были усвоены имена «Старушки», «Громобоя» и друг<их> многими известными лицами в обществе. В.Л. Пушкин получил однословное «Вот!» в название, а Александру Сергеевичу Пушкину дано имя «Сверчок». Под этим именем напечатал он свою превосходную пьесу «Мечтателю»[75], где очерк истинной страсти так далеко оставляет за собой прежние легкие, веселые ее определения. Это уже ступень к мужеству таланта, и как большая часть стихотворений Пушкина, пьеса связывается с действительным лицом и действительным событием. Несколько других подробностей об «Арзамасе» тем более необходимы здесь, что без них трудно понять как деятельность нашей полемики между 1815 и 1825 годами, так и многое во взгляде, привязанностях и убеждениях самого Пушкина.
   Всякий, кто изучал отечественную литературу первой четверти нашего столетия, вероятно, чувствовал, что ему недостает ключа для понимания многих намеков тогдашней критики и особенно для уяснения отношений между литературными партиями. Статьи филологического и эстетического содержания этой эпохи и даже стихотворения, послания и эпиграммы покрыты легкой тенью, которая мешает видеть сущность дела. Ключ для разбора недосказанных слов к мыслей может подать только изучение существовавших у нас литературных обществ. В 1815 году еще продолжалась борьба, возникшая по поводу нововведений Карамзина, и противники его направления сосредоточились в обществе «Беседа любителей русского слова», к членам которой принадлежали многие даровитые люди: в числе их был и кн. Шаховской. Все молодое, желавшее новых форм для поэзии и языка и свежих источников для искусства вообще, пристроилось к другому обществу, «Арзамасу». «Арзамас» порожден был шуткой и сохранял основной характер свой до конца. Один веселый и остроумный рассказ под названием «Видение во граде» вызвал его на свет{81}. В рассказе передан был анекдот о некоторых скромных людях, собравшихся раз на обед в бедный арзамасский трактир. Стол их был покрыт скатертью, белизны не совсем беспорочной, и нисколько не был отягчен изобилием брашен. В средине беседы прислужник возвестил им, что какой-то проезжий остановился в трактире и, по-видимому, находится в магнетическом сне. Хотя любопытство и приписывается исключительно прекрасному полу, но друзья «Арзамаса» доказали противное. Они отправились наблюдать нового ясновидящего у дверей и увидели высокого, толстого человека, который ходил беспрестанно по комнате, произнося непонятные тирады и афоризмы{82}. Последние они тут же записали, но скрыли все собственные имена, потому что незлобливость и добродушие составляли и составляют отличительную черту «Арзамаса». Едва разнеслась эта шутка, в которой нетрудно было отгадать все тонкие намеки ее, как автор получил приглашение от одного из своих друзей на первый «арзамасский вечер»{83}. Продолжая шутку, лица «арзамасского вечера» назвались именами из баллад В.А. Жуковского и, наподобие Французской Академии, положили правило: всякий новоизбранный член обязан был сказать похвальное слово не умершему своему предшественнику, потому что таких не было, а какому-либо члену «Беседы любителей русского слова» или другому известному литератору. Так произнесены были похвальные слова г. Захарову, переводчику «Авелевой смерти» Геснера, «Велисария» г-жи Жанлис и «Странствований Телемака» Фенелона, г. А. Волкову – автору «Арфы стихоглаской» и мног<им> др<угим>. Секретарь общества В.А. Жуковский вел журнал заседаний, и протоколы его представляют автора «Людмилы» с другой стороны, еще не уловленной биографии, – со стороны вообще веселого характера. Это образцы самой забавной и вместе самой приличной шутки. Нам неизвестно, кому произнес похвальное слово Александр Сергеевич при вступлении своем, но ему дозволено было сказать первую речь свою стихами{84}. Стихи эти, к сожалению, тоже утрачены. Не должно забывать, что веселое направление «Арзамаса» не мешало ему весьма строго ценить произведения в отношении правильности выражения, верности образов и выбора предметов. Орудием насмешки и остроумия «Арзамас» поражал ложные или неудачно изложенные мысли, и Пушкин, в стихотворной речи своей, недаром упоминал о лозе «Арзамаса», которая достигает провинившихся писателей, несмотря на то, зачислены ли они в список «арзамасцев» или нет.
   Отношения «Арзамаса» к другим обществам должны были отразиться на всем литературном движении; но здесь первый повод, а с ним и настоящее значение явлений были уже потеряны для большинства публики; так продолжается и доселе. Например, появление комедий кн. Шаховского «Липецкие воды» – сатиры на произведения В.А. Жуковского – и «Новый Стерн» – сатиры на произведения Н.М. Карамзина – только теперь несколько объясняется в глазах исследователя. С них началась жаркая полемика, в которой особенно отделяется от всех бойкостью и меткостию своих заметок кн. П.А. Вяземский, стоявший, разумеется, на стороне авторитетов, обиженных нашим комиком. Еще в «Сыне отечества» 1815 года (№ XVI) является его статья «Мнение постороннего», где, не принимая попыток примирения, сделанных М.Н. Загоскиным в комедии своей «Комедия против комедии», он горячо высчитывает ряд оскорблений, нанесенных лилипутами словесности лицам и именам истинных писателей. Сам В.А. Жуковский в послании к Вяземскому и Пушкину (Василью), напечатанном в «Российском музеуме» 1815 года (№ 6) и не попавшем в последнее собрание его сочинений 1848 года, глубоко жалуется на завистников, омрачающих благородное поприще литератора, и дает советы друзьям, как сберечь свое призвание и творческие идеи в шуме людей, не понимающих ни того, ни другого. В известном ответе своем на это послание («К Жуковскому» – «Благослови, поэт!..») А.С. Пушкин рисует картину враждебных личностей и направлений, уже вызвавших столько жалоб и возражений. Наконец даже Батюшков, в первой рукописной редакции своего стихотворения «Видение на берегах Леты», ходившей по рукам и измененной впоследствии, обрекал Лете и забвению те лица, которые упорно держались старых форм и смотрели недоброжелательно на попытки разрабатывать новые стороны искусства. Не говорим уже о многих мелких статьях, эпиграммах, баснях и посланиях.
   Когда в двадцатых годах стали обнаруживаться в литературе кашей идеи романтизма, в противоположность идеям классицизма, то «Арзамас» и враждебное ему направление отделились еще резче и явственнее{85}. Можно сказать, что идеи романтизма находились уже в «Арзамасе» прежде появления их в нашей литературе.
   Сторона противудействующая нашла тогда представителя в «Вестнике Европы» М.Т. Каченовского и в столкновениях ее с новыми теориями искусства обнаружила последовательность, какой не было прежде. Споры происходили теперь уже преимущественно по поводу произведений Александра Сергеевича, как прежде предметом их были Карамзин и Жуковский, но приемы, направление и мысли почти одинаковы у почитателей нового деятеля. Князь П.А. Вяземский является и здесь первым защитником его. В 1821 г. он напечатал в «Сыне отечества» (№ II) свое едкое послание к Каченовскому, которое, во многих местах, было буквальным переводом Вольтерова стихотворения «De l'Envie»[76]. К 1824 <году> принадлежит его жаркая полемика с «Вестником Европы» по поводу «Бахчисарайского фонтана» и «Разговора», приложенного к нему{86}, и наконец только в 1825 году следы борьбы «Арзамаса» с старой партией защитников прежних форм искусства пропадают совсем или принимают друзей вид. Так важно было влияние «Арзамаса» на литературу нашу, и надо прибавить к этому, что Пушкин уже сохранил навсегда уважение как к лицам, признанным авторитетами в среде его, так и к самому способу действования во имя идей, обсуженных целым обществом. Он сильно порицал у друзей своих попытки разъединения, проявившиеся одно время в виде нападок на произведения Жуковского, и вообще все такого же рода попытки, да и к одному личному мнению, становившемуся наперекор мнению общему, уже никогда не имел уважения.
   Много и других литературных обществ существовало тогда в обеих столицах; так, в Москве было «Общество любителей словесности», в Петербурге – «Общество любителей словесности, наук и художеств» и «Общество соревнователей просвещения и благотворения»[77]. Последнее издавало журнал, а второе печатало свои труды по большей части в журнале «Благонамеренный». Московское общество держалось весьма долго, оно также издавало журнал под названием «Труды Общества любителей российской словесности при Московском университете», в котором, как мы видели, печатались первые опыты Пушкина. Журнал этот прекратился в 1827 году. Кроме самих обществ были еще кружки, составлявшие, так сказать, повторение их, но в уменьшенном виде; таков был незабвенный круг А.Н. Оленина, имевший, как известно, важную долю влияния на современную литературу. Вечера В.А. Жуковского также принадлежат к этой цепи небольших частных академий, где молодые писатели получали и первую оценку, и первые уроки вкуса. Влияние всех этих официальных и неофициальных собраний на просвещение вообще еще не нашло у нас оценки, даже и приблизительной. Хотя Пушкин не принадлежал к некоторым из них, однако же следил равно внимательно за их занятиями. Надо прибавить, что они уничтожены были столько же временем, сколько и распространением круга писателей, вследствие общего разлива Сведений и грамотности. С увеличением класса авторов сделались невозможны и те труды сообща, та взаимная передача замыслов и планов литературных, обсуждение начатых произведений всеми голосами, единство направления, – словом, все те особенности, которые заставляют старожилов, по справедливости, вспоминать с умилением об этой эпохе нашего литературного образования. Сам Пушкин, создавший так много новых читателей на Руси и не менее того стихотворцев, сильно способствовал уничтожению дружеских литературных кругов; но вместе с тем он сохранил до конца своей жизни, как уже мы сказали, существенные, характеристические черты члена старых литературных обществ и уже не имел симпатии к произволу журнальных суждений, вскоре заместившему их и захватившему довольно обширный круг действия.
   Батюшков, проездом в Неаполь, где суждено ему было испытать первые симптомы болезни, отнявшей его еще заживо от света русской поэзии{87}, находился в Петербурге и слышал первые песни «Руслана и Людмилы» на вечерах у Жуковского, где они обыкновенно прочитывались. Известно, что после чтения последней из них Жуковский подарил автору свой портрет, украшенный надписью: «Ученику от побежденного учителя»{88}. Батюшков, с своей стороны, нередко с изумлением смотрел, как антологический род поэзии, созданный им на Руси, легко и непринужденно подчиняется перу молодого человека, занятого, по-видимому, только удовольствиями и рассеяниями света. Тогда уже были написаны те замечательные стихотворения Пушкина, для которых содержанием послужил древний, языческий мир: «Торжество Вакха», «Кривцову» и проч. Рассказывают, что Батюшков судорожно сжал в руках листок бумаги, на котором читал «Послание к Ю<рье>ву» («Поклонник ветреных Лаис…», 1818 г.){89} и проговорил: «О! как стал писать этот злодей!» И действительно, во многих стихотворениях этой эпохи врожденная сила таланта проявлялась у Пушкина сама собой, заменяя, при случае, гениальной отгадкой то, чего не мог еще дать жизненный опыт начинающему поэту.
   Пушкин легко подчинялся влиянию всякой благородной личности. В эту эпоху жизни мы встречаем влияние на него замечательного человека и короткого его приятеля П.А. Катенина. Пушкин просто пришел в 1818 году к Катенину и, подавая ему свою трость, сказал: «Я пришел к вам, как Диоген к Антисфену: побей – но выучи!» – «Ученого учить – портить!» – отвечал автор «Ольги»{90}. С тех пор дружеские связи их уже не прерывались. П.А. Катенин был знаток языков и европейских литератур вообще. Можно основательно сказать, что Пушкин обязан отчасти Катенину осторожностию в оценке иностранных поэтов, литературным эклектизмом и особенно хладнокровием при жарких спорах, скоро возникших у нас по поводу классицизма и романтизма. Стойкость суждения Катенина научила его видеть достоинства там, где, увлекаемые спором, уже ничего не находили журналы наши. Независимость убеждений П.А. Катенина простиралась до того, что, сделав несколько опытов в романтической поэзии, он тотчас же перешел к противной стороне, как только число сподвижников нового рода произведений достаточно расплодилось. Катенин, между прочим, помирил Пушкина с кн. Шаховским в 1818 г. Он сам привез его к известному комику, и радушный прием, сделанный поэту, связал дружеские отношения между ними, нисколько, впрочем, не изменившие основных убеждений последнего. Тогдашний посредник их записал слово в слово любопытный разговор, бывший у него с Пушкиным, когда оба они возвращались ночью в санях от кн. Шаховского. «Savez-vous, – сказал Пушкин, – qu'il est très bon homme au fond? Jamais je ne croirai qu'il ait voulu nuire sérieusement à Ozerow, ni à qui que ce soit». – «Vous l'avez cru pourtant, – отвечал Катенин, – vous l'avez écrit et publié; voilà le mal». – «Heureuse-ment, – возразил Пушкин, – personne n'a lu ce barbouillage d'écolier; pensez-vous qu'il en sache quelque chose?» – «Non, car il ne m'en a jamais parlé». – «Tant mieux, faisons comme lui, et n'en parlons jamais»[78]. Так точно П.А. Катенин помирил Александра Сергеевича и с А.М. Колосовой, дебюты которой поэт наш встретил довольно злой эпиграммой{91}. Известно его поэтическое раскаяние в грехе, заключающееся в небольшом стихотворении «Кто мне пришлет ее портрет?..» Вообще П.А. Катенин заметил в эту эпоху характеристическую черту Пушкина, сохранившуюся и впоследствии: осторожность в обхождении с людьми, мнение которых уважал, ловкий обход спорных вопросов, если они поставлялись слишком решительно. Александр Сергеевич был весьма доволен эпитетом «le jeune M-r Arouet»[79], данным ему за это качество приятелем его, и хохотал до упада над каламбуром, в нем заключавшимся{92}. Может быть, это качество входило у Пушкина отчасти и в оценку самих произведений Катенина. Известно, что вместе с достоинством хладнокровного критика, Пушкин признавал в нем и замечательные творческие способности. Он даже сердился на московских литераторов, не понимавших поэтической важности баллад и переводов его друга, разделяя, впрочем, благоприятное мнение о произведениях П.А. Катенина со многими из известных своих современников. Так, Грибоедов предпочитал «Ольгу» Катенина «Людмиле» Жуковского, с которой она имела одинаковое содержание и которую превосходила, по мнению автора «Горя от ума», цветом народности и планом{93}. Пушкин написал целую статью о сочинениях его{94} («Литературные прибавления к «Русскому инвалиду»«1833 года, № 26), сохраненную в нашем издании, и прежде того еще сделал лестную заметку в «Северных цветах» 1829 года, посылая туда одно из его стихотворений[80].
   В дополнение к этому мы прибавим, что, несмотря на приятельские отношения наших авторов, была в жизни их минута недоразумения, которая особенно заслуживает упоминовения по благородству, с каким обе стороны отстранили ее почти тотчас же. Пушкин находился уже в Кишиневе, когда в Петербурге давали переводную комедию Катенина «Сплетни», где, как утверждали, заключается намек на отсутствующего поэта[81]. П.А. Катенин, живший в деревне, нашел с своей стороны намек на самого себя в пушкинском послании к Ч<аадае>ву, написанном в 1821 году, и именно в одном стихе его:
И сплетней разбирать игривую затею.

   Но первое объяснение уничтожило все недоразумения. Вот письмо Пушкина по этому поводу:
   «Ты упрекаешь меня в забывчивости, мой милый: воля твоя! Для малого числа избранных желаю еще увидеть Петербург. Ты, конечно, в этом числе, но дружба – не италианский глагол piombare[82], ты ее также хорошо не понимаешь. Ума не приложу, как ты мог взять на свой счет стих:
И сплетней разбирать игривую затею.

   Это простительно всякому другому, а не тебе. Разве ты не знаешь несчастных сплетней, коих я был жертвою, и не твоей ли дружбе (по крайней мере так понимал я тебя) обязан я первым известием об них? Я не читал твоей комедии, никто об ней мне не писал; не знаю, задел ли меня Зельский. Может быть, да, вероятнее – нет. Во всяком случае, не могу сердиться. Если б я имел что-нибудь на сердце, стал ли бы я говорить о тебе наряду с теми, о которых упоминаю? Лица и отношения слишком различны. Если б уж на то решился, написал ли стих столь слабый и неясный, выбрал ли предметом эпиграммы прекрасный перевод комедии, которую почитал я непереводимою? Как дело ни верти, ты все меня обижаешь. Надеюсь, моя радость, что это все минутная туча, и что ты любишь меня. Итак, оставим сплетни и поговорим со другом. Ты перевел «Сида»; поздравляю тебя и старого моего Корнеля. «Сид» кажется мне лучшею его трагедиею. Скажи, имел ли ты похвальную смелость оставить пощечину рыцарских веков на жеманной сцене 19-го столетия?{95} Я слыхал, что она неприлична, смешна, ridicule[83]. Ridicule! Пощечина, данная рукою гишпанского рыцаря воину, поседевшему под шлемом! ridicule! Боже мой, она должна произвести более ужаса, чем чаша Атреева{96}. Как бы то ни было, надеюсь увидеть эту трагедию зимой, по крайней мере постараюсь. Благодарю за подробное донесение, знаю, что долг платежом красен, но non erat his locus…[84] Прощай, Эсхилл{97}, обнимаю тебя как поэта и друга… 19 июля»{98}.
   Прилагаем несколько других писем Пушкина к Катенину, которые чрезвычайно много способствуют к объяснению нравственной физиономии первого. Все они принадлежат 1825 году и писаны уже из Михайловского. Кроме прямого свидетельства о влиянии Катенина на поэта нашего, они еще служат примером его уклончивости с людьми, происходившей от тонины чувства и деликатности сердца. Будучи «арзамасцем» по направлению своему, Пушкин находил одобрительные слова для добросовестного труда во всех литературных партиях. Истинную мысль свою берег он только для себя и для немногих, как увидим после.
   1) «Ты не можешь себе вообразить, милый и почтенный Павел Александрович, как обрадовало меня твое письмо, знак неизменившейся твоей дружбы… Наша связь основана не на одинаковом образе мыслей, но на любви к одинаковым занятиям. Ты огорчаешь меня уверением, что оставил поэзию – общую нашу любовницу. Если это правда, что ж утешает тебя, кто утешит ее?.. Я думал, что в своей глуши – ты созидаешь; нет – ты хлопочешь и тягаешься – а между тем годы бегут.
Heu fugant, Posthume, Posthume, labuntur anni[85].

   А что всего хуже, с ними улетают и страсти, и воображение. Послушайся, милый, запрись, да примись за романтическую трагедию в 18-ти действиях (как трагедии Софии Алексеевны). Ты сделаешь переворот в нашей словесности, и никто более тебя того не достоин. Прочел в Булг<арине>[86] твое 3-е действие, прелестное в величавой простоте своей. Оно мне живо напомнило один из лучших вечеров моей жизни; помнишь?.. На чердаке к<нязя> Шаховского{99}.
   Как ты находишь первый акт «Венцеслава»? По мне чудно-хорошо[87]. Старика Rotrou, признаюсь, я не читал, по-гишпански не знаю, а от Жандра в восхищении; кончена ли вся трагедия?
   Что сказать тебе о себе, о своих занятиях? Стихи покамест я бросил и пишу свои mémoires[88], то есть переписываю набело скучную, сбивчивую черновую тетрадь; 4 песни «Онегина» у меня готовы, и еще множество отрывков; но мне не до них. Радуюсь, что 1-я песнь тебе по нраву – я сам ее люблю; впрочем, на все мои стихи я гляжу довольно равнодушно, как на старые проказы с К<авериным?>, с театральным майором{100} и проч.: больше не буду! – Addio, Poeta, a rivederla, ma quando?..»[89] На адресе штемпель: Опочка 1825, сентября 14.
   2) «Письмо твое обрадовало меня по многим причинам: 1) что оно писано из П<етер>б<урга>, 2) что «Андромаха» наконец отдана на театр, 3) что ты собираешься издать свои стихотворения, 4) (и что должно было бы стоять первым) что ты любишь меня по-старому… Как бы хорошо было, если нынешней зимой я был свидетелем и участником твоего торжества! Участником – ибо твой успех не может быть для меня чуждым. Мне, право, совестно, что тебе так много наговорили о моих «Цыганах». Это годится для публики, но тебе надеюсь я представить что-нибудь более достойное твоего внимания. – «Онегин» мне надоел и спит; впрочем, я его не бросил. Радуюсь успехам Каратыгина и поздравляю его с твоим одобрением. Признаюсь – мочи нет хочется к вам. Прощай, милый и почтенный, – вспомни меня во время первого представления «Андромахи». 4 декабря».
   Гораздо яснее и решительнее высказывает Пушкин свои чувства в третьем прилагаемом здесь письме.
   3) «Отвечаю тебе по порядку. Стихи о Колосовой{101} были написаны в письме, которое до тебя не дошло. Я не выставил полного твоего имени, потому что с Катениным говорить стихами только о ссоре моей с актрисою показалось бы немного странным.
   Будущий альманах[90] радует меня несказанно, если разбудит он тебя для поэзии. Душа просит твоих стихов; но знаешь ли что? Вместо альманаха, не затеять ли нам журнала вроде «Edinburgh Review»?[91] Голос истинной критики необходим у нас; кому же, как не тебе, забрать в руки общее мнение, и дать нашей словесности новое, истинное направление? Покамест, кроме тебя, нет у нас критика. Многие (в том числе и я) много тебе обязаны; ты отучил меня от односторонности в литературных мнениях, а односторонность есть пагуба мысли. Если б согласился ты сложить разговоры твои на бумагу, то великую пользу принес бы ты русской словесности: как думаешь? Да что «Андромаха» и собрание твоих стихов?»{102}
   Нельзя пропустить в этом перечете людей, окружавших Пушкина, друга его – Дельвига. Дельвиг был истинный поэт, но поэт в душе, лишенный способности воспроизведения своих созданий. От него чрезвычайно много ожидали и, как кажется, особенно за способность развивать планы новых произведений и вообще придумывать содержание поэм. Строгость идеи, глубина чувства, значение лиц и происшествий в его неосуществленных фантазиях были таковы, что раз В.А. Жуковский при рассказе об одной из замышляемых им поэм сказал, обнимая будущего ее творца: «Берегите это сокровище в себе до дня его рождения», – но день рождения не наступил. Известно, что Пушкин с негодованием говорил о невнимании, с каким встретила публика произведения вдохновенного юноши Дельвига, между тем как стихи одного из его товарищей, имевшие, может быть, одно достоинство – гладкость, замечает Пушкин, принимались как некое диво{103}. С юга России он умолял Дельвига написать поэму и говорил: «Поэма мрачная, богатырская, сильная, байроническая – твой истинный удел»{104}. Таков был первый взгляд Пушкина на характер поэзии, доступный его лицейскому товарищу, с которым он делил еще на ученической скамье свои авторские тайны и стремления. Впоследствии взгляд Пушкина на поэтическую способность Дельвига значительно изменился, что можно видеть из следующего отрывка: «Идиллии Дельвига, – писал Пушкин уже спустя несколько лет после смерти его{105}, – для меня удивительны: какую силу воображения должно иметь, дабы так совершенно перенестись из 19 столетия в золотой век, и какое необыкновенное чутье изящного, дабы так угадать греческую поэзию сквозь латинские подражания или немецкие переводы; эту роскошь, эту негу, эту прелесть, более отрицательную, чем положительную, которая не допускает ничего напряженного в чувствах, тонкого, запутанного в мыслях, лишнего, неестественного в описаниях». В постоянных разговорах с Дельвигом об искусстве и в обществе его Александр Сергеевич достиг замечательного 1819 года.
   1819 год весьма важен в биографии и жизни Пушкина. Можно считать его эпохою появления настоящей пушкинской поэзии, проблески которой старались мы уловить и прежде. В этот замечательный год обнаруживается впервые настоящая манера поэта, и сам он, видимо, сознает качества своего таланта. 1819 год открывается стихотворением «Увы! зачем она блистает…»{106}, где глубокое чувство облечено в такое простое, трогательное и вместе мелодическое выражение, что пьеса может назваться родоначальником всех последующих лирических песен его в этом роде. Тогда же начинает сильно выказываться другое замечательное качество Пушкина – разнообразие его впечатлений, беспрестанная деятельность, так сказать, вдохновения, порождаемого самыми противоположными предметами. Стихотворения «Уединение», «Домовому» рядом с упомянутой элегией доказывают это как нельзя лучше. Наконец, в конце года, является и задушевная исповедь Пушкина – это драгоценное достояние русской поэзии, доказывающее одинаково и силу его гения, и глубину его сердца. Задушевной исповедью он и замыкается:
Художник-варвар кистью сонной
Картину гения чернит,
И свой рисунок беззаконный
Над ней бессмысленно чертит.
* * *
Но краски чуждые, с летами,
Спадают ветхой чешуей;
Созданье гения пред нами
Выходит с прежней красотой.
* * *
Так исчезают заблужденья
С измученной души моей,
И возникают в ней виденья
Первоначальных, чистых дней{107}.

Глава IV

   «Руслан и Людмила». 1820 г.: «Руслан и Людмила». – Анекдот о заклеенной бумажке. – Появление «Руслана» в 1820 г. – Публика, писатели старой школы, И.И. Дмитриев, русская сказка, Каченовский. – Тайная насмешка поэта над чопорностию прежних русских песен и рассказов и над холодной эпической торжественностью. – Поклонники Пушкина. – Отношение «Руслана» к поэме Ариоста. – Холодность поэмы и тщательность обделки. – Вопросы Зыкова. – Критика, на «Руслана и Людмилу» в «Сыне Отечества» (1820, часть LXIY). – Эпиграмма Крылова, рецензия в «Невском зрителе» (1820 г., часть 3). – Прием в публике. – Значение Пушкина как воспитателя изящного чувства и вкуса в народе.
   В 1819 году кончена была и поэма «Руслан и Людмила», напечатанная только в следующем, 1820 году, но она принадлежит еще к первому отделу поэтической деятельности Пушкина. Задуманная на скамьях лицея, продолжаемая в летние его поездки в село Михайловское, она совершенно была окончена только на Кавказе, откуда (1820 г.) прислан был известный ее эпилог{108}. По мере того как она создавалась, ее обсуживали, как мы видели, голосами известных литераторов на вечерах Жуковского, и она составляла, вместе с другими предметами, содержание долгих бесед Пушкина с Дельвигом и друзьями. Пушкин жил в это время с семейством своим на Фонтанке у Калинкина моста, в доме бывшем Клокачева, и часто провожал Дельвига на квартиру его от себя и от Жуковского, ко Владимирской, толкуя обо всем, что читали и говорили у последнего. Считаем обязанностию сохранить один анекдот, показывающий его уважение к певцу «Людмилы»{109}. В.А. Жуковский часто вместо переписки стиха, которым был недоволен, заклеивал его бумажкой с другим, новым. Раз на вечере у Д.Н. Б<лудова> один из чтецов нового произведения Жуковского, вероятно недовольный переменой, сорвал такую бумажку и бросил на пол. Пушкин тотчас же поднял ее и спрятал в карман, сказав весьма важно: «Нам не мешает подбирать то, что бросает Жуковский».
   Появление «Руслана и Людмилы» встречено было с восторгом публикой и с недоумением теми людьми, которые видели в ней унижение поэзии и вообще достоинства литературы, в чем упрекали, как известно, и преобразования Н.М. Карамзина, совершенные им несколько лет назад в русском языке и в русской словесности. К числу недовольных принадлежал и Дмитриев, питавший, впрочем, несомненное уважение к таланту Пушкина. Дело шло, собственно, о русской сказке как о предмете для эпопеи. Теперь всякому ясно, что поэма «Руслан и Людмила» весьма далеко отстоит – по духу, выражению и облику самих героев – от народной сказки; но тогда разница не вполне понималась и подала повод к весьма любопытным спорам.
   Когда появился в «Сыне отечества» 1820 года (№№ XV и XVI) первый отрывок из «Руслана и Людмилы», «Вестник Европы» сделался эхом ужаса, возбужденного в некоторых людях этим вводом сказочного русского мира в область поэзии: «Обратите ваше внимание на новый ужасный предмет, – говорил он, – возникающий посреди океана российской словесности… Наши поэты начинают пародировать Киршу Данилова… Просвещенным людям предлагают поэму, писанную в подражание «Еруслану Лазаревичу»«Критик «Вестника Европы» еще допускает собирание русских сказок, как собирают и «безобразные старые монеты», но уважения к ним не понимает. Выписав сцену Руслана с головой, критик восклицает: «Но увольте меня от подробного описания и позвольте спросить: если бы в Московское благородное собрание как-нибудь втерся (предполагаю невозможное возможным) гость с бородою, в армяке, в лаптях и закричал зычным голосом: «Здорово, ребята!», неужели бы стали таким проказником любоваться?.. Зачем допускать, чтоб плоские шутки старины снова появлялись между нами?» («Вестник Европы», 1820 г., № XI){110}.
   Вопрос о народной поэзии был поставлен очень резко, как видим. Журнал, поднявший его, имел явные и тайные симпатии даже и таких людей, которым знакомы были итальянские и немецкие волшебные поэмы, но которым фантастический мир русских народных сказаний казался диким и неблагородным.
   В «Руслане и Людмиле» заключалось и другое зерно вражды, именно тайная насмешка поэмы над чопорностию прежних так называемых русских песен и рассказов из народной жизни. Холодная эпическая торжественность не была и в то время редкостию, но она имела соперницу в элегической и несколько жеманной подделке сказочных лиц и простонародных песен. Ничего подобного не было в поэме «Руслан и Людмила». Она отличалась беспрестанными отступлениями, неожиданными обращениями к разным посторонним предметам, свободным течением рассказа и насмешливостию. Сам автор как будто шутит над сказочными мотивами, которые употребляет в дело, над собственными приемами и образами. При некотором внимании легко можно заметить сатирическое направление поэмы, которое вышло раз наружу само собой и весьма ярко – именно в 4 главе, где помещена пародия на «Двенадцать спящих дев» Жуковского. Все это вместе взятое казалось многим не только дерзким нововведением, но почти разрывом со всеми преданиями искусства.
   Поклонники Пушкина особенно были затронуты последним обвинением. Им нельзя было оставить первое произведение любимого поэта бобылем в русской словесности. Они постарались приискать ему знаменитых предков у себя и на стороне: «Душеньку» Богдановича, «Оберона» Виланда, «Неистового Орландо» Ариоста{111}. Мнение о сходстве «Руслана и Людмилы» с «Неистовым Орландом» особенно долго держалось, хотя и оно столь же мало может устоять при поверке, как и предполагаемое сходство поэмы с русскими сказками. Внешней своей формой, оставлением героев своих посреди действия и возвращением к ним после долгого обхода, «Руслан» приближается к манере феррарского поэта, но в нем нет и признака той долгой, постоянной страсти, перемешанной с иронией, какими отличается «Орланд». В русской поэме все молодо, свежо, исполнено порывов чувства, а не страсти, игривой насмешливости, а не иронии. Это был, по нашему мнению, последний блестящий метеор того же французского влияния, под которым Пушкин находился так долго.
   Пушкин удивлялся впоследствии, что не заметили холодности его поэмы{112}, но этому была весьма основательная причина: прелесть картин, свежесть всех молодых ощущений отводили глаза и мешали видеть, что за всем этим нет истинного чувства. Необычайно тщательная отделка лишила ее, может быть, и последних его проблесков. Отделка эта выказалась еще строже во втором издании 1828 года, с которого печатались все последующие; там было пропущено и переделано более 12 мест, но зато присоединено было вступление, которое по сказочному духу и народным краскам превосходит всю поэму. Благодаря такому упорному труду стих поэмы сохраняет постоянно хрустальную прозрачность и плавность изумительную, но лишен точности, поэтического лаконизма и долго извивается вокруг предмета грациозными кругами, прежде чем успеет охватить его со всех сторон. Все это могли мы заметить благодаря самому Пушкину, научившему нас понимать своими последующими произведениями настоящее достоинство и стиха, и создания. Позднее Пушкин заметил еще, что кроме «Вестника Европы» и весьма дельных вопросов, изобличающих слабость создания поэмы{113}, поэма «Руслан и Людмила» принята была благосклонно. Эти вопросы, напечатанные в «Сыне отечества» (1820, часть LXIV), принадлежали перу одного молодого человека, дилетанта в нашей литературе, рано похищенного смертию[92]. Они составляют род лаконического допроса, где истинно дельное перемешивается иногда с весьма капризными и произвольными требованиями, как это можно видеть из начала их, здесь приводимого:
   «Зачем Финн дожидался Руслана?
   Зачем рассказывает Руслану свою историю, и как может Руслан в таком несчастном положении с жадностию «внимать рассказы» (или по-русски рассказам) старца?
   Зачем Руслан присвистывает, отправляясь в путь: показывает ли это огорченного человека? Зачем Фарлаф с своей трусостью поехал искать Людмилы? Нам скажут: затем, чтоб упасть в грязный ров: et puis on en rit et cela fait toujours plaisir…»[93] и проч.
   Младенческое состояние тогдашней критики особенно проявилось в разборе поэмы при выходе ее вполне («Сын отечества», часть LXIV, 1820 года), подписанном буквою В{114}. Уже с этой ранней эпохи все рецензии на Пушкина были ниже его, и он имел полное право говорить впоследствии, что ничему от них не выучился. Верное эстетическое чувство в оценке его произведений явилось незадолго до его смерти и было им же воспитано и приготовлено. Рецензент «Сына отечества» рассказывает содержание поэмы собственною своей прозой, определяет характеры героев общими чертами, вроде следующих: «Руслан великодушен, храбр, чувствителен, ретив, …но вспыльчив и нетерпелив. Он напоминает Ахиллеса… Людмила веселонравна, резва, верна любви своей, нежна и сильна душа ее, непорочно сердце…» и проч., пересчитывает описательные места и шуточные стихи, прибавляя: «Ныне сей род поэзии называется романтическим». Не забыт, разумеется, и упрек в излишней вольности фантазии, который сделался потом избитым орудием литературного спора. Критик заключает свою статью, по обыкновению, разбором выражений, находит непонятным между прочим «могильный голос» («Не голос ли это какого-нибудь неизвестного нам музыкального орудия?» – говорит он) и останавливается с изумлением перед выражением «немой мрак». «Смело до непонятности, – замечает он, – и если допустить сие выражение, то молено будет напечатать: говорящий мрак, болтающий мрак, болтун мрак…» и проч.
   И.А. Крылов, часто умалчивавший о странностях в людях и в обществе, но всегда понимавший их, написал эпиграмму, ходившую тогда по рукам:
Напрасно говорят, что критика легка.
Я критику читал «Руслана и Людмилы»:
Хоть у меня довольно силы,
Но для меня она ужасно как тяжка![94]

   Восторг публики и особенно той части ее, которая увлеклась нежными или роскошными описаниями, заключающимися в поэме, должен был с избытком вознаградить автора за несколько придирчивых замечаний. Публика готова была всюду следовать за певцом своим по этой легкой и цветистой дороге; но поэт, которому суждено было сделаться воспитателем эстетического чувства в нашем отечестве, вскоре избрал другой путь. Можно сказать без преувеличения, что учитель изящного, данный в нем публике, был не ниже своих обязанностей. Его неистощимая сила, разнообразие его таланта, овладевшего образами как своей народной, так и чужестранной поэзии с одинаковой мощью, наконец, истина и глубина чувства давали призванию его вид законности, которую тщетно хотели оспорить его противники. Заслуги Пушкина как воспитателя художественного чувства в обществе еще не оценены вполне, но с этой точки зрения литературное его поприще приобретает особенную важность.

Глава V

   Екатеринославль, Кавказ, Крым. 1820 г.: Поводы к удалению Пушкина из С.-Петербурга в 1820 г. – Пушкин в Екатеринославле, болезнь, Инзов, Раевский. – Записка доктора Рудыковского о встрече с Пушкиным. – Отъезд на Кавказские воды, эпилог к «Руслану». – Пушкин выбривает голову и носит оригинальный костюм. – Строфа из «Онегина» о наряде: «Носил он русскую рубашку…». – О Кавказе из «Путешествия в Арзрум». – Обратный путь с Кавказа, Кубань, Тамань, Крым. – Важный переворот в нравственном состоянии. – Стихотворение «Погасло дневное светило…». – Антологические стихотворения как следы сближения с А. Шенье. – Керчь, письмо к Дельвигу о южном, береге. – Пребывание на южном берегу, подробное изложение всего путешествия на юг в письме Пушкина к брату из Кишинева от 24 сентября 1820 г. – Черта личного характера.
   Одно событие в жизни, удалившее Пушкина из Петербурга на другой конец империи, ускорило развитие его как поэта. В промежуток времени с 1820 по 1826 год, проведенный им сперва в Кишиневе, потом в Одессе и наконец в псковской своей деревне, он понял как важность своего призвания, так и размеры собственного таланта. В это время положено было основание многим произведениям творческого его гения, которые и доселе еще не оценены вполне отечественной нашей критикой. Поводом к удалению Пушкина из Петербурга были его собственная неосмотрительность, заносчивость в мнениях и поступках, которые вовсе не лежали в сущности его характера, но привились к нему по легкомыслию молодости и потому, что проходили тогда почти без осуждения{115}. Этот недостаток общества, нам уже, к счастию, неизвестный, должен был проявиться сильнее в натуре восприимчивой и пламенной, какова была Пушкина. Не раз переступал он черту, у которой остановился бы всякий более рассудительный человек, и скоро дошел до края той пропасти, в которую бы упал непременно, если б его не удержали снисходительность и попечительность самого начальства. Говорят, что наказание, ожидавшее Пушкина за грехи его молодости, было смягчено ходатайством и порукой Н.М. Карамзина. Пушкин был переведен на службу из министерства иностранных дел в канцелярию главного попечителя колонистов Южного края генерал-лейтенанта Ивана Никитича Инзова, благороднейшего старца, прямодушие, честность и доброта которого остались в памяти всех его знавших. 5-го мая 1820 года Пушкин получил из места своего прежнего служения вид для свободного проезда к новой должности и отправился вслед за сим. Попечительный комитет о колонистах Южного края России находился тогда в Екатеринославле{116}. Почти в одно время с прибытием Пушкина генерал Инзов назначен был исправляющим должность полномочного наместника Бессарабской области, причем и самый комитет о колонистах переведен в Кишинев – главный город области. Генерал Инзов говорил, что и новое назначение, и вновь определенный чиновник равно озаботили его и заставили не раз призадуматься о своих обязанностях.
   Вскоре после приезда в Екатеринославль Пушкин заболел лихорадкой, может быть предшественницей той болезни, которая уже посетила его раз в Петербурге, за два года пред тем, но тогда он лежал в недуге окруженный своим семейством и даже утешаемый шалостями своих друзей вместе с их заботами (см. стихотворение «Выздоровление»); теперь было совсем другое дело. Оставшись единственно на попечении своего начальника, занятого делами службы, отнимавшими все его время, и лишенный, по условиям самого края, хороших медицинских пособий, Пушкин боролся с недугом почти одинокий. К счастию, в то же время проезжал через Екатеринославль по дороге к Кавказу генерал Р<аевский>, один из героев 12-го года, с двумя сыновьями своими и принял больного на свое попечение. Крепкая организация Пушкина быстро возвращала утерянные силы, как только ослабляли влияние на нее душевной или телесной болезни[95]. Он вскоре мог следовать за генералом Раевским на Кавказские минеральные воды, на что, по ходатайству последнего, согласился и начальник Пушкина. Семейство Р<аевского> избрало путь чрез Землю донских казаков, и благодаря деятельной жизни, дружбе и нравственному довольству, с ней неразлучному, Пушкин быстро поправился. В июне того же года он послал в Петербург известный эпилог «Руслана и Людмилы»[96]; единственным признаком тяжелой болезни поэта осталась только бритая голова. Он долго ходил потом в молдаванской феске или красной ермолке, что, между прочим, позднее, в Кишиневе, принято было за уловку суетного желания казаться оригинальным и поставилось ему в упрек, подобно тому как и Онегин не избег осуждения за свой наряд. Вот одна неизданная строфа романа:
Носил он русскую рубашку,
Платок шелковый кушаком,
Армяк татарский нараспашку
И шапку с белым козырьком;
Но только сим убором чудным,
Безнравственным и безрассудным,
Была весьма огорчена
Его соседка Дурина,
А с ней Мизинчиков. Евгений,
Быть может, толки презирал,
Быть может, и про них не знал;
Но всех своих обыкновений
Не изменил в угоду им,
За то был ближним нестерпим.

   Кавказ поразил пламенное воображение Пушкина. Вот что писал он 9 лет спустя, при вторичном посещении Георгиевска и Горячих вод:
   «В Ставрополе увидел я на краю неба облака, поразившие мне взоры ровно за девять лет. Они были все те же, все на том же месте: это снежные вершины Кавказской цепи.
   Из Георгиевска заехал я на Горячие воды. Здесь я нашел большую перемену. В мое время ванны находились в лачужках, наскоро построенных. Источники, большею частию в первобытном своем виде, били, дымились и стекались с гор по разным направлениям, оставляя по себе белые и красноватые следы. Мы черпали кипучую воду ковшиком из коры или дном разбитой бутылки. Нынче выстроены великолепные ванны и дома…
   Признаюсь: Кавказские воды представляют ныне более удобностей; но мне было жаль их прежнего дикого состояния; мне было жаль крутых каменных тропинок и неогороженных пропастей, над которыми, бывало, я карабкался. С грусть оставил я воды и отправился обратно в Георгиевск. Скоро настала ночь. Чистое небо усеялось миллионами звезд; я ехал берегом Подкумка. Здесь, бывало, сиживал со мною А. Р<аевский>, прислушиваясь к мелодии вод. Величавый Бешту чернее и чернее рисовался в отдалении, окруженный горами, своими вассалами, и наконец исчез во мраке…»{117}
   С Кавказских вод Пушкин отправился Землею черноморских казаков в Крым. Он ехал по Кубани, обок с воинственными и всегда опасными племенами черкесов. Устьлабинская крепость, станица черноморцев Екатеринодар{118} были наполнены свежими воспоминаниями их набегов и геройских подвигов казаков. Путешественников наших во многих местах сопровождал конвой с заряженной пушкой, и Пушкин радовался военной обстановке своего вояжа, любовался казаками, шумом и говором, сопровождавшим переезд его. Поэма, связанная с Кавказом и бытом его обитателей, уже тогда представлялась его воображению, но он кончил ее только в феврале следующего 1821 года и уже в Киевской губернии, как увидим после. Он успевал только наслаждаться приливом новых, доселе неизвестных ему чувств. В Тамани он увидел впервые южное море, а вскоре и роскошные берега Крыма, о которых так часто и в таких чудных стихах вспоминал потом. Разница между обычными впечатлениями городской жизни и впечатлениями пребывания на Кавказе и самого путешествия была неизмерима. Вседневные удовольствия столицы не имели ничего общего со всем этим движением, с разнообразием картин, встречаемых на каждом шагу, с трудами дня, крепящими тело, и отдыхами, еще исполненными поэтических впечатлений. С изменением природы и внешней обстановки изменилось в нем и течение мыслей. Сам Пушкин оставил нам драгоценную заметку о внутреннем своем перевороте в стихотворении «Погасло дневное светило…», которым он приветствовал Черное море. Пьеса эта, написанная в сентябре 1820 года, названа была им впоследствии «Подражание Байрону»[97].
   Холодные, хотя и блестящие, образы обычных спутниц всякой молодости, которыми занималась муза Пушкина до 1819 года, теперь совсем пропадают, и место их заступают образы антологических его стихотворений, полные жизни и чувства. Нельзя не согласиться, что большая часть их навеяна чтением Андрея Шенье, но есть между обоими поэтами и существенная разница. Пушкин сокращает представления Шенье, когда берет его за образец, и дает своим переделкам меру и изящество, не всегда сохраняемые подлинником. Качества эти еще сильнее выступают в собственных его созданиях, и тогда к аттической грации очертаний присоединяется у него тонкий психологический анализ. Таковы стихотворения «Нереида», «Дорида», «Дориде» и проч., написанные в это время{119}. Мы имеем полное право сказать, что красота формы, гармония внешних линий были первым навеянием классической Тавриды, первым ее подарком поэту-странствователю.
   Переехав пролив, Пушкин очутился в Керчи. Известно его письмо, заключающее в себе беглое описание путешествия по южному берегу Крыма{120}. Оно помещено теперь в примечаниях к «Бахчисарайскому фонтану», но прежде напечатано было отдельно в «Северных цветах» на 1826 <год> под заглавием «Отрывок из письма А.С. Пушкина к Д*». Письмо было вызвано появлением в 1823 году новой книги[98], но начало его, по желанию самого Пушкина, не попало в печать. Прилагаем его здесь вместе с разбором самого документа, который может подать повод к любопытным соображениям.
   «Путешествие по Тавриде» прочел я с чрезвычайным удовольствием. Я был на полуострове в тот же год и почти в то же время, как и И.М.[99]. Очень сожалею, что мы не встретились. Оставляю в стороне остроумные его изыскания; для поверки оных потребны обширные сведения самого автора. Но знаешь ли, что более всего поразило меня в этой книге? Различие наших впечатлений – посуди сам».
   Затем Пушкин излагает довольно равнодушно впечатления, доставленные ему видом Митридатовой гробницы, где он сорвал цветок и потерял его без всякого сожаления на другой день; упоминает о развалинах Пантикапеи{121} как о груде кирпичей со следами улиц и бывшего рва. Из Феодосии он ехал морем до Юрзуфа, бедной татарской деревни. Картина ночного моря не дала ему спать до рассвета. На Чатыр-Даг, показываемый ему капитаном, он взглянул равнодушно; но когда, проснувшись под самым Юрзуфом, увидел берег с его зеленью, тополями, разноцветными его горами, огромным Аю-Дагом{122}, – равнодушие поэта пропало, и несколько жарких строк письма оканчивают параграф, начатый совсем в другом тоне.
   В Юрзуфе он объедался виноградом; ухаживал с любовью за кипарисом, который рос в двух шагах от его дома; прислушивался к шуму моря по целым часам, и все это, прибавляет он, с равнодушием и беспечностью неаполитанского lazzaroni[100].
   Но есть другое письмо Пушкина, которое излагает впечатления тогдашней жизни живее и, может быть, откровеннее.
   «Корабль плыл, – говорит Пушкин, – перед горами, покрытыми тополями, лаврами и кипарисами; везде мелькали татарские селения; он остановился в виду Юрзуфа, где находилось семейство Р<аевских>. Там прожил я три недели. Счастливейшие минуты жизни моей провел я посреди семейства Р<аевского>. Я не видел в нем героя, славу русского войска; я в нем любил человека с ясным умом, с простой прекрасной душой, снисходительного, попечительного друга, всегда милого, ласкового хозяина. Свидетель екатерининского века, памятник 12-го года, человек без предрассудков, с сильным характером и чувствительный, он невольно привяжет к себе всякого, кто только достоин понимать и ценить его высокие качества… Суди, был я счастлив? Свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства, которую я так люблю и которою никогда не наслаждался; счастливое полуденное небо, прелестный край, природа, удовлетворяющая воображение, горы, сады, море… Друг мой! Любимая моя мечта – увидеть опять полуденный берег и семейство Р<аевского>»[101].
   Как превосходно отразилась в этом задушевном письме натура Пушкина, всегда жаждавшая привязанности и наслаждений дружбы! Но будем следить далее за напечатанные письмом. От Юрзуфа Пушкин начинает объезд южного берега Крыма и передает его подробности в том же полуравнодушном – полудовольном духе. Переход по скалам Кикениса оставил в нем только забавное воспоминание о подъеме на гору, причем путешественники держались за хвосты татарских лошадей. Георгиевский монастырь с его крутой лестницей к морю произвел в нем, однако же, сильное впечатление, а баснословные развалины храма Дианы переродили его даже в слепого почитателя народных преданий. Они вызвали известные стихи:
К чему холодные сомненья?
Я верю: здесь был грозный храм,
Где крови жаждущим богам
Дымились жертвоприношенья{123}, и проч.

   «Видно, – замечает Пушкин, – мифологические предания счастливее для меня воспоминаний исторических»{124}. Бахчисарай был особенно несчастлив. Пушкин прибыл туда опять больной лихорадкой и едва посмотрел на ржавую трубку знаменитого фонтана, из которой капала вода. В развалины гарема и на Ханское кладбище его повели уже почти насильно, но вскоре после этого осмотра он написал увлекательное стихотворение, где те же предметы являются совсем в другом свете:
Фонтан любви, фонтан живой!
Принес я в дар тебе две розы.
Люблю немолчный говор твой
И поэтические слезы!{125} и проч.

   Окончание письма{126}, не попавшее в печать, как и начало его, по требованию – как мы уже сказали – самого Пушкина, содержит в себе неожиданное опровержение всех предшествующих уверений в равнодушии. Вот оно:
   «Растолкуй мне теперь, почему полуденный берег и Бахчисарай имеют для меня прелесть неизъяснимую? Отчего так сильно во мне желание вновь посетить места, оставленные с таким равнодушием? Или воспоминание – самая сильная способность души нашей, и им очаровано все, что подвластно ему… и проч.?»
   Таким образом, Пушкин выказывается здесь со всем жаром своей души, со всею своею впечатлительностию и вместе с какой-то осторожностью в передаче чувства. Он вообще любил закрывать себя и мысль свою шуткой или таким оборотом речи, который еще оставляет возможность сомнения для слушателей: вот почему весьма мало людей знали Пушкина, что называется, лицом к лицу.

Глава VI

   Кишинев, поездки, «Кавказский пленник», отдельные стихотворения. 1820–1823 г.: Кишинев, – Поездка в Киев на свадьбу М.Ф. Орлова, пребывание в деревне Давыдовых, Каменке, где в феврале 1821 кончен «Кавказский пленник». – В мае 1821 Пушкин в Одессе. – Доходы Пушкина от поэм, анекдот о Гнедиче. – Стихотворение «Друг Дельвиг, мой парнасский брат…» и письмо к Дельвигу. – Пушкин основывается в Кишиневе. – О переписке Пушкина с друзьями. – Картина Кишинева. – Временные отлучки Пушкина из Кишинева, история происхождения стихотворений «Кто знает край…», «Под небом голубым…», «О, если правда, что в ночи…», «Для берегов отчизны…». – Стихи «Гречанке» и «Иностранке». – Пушкин в обществе. – Пушкин в литературных отношениях, заботливость его о своих произведениях, «Полярная звезда». – Кишиневская жизнь, Пушкин и Инзов, наклонность к резвой шутке у первого и добродушная строгость последнего. – Напоминовения помнить важность своего призвания. – Письмо неизвестного на французском языке и ответ на него: «Ты прав, мой друг, напрасно я презрел…» – Мелкие, стихотворения, написанные в Кишиневе. – Сильная поэтическая деятельность и возрастающая крепость гения. – Появление стихотворений «К Чадаеву», «Наполеон», «Овидию» и проч. – Поездка в Измаил за цыганским табором и стихотворение «За их ленивыми толпами…». – Замечания о думах Рылеева. – «Братья разбойники» и первая строфа «Онегина». – Стихотворение «Воспоминаньем упоенный…».
   В сентябре месяце 1820 г. Александр Сергеевич является впервые в Кишинев, но в конце того же года мы находим его в Киевской губернии, в деревне одного из своих знакомых, где написана была пьеса «Редеет облаков летучая гряда…», с пометкою «Каменка». Он уже собирал там свои воспоминания и писал поэму «Кавказский пленник», в которой сохранил живые впечатления недавно совершенного им объезда. Начало 1821 года застало его уже в самом Киеве, как свидетельствует стихотворение «Морской берег»{127}, под которым выставлено в оригинале: «8 февраля 1821. Киев». Мы знаем, что в это время генерал Р<аевский>, под покровительством которого состоял Пушкин, праздновал в Киеве семейную свою радость{128}. Пушкин скоро возвращается опять в поименованную нами деревню и 20 февраля кончает там «Кавказского пленника»{129}. Посвящение поэмы Н.Н. Р<аевскому>{130} и эпилог к ней написаны гораздо позднее (в мае месяце) и уже в Одессе. В 1822 году поэма явилась в печати. Петербургские книгопродавцы предлагали весьма скудную сумму за право издания ее, которое окончательно было приобретено переводчиком «Илиады» Н.И. Гнедичем. Пушкин получил один печатный экземпляр поэмы и 500 руб. ассиг. Он был весьма недоволен таким скудным вознаграждением за поэтический труд свой и долго вспоминал об этом с досадой[102]. О впечатлении, которое произвела поэма на читающую публику, будем говорить впоследствии.
   В начале весны 1821 года Пушкин снова является в Кишинев вместе с одним из высших военных чиновников, М.Ф. О<рловым>, прибывшим к месту своего служебного назначения в Бессарабию тоже из Киева. Генерал Иван Никитич Инзов принял Пушкина в собственный свой дом, где последний и оставался до 1822 года. Пушкин переехал после того в дом одного из своих друзей, Н.С. Алексеева, и жил там до самого отправления своего в Одессу. Вот что писал Пушкин от 23 марта 1821 года к Дельвигу в Петербург, вскоре после своего новоселья, но уже собираясь опять на временную поездку в Одессу, куда через два месяца и прибыл действительно, как мы видели:
«Друг Дельвиг, мой парнасский браг,
Твоей я прозой был утешен;
Но признаюсь, барон, я грешен:
Стихам я больше был бы рад…
Ты знаешь: я в минувши годы,
У берегов кастальских вод
Любил марать поэмы, оды,
Ревнивый зрел меня народ
На кукольном театре моды;
Поклонник правды и <свободы>,
Бывало, что ни напишу,
Все для иных не Русью пахнет;
Теперь я, право, чуть дышу,
От воздержанья муза чахнет
И редко, редко с ней грешу.
К молве болтливой я хладею
И из учтивости одной
Доныне волочусь за нею,
Как муж ленивый за женой.
Наскуча муз бесплодной службой,
Другой богиней, тихой дружбой
Я славы заменил кумир.
Но всё люблю, мои поэты,
Фантазии волшебный мир
И, чуждым пламенем согретый,
Внимаю звуки ваших лир…

   Жалею, Дельвиг, что до меня дошло только одно из твоих писем, именно то, которое мне доставлено любезным Гнедичем вместе с девственной «Людмилою»{131}. Ты не довольно говоришь о себе и об друзьях наших. О путешествиях Кюхельбекера слышал я уж в Киеве. В твоем отсутствии сердце напоминало о тебе; об твоей музе – журналы. Ты все тот же – талант прекрасный и ленивый. Долго ли тебе шалить; долго ли тебе разменивать свой гений на серебряные четвертаки. Напиши поэму славную, только не четыре части дня и не четыре времени года – напиши своего «Монаха». Поэзия мрачная, богатырская, сильная, байроническая – твой истинный удел; умертви в себе ветхого человека – не убивай вдохновенного поэта. Что до меня, моя радость, скажу тебе, что кончил я новую поэму «Кавказский пленник», которую надеюсь скоро вам прислать, – ты ею не совсем будешь доволен, и будешь прав. Еще скажу тебе, что у меня в голове бродят еще поэмы – но что теперь ничего не пишу; я перевариваю воспоминания и надеюсь набрать вскоре новые; чем нам и жить, душа моя, под старость нашей молодости, как не воспоминаниями?
   Недавно приехал в Кишинев и скоро оставляю благословенную Бессарабию; есть страны благословеннее. Праздный мир не самое лучшее состояние жизни, даже и Скарментадо, кажется, неправ[103]. Самого лучшего состояния нет на свете; но разнообразие спасительно для души.
   Друг мой, есть у меня до тебя просьба – узнай, напиши мне, что делается с братом. Ты его любишь, потому что меня любишь. Он человек умный во всем смысле слова, и в нем прекрасная душа. Боюсь за его молодость; боюсь воспитания, которое дано будет ему обстоятельствами его жизни и им самим: другого воспитания нет для существа, одаренного душою. Люби его; я знаю, что будут стараться изгладить меня из его сердца. В этом найдут выгоду; но я чувствую, что мы будем друзьями и братьями – не только по африканской нашей крови. Прощай».
   С этого письма начинается литературная переписка Пушкина с друзьями, оставленными им в Петербурге, продолжавшаяся вплоть до 1826 года – времени появления поэта нашего в Москве. Дельвиг, брат Пушкина Лев Сергеевич, П.А. Плетнев и несколько других лиц были поверенными как его дел, так и его мыслей и суждений об отечественной и иностранных литературах. Из этого источника, насколько он нам доступен, будем мы впоследствии приводить черты наиболее яркие; теперь же скажем, что, судя даже по немногим образцам, какие находятся в руках наших, переписка Пушкина с друзьями своими обнимала почти все почему-либо замечательные явления русской жизни и русской словесности.
   Город Кишинев представлял в ту эпоху картину чрезвычайно оживленную. Некоторое время по присоединении к империи Бессарабской области последняя была, по замечанию старожилов, сборищем самых разнородных национальностей, театром удивительного смешения костюмов, языков, нравов и физиономий. Восстание греков наполнило город значительным количеством греческих и молдаванских фамилий, искавших убежища от турок или просто от политических смут своей родины. Присутствие их сообщило сильный восточный оттенок Кишиневу и придало сношениям между туземцами и новыми обладателями страны особенный характер, в котором европейская образованность и чуждые ей привычки смешивались весьма оригинально и живописно. Вместе с тем таможенная и карантинная линии, находившиеся тогда еще по Днестру, не защищали Бессарабию и от искателей приключений всех стран – от выходцев французских и итальянских, и проч. Значительное число офицеров Генерального штаба, людей вообще умных и образованных, занимавшихся съемкою планов новоприобретенной местности, увеличивало интерес общей картины, в которой немаловажную часть должен еще занимать штаб 16-й пехотной дивизии, постоянно пребывавший в Кишиневе. Пушкин жил в обществе своих военных соотечественников и, говорят, довольно забавно сердился на их военную прислугу, плохо слушавшую его приказания и обносившую его за обедами. Пестрота, шум, разнообразие тогдашнего Кишинева произвели довольно сильное впечатление на Пушкина: он полюбил город.
   Частые отлучки Пушкина из Кишинева еще освежали для него удовольствия полуазиатского и полуевропейского общества. В этих отлучках, а может быть, и в сношениях своих с пестрым и разнохарактерным населением его, Пушкин встретил то загадочное для нас лицо или те загадочные лица, к которым в разные эпохи своей жизни обращал песни, исполненные нежного воспоминания, ослабевшего потом, но сохранившего способность восставать при случае с новой и большей силой. Кто не знает этих чистых созданий его лиры – «Под небом голубым страны своей родной…» (1825){132}, «О, если правда, что в ночи…» (1828){133}, «Для берегов отчизны дальной…» (1830)?[104] Мы еще возвратимся к ним, а здесь заметим, что от пребывания его в Кишиневе осталось еще воспоминание в двух стихотворениях: «Гречанке» («Ты рождена воспламенять…»){134} и «Иностранке» («На языке, тебе невнятном…»). О первой Пушкин сберег заметку в записках своих, где назвал ее «прелестной гречанкой»{135}. Иностранка, имя которой тоже не сохранилось у нас на Руси, замечательна еще особенной характеристической подробностью, касающеюся Пушкина. После двухлетнего знакомства она узнала, что Пушкин – поэт, только по стихотворению «На языке, тебе невнятном…», вписанному в ее альбом уже при расставании.
   «Что это значит?» – спросила она у Пушкина. «Покажите это за границей любому русскому, и он вам скажет!» – отвечал Пушкин.
   Действительно, никто так не боялся, особенно в обществе, своего звания поэта, как Пушкин, о чем мы будем еще говорить подробнее. Он искал в нем успехов совсем другого рода. По меткому выражению одного из самых близких к нему людей, «предметы его увлечения могли меняться, но страсть оставалась при нем одна и та же»{136}. И он вносил страсть во все свои привязанности и почти во все сношения с людьми. Самый разговор его в спокойном состоянии духа ничем не отличался от разговора всякого образованного человека, но делался блестящим и неудержимым потоком, как только прикасался к какой-нибудь струне его сердца или к мысли, глубоко его занимавшей. Брат Пушкина утверждает, что беседа его в подобных случаях была замечательна почти не менее его поэзии. Особенно перед слушательницами любил он расточать всю гибкость своего ума, всё богатство своей природы. Он называл это, на обыкновенном насмешливом языке своем, «кокетничаньем с женщинами». Вот почему, несмотря на известную небрежность его костюма, на неправильные, хотя и энергические черты лица, Пушкин вселял так много привязанности в сердцах, оставлял так много неизгладимых воспоминаний в душе…
   Но там, где дело шло о литературе, и в сношениях с литераторами не было человека строже и взыскательнее Пушкина. Он со вниманием прочитывал все, что писали об нем свои и иностранные журналы. Надо видеть из его переписки степень негодования, какое испытал он, когда известная его пьеса «Редеет облаков летучая гряда…» напечатана была в «Полярной звезде» 1824 года с тремя последними стихами, исключенными автором в рукописи своей. Он просто говорит, что его осрамили, и прибавляет: «Я давно уже не сержусь за опечатки, но в старину мне случалось забалтываться стихами и мне грустно, что со мною поступают, как с умершим, не уважая ни моей воли, ни бедной собственности»{137}. Несправедливо было и уверение, что он не сердится за опечатки. В 1825 году писал он в Петербург: «Надоела мне печать опечатками, критиками, защищениями etc. Однако поэмы мои скоро выйдут. И они мне надоели. Руслан – молокосос; Пленник – зелен, и пред поэзией кавказской природы поэма моя – голиковская проза»{138}[105]. Еще сильнейший пример оскорбленного авторского чувства подал Пушкин, когда в той же «Полярной звезде» 1824 года в стихотворении «Нереида» вместо стиха
Над ясной влагою полубогиня грудь…

   – было напечатано:
Как ясной влагою полубогиня грудь…,

   – а в стихотворении «Простишь ли мне ревнивые мечты…» стих, начинающийся «С боязнью и мольбой…», был заменен «С болезнью и мольбой…». Пушкин тотчас же переслал обе пьесы в другой журнал («Литературные листки», 1824, № IV), прося редактора о перепечатании: «Вы очень меня обяжете, – говорил он, – если поместите в своих листках здесь прилагаемые две пьесы. Они были с ошибками напечатаны в «Полярной звезде», отчего в них и нет никакого смысла. Это в людях беда не большая, но стихи не люди. Свидетельствую вам искреннее почтение. Одесса. 1-го февраля 1824»{139}. Замечательно, что Пушкин не достиг своей цели. В «Литературных листках» последняя пьеса помещена была с пропусками против редакции альманаха, но такова была взыскательность поэта в отношении своих произведений, и так он дорожил ими вообще.
   Шумная жизнь Кишинева не могла обойтись без хлопот. Природная живость Пушкина, быстрота и едкость его ответов, откровенное удальство нажили ему много врагов и иногда, по справедливости, возбуждали жалобы. Генерал Иван Никитич Инзов отрывался от важных занятий, чтоб устраивать дела ветреного своего чиновника. Он разбирал его ссоры с молдаванами; взыскивал за излишне резвые проделки; наказывал домашним арестом; приставлял часовых к его комнате и посылал пленнику книги и журналы для развлечения{140}. Пушкин любил Инзова, как отца. О тогдашних шалостях кишиневской молодежи сохранилось в городе некоторое воспоминание и до сих пор[106]. Заметим, что остроумная проказа всегда имела особенную прелесть для Пушкина даже и в позднейшие года жизни. Об этой склонности к замысловатой шутке упоминает и он сам в неизданных строфах «Домика в Коломне».
   Но одни увлечения страсти, одни выходки живого ума, даже одни вспышки поэтического гения, несмотря на все их значение, еще не могли составить окончательную форму жизни для человека, столь наделенного природой, как Пушкин. Не для того готовился он сам, не того хотели почитатели его таланта, беспрестанно требовавшие от него деятельности и предрекавшие ему славную будущность в отечестве. Такие вызовы сопровождали все молодые его года. Из этих заботливых напоминовений, которые Пушкин получал со всех сторон вплоть до 1830 года, самое замечательное нам кажется то, выписку которого приводим здесь в переводе. Оно написано было по-французски и уцелело в его бумагах. Только к Пушкину можно было обращаться с подобными требованиями, только с Пушкиным можно было так говорить. Вот этот отрывок:
   «Когда видишь того, кто должен покорять сердца людей, раболепствующего перед обычаями и привычками толпы, человек останавливается посреди пути и спрашивает самого себя: почему преграждает мне дорогу тот, который впереди меня и которому следовало бы сделаться моим вожатаем. Подобная мысль приходит мне в голову, когда я думаю об вас, а думаю я об вас много, даже до усталости. Позвольте же мне идти, сделайте милость. Если некогда вам узнавать требования наши, углубитесь в самого себя и в собственной груди почерпните огонь, который, несомненно, присутствует в каждой такой душе, как ваша»{141}.[107]
   Поэма «Бахчисарайский фонтан», задуманная в 1821 <году>, конченная в следующем{142} и напечатанная в Москве в 1824 году, связана еще с Тавридой по своим воспоминаниям. О происхождении ее мы будем говорить после. Обращаясь к стихотворениям, написанным в Бессарабии, мы легко увидим, как быстро рос поэтический гений Пушкина. 6-го апреля 1821 года написано было послание «К Ч<аадаев>у» («В стране, где я забыл тревоги прежних лет…»), которое по твердости кисти, меткости эпитетов и простоте поэтического языка есть первообраз знаменитого послания «Вельможе» («От северных оков освобождая мир…»). 18 июля 1821 <года> получено было в Кишиневе известие о смерти Наполеона и породило ту превосходную лирическую песнь, которая посвящена его имени. Декабря 26 1821 <года> создано было стихотворение, порожденное другим именем, – «Овидию». Пушкин считал его лучшим своим произведением в то время и предпочитал «Наполеону»{143}. Небольшое предисловие к нему и исторические заметки свидетельствуют, что Пушкин приготовлялся к нему чтением римского поэта{144}. Между тем один за другим следовали те художественно спокойные образы, в которых уже очень полно отражается артистическая натура Пушкина: «Дионея», «Дева», «Муза» («В младенчестве моем она меня любила…»), «Желание» («Кто видел край…»){145}, «Умолкну скоро я…», «М.А. Г<олицыной>». В последних двух глубокое чувство выразилось в удивительно величавой и спокойной форме, которая так поражает и в пьесе «Приметы» («Старайся наблюдать различные приметы…»), этом образце сельской картины, где впервые проявилось чувство природы, так сильно развитое у него впоследствии. В 1822 году написана была «Песнь о вещем Олеге», которая при появлении своем немногими была оценена по достоинству. Ее летописная простота, ее безыскусственный рассказ, так свойственный легенде, были новостью и слишком резко отличались от кудрявых и замысловатых исторических стихотворений эпохи, которые не всегда отличались и историческою верностью[108]. В том же году Пушкин на несколько дней пропал из Кишинева. Он отправился в Измаил и на пути пристал к цыганскому табору, ночевал в шатрах его и жил дикой жизнью кочевого племени{146}. Он сохранил воспоминание об этом путешествии в следующей строфе эпилога к «Цыганам», не попавшей в печать:
За их ленивыми толпами
В пустынях, праздный, я бродил;
Простую пищу их делил
И засыпал пред их огнями…
В походах медленных любил
Их песней радостные гулы;
И долго милой Мариулы
Я имя нежное твердил{147}.

   Пушкин доходил тогда до самых границ империи. У нас есть один стихотворный отрывок, свидетельствующий это несомненно и потому драгоценный:
Воспоминаньем упоенный,
С благоговеньем и тоской
Объемлю грозный мрамор твой,
Кагула памятник надменный!
Не смелый подвиг россиян,
Не слава, дар Екатерине,
Не задунайский великан
Меня воспламеняют ныне…{148}

   Отлучки Пушкина из Кишинева не только не мешали вдохновению и занятиям поэзией, а напротив, только возбуждали и множили их. В Бессарабии же написаны были «Братья разбойники» и набросаны первые строфы «Евгения Онегина»… Если представим себе картину литературной деятельности этой в полном ее объеме, то разнообразие ее частей, особенный характер каждой подробности и самобытность некоторых из них приведут невольно в изумление, как приводили они современников Пушкина.

Глава VII

   Одесса. 1823–1824 г.: Переезд в Одессу и потом увольнение от службы. – Письмо к брату от 23 августа 1823 г. с выражением сожаления о покидаемом Кишиневе. – Первая глава «Онегина» кончена 22 октября 1823 г., и зимой 1824 г. начаты «Цыганы». – Лирические стихотворения в сильно возбужденном состоянии духа. – Эстетическое чувство, умеряющее все порывы. – «Демон», его значение. – Письмо к Дельвигу о «Бахчисарайском фонтане» с первым известием об «Онегине». – Стремление собирать книги, изучение итальянского языка. – Итальянские эпиграфы к «Кавказскому пленнику», журнал греческой революции. – Пушкин остепеняется. – Стихотворение «К морю» как прощанье с старым байроновским направлением. – Подробности о появлении в печати «Демона» и стихов «К морю».
   28 июля 1823 года генерал Иван Никитич Инзов сдал должность новороссийского генерал-губернатора, которую исправлял с июля 1822 года, новому начальнику, графу М.С. Воронцову, уже славному подвигами в Отечественную и Французскую кампании и который должен был дать новую жизнь краю, вверенному его управлению. Тогда же соединено было в одной власти и управление Бессарабией. Центром правительства сделалась Одесса, куда переехал и Пушкин, зачисленный в канцелярию генерал-губернатора. Некоторое время он скучал по Кишиневу, но пестрое разноплеменное народонаселение Одессы, ее театры, французские ресторации, море, ее омывающее и приносившее толпы иностранцев вместе с товарами и с известиями из Европы, вскоре помирили его с новым местопребыванием. Впрочем, усложнившаяся администрация края требовала особенной деятельности чиновников, в ней числившихся, а Пушкин по роду своих занятий мало был способен к ней. Почти ровно через год, 8 июля 1824 года, уволен он был вовсе от службы, а 11-го того же июля переведен на жительство в Псковскую губернию, в имение своей матери, известное Михайловское{149}. Мы имеем письмо Пушкина из Одессы к брату от 25 августа 1823 года. Из содержания его видно, что Пушкин был в Одессе еще тремя месяцами ранее своего перечисления на службу в этот город, подобно тому как он посетил его два года тому назад. В последний раз, однако же, он узнал о новом своем назначении, вернулся на несколько дней в Кишинев проститься с особами, дорогими его сердцу, и затем уже покинул его совсем. «Мне хочется, душа моя, – говорит он, – написать тебе целый роман – три последние месяца моей жизни. Вот в чем дело. Здоровье мое давно требовало морских ванн. Я насилу упросил Инзова, чтоб он отпустил меня в Одессу. Я оставил мою Молдавию и явился в Европу. Ресторация и итальянская опера напомнили мне старину и, ей-богу, обновили мне душу. Между тем… перехожу на службу и остаюсь в Одессе. Кажется и хорошо, да новая печаль сжала мне грудь. Мне стало жаль моих покинутых <цепей>. Приехал в Кишинев на несколько дней, провел их неизъяснимо элегически – и выехал оттуда навсегда. О Кишиневе я вздохнул. Теперь я опять в Одессе и все еще не могу привыкнуть к европейскому образу жизни. Впрочем, я нигде не бываю, кроме театра». Письмо это кончается требованием денег от брата, в которых поэт нуждался почти весь век свой. Весьма оригинально объясняет он причины скудости: «Жить пером мне невозможно (при нынешней цензуре). Ремеслу же столярному я не обучался; в учителя не могу идти, хотя знаю закон (божий) и четыре первые правила…» Он заключает его словами: «Прощай, душа моя, у меня хандра, и это письмо не развеселило меня».
   22 октября 1823 г. кончена была в Одессе первая глава «Онегина», начатая в Бессарабии в мае. Осенний месяц тут имеет свое значение. Известно, что осень была временем особенного развития его творческой деятельности вообще. Она приносила ему нравственное спокойствие, равновесие всех сил, необыкновенную бодрость мысли. На севере он радовался туманной и дождливой осени и боялся сухой и светлой, как предательницы, которая влечет к прогулкам и рассеянности. Южная осень с ее чистым небом и освежительно теплым воздухом заставляла его прибегать к хитрости. Он вставал рано и, не покидая постели, писал несколько часов без отдыха. Приятели заставали его часто или в задумчивости, или помирающего со смеха над строфами «Евгения Онегина». Так написаны были три главы этого романа, и зимой 1824 г. начаты «Цыганы».
   Лирические стихотворения, писанные в Одессе, приобретают новый оттенок. Вместо прежних обдуманных и потому спокойных созданий являются такие, как «Ненастный день потух…»{150}, «Простишь ли мне ревнивые мечты…», «Коварность», исполненные бурь сердца, сомнений страсти и сильного драматического движения. Они вылились из-под пера того человека, который в мучениях ревности и досады мог пробежать пять верст без шляпы по палящему жару в 35°, как это раз случилось с Пушкиным в Одессе{151}. Но мы обязаны сделать заметку, весьма важную для определения общего характера его. Как ни великолепен еще этот ураган уязвленного сердца в поэтическом своем направлении, но здесь, как и всегда у Пушкина, порывы его умеряются требованиями искусства и выражение его столь же изящно, как и выражение задумчивости и грациозных образов в других произведениях поэта. Вообще поэтическое творчество было у Пушкина как будто поправкой волнений жизни. Оно сглаживало резкие ее проявления, смягчало и облагораживало все, что было в них случайно грубого, неправильного и жесткого. По неизменному закону отражения творческого произведения на самом художнике, умерялся и в последнем пыл увлечения и замолкали струны, которые звучали бы без того тревожно и несогласно, может быть, еще долгое время. Вот почему Пушкин мог выходить из всех порывов еще свежее прежнего, и вот почему в течение всей его жизни мы не видим, чтобы он остановился на каком-нибудь исключительном направлении и окаменел в каком-нибудь любимом представлении. В Одессе, например, написал он своего «Демона» – этот неопределенный образ существа, произвольно и без права старающегося заслонить божий свет от других. При появлении своем в 1823 году пьеса породила живейший восторг{152}. Один журнал, в Москве, хотел посвятить ей целую статью, но не сдержал обещание; другой, в Петербурге, называя произведение гениальным, искал объяснения ему в действительном существовании подобного характера. Но всего замечательнее, что Пушкин истощил всю идею в одном произведении и более к ней уже не возвращался, несмотря на общие похвалы[109]. Так из произведения, относительно превосходного, вышел он не в подчиненности к нему, а, напротив, с другим и более обширным взглядом на мир – процесс беспрестанно повторявшийся и оправдывающий мнение тех людей, которые поэзию Пушкина считают, по преимуществу, существенною, реальною, приносящею с собою бодрость для духа и свежесть для мысли.
   К этой же эпохе относится возникшее стремление Пушкина собирать книги, которое заставило его сказать так живописно, что он походит на стекольщика, разоряющегося на покупку необходимых ему алмазов. Большая часть его денег уходила этим путем, и превосходная библиотека, оставленная им после смерти, свидетельствует теперь о разнообразии и основательности его чтения. Пушкин успел выучиться на юге по-английски и по-итальянски и много читал на обоих языках. «Кавказский пленник» украшен в рукописи эпиграфом из Пиндемонте[110] и немецким: «Gieb meine Jugend mir zurück…»[111] из Гете{153}. Кроме своих обычных занятий, он еще следил за ходом греческого возрождения{154}, которому вел журнал, и мысль его была в постоянной деятельности, даже и тогда, как жаркие лирические произведения свидетельствовали о самом возбужденном состоянии его духа. К концу пребывания поэта в Одессе знакомые его заметили некоторую осторожность в суждениях, осмотрительность в принятии мнений. Первый пыл молодости пропал: Пушкину было уже 25 лет.
   В начале осени 1824 года Пушкин простился с южным краем России чудным своим стихотворением «К морю»:
Прощай, свободная стихия!
В последний раз передо мной
Ты катишь волны голубые
И блещешь гордою красой.[112].

   Этим же стихотворением прощался он и с властителем своих дум – Байроном, посвящая ему, на расставанье, последнюю дань удивления, последнюю свою песнь. Другое направление, другое развитие ожидали его в Михайловском.

Глава VIII

   Обозрение поэм Пушкина, созданных с 1821 по 1824 г.: «Кавказский пленник», два письма Пушкина о недостатках поэмы… – Неизданные стихи из предисловия поэмы. – Стихотворения «Демон», «Я пережил свои желанья…» как части однородного созерцанья. – Журнальная критика. – Известия о стихотворении «Мстислава древний поединок…» и о поэме «Владимир». – Журнальная прицепка к стихам его. – «Бахчисарайский фонтан». – Влияние Байрона и значение его в жизни поэта вообще. – Сочувствие Пушкина к А. Шенье и малое расположение к Ламартину. – Происхождение «Бахчисарайского фонтана» объясняет господствующий тон в поэме. – Письмо Пушкина к Бестужеву с жалобой на самовольную припечатку выпущенных стихов и с разбором произведений, помещенных в «Полярной звезде» 1824 г. – Стихотворение «Печален будет мой рассказ…» – Отсутствие изнеженности в стихе поэмы. – Издание ее. – Почему «Кавказский пленник» не мог быть издан своевременно во второй раз. – Предисловие кн. Вяземского к «Бахчисарайскому фонтану» и полемика, возгоревшаяся по поводу его. Письмо Пушкина в редакцию «Сына отечества» с заявлением своего сочувствия к мыслям кн. Вяземского о романтизме. – Прения о классицизме и романтизме. – «Мнемозина» кн. Одоевского об элегиях. – Сбивчивость понятий. – Пушкин принужден толковать свои создания. – Его объяснения «Песни о вещем Олеге», 1-й главы «Онегина», опровержение мысли, что в стихах стихи не главное. – Заметка Пушкина о Жуковском. – Отношения Пушкина к обеим враждующим партиям. – Как понимал Пушкин классицизм и романтизм в собственной мысли. – Слова его об этом предмете и различение произведений по форме. – Неспособность его к теоретическим тонкостям. – Пушкин часто разумеет под романтизмом творчество и творческое создание. – Идеи Пушкина о классической трагедии. – Суждение Пушкина о переводе «Федры» Лобановым и о Расине вообще из письма 1825 года. – «Братья разбойники». – Стихотворения «Сон» и «Два путника» как части новой поэмы «Вадим».
   Остановимся здесь на минуту и сделаем несколько заметок на все поэмы, созданные Пушкиным в этот четырехлетний промежуток времени, столь обильный разнородными впечатлениями, столь плодовитый в литературном отношении. Любопытно видеть тайну их происхождения, значение, которое придавала им публика, и критические убеждения самого автора, вызванные толками и суждениями об них.
   Поэма «Кавказский пленник» была первым опытом Пушкина создать характер, и опытом, как известно, не вполне удачным. Замечательно, что первый, открывший это, был сам Пушкин. Вот что писал он издателю поэмы в то время, как едва успели остыть чернила на его рукописи: «Недостатки этой повести, поэмы или чего вам угодно так явны, что я долго не мог решиться ее напечатать. Простота плана близко подходит к бедности изобретения, описание нравов черкесских не связано с происшествием и есть не иное что, как географическая статья или отчет путешественника. Характер главного лица (а всего-то их двое) приличен более роману, нежели поэме, да и что за характер? Кого займет изображение молодого человека, потерявшего чувствительность сердца в каких-то несчастиях, неизвестных читателю? Его бездействие, его равнодушие к дикой жестокости горцев и к прелестям кавказской девы могут быть очень естественны, но что тут трогательного? Легко было бы оживить рассказ происшествиями, которые сами собой истекали бы из предметов. Черкес, пленивший моего русского, мог быть любовником его избавительницы; мать, отец и братья ее могли бы иметь каждый свою роль, свой характер – всем этим я пренебрег: во-первых, от лени; во-вторых, что разумные эти размышления пришли мне на ум тогда, как обе части поэмы были уже кончены, а сызнова начинать не имел я духа… Вы видите, что отеческая нежность не ослепляет меня насчет «Кавказского пленника», но, признаюсь, люблю его, не зная за что: в нем есть стихи моего сердца…»[113]
   Другое письмо Пушкина о том же предмете к одному из друзей, В.П. Г<орчако>ву, не менее замечательно в своей простодушной откровенности:
   «Замечания твои, моя радость, очень справедливы и слишком снисходительны. Зачем не утопился мой Пленник вслед за Черкешенкой? Как человек, он поступил очень благоразумно, но в герое поэмы не благоразумия требуется. Характер Пленника неудачен; это доказывает, что я не гожусь в герои романтического стихотворения. Я в нем хотел изобразить это равнодушие к жизни и к ее наслаждениям, эту преждевременную старость души, которые сделались отличительными чертами молодежи 19-го века. Конечно, поэму приличнее было бы назвать «Черкешенкой» – я об этом не подумал.
   Черкесы, их обычаи и нравы занимают большую и лучшую часть моей повести; но все это ни с чем не связано и есть истинный hors d'oeuvre[114]. Вообще я своей поэмой очень недоволен и почитаю ее гораздо ниже «Руслана» – хоть стихи в ней зрелее. Прощай, моя радость»{155}[115].
   Любопытно следить за самыми усилиями Пушкина пояснить характер, еще смутно представлявшийся его воображению. Эти следы работающей фантазии, эта борьба с образом, беспрестанно исчезающим под рукой, особенно поучительны в будущем образцовом писателе. Надо сказать, что само посвящение поэмы еще составляет как будто ее продолжение по тону и разработке своей. В нем та же мысль и тот же образ, только приложенный к самому автору. Вот стихи из посвящения, не попавшие в печать, но порожденные именно стремлением автора овладеть поэтическим призраком и дать ему жизнь и форму. Они приложены были самим Пушкиным в Письме к Г<орчако>ву, приведенном выше:
Когда я погибал безвинный, безотрадный
И шепот клеветы внимал со всех сторон,
Когда кинжал измены хладный,
Когда любви тяжелый сон
Меня терзала и мертвили, —
Я близ тебя…
* * *
Я рано скорбь узнал, постигнут был гоненьем,
Я жертва клеветы и мстительных невежд;
Но сердце укрепив надеждой и терпеньем…

   Переходя к рукописи, мы видим то же самое усилие овладеть характером Пленника. После стиха «В увядшем сердце заключил» Пушкин начинает ближе всматриваться в физиономию героя, но бросает труд на четвертом стихе… Четверостишие это, разумеется, и не попало в печать:
Когда роскошных дев веселья
Младыми розами венчал —
И жар безумного похмелья
Минутной страсти посвящал;

   – далее, после стиха «И упоительным мечтам», является новая попытка в том же роде и опять бросается автором на первых четырех стихах:
В те дни, когда луна, дубравы,
Морей и бури вольный шум,
Девичий голос, гимны славы
Еще пленяли жадный ум…

   Не нужно и прибавлять, что это четверостишие составило, в превосходном изменении, начальные стихи пьесы «Демон», которая, следовательно, уже является нам осколком неудавшегося образа. Замечательно, что даже известная пьеса
Я пережил свои желанья,
Я разлюбил свои мечты —
Остались мне одни страданья,
Плоды сердечной пустоты и проч.

   принадлежала целиком поэме, назначаясь, как и все прежние черты, для портрета главного действующего лица. Даже отъятая от нее, она еще носит в рукописи заглавие «Элегия (из поэмы «Кавказ»)». Стольких напряжений, проб кисти, попыток стоил Пушкину первый серьезный характер, на котором он остановил свое внимание.
   Недостатки поэмы были так зорко определены самим автором, что критике оставалось только развивать его собственные указания. Это было сделано рецензентом «Сына отечества» (часть LXXXII, 1823){156}, по-видимому, весьма хорошо знавшим мнение Пушкина о своем произведении. В разборе довольно важно для биографии известие, что Пушкин, кроме стихотворения «Мстислава древний поединок…», обещанного в эпилоге самого «Кавказского пленника», пишет еще поэму «Владимир»{157}. Посещение Киева должно было оставить свою поэтическую заметку в жизни Пушкина; но он обманул ожидания. Вместо «Мстиславова поединка», он написал «Песнь о вещем Олеге» и вместо «Владимира» начал драматическую хронику «Борис Годунов».
   Величавая картина Кавказа, переданная Пушкиным с такой поэтической верностью и вместе с такой простотой, изумила самих противников его. Они отозвались умеренно о новом произведении… Героизм Черкешенки, не шумный, но удивительно благородный и нежный, привел публику в восторг. Под влиянием всеобщего увлечения критика молчала. Дело ограничилось несколькими советами, как изменить характер Пленника для вящей его пользы и потом указаниями на неправильные выражения. Этот последний отдел критики всегда обращал на себя внимание Пушкина. Он собирал грамматические и синтаксические заметки и часто удостоивал их опровержений, даже в примечаниях к своим поэмам при вторичных изданиях. До 1830 года Пушкин постоянно умалчивал о всех других требованиях критики. Происходило ли это от его беспрерывного изучения русской речи или от лукавого желания показать степень вкуса и познаний у рецензентов – только он составлял для себя коллекцию филологических странностей нашей критики весьма тщательно, хотя далеко не исчерпал своего предмета. Многое было им забыто, многое он оставил без внимания Так, пропущены были и следующие поправки одного журнала при стихах:
Пред ним пустынные равнины
Лежат зеленой пеленой…

   «Пелена употребляется более в отношении к тому, что под нею находится».
Там холмов тянутся грядой
Однообразные вершины.

   «Слова расставлены, кажется, не ясно».
Оделись пеленою туч
Кавказа спящие вершины…

   «Не лучше ли покрылись? Иначе гор не будет видно…» и проч. («Вестник Европы», 1823, № 1)в.
   Семь лет спустя после первого появления «Кавказского пленника» Пушкин сказал про него: «Все это слабо, молодо, неполно, но многое угадано и выражено верно»{158}. Это было повторением того, что он говорил о нем на другой день, так сказать, его рождения.
   При разборе «Бахчисарайского фонтана», к которому теперь переходим, уже много было толков о влиянии Байрона на нашего поэта. Действительно, лицо Гирея, как и лицо Кавказского Пленника, носят признаки родства с обычными героями Байрона, хотя, при некотором внимании, можно легко заметить, как проглядывает сквозь подражание собственная творческая способность нашего автора, со всеми условиями жизни и местных требований, в которых заключалась. Чуждый облик, невольно положенный на оба характера, объясняется постоянным чтением Байрона, которому предался Пушкин в это время.
   Люди, следившие вблизи за постепенным освобождением природного гения в Пушкине, очень хорошо знают, почему так охотно и с такой радостью преклонился он пред британским поэтом. Байрон был указателем пути, открывавшим ему весьма дальнюю дорогу и выведшим его из того французского направления, под которым он находился в первые года своей деятельности. Разумеется, все, что впоследствии говорено было об общей настроенности века, о духе европейских литератур, имело свою долю истины; но ближайшая причина байроновского влияния на Пушкина состояла в том, что он один мог ему представить современный образец творчества. По-немецки Пушкин не читал или читал тяжело; перевес оставался на стороне британского лирика. В нем почерпнул он уважение к образам собственной фантазии, на которые прежде смотрел легко и поверхностно, в нем научился художественному труду и пониманию себя. Байрон вложил могущественный инструмент в его руки: Пушкин извлек им впоследствии из мира поэзии образы, нисколько не похожие на любимые представления учителя. После трех лет родственного знакомства направление и приемы Байрона совсем пропадают в Пушкине; остается одна крепость развившегося таланта: обыкновенный результат сношений между истинными поэтами! Нельзя сказать даже, чтобы один Байрон исключительно присутствовал при этом процессе развития художнических сил. Рядом с ним стоял в эту эпоху А. Шенье, которым Пушкин восхищался почти столько же, сколько и первым. Пушкин прежде всех в России заговорил об А. Шенье и, конечно, один из первых в Европе вполне угадал прелесть его нежных произведений, особенно антологических, где обычное щегольство его заменено истинным изяществом. Следует вспомнить, что в шуме, который производили тогда элегии Ламартина, одно это обстоятельство показывает, как мало подчинялся Пушкин вообще шуму, хотя бы он шел издалека. Некоторые из приятелей его печатали и писали ему о Ламартине с жаром убеждения, не находя в нем, однако ж, ни малейшего отголоска на всё их увлечение. Можно сказать с достоверностию, что очень долгое время Пушкин восхищался у нас произведениями А. Шенье совершенно уединенно. Со всем тем и Байрон, и Шенье играли одинаковую роль в жизни нашего поэта: это были пометки его собственного, прибывающего таланта; ступени, по которым он восходил к полному проявлению своего гения.
   Все оттенки мнений, разделявших литературу нашу, слились при появлении «Бахчисарайского фонтана» в одну похвалу неслыханной еще дотоле гармонии языка, небывалой у нас роскоши стихов и описаний, какими отличалась поэма. В ней видели торжество русского языка, и только дальнейшее развитие автора показало, что русский стих еще более может быть усовершенствован. Критика ограничилась робкой заметкой о недостатке движения, хода в новом создании («Сын отечества», 1824, часть XCII){159}. Происхождение поэмы достаточно объясняет ее сжатость и почти анекдотическую форму. Пушкин просто переложил в стихи рассказ одной прелестной женщины. В известном письме своем из Тавриды{160} он говорит при первом посещении Бахчисарая: «Я прежде слыхал о странном памятнике влюбленного хана. К** поэтически описывала мне его, называя la fontaine des larmes»[116]. Позднее он писал из Одессы: «Радуюсь, что мой «Фонтан» шумит. Недостаток плана не моя вина. Я суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины:
Aux douces lois des vers je pliais les accents
De sa bouche aimable et naive.[117]

   Впрочем, я писал его единственно для себя, а печатаю потому, что деньги нужны»[118]. Деньги пришли к Пушкину.
   Поэма напечатана была в Москве в 1824 году князем Вяземским, и все издание куплено потом обществом книгопродавцев за 3000 р. ассиг.
   В бумагах Пушкина есть неизданное стихотворение, которое сперва назначено было служить вступлением к поэме. Откинутое при окончательной переправке и совсем забытое впоследствии, оно подтверждает свидетельство письма о происхождении поэмы.
Печален будет мой рассказ!
Давно, когда мне в первый раз
Любви поведали преданье,
Я в шуме радостном уныл —
И на минуту позабыл
Роскошных оргий ликованье.
Но быстрой, быстрой чередой
Тогда сменялись впечатленья!
Веселье – тихою тоской,
Печаль – восторгом упоенья.

   Поэтическая передача рассказа должна была, как легко понять, упустить из вида развитие драмы и только сохранить тон и живость впечатления, которыми поражен был сам поэт-слушатель. И действительно, в поэме существенное одно: стихи и благоухание женского чувства, которым она проникнута от начала до конца. Кстати заметить, что поэма сперва называлась «Гаремом», но «меланхолический эпиграф (который, конечно, лучше всей поэмы), – говорит автор в записках своих, – соблазнил меня»{161}. Этот эпиграф, еще находившийся при втором издании поэмы в 1827 году, был из Сади: «Многие, так же как и я, посещали сей фонтан, но иных уж нет, другие странствуют далече».[119]
   По поводу «Бахчисарайского фонтана» остается сделать еще одно замечание. Пушкин был мужествен во всех чувствах своих. Он так же мало способен был к нежничанью и к игре с ощущениями, как, наоборот, легко подчинялся настоящей страсти. Мы знаем, что он советовал людям, близким его сердцу, скорее отделываться от неопределенных томлений души, выходить на прямую дорогу и назначать цель своим стремлениям. То же требование бодрости и силы, которое присущие ему было по натуре, перенес он и на самый язык впоследствии. Всякий согласится, что в «Бахчисарайском фонтане», несмотря на всю его негу, нет ничего изнеженного, вымученного и слабосильного. По случаю перемены одного прилагательного в стихе, казавшегося слишком смелым, Пушкин писал к издателю: «Я не люблю видеть в гордом первобытном языке следы европейского жеманства и французской утонченности; сила и простота более пристали ему: проповедую из внутреннего убеждения, а по привычке – пишу иначе»{162}[120]. Впоследствии он советовал учиться русскому языку у старых московских барынь, которые никогда не заменяют энергических фраз «я была в девках», «лечилась» и т. п. жеманными фразами «я была в девицах», «меня пользовал» и проч. В записках своих он насмешливо советует русским литераторам прислушиваться даже к разговору московских просвирень{163}. Пушкин не замедлил сам представить образцы сжатого и сильного русского слова, которого искал уже с начала своего поприща.
   Нельзя пройти молчанием полемики, возбужденной предисловием кн. Вяземского к поэме. Статья кн. Вяземского под названием «Вместо предисловия. Разговор между Издателем и Классиком с Выборгской стороны или Васильевского острова», помещенная перед поэмой, заключала как бы наперед опровержение всех критик классической партии, имевшей тогда еще у нас сильных представителей[121]. Будто предугадывая возражения их, автор статьи говорил, что настоящее движение поэмы находится в речи, в течении ее рассказа; что в описаниях ее есть поэтическая ясность и определенность и что довольно видеть красивое здание, а не разбирать его остов. Существеннейший отдел статьи, однако, состоял в ее взгляде на романтизм. Автор, видимо, полагал его в соблюдении местных красок, couleur locale[122], тогда сильно прославляемом современными французскими эстетиками.
   «Отпечаток народности, местности, – говорил издатель поэмы от своего лица в статье, – вот что составляет, может быть, главное, существеннейшее достоинство древних и утверждает их права на внимание потомства. Глубокомысленный Миллер недаром во «Всеобщей истории» своей указал на Катулла в числе источников и упомянул о нем в характеристике того времени». Выслушав замечание антиромантика, что таким образом, пожалуй, и Омер с Виргилием попадут в романтики, издатель поэмы отвечает еще решительнее: «Назовите их как хотите, но нет сомнения, что Омер, Гораций, Эсхил имеют гораздо более сходства и соотношений с главами романтической школы, нежели с своими холодными рабскими последователями, кои силятся быть греками и римлянами задним числом». Несколько сжатое изложение сообщило этой мысли, в сущности справедливой, вид софизма, но уже действительный софизм представляло другое положение автора, особенно возбудившее распрю. Он говорил именно, что появление романтизма в нашей литературе связывается с Ломоносовым, который брал свои образцы у германцев, отчего поэзия романтическая нам должна быть так же сродна, как поэзия Ломоносова или Хераскова. По поводу всех этих положений, выраженных весьма остроумно и отчасти резко, возгорелся сильный спор. «Вестник Европы» (1824, № 4 и 8) напечатал другой разговор, уже между Классиком и Издателем «Бахчисарайского фонтана»{164}, где сильно опровергал теоретические афоризмы последнего, а автор разбираемой статьи возражал ему в «Дамском журнале» с энергией и ловкостию, которые еще у многих свежи в памяти{165}. Границы нашей биографии не позволяют рассказать весь ход этой борьбы, весьма любопытной, которая держала в напряженной внимании всю публику, еще занимавшуюся тогда явлениями отечественной словесности, и вовлекла наконец в полемику самого Пушкина[123]. Вот что писал он из Одессы в журнал «Сын отечества» (1824, № XVIII), откуда извлекаем прилагаемый документ:

   «В течение последних четырех лет мне случалось быть предметом журнальных замечаний. Часто несправедливые, часто непристойные, иные не заслуживали никакого внимания, на другие издали отвечать было невозможно. Оправдания оскорбленного авторского самолюбия не могли быть занимательны для публики; я молча предполагал исправить в новом издании недостатки, указанные мне каким бы то ни было образом, и с живейшею благодарностию читал изредка лестные похвалы и одобрения, чувствуя, что не одно, довольно слабое, достоинство моих стихотворений давало повод благородному изъявлению снисходительности и дружелюбия.
   Ныне нахожусь в необходимости прервать молчание. Князь П.А. Вяземский, предприняв из дружбы ко мне издание «Бахчисарайского фонтана», присоединил к оному «Разговор между Издателем и Антиромантиком», разговор, вероятно, вымышленный: по крайней мере, если между нашими печатными классиками многие силою своих суждений сходствуют с Классиком Выборгской стороны, то, кажется, ни один из них не выражается с его остротой и светской вежливостью.
   Сей разговор не понравился одному из судей нашей словесности. Он напечатал в 5 № «Вестника Европы» второй разговор между Издателем и Классиком, где, между прочим, прочел я следующее:
   «Издатель: Итак, разговор мой вам не нравится? – Класс: Признаюсь, жаль, что вы напечатали его при прекрасном стихотворении Пушкина! Думаю, и сам автор об этом пожалеет».
   Автор очень рад, что имеет случай благодарить кн. Вяземского за прекрасный его подарок. «Разговор между Издателем и Классиком с Выборгской стороны или с Васильевского острова» писан более для Европы вообще, чем исключительно для России, где противники романтизма слишком слабы и незаметны и не стоят столь блистательного отражения.
   Не хочу или не имею права жаловаться по другому отношению и с искренним смирением принимаю похвалы <не>известного критика.
   Александр Пушкин.
   Одесса»{166}.

   Спор о классицизме и романтизме занесен к нам был из Франции и, кажется, потерял на пути свою серьезную и ученую сторону. Известно, что первое основание для последующих прений положили немцы еще в прошлом столетии сравнительной критикой различных литератур: древних, восточных и староевропейских. Критика эта уже очистила путь двум самостоятельным поэтам Германии – Шиллеру и Гете; но в других странах, не вполне переданная и оцененная, породила ту литературу подделок, которая еще недавно казалась высшею степенью искусства. К нам перешли только одни определения романтизма из вторых рук, из Франции, а первоначальная работа науки, которая одна и могла объяснить сущность самого дела, была пренебрежена. Отсюда тот недостаток почвы, дельного содержания, какие чувствуются у нас в большей части статей этой эпохи по предмету, разделившему литературу на две враждебные партии. Всего чаще, например, вопрос о романтизме представляется критикам чем-то вроде любопытной новости, почти как известие о неожиданном случае и так ими и обсуживается. Произвольное понимание его, смотря по случайностям личных впечатлений каждого автора или критика, было уже в порядке вещей. Таким образом иные объясняли его своенравием мысли, скучающей положительными законами искусства, а сущность его определяли смесью «мрачности с сладострастием, быстроты рассказа с неподвижностию действия, пылкости страстей с холодностью характеров» («Вест<ник> Евр<опы>», 1824, № 4){167}. Другие отстаивали право гения и таланта творить наперекор теориям и поясняли новое направление тем высоким наслаждением, «в котором человек, упоенный очаровательным восторгом, не может, не смеет дать отчета самому себе в своих чувствах», и прибавляли: «в неопределенном, неизъяснимом состоянии сердца человеческого заключена и тайна, и причина так называемой романтической поэзии» («Моск<овский> телегр<аф>», 1825, № 5){168}. Иные еще полагали, как мы уже видели, истинное содержание романтизма в местных красках и народности, о которой, однако, никто особенно не распространялся по неимению ясного понятия о самом слове. Мы могли бы представить еще более выписок для подтверждения нашего мнения, но ограничиваемся теми, которые приведены здесь. Текущие явления словесности, требования немедленной оценки еще более затемняли дело. Были у нас романтики, восхищавшиеся эпопеями Хераскова и его подражателей, составившие особый отдел классических романтиков, представителем которых сделался журнал кн. В. Одоевского «Мнемозина», и были такие романтики, которые упрекали В.А. Жуковского за наклонность его к поверьям, за мечтательность, неопределенность и туманность его поэзии[124]. Пушкин весьма остроумно и колко сравнивал последних с ребенком, кусающим грудь своей кормилицы потому только, что у него зубки прорезались{169}. Он сам не мог избавиться от прихотливых толкований собственных друзей и принужден был объяснять смысл своих стихотворений обычным своим поклонникам, приходившим в тупик от неожиданности как содержания, так и приемов их. Подобными объяснениями сопровождались «Песнь о вещем Олеге», 1-я глава «Онегина» и «Цыганы». О последних мы будем говорить пространнее в своем месте, а здесь только приводим отрывок из письма его, касающийся до песни, в котором Пушкин принужден был растолковать ее значение: «Тебе, кажется, Олег не нравится – напрасно. Товарищеская любовь старого князя к своему коню и заботливость о его судьбе есть черта трогательного простодушия, да и происшествие само по себе в своей простоте имеет много поэтического»{170}. К таким комментариям еще должен был прибегать поэт наш даже перед судьями, наиболее шумевшими о романтизме.
   Любопытно знать, в каком отношении стоял Пушкин к обеим враждующим сторонам и как понимал литературный спор в глубине собственной мысли. Никто тогда еще и не подозревал, что его произведения вскоре сделают спор этот анахронизмом и заменят оба понятия, соединенные с именами классицизма и романтизма, новым и гораздо высшим понятием творчества и художественности, отыскивающих законы для себя в самих себе. Он понимал сущность дела весьма просто, полагая разницу между обоими родами произведений только в форме их и говоря, что если различать их по духу, то нельзя будет выпутаться из противоречий и насильственных толкований. Вот что писал он для самого себя о вопросе, занимавшем тогда литературу нашу: «Наши критики не согласились еще в ясном различии между родами классическим и романтическим. Сбивчивым понятием о сем предмета обязаны мы французским журналистам, которые обыкновенно относят к романтизму все, что им кажется ознаменованным печатью мечтательности и германского идеологизма или основанным на предрассудках и преданиях простонародных. Определение самое неточное. Стихотворение может являть все эти признаки, а между тем принадлежать к роду классическому. К сему роду должны относиться те стихотворения, коих формы известны были грекам и римлянам, или коих образцы они нам оставили. Если же, вместо формы стихотворения, будем брать за основание только дух, в котором оно написано, то никогда не выпутаемся из определений. Гимн Пиндара духом своим, конечно, отличается от оды Анакреона, сатиры Ювенала от сатиры Горация, «Освобожденный Иерусалим» от «Энеиды»{171} – все они, однако ж, принадлежат к роду классическому. Какие же роды стихотворений должно отнести к поэзии романтической? Те, которые не были известны древним, и те, в коих прежние формы изменились или заменены другими»{172}.
   Это простое, нехитрое определение обнаруживает вообще малую способность Пушкина к теоретическим тонкостям, что доказал он многими примерами и впоследствии. Чрезвычайно меткий в оценке всякого произведения, даже и своего собственного, он был чужд по природе той тяжелой работы мысли, какую требует отвлеченная теория искусства. Часто не хотел он доискиваться значения идеи, верность которой только чувствовал, и отрывочно бросал ее на бумагу в своих тетрадях. И вот пример:
   Пушкина называли романтиком, и он сам себя называл романтиком, но под этим словом в уме его таилось совсем другое понимание. Так, он постоянно употребляет в письмах к друзьям выражение «романтическое произведение», но, видимо, соединяет с ним значение творческого создания, не принадлежащего к какой-либо системе или одностороннему воззрению. Другого выражения для истинной своей мысли он не находил, да, вероятно, и не искал. Всем известное и принятое слово обозначило у него понятие, о котором еще немногие тогда думали. Мы увидим в письмах его о «Борисе Годунове», что под именем романтической трагедии он разумел совершенно свободное проявление творящего духа в области искусства. Так, он беспрестанно пишет: «Я хотел бы написать что-нибудь истинно романтическое». В другой раз, мы уже видели, он говорит: «Важная вещь! я написал трагедию и ею очень доволен, но страшно в свет выдать – робкий вкус наш не стерпит истинного романтизма… Сколько я ни читал о романтизме – всё не то»{173}. За этими простыми заметками можно различить мысль с художническом произведении; но он никогда не разбирал ее, предоставляя выразить вполне только своим созданиям. Действительно, они ясно указали законы, на которых должна основываться истинная теория искусства, и сделали из Пушкина, как уже замечено, настоящего учителя изящного и воспитателя эстетического вкуса в обществе.
   Мы видели прежде, что Пушкин в переписке своей с П.А. Катениным отзывался снисходительно как о переводах своего друга, так и о классической трагедии вообще. Со всем тем, это была с его стороны только уступка, вызванная расположением к переводчику и мягкостью его суждений пред всяким дельным трудом. В эпоху пребывания поэта нашего на юге, если идеи его о романтизме выходили уже из разряда существующих тогда идей, то взамен классическая трагедия все еще оставалась для него явлением как бы незаконным и необъяснимым. Только в 1825 году в деревне своей, в Михайловском, за строгим трудом создания хроники «Борис Годунов» и за мыслями, вызванными ею, нашел он, как увидим, настоящее место и классической трагедии в ряду произведений искусства. Годом ранее он еще находился под неотразимым влиянием Байрона и вот что писал брату из Одессы (1824) по поводу нового перевода «Федры», тогда явившегося: «Читал «Федру» Л<обано>ва. Хотел писать на нее критику, не ради Л<обано>ва, а ради маркиза Расина. Перо вывалилось из руки. И об этом у вас шумят, и это называют ваши журналисты прекраснейшим переводом известной трагедии г. Расина!
Croyez-vous découvrir la trace de ses pas[125].
…….Надеешься найти
Тезея жаркий след иль темные пути…

   Вот как всё переведено. А чем же и держится Иван Иванович Расин, как не стихами, полными смысла, точности и гармонии! План и характеры «Федры» верх глупости и ничтожности в изобретении. Тезей не что иное, как первый Мольеров рогач; Ипполит – le superbe, le fier Hippolyte et même un pen farouche[126] – Ипполит, суровый скиф… – не что иное, как благовоспитанный мальчик, учтивый и почтительный.
D'un mensonge si noir etc.[127]

   Прочти всю эту хваленую тираду – и удостоверишься, что Расин понятия не имел об создании трагического лица. Сравни его с речью молодого любовника Паризины Байроновой: увидишь разницу умов.
   А Терамен? Аббат и <сводник>
Vous même оù seriez-vous etc.[128]

   Вот глубина глупости!..»{174}
   Остается сказать о «Братьях разбойниках», рассказе, основанном на истинном происшествии, случившемся в Екатеринославле в 1820 году{175}. Он составлял отрывок из поэмы, которую Пушкин начал писать в 1822 году и сжег почти тотчас же, как написал, но план которой сохранился в бумагах его в следующей короткой заметке: «Разбойники, история двух братьев, атаман на Волге, купеческое судно, дочь купца». Чуткому слуху Пушкина сейчас открылось, что сознание душегубца слишком сложно, эффектно и потому не в русском духе, хотя картина разбойничьего стана и лицо рассказчика, выступающего из нее, написаны были мастерскою кистью. При пересылке отрывка в Петербург для напечатания Пушкин замечал: ««Разбойников» я сжег – и поделом. Один отрывок уцелел в руках у Н<иколая> Р<аевского>. Если звуки харчевня, острог… не испугают нежных ушей читательниц, то напечатай его. Впрочем, чего бояться читательниц? Их нет и не будет на русской земле, да и жалеть не о чем»{176}. Можно полагать с достоверностию, что из материалов, заготовленных для «Разбойников», вышла впоследствии, в 1825 году, пьеса «Жених», первый образец простонародной русской сказки, написанный уже в Михайловском, куда теперь, вслед за поэтом, и переходим[129].

Глава IX

   Михайловское. 1824–1826 г.: Прибытие в Михайловское, нравственное перерождение. – Новый отрывок из пьесы «Опять на родине»: «В разни годы…». – Душевное настроение Пушкина в Михайловском, приезд Языкова в 1826 г. – Стихи Языкова, поясняющие внешнюю жизнь поэта, игра в карты, анекдот в Боровичах. – Образ жизни в деревне. – Сцена Димитрия с Мариной в «Годунове». – Арина Родионовна, ее сказки, обделанные Пушкиным. – «Сказка о царе Салтане», пролог к «Руслану», почерпнутые из Михайловских бесед с няней. – Примечание Пушкина к сказкам о царевиче и купце Шелковникове. – Письмо Пушкина 1824 г. к брату о няне. – Тригорское, П.А. Осипова, владетельница его. – Мир в ослабевших страстях и жажда славы. – Переписка и ее характер.
   Пушкин приехал в Михайловское в тревожном состоянии духа. Легко угадать причину нравственного беспокойства его, если вспомним, что четверть жизни прошла для Пушкина и должна была переставить точку зрения на людей и разъяснить взгляд на самого себя. Нравственный переворот, неизбежный в таких случаях, оставляет по себе грусть, чувство раскаяния и тоски; но в сильных и благородных натурах, какова была натура Пушкина, это есть только новое побуждение к деятельности к преобразованию себя. В неизданном отрывке известного стихотворения «Опять на родине»{177} Пушкин оставил нам заметку о душевной настроенности своей в эпоху прибытия его в Михайловское. Раз навсегда скажем здесь, что Пушкин постоянно откидывал из поэм и стихотворений своих все, что прямо, без покрова искусства и художественного обмана, напоминало его собственную личность. Предлагаемый отрывок, в своей необделанной форме, трогателен, как истина:
   

notes

Сноски

1

   Майков Л. Пушкин. СПб., 1899, с. 319.

2

   См. об Анненкове-критике: Кулешов В.И. История русской критики XVIII–XIX веков, М., 1978; Егоров Б.Ф.: 1) П.В. Анненков – литератор и критик 1840–1850-х гг. – В кн.: Учен. зал. Тартуского гос. ун-та, вып. 209. Тарту, 1968; 2) Борьба эстетических идей в России середины XIX в. Л., 1982. Вопросу о значении мемуаров Анненкова посвящены работы Б.М. Эйхенбаума, В.П. Дорофеева, В.И. Кулешова

3

   Анненков П.В. Воспоминания и критические очерки, т. II. СПб., 1879, с. 167–168.

4

   Анненков П.В. Литературные воспоминания. СПб., 1909, c. 668.

5

   Анненков П.В. Письмо к А.В. Дружинину от 12 июня 1861 г – В кн.: Письма к А.В. Дружинину. М., 1948, с. 29.

6

   Анненков П.В. Две зимы в провинции и в деревне. С генваря 1849 по август 1850 года. – Былое, 1922, № 18, с. 4–9

7

   Анненков П.В. Две зимы в провинции и в деревне. – Былое, 1922, № 18, с. 10.

8

   Там же, с. 12

9

   См.: Модзалевский Б.Л. Пушкин. Л., 1929 (где письма И.В. и Ф.В. Анненковых к брату по этому поводу, опубликованные на с. 881–394, ошибочно датированы 1852 г.)

10

   Былое, 1922, № 18, с. 16.

11

   Чернышевский Н.Г. Полн. собр. соч. в 16-ти т., т. IV. М., 1948, с. 718.

12

   Труды Публ. б-ки СССР им. В.И. Ленина, вып. 3. М., 1934, с. 78.

13

   П.В. Анненков и его друзья, т. I. СПб., 1892, с. 398–399.

14

   Барсуков Н.П. Жизнь и труды Погодина, т. XII. СПб., 1893, с. 240–241

15

   Гоголь Н.В. Полн. собр. соч. в 14-ти т., т. XIV. М., 1952, с 253.

16

   Майков Л. Пушкин, с. 320.

17

   П.В.Анненков и его друзья, с. 445–446

18

   Анненков П.В. Отрывок из статьи (1866). – Вопросы литературы, 1979, № 6, с. 141–144

19

   Учен. зап. Тартуского гос. ун-та, вып. 109, е. 85

20

   Анненков П.В. А.С. Пушкин в александровскую эпоху. СПб., 1874, с. V–VI.

21

   Там же, с. VIII. Ср.: Труды Публ. б-ки СССР им. В.И. Ленина, вып. 3. М., 1934, с. 76.

22

   Чернышевский Н.Г. Полн. собр. соч. в 16-ти т., т. IV. М., 1948, с. 719.

23

   Оценку места анненковских «Материалов» в истории пушкиноведения см. также в кн.: Пушкин. Итоги и проблемы изучения. М. – Л., 1986 (см. по указателю имен)

24

   Хотя о самом Шенье и интересе к нему Пушкина в «Материалах» говорится неоднократно

25

   П.В. Анненков и его друзья, т. I. СПб., 1892, с. 387

26

   Барсуков Н.П. Жизнь и труды Погодина, т. XIV. СПб., 1980, с. 170

27

   Цит. по кн.: Модзалевский Б.Л. Пушкин. Л., 1929, с. 292. Письмо в архиве ИРЛИ (ф. 7, № 7, л. 1–3, об.). Полностью не опубликовано

28

   Тургенев И.С. Полн. собр. соч. и писем в 28-ми т. Письма, Т. II, М. – Л., 1661, с. 78–79

29

   См. об этом статью Анненкова «Любопытная тяжба» (в кн.: П.В. Анненков и его друзья, с. 393–424)

30

   Цит. по кн.: Модзалевский Б.Л. Пушкин, с. 303

31

   Цит. по кн.: Барсуков Н.П. Жизнь и труды Погодина, т. XI. СПб., 1897, c. 315

32

   Цит. по кн.: Пушкин и его современники, т. VIII, вып. 31–22. Л., 1927, с. 39

33

   Цит. по кн.: Пушкин и его современники, т. VIII, вып. 31–32. Л., 1827, с. 39

34

   П.В. Анненков и его друзья, с. 441

35

   П.В. Анненков и его друзья, с. 437–438, 440.

36

   Там же, с. 440–442.

37

   «Современник», 1854, № 11, p. V, с. 120–121.

38

   Некрасов Н.А. Собр. соч. в 5-ти т., т. V. М. – Л. 1930, с. 198.

39

   Чернышевский Н.Г. Полн. собр. соч. в 16-ти т., т. II. М, 1949, с. 427–428

40

   Чернышевский Н.Г. Полн. собр. соч. в 16-ти т., т. IV, М., 1948, с. 780.

41

   Добролюбов Н.А. Собр. соч. в 3-х т., т., I, М., 1950, с. 450

42

   Цит. по кн.: Модзалевский Б.Л. Пушкин, с. 322

43

   Пущин И.И. Записки о Пушкине. Письма. М., 1956, с. 55

44

   Авторство Страхова (рецензия ошибочно приписана Н.Ф. Бельчиковым Достоевскому) удостоверяется свидетельством самого Страхова в письме к Л.Н. Толстому от 15 апреля 1873 года (см.: Толстовский музей, т. II. СПб., 1914, с. 29)

45

   Вестник Европы, 1882, № 3, с. 303

46

   Материалы, представляемые теперь публике, преимущественно извлечены из бумаг поэта, а за сообщение некоторых подробностей о жизни его, которые вообще так трудно добываются у нас, приносим здесь искреннюю благодарность родственникам, друзьям и знакомым поэта, благоволившим передать нам свои воспоминания. При самом начале труда нашего покойный Лев Сергеевич Пушкин, Н.И. Павлищев и покойный Павел Александрович Катенин составили для настоящего издания и по нашей просьбе три записки; первый о жизни поэта до приезда его в Москву в 1826 г.{719}, второй о детстве Пушкина (со слов родной сестры его О.С. Павлищевой){720}, третий вообще о своем знакомстве с ним{721}. Записки эти, писанные собственной рукой авторов, находятся у составителя материалов, и многочисленные отрывки из них приведены им в тексте. Две из этих записок отчасти уже знакомы читателям: первая была опубликована вполне, а вторая в отрывках{722}, вероятно с копий, предоставленных авторами лицам, сообщившим их публике.

47

   Показание это, взятое из записки, сообщенной нам сестрой поэта через посредство супруга ее Н.И. Павлищева, противоречит со статьей о детстве Пушкина, напечатанной в журнале «Москвитянин» (1852, № 24), где сказано было, что Осип Абрамович только намеревался жениться на Устинье Ермолаевне{723}

48

   Оба брата, Осип и Иван Абрамовичи, были соседи по деревням. Поместье второго, Суйды, находилось только в 5-ти верстах от Кобрина, где тогда числилось 100 душ. Третий брат, Петр Абрамович, переживший всех их и умерший с лишком девяноста лет от роду{724}, уже был лично известен Пушкину, как увидим ниже

49

   Г. Макаро. – См. «Москвитянин» 1851 года, № 9 и 10{725}

50

   «Путешествие по моей комнате» (франц.). – Ред.

51

   Словесные игры (франц.). – Ред.

52

   Н.И. Павлищев передал нам несколько образчиков его находчивости. «Queile ressemblance y-a-t-il entre le soleil et vous, m-r Pouchkine?» – спросили его раз. «C'est qu'on ne saurait fixer l'un et l'autre sans faire la grimace», – отвечал он тотчас же. (Перевод: «В чем сходство между солнцем и вами, г. Пушкин?» – «В том, что нельзя без гримасы разглядывать нас обоих».) Многие из его возражений имели большой успех в обществе, как, напр., ответ дородной польской даме, спрашивавшей его: «Est-ce vrai, m-r Pouchkine, que vous autres Russes, vous êtes des antropophages: vous mangez de Tours?» – «Non, m-me, – отвечал он, – nous mangeons de la vache, comma vous» и проч. (Перевод: «Правда ли, г. Пушкин, что вы, русские, – антропофаги: вы едите медведей?» – «Нет, сударыня, мы едим коров, вроде вас».)

53

   Вот как А.С. Пушкин отзывался в 1834 году об этом малоизвестном произведении И.И. Дмитриева. Выписываем из его тетрадей: «Путешествие etc. Картинка изображает etc.». Эта книжка никогда не была в продаже, Несколько экземпляров розданы были приятелям автора, от которого имел я счастие получить и свой – чуть ли не последний. Я храню его как памятник благосклонности для меня драгоценной.
   «Путешествие etc.» есть веселая, незлобная шутка над одним из приятелей автора. Покойный В.Л. П. отправился в Париж, и его младенческий восторг подал повод к сочинению маленькой поэмы, в которой с удивительною точностию изображен весь В.Л. Это образец игривой легкости и живой шутки.
   Искренность драгоценна в поэте. Нам приятно видеть поэта во всех состояниях, изменениях его живой и творческой души, и в печали, и в радости, и в парениях восторга, и в отдохновении чувств, и в ювенальском негодовании, и в маленькой досаде на скучного соседа.
   Виноват: я бы отдал все, что было написано у нас в подражание лорду Байрону, за следующие (не) задумчивые и невосторженные стихи, в которых поэт заставляет героя своего восклицать к друзьям: …»
   Стихи не были приложены к отзыву Пушкина{726}

54

   Похититель (франц.). – Ред.

55

   «Скажи, за что партер освистал моего «Похитителя»? Увы! за то, что бедный автор похитил его у Мольера». За эти драгоценные подробности мы еще раз повторяем благодарность нашу Ольге Сергеевне Павлищевой, и особенно теперь, когда указания ее почти уже все исчерпаны нами. Сделаем одно замечание. Нельзя ручаться, чтобы стихи, приводимые здесь, не были невольно изменены и отчасти исправлены при передаче их после столь долгого времени.

56

   Пою сражение, выигранное Толи, где пало много ратников, где Павел отличился, а с ним Николай Матюрин и прекрасная Нитуш, рука которой была наградой за эту страшную схватку

57

   Это противоречит другому показанию, что Пушкин не писал русских стихов в малолетстве, но мы оставляем здесь слова г. Макарова. Притом же тут совершенной исключительности допустить нельзя. Пушкин мог погрешить и русским четверостишием в это время

58

   «О, мой бог!» (франц.). – Ред.

59

   В архивах лицея, по свидетельству г. Гаевского (см. «Современник», 1853, № II), сохранены ведомости о дарованиях, прилежании и успехах воспитанников лицея: с 1 ноября 1812 по 1 января 1814 и с 19 ноября 1812 по 1 февраля 1814 года.
   В первой, за географию, всеобщую и российскую историю, профессор Кайданов аттестовал Пушкина так: «при малом прилежании, оказывает очень хорошие успехи и сие должно приписать одним только прекрасным его дарованиям. В поведении резв, но менее противу прежнего». Во второй, составленной профессором логики и нравственных наук А.П. Куницыным, Пушкин аттестуется: «весьма понятен, замысловат и остроумен, но крайне неприлежен. Он способен только к таким предметам, которые требуют малого напряжения, а потому успехи его очень невелики, особенно по части логики»

60

   до приятного свидания (франц.). – Ред.

61

   Прилагаем перевод куплетов: «Когда восторженный поэт читает вам свою оду или свое приношение; когда вялый рассказчик тянет слова; когда, наконец, слушаете попугая, не находя ни одного забавного слова, вы спите, вы зеваете в платок ваш, вы ждете нетерпеливо минуты сказать: «до свидания! до свидания!» Но с глазу на глаз со своей милой или с умными людьми наступают минуты истинного блаженства. Вы довольны, вы поете и смеетесь. Старайтесь тогда продолжить мирную беседу вашу и к концу вечера, прощаясь с друзьями и бутылками, пойте: «до свидания! до свидания!»

62

   Немногие помнят теперь землетрясение, бывшее в Москве в 1802 году. Вот начало статьи, помещенной тогда в «Вестнике Европы», изд. Н.М. Карамзина («Вестник Европы», 1802, часть VI, № 21, стр. 69. Москва): «14 октября, в исходе второго часа пополудни, мы чувствовали легкое землетрясение, которое продолжалось секунд двадцать и состояло в двух ударах или движениях. Оно шло от востока к западу и в некоторых частях города было сильнее, нежели в других: например (сколько можно судить по рассказам), на Трубе, Рождественке и за Яузою. Оно не сделало ни малейшего вреда и не оставило никаких следов, кроме того, что в стене одного погреба (в городской части) оказались трещины, а в другом отверстие в земле, на аршин в окружности… Удары были чувствительны в высоких домах; почти во всех качались люстры, в иных столы и стулья. Многие люди, не веря глазам, вообразили, что у них кружится голова. Работники, бывшие на Спасской башне, уверяют, что стены ее тряслися. Те, которые шли по улице или ехали, ничего не чувствовали, и большая часть жителей только на другой день узнала, что в Москве было землетрясение…» А.С. Пушкин был еще очень молод в то время, не более трех с половиною лет. Со всем тем любопытно было бы видеть пушкинское изложение, вероятно, няниных рассказов о необыкновенном феномене

63

   Вот несколько выписок:
«Вчера, в торжественном венчанье
           Творца «Затей»{727},
Мы зрели полное собранье
           «Беседы» всей{728}.
Хвала, хвала тебе, о Ш<утовск>ой!{729}
* * *
Он злой Карамзина гонитель,
           Гроза баллад,
В «Беседе» бодрый усыпитель,
           Хлыстову{730} брат,
И враг талантов записной.
           Хвала, хвала тебе, о Ш<утовск>ой!{731}» и проч.

   Здесь уже является враждебное отношение молодых писателей тогдашнего времени к литературному обществу, известному под названием «Беседы любителей русского слова», о чем будет еще сказано в продолжение нашего труда подробнее

64

   Есть положительное известие, что В.А. Жуковский в то же самое время намеревался написать поэму или стихотворение «Ольга», наподобие Вальтер-Скоттовой поэмы «Дева озера», В легенде об Ольге также говорится, что она первоначально была перевозчицей. Бунт Вадима в Новгороде должен был составлять эпизод в поэме, но В.А. Жуковский оставил намерение без исполнения. Не передал ли он плана стихотворения молодому своему приятелю, начинавшему обращать тогда его внимание на себя? Мы знаем, что еще в 1821 г. Пушкин думал о северной поэме «Вадим» и бросил ее после нескольких попыток{732}

65

   Вот несколько примеров на выдержку:
           На Ш<умахера>
Скажите мне шастицы,
Как, например: wenn so,
Je weniger und desto —
Die Sonne scheint also.

   (Перевод: если так, чем меньшей тем – Итак, солнце светит (нем.). – Ред.)
           На Л<евашова>
Bonjour, Messieurs – потише —
Поводьем не играй:
Уж я тебя потешу!
A quand l’équitation?

   (Перевод.: Здравствуйте, господа… Когда будет урок верховой езды? (франц.), – Ред.)
           На К<арцева>
А что читает Пушкин?
Подайте-ка сюды:
Ступай из класса с богом,
Назад не приходи

   и проч.

66

   Первым напечатанным стихотворением Пушкина было послание «К другу стихотворцу» («Вестник Европы», 1814, № 13, подпись Александр Н. к. ш. п.). Известный библиограф наш С.Д. Полторацкий сообщает даже подробности о дне появления первого произведения Пушкина в печати. Вот слова, извлеченные из тетрадей его, наполненных любопытными заметками и сведениями.
   «Сколько мне известно, – говорит он, – это («К другу стихотворцу») первое напечатанное стихотворение Пушкина. Оно появилось в свет в субботу, 4 июля 1814 года, потому что 13-я книжка «Вестника Европы», в которой оно напечатано, вышла в свет и раздавалась подписчикам в этот день, что видно из «Московских ведомостей» (№ 53, суббота, 4 июля 1814, стр. 1320, столбец 2-й). Измайлов (Владимир Васильевич), издававший в 1814 году «Вестник Европы», получил это стихотворение еще в апреле месяце, но не хотел его печатать, не узнав прежде имени сочинителя.
   Это видно из следующего объяснения, напечатанного в 8-м № «Вестник» Европы» (1814, часть 74, стр. 324):
   От. издателя:
   Просим сочинителя присланной в «Вестник Европы» пьесы под названием «К другу стихотворцу», как всех других сочинителей, объявить нам свое имя, ибо мы поставили себе законом не печатать тех сочинений, которых авторы не сообщили нам своего имени и адреса. Но смеем уверить, что мы ее употребим во зло право издателя и не откроем тайны имени, когда автору угодно скрыть его от публики».

67

   Книжка «Стихотворения Александра Пушкина. 1828 г. С.-Пб. Типография департамента Народного Просвещения, страниц XI и 192» весьма любопытна. Она издана была, когда сам поэт находился в деревне своей, Михайловском, после службы в Кишиневе и Одессе, снабжена эпиграфом из Проперция и небольшим вступлением от имени издателей, которое выписываем:
   «Собранные здесь стихотворения не составляют полного издания всех сочинений А.С. Пушкина. Его поэмы помещены будут со временем в особенной книжке. Мы теперь предлагаем только то, что не могло войти в собрание собственно называемых поэм.
   В короткое время автор наш успел соединить голоса читателей в пользу своих поэтических дарований. Мы считаем себя вправе ожидать особенного внимания и снисхождения публики к нынешнему изданию его стихотворений. Любопытно, даже поучительно будет для занимающихся словесностию сравнить четырнадцатилетнего Пушкина с автором «Руслана и Людмилы» и других поэм. Мы желаем, чтобы на собрание наше смотрели, как на историк» поэтических его досугов в первое десятилетие авторской жизни.
   Многие из сих стихотворений напечатаны были прежде в периодических изданиях. Иные, может быть, нами и пропущены. При всем том, это первое, в некотором порядке, собрание небольших стихотворений такого автора, которого все читают с удовольствием. Как издатели мы перед ним и перед публикою извиняемся особенно в том, что по недосмотрению корректора остались в нашей книжке значительные типографические ошибки».
   Следуя своему правилу, издатели разделили стихотворения по родам, во к каждой пьесе приложили год ее сочинения, чем значительно облегчили хронологическое распределение пьес, которое нами принято за основание издания. Второе издание стихотворений Пушкина (Стихотворения Александра Пушкина. 2 части. 1829 г. С.-Пб., в типографии департамента народного просвещения, стр. 224, 176. Вместо цензурного одобрения на обеих частях: «с дозволения правительства») уже совсем откинуло методу разбора пьес по содержанию и следовало одному чисто хронологическому порядку, что повторяется и в настоящем, предлагаемом публике издании. Кстати, мы увидим позднее, что предисловие к первому изданию 1826, которое приведено выше, было написано по плану и указанию самого Пушкина.

68

   То же самое повторилось и в отношении пьесы «Фавн и пастушка», напечатанной в том же альманахе. Мы находим в «Северных цветах на 1829 год» в статье «Обзор российской словесности за 1828 г.» следующие слова в виде упрека: «Так, еще в «Памятнике муз на 1827 год» напечатаны были отрывки из стихотворения Пушкина «Фавн и пастушка», стихотворения, от которого поэт наш сам отказывается и поручил нам засвидетельствовать сие перед публикой». Обзор подписан О. Сомовым. Но стихотворение сбережено тетрадью барона М.А. Корфа, о которой мы говорили, и таким образом принадлежность его Пушкину несомненна{733}.

69

   В альманахе было всего 7 пьес Пушкина: это тоже уловка издателя альманаха для затемнения дела

70

   Муза.

71

   «Художник, пусть же Геба послужит тебе образцом…» (франц.). – Ред.

72

   Примечание и одобрительный вызов на продолжение поэтических упражнений последовал, кажется, за пьесою «Лициний». До тех пор поэзия молодого Пушкина казалась шалостью в глазах близких ему людей и встречала постоянное осуждение

73

   А не в феврале 1821 года, как сказано, по ошибке, в записках его, приложенных к последнему изданию (1838–41 г.). 1818-й год весьма четко выставлен на рукописи, с которой взят отрывок, там напечатанный. Кстати напомнить здесь один анекдот из этого времени, заслуживающий внимания. Пушкин от природы был суеверен и весьма расположен к объяснению частных событий таинственными, неведомыми причинами, что, может быть, составляет необходимое условие поэтических, восприимчивых организаций. Однажды он зашел к известной тогда гадальщице на кофе, г-же Кирхгоф, которая предсказала ему встречу с другом и весь разговор с ним, потом неожиданное получение денег и, наконец, преждевременную смерть. Скорое исполнение двух первых предсказаний оставило навсегда в Пушкине убеждение, что и последнее должно сбыться непременно… Вот как он сам рассказывал об этом в 1833 году в Казани г-же А.А. Фукс, из статьи которой («Казанские губернские ведомости», 1844 г., № 2) заимствуем эти строки:
   «Вам, может быть, покажется удивительным, – начал опять говорить Пушкин, – что я верю многому невероятному и непостижимому; быть так суеверным заставил меня один случай. Раз пошел я с Н.В. В<севоложским> ходить по Невскому проспекту, и, из проказ, зашли к кофейной гадальщице. Мы просили ее нам погадать и, не говоря о прошедшем, сказать будущее. «Вы, – сказала она мне, – на этих днях встретитесь с вашим давнишним знакомым, который вам будет предлагать хорошее по службе место; потом, в скором времени, получите через письмо неожиданные деньги; а третье, я должна вам сказать, что вы кончите вашу жизнь неестественною смертию»
   ..………………………….
   Без сомнения, я забыл в тот же день и о гадании и о гадальщице. Но спустя недели две после этого предсказания, и опять на Невском проспекте, я действительно встретился с моим давнишним приятелем, который служил в Варшаве; он мне предлагал и советовал занять его место в Варшаве. Вот первый раз после гадания, когда я вспомнил о гадальщице. Через несколько дней после встречи с знакомым я в самом деле получил с почты письмо с деньгами; и мог ли я ожидать их? Эти деньги прислал мой лицейский товарищ, с которым мы, бывши еще учениками, играли в карты, и я его обыграл. Он, получив после умершего отца наследство, прислал мне долг, который я не только не ожидал, но и забыл об нем. Теперь надобно сбыться третьему предсказанию, и я в этом совершенно уверен…» Так передала г-жа Фукс слова Пушкина. Брат поэта, Лев Сергеевич, сообщает подробности анекдота, не совсем сходные с этим рассказом, но сущность его остается одна и та же{734}.

74

   Сам незабвенный Н.М. Карамзин, принимавший Пушкина часто в кабинете своего царскосельского дома, прочитывал ему страницы своего труда, беседовал с ним об отечественной истории и выслушивал мнения юноши с снисхождением и свойственным ему добродушием{735}. Так как записки Пушкина остались только в отрывках и клочках, рассеянных по разным тетрадям, то мы имеем еще клочок о Н.М. Карамзине, полный глубокого уважения и любви к историографу. В нем Пушкин рассказывает, как одним опрометчивым суждением привел он в гнев всегда ясного, всегда спокойного историка, и как в самой благородной горячности еще выказалась его прекрасная душа{736}. Вообще, В.А. Жуковский, Н.М. Карамзин и А.И. Тургенев всегда стояли к Пушкину в тех постоянно нежных дружеских отношениях, которых не мог изменить он сам, а тем менее посторонние люди или обстоятельства.

75

   В «Сыне отечества» 1818 года, № LI. Подпись была «Св..ч.к»

76

   «О желании» (франц.), – Ред.

77

   Общество это носило еще название высочайше утвержденного «Вольного общества любителей русской словесности». Журнал его «Соревнователь»{737} снабжался особенной оберткой, по окончании каждой части, с заглавием «Труды высочайше утвержденного и проч.» Пушкин поместил в нем с 1819 года 6 пьес: «Эпиграмму» («Марает он единым духом…»), «Дева» («Я говорил тебе: страшися…»), «Мила красавица», «Желание славы», «Елизавете»{738}

78

   «Знаете ли, что он, в сущности, очень хороший человек? Никогда я не поверю, что он серьезно желал повредить Озерову или кому бы то ни было». – «Однако вы так думали; так писали и даже обнародовали; вот что плохо». – «К счастью, никто не читал эту мазню школьника; вы думаете, он что-нибудь знает о ней?» – «Нет, потому что он никогда не говорил мне об этом». – «Тем лучше, последуем его примеру и тоже никогда не будем говорить об этом», (франц.) – Ред.

79

   «Юный господин Аруе» (франц.). – Ред.

80

   Это был рассказ П.А. Катенина, под названием «Русская быль», напечатанный в альманахе о следующим примечанием: «За стихотворение сие обязаны мы А.С. Пушкину, который доставил нам оное при следующем письме: «П.А. Катенин дал мне право располагать этим прекрасным стихотворением. Я уверен, что вам будет приятно украсить им ваши «Северные цветы»«. Пусть вспомнят читатели, что в рассказа П.А. Катенина князь Владимир присутствует на состязании певцов и присуждает женоподобному греку-певцу коня и латы, а русскому его сопернику заветный кубок, данный Святославу императором Циглисхием. «Старая быль» П.А. Катенина, посвященная Пушкину, еще сопровождалась стихотворным посланием к Александру Сергеевичу, в которой автор рассказа, невинно и тонко посмеявшись над романтиками и археологами, т. е. над двумя литературными кругами нашими, говорит, что заветный кубок не потерян и находится теперь в руках автора «Онегина». Пушкин не решился напечатать это послание вместе с рассказом; оно явилось только в 1832 году в «Сочинениях» Катенина (часть 1-я, стр. 98). Пушкин поместил один свой ответ на него в тех ясе «Северных цветах» на 1829 <год>. Это известная пьеса под названием «Ответ Катенину», которая начинается стихами:
Напрасно, пламенный поэт,
Своя чудный кубок мне подносишь —
И выпить на здоровье просишь:
Не пью, любезный мой сосед!

   И которая без пояснения остается каким-то темным намеком{739}. Всего любопытнее, что когда несколько лет спустя Катенин спрашивал у него, почему не приложил он к «Старой были» и послания, то в ответах Пушкина ясно увидел, что намеки на собратию были истинными причинами исключения этой пьесы{740}. Так вообще был осторожен Пушкин в спокойном состоянии духа!

81

   «Сплетни, комедия в трех действиях в стихах» Павла Катенина, подражание Грессетовой комедии «Le Mechant» (С.-Пб., 1821) представлена была в Петербурге 31 декабря 1820 г. Клеон Грессета переродился у П.А. Катенина в Зельского, но мы никак не могли угадать в тирадах последнего какого-либо намека на Пушкина. Следует сказать, между прочим, что выходки Зельского против современных странностей и обычаев были предтечами, а может быть, и родоначальниками сатирических вспышек Чацкого… Кто знает связь идей; которая существует в известные эпохи между писателями, тот поймет наше предположение. Мы имели, например, в руках неизданную рукописную комедию в прозе «Студент», соч. Катенина и Грибоедова. Действие в ней очень просто. Взбалмошный и упрямый Звонов{741} хочет выдать воспитанницу свою за студента, который говорит не иначе как тирадами из модных писателей. Дело кончается женитьбой молодого, умного человека на воспитаннице. Комедия осталась под спудом, по мысль ее одинакова с «Новым Стерном» князя Шаховского. Все это было только косвенным ответом «арзамасцам»

82

   падать, рушиться; заклепывать (итал.) – Ред.

83

   смешна (франц.). – Ред.

84

   Здесь не место для этого (лат.). – Ред.

85

   Настоящий стих Горация в его оде к Постуму (книга II, ода XIV) таков:
Heu heu fugaces, Postume, Postume,
Labuntur anni.

   (Увы, Постум, утекают бегущие годы.)

86

   В альманахе «Русская Талия», изд. г. Булгарина (1825), где было помещено несколько явлений 3-го действия «Андромахи» г. Катенина

87

   В том же альманахе г. Булгарина было напечатано несколько сцен из трагедии «Венцеслав», соч. Ротру, переделанной А.А. Жандром

88

   записки (франц.). – Ред.

89

   Прощай, поэт, до свиданья, но когда (итал.). – Ред.

90

   «Невский альманах» г. Аладьина, в судьба которого П.А. Катенин принимал участие{742}

91

   «Эдинбургское обозрение» (англ.). – Ред.

92

   Гвардейскому офицеру Дм. Петр. Зыкову, умершему 30 лет от роду, по указанию П.А. Катенина.
   Вот как описывает он молодого автора. «Сочинителя статьи открыл я несколько недель спустя в Дм. Петр. Зыкове. Этот умный молодой человек, страстный к учению, несмотря на военного ремесла заботы, успел ознакомиться почти со всеми древними и новыми европейскими языками, известными по изящным произведениям. Он был не только скромен, но даже стыдлив и, не доверяя еще себе, таил свои занятия от всех. Ранняя смерть на 80 году не позволила ему сотворить имя свое общеизвестным и уничтожила надежды его приятелей» Любопытно, однако ж, что Пушкин приписал «Вопросы» Катенину и при первом свидании с ним в театре сказал: «Критика твоя немножко колется, но так умна и мила, что за нее не только нельзя сердиться, но даже…» П<авел> А<лександрович> перебил его, отказываясь от незаслуженной чести, и даже устроил очную ставку с первым распускателем ложного слуха{743}, но, кажется, это не помогло. Пушкин притворился, что верит отречению, но через год писал опять из Кишинева к брату своему, остававшемуся тогда в Петербурге: «Что делает Катенин? Он ли задавал Воейкову вопросы в «Сыне отечества» прошлого года? Кто на ны?»{744}

93

   и потом над этим смеются, и это всем доставляет удовольствие (франц.). – Ред.

94

   Эпиграмма эта, вместе с другой{745}, тогда же была напечатана в «Сыне отечества», 1820, № XXXVIII. Кстати о журнальных толках. Прилагаем еще первые строки рецензии на поэму, какие находим в журнале «Невский зритель» 1820 г. (часть третья, июль). Они особенно замечательны тем, что составляют отголосок мнения даже друзей Пушкина{746}. (Известно, что в числе редакторов журнала были многие короткие приятели поэта): «Чрезвычайная легкость и плавность стихов, отменная версификация составляли бы существенное достоинство сего произведения, если бы пиитические красоты, в нем заключающиеся, не были перемешаны с низкими сравнениями, безобразным волшебством, сладострастными картинами и такими выражениями, которые оскорбляют хороший вкус».

95

   Выписываем здесь из журнала «Русский вестник» (1841, № 1-й) любопытную статью доктора Рудыковского, встретившего Пушкина в Екатеринославле.
   «Встреча с Пушкиным. (Из записок медика)
   Оставив Киев 19 мая 1820 года, я, в качестве доктора, отправился с генералом Р<аевским> на Кавказ. С ним ехали две дочери и два сына, один – полковник гвардии, другой – капитан. Едва я, по приезде в Екатеринославль, расположился после дурной дороги на отдых, ко мне, запыхавшись, вбегает младший сын генерала{747}: «Доктор! Я нашел здесь моего друга; он болен, ему нужна скорая помощь – поспешите со мною!»
   Нечего делать – пошли. Приходим в гадкую избенку, и там, на дощатом диване, сидит молодой человек – небритый, бледный и худой.
   – Вы нездоровы? – спросил я незнакомца.
   – Да, доктор, немножко пошалил, купался: кажется, простудился.
   Осмотревши тщательно больного, я нашел, что у него была лихорадка.
   На столе пред ним лежала бумага.
   – Чем вы тут занимаетесь?
   – Пишу стихи.
   «Нашел, – думал я, – и время, и место». Посоветовавши ему на ночь напиться чего-нибудь теплого, я оставил его до другого дня.
   Мы остановились в доме губернатора К<арагеорги>. Поутру гляжу – больной уж у нас: говорит, что он едет на Кавказ вместе с нами. За обедом наш гость весел и без умолку говорит с младшим Р<аевским> по-французски.
   После обеда у него озноб, жар и все признаки пароксизма.
   Пишу рецепт.
   – Доктор, дайте что-нибудь получше, – дряни в рот не возьму.
   Что будешь делать? Прописал слабую микстуру. На рецепте нужно написать кому. Спрашиваю: «Пушкин». Фамилия незнакомая, по крайней мере, мне. Лечу как самого простого смертного и на другой день закатил ему хины. Пушкин морщится. Мы поехали далее. На Дону мы обедали у атамана Денисова. Пушкин меня не послушался: покушал бланманже{748} и снова заболел.
   – Доктор, помогите!
   – Пушкин, слушайтесь!
   – Буду, буду!
   Опять микстура, опять пароксизмы и гримасы.
   – Не ходите, не ездите без шинели.
   – Жарко, мочи нет.
   – Лучше жарко, чем лихорадка.
   – Нет, лучше уж лихорадка.
   Опять сильные пароксизмы.
   – Доктор, я болен.
   – Потому что упрямы. Слушайтесь!
   – Буду, буду!
   И Пушкин выздоровел. В Горячеводск мы приехали все здоровы и веселы. По прибытии генерала в город тамошний комендант к нему явился и вскоре прислал книгу, в которую вписывались имена посетителей вод. Все читали, любопытствовали. После нужно было книгу возвратить и вместе с тем послать список свиты генерала. За исполнение этого взялся Пушкин. Я видел, как он, сидя на куче бревен на дворе, с хохотом что-то писал, но ничего и не подозревал. Книгу и список отослали к коменданту.
   На другой день, во всей форме, отправляюсь к доктору Ц…, который был при минеральных водах.
   – Вы лейб-медик? приехали с генералом (Раевским)?
   – Последнее справедливо, но я не лейб-медик.
   – Как не лейб-медик? Вы так записаны в книге коменданта; бегите к нему, из этого могут выйти дурные последствия.
   Бегу к коменданту, спрашиваю книгу, смотрю: там в свите генерала вписаны – две его дочери, два сына, лейб-медик Рудыковский и недоросль Пушкин.
   Насилу убедил я коменданта все это исправить, доказывая, что я не лейб-медик и что Пушкин не недоросль, а титулярный советник, выпущенный с этим чином из Царскосельского лицея. Генерал порядочно пожурил Пушкина за эту шутку. Пушкин немного на меня подулся, а вскоре мы расстались. Возвратясь в Киев, я прочитал «Руслана и Людмилу» и охотно простил Пушкину его шалость.
   Рудыковский»

96

   Эпилог «Руслана» вместе с добавлениями к шестой его песни напечатаны в «Сын отечества» 1820 года, № XXXVIII. Первый после имени Пушкина имел еще пометку: «26-го июня 1820. Кавказ».

97

   В тетради, с которой печатались «Стихотворения» 1826 <года> и о которой мы уже говорили, пьеса названа была просто «Черное море». Пушкин зачеркнул заглавие и написал вместо него «Подражание Байрону»

98

   Путешествие по Тавриде в 1820 г., соч. Муравьева-Апостола. 1823 г. СПб.

99

   Иван Матвеевич Муравьев

100

   нищего (итал.), – Ред.

101

   Материалы наши для биографии Пушкина были уже окончательно составлены, когда мы получили это письмо Пушкина вполне. Из него оказывается, что оно писано было к Льву Сергеевичу Пушкину из Кишинева, от 24 сентября 1820 года. Так как вместе с тем оно содержит автобиографическое подтверждение всего сказанного нами о пребывании поэта на Кавказе и в Крыму, то и прилагаем его целиком:
   «Милый брат, я виноват перед твоею дружбою. Постараюсь загладить вину мою длинным письмом и подробными рассказами. Начинаю с яиц Леды. Приехав в Екатеринославль, я соскучился, поехал покататься по Днепру, выкупался и схватил горячку, по моему обыкновению. Генерал Раевский, который ехал на Кавказ с сыном и двумя дочерьми, нашел меня в жидовской хате, в бреду, без лекаря, за кружкою оледенелого лимонада. Сын его (ты знаешь нашу тесную связь и важные услуги, для меня вечно незабвенные), сын его предложил мне путешествие к кавказским водам; лекарь, который с ним ехал, обещал меня в дороге не уморить; Инзов благословил меня на счастливый путь; я лег в коляску больной, чрез неделю вылечился. Два месяца жил я на Кавказе; воды были мне очень нужны и чрезвычайно помогли, особенно серные горячие; впрочем, купался в теплых кислосерных, в железных и в кислых холодных. Все эти целебные ключи находятся не в далеком расстоянии друг от друга, в последних отраслях Кавказских гор. Жалею, мой друг, что ты со мною вместе не видал великолепную цепь этих гор, ледяные их вершины, которые издали, на ясной заре кажутся странными облаками, разноцветными и неподвижными; жалею, что не всходил со мною на острый верх пятихолмного Бешту, Машука, Железной горы, Каменной и Змеиной. Кавказский край, знойная граница Азии, любопытен во всех отношениях. Дикие черкесы напуганы, древняя дерзость их исчезает; дороги становятся час от часу безопаснее, многочисленные конвои излишними. Должно надеяться, что эта завоеванная страна, до сих пор не приносившая никакой пользы России, скоро сблизит нас с персианами безопасною торговлею. Видел я берега Кубани и сторожевые станицы; любовался нашими казаками. За нами тащилась заряженная пушка с зажженным фитилем. Хотя черкесы нынче довольно смирны, но нельзя на них положиться; в надежде большого выкупа они готовы напасть на известного русского генерала… Ты понимаешь, как эта тень опасности нравится мечтательному воображению. Когда-нибудь прочту тебе мои замечания об черноморских и донских казаках; теперь тебе не скажу об них ни слова. С полуострова Тамани, древнего Тмутараканского княжества открылись мне берега Крыма. Морем приехали мы в Керчь. Здесь увижу развалины Митридатова гроба, здесь увижу я следы Пантикапеи, думал я. На ближней горе, посреди кладбища, увидел я груду камней, утесов, грубо высеченных, заметил несколько ступеней, дела рук человеческих. Гроб ли это, древние ли основания башни – не знаю. За несколько верст остановились мы на Золотом холме. Ряды камней, ров, почти сравнившийся с землею, – вот все, что осталось от города Пантикапеи. Нет сомнения, что много драгоценного скрывается под землею, насыпанной веками. Какой-то француз приехал для разысканий, но ему недостает ни денег, ни сведений. Из Керчи приехали мы в Кефу, остановились у Вроневского, человека почетного по непорочной службе и по бедности. Он, подобно старику Виргилию, разводит сад на берегу моря, недалеко от города: виноград и миндаль составляют его доход. Он имеет большие сведения о Крыме, стране важной и запущенной. Отсюда отправились мы морем, мимо полуденных берегов Тавриды, в Юрзуф, где находилось семейство Раевского. Ночью на корабле написал я элегию, которую тебе присылаю{749}; отошли ее к Гречу без подписи. Корабль плыл перед горами, покрытыми тополями, виноградом, лаврами и кипарисом; везде мелькали татарские селения; он остановился в виду Юрзуфа; там прожил я три недели, мой друг. Счастливейшие минуты жизни моей провел я посреди семейства почтенного Раевского. Я в нем любил человека с ясным умом, с простой, прекрасной душою, снисходительного, попечительного друга, всегда милого, ласкового хозяина. Свидетель екатерининского века, памятник 12-го года, человек без предрассудков, с сильным характером и чувствительный, он невольно привяжет к себе всякого, кто только достоин понимать и ценить его высокие качества. Старший сын его будет более нежели известен{750}. Все его дочери – прелесть; старшая – женщина необыкновенная{751}. Суди, был ли я счастлив: свободная, беспечная жизнь, которую я так люблю и которой никогда не наслаждался, счастливое полуденное небо, прелестный край, природа, удовлетворяющая воображение, горы, сады, море! Друг мой, любимая моя надежда – увидеть опять полуденный берег и семейство Раевского. Будешь ли ты со мной? Скоро ли соединимся? Теперь я один в пустынной для меня Молдавии. По крайней мере, пиши ко мне. Благодарю тебя за стихи, более благодарил бы за прозу. Ради бога, почитай поэзию доброй, умной старушкою, к которой можно иногда зайти, чтобы забыть на минуту сплетни, газеты и хлопоты жизни, повеселиться ее милым болтанием и сказками, но влюбиться в нее – безрассудно…
   Прости, мой друг, обнимаю тебя. Уведомь меня об наших; все ли они еще в деревне. Мне деньги нужны, нужны! Прости. Обними же за меня К<юхельбекера> и Дельвига. Видишь ли ты иногда молодого Молчанова? Пиши же мне обо всей братии».
   Элегия, написанная Пушкиным на корабле, есть, по всем вероятиям, стихотворение «Погасло дневное светило…», о котором уже упоминали

102

   «Руслан и Людмила» тоже не принесли автору почти ничего, но второе издание двух первых поэм его уже куплено Смирдиным за 7 тысяч рублей ассигнациями. Кстати будет сообщить здесь анекдот о Н.И. Гнедиче, который был одним из первых и самых жарких поклонников зарождающейся славы Пушкина. По прочтении стихов «Бахчисарайского фонтана»
Твои пленительные очи
Яснее дня, чернее ночи

   будущий переводчик «Илиады», один глаз которого, как известно, был поражен давней болезнию, говорил шутя, что готов за них отдать и последнее свое око

103

   См. Вольтера: «Histoire des voyages de Scarmentado». («История путешествий Скарментадо» (франц.). – Ред.)

104

   Спешим сказать, что со всеми этими стихотворениями не имеет ничего общего одно стихотворение Пушкина, где тоже говорится о юге Европы, об Италии, и всем ее чудесам противопоставляется вдохновенный образ женщины, любующейся ими. Стихотворение это, начинающееся стихами «Кто знает край, где небо блещет…», написано в 1827 году, а сделалось известно только в 1838-м, уже после смерти автора. В рукописи оно носит двойной эпиграф, в следующем виде: сперва написано Пушкиным «Kennst du das Land…» «Vilh. Meist.»{752} («Ты знаешь ли тот край…» «Вильгельм Мейстер» (нем.). – Ред.), вслед за тем прибавлено
«По клюкву, по клюкву,
По ягоду, по клюкву…»

   Эпиграф, кажется, объясняется известным в свое время анекдотом: одна молодая русская путешественница после долгого пребывания за границей сказала, что по возвращении на родину весьма обрадовалась клюкве. Пушкин намеревался выразить в стихотворении каприз красавицы, но отделал только поэтическую часть пьесы, соответствующую эпиграфу из «В<ильгельма> Мейстера», и не приступил даже ко второй ее половине… Пародия, мы увидим, не была в его таланте и часто принимала у него серьезные, вдохновенные звуки, ей несвойственные.

105

   Продолжение этой выдержки из письма от 3 декабря 1825{753} тоже прилагаем здесь: «Кстати: кто писал о горцах в «Пчеле»? Какая поэзия! Я<кубович> ли, герой моего воображения?{754} Когда я вру с женщинами, я их уверяю, что я с ним был на Кавказе, простреливал Грибоедова, хоронил Шереметьева{755}. В нем много, в самом деле, романтизма. Жаль, что я с ним не встретился в Кабарде – поэма моя была бы еще лучше. Важная вещь! Я написал трагедию{756} и ею очень доволен, но страшно в свет выдать: робкий вкус наш не стерпит истинного романтизма. Под романтизмом у нас разумеют Ламартина. Сколько я ни читал о романтизме – все не то». Последние слова Пушкина мм объясняем далее в наших материалах

106

   Так, брат поэта рассказывает в своей записке, что однажды, оскорбясь замечанием одной женщины, он потребовал отчета у мужа ее и на нем выместил обиду. Много и других анекдотов от этой эпохи можно было бы собрать. Раз, заметив привычку одной дамы сбрасывать с ног башмаки за столом, он осторожно похитил их и привел в большое замешательство красивую владелицу их, которая выпуталась из дела однако ж с великим присутствием духа, и проч., и проч.

107

   Может быть, на это письмо Пушкин отвечал стихами, первый оригинал которых, весьма несовершенный, разумеется, остался в его бумагах:
Ты прав, мой друг, – напрасно я презрел
           Дары природы благосклонной;
Я знал досуг, беспечных муз удел,
           И наслажденье ленью сонной.

   * * *
Я дружбу знал и жизни молодой
           Ей отдал ветреные годы,
Я верил ей за чашей круговой
           В часы веселий и свободы.

   * * *
Младых бесед оставя блеск и шум,
           Я знал и труд и вдохновенье,
И сладостно мне было жарких дум
           Уединенное волненье!

   * * *
Но все пропало!.. резвый нрав…
           Душа час от часу немеет.
В ней чувства нет. Так легкий лист дубрав
           В ключах кавказских каменеет{757}.

   Пьеса еще продолжается у Пушкина, но разбор становится невозможен.
   Замечательно, что последнее четверостишие попало в «Альбом Онегина»{758}.

108

   Так, например, в одной современной думе Олегов щит имеет герб России{759}. Пушкин заметил несообразность и писал: «Древний герб, св. Георгий, не мог находиться на щите язычника Олега. Новейший, двуглавый орел, есть герб византийский и принят у нас во времена Иоанна III, не прежде. Летопись просто говорит: «тоже повеси щит свой на вратех на показание победы»{760}. Он вообще отзывался об исторических стихотворениях той эпохи довольно строго: «Вообще все слабы изобретением и изложением. Все на один покрой (loci topic!) (общие места (лат.). – Ред.): описание места действия, речь героя и нравоучение. Национального русского нет в них ничего, кроме имен…{761} «Милый мой, – пишет Пушкин к брату из Кишинева по поводу тех же стихотворений, – у вас пишут, что «луч денницы проникал в полдень в темницу Хмельницкого». Это не Х<востов> написал – вот что меня огорчило. Что делает Дельвиг? Чего он смотрит?»{762} Через несколько времени Пушкин возвращается еще на свои заметки в новом письме к брату: «Душа моя, – говорит он, – как перевесть по-русски bevues (оплошности, промахи (франц.). – Ред.)? Должно бы издавать у нас журнал «Revue des bévues» («Обозрение промахов» (франц.). – Ред.). Мы поместили бы там выписки из критик В<оейко>ва, полудневную денницу, герб российский на вратах византийских (во время Олега герба русского не было: двуглавый орел есть герб византийский и означает разделение империи на восточную и западную…). Поверишь, мой милый, что нельзя прочесть ни одной статьи ваших журналов, чтоб не найти с десяток этих bévues. Поговори об этом с нашими, да похлопочи о книгах…»{763} В другой раз он останавливается на стихотворении «Олимпийские игры», напечатанном в «Мнемозине» (1826, т. IV), и снова пишет к брату: «Читал стихи и прозы К<юхельбекера> – что за чудак! Только в его голову могла войти мысль воспевать Грецию, великолепную Грецию, Грецию, где все дышит мифологией и героизмом – славянорусскими стихами… Что бы сказал Гомер и Пиндар? Но что говорят Дельвиг и Баратынский?»{764} Мы видим, что близкое знакомство не мешало Пушкину замечать погрешности приятелей, но он не всегда их высказывал начисто.

109

   Можно заметить последний отголосок идеи, породившей «Демона» в стихотворении, принадлежащем к 1827 г. «Ангел» («В дверях эдема ангел нежный…»); но здесь уже представление смягчается под действием жизни и, может быть, личного опыта. Кстати, прилагаем письмо Пушкина из Одессы к Дельвигу{765}, замечательное, между прочим, и тем, что тут впервые упоминает он о «Ев. Онегине»: «Мой Дельвиг, я получил все твои письма и отвечал почти на все. Вчера повеяло мне жизнью лицейского – слава и благодарение за то тебе и моему П<ущину>! Вам скучно, нам скучно: сказать ли вам сказку про белого быка? Душа моя, ты слишком мало пишешь, по крайней мере, слишком мало печатаешь. Впрочем, я живу по-азиатски, не читая ваших журналов. На днях попались мне твои прелестные сонеты, прочел их с жадностью, восхищением и благодарностию за вдохновенное воспоминание дружбы нашей. Разделяю твои надежды на Языкова и давнюю любовь к непорочной музе Баратынского{766}. Жду и не дождусь ваших стихов, только их получу, заколю агнца и украшу цветами свой шалаш, хоть Б<ируков> находит это слишком сладострастным… Ты просишь «Бахчисарайского фонтана». Он на днях отослан Вяземскому: это бессвязные отрывки, за которые ты меня пожуришь и все-таки похвалишь. Пишу теперь новую поэму, в которой забалтываюсь донельзя{767}. Б<ируков> ее не увидит за то, что он фи – дитя, блажное дитя. Бог знает, когда и мы прочтем ее вместе. Скучно, моя радость. Если б хоть брат Лев прискакал ко мне в Одессу. Где он? Что он? Ничего не знаю… Правда ли, что к вам едет Россини и италианская опера? Боже мой! Умру с тоски и зависти. 16-го ноября. Вели прислать мне немецкого «Пленника»{768}

110

Oh felice que mai non pose il piede
Fuori della natia sua dolce terra;
Egli il cor non lasciò fitto in oggetti,
Che di più riveder non ha speranza, etc.

   «О, счастлив, кто никогда не переступал за границу священной земли собственного отечества: сердце его не привязано к предметам, которых нет ему надежды увидеть снова».
   Отец поэта, Сергей Львович Пушкин, замечает, что вместе с итальянским языком сын его учился и по-испански{769}

111

   «Верни мне мою молодость…» (нем.). – Ред.

112

   «Стихотворение «К морю» напечатано было впервые в альманахе «Мнемозина» (1824 г., Москва, часть IV) и сопровождалось любопытным примечанием издателей. При стихе «Мир опустел», который в альманахе не имел окончания, сделана выноска: «В сем месте автор поставил три с половиною строки точек. Издателям сие стихотворение доставлено кн. П, А. Вяземским и здесь отпечатано точно в том виде, в каком оно вышло из-под пера самого Пушкина. Некоторые списки оного, ходящие по городу, искажены нелепыми прибавлениями. Изд.». Видно, что и эта пьеса не избегла участи многих других стихотворений поэта{770}. Между прочим, она вошла в состав изданий 1826 г. и 1829 г. с некоторыми изменениями, несмотря на то, что в альманахе печаталась с пушкинского подлинника. (См. примечания наши к стихотворению.) Кстати скажем, что в том же альманахе-журнале «Мнемозина», только в III части (1824 г.), помещено было и стихотворение «Демон», но с такими ошибками, что Пушкин перепечатал его в «Северных цветах» и писал к брату из деревни: «Не стыдно ли К<юхле> напечатать ошибочно моего «Демона»! Моего «Демона»!.. Не давать ему за то ни «Моря», ни капли стихов от меня…»{771} Однако же «Море» было дано: поэт, видно, умилостивился над приятелем

113

   С чернового письма к Н.И. Гнедичу, оставшегося в бумагах Пушкина.{772}

114

   нечто добавочное (франц.). – Ред.

115

   Есть еще и третья заметка Пушкина о «Кавказском пленнике» в письме его к брату из Кишинева от 6 октября 1823 года{773}. «Скажи мне, милый мой, шумит ли мой «Пленник»? Надеюсь, что критики не оставят в покое характера Пленника: он для них создан. Душа моя! я журналов не получаю; – так потрудись, напиши их толки, не ради исправления моего, но ради смирения кичливости моей…»

116

   Фонтаном слез (франц.). – Ред.

117

К нежным законам стиха я приноровлял звуки
Ее милых и бесхитростных уст (франц.). – Ред.

118

   Последние строки Пушкина извлечены из журнала Ф.В. Булгарина «Литературные листки» (1824, № IV), где они помещены были в объявлении о скором выходе поэмы{774}. Они составляли часть большого письма Пушкина к одному из своих друзей, которое здесь приводим вполне{775}.
   Письмо было получено в Петербурге вскоре после выхода альманаха «Полярная звезда» <на> 1824 <г.> и содержит еще беглую оценку произведений, там напечатанных, именно повести «Замок Нейгаузен», статьи Корниловича «Об увеселениях русского двора при Петре 1-м», статьи «Об удовольствиях на море», арабской сказки г. Сенковского «Витязь буланого коня», мадригала Родзянки «К милой», где были стихи
Вчера, сегодня, беспрестанно
Люблю – и мыслю о тебе… —

   и наконец стихотворения Плетнева «Родина». В этом же письме есть в конце намек о новой поэме Пушкина, именно о «Ев. Онегине».
   «Ты не получил, видно, письма моего. Не стану повторять то, чего довольно и на один раз. О твоей повести в «Полярной звезде» скажу, что она не в пример лучше (т. е. занимательнее) тех, которые были напечатаны в прошлом годе, et c'est beaucoup dire (и это много значит (франц.). – Ред.){776}. Корнилович славный малый и много обещает, но зачем пишет он «для снисходительного внимания», «милостивый государь NN», и ожидает «одобрительной улыбки прекрасного пола» для продолжения любопытных своих трудов? Все это старо, ненужно и слишком пахнет шаликовскою невинностию{777}. Булгарин говорит, что Н. Б<естужев> отличается новостию мыслей, можно бы с бо́льшим уважением употреблять слово «мысли»{778}. Арабская сказка – прелесть. Между поэтами не вижу Гнедича, – это досадно; нет и Языкова – его жаль. «Вчера люблю и мыслю» поместят со временем в грамматику для примера бессмыслицы. Плетнева «Родина» хороша. Баратынский – чудо, мои пьесы плохи{779}. Радуюсь, что мой «Фонтан» шумит. Недостаток плана не моя вина. Я суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины:
Aux douces lois des vers je pliais les accents
De sa bouche aimable et naive.

   Впрочем, я писал его единственно для себя, а печатаю потому, что деньги нужны.
   Третий пункт и самый нужный с эпиграфом «без церемонии». Ты требуешь от меня десятка пьес, как будто у меня их сотни. Едва ли наберу их и пяток, да и то не забудь моих отношений с <цензурой>». Даром у тебя брать денег не стану; к тому же я обещал К<юхельбекеру>, которому верно мои стихи нужнее, нежели тебе. Об моей поэме нечего и думать. Если когда-нибудь она будет напечатана, то верно не в Москве и не в Петербурге. Прощай, поклон Р<ылееву>, обними Дельвига, брата и братью».
   Кстати сказать, чувствительные строки, как называл Пушкин отрывок из этого письма, напечатанный в «Литературных листках», так же точно огорчил Пушкина, при виде их в печати, как прежде опубликование трех стихов в элегии «Редеет облаков летучая гряда…». «Вообрази мое отчаяние, – писал он по этому поводу, – когда увидел их напечатанными, – журнал может попасть в ее руки. Что ж она подумает, видя, с какой охотой я беседую об ней с одним из петербургских моих приятелей… Признаюсь, одной мыслию этой женщины дорожу я более, чем мнениями всех журналов…»{780} В первое время он готов был требовать объяснения, но вскоре предал забвению всю эту нескромность журналистики и даже прибавлял в письме к брату из Одессы от 13-го июня 1824 года, чтоб он оставил все дело без внимания, из уважения к самому себе

119

   «Кавказский пленник», появившийся в 1822 году, издавался потом 4 раза: в 1824, 28, 36 гг. и в полном посмертном собрании сочинений в 1838 г. «Бахчисарайский фонтан» имел тоже 4 издания кроме первого, именно: в 1827, 30, 35 гг. и в полном посмертном собрании. В 1824 году появился, между прочим, немецкий перевод «Кавказского пленника», к которому, для сличения, приложен был весь русский подлинник целиком. Библиографы (см. «Роспись книгам из библиотеки Смирдина»){781} считают этот перевод новым изданием «Кавказского пленника», хотя настоящего издания его от автора в 1824 году и не было. Нет сомнения, что немецкий перевод с его «приложениями» сделал невозможным всякую попытку такого рода. Пушкин был огорчен, жаловался на нарушение авторских прав своих и переписывался об этом с друзьями в весьма сердитом расположении духа. Настоящее 2-е издание поэмы напечатано только в 1828 г.

120

   В первом издании поэмы стих «Твоих язвительных лобзаний…» был заменен стихом «Твоих пронзительных лобзаний…»

121

   В самом заглавии статьи, написанной вообще очень остроумно, заключался колкий намек. Чтобы понять его, надо вспомнить о многочисленных псевдонимах во вкусе Жуи, появлявшихся тогда беспрестанно в журналах. Критики большею частью скрывались под фирмами «жителей Бутырской слободы», «Тентелевой деревни», «Галерной гавани», «Лужницких старцев» и проч. Страницы повременных изданий испещрены именами Вередиковых, Ферулиных, Аристотелидовых и проч. Это был век псевдонимов, никого, впрочем, не скрывавших

122

   местном колорите (франц.). – Ред.

123

   Кстати сказать, что смелость произвольных, хотя иногда и блестящих положений была тогда в моде, как убедится всякий, кто проследит за лучшими обозрениями литературы, писанными в ту эпоху, и за возбужденной ими полемикой. Мы представили один довольно резкий образчик ее в мнении «Вестника Европы» о «Руслане и Людмиле». Из того же журнала выбираем и другой. В 1823 году «Черная шаль» Пушкина, первоначально названная им «Молдавскою песнью», положена была на музыку и, под именем кантаты, исполнялась в московском театре. Журнал, отдавая отчет о новом произведении, сильно упрекал композитора (г-на Верстовского) за то, что он расточил так много музыкального таланта на темное злодеяние каких-то неизвестных людей, молдаван, армян. «Достойно ли это того, – спрашивает критик, – чтобы искусный композитор изыскивал средства потрясать сердца слушателей», и что он будет делать, когда представится ему изображение «исторических и мифологических лиц, занимательных для каждого?» («Вестник Евр<опы>», 1823, № I){782}. Критик смешал важность исторического лица с важностью лица в поэтическом отношении, но этому мнению суждено было возрождаться еще не раз по поводу различных произведений Пушкина

124

   В журнале «Мнемозина» 1824 года, например, была статья, на которую Пушкин писал свои заметки, как увидим после, и о которой упомянул даже в IV главе своего «Онегина»:
Но тише! слышишь? Критик строгий
Повелевает сбросить нам
Элегии венок убогий, и проч.

   Статья называлась «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие». Сочинитель ее принадлежал к романтикам И осуждал элегии вообще и элегии Пушкина в особенности как мелочной род поэзии, не выдерживающий сравнения с парением оды{783}.Мерилом художнического достоинства обоих родов он взял восторг и пришел к заключению, что в оде заключается гораздо более поэзии, чем в элегии.
   К тому же разряду запутанных мыслей об искусстве принадлежит и та, о которой упоминает в 1825 г. Пушкин в письме к брату из деревни: «У вас ересь. Говорят, что в стихах – стихи не главное. Что же главное? Проза? Должно заранее истребить это гонением, кольями, песнями на голос: «Один сижу я во компании…» И тому подоб. …»{784} О Жуковском тогда же замечает Пушкин в письме к тому же лицу: «Письмо Жуковского наконец я разобрал. Что за прелесть… его небесная душа. Он святой, хотя родился романтиком, и не греком, а человеком, да каким еще!»{785}

125

   Полагаете вы отыскать следы его шагов (франц.). – Ред.

126

   надменный, гордый Ипполит, даже несколько дикий (франц.). – Ред.

127

   Столь черной ложью и т. д. (франц.). – Ред.

128

   Где были бы вы сами и т. д. (франц.). – Ред.

129

   Кроме разобранных нами произведений, к эпохе бессарабско-одесской жизни Пушкина принадлежит еще план поэмы «Вадим» – вскоре уничтоженной, но из которой известны два отрывка: «Сон» (отрывок из новгородской повести «Вадим») и «Два путника»{786}. В дополнение к картине литературной деятельности Пушкина прилагаем еще числовые пометки, сохранившиеся в тетрадях его на поэмах. Первая глава «Онегина» кончена 23 октября 1823 года, в Одессе{787}; вторая – 8 декабря того же года и там же; третья начата в Одессе же, 8 февраля 1824 года. В сентябре 1824 года Пушкин находился в Михайловском, и в следующем месяце «Цыганы», еще начатые в Одессе, получили окончательную отделку, которая уже совпадает с первыми сценами «Бориса Годунова».

Комментарии

1

   Сведения о месте рождения Пушкина впоследствии неоднократно уточнялись. Согласно новейшим архивным разысканиям, поэт родился в доме И.В. Скворцова на Малой Почтовой улице, угол Госпитального переулка (см.: Романюк С. Где родился Пушкин? – Моск. правда, 1980, 14 сентября).

2

   В современных изданиях печатаются под названием «Начало автобиографии».

3

   Выделяя в набросках автобиографии имя Григория Гавриловича Пушкина, поэт, однако, имел в виду его отца Гаврилу Григорьевича – воеводу, думного дворянина, сторонника Лжедмитрия – изображенного также в трагедии «Борис Годунов» (см.: Пушкин. Полн. собр. соч. Т. VII. Драматические произведения. Коммент. Г.О. Винокура. (Л.), Изд-во АН СССР, (1935), с. 464).

4

   Свадьба родителей поэта действительно состоялась в Петербурге в 1796 году. Ольга Сергеевна Пушкина-Павлищева родилась 20 декабря 1797 года.

5

   Иван Абрамович Ганнибал скончался 12 октября 1801 года.

6

   Кобрино было продано в 1800 году, Захарово куплено в 1804 году.

7

   Цитируемое ниже письмо датируется 6 марта 1827 года.

8

   Стихотворение «Няне» («Подруга дней моих суровых…») относится к 1826 году и, таким образом, не является в точном смысле ответом на приведенное выше письмо.

9

   Николай Пушкин родился 26 марта 1801 года.

10

   Ср.: Шевырев С.П. Рассказы о Пушкине. – В кн.: П. в восп., т. 2, с. 38.

11

   Анненков цитирует пушкинское «Послание к Юдину» (1815).

12

   Посещение Пушкиным Захарова относится к июлю 1830 года (см.: Лернер, с. 215).

13

   То есть в чине статского советника.

14

   Эти сведения неточны: повар В.Л. Пушкина торговцем не стал, умер не ранее 1838 года (см.: ЛН, т. 58, с. 350).

15

   С.Л. Пушкин познакомился с Шимановской в Варшаве, где служил в 1814 году; в 1827–1831 годах знаменитая пианистка вместе с дочерьми проживала в России, к этому времени и относится ее знакомство с А.С. Пушкиным.

16

   В.Л. Пушкин отправился в заграничное путешествие в конце апреля 1803 года и в течение 1803–1804 годов посетил Германию, Францию и Англию. В начале 1803 года написана и шутливая поэма И.И. Дмитриева, опубликованная позднее: «Путешествие NN в Париж и Лондон. Писанное за три дня до путешествия» (М., 1808; отпечатано тиражом 50 экз.).

17

   В.Л. Пушкин – автор широко известной юмористической поэмы «Опасный сосед» (1811).

18

   У Дмитриева «в Лицее» – одном из только что появившихся тогда во Франции средних учебных заведений классического типа. Далее в приведенном отрывке «Путешествия» упоминаются модные имена тогдашнего Парижа, новинки парижской жизни.

19

   Пантеон – место погребения выдающихся деятелей Франции, был открыт в 1802 году.

20

   Отряд телохранителей Наполеона, привезенный им во Францию из Египта.

21

   «Дух Массильйона, епископа Клермонского, или Мысли, избранные из его творений о различных предметах нравственности и благочестия».

22

   Речь идет о сестре А.С. Пушкина О.С. Пушкиной-Павлищевой.

23

   Имеются в виду «Сравнительные жизнеописания» Плутарха во французском переводе Амио (издание 1783–1787 или 1801–1806) и французский прозаический перевод «Илиады» и «Одиссеи» (издание 1780–1785 и 1787–1788).

24

   См. «Биографическое известие об А.С. Пушкине» Л.С. Пушкина (П. в восп., т. 1, с. 58).

25

   Анненков имеет в виду Мольера.

26

   «Генриада» (1723–1728) – эпическая поэма Вольтера, прославляющая короля Генриха IV; в сознании русских читателей XVIII века – центральное произведение писателя.

27

   См.: Макаров М.Н. Александр Сергеевич Пушкин в детстве. (Из записок о моем знакомстве). – С, 1843, т. 29, с. 375) (тоже: П. в восп., т. 1, с. 55).

28

   Такое чтение было в ту эпоху приметой высокой речи.

29

   О чтении стихов на лицейском экзамене Пушкин пишет во фрагменте «Державин» своих воспоминаний, а также во второй строфе VIII главы «Евгения Онегина».

30

   В Благородном пансионе при Царскосельском лицее воспитывались, в частности, Л.С. Пушкин и П.В. Нащокин (см.: П. в восп., т. 2, с. 184).

31

   Из стихотворения «В альбаум» (напечатано в 1820 году). По свидетельству П.А. Плетнева (не вполне, впрочем, достоверному), эти стихи были написаны на другой день после выхода из лицея (см.: Переписка Я.К. Грота с П.А. Плетневым, т. I. СПб., 1896, с. 538).

32

   См. «Воспоминания о детстве Пушкина» С.Д. Комовского, написанные специально для Анненкова (П. в восп., т. 1, с. 67).

33

   См.: Гаевский В. Дельвиг. Статья первая. – С, 1853, февраль, отд. III, с. 72. Ср. также в неоконченной лицейской поэме Пушкина «Бова» (1814): «разбирал я немца Клопштока // И не мог понять премудрого!»

34

   См. записку Комовского и примечания к ней М.Л. Яковлева (П. в восп., т. 1, с. 66).

35

   Речь идет о литературных играх в доме лицейского преподавателя музыки Теппер де Фергюссона. Приведенные куплеты написаны, вероятно, во 2-й половине 1816 – 1-й половине 1817 года.

36

   Ср. с «Воспоминаниями» Комовского (П. в восп., т. 1, с. 68). Не следует, однако, преувеличивать реального или возможного влияния на Пушкина архаиста и педанта Кошанского. Об ироническом отношении, установившемся к Кошанскому среди лицеистов, говорит, в частности, адресованное ему стихотворение Пушкина «Моему Аристарху» (1815).

37

   Точнее – «Юные пловцы». О лицейских журналах и сборниках см.: Томашевский, с. 705–718.

38

   Ср. с набросками неоконченной статьи Пушкина «Дельвиг» (не позднее 1834 года).

39

   Этим источником была «старинная повесть в двух балладах» В.А. Жуковского «Двенадцать спящих дев» (1810–1817; первая часть опубликована в 1811-м, полное издание – в 1817 году).

40

   Речь идет о так называемой «программе автобиографии» (иначе – «первой программе записок»), предположительно датируемой 1830 годом.

41

   Сад в Москве, около дома кн. Н.Б. Юсупова, место прогулок маленького Пушкина.

42

   На официальном открытии лицея 19 октября 1811 года А.П. Кунидын произнес речь, имевшую большой успех.

43

   Вероятно, следует читать «Чачков».

44

   Согласно признанию самого Пушкина, записки, над которыми поэт работал в 1821 году, были уничтожены им после подавления восстания декабристов (см. «Начало автобиографии»). Вероятно, это произошло в апреле – августе 1826 года (см.: Левкович Я.Л. Когда Пушкин уничтожил свои записки? – Временник, 1979. Л., 1982, с. 102–106). Видимо, в то же время Пушкиным были уничтожены и его записи лицейских лет.

45

   См.: «Table-talk» (1830-e гг.).

46

   У Пушкина «28 ноября».

47

   «Венчанье» драматурга А.А. Шаховского происходило в доме А.П. Буниной 24 сентября 1815 года – на следующий день после первого представления пьесы Шаховского «Урок кокеткам, или Липецкие воды», осмеивающей Жуковского. Появление этого произведения было воспринято окружением Жуковского как открытый вызов и стало поводом для создания литературного общества «Арзамас».

48

   Видимо, имеется в виду лицейский товарищ Пушкина Семей Семенович Исаков (1798–1831).

49

   Вероятно, речь идет о книге Антуана Кондорсе (1787).

50

   Несохранившуюся комедию «Философ».

51

   Философский роман Пушкина «Фатам, или Разум человеческий» не сохранился. (См. о нем: Томашевский, с. 35–38.)

52

   См.: Пушкин С.Л. Замечания на так называемую биографию Александра Сергеевича Пушкина, помещенную в «Портретной и биографической галерее». – 03, 1841, т. XV, с. III (приложение).

53

   Записанные Пушкиным куплеты (так называемые «национальные песни» лицеистов) являются продуктом коллективного творчества воспитанников лицея.

54

   Цитата из стихотворения В.А. Жуковского «Певец» («В тени дерев, под чистыми водами…», 1811).

55

   Запись в лицейском дневнике (29 ноября 1815 г.).

56

   «Сон» («К сну») – лицейская редакция стихотворения «К Морфею».

57

   Стихотворение «К Наташе» (1814 или 1815) обращено к горничной фрейлины В.М. Волконской; стихотворение «К молодой актрисе» (1815) – к крепостной актрисе домашнего театра графа В.В. Толстого.

58

   Запись от 17 декабря 1815 года.

59

   Стихотворение «К сестре» («Ты хочешь, друг бесценный…»), как и перечисленные далее, относится к 1814 году. Первые же из дошедших до нас лицейских произведений Пушкина – стихотворения «К Наталье», «Несчастие Клита» и неоконченная поэма «Монах» (датируются 1813 годом); при жизни Пушкина эти сочинения (см. рукопись) опубликованы не были.

60

   Имеется в виду стихотворение «Пирующие студенты».

61

   Первоначальное название стихотворения «Александру» («Утихла брань племен; в пределах отдаленных…»), написанного Пушкиным по заказу начальства.

62

   Год написания этого, а также ряда перечисленных ниже стихотворений Пушкина точно не известен.

63

   Среди лицейских стихотворений Пушкина два носят название «Разлука». В данном случае имеется в виду «В последний час, в сени уединенья…»

64

   Стихотворение «В.Л. Пушкину» («Что восхитительней, живей…») было впервые опубликовано в альманахе «Полярная звезда» на 1824 год.

65

   Это раннее стихотворение было напечатано Б. Федоровым (вероятно, без ведома Пушкина) в неполном и неточном виде.

66

   Измененная цитата из статьи «Опровержение на критики» (1830).

67

   Из статьи «Опровержение на критики».

68

   Из стихотворения «Наперсница волшебной старины…» (1822).

69

   Неоконченная лицейская поэма (1814), написанная под влиянием сказки в стихах «Илья Муромец» Н.М. Карамзина, поэмы А.Н. Радищева «Бова», «Орлеанской девственницы» Вольтера и других произведений. К сюжету сказки о Бове-королевиче Пушкин возвращался и позднее (1822).

70

   В.А. Жуковский, автор баллады «Людмила» (1808).

71

   Речь идет о записи, сделанной Пушкиным 30 декабря 1828 года в альбоме поэта и прозаика, литературного критика Н.Д. Иванчина-Писарева (1790–1849) (см.: Иванчин-Писарев Н.Д. Альбомные памяти. I. Уважение Пушкина к стихам Батюшкова. – Мс, 1842, ч. 2, № 3, с. 147).

72

   Музыку на пушкинские слова написали лицеисты Яковлев и Корсаков, сочиненный таким образом романс был очень популярен в Царском Селе в 1815–1817 годах.

73

   С.Д. Комовский (см.: П. в восп., т. 1, с. 66–67, 69).

74

   «Елисей» – ироикомическая поэма В. Майкова «Елисей, или Раздраженный Вакх» (1771).

75

   Имеются в виду только мужчины.

76

   См.: П. в восп., т. 1, с. 184, 187.

77

   Пародия Пушкина датируется 1818 годом.

78

   Измененная цитата из письма к А.А. Бестужеву от 30 ноября 1825 года («Ты – да, кажется, Вяземский – одни из наших литераторов – учатся; все прочие – разучаются»).

79

   Кифера – одно из наименований богини любви и красоты Афродиты в Древней Греции.

80

   Портик – крытая галерея, место бесед античных философов с учениками.

81

   Речь идет о памфлете Д.Н. Блудова «Видение в какой-то ограде, изданное обществом ученых людей», направленном против Шаховского и его сторонников. Содержание памфлета подало мысль об учреждении литературного общества «безвестных любителей словесности» «Арзамас» (1815–1818), объединившего В.А. Жуковского, П.А. Вяземского, Д.В. Давыдова, Д.Н. Блудова, В.Л. Пушкина, А.И. Тургенева и других.

82

   Под видом тучного человека, остановившегося в арзамасском трактире, был изображен А.А. Шаховской.

83

   Он состоялся 14 октября 1815 года по инициативе С.С. Уварова (см.: Арзамас и арзамасские протоколы. Л., 1933, с. 38–39).

84

   Участником литературных схваток «Арзамаса» Пушкин ощущает себя уже в лицейские годы. Формально поэт был принят в общество по выходе из лицея; заседание, на котором Пушкин выступил с речью в стихах «Венец желаниям! Итак, я вижу вас…», состоялось в сентябре – октябре 1817 года. До нас дошли лишь отрывки этой речи, сохранившиеся в памяти слушателей.

85

   Точнее, следует говорить не об «Арзамасе» как таковом (общество прекратило свое существование в 1818 году), а о деятельности писателей-арзамасцев.

86

   Речь идет о предисловии Вяземского к первому изданию «Бахчисарайского фонтана», написанном по просьбе Пушкина, – программной статье «Разговор между Издателем и Классиком с Выборгской стороны или Васильевского острова».

87

   Батюшков отбыл на дипломатическую службу в Италию 19 ноября 1818 года. Последние десятилетия жизни поэта (после 1812 года) были омрачены психическим заболеванием.

88

   Шестая (последняя) песнь поэмы «Руслан и Людмила» была завершена Пушкиным в ночь на 26 марта 1820 года и в тот же день прочитана у Жуковского. После чтения Жуковский подарил Пушкину свой портрет с надписью «Победителю-ученику от побежденного учителя в тот высокоторжественный день, в который он окончил свою поэму «Руслан и Людмила». 1820, марта 26, великая пятница».

89

   Послание «Юрьеву» («Любимец ветреных Лаис…») написано весной 1820 года.

90

   Ольга» (1816) – баллада Катенина. Описанный эпизод см. в «Воспоминаниях» Катенина (П. в восп., т. 1, с. 183). О литературной позиции Катенина см.: Тынянов Ю.Н. Архаисты и Пушкин. – В кн.: Тынянов Ю.Н. Пушкин и его современники. М., 1969, с. 23–121.

91

   «Все пленяет нас в Эсфири…» (1820).

92

   «Я в шутках называл его <…> le jeune Mr. Arouet; сближение с Вольтером (наст, фамилия Аруэ. – А.К.) и каламбур: à rouer, где бранное слово, как у нас лихой, злодей и тому подобное, принимается в смысле льстивом». (Катенин П.А. Воспоминания о Пушкине. – В кн.: П. в восп., т. 1, с. 185).

93

   Имеется в виду статья Грибоедова «О разборе вольного перевода Бюргеровой баллады «Ленора» (1816).

94

   «Сочинения и переводы в стихах Павла Катенина».

95

   Имеется в виду сцена, в которой граф Гормес дает пощечину престарелому дону Дьегу. Она была сохранена в переводе Катенина.

96

   «…чаша Атреева» – чаша, которую мифический царь Аргоса Атрей подал своему брату Фиесту, наполнив ее кровью убитых детей Фиеста.

97

   Пушкин называет Катенина Эсхилом, имея в виду его работу в жанре трагедии, «отцом» которой считается древнегреческий драматург.

98

   Письмо к Катенину от 19 июля 1822 года.

99

   Квартира Шаховского помещалась на верхнем этаже.

100

   «Театральный майор» – майор Денисевич, ссора Пушкина с которым в театре зимой 1819/20 года едва не привела к дуэли.

101

   «Катенину» («Кто мне пришлет ее портрет…»).

102

   Письмо датируется 1-й половиной февраля 1826 года.

103

   Имеются в виду наброски неоконченной статьи о Дельвиге (1884), опубликованные в 1841 году в посмертном издании сочинений Пушкина. «Стихи одного из его товарищей» – поэтические опыты А.Д. Илличевского.

104

   Письмо к А.А. Дельвигу от 23 марта 1821 года из Кишинева.

105

   Ошибочное утверждение: цитируемый фрагмент, входящий в состав пушкинских «Отрывков из писем, мыслей и замечаний», написав не позднее 1827 года. Дельвиг же умер в январе 1831 года.

106

   В действительности написано в августе 1820 года.

107

   Стихотворение известно под названием «Возрождение».

108

   Поэма «Руслан и Людмила» была завершена весной 1820 года (см. ярим. 13 к гл. III), эпилог написан летом 1820 года, а вступление – в 1824–1825 годах в Михайловском.

109

   В.А. Жуковскому (см. прим. 43 к гл. II).

110

   Автором критического разбора отрывков «Руслана и Людмилы» был сотрудник BE, ученик Каченовского А.Г. Глаголев (см.: ЛН, т. 58, с. 352).

111

   СО, 1820, ч. 63, № 31, с. 231. О связях «Руслана и Людмилы» с литературной традицией см.: Томашевский, с, 356–365.

112

   См. «Опровержение на критики».

113

   «Опровержение на критики».

114

   Автором рецензии был А.Ф. Воейков.

115

   Анненков по необходимости туманно говорит о причинах высылки Пушкина на юг. (Подробнее об этом см.: Анненков, с. 139–142.) Ни в коей мере не скрывавший своей оппозиционности и даже бравировавший ею, Пушкин являлся одним из наиболее заметных вольнодумцев Петербурга; широкое распространение получили его резкие антиправительственные стихи, дошедшие до самого императора. В 1820 году поэт стал жертвой репрессий против политической оппозиции. Первоначально предполагалось сослать его в Сибирь или в Соловецкий монастырь, но в результате хлопот друзей Пушкина (Н.М. Карамзина, Ф.Н. Глинки, П.Я. Чаадаева и других) наказание было смягчено, формально же ссылка получила вид служебного перевода.

116

   Екатеринославль (Екатеринослав) – ныне Днепропетровск.

117

   «Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года».

118

   Ныне Краснодар.

119

   Стихотворения «Дорида» (1819) и «Дориде» (1820) написаны еще в Петербурге.

120

   Это описание поездки в Крым, состоявшейся в 1820 году, было написано Пушкиным в 1824 году специально для альманаха Дельвига «Северные цветы».

121

   Пантикапея (Пантикапей) – античный город в Крыму (VI в. до н. э. – IV в. н. э.), столица Боспорского царства (современная Керчь).

122

   Аюдаг, Чатырдаг – горы в Крыму.

123

   Начало стихотворения «Чаадаеву», напечатанного в 1826 году в составе «Отрывка из письма к Д.» и, по словам Пушкина, написанного в Крыму на развалинах храма Дианы. В действительности это произведение датируется 1824 годом, хотя вполне вероятно, что часть его была написана в 1820 году (см.: Тромбах С. О датировке стихотворения Пушкина «Чаадаеву» («К чему холодные сомненья…»). – Изв. АН СССР. Сер. лит. и языка, 1980, т. 39, № 3, с. 264–265). «Холодные сомненья» – мнение И.М. Муравьева о том, что храм Дианы находился не у Георгиевского монастыря.

124

   «Отрывок из письма к Д.».

125

   Начало стихотворения «Фонтану Бахчисарайского дворца» (1824).

126

   Речь идет об «Отрывке из письма к Д.».

127

   Речь идет о стихотворении «Земля и море» («Когда по синеве морей…»).

128

   Вероятно, речь идет о помолвке Е.Н. Раевской и М.Ф. Орлова.

129

   Под беловым текстом «Кавказского пленника» стоит помета: «23 февр(аля) 1821. Каменка».

130

   Посвящена Н.Н. Раевскому-младшему.

131

   Имеется в виду экземпляр поэмы «Руслан и Людмила», изданной летом 1820 года при участии Гнедича.

132

   Это стихотворение, написанное 29 июля 1826 года, было вызвано известием о смерти одесской знакомой Пушкина Амалии Ризнич (умерла в 1825 году во Флоренции). Связь с этим событием подчеркивает пушкинская датировка текста 1825 годом в издании «Стихотворений» (1829). Эта датировка и принята в данном случае Анненковым.

133

   Стихотворение «Заклинание» («О, если правда, что в ночи…») написано 17 октября 1830 года. Предположения о возможном адресате этого стихотворения см. в кн.: Анненков, с. 243–245.

134

   Стихотворение «Гречанке» (1822) обращено к кишиневской знакомой Пушкина Калипсо Полихрони (1804–1827).

135

   Имеется в виду дневниковая запись от 2 апреля 1821 года. Отождествляя упомянутую в ней «прелестную гречанку» и героиню стихотворения «Ты рождена воспламенять…», Анненков основывается на показаниях Данзаса (см.: Модзалевский, с. 338). Однако знакомство Пушкина с Калипсо Полихрони произошло лишь в июле 1821 года (см.: Летопись, с. 301–302).

136

   Измененные слова Л.С. Пушкина из его «Биографического известия об А.С. Пушкине до 1826 года» (П. в восп., т. 1, с. 62; см. также последующие страницы).

137

   Из письма к А.А. Бестужеву от 12 января 1824 года.

138

   Из письма к А.А. Бестужеву от 30 ноября 1825 года, «…голиковская проза» – отличающиеся затрудненным, тяжеловесным языком многотомные «Деяния Петра Великого…» историка И.И. Голикова.

139

   Из письма к Ф.В. Булгарину.

140

   Эти сведения почерпнуты биографом из так называемого «Воображаемого разговора с Александром I», написанного Пушкиным в конце 1824 – начале 1825 года.

141

   Из письма П.Я. Чаадаева (март – апрель 1829 г.).

142

   «Бахчисарайский фонтан» начат весной 1821 года. Основная часть поэмы написана в течение 1822 года, осенью 1823 года текст был окончательно отделан и подготовлен к печати.

143

   См.: П. в восп., т. 1, с. 62; а также письмо к Л.С. Пушкину от 30 января 1823 года.

144

   Подробнее см. е примечаниях Анненкова ко 2-му тому «Сочинений Пушкина» (СПб., 1855, с. 315).

145

   Не опубликованное при жизни Пушкина стихотворение «Кто видел край, где роскошью природы…» (1821).

146

   В июле – августе 1821 года Пушкин провел около месяца в цыганском таборе (см.: Трубецкой Б. Пушкин в Молдавии. 4-е изд., испр. и доп. Кишинев, 1976, с. 292–298). Анненков в данном случае основывается на сведениях Л.С. Пушкина (см.: П. в восп., т. 1, с. 62).

147

   В настоящее время эти строки печатаются в основном тексте поэмы.

148

   Видимо, Анненков воспринимает цитированный отрывок как свидетельство посещения Пушкиным озера Кагул в долине Дуная. В действительности набросок «Воспоминаньем упоенный…» («Элегия») датируется 1819 годом и относится, таким образом, к петербургскому периоду творчества Пушкина. (Позднее эта датировка принята и самим биографом: Анненков, с. 43.) Указание на ошибку «Материалов» см. также в работе Якушкина (PC, т. XLI, с. 661). «Кагула памятник» – обелиск в честь победы русских войск над турецкой армией в сражении при Кагуле (1770), воздвигнутый в Царскосельском парке. О посещении Пушкиным исторических мест Молдавии см.: Липранди И.П. Из дневника и воспоминаний. – В кн.: П. в восп.» т. 1, с. 307–313; Трубецкой Б. Пушкин в Молдавии, с. 130–140.

149

   Инициатором увольнения Пушкина со службы и высылки его из Одессы был Воронцов, неприязненно относившийся к поэту и вынудивший его просить об отставке. Сложность пушкинского положения усугубилась тем, что полиция перехватила письмо писателя, в котором он признавался в атеизме. По высочайшему повелению Пушкин был сослан в Михайловское под надзор духовных и гражданских властей. (Отъезд из Одессы состоялся 31 июля 1824 года.)

150

   Стихотворения «Ненастный день потух…» и «Коварность» написаны в Михайловском в 1824 году.

151

   См. «Биографическое известие…» Л.С. Пушкина (П. в восп., т. 1, с. 63).

152

   Написанное в 1823 году стихотворение «Демон» было опубликовано в 1824 году в альманахе «Мнемозина», а затем перепечатано с исправлениями в СЦ на 1825 год. Ниже Анненков имеет в виду журналы МТ (1825, № 4, рецензия Н.А. Полевого на СЦ на 1825 год) и СО (1825, № 3, статья Н.И. Греча «Письма на Кавказ»).

153

   Эпиграфы из поэмы И. Пиндемонте «Путешествия» и из «Фауста» Гете.

154

   Имеется в виду национально-освободительное движение в Греции, с XV века до 1830 года находившейся под властью Турции. См. в связи с этим также: Анненков, с. 202–207.

155

   Датируется октябрем – ноябрем 1822 года.

156

   Автором статьи «О «Кавказском пленнике», повести соч. А. Пушкина» (СО, 1822, ч. 80, № 49) был П.А. Вяземский. Пушкинская оценка этой статьи дана в письме к Вяземскому от 6 февраля 1823 года.

157

   Анненков неверно истолковывает слова Вяземского: поэму «Владимир» намеревался писать В.А. Жуковский. К осуществлению же своего обещания создать поэму о Мстиславе Удалом (сыне киевского князя Владимира, одолевшем в единоборстве князя косогов Редедю) Пушкин приступил в 1822 году. Сохранился план этого оставшегося ненаписанным произведения.

158

   «Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года» (1835) (в основе «Путешествия» лежит дневник, веденный в 1829 году).

159

   Автором этой статьи был М.М. Карниолин-Пинский.

160

   «Отрывок из письма к Д.».

161

   «Опровержение на критики».

162

   Письмо к П.А. Вяземскому от 1–8 декабря 1823 года.

163

   См. «Опровержение на критики».

164

   Автором «Второго разговора между Классиком и Издателем «Бахчисарайского фонтана» (BE, 1824, № 5) был М.А. Дмитриев, опубликовавший вслед за тем и еще одну, направленную против положений Вяземского статью (BE, 1824, № 7).

165

   Имеются в виду следующие статьи Вяземского: «О литературных мистификациях…» (1824, № 7), «Разбор «Второго разговора…» (1824, № 8), «Мое последнее слово» (1824, № 9).

166

   В современных изданиях под заглавием «Письмо к издателю «Сына отечества».

167

   Из статьи М.А. Дмитриева «Второй разговор между Классиком и Издателем «Бахчисарайского фонтана» (BE, 1824, № б, с. 49).

168

   Рецензия Н.А. Полевого на первую главу «Евгения Онегина» (с. 46).

169

   Письмо к К.Ф. Рылееву от 25 января 1825 года. Пушкин имеет в виду строгую оценку поэзии Жуковского А.А. Бестужевым.

170

   Письмо к А.А. Бестужеву (конец января 1825 г.).

171

   «Освобожденный Иерусалим» (1580) – героическая поэма Т. Тассо, «Энеида» – эпическая поэма Вергилия.

172

   Неоконченная статья «О поэзии классической и романтической» (1825).

173

   Из письма к А.А. Бестужеву от 30 ноября 1825 года.

174

   Январь – начало февраля 1824 года.

175

   См. «Опровержение на критики».

176

   Письмо к А.А. Бестужеву от 13 июня 1823 года. «Их нет и не будет на русской земле…» – переосмысленная цитата из думы К.Ф. Рылеева «Иван Сусанин» (1822).

177

   Речь идет о неизданном при жизни Пушкина стихотворении «…Вновь я посетил…» (1835). Далее Анненков приводит окончание стихотворения, отброшенное Пушкиным в беловой рукописи.

586

   Стихотворение «Циклоп» (1830) написано Пушкиным для Е.Ф. Тизенгаузен, участвовавшей в костюмированном бале, где присутствующие должны были произнести стихи, соответствующие их костюму. Тизенгаузен была в костюме циклопа.

719

   Биографическое известие об А.С. Пушкине до 1826 года. (Впервые: Мс, 1853, ч. III, № 10. См. также: П. в восп., т. 1, с. 58–65.)

720

   Воспоминания о детстве А.С. Пушкина (см.: П. в восп., т. 1, с. 47–57). Анненков использовал также устные рассказы Ольги Сергеевны (запись одного из них см.: Модзалевский, с. 372–373).

721

   Воспоминания о Пушкине (см.: П. в восп., т. 1, с. 183–193).

722

   Речь идет о публикации П.И. Бартенева «А.С. Пушкин. Материалы для его биографии» (Московские ведомости, 1854, № 71). (Историю этой публикации см.: Модзалевский, с. 305–317.)

723

   Имеется в виду статья Александра Юрьевича Пушкина (двоюродного дяди поэта по матери) «Для биографии Пушкина».

724

   П.А. Ганнибал родился в 1742 году, умер около 1825 года.

725

   Ошибка Анненкова: автором статьи, которую он имеет в виду, был Н.В. Берг (Н.Б. Сельцо Захарово. – Мс, 1851, № 9 и 10, с. 29–39).

726

   Цитируемая заметка написана в 1836 году, в современных изданиях публикуется под названием «Путешествие В.Л.П.».

727

   То есть Шаховского – автора широко известной комедии «Полубарские затеи, или Домашний театр» (1808).

728

   Речь идет о «Беседе любителей русского слова» (1811–1816) – объединении консервативно настроенных петербургских литераторов; активными членами «Беседы» являлись Бунина, Шишков, Шаховской.

729

   Пародийно переиначенная фамилия Шаховского.

730

   Хлыстов – член «Беседы» поэт-эпигон Д.И. Хвостов.

731

   Автором сатирического гимна «Венчанье Шутовского» был арзамасец Д.В. Дашков.

732

   Работа Пушкина над неоконченной поэмой «Вадим» и замысел трагедия на тот же политически острый сюжет о герое – защитнике новгородской свободы относятся к 1821–1822 годам.

733

   Стихотворение было напечатано без разрешения Пушкина.

734

   См.: П. в воcп., т. 2, с. 220; т. 1, с. 59–60.

735

   См. «Биографическое известие…» Л.С. Пушкина (П. в восп., т. 1, с. 58–59).

736

   См. отрывок «Карамзин» пушкинских воспоминаний.

737

   Полное название журнала, издававшегося близким к декабристским кругам «Вольным обществом» (с 1819 года его председателем являлся Ф. Глинка), – «Соревнователь просвещения и благотворения».

738

   «Елизавете» – стихотворение «К Н.Я. Плюсковой» («На лире скромной, благородной…», 1818), впервые опубликованное в 1819 году под названием «Ответ на вызов написать стихи в честь ее императорского величества государыни императрицы Елисаветы Алексеевны».

739

   «Старая быль» Катенина и сопровождавшее ее послание «А.С. Пушкину» были полны намеков на последекабрьские стихотворения Пушкина «Стансы» и «Друзьям» и позицию поэта по отношению к Николаю I. Подобный характер произведений Катенина и вызвал стихотворный «Ответ Катенину», в котором Пушкиным отвергалось предложение Катенина «пить» из его «кубка»: «Товарищ милый, но лукавый, // Твой кубок полон не вином, // Но упоительной отравой…». О тайной полемике между Катениным и Пушкиным см.: Тынянов Ю.Н. Архаисты и Пушкин, с. 73–85.

740

   См. об этом в «Воспоминаниях» Катенина (П. в восп., т. 1, с. 188).

741

   Имя героя «Студента» – Звездов.

742

   В действительности речь идет об альманахе, задуманном Катениным и его другом – критиком Н.И. Бахтиным.

743

   Речь идет о редакторе СО Н.И. Грече (см.:Катенин П.А. Воспоминания о Пушкине. – В кн.: П. в восп., т. 1, с. 186).

744

   Письмо к Л.С. Пушкину от 27 июля 1821 года.

745

   Автором этой второй эпиграммы («Хоть над поэмою и долго ты корпишь…») был А.А. Дельвиг.

746

   На протяжении 1820 года в истории «Невского зрителя» выделяется несколько периодов: с января по апрель ведущими сотрудниками журнала являются Пушкин и Кюхельбекер, с мая по сентябрь их сменяют консервативно настроенные литераторы (именно в тот момент и появляются анонимные «Замечания на поэму «Руслан и Людмила»), в октябре 1820 года в «Невский зритель» приходят Рылеев и Сомов (см.: Березина В.Г. Русская журналистика первой четверти XIX века. (Л.), 1965, с. 72–73).

747

   Н.Н. Раевский-младший.

748

   Род желе, приготовленного из сливок или миндального молока.

749

   «Погасло дневное светило…».

750

   Речь идет об А.Н. Раевском.

751

   Имеется в виду Е.Н. Раевская (в замужестве Орлова).

752

   Эпиграф – начальная строка песенки Миньоны – героини романа Гете «Годы учения Вильгельма Мейстера». Об истории создания пушкинского стихотворения см. также: Модзалевский, с. 341–342.

753

   Там же.

754

   Пушкин говорит о статье «Отрывки о Кавказе. (Из походных записок)», напечатанной в СПч (1825, 17 ноября, № 138) за подписью А.Я., что и дало поэту основания полагать, что автором статьи был Александр Иванович Якубович – известный бретер, участник боевых действий против горцев, впоследствии декабрист.

755

   Якубович был участником знаменитой «четверной» дуэли (1817) между А.П. Завадовским и А.С. Грибоедовым с одной стороны и В.В. Шереметевым и А.И. Якубовичем с другой. Дуэль завершилась смертью Шереметева, убитого Завадовским, поединок же Грибоедова и Якубовича состоялся в 1818 году. Грибоедов был на нем ранен.

756

   «Борис Годунов».

757

   Отрывок из незавершенного послания (1822) поэту, члену Союза Благоденствия, Владимиру Федосеевичу Раевскому (1795–1872), с 1822 года находившемуся в заключении. Пушкинское послание является ответом на стихотворение Раевского «Певец в темнице».

758

   В значительно измененном виде.

759

   Имеются в виду следующие строки думы К.Ф. Рылеева «Олег Вещий» (1821 или 1822): «Но в трепет гордой Византии // И в память всем векам // Прибил свой щит с гербом России // К царьградским воротам».

760

   Письмо к К.Ф. Рылееву (2-я половина мая 1825 г.).

761

   Там же. Речь идет о сборнике Рылеева «Думы».

762

   Письмо к Л.С. Пушкину от 4 сентября 1822 года. Пушкин имеет здесь в виду начальную строфу думы Рылеева «Богдан Хмельницкий» в публикации 1822 года. «Денница» – утренняя заря, звезда.

763

   Письмо от 1–10 января 1823 года.

764

   Письмо к Л.С. Пушкину от 4 сентября 1822 года. Таким образом, в письме Пушкина речь идет не об «Олимпийских играх», а о каких-то более ранних стихотворениях Кюхельбекера.

765

   Письмо от 16 ноября 1823 года.

766

   Предрекая в сонете «Н.М. Языкову» (1822) прекрасное будущее этому поэту, А.А. Дельвиг одновременно признавался в глубокой симпатии к Пушкину и Баратынскому.

767

   Речь идет о «Евгении Онегине».

768

   То есть перевод «Кавказского пленника» на немецкий язык, сделанный А.Е. Вульфертом и изданный в Петербурге в 1823 году.

769

   О занятиях Пушкина испанским языком см. в кн.: Алексеев М.П. Очерки истории испано-русских литературных отношений XVI–XIX вв. Л., 1964, с. 150–161.

770

   При публикации стихотворения «К морю» из 13-й его строфы были сохранены лишь начальные слова первого стиха «Мир опустел…», остальные же строки («…Теперь куда же // Меня б ты вынес, океан? // Судьба земли повсюду та же: // Где капля блага, там на страже // Уж просвещенье иль тиран») заменены, по цензурным соображениям, многоточием. Однако в рукописи распространялся полный текст стихотворения. Желанием предотвратить неприятные для автора последствия и было вызвано примечание «От издателя». Купюра не была восстановлена и в издании Анненкова.

771

   Письмо к Л.С. Пушкину от 4 декабря 1824 года. Кюхельбекер являлся одним из издателей альманаха «Мнемозина».

772

   Написано 29 апреля 1822 года.

773

   Это письмо датируется октябрем 1822 года.

774

   Булгарин напечатал этот отрывок без разрешения Пушкина.

775

   Написано 29 апреля 1822 года.

776

   Пушкин сравнивает повесть Бестужева «Замок Нейгаузен» с его повестями «Роман и Ольга» и «Вечер на бивуаке», опубликованными в ПЗ на 1823 год.

777

   Пушкин имеет в виду особенности литературной манеры писателя-сентименталиста, издателя «Дамского журнала» П.И. Шаликова.

778

   Объектом пушкинской иронии является в данном случае не Н.А. Бестужев – автор статьи «Об удовольствиях на море» – а Булгарин, неудачно отозвавшийся о произведении, посвященном морской службе.

779

   В ПЗ на 1824 год были напечатаны следующие стихотворения Пушкина: «Друзьям», «Нереида», «В альбом малютке», «К Морфею», «Простишь ли мне ревнивые мечты…», «Редеет облаков летучая гряда…», «Отрывок из послания В.Л. Пушкину», «Домовому», «Надпись к портрету».

780

   Отрывок из письма к А.А. Бестужеву от 29 июня 1824 года. Пушкин имеет здесь в виду, вероятно, Марию Николаевну Раевскую.

781

   См.: Роспись российским книгам для чтения из библиотеки Александр Смирдина, систематическим порядком расположенная, ч. I. СПб., 1828, с. 624, № 6762.

782

   Н.Д. (М.А. Дмитриев?) Московские записки. – BE, 1824, № 1, с. 71, 70 (вторая цитата приведена неточно). Эта статья была напечатана в качестве отклика на хвалебную рецензию В.Ф. Одоевского «Несколько слов о кантатах г. Верстовского» (там же, с. 67–69).

783

   Автором статьи являлся В.К. Кюхельбекер, критиковавший элегию за ее тематическую узость и противопоставлявший ей высокий жанр оды.

784

   Письмо к Л.С. Пушкину от 14 марта 1825 года. Речь идет о журнальных дискуссиях середины 1820-х годов в связи с определением сущности и назначения искусства. Активно высказывавшееся в ходе этих споров мнение о дидактическом назначении поэзии было чуждо Пушкину.

785

   Первая половина мая 1825 года.

786

   Поэма «Вадим» (1822) не была завершена Пушкиным. Отрывок «Сон» («Проходит ночь; огонь погас…») был напечатан без ведома Пушкина в альманахе В. Федорова «Памятник отечественных муз» на 1827 год. Отрывок «Два путника» («Свод неба мраком обложился…») опубликован самим поэтом в журнале MB (1827, № XVII).

787

   Первая глава «Онегина» была окончена 22 октября.

788

   Письмо к Л.С. Пушкину (1-я половина ноября 1824 г.).

789

   У Пушкина: «Василья, Архипа и старосты».

790

   Письмо к Л.С. Пушкину (конец февраля 1825 г.).

791

   В приложениях к «Материалам» Анненковым были опубликованы лишь три из пушкинских записей сказок Арины Родионовны.

792

   Речь идет об английских поэтах так называемой «озерной школы» («The lake school of poets») – У. Вордсворте, С.Т. Колридже и Р. Саути, творчество которых вызывало критику со стороны Байрона.

793

   См. прим. 62 к гл. II.

794

   Трагедия Державина «Ирод и Мариамна».

795

   Письмо К.Ф. Рылеева к Пушкину от 10 марта 1825 года.

796

   То есть к А.А. Бестужеву, который в своем «Взгляде на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 годов» обошел вниманием литературную деятельность Катенина.

797

   Пушкинский «Борис Годунов», замысел которого возник по прочтении поэтом X и XI т. «Истории государства Российского» Н.М. Карамзина (вышли в мае 1824 года), был завершен 7 ноября 1825 года. В мае 1826 года Карамзин скончался.

798

   Первый из пушкинских набросков был написан в форме письма к Н.Н. Раевскому. Он датирован 30 января 1829 года. При написании наброска поэт использовал черновик своего письма Раевскому от июля 1825 года.

799

   В современных изданиях этот набросок печатается под названием «О романах Вальтера Скотта» (1830).

800

   Неточная цитата из статьи «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И.А. Крылова» (1825).

801

   Герой исторической повести Бестужева «Изменник» (ПЗ на 1825 год).

802

   Речь идет о пушкинском «Письме к издателю «Сына отечества». Ниже цитируется письмо к А.А. Бестужеву от 29 июня 1824 года.

803

   Байрон умер в апреле 1824 года, Гете в это время было 75 лет (умер в 1832 году).

804

   Речь идет о полемике между П.А. Вяземским и М.А. Дмитриевым в связи с предисловием первого к поэме «Бахчисарайский фонтан» (см. прим. 21 и 22 к гл. VIII). Участником этой полемики был и единомышленник Дмитриева, сатирик и водевилист А.И. Писарев, выступивший со статьей «Еще разговор между двумя читателями «Вестника Европы» (BE, 1824, № 8).

805

   См.: Шевырев С.П. Рассказы о Пушкине. – В кн.: П. в восп., т. 2, с. 39.

806

   «Я родился в Курской губернии, Обоянского уезда, в селе Красном, что на речке Пенке» (см.: Щепкин М.А. Михаил Семенович Щепкин. 1788–1863 гг. Записки его, письма, рассказы, материалы для биографии и родословная. СПб., 1914, с. 3; Рукою П., с. 639). Тетрадь для будущих записок была подарена Щепкину 17 мая 1836 года.

807

   Речь идет о Ф.Ф. Матюшкине, после выпуска из лицея отправившемся в кругосветное плавание на шлюпе «Камчатка» (1817–1819). В момент подготовки «Материалов» Анненкова Матюшкин – контр-адмирал.

808

   Уроженец Ревеля (ныне Таллин), барон Е.Ф. Розен, по его собственным словам, начал заниматься русским языком уже будучи офицером; в первой половине 1820-х годов он уже переводит русских поэтов на немецкий язык, а затем начинает писать и оригинальные русские стихи.

809

   Анненков имеет в виду запись в пушкинском дневнике под 2 апреля 1834 года: «Кукольник пишет «Ляпунова». Хомяков тоже. Ни тот, ни другой не напишут хорошей трагедии. Барон Розен имеет больше таланта».

810

   Эти слова Пушкина передает сам Розен в мемуарах «Ссылка на мертвых» (СО, 1847, № 6; перепечатаны в сб.: П. в восп., т. 2, с. 273).

811

   Вопрос о достоверности этого литературного предания до сих пор не решен (см.: Толстяков А.П. Пушкин и «Конек-Горбунок» Ершова. – Временник, 1979. Л., 1982, с. 28–36).

812

   См.: Губер Эдуард. Литературное объяснение. – Литературные прибавления к «Русскому инвалиду» на 1837 год, № 84, с. 335.

813

   Ср.: Нащокины П.В. и В.А. Рассказы о Пушкине, записанные П.И. Бартеневым. – В кн.: П. в восп., т. 2, с. 188.

814

   Перевод из Шекспира действительно принадлежал Плетневу.

815

   Письмо к Н.М. Языкову от 9 ноября 1826 года.

816

   Стихотворение написано в 1832 году. Произвольное название «К Н***» было дано ему Жуковским при публикации в посмертном издании сочинений Пушкина. В современных изданиях печатается под заглавием «Гнедичу».

817

   Цитируемое ниже письмо написано в 1828 году.

818

   Речь идет о письме, присланном Гете в ответ на публикацию MB статьи С.П. Шевырева, посвященной «Фаусту». Появление письма Гете на страницах MB (1828, № XI) произвело сильное впечатление.

819

   Автором стихотворения «Мысль» («Падет в наш ум чуть видное зерно…») также был С.П. Шевырев.

820

   Речь идет об издателях «Северной пчелы» Булгарине и Грече, в газете которых стихотворение «Мысль» подверглось пристрастному критическому разбору.

821

   Приведенная приписка завершает другое письмо Пушкина к Погодину – от 19 февраля 1828 года.

822

   Н.А. Полевому.

823

   Письмо к Л.С. Пушкину от 1 апреля 1824 года.

824

   Письмо к Л.С. Пушкину, январь (после 12-го) – начало февраля 1824 года. В конце цитируемого отрывка имеются в виду слова А.О. Корнилевича в его статье «Об увеселениях российского двора при Петре I» (ПЗ на 1824 год).

825

   Стихотворение Туманского – отклик на известие о смерти Ризнич, полученное в Одессе в июне 1825 года.

826

   «На Каченовского» («Бессмертною рукой раздавленный Зоил…», 1818), «Клеветник без дарованья…» (1821), «Журналами обиженный жестоко…» (1829), «Мальчишка Фебу гимн поднес…» (1829), «Там, где древний Кочерговский…» (1829) и др.

827

   Речь идет о «Послании к М.Т. Каченовскому» П.А. Вяземского (СО, 1821, № 2), перепечатанном в BE (1821, № 2) под названием «Послание во мне от к. Вяземского» с примечаниями редактора BE M. Т. Каченовского. Послание открывали строки: «Перед судом ума сколь, Каченовский! жалок // Талантов низкий враг, завистливый Зоил» (сохранена пунктуация СО и BE).

828

   Речь идет об антибулгаринских эпиграммах «Не то беда, Авдей Флюгарин…» и «Поверьте мне, Флюгарин-моралист…». Первая из них действительно принадлежала Пушкину, автором другой был Е.А. Баратынский. (См. также тексты обоих стихотворений и примечание к ним в кн.: Сочинения Пушкина, т. VII, дополнительный. Издание П.В. Анненкова. СПб., 1857, с. 107.)

829

   Антибулгаринская эпиграмма «Синонимы: гостиная, салон…» принадлежит П.А. Вяземскому.

830

   Речь идет, несомненно, о пушкинской эпиграмме «Русскому Геснеру», впервые опубликованной в «Опыте русской анфологии» М. Яковлева. В 1857 году она была перепечатана Анненковым в VII томе «Сочинений Пушкина» (с. 101).

831

   Имеется в виду «Обозрение русской словесности 1829 года» И.В. Киреевского, опубликованное в альманахе «Денница» на 1830 год.

832

   Датируется 1835 годом.

833

   Пушкинское стихотворение содержит намек на страсть самого Великопольского к карточной игре.

834

   Пушкинская приписка неточно передана Анненковым. В действительности она выглядит следующим образом: «Моск<ва> Павл<овское> 1829 Болд<ино>». (Павловское – имение П.И. Вульфа в Тверской губернии, куда Пушкин заезжал, возвращаясь с Кавказа.) 1829 год в этой записи указывает на время основной работы над текстом главы, завершенной поэтом уже в следующем, 1830 году в Болдине (18 сентября). Таким образом, предположение Анненкова о маршруте Пушкина неосновательно. (См. также: Лернер, с. 196.)

835

   Написано в с. Павловском.

836

   В современных изданиях название переменено на «Тазит», иначе читается и имя отца героя: «Гасуб» вместо «Галуб». Пушкин работал над этой незавершенной поэмой в конце 1829 – начале 1830 года.

837

   Речь идет о стихотворениях «…Вновь я посетил…» и «Отцы пустынники и жены непорочны…» (написано 22 июля 1836 года).

838

   Возражения на это предположение Анненкова см. в работе: Турчанинов Г. К изучению поэмы Пушкина «Тазит». – РЛ, 1962, № 1, с. 39–40.

839

   Ошибка Анненкова: издателем альманаха «Русская старина на 1825 год» был А.О. Корнилович.

840

   Письмо от 22 и 23 апреля 1825 года. Вероятно, речь идет о стихе из V строфы третьей главы «Евгения Онегина»: «Как эта глупая луна // На этом глупом небосклоне».

841

   Письмо от 27 марта 1825 года.

842

   Речь идет о В.К. Кюхельбекере (см.: Модзалевский, с. 342).

843

   Написано 12 июня 1828 года. Стихотворение навеяно грузинской мелодией, которую А.С. Грибоедов сообщил М.И. Глинке.

844

   Речь идет об А. Мицкевиче, жившем в России в 1824–1829 годах (см.: Письмо П.А. Плетнева к Я.К. Гроту от 8 сентября 1845 г. – В кн.: П. в восп., т. 2, с. 257; а также: Модзалевский, с. 342). Стихотворение «Он между нами жил…» написано в 1834 году.

845

   Имеется в виду стихотворное возражение митрополита Филарета («Не напрасно, не случайно…») на пушкинские стихи «Дар напрасный, дар случайный…».

846

   И.С. Тургенева. О предпринятых Анненковым разысканиях см.: Модзалевский, с. 293–299, 348.

847

   См.: Катенин П.А. Воспоминания о Пушкине. – В кн.: П. в восп., т. 1, с. 192.

848

   «Домик в Коломне», строфа XXI.

849

   В разделе «Приложения» Анненковым опубликовано 14 строф «Домика в Коломне», посвященных литературной полемике и отброшенных самим Пушкиным при публикации поэмы. В современных изданиях они печатаются в разделе «Из ранних редакций».

850

   Речь идет о Байроне.

851

   «Начало статьи о В. Гюго» (1832).

852

   Там же.

853

   Там же.

854

   Речь идет о лирическом сборнике Сент-Бева, приписанном им некоему, будто бы умершему, поэту, – «Жизнь, стихи и мысли Жозефа Делорма» (1829).

855

   Эти статьи действительно принадлежат Пушкину.

856

   Н.А. Полевой являлся одним из критиков «Истории» Карамзина.

857

   Написано в последних числах ноября 1830 года. В Погодине-драматурге Пушкин – автор «Бориса Годунова» видит своего литературного союзника, чем и объясняется столь высокая оценка «Марфы Посадницы».

858

   Письмо к М.П. Погодину от 3 января 1831 года.

859

   Письмо П.А. Плетнева.

860

   Письмо от 25 января 1837 года.

861

   Письмо написано Пушкиным 27 января 1837 года – в день дуэли. Книга, посланная Ишимовой, – «The poetical works of Milman, Bowles Wilson and Barry Cornwall» (Paris, 1829).

862

   Письмо к П.В. Нащокину от 3 сентября 1831 года.

863

   Ср.: Смирнова-Россет А.О. Рассказы о Пушкине, записанные Я.П. Полонским. – В кн.: П. в восп., т. 2, с. 158.

864

   В перечне Анненкова есть неточности: вернувшись осенью 1831 года из Царского Села, Пушкин живет на Галерной (ныне Красной) улице (дом Брискорн, осень 1881 – весна 1832 года); с мая по осень 1832 года – на Фурштадтской (ныне Петра Лаврова) улице (дом Алымова); с осени 1832-го по весну 1833 года – на Большой Морской (ныне Герцена) улице (дом Жадимеровского); с ноября 1833-го по август 1834 года – на Пантелеймоновской (ныне Пестеля) улице (дом Оливье); с августа 1834-го до сентября 1836 года – на Французской (ныне Кутузова) набережной (дом Баташева); с осени 1836 года до смерти – на Мойке (дом Волконской).

865

   Строфы XXXIX–XLI первой главы действительно отсутствуют и в черновой и в беловой рукописи романа. Относительно строфы IX см. предыд. прим.

866

   Вероятно, стихотворение принадлежит Андрею Ивановичу Подолинскому (1806–1886).

867

   Имеются в виду зачеркнутые строфы беловой редакции третьей главы: «Сокровищем родного слова…» и «И где ж мы первые познанья…» (См.: С, 1838, № 3, с. 185–186).

868

   Этот черновой набросок Пушкина датируется 1823 годом и в рукописи названия не имеет. Вероятно, Анненков связывает его с именем лицейского товарища Пушкина Ф. Матюшкина, который в момент написания стихотворения участвовал в северной экспедиции под командованием Врангеля.

869

   См.: Кулиш П. Несколько черт для биографии Николая Васильевича Гоголя. – ОЗ, 1862, № 4, с. 15. (Эти же сведения в кн.: Николай М* (П. Кулиш). Опыт биографии Н.В. Гоголя. СПб., 1864, с. 45.)

874

   Измененная цитата из письма к Н.Н. Пушкиной от 19 сентября 1833 года из Оренбурга.

875

   Стоящее в начале пушкинской рукописи слово «план», возможно, указывает на то, что автор рассматривал написанный текст как основу для будущей драмы в стихах (в пользу этого говорят и два поэтических наброска начала произведения). В дошедшей до нас форме пушкинское сочинение напоминает широко распространенную во французской литературе того времени историческую драму, строящуюся как ряд сцен, и в первую очередь «Жакерию» (1828) П. Мериме. «Сцены из рыцарских времен» не были завершены Пушкиным, нынешнее заглавие дано им издателями при посмертной публикации (см.: С, 1837, т. V).

876

   Обзор позднейших истолкований поэмы «Анджело» см. в работе: Макогоненко Г.П. Творчество А.С. Пушкина в 1830-е годы (1833–1836). Л., 1982, с. 98–122.

877

   Письмо к П.В. Нащокину от 24 ноября 1833 года.

878

   Письмо к П.В. Нащокину (около (не позднее) 8 января 1835 г.). Фамилия домовладельца («Балашев» вместо «Баташев») указана ошибочно.

879

   Письмо к П.В. Нащокину (между 23 и 30 марта 1834 г.).

880

   В заметке «Новый роман» Пушкин имел в виду роман Варвары Семеновны Миклашевич (1772–1846) «Село Михайловское, или Помещик XVIII столетия», изданный лишь в 1864 году.

881

   Принято считать, что Анненков пользуется в данном случае информацией М.Л. Яковлева, на квартире которого праздновалась годовщина 1836 года (25-летие со дня основания лицея). Однако вполне возможно, что эпизод рассказан со слов какого-либо другого из товарищей поэта (см.: Левкович Я.Л. Лицейские «годовщины». – В кн.: Стихотворения Пушкина 1820–1830-х годов. Л., 1974, с. 95).

882

   В «Приложениях» к «Материалам» Анненкова были помещены статья Жуковского «Последние минуты Пушкина» и выписка из статьи «Александр Пушкин», входящей в составленный Д.Н. Бантыш-Каменским «Словарь достопамятных людей русской земли» (СПб., 1847).
Купить и читать книгу за 54 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать