Назад

<>

Зинченко. Психологические основы педагогики (Психолого-педагогические основы построения системы развивающего обучения Д. Б. Эльконина — В. В. Давыдова). — 2002 

  • Скрыть структуру 
  • Страница 
  • Описание 
  • Версия для печати Зинченко В. П. Психологические основы педагогики (Психолого-педагогические основы построения системы развивающего обучения Д. Б. Эльконина — В. В. Давыдова): Учебное пособие. — М.: Гардарики, 2002. — 432 с. — (Psychoogia universais).
    1
    Подготовлено при содействии НФПК Национального фонда подготовки кадров
    НФПК
    Национальный фонд подготовки кадров 2
    psychoogia universais 
    Серия PSYCHOLOGIA UNIVERSALIS основана издательством «Гардарики» в 2000 году 3
    В. П. Зинченко Психологические основы педагогики (ПСИХОЛОГО-ПЕДАГОГИЧЕСКИЕ ОСНОВЫ ПОСТРОЕНИЯ СИСТЕМЫ РАЗВИВАЮЩЕГО ОБУЧЕНИЯ Д. Б. ЭЛЬКОНИНА — В. В. ДАВЫДОВА) Рекомендовано Министерством образования Российской Федерации в качестве учебного пособия для студентов высших учебных заведений Гардарики
    МОСКВА 2002
    4
    УДК 159.99(075.8) ББК 88.8 З-63
    Победитель конкурса по созданию учебников нового поколения для средней школы, проводимого НФПК — Национальным фондом подготовки кадров и Министерством образования Российской Федерации
    Зинченко В. П. (при участии Горбова С. Ф., Гордеевой Н. Д.)   З-63 Психологические основы педагогики (Психолого-педагогические основы построения системы развивающего обучения Д. Б. Эльконина — В. В. Давыдова): Учеб. пособие. — М.: Гардарики, 2002. — 431 с.
    ISBN 5-8297-0118-9 (в пер.)
    Центральное место в книге отведено анализу мышления, его развитию как главной цели развивающего и развивающегося обучения (по системе Д. Б. Эльконина — В. В. Давыдова). Рассматриваются психологические аспекты аксиологии образования, место образования среди важнейших сфер человеческой деятельности. Вводятся представления о семиосфере (когитосфере), о живом знании и живой памяти.
    Особый интерес представляют разделы, посвященные принципам психологической педагогики, психологии понимания и их роли в обучении и воспитании, размышления о душе и духовном развитии человека.
    Рекомендуется в качестве учебного пособия для школьных учителей, студентов, аспирантов и преподавателей вузов, а также для специалистов в области психологии и педагогики. УДК 159.99(075.8) ББК 88.8               ISBN 5-8297-0118-9 ©  «Гардарики», 2002 5
    ПРЕДИСЛОВИЕ
    Соотношение обучения и развития — вечная проблема образования и, соответственно, школы. По поводу нее не только истрачено много чернил, но и найдены некоторые подходы и даже пути решения. Не углубляясь в ее историю, напомним, что чуть более 40 лет тому назад отечественные психологи Л. В. Занков, Д. Б. Эльконин, В. В. Давыдов ввели рабочее понятие «развивающее обучение» и начали решать эту проблему практически, организовали работу на базе экспериментальных школ Академии педагогических наук (ныне Российская академия образования). Далее речь будет идти о теории развивающего обучения Д. Б. Эльконина и В. В. Давыдова. Нельзя сказать, что они «бросились в воду», совсем не умея плавать. Главный инициатор этого начинания Д. Б. Эльконин обладал огромным опытом научной и организационной деятельности в области педологии, который он приобрел еще в 1930-е гг. После ликвидации педологии он работал учителем начальной школы и продолжал плодотворную научно-исследовательскую работу в этом качестве. Лишь недавно опубликована его книга о развитии письменной и устной речи у младших школьников, подготовленная им к изданию в 1940 г. В этой работе интересно обсуждаются психологические различия между устной и письменной речью, рассматривается культура той и другой, показано своеобразие учебных действий, необходимых для формирования такой культуры. Уже в то время Эльконин стремился понять письменную речь в качестве особого способа становления мысли. Он показал, что максимальные возможности произвольной речи обнаруживаются в свободном письме, и не в списывании и диктовке, которые тогда преобладали в формировании письменной речи у младших школьников, а сегодня, кажется, уже преобладают у старших школьников и студентов, пользующихся Интернетом. Проблему автора и его ориентацию на читателя Эльконин обсуждал параллельно с М. М. Бахтиным. Тогда же Эльконин «нащупывал» пути организации общения и совместной учебной деятельности учащихся начальной школы.
    6
    Определенным опытом работы в школе обладал и молодой В. В. Давыдов, начинавший свою научную деятельность в области формирования умственных действий и понятий под руководством П. Я. Гальперина.
    За плечами Эльконина и Давыдова стояла мощная научная школа культурно-исторической психологии Л. С. Выготского, к которой они имели самое непосредственное отношение. Их подпитывала и психологическая теория деятельности А. Н. Леонтьева, исследования в области детской и возрастной психологии А. В. Запорожца и многое другое. Но одно дело — теория, другое — практика, для которой не бывает готовых теорий. Поэтому они были вынуждены параллельно строить практику и свою собственную теорию развивающего обучения. Успех этого нужного и трудного эксперимента определялся постоянным взаимодействием и взаимообучением ученых и учителей. Первые становились предметниками, а вторые если и не психологами, то, во всяком случае, сильно «подпорченными», а порой всерьез «зараженными» психологией.
    Настоящее лукавство (возможно, невольное) Эльконина, Давыдова и их сотрудников-психологов состояло в том, что они давали учителям психологию в умеренных дозах. Они не раскрывали подлинных «размеров бедствия», которые скрываются за психологическими и философскими понятиями «мышление», «деятельность», «сознание», «рефлексия», «развитие», «абстрактное», «конкретное», «практика» и т. д. и т. п. Если бы они это сделали сразу, то многие учителя просто испугались бы вовлекаться в эту, прямо скажем, не самую ясную область. Думаю, что и авторы теории не были готовы сразу представить учителям полный концептуальный аппарат создаваемой ими теории. Он развивался лишь постепенно, в чем убеждает, например, эволюция взглядов Давыдова, отраженная в его фундаментальных трудах, первый из которых появился в 1972 г. Способствовало успеху и то, что они оба обладали даром педагогического общения.
    Еще одно немаловажное обстоятельство состоит в том, что коллектив создателей оригинальной теории развивающего обучения сконцентрировал свои усилия на главных, узловых проблемах: учебная деятельность, теоретическое мышление, рефлексия, о которых нельзя сказать, что они были просто вырваны из традиционного и более широкого контекста психолого-педагогической науки. Они нуждались в специальной психолого-педагогической разработке, которая требовала энергии и сил. Сказанное
    7
    не упрек, а констатация вполне объяснимого положения дел: создатели теории были слишком заняты и увлечены самым трудным — разработкой программ, наполнением их предметным содержанием, обучением, оценкой, словом, психолого-педагогическим экспериментом, который нельзя прервать, остановить. Этого не позволяли ни учителя, ни ученики. Трудно сказать, насколько они осознали и поняли, но наверняка почувствовали, что ориентация на теоретическое мышление, рефлексию, учебную деятельность, живое, личностное знание, диалогизм обучения, сочувственное понимание не имеет разумной альтернативы. Наука и практика развивающего обучения, связанная с именами Эльконина и Давыдова, и сегодня идет этими путями. У создателей теории не хватало времени на рефлексию по поводу более широкого контекста и значимости собственной научно-педагогической деятельности. Возможно мешала скромность. По сути дела, Эльконин и Давыдов начали строить культурно-историческую педагогику. Может быть даже точнее охарактеризовать ее как культурно-событийную, так как в ее основе лежит мысль, что приобретение знания должно быть организовано как событие, как некоторый культурный акт. Поучительно, что Ортега-и-Гасет назвал культурным актом «созидательное действие, посредством которого мы извлекаем ogos некоего объекта, до этого момента являвшегося необозначенным (I — ogico)». Но это в такой же мере и разумно организованный педагогический акт, акт созидания знания.
    Словосочетание культурно-историческая педагогика, как и культурно-историческая психология, обязывает. Поэтому дадим если и не определение, то представление о культуре. Живую культуру определить невозможно. Создатель культурно-исторической психологии Л. С. Выготский мудро удержался от определения понятия «культура», хотя дефицита в определениях не было ни в его время, ни тем более сегодня. Культура — это, конечно же, среда, растящая и питающая личность; это язык, объединяющий человечество. Так характеризовал культуру П. А. Флоренский. Но эта среда не пассивна, она требует активности и от человека.
    Образ сложноорганизованного вакуума, уже использовавшийся в контексте психологии В. А. Лефевром, довольно точно описывает ситуацию человеческого развития. Человек может находиться в культуре и оставаться вне ее. Может быть таким же пустым местом, как для него культура, смотреть на нее невидящими глазами, проходить сквозь нее как сквозь пустоту, не
    8
    «запачкавшись» и не оставив на ней своих следов. Это и означает — быть в культуре, как в вакууме. Вакуум может ожить, опредметиться лишь благодаря человеческому усилию, разумеется, не всякому. Образ взаимодействия человека с культурой утрирован. Каждый человек живет в той или иной культуре, и она вольно или невольно оставляет на нем свой отпечаток. С помощью образа вакуума хотелось подчеркнуть, что культура не только репродуктивна, но продуктивна, плодотворна. Она представляет собой приглашающую силу. Игнорирование человеком культуры наносит ущерб не только ему, но и культуре, поскольку человек не оправдывает ее ожиданий, не находит своего предназначения.
    Приписывание культуре, идеальной форме, среде функций движущей силы развития вынуждает культуру, помимо ее воли, быть агрессивной, оставляет неясной роль ее в развитии самого развивающегося индивида. А он не только не пассивен, но в конце концов сам становится источником и движущей силой развития культуры, цивилизации, порождения новых идеальных форм, переосмысления старых. К несчастью, он иногда слишком энергично вносит вклад в изменение окружающей среды, в том числе и культуры.
    Отношения организма и среды, человека и культуры следует признать взаимно активными, коммуникативными, диалогическими. Диалог может быть дружественным, напряженным, конфликтным и даже переходить в агрессию.
    Человек может принять вызов со стороны культуры или остаться равнодушным. Культура также может пригласить, а может оттолкнуть или не заметить. Другими словами, между культурой и индивидом существует разность потенциалов, что и порождает движущие силы развития. Эти силы находятся не в культуре и не в индивиде, а между ними, в их взаимоотношениях. Потенциал культуры огромен и едва ли измерим, но в принципе он известен, хотя далеко не всегда и не всем понятен. Что же касается собственного потенциала человека, то его природа и количественные характеристики остаются таинственными, загадочными. Марина Цветаева писала о безмерности человека, живущего в мире мер. Парадокс состоит в том, что благодаря безмерности, благодаря «избытку внутреннего пространства» человек только и может стать «мерой всех вещей». Можно с уверенностью утверждать, что его возможности должны быть соизмеримы с неизмеримым потенциалом культуры, а порой в
    9
    каких-то сферах и превосходить его, иначе остановится развитие культуры.
    Приведенные размышления непосредственно связанны с давней проблемой образования, в том числе и развивающего — с проблемой «нормы развития». Для развивающего обучения важно не столько определение «нормы развития», сколько понимание «развития как нормы». Между прочим, это не только точнее, но и труднее, поскольку требует учета зоны ближайшего развития и ее целенаправленного расширения, а то и построения. Построение перспективы ближайшего развития есть открытие знания о незнании и превращения его в один из мотивов учебной деятельности, а затем и этой самой деятельности в мотив и цель. Знание о незнании — это не вполне определенная идеальная форма, которую хочется на себя примерить, а затем, может быть, и надеть или погрузиться в нее.
    Когда Эльконин и Давыдов начинали работу по развитию теоретического мышления у детей, это был акт гражданского мужества, ибо развитие теоретического мышления есть пробуждение и развитие сомнения, а соответственно, и разума, избытка которого, к сожалению, не наблюдается ни в каком обществе. В начале 1980-х гг. была сделана попытка запретить работы по развивающему обучению. Ученые устояли, но ущерб был огромен.
    Обучение действительно оказалось развивающим. Правда, «фронт развития» бывал очень неровным. В чем-то обучение (в соответствии с теорией) делало один шаг, а развитие два-три,.. в чем-то обучение делало десять шагов, а о развитии говорить и вовсе не приходилось. Во многом наблюдались эффекты скрытого или, как говорили необихевиористы, латентного обучения, которое проявляло себя спустя годы. Главный итог состоял не в предметном обучении, не в полученной сумме знаний, которая всегда недостаточна и сомнительна (стенания о кризисе знания и быстром его старении раздаются все чаще), а в формировании установки на понимание, обеспечивающее непроизвольное запоминание, а не на произвольное запоминание и заучивание, в формировании умения учиться, соответствующих приемов учебной деятельности (которая, согласно Давыдову, посредством рефлексии внутренне связана с теоретическим мышлением) и, если можно так выразиться, в снятии барьеров перед учением, задачей, пониманием, учителем, экзаменатором. Культивирование полемического духа урока закладывало основания будущей
    10
    самостоятельности, веры в себя, в свои собственные силы и личностного роста.
    Забавным доказательством того, что Эльконину и Давыдову действительно удавалось формировать в первых классах начала теоретического мышления, были недоразумения, возникавшие между детьми и учителями при переходе в пятый класс. Дети отказывались усваивать новые знания, неизвестного им происхождения. Они требовали ответа на вопросы, откуда это известно, почему так происходит и т. п. Не все учителя средней школы были готовы к этому, некоторые жаловались Давыдову на избыточную любознательность и пытливость детей. Были случаи даже ухода, бегства от маленьких теоретиков. Такие учителя не поддавались развивающему обучению со стороны детей. Атмосфера в школе была замечательной. Многие выпускники не только сохраняют о ней добрую память, но приходят 1 сентября на первый звонок.
    Работа над созданием теории и практики развивающего обучения, в частности, развития теоретического мышления начинала играть роль противовеса догматическому мышлению, доминировавшему в советское время. Но и сегодня теория развивающего обучения едва ли не более актуальна, чем 40 лет тому назад. Ее нынешняя актуальность совершенно другого рода и другого масштаба, чем прежде. Она выходит за, так сказать, общероссийские пределы в сферу цивилизации и культуры. Дело в том, что сегодня становится очевидным вторжение постмодернизма в сферу образования. В сферах искусства и литературы ему стало тесно. Под предлогом эстетизации образования (что на самом деле никогда не лишне, а для отечественного образования в особенности) началось наступление на Просвещение, на Науку, на Общечеловеческие Ценности, на Идеи Гуманности. Умами овладевает идея деконструкции всего и вся, как будто нам мало собственной деконструктивной практики. Начало осмысления этой ситуации положил А. П. Огурцов: «Вместо усилий мысли — спонтанность, вместо ответственности — произвол, вместо регулятивных норм — консенсус, вместо ценностей — договоренности, не имеющие обязательного характера и не предполагающие доверия и ответственности, вместо реальности — симулякры, вместо интенциональности — коммуникативность, вместо истины — убеждение — таково кредо постмодернистской философии вообще и постмодернистской философии образования, в частности. Поэтому претензии постмодернистов на перестройку всей системы образования — это строительство здания без всякого
    11
    фундамента на зыбучем песке» (ж-л «Человек». 2001. С. 9). Постмодернизм выступает и против Слова, против научного Понятия, против Логоцентризма. Конечно, в постмодернизме, как и в любом новом культурном движении, многое заслуживает внимания, во всяком случае тщательного анализа. Этот пример лишь подчеркивает, что в его свете совершенно по-новому выступает значение развивающего обучения, которое наследует лучшие традиции теории и практики образования в целом и поэтому может и должно стать противоядием против скороспелых инноваций, докатывающихся и до нашей страны. Во всяком случае работа над теорией и практикой развивающего обучения, даже независимо от его эффективности, является достойным примером сотрудничества педагогов и психологов: оно было основательным, неспешным, заинтересованным и равноправным. Чувства вины и ответственности за неудачи и радости за успехи испытывали обе стороны.
    В последние годы жизни Давыдова мы неоднократно обсуждали с ним проблемы образования в целом и, в частности, проблематику развивающего обучения. Он соглашался с тем, что последняя представляет собой ядро будущей психологической педагогики, которая ориентирована на образование, понимаемое как «равновесие души и глагола» (Марина Цветаева). Когда такое равновесие достигается, усвоению знаний сопутствует не только повышение внешней компетентности, но и внутренний рост. Учащимся открывается как сфера знания, так и бесконечная сфера незнания, в том числе и самого себя. Решению этой последней задачи в большой мере способствует рефлексия, формированию которой в практике развивающего обучения с первых шагов ее становления уделялось специальное внимание. Тем самым психологическая педагогика ориентирована на живое, личностное знание, на личностный рост. Личностное знание, равно как и личностное понимание, представляют собой не только использование усвоенного, прочитанного в качестве некоторой «ценности», но знание и понимание в смысле участия понимаемого в своей жизни. Одна из задач психологической педагогики состоит в том, чтобы собрать по крупицам живое психологическое знание и, по возможности, в живой доступной форме донести его до педагога и вместе с ним умножить его. В этом смысле психологическая педагогика есть одновременно и наука, и практика, а в идеале и технология, хотя любая технологизация — это утрата существенной части человеческой души. Психологическая педагогика ни в коем случае не является оппозицией
    12
    возрастной и педагогической психологии или экспансией в эти важные составляющие научных основ образования.
    Несколько слов об этой книге. Она не претендует на создание новой концепции развивающего обучения. Ее цель состоит в другом. Речь идет о том, чтобы вписать теорию Эльконина — Давыдова, точнее сказать, ее авторское понимание в более широкий контекст психолого-педагогической науки, в контекст психологической педагогики. Сегодня реализация подобного замысла не может навредить теории и практике развивающего обучения. Напротив, она поможет самоидентификации тех школ и учителей, которые уже втянулись в эту интереснейшую сферу деятельности и открывающиеся «размеры бедствия» их не запугают. А возможно, увеличит их число. Предлагаемый текст одновременно избыточен и недостаточен. Он избыточен по отношению к тому, что принято называть теорией развивающего обучения, так как многие разделы, вошедшие в книгу, выходят за рамки теории, очерченные ее создателями, хотя и не выходят за рамки проблематики обучения и развития. Компетентность учащихся (и учителя), о которой сегодня так озаботились органы образования, предполагает ориентацию не только в знании, но и в не-знании. Вместе с тем текст недостаточен, поскольку авторы продолжают работу над рядом разделов книги, в частности, связанных с проблематикой учебной деятельности, рефлексии, личностного и духовного роста.
    Настоящая книга требует заинтересованного и неспешного чтения. Она не предназначена для скорой подготовки к экзамену. Некоторые советы, как с ней работать, читатель найдет в методическом руководстве «Педагогу о психологических основах развивающего обучения и о принципах психологической педагогики», с которого можно начать чтение.
    ***
    Считаю необходимым выразить искреннюю признательность Сергею Федоровичу Горбову и Наталье Дмитриевне Гордеевой, работавшим вместе со мной над книгой.
    С. Ф. Горбов помогал в работе над проблематикой мышления, а Н. Д. Гордеева — над проблематикой души и духовности.
    Доктор психологических наук В. П. Зинченко
    13
    Глава 1
    ЖИВОЕ ЗНАНИЕ: ВЫЗОВ НАУКЕ И ОБРАЗОВАНИЮ
    § 1.  О целях и ценностях образования
    Опыт — это то, из чего ты сам выходишь измененным.
    М. Фуко 
    Слово «образование» в русском языке — одно из самых многосмысленных и загадочных. Оно обозначает ценность, цель, средство, деятельность, истину и путь, результат. Оно может служить хорошим поводом для забавных лингвистических игр и для серьезных размышлений, что связано с односложным и многозначным корнем «образ». Образ, образа, образец, образок, образчик, образина, наробраз, однообразие — образованщина, разнообразие — образование... Образ всегда требует пояснения, дополнения. Образ чего, кого, какой, чей? Образ Бога, человека, мира, вещи, действия? Есть необъятный мир образов и есть образ мира (непосредственный или «в слове явленный»). Есть мир образования и есть образование мира. Равным образом можно говорить о значении и смысле образования и об образовании значений и смыслов, о ценностях образования и об образовании ценностей образования.
    Последние пары — это уже не игра. Остановимся на первой. Мир образования предназначен для образования человека. Не более, но и не менее того. Кажется, что это бесспорно, несомненно, привычно. Но ведь Бог создал человека по своему образу и подобию. Принимает ли на себя образование божественную функцию образования человека, и если да, то по чьему образу, духу и подобию? Как это ни печально признавать, но есть системы образования, которые, не «спросясь» у человека, берут на себя божественную функцию не только образования, но даже всестороннего и гармоничного развития его личности.
    Попробуем объяснить это. Человек — это целый мир. Может быть, назначение мира образования состоит в образовании мира
    14
    у своего субъекта (субъектов). Желательно, чтобы этот мир был человеческим и человечным. Сегодня нужно подчеркивать то, что когда-то было само собой разумеющимся. Немецкий философ И. Гердер, протестуя против рассудочной сухости века Просвещения, определял образование как «возрастание гуманности», т. е. тех начал, которые принципиально возвышают людей над миром животных, очеловечивают людскую природу. Понятие «образование» было теснейшим образом связано с понятием «культура» и обозначало специфически человеческий способ преобразования природных задатков и возможностей.
    Разумеется, человеческий мир включает в себя не только (а может быть, и не столько) знания о мире. Он содержит в себе мир природы, мир искусства, мир вещей, действий с ними, мир деятельностей, мир (миры) других людей, мир образов, сознания, аффектов, нравственности, морали, совести, мир общения, человеческих отношений и взаимодействий. Далеко не все из перечисленного входит в институционализированный мир образования, в его компетенцию, которая, много уже его притязаний, претензий и компетентности. В мире образования лучше всего обстоит дело с обучением, которое само по себе оказывает большое воспитательное воздействие. Что касается целенаправленного воспитания, формирования все той же личности, то с этой целью и ценностью ряда образовательных систем дело обстоит более чем проблематично.
    Хотелось бы напомнить, что между идеями формирования «нового человека» и формирования «гармонически развитой личности» нет принципиальной разницы. Та и другая исходят из некоторого произвольно заданного образца, косного абстрактно-гуманистического, порой сентиментального или откровенно уголовного эталона. Не следует забывать, что идея целостной, гармонической, свободной личности развивалась известным русским социологом Н. К. Михайловским в контексте его социологических, антропологических и этических размышлений. Большевики, будучи верными себе, раскритиковали Михайловского, взяв у него гармоничность и потеряв целостность и свободу. Справедливости ради следует привести оценку воззрений Михайловского, данную Осипом Мандельштамом: «Что это за водолей! Что это за маниловщина! Пустопорожняя, раздутая трюизмами и арифметическими выкладками болтовня о гармонической личности, как сорная трава, лезла отовсюду и занимала место живых и плодотворных мыслей» (1990. Т. 2. С. 38).
    15
    Не прошел мимо «гармонической личности» и А. С. Макаренко: «В начале революции наши педагогические писатели и ораторы, разогнавшись на западноевропейских педагогических трамплинах, прыгали очень высоко и легко «брали» такие идеалы, как «гармоническая личность». Потом они заменяли гармоническую личность «человеком-коммунистом», в глубине души успокаивая себя тем дельным соображением, что это «все равно». Еще через год они расширили идеал и возглашали, что мы должны воспитывать «борца, полного инициативы» (1958. Т. 5. С. 345—346).
    После такой редукции личности к борцу (не столько к гармоническому, сколько к «гормональному» человеку), последнему внушалось, что «в жизни всегда есть место подвигу», а он, несмотря на свою «гармоничность», не подозревал, что если это действительно так, то это не жизнь. У Венички Ерофеева в его поэме «Москва — Петушки» мы находим: «Я согласился бы жить на земле целую вечность, если бы мне прежде показали уголок, где не всегда есть место подвигу».
    Д-р педагогических наук Г. Н. Прозументова справедливо заметила, что, «будучи сформулирована для педагогики в качестве цели-требования (заказа, идеологического задания), идея всестороннего развития в теории педагогики претерпевала многократные конкретизации. Но при любой степени уточнения и конкретизации всестороннее развитие, определяемое как цель воспитания в педагогике, сохраняло особенности директивного и догматического определения» (1996. С. 35).
    Апофеозом идеи всестороннего развития является предложение начальника исправительно-трудовой колонии Крыма подготовить диссертацию на тему: «Всестороннее развитие личности в условиях несвободы», сделанное не в столь уж давние времена АПН СССР. Эта «сорная трава» лезет до сих пор. Как правило, так называемая сформированная личность превращается в «наличность» того, кто ее сформировал, в объект его управления и манипуляций. Это очевидное положение все же с трудом принимается. И у Л. С. Выготского мы находим пассажи о формировании нового человека, хотя у него же мы встречаем бесспорный тезис о том, что воспитание должно быть организовано так, чтобы не ученика воспитывали, а ученик воспитывался. И даже когда говорится о саморазвитии, самостроительстве, самовоспитании, самоопределении личности, то это саморазвитие каким-то мистическим образом тяготеет к абстрактному эталону или метапсихическому Я. При этом полностью игнорируется древняя
    16
    как мир истина, что личность рождается при решении экзистенциальной задачи овладения сложностью собственного бытия. В культуре многих народов человека, не испытавшего второго рождения, называют «однажды родившимся». Именно в решении экзистенциальной задачи происходит, в отличие от созревания индивида, длинная вереница рождений личности или, по выражению М. М. Бахтина, «человека в человеке».
    На личность, конечно, можно смотреть как на текст, который мы плохо умеем читать. Но главное, что личность — автор. Она пишет самою себя (ср.: Осип Мандельштам: «Я и садовник, Я же и цветок...»). Согласимся с профессором А. Ф. Лосевым, что личность — это чудо и миф (а не зомби), формировать ее никому не дано. Зомби сформировать легче. К счастью, не из каждого человека.
    Идеи о связи личности, чуда и мифа, развитые Лосевым, заслуживают самого пристального внимания: «Личность... есть осуществленная интеллигенция (т. е. самосознание. — Авт.) как миф, как смысл, лик самой личности. А совпадение случайно протекающей эмпирической истории личности с ее идеальным заданием и есть чудо» (1991. С. 150). Лосев подчеркивает: чтобы случилось чудо, необходимы какие-то два плана в этой личности — «...это есть планы внешне-исторический и внутренно-замысленный, как бы план заданности, преднамеренности и цели» (там же. С. 143). Соответственно он выделяет четыре типа целесообразности: «1) логическую, в результате которой получается организм; 2) практическую, или волевую, в результате которой получается техническое совершенство (в человеке — совершенная мораль); 3) эстетическую, в результате которой получается художественное произведение; и, наконец, 4) мифическую, или личностную, в результате которой получается чудо» (С. 155).
    Как бы мы ни квалифицировали педагогику — как науку, искусство или то и другое вместе, думается, что внутренне замысленный план, преднамеренность, цель будущей личности педагогике неподвластны, как неподвластна и организация встречи случайно протекающей эмпирической истории личности с ее идеальным заданием. Чудо есть явление социальное и историческое, а не педагогическое (хотя, конечно, чудеса случаются и в педагогике). Да и внешне-исторический план не вполне в руках педагогики. Встреча планов или их расхождение — это и есть чудо или судьба. «Судьба — самое реальное, что я вижу в своей и во всякой чужой жизни. Это — не выдумка, а жесточайшие клещи, в которые зажата наша жизнь» (там же. С. 144). Бывает, что
    17
    судьба оказывается благосклонной и способствует встрече ученика с учителем.
    Обо всем этом приходится предупреждать, ибо многочисленные варианты конкретизации идеи всестороннего и гармонического развития личности исходят из представлений о ее вещном бытии, детерминической природе, завершенности, формируемости извне. Бахтин высказывал вполне резонные сомнения даже в познаваемости человека извне, т. е. вне диалога. Исследователь творчества Достоевского формулирует замечательный по своей глубине тезис, которым должна была бы руководствоваться вся психология личности, равно как и вся наука о воспитании: «Человек никогда не совпадает с самим собой. К нему нельзя применить формулу тождества: А есть А... Подлинная жизнь личности доступна только диалогическому проникновению в нее, которому она сама ответно и свободно раскрывает себя.
    Правда о человеке в чужих устах, не обращенная к нему диалогически, т. е. заочная правда, становится унижающей и умерщвляющей его ложью, если касается его «святая святых», т. е. «человека в человеке» (1979. С. 69).
    Психология личности долгие годы не жаловала Бахтина, но когда она впервые открыла его для себя, последовал, надеемся, последний, окрик в ее адрес за пиетет к Бахтину. Утверждались вполне сомнительные и далеко не безобидные ценности «овнешняющего заочного определения» человека, «вещного бытия» личности, детерминизма в психологии личности (Петровский А. В., 1985).
    Тезис о вещности личности далеко не нов. Несмотря на обоснованную критику, он воспроизводится психологами. Приведем достаточно определенное высказывание по этому поводу Флоренского: «Но что же такое эта вещность личности? — Это тупое само-равенство ее, дающее для нее единство понятия, самозаключенного в совокупности своих признаков, т. е. понятия мертвого и неподвижного. Напротив, личный характер личности — это живое единство ее само-созидающей деятельности, творческое выхождение из своей само-замкнутости, или еще это есть неукладываемость ее ни в какое понятие... Победа над законом тождества — вот что подымает личность над безжизненной вещью и что делает ее живым центром деятельности» (1914/1990а. С. 80).
    Относительно жизненности-безжизненности вещи с о. Павлом можно поспорить. Вещь, как и знание, может быть вполне жизненной, даже живой. Поскольку, выражаясь словами Лосева, в
    18
    современной психологии личности продолжается «растление и обалдение духа», к теме придется возвращаться неоднократно,
    В качестве пропедевтики к дальнейшему приведем соображения известного физиолога и мыслителя А. А. Ухтомского по поводу личности: «Достаточно проницательная бдительность внимания и чтения самого себя — это редкое состояние человека. Обычно царит «досознательное» <...> Собственно «сознательная» и самоуправляющаяся личность есть редкое и труднодостигаемое состояние (1997. С. 255).
    Личность — не диплом, не сертификат, она может потерять лицо. Поэтому Ухтомский считает, что человеком нельзя быть, им можно лишь делаться. И это дело не статических свойств интеллектуального аппарата, но динамики достижений, т. е. аппарата стремления, изволения, морального определения и достижения. Он с большим подозрением, а то и с презрением относился к тому, что в педагогике и в психологии стало схематизмом сознания и получило наименование «формирование личности»: «Нравственная личность не есть то, что должна сделать этика, а то, что она должна изучить; для этики это не ожидаемая впереди конструкция, а отправной факт опыта <...> Совершенно освободившийся от предвзятых теорий естественно-научный ум обратился к исследованию теплого, живого и конкретного нравственного факта именно, прежде в тот момент, когда им незаметно достигаются жизненные результаты, т. е. пока не вступил в пределы «социальных» абстракций» (1997. С. 86).
    Справедливости ради нужно сказать, что в отечественной психологии о формировании личности, нового человека больше всего говорили личности, весьма и весьма сомнительные.
    Образованию пора перестать уподобляться гоголевскому Ноздреву: «До леса — мое, лес — мой, за лесом тоже мое...» В человеке далеко не все формируется посредством образования. Хотя, конечно, оно не может быть безличностным и безличным. Верно, нужно признать, что не все варианты широко распространяющегося личностно ориентированного обучения воспроизводят логику формирования, проектирования гармонической личности.
    Попробуем представить себе различия между позицией формирования личности в обучении и позицией личностно ориентированного обучения. Воспользуемся для этой цели наблюдениями искусствоведа Н. М. Тарабукина живописного пространства в изложении А. Ф. Лосева. Не сомневаемся, что читатель по ходу дела сам мысленно заменит лосевские «мы», «зритель», «пространство», «предмет» на «педагога», «человека», «личность».
    19
    Подобная замена тем более уместна, что приводимый ниже отрывок извлечен из контекста размышлений Лосева о мифе, личности, чуде: «Когда мы имеем эгоцентрическую ориентировку на внешний реальный мир, на картине это отражается как центральная перспектива сходящихся линий; пространство замкнуто-концентрическое. Когда же мы говорим об эксцентрической ориентировке, как в древней русской иконописи, то тут пространство развертывается по направлению к зрителю. Это эксцентрическая форма выражения пространства. Там пространство свертывалось в глубину, будучи как бы подчинено активному проникновению взора зрителя во внешний мир. Тут же пространство само развертывается изнутри вовне... В эксцентрическом пространстве нет ни чисто плоскостного, фронтального изображения, ни перспективного. Показание предмета с трех сторон достигается художником при помощи метода развертывания пространства изнутри наружу. Тут зритель осязает предмет глазами, видит его самодовлеющую жизнь, нисколько не зависящую от единой «точки зрения» (Флоренский сказал бы «мертвой точки зрения». — Авт.). Зритель сам не может проникнуть в это пространство. Все его формы как бы вооружены против нас: пространство как бы «идет на нас», а не увлекает нас в глубину, как пространство перспективной проекции. Изображенные тут лица общаются между собою вне условий нашего пространства и вне наших «законов тяготения» (1991. С. 95).
    Упрощая, можно сказать, что при формирующей (эгоцентрической) позиции педагог «вчитывает», «вписывает» себя в ученика, при личностно ориентированной (эксцентрической) «вычитывает» из ученика и принимает его в себя. Между прочим, вторая позиция дает больше шансов учителю быть принятым в себя учеником. При сравнении нами обеих позиций имеется в виду личностно ориентированное обучение в трактовке И. С. Якиманской (1996). Его доминантой является обеспечение развития и саморазвития личности ученика на основе выявления его индивидуальных особенностей как субъекта познания и предметной деятельности. Личность в образовании (кстати, не только учащегося) — это постоянный сюжет, к которому волей-неволей приходится возвращаться. Профессор К. К. Бабанский в своих исследованиях обнаружил, что у многих учителей наблюдается дефицит личностных свойств и качеств, необходимых для организации эффективной учебной деятельности учащихся, не говоря уже о формировании их личности. К их числу он относил: творческий, неформальный поисковый стиль, мобильность, конкретность
    20
    и системность мышления при умении выделять главное; чувство меры в использовании тех или иных форм и методов преподавания; эмоциональную отзывчивость; контактность в общении (1981. С. 53). Бабанский с сотрудниками разрабатывал специальную и поучительную программу для самооценки и самовоспитания соответствующих качеств у учителя. Поистине, сначала воспитай себя сам. Когда читаешь исследование мудрого Бабанского, невольно вспоминаются слова из записных книжек А. П. Чехова: умный любит учиться, а дурак — учить.
    Несмотря на всю полезность (и осторожность) личностно ориентированного обучения, оно не исчерпывает собой и не заменяет проблематики и задач саморазвития, самовоспитания личности учащихся. В этой области необходима большая содержательная и организационная работа, которая выходит за рамки психологии и педагогики. Перед всеми науками о человеке стоит задача исследования и демонстрации всего пространства выбора путей развития человека и мира. Это и есть важнейший из искомых медиаторов духовного роста. Без него невозможно проектирование нормального образования (Зинченко В. П., 1997б. С. 327). На наш взгляд, такой подход не противоречит сформулированному Б. Д. Элькониным предложению о запрете на проектирование «определенных и частных форм» развития личности:
    «Дело проектировщика — максимально выразительно оформить проблему как пространство возможных действий...» (1992. С. 13). Это и дело педагога, претендующего на решение задач воспитания личности. Детальная проработка этой давно назревшей проблемы продуктивно проводится психологом Б. Г. Мещеряковым (1998б).
    Вернемся к обсуждению ситуации в образовании и его задач, связанных с введением человека в мир знания и в мир незнания (возможно, и в некоторые другие миры). Не только поэзия — «езда в незнаемое». Здесь тоже не должно быть иллюзий.
    Судьба образования такова, что оно пролагает свой путь сквозь науку (в том числе и сквозь науку об образовании) и сквозь реальности и ирреальности жизни. Самое трудное — это понимание того, что мир знания, а соответственно и мир образования, не совпадает с миром науки, техники и с миром жизни. Ясно, что он находится на их пересечении, на их границах, но никто не знает золотой середины, если таковая существует. Образование всегда мечется между наукой и жизнью, и в той мере, в какой жизнь — это искусство, между наукой и искусством. Зато и удары образование получает и с той, и с другой стороны:
    21
    со стороны науки и со стороны жизни, социума, государства. Пожалуй, лишь культура, в силу своей привычки вступаться за слабого, становится на сторону образования.
    Кажется, нет ученого, которого удовлетворяли бы школьные учебники по его специальности, если, конечно, он не сам их написал. Равным образом нет и правительства, которое удовлетворяло бы школьное и высшее образование. Сегодня отечественные наука и образование объединены в нищете. Может быть, это объединит их в духе? Такое промежуточное положение мешает образованию выработать собственную систему ценностей, целей и средств. Слишком часто оно довольствуется внеположными ему целями науки и социума, оказывается слугой двух (многих) господ. И не знает, бежать ли ему впереди прогресса или впереди регресса. В таком положении оно обречено оставаться «полупросвещением» (Пушкин), «полуобразованием» (Мандельштам) и в качестве опасных следствий порождать «полудеятельность» (Гоголь), «полунауку» (Достоевский).
    Как это ни трудно, но нужно попытаться уйти от навязываемых образованию целей и ценностей, от традиционных задач обучения и воспитания, фатально связанных посредством союза «и». Ценности образования должны соответствовать общечеловеческим ценностям. Иное дело их конкретное, даже технологическое (психотехническое) преломление и воплощение. Если принять это положение, то из него следует, что не нужно спешить с их «выработкой» применительно к каждой власти, к каждой новой реформе образования или к очередному этапу реализации старой. Опыт показывает, что все реформы сиюминутны, а ценности вечны. Нужно помнить, что «утверждение и оправдание ценностей прошлого столь же революционный акт, как создание новых ценностей» (Мандельштам).
    Например, реформа образования в России 1991 г. включала в свой состав коллекцию базовых принципов, таких, как демократизация; плюрализм; многоукладность и вариативность; народность и национальный характер; регионализация; открытость; гуманизация; гуманитаризация; дифференциация; развивающийся, деятельностный характер; непрерывность. На самом деле это не столько принципы, сколько фоновые и декларативные признаки степени цивилизованности страны, которая предпринимает реформирование системы образования. При наличии этих признаков страна может претендовать, например, на вступление в Европейское экономическое сообщество, на членство в ЮНЕСКО, тем более что эти и многие другие организации, включая Правительство
    22
    России, вполне устраивает подобная декларативность. Но эти признаки не могут быть рабочим инструментом реформы образования и ни в коей мере не заменяют размышлений о его целях и ценностях.
    В. С. Соловьеву принадлежит ценностно-иерархическая шкала трех основных областей человеческой жизнедеятельности: духовной, интеллектуальной, социальной.
    Несомненно, что эти области человеческого существования одновременно являются и его главными ценностями, в том числе и индивидуальными. Несомненно также, что в поиск их конкретных форм и взаимосвязей, путей их достижения должна вносить существенный вклад система образования. Перечисленные ценности — это своего рода система координат, которая, хотим мы того или нет, расширяется, конкретизируется, доопределяется. Возникает вопрос: кем? Дело ли государства или государственных реформаторов определять или доопределять духовные и интеллектуальные ценности и цели образования? (Ведь дух дышит, где хочет!) Такие прецеденты бывали, и они имеют свое название — тоталитаризм. Было бы слишком просто, если бы цели и ценности образования вновь начали спускаться сверху в органы образования, затем в систему образования и, наконец, в головы учащихся. Симптомы подобного возврата начинают просматриваться. Например, стандарт по области искусств навевает печальные воспоминания о «приказе по армии искусств».
    Фундаментальные ценности имеют разные источники. Демократическое государство не может претендовать на определение духовных и интеллектуальных ценностей. Максимум на социальные, да и то не на их определение, а на обеспечение условий их достижения. Даже наука, поскольку от нее время от времени «отлетает дух» (а сейчас государство почти выпустило его совсем), не может претендовать на определение интеллектуальных ценностей в полном объеме. Кто может определить, какой интеллект понадобится человеку развивающемуся? Интеллект, по определению, — свободное явление. Наука не может развиваться, а ученые — «размножаться» в неволе.
    Дело государства признать и принять образование (и науку) в качестве действительной реальной цели и ценности. Принять не вербально (как в знаменитом и тут же забытом Указе № 1 бывшего Президента Российской Федерации Б. Ельцина), а со всеми вытекающими из этого социальными, экономическими и политическими последствиями. Система образования уже пресыщена многочисленными демонстрациями властей предержащих (и претендентов
    23
    на власть) своей приверженности социальным приоритетам. На Западе подобные действа получили точное наименование «театрализации социального долга». Государственная поддержка образования и науки — это последний шанс для России не стать сырьевым придатком и ядерной помойкой для цивилизованного мира. Образование и наука нуждаются не в вспомоществовании, а в экономической поддержке, формы которой могут быть весьма различны. Но сейчас они, пожалуй, в еще большей степени нуждаются в поддержке духовной и психологической со стороны государства. Они имеют на это право. Сказанное не означает, что государство должно быть отлучено от определения если и не ценностей, то требований к системе образования. Требования, цели, реформы, стратегии, доктрины, как бы их ни называть, должны быть не навязаны извне, а приняты в себя системой образования. Последняя уже пришла к заключению, что учащийся — не объект воздействия, воспитания, а субъект учения, учебной деятельности. Она отказалась от «фантома однообразия», от искусственного подведения всех под одну норму и вспомнила, что индивидуальность учащихся есть главная ценность, реальная основа, живая сила психического развития, его источник и причина (см.: Зеньковский В. В., 1996. С. 192). Система образования становится, наконец, главным творцом ценностей, целей и путей их достижения, она перестает быть объектом воздействий и манипуляций со стороны государства. Поэтому сегодня как никогда важно и нужно внимание государства к образованию. В противном случае взаимное отчуждение, симптомы которого очевидны, зайдет слишком далеко.
    Навязывание внеположных образованию ценностей не столь безобидно, даже если это ценности государства и его институтов. Ведь по сути дела речь идет о «педагогической идентичности». С кем себя идентифицирует учитель: с наукой, государством, этносом, культурой? Или с учащимся, учебным предметом? Педагогу, заботящемуся об идентичности учащихся, полезно задуматься о своей собственной идентичности. Это вольно или невольно скажется на становящейся идентичности ученика.
    Система образования, естественно, не безупречна. Сталкиваясь с неисчерпаемостью мира ценностей, мира идеалов, она сама вынуждена доопределять общечеловеческие ценности, ставить цели и искать средства образовательной деятельности. Разумеется, как во всяком творчестве, успех не гарантирован. Но он существенно выше, когда цели и средства оказываются не внешними по отношению к образованию, а органичными, имманентными
    24
    ему. Навязанные, чуждые цели принимаются с трудом или отторгаются. Например, замыслу и целям Царскосельского лицея, предназначенного для формирования «нового человека» (чиновника), в первых его выпусках соответствовали лишь барон Корф и князь Горчаков. Нельзя сказать, чтобы замыслам и целям Симбирской гимназии соответствовали В. И. Ленин и Б. В. Савинков. В образовании, как и везде, работает Его Величество случай, или судьба.
    Прозументова справедливо заметила, что «безличностное, директивное и догматическое целеобразование обусловило появление в педагогике феномена нигилизма цели: педагоги игнорируют цель как необходимый и значимый компонент их собственной деятельности и не видят ни практического, ни личностного смысла в целеобразовании» (1996. С. 36). Цели образования — дело тонкое. Они модифицируются по мере их достижения. Если они неадекватны, то не помогает даже «железная воля». Цели либо принимаются, либо нет. Даже когда они принимаются учителем, школой, это не значит, что они будут достигнуты. В это «уравнение» входит еще ученик, который их либо принимает, либо тихо уходит от них заниматься своим делом... Если личностно ориентированное обучение не пустой звук, то целеполагание в образовании — это совместный акт учителя и учащихся.
    Главным итогом ослабления прямого диктата социального заказа и «общественных требований», по мнению Прозументовой, является то, что в педагогической практике возникло рефлексивное пространство осознания утраты цели, проблематизации существующего его определения, поиска цели, ее выработки субъектами педагогической практики. То же относится и к ценностям.
    Нужно понять и принять, что это рефлексивное пространство, как и образ цели, смысл ценностей, принципиально открыто, методологи науки сказали бы: недоопределены. Девальвация старых целей и ценностей, поиск новых, опробование целей средствами, их определение и доопределение — это и есть духовная работа нашего образования. Ее значение опасно преуменьшать, ибо навязывание «новых» целей извне может ввергнуть образование в нигилизм, скепсис.
    К этой работе следует прислушаться, проанализировать ее, довериться ей, не опасаясь того, что инновации в образовании приведут к хаосу. Растущее разнообразие в образовании — это необходимое условие его устойчивости и стабильности. Именно разнообразие и обеспечивает возможность выбора и последующего
    25
    отбора наиболее эффективных образовательных стратегий и технологий. Необходимы терпимость к новому разнообразию, доброжелательные, не авторитарные, а профессиональные дискуссии. При этом надо учитывать, что без внутреннего многообразия человеческого универсума и без понимания ценности этого многообразия развитие невозможно ни на каком уровне: ни на индивидуально-личностном, ни на национальном, ни на уровне больших регионов, ни на глобальном (см.: Рашковский Е. Б., 1996. С. 103). Необходимо и понимание того, что в системе образования никто не обладает монополией на истину.
    Образование замечательно тем, что в нем всегда сосуществуют, борются, соревнуются консервативные и динамические составляющие и свойства. Не нужно думать, что источником динамизма может быть только государство и мобилизованные и призванные им реформаторы. Чем меньше государство и общество (если таковое существует как целое) задумываются о целях и ценностях гражданского (открытого) общества, тем больше о них должно думать (и не только думать!) образование. Его возможный вклад в становление открытого общества отмечал английский философ К. Поппер. Такой вклад вполне реален, хотя и слабо отрефлексирован. Ведь школа, в том числе и высшая, на самом деле представляет собой сердцевину целого, росток будущего гражданского общества. Образованию, при всех его недостатках и бедах, больше, чем любым другим институтам общества, присущи широта культурного кругозора, влечение к таким «бесполезным» ценностям, как свобода, добро, знание, понимание, искусство, человеческая и человечная мысль, в том числе и мысль о смысле... Школа ближе и быстрее подошла к Открытому обществу. Это не потому, что образование такое хорошее по определению, оно вынуждено быть таким, часто против своей воли, поскольку оно постоянно имеет дело с подлинным разнообразием еще не ставшей индивидуальности человека (пусть маленького), который еще в пути. Оно впитывает в себя это интенсивное и талантливое разнообразие даже тогда, когда стремится его погасить.
    Маленький человек еще не нашел себя в социуме, как клетка в организме или муравей в муравейнике. Выражаясь словами французского философа А. Бергсона, у него не сформировалась «привычка связать себя привычками», которые отвечают потребностям и морали того или иного сообщества. Согласно Бергсону, мораль привычных обязательств — это мораль закрытого общества, ибо индивид действует как часть целого, элемент механизма.
    26
    К счастью, социальный прессинг не единственный источник морали. Помимо морали закрытого общества существует и абсолютная мораль — мораль открытого общества, которое представляет собой целостное человечество. Процитируем самого Бергсона: «Между любой великой нацией и человечеством есть такая же дистанция, какая есть между конечным и бесконечным, закрытым и открытым обществом. <...> Фундамент открытой морали — творческая личность, ее цель — человечность. Ее содержание — любовь ко всем ближним, ее свойство — дух новаторства, ломающий все фиксированные схемы закрытого общества» (цит. по: Реале Д. и Антисери Д., 1997. С. 499—500).
    Таким образом, становящийся индивид, его личное начало придают динамизм образованию, вынуждают его к развитию, препятствуют тому, чтобы оно стало закрытой системой. Учащийся оказывается реальной движущей силой развития образования, а не объектом воздействия с его стороны. В этом скрыты основные трудности и прелести образовательной деятельности как таковой. Конечно, с объектом, с вещью значительно легче иметь дело.
    Еще одним источником динамизма образования является живое развивающееся знание, выступающее главным предметом деятельности учителя и ученика. Роль развития знания в становлении открытого общества осознана еще меньше, чем роль индивидуального, личного начала ученика. Учителю повезло больше, да и то почти исключительно благодаря его собственной рефлексии, самоопределению и поиску им своей идентичности.
    Остановимся на этом подробнее. Сократ не только являлся кладезем знаний. По мнению Платона, сама его смерть свидетельствовала, что для переустройства человеческой жизни недостаточно преобразования человека с помощью знания. Педагог не только учит. Платоновская «пайдейя» означала жизненный путь (а также руководство им), которым должен пройти человек, изменяя себя в стремлении к идеалу духовного и физического совершенства.
    Талмуд, занимавший центральное место в древнееврейском образовании, переводится не просто как «Учение», а как «Устное учение» — надстройка ученого комментария к Торе, своеобразный конспект ученых-наставников по тем или иным вопросам Пятикнижия. Учитель, по представлениям талмудистов, ставится выше в отношении уважения и почитания его особы, нежели отец и мать. Родителям человек обязан физическим, земным существованием, а учителю — жизнью духовной и вечной. Практически
    27
    во всех культурах подчеркивается значение «второго рождения» и роль в этом акте педагога. Встреча ученика с учителем — акт чрезвычайный. По словам средневекового еврейского философа Маймонида, преподаватель, который оставляет детей и уходит или отвлекает их на другую работу от учения, или вообще неряшливо, нерадиво занимается с ними, относится к тем о ком сказано: «Проклят тот, кто делает Божье дело с обманом». Значит, учение — Божье дело. Образование в древней Иудее строилось на следующих принципах:
    священнокнижный характер образованности;
    принцип индивидуального ученичества;
    принцип уподобления ученика учителю, а через него и традиции.
    В этих древних примерах (см.: Матулис Т. Н., 1998), число которых может быть бесконечно увеличено, содержится резюме многих десятков прошлых и будущих диссертаций по педагогике и психологии, посвященных роли личности учителя в образовании и (что особенно важно) формированию личности учителя. Рискуя быть банальными, выскажем наше мнение о деятельности педагога.
    Педагог делится своим знанием, дарит, а не транслирует его. Он поводырь-посредник, который вводит учащихся в образовательное пространство: в мир знания и в мир незнания. Подобная позиция педагога способствует становлению учебной деятельности и развитию личности учащихся со всеми вытекающими из этого последствиями: пробуждение познавательных интересов, потребностей, мотивов учения, формирование способностей к самостоятельности, целеполаганию, рефлексии, практическому сознанию. Итак:
    Педагог — создатель образовательного пространства, вне которого обучение ущербно.
    Педагог — носитель не только институциализированного, но и живого знания, без которого невозможно образование.
    Педагог исходит из презумпции «виновности»: все находящиеся перед ним учащиеся — личности. Он обладает доминантой на лицо другого человека, будь то ученики, коллеги или родители.
    Педагог не имеет свиты (как король) и его некому сыграть или заменить.
    Педагог — персонифицированный посредник между учащимися и учебным предметом, наукой, драмой идей, драмой людей науки.
    28
    Посредническую роль педагога ни в коем случае нельзя рассматривать как уничижительную. Она более естественна, чем роль демиурга-формирователя всего и вся. Согласно Блаженному Августину, Иисус Христос — Главный Посредник — Медиатор — между Богом и человеком. Он — Учитель — на понятном людям языке донес до них замысел и промысел Божий. Посреднические роли исполняют родители и учителя. На посредническую роль учителя указывал французский социолог Э. Дюркгейм. Плохой педагог — всего лишь транслятор учебника, программы, стандарта образования. Хороший педагог подобен актеру, он разыгрывает институционализированное знание, персонифицирует его, вводит в жизненный контекст, обращает внимание на его недосказанность. Это способствует узнаванию учащимся своего знания и самого себя, своей мысли в институциализированном знании. Педагог заражает учащихся интересом к миру вообще и к миру знания в частности. Образование, учебная деятельность, как и любая другая, включает в свой состав не только когнитивные и оперативно-технические аспекты деятельности, но и такую человеческую ценность, как живую коммуникацию («роскошь человеческого общения»), порождающую эмоции, чувства, переживания, аффекты, — коммуникацию, являющуюся непременным условием личностного и будущего профессионального роста.
    Общение, собеседование, диалог — это трудное дело. Психологи не раз пытались поднять общение на недосягаемую высоту, называя общение деятельностью, в том числе и ведущей, например, в младенческом и в подростковом возрасте. Но есть общение и общение. Ухтомский говорил: «...собеседование, эмпирически данное, постоянно нас сопровождающее, еще не есть собеседование в подлинном смысле этого слова и в подлинном понимании каждым другого! Эмпирическое собеседование может быть сопряжено с солипсизмом. Настоящее собеседование есть дело трудного достигания, когда самоутверждение перестает стоять заслонкою между людьми». Такой заслонкой «между собеседником и им самим становится свое самоутверждение, свое успокоение, свое успокоительное миротолкование, своя персона и своя подушка успокоения под голову» (1997. С. 228—229). Ухтомский противопоставляет эмпирическому общению норму общения, которую можно было бы назвать культурной нормой: «Это сосредоточенное собеседование со встречным лицом и лицами, когда они читаются до глубины и потому получают ответы на свои дела, которые для них самих еще не поняты, а только носятся в досознательном и готовы открыться» (там же). Подобное
    29
    культурное общение — это средство полноценной социализации, которая при эмпирическом общении весьма сомнительна, и полноценной индивидуализации.
    Центральными в культурно-исторической психологии являются понятия: «опосредствование», «посредничество», «посредник», «медиатор». В ней, правда, специально не выделялся «персонифицированный посредник». Главное внимание уделялось и уделяется техническому (вещественному) орудию и психологическим орудиям — знаку, слову, в меньшей степени — символу и мифу. Психологические орудия по своему происхождению связаны с посредниками-персонами. (Ведь Иисус Христос есть Знак, посланный людям Богом, Слово, Символ веры и Миф.)
    Логика и психология развития любой деятельности состоят в том, что первоначально опосредствованное действие становится как бы непосредственным. Подобная динамика характеризует и деятельность персонифицированного посредника. Поэтому учащиеся воспринимают педагога не только как посредника, а как непосредственный источник знания, как персонифицированное, живое знание. Благодаря этому существенно увеличивается доверие к педагогу, к тому, что он сообщает. Подобная суггестия может иметь и теневую сторону, так как часто и среди учителей встречаются недостойные люди. Поэтому, действительно, важнейшими являются требования к личности педагога, к его нравственности, а не только к его профессиональным знаниям. Минимальное и вместе с тем предельное требование состоит в том, чтобы он был человечным и понимал, что нет ученика, которого не за что было бы полюбить.
    Выше упоминалось о «первом» и «втором» рождении человека. Возможно рассмотрение образования по аналогии с такими явлениями, как mothering и госпитализм. Mothering — это деятельность матери, ухаживающей за маленьким ребенком. Эта деятельность окутана мистическим туманом не только в глубинной психологии и в психоанализе. О ней не так много знает и психология развития. Она рассматривается либо 1) как физический уход, 2) как система позиций, 3) как стимуляция, 4) как диалог. С деятельностью матери связывают возникновение зависти, благодарности (М. Кляйн), чувство глубокого доверия к окружающим людям и миру в целом (Э. Эриксон), возникновение у младенца иллюзии собственной магической силы или чувства неполноценности (Д. Винникот) и многое другое. В этой области большое внимание привлекли опыты Х. Харлоу, проведенные в
    30
    50-х гг. XX в. на детенышах животных и особенно обезьян. Он подменял настоящую мать манекеном, покрытым искусственной шерстью. Оказалось, что кормление играет второстепенную роль для развития привязанности детеныша к живой матери или к ее плюшевому манекену. Главное — инстинктивное стремление младенца к безопасности и материнской защите. Однако дело оказалось не таким простым. Детеныши, воспитанные в присутствии мягкого манекена, дававшего животным возможность ощутить комфорт и покой, любили свою «маму», но во взрослом состоянии обнаружили неспособность сформировать привязанность к партнерам своего и противоположного пола, не проявляли они и родительской любви к своему потомству. Более благополучно протекало развитие обезьян, также изолированных от своих матерей, но имевших постоянные (хотя и ущербные) контакты со своими живыми сверстниками. Став взрослыми, они охотно вступали в адекватные отношения с другими особями (см.: Лисина М. И., 1997).
    Следовательно, таинственное mothering порождает любовь детеныша к будущему потомству. Возможно, по аналогии с mothering следует ввести понятие teachering, главным компонентом которого является живое общение учителя с учащимся, без которого невозможно формирование любви к будущему ученику (ученикам), т. е. формирование профессионала.
    Экстернат, заочное обучение, дистанционное обучение лишают будущего педагога полноценного «teachering» и требуют специально продуманной системы компенсаций. Такую компенсацию, например, изобрели для себя обучавшиеся в МГУ слепоглухие. Они просили у преподавателей разрешения ощупать их перед началом занятий. Это как бы повышало для них своего рода коэффициент реальности знаний, сообщаемых педагогом.
    В последние годы философы и методологи науки все больше пишут о личностном знании, о том, что в добытом знании неустраним личностный компонент. Тем более он должен быть сохранен в преподавании. Хотя, конечно же, есть педагоги, у которых он минимален или вообще отсутствует.
    Можно поставить вопрос более конкретно. Оппозицией mothering является госпитализм, при котором из-за недопустимого обеднения контактов ребенка с окружающими людьми подрываются самые основы развития в младенческом возрасте и на последующих этапах детства. Равным образом, оппозицией teachering может быть доведенное до абсурда заочное или дистанционное образование. Эти формы обучения должны предусматривать
    31
    наличие двусторонних непосредственных, пусть редких, но тем более интенсивных контактов между педагогом и учащимися, более эмоциональные переживания, рожденные лаской взрослого участием в делах малыша, становятся, по точному замечанию А. В. Запорожца, своеобразными пилюлями, обеспечивающими правильное и гармоничное развитие младенца. По данным М. И. Лисиной, всего семи минут такого общения в день уже достаточно для того, чтобы резко ускорить темпы развития детей в первом полугодии жизни. В. П. Зинченко долгие годы вспоминал о совместной поездке в экспрессе Москва — Ленинград с замечательным психологом Б. М. Тепловым (с того времени прошло более тридцати лет). Может быть, это было сочувственное понимание мэтром начинающего научного сотрудника? А может быть, признание в нем заслуживающего внимания собеседника? Подобное признание опытным педагогом существенно облегчает обретение учеником собственного призвания.
    Итак, mothering противостоит госпитализм. Лисина пишет, что стремление к самопознанию и самооценке возникает у детей впервые только в общении с близкими взрослыми, которые относятся к младенцу как к будущей личности и существу, уже одаренному сознанием. Без такого отношения у детей не складывается, по словам Запорожца, «первая духовная потребность» — потребность в общении, и они впадают в состояние психического маразма (госпитализм).
    Teachering противостоит дистанционность. Последнее, конечно, не ведет к таким мрачным последствиям, как госпитализм, но в пределе оно может приводить к невежеству. Справедливости ради следует сказать, что невежды рождаются и в стационаре и их много. Равным образом, справедливо и то, что лучше дистанционность, чем ничего, лучше мама-манекен, чем никакая. Лишь бы «мама» была сделана не из колючей проволоки.
    Общение мать — дитя и учитель — ученик остается тайной. В этом общении, выражаясь научным языком, слишком много невербального и индивидуального, а говоря просто, слишком много от Божьей милости, любви, опыта, искусства. Слабая рационализируемость этого взаимодействия (общения, коммуникации) не мешает тому, что оно порождает человека, личность, профессионала, обладающего самосознанием, самооценкой, рефлексией и пр.
    В случае дистанционного образования необходима система компенсационных мер, задача осмысления, выработки и реализации которых не безнадежна. Тем более что речь идет о взрослых
    32
    людях, которые уже имеют опыт общения, по крайней мере одним — двумя любимыми школьными учителями. Какой бы критике ни подвергалась наша система образования, благодарная память о таких учителях имеется у подавляющего большинства бывших учеников.
    Образование не только субъект собственных целей и ценностей, оно имеет право и обязанность определять и переопределять цели и ценности всего общества. Между прочим, реально образование это делает, даром что финансируется по «остаточному принципу». Государство должно больше доверять системе образования, переживать ее беды как свои собственные, помогать ей не Христа ради, а понимая, что эта помощь сторицей окупится.
    Убедительным показателем огромной духовной работы, которая происходит в пространстве системы образования, служит все увеличивающееся число педагогических и психологических журналов, в которых обсуждаются проблемы, успехи, просчеты, имеющиеся в образовательной и воспитательной деятельности. Важно, что при этом практически исчезает разница между столичными и региональными изданиями. Во всех изданиях намечаются новые ориентиры, цели, ценности, пути образования, осмысливаются старые.
    Приведем некоторые мысли А. Эйнштейна об образовании. Идеалом школы в понимании ученого были свобода, демократия, уважение (а не формирование!) личности учащегося: «Школа — важнейший способ передачи богатства традиций от одного поколения к другому...
    Неправильно считать, что школа служит только для передачи знаний подрастающему поколению. Она служит делу развития свойств и способностей человека. Но она не должна подавлять его индивидуальность. Воспитание идет не через слова, а через труд и деятельность. Важнейший способ воспитания — стимулировать учащихся к самостоятельной деятельности.
    Нельзя воспитывать через страх и боль. Мне представляется наихудшим, если школа принципиально работает методами страха, насилия и ложного авторитета. Такие методы обращения разрушают здоровые чувства, откровенность и уверенность в себе у учащихся. Тем самым воспроизводятся покорные подданные. Неудивительно, что такие школы закономерны для Германии и России» (цит. по: Пинский А. А., 1997. С. 10).
    Как ни просто это звучит, но главная ценность всей системы образования состоит в ее способности открыть, сформировать,
    33
    упрочить индивидуальные ценности образования у своих питомцев.
    Известно, что никого ничему научить нельзя, можно только научиться. Нужно научиться рассматривать свое знание изнутри, а не только снаружи. Речь идет не только о присвоении чужого опыта, но и о построении своего, что много труднее. Чужой опыт нужно не столько присваивать, сколько извлекать из него уроки (желательно и из своего тоже). В себе нужно оценивать не просто наличие интереса и желания учиться, а способность и готовность приложить усилия к тому, чтобы научиться учиться. Конечно, по мере вхождения в мир образования силы будут прибавляться за счет формирования внутренней мотивации: понять ту или иную проблему, овладеть тем или иным предметом, найти решение. В этом залог будущей непрерывности образования. Однако принятие этого очевидного положения заставляет сделать следующий шаг. Выявление ценностей образования как такового означает, что необходимо прежде всего заботиться о роли образования в судьбе каждого отдельного человека и лишь потом — социума. Можно быть уверенным, что образованный и свободный человек не останется равнодушным к решению задач государства, общества и его институтов, к судьбе России.
    Превосходным ориентиром может быть, по выражению Марины Цветаевой, «школа равновесия души и глагола». Замечательно, что в русском языке глагол — это и слово (логос), и действие, и деяние, и поступок. Будем держать этот ориентир в сознании.
    Как для науки важен дух, так для образования важна душа. Согласно В. И. Вернадскому, действие — это существенная черта научной мысли, добавим — и образования. Когда дух отлетает от науки, а душа — от образования, они перестают быть частью культуры, хотя научная и образовательная деятельности остаются при этом вполне рациональными, технологичными и в смысле достижения формальных целей образования — эффективными. А в смысле постижения смысла — вполне эфемерными... Их ведущей силой становится «сила вещей» (цивилизация), а не связь людей» (культура). Эта метафорическая характеристика культуры и цивилизации принадлежит Михаилу Пришвину.
    В союзе с душой глагол — это живое слово и живое действие. В союзе с душой школа знания — это школа живого знания. В союзе с душой школа мысли — это школа мысли о смысле.
    34
    В союзе с действием — это школа не ответного, а свободного и ответственного действия, школа поступка.
    Союз с душой превращает и школу знания, и школу действия и школу мысли в школу понимания, представляющего собой основу познания, взаимопознания и терпимости, которые мыслились В. С. Соловьевым как непреложные императивы достоинства индивидов, человеческих групп, наций и государств. Это соответствует современной трактовке выживания человечества: глобальное взаимопонимание становится необходимой предпосылкой глобального выживания (см.: Рашковский Е. Б., 1996. С. 106).
    Равновесие знаний о мире и знаний о душе, знаний о человеке — это, конечно, недостижимый идеал. Другими словами, это путь к школе персонального, личностного знания, к школе поступающего мышления и действия, к школе смысла. Главным в перспективе развития образования должно стать живое знание, которое не является оппозицией научному, программному знанию. Оно опирается на эти виды знания, служит их предпосылкой и итогом. Живое знание отличается от мертвого или ставшего знания тем, что оно не может быть усвоено, оно должно быть построено. Построено так, как строится живой образ, живое слово, живое движение, живое, а не мертвое, механическое действие.
    Почему именно живое знание? Потому что в нем слиты значение и укорененный в бытии личностный, аффективно окрашенный смысл. В концепции сознания, развитой в контексте психологической теории деятельности А. Н. Леонтьевым, главными образующими сознания являются смысл и значение. Понятие «смысл» указывает на то, что индивидуальное сознание несводимо к безличному знанию, что оно в силу принадлежности живому индивиду и включенности в систему его деятельностей всегда страстно. Короче, сознание есть не только знание, но и аффективное отношение. Понятие «значение» фиксирует то обстоятельство, что сознание развивается не в условиях робинзонады, а внутри определенного культурного целого, где исторически кристаллизован опыт общения, мировосприятия, деятельности, и который индивиду надо построить (а не «присвоить», как у К. Маркса и А. Н. Леонтьева). Иначе говоря, понятие «смысл» выражает укорененность индивидуального сознания в личностном бытии человека (эта мысль формулировалась еще Г. Г. Шпетом), а понятие значения — подключенность этого сознания к сознанию общественному, к культуре. В принципе в этих мыслях нет ничего нового. Но, будучи высказаны по поводу сознания,
    35
    они не замечались педагогикой, которая строила образовательные программы почти исключительно на фундаменте знания, значения, понятия. Возможно, ее смущали термины «сознание» и «смысл». К сожалению, педагогикой не было замечено и понятие «живое знание», которое в 1947 г. использовал Леонтьев: «Значит тот смысл, который приобретает для ребенка предмет его учебных действий, предмет его изучения, определяется мотивами его учебной деятельности. Этот смысл и характеризует сознательность усвоения им знаний. Значит, недостаточно, чтобы ребенок усвоил значение данного предмета, безразлично теоретическое или практическое, но нужно, чтобы он соответственно отнесся к изучаемому, нужно воспитать у него требуемое отношение. Только при этом условии приобретаемые им знания будут для него живыми знаниями (курсив наш. — Авт.), станут подлинными «органами его индивидуальности» и, в свою очередь, определят его отношение к миру» (1975. С. 299).
    Заметим, что Л. Н. Толстой называл знание орудием, а не целью. Трудно сказать, читал ли Леонтьев книгу российского философа С. Л. Франка «Живое знание», вышедшую в Берлине в 1923 г. Выготский, наверняка, читал и сочувственно ссылался на более ранние труды Франка. Лейтмотив этой книги — давно забытое нами единство переживания и знания, органическое духовное родство между художником и мыслителем, внутреннее единство научного и художественного творчества. Согласно Франку, «оба рода творчества истекают в полном счете из одного источника, разветвлениями которого они являются» (С. 207). Размышления Франка глубоко психологичны. Он называет психологию «вечной спутницей гносеологии» (С. 256).
    Живое знание, рассмотренное сквозь призму теории познания, психологии и педагогики, составляет предмет, смысл и цель психологической педагогики. Одной из ее аксиом должно быть следующее: нельзя знание о ценностях превращать в обезличенные значения, оно должно оставаться живым. Известный русский философ А. И. Введенский в одной из ранних работ предполагал даже наличие у нас наряду с областью опыта «особого органа познания» — «метафизического чувства», которое он сближал и даже отчасти отождествлял с нравственным чувством (см.: Введенский А. И., 1892).
    Понятие «живое знание» может оказаться для педагогики более приемлемым, чем понятия «сознание» и «смысл». Введение в знание смысловой (т. е. одновременно бытийственной и духовной) составляющей или образующей — это не внешняя по
    36
    отношению к знанию процедура. Смысл, разумеется, содержится в любом знании. Однако его экспликация, понимание, вычерпывание требуют специальной и нелегкой работы. В великих произведениях он неисчерпаем. Здесь для педагогики поучительна характеристика кружка акмеистов, данная Осипом Мандельштамом: «Мы смысловики». Ей давно пора бы принять этот вызов. Способна ли она на это?
    Чтобы принять этот вызов, психологи и педагоги должны внимательно отнестись к психологическим аспектам образовательных ценностей. К последним, конечно, относятся: знание понимание, действие, думанье и думанье о думании, сознание, духовный и личностный рост. Это, казалось бы, само собой разумеющиеся ценности, перечень которых может быть легко продолжен, вплоть до наивного включения в него отдельных психических функций, таких, как внимание, память, мышление и т. д.
    Абсолютным и имманентным образованию ценностям ниже посвящено специальное их рассмотрение. Здесь отметим, что ценность образования тем выше, чем дальше и глубже оно вводит человека в иные миры: мир знания и незнания, мир сознания и самосознания, мир деятельности и самодеятельности, мир собственной личности, наконец. Войдя в эти миры, человек навсегда сохраняет благодарную память о мире образования. Некоторые в него возвращаются (или не покидают).
    § 2.  Соцветие знаний — путь к компетентности
    Знание — это трудноопределимое понятие. Его нередко смешивают с опытом, пониманием, информацией. Наряду с этим сплошь и рядом смешивается подлинное понимание, эрудированность и информированность. В обыденном сознании грани между ними все больше размываются, как и грани между знанием и информацией. Тем не менее такие грани существуют. Опытный педагог легко отличит всезнайку и верхогляда от вдумчивого и толкового ученика. Опаснее другое: иллюзии учащихся по поводу того, что запомненное и есть знаемое. Эти иллюзии еще свежи в педагогике и в психологии. Напомним об их подоплеке.
    Н. Л. Мусхелишвили и Ю. А. Шрейдер (1998) справедливо заметили, что знание определить невозможно, так как это первичное понятие. Вместо определения они привели четыре метафоры знания, имеющиеся в культуре. Античная метафора восковой таблички, на которой отпечатываются внешние впечатления.
    37
    Более поздняя метафора сосуда, который наполняется либо внешними впечатлениями, либо текстом, несущим информацию об этих впечатлениях. Очевидно, что в этих двух метафорах знание неотличимо от информации, соответственно, главное средство учения — память, которая идентифицируется с опытом и знанием. Следующая метафора родовспоможения — метафора Сократа: у человека есть знание, которое он не может осознать сам и ему нужен помощник, наставник. Последний майевтическими методами может помочь родить это знание. Наконец, евангельская метафора выращивания зерна: знание вырастает в сознании человека, как зерно в почве, а это означает, что знание не детерминируется лишь внешним сообщением; оно возникает как результат познающего воображения, стимулированного сообщением.
    Две последние метафоры значительно более интересны. В сократовской метафоре отчетливо указано место педагога-посредника, в евангельской — оно подразумевается. Важно подчеркнуть, что в последних метафорах познающий выступает не как «приёмник», а как источник собственного знания, как минимум — в качестве «преемника» другого знания. Вспомним метафору Осипа Мандельштама: «Я слепой и поводырь».
    Другими словами, в двух последних метафорах речь идет о событии знания или его событийности. Философ А. М. Пятигорский (1996) различает событие знания, знание о событии и знание о событии знания. Видимо, средний член — знание о событии — ближе к информации, а первый и третий — это знание в подлинном смысле слова, т. е. знание как со-бытие, от которого один шаг до сознания. Забегая вперед, подчеркну субъективность, осмысленность, аффективность такого со-бытийного знания и сознания. Именно эти свойства знания и сознания делают их живыми образованиями или функциональными органами индивида.
    Каковы бы ни были источники и происхождение, знание о мире, о человеке, о себе имеется у каждого, и оно существенно отличается от научного знания даже тогда, когда принадлежит ученому. Это знание живого о живом, т. е. живое знание. Такое знание может быть как до-теоретическим, до-научным, так и пост-теоретическим, включающим в себя научное знание:
    «Земля, на которой мы родились, и небо, под которым мы были вскормлены, — не вся земля и не все небо, — рассуждает Г. Г. Шпет. — Оправа, в которую нужно их вставить, меняет самое существо, смысл их, действительность их. Цель и оправдание
    38
    нашего путешествия (познавательного. — Авт.) — в том, чтобы, вернувшись из него, принять свою действительность не детски-иллюзорно, а мужественно-реально, т. е. с сознанием ответственности за жизнь и поведение в ней. Баратынский написал:
    Старательно мы наблюдаем свет, Старательно людей мы наблюдаем И чудеса постигнуть уповаем, — Какой же плод науки долгих лет? Что наконец подсмотрят очи зорки? Что наконец поймет надменный ум На высоте всех опытов и дум, Что? — Точный смысл народной поговорки».
    (1989. С. 420—421). Вот задача образования: «не разочаровывающая приманка потустороннего блаженства, а реальная земная красота земного бытия и разумная вера в постижение его смысла» (см. там же); одновременно и задача воспитания: принять свою действительность не детски-иллюзорно, а мужественно-реально. Это и есть второе, третье и т. д. рождение, путь к себе, овладение собой, своими чувствами. Такое пост-понятийное, пост-научное знание есть знание живое, действительное, реальное.
    Понимая смысл народной поговорки, ум перестает быть надменным, становится реалистичным, предметным, живым.
    В упоминавшейся книге Франка «Живое знание» говорится о живом психологическом знании, что очень точно, поскольку есть знание до знания, и оно есть не только у ребенка, оно должно быть у ученого и педагога и открыто ученику. Есть много форм до- и пост-понятийного знания, недоступных формальной логике. Так что эпитет психологическое применительно к живому знанию вполне уместен. Синкретическое мышление и знание более живы, чем понятийное, что, конечно, не означает, что понятийное знание непременно мертво. Главными признаками живого знания являются открытость и недосказанность. Поэтому Франк вполне логично выделяет еще одну сторону живого знания. Оно строится на связи науки и искусства. Искусство на столетия опережает науку в познании неживого и особенно живого. Но главное даже не в этом. Искусство порождает иное знание. Наука расчленяет, анатомирует, дробит мир на мелкие осколки, которые не склеиваются, не компонуются в целостную картину. Особенно она преуспела в своей дезинтегративной деятельности, изучая человека. Искусство же сохраняет мир целостным. Оно постоянно напоминает науке о существовании целостного,
    39
    неосколочного мира. Вспомним разочарованного и пресыщенного знаниями пушкинского Фауста:
    В глубоком знаньи жизни нет — Я проклял знаний ложный свет...
    Здесь уместно вспомнить размышления Шпета о различии поэтических и логических (познавательных) форм, которые помогают уяснить различия между поэзией и наукой: «Поэтические формы суть творческие формы, суть символические формы, потому что... поэтические формы составляют аналогон логическим, а поэтический смысл символа — аналогон логического смысла... Если же брать символ как самый смысл — «второй» смысл, то разница между символом и смыслом (разумно-логическим) без остатка растворится в творческих поэтических актах, распределится, разделится между ними, не уничтожая самого логического смысла, а лишь нейтрализуя и отрешая его» (1989. С. 413—414). Другими словами, в поэзии мы имеем дело с символическими смыслами, а не с понятийными. Первые отличаются от разумно-логических. Они обоснованы не логическими, а эстетическими, символическими средствами. Поэзия и искусство оперируют не понятиями, а смыслами и коммуницируют смыслы. Это не означает, что искусство ирреально, хотя бывает и такое. Шпет говорит о его онтологической нейтральности.
    Онтологическая нейтральность — не есть отсутствие онтологии, а отсутствие «злободневности», утилитаризма, прагматизма, поэтому-то не только поэзия, а любая форма искусства представляет собой искусство для искусства. Поэтические символические формы долговечнее логических, в них имеется чистый, незамутненный практическими и познавательными задачами смысл. Поэзия вовсе не прямо соотносится с действительностью, хотя проникает в нее, благодаря своей отрешенности от нее, прежде и, порой, глубже, чем наука.
    Замечательный актер М. Чехов также различал сухие, интеллектуальные знания и знания истинные, живые. Он на примере поясняет эту разницу; говоря, что можно научиться отличать стиль готического собора и греческого храма и на этом остановиться и сказать себе: я знаю, каков стиль греческого и готического храмов. «Но такое знание мертво и интеллектуально. Актер вправе сказать: «Мне не нужно его». Но можно пойти и дальше в изучении этих двух стилей. Можно ли представить себе готический храм пустым, не наполненным молящимися? Нет. Он тогда только будет завершен в своей архитектуре, в своем стиле,
    40
    когда вы увидите в нем толпу молящихся, с руками молитвенно сложенными вместе. Тогда вы переживаете стремление вверх, идущее из внутренних покоев готического собора. Наоборот, греческий храм вы лучше поймете, если представите его себе пустым. По ощущению грека — в нем обитает Бог. В нем может не быть ни одного человеческого существа, и все-таки он будет совершенным произведением греческой архитектуры. Вот другое постижение стиля. Сила такого постижения в том, что оно перестает быть интеллектуальным и возбуждает в душе художника творческие силы...» (1986. Т. 1. С. 67—68).
    После приведенных иллюстраций рассмотрим строение или хотя бы состав живого знания, помня о том, что понятие «знание» остается неопределимым.
    Живое знание — это соцветие разных знаний. Оно включает не только знание о чем-либо, но и знание чего-либо. Развивая идеи Шпета и Франка о живом знании, его можно представить как своего рода интеграл:
    — Знание до знания (предзнаковые формы знания, мироощущение, неконцептуализируемые образы мира, бессознательные обобщения и умозаключения, бессознательная память-привычка, операциональные и предметные значения, житейские понятия неизвестного нам происхождения и т. п.), т. е. «неявное знание» (М. Полани).
    — Знание как таковое (формы знания, существующие в институционализированных образовательных системах, в науке).
    — Знание о знании (отрефлексированные формы знания: «На том стою и не могу иначе», — как говорил М. Лютер; или «Знающее знание», — как говорил И. Г. Фихте).
    — Незнание. Согласно Я. А. Коменскому, это «недостаток знания в душе; Здесь три части: (1) ум, (2) знания, (3) недостаток, или отсутствие» (1997. С. 471).
    — Незнание своего незнания. Согласно Коменскому, это источник безрассудства, дерзости, самонадеянности.
    — Знание о незнании (влекущая, приглашающая сила: «Я знаю только то, что ничего не знаю»); согласно Коменскому, это источник жажды знания, начало мудрости.
    Особый вид знания (незнания) — это тайна: «Тайна — это знание о незнании некоторого знания, а точнее, тайна — это эмоциональное переживание незнания некоторого знания» (Пигров К., 1997. С. 8). М. К. Мамардашвили приводит французскую сентенцию: «Без тайны — животная жизнь; жизнь человеческая — тайна; культура — способность удержания тайны».
    41
    Знание о незнании содержит нечто большее, чем просто знание. Это отношение к знанию, сознание наличия или отсутствия знания. Между прочим, имеется проблема, которую следует не столько решить, сколько осознать и держать в сознании. Какую задачу должно решать образование? Формирование твердых знаний или открытие знания о незнании? Или обе? И наконец, какую задачу оно решает в действительности?
    Конечно, перечисленные виды знания и незнания не являются «чистыми культурами». Это, скорее, доминанты целого знания. Но с этими доминантами приходится сталкиваться, и их полезно учитывать в образовательной практике. Ибо в предельном или в чистом виде, т. е. взятые отдельно, они таят в себе опасность превращения в формы законченного невежества.
    Живое знание при всей своей неизмеримости и концептуальной неопределенности есть «жизнь, истина и путь». Не так уж мало людей делают получение и накопление знаний целью и смыслом жизни. Главные достоинства живого знания состоят в том, что человек узнает себя в нем, оно не выступает в качестве чуждой (отчужденной) для него реальности или силы.
    Как указывалось выше, живое знание можно характеризовать как со-бытие. Пятигорский подчеркивает, что содержание знания всегда вторично, производно по отношению к событию знания. Он замечает, что акт получения знания (или «акт знания») порождает содержание этого знания, а не наоборот. Здесь подчеркнута не только действенная и деятельностная, но и событийная природа знания. Любой текст, будь то живая Природа, живой Космос или живая Культура, с одной стороны, сопротивляется чтению и интерпретации, а с другой — взыскует читателей и интерпретаторов, число которых не убывает.
    Знание о незнании иногда может свидетельствовать о знании больше, чем само знание. В культуре издавна имеются представления о знании как о пути, об испытании мира и самого себя. В их свете совершенно иначе выглядит «незнание»: «Термин «незнание» мы обычно употребляем, имея в виду при этом некоторую отрицательную пустоту. Но когда речь идет о знании как о испытании или пути, то незнание есть особого рода реальность, а не отсутствие знания. Это какая-то сила. Наше познание происходит не так, что мы что-то как бы заглатываем или заполняем какую-то пустоту... в которой познаются какие-то сущности. В этом случае незнание не может быть позитивной, реальной, фактической силой» (Мамардашвили М. К., 1995. С. 449).
    42
    Знание до знания, незнание, знание о незнании есть условия всякого знания. Человек может быть terra incognita, но не может быть tabua rasa. Говоря о пути познания, Флоренский подчеркивает важность задачи выработки отношения мысли к ее содержанию, к тому, что не есть мысль: «Однако выработка этого отношения уже подразумевает наличность какого-то иного отношения; вырабатываемое знание предполагает какое-то иное знание... Если другое для мысли вовсе не дано до мысли, то и мысли о другом не может возникнуть. Следовательно, наличность философского стремления eo ipso (тем самым — лат.) подразумевает некоторое до-мысленное знание, знание бытия, — непосредственное, мистическое. Оно не предметно; знающий не может говорить о своем знании, знает его, по слову Достоевского, «не ответчиво», но оно не может не иметься» (1994. С. 251).
    Есть школа, которая учит такому знанию. Это школа жизни, школа бытийности, поступающего мышления. Она учит, не давая готовых определений. Так учил и Сократ: «Сократ так организует ситуацию, так ведет своего слушателя, чтобы тот сам впал в некоторое видение порядка, формы — что это? Определения дать невозможно. Здесь мы действительно сталкиваемся с тайной человеческого бытия: то, что всегда случается и что нам ближе всего и доступнее и в то же время ускользает от нас, если мы хотим это высказать и в определенном или высказанном виде передать другим» (Мамардашвили М. К., 1997б. С. 34).
    Было бы неверно погружать знание до знания, до-мысленное знание или не-ответчивое знание в фрейдовские глубины бессознательного. Точнее, вслед за Пятигорским отнести подобные формы к состояниям «не-сознания», о которых, впрочем, известно субъекту сознания. В любом случае знание до знания оказывает существенное влияние на поведение, деятельность, на весь стиль и строй жизни человека.
    Не вполне точным эквивалентом знания до знания у М. Хайдеггера является понятие «предпонимания», у немецкого философа Х.-Г. Гадамера — понятие «предрассудка». Принятие первого ведет к слишком узкой трактовке процесса понимания, принятие второго — к полному отказу в положительном знании тому, что есть знание до знания. Последнее, хотя и до, но все же знание, а не обязательно предрассудок. Ближе к знанию до знания житейские понятия в смысле Выготского.
    В отличие от знания до знания знание о незнании следует отнести к состояниям сознания. Это касается, например, «ученого незнания» — docta ignorantia (выражение Николая Кузанского).
    43
    М. Мерло-Понти пишет, что философ «всегда движется от знания к незнанию, а от незнания — к знанию, делая на этом пути остановки» (1996. С. 7). Это относится и к простым смертным. Остановки полезны и в обучении, как умение «держать паузу» в системе К. С. Станиславского. Ведь остановка — это накопленное движение. В зазоре длящегося опыта многое происходит, в том числе и творчество.
    Наиболее демонстративным примером живого знания является простейший пример обучения действию. Н. А. Бернштейн (1990) ввел понятие живого движения и назвал его функциональным органом. Он писал о том, что для усвоения действия мало знать, как оно выглядит снаружи. Необходимо знать, как оно выглядит изнутри, чего нельзя объяснить никаким показом. Такое знание самостоятельно, часто непроизвольно, не подозревая об этом, добывает человек развивающийся, например, учится ходить, строит схему своего тела, овладевает миром движений, в том числе и речевых. Во многих видах профессиональной деятельности движения и действия выступают в качестве специального внешнего объекта усвоения, объекта, к которому человек стремится, как к внешней вещи, т. е. действие опредмечивается.
    А. В. Запорожец заметил, что в таких случаях действие для обучающегося выступает и как внешний субъект. Это похоже на правду, поскольку обучающийся должен уподобиться живому действию, образцу, как бы раствориться в нем, возможно, превзойти его и себя тоже. Именно для этого движение нужно ощутить, увидеть изнутри.
    Это хорошо понимают актеры: «Актер, — писал А. Я. Таиров, — должен уметь себя видеть (без зеркала), слышать (без звука). Поговорка «не увидишь как своих ушей» для актера недействительна. Должен видеть свои уши, себя, улыбку, все даже с закрытыми глазами — упражнять это, видеть себя в лесу, на веранде, в комнате, на горе, в море, на снежной вершине — видеть, а не представлять. Слышать свой голос, мелодику речи, интонацию, futro, pruno, creshendo и т. д.» (1970. С. 283). Для этого, согласно Таирову, актер должен развить в себе шестое «кинетическое чувство» — контрольную и диспетчерскую инстанцию, которая управляет отбором и степенью проявления технических средств, развить до автоматизма. Это кинетическое чувство Таиров уподоблял внутреннему зеркалу, в котором актер видит форму движения.
    Видение изнутри, видение внутренней картины непрозрачного целого есть непременный признак живого знания, в том числе,
    44
    конечно, и научного и эстетического знания. «Видение изнутри» — это не фантазия. Гёте, который, по словам американского философа и поэта Р. Эмерсона, умел видеть каждой порой, умел видеть и изнутри. Ортега-и-Гасет опубликовал на эту тему специальную статью «Видение Гёте изнутри».
    Создатели интересных образовательных систем превосходно понимали многочисленные ипостаси живого знания, живого действия, хотя далеко не всегда полностью ориентировались в предметном содержании учебного действия. Существенную помощь в ознакомлении с учебным процессом им оказывали ученые, учителя, методисты. Сотрудничество заключалось в обмене живым знанием: педагог приобретал живое знание о действии, психолог — о предмете. Именно в этом обмене, возможно, скрыт секрет успеха созданных систем обучения П. Я. Гальперина, В. В. Давыдова, А. В. Запорожца, Л. В. Занкова, И. А. Соколянского и А. И. Мещерякова, Д. Б. Эльконина и др. Не исключено, но редко совмещение живого знания о предмете и действии в одном лице — тогда педагог становится талантливым психологом, а психолог — талантливым педагогом. Ярким примером такого совмещения был замечательный психолог и математик М. Вертгеймер.
    Живое знание всегда пристрастно и включает знание о себе самом. Человек почти никогда не имеет ясного понятия о себе, и это вовсе не противоречит тому, что он может себя достаточно хорошо знать. Познавая и переживая нечто, мы одновременно познаем себя и этим самопознанием доопределяем это нечто, самоопределяем, в пределе — изменяем, сотворяем себя. Такое удивительное переплетение служит не только мотивом к уточнению знаний, к получению нового знания, но и источником или движущей силой его саморазвития. Саморазвитие знания может углублять наши представления о реальности, может и уводить их от нее.
    Живое знание принципиально неполно, открыто, труднодоказуемо. После своего оформления, концептуализации когда-то бывшее живым знание может окостеневать, закрываться, становиться мертвым, «классическим», что вовсе не означает, что оно бесполезно. Некоторые люди посвящают свою жизнь классическому знанию, открывают его, снова делают живым.
    Работа с классическим знанием, с классическими текстами трудна, так как она предполагает восстановление живой стороны мысли, из-за которой они создавались, оживления тех состояний мысли, которые находятся за текстом и возникали в людях посредством этого текста. Мастером такого рода работы был Мамардашвили,
    45
    предупреждавший своих слушателей: «...Мертвые знания нам не важны — мы обращаемся к прошлому и понимаем его лишь в той мере, в какой можем восстановить то, что думалось когда-то в качестве нашей способности мышления, и то, что мы сами можем подумать, так как проблема не в том, чтобы прочитать и потом помнить текст, а в том, чтобы высказать мысль, содержащуюся в нем, как возможность актуального теперешнего мышления людей XX века» (1997 в. С. 8).
    Полезно прислушаться к рекомендации Мамардашвили: «…если мы подойдем к тексту не как к мертвому грузу учености, как к чему-то живому, в чем бьется пульс мысли, то тогда чтение текстов имеет смысл» (там же. С. 9). Пометим для дальнейшего, что живым может быть не только знание, но и мышление, мысль, пульс которой может и угасать.
    Непременным признаком живого знания является его целостность. А целостность берется (схватывается) непосредственно, например, в мироощущении, самочувствии, интуиции, характеризующейся непосредственным чувством уверенности в достигнутом результате. Научное познание — это познание опосредствованное. Его средствами являются понятия, теории, концептуальные схемы, логика, инструменты, приборы и т. п. В нем, конечно, присутствуют и мироощущение, и интуиция, и иррациональное, однако их удельный вес неизмеримо мал, особенно в сравнении с тем значением, которое они имеют для успеха научного исследования. Полезно сознавать источники наших знаний: «Ясно мыслить — не значит выговаривать отвлеченные положения... Знать в рассудочных понятиях — не значит знать все. Ясно мыслить — значит прекрасно сознавать, где кончается применение сферы ясного понятия, где наступает неясное для этих понятий и где надо описывать лишь весь материал сознания, который мы носим в себе. Описывать — значит копировать, быть реалистом, видеть все как оно есть, а не так, как это диктуется догматами, предрассудками сознания. Нужно раскрепоститься, чтобы увидеть. Догмат, понятия — это очки. От живого дыхания настоящего эти очки запотевают, и в ясных понятиях мы ничего не видим» (Белый А., 1989. С. 173).
    Об этом же не менее определенно, но гораздо короче сказал другой поэт — Велимир Хлебников:
    Это на око, Ночная гроза, Это наука Легла на глаза.
    46
    Разумеется, не все так мрачно выглядит в свете науки. Мироощущение нас тоже подводит. Вспомним Пушкина:
    Ведь каждый день пред нами солнце ходит, Однако ж прав упрямый Галилей.
    Свои очки — понятия, концептуальные схемы, теории, имеющие тенденцию становиться догмами, присутствуют в системе образования, в педагогике, да и в любой науке. Поэтому они должны быть (и, слава Богу, уже становятся!) предметом постоянной рефлексии.
    Однако предметом этой рефлексии в большей части является научная, понятийная компонента содержания образования. Даже когда речь идет о формировании, развитии мировоззрения учащихся, имеется в виду скорее концептуальный аспект этого зрения и оставляется в небрежении собственно зрительный, перцептивный, чувственный, хотя этому противоречит этимология понятия «мировоззрение». В. А. Фаворский не стал спорить с языком и использовал понятия «мироощущение», «миропредставление», подчеркивал важность «образной формы мировоззрения», говорил о предметно-пространственной форме понимания действительности. Мироощущению свойственно очень живое отношение к действительности, по большей части лишенное какой-либо предвзятости и какого-либо схематизма (см.: Фаворский В. А., 1988. С. 218).
    Не вдаваясь в искусствоведческие дефиниции и детали, выделим то, что имеет прямое отношение к любому образованию. Фаворский пишет, что «органический натурализм как бы обладает мироощущением, но не доходит до активной формы, говорящей о мировоззрении (если тут и является мировоззренческий момент, то в порядке иллюстративном). Натурализм же иллюзионистический является иллюстратором только мировоззрения, поэтому и может обвиняться в так называемой литературщине, так как, оставляя содержание в чисто словесном, декларативном состоянии, не претворяет его в действие, т. е. хотя бы в художественный быт» (там же. С. 219).
    Надеемся, что в приведенном искусствоведческом отрывке легко читаются упреки образованию в вербализме, интеллектуализме и пр. Фаворский даже не соглашался с П. А. Флоренским, настаивавшим на чистом символизме всякой живописи. Фаворский утверждал возможность относительно адекватного изображения мира.
    47
    Соображения Фаворского о достижении мировоззрения через мироощущение, миропредставление — это не абстрактно-философские или искусствоведческие построения. Они имеют вполне реальный конструктивный смысл не только для художественного образования. Соединение в произведении искусства мироощущения и мировоззрения позволяет рассматривать его как поступок, как действие, обязывающее действующего к активному и цельному состоянию всего человека. Но ведь то же самое можно и нужно сказать о знании. Если знание соединяет в себе мироощущение, миропредставление и мировоззрение, то это живое знание, орудие, функциональный орган индивида (подробный анализ последнего понятия — впереди), активное и цельное состояние всего индивида. Именно оно составляет основу его поступков и действий.
    Автор вступительной статьи к книге Фаворского Г. К. Вагнер, говоря о слиянии мироощущения и мировоззрения, называет это реализмом. И, суммируя высказывания Фаворского о природе и ее восприятии, заключает, что он под реальностью разумел именно то, что мы знаем, а не нечто отличное от нее. Это и определяет «настоящего реалиста». Художник-реалист «берет произведение как активное действие, организующее материал соответственно мировоззрению, и тем самым, по-видимому, необходимо обладающее единством мировоззрения и мироощущения» (там же. С. 31).
    Возможно, это заблуждение, но достижение подобного единства представляет собой благодарную цель усилий всех наук об образовании. Разумеется, такая работа очень сложна. И ее не нужно форсировать. Запорожец предупреждал о неразумности, а иногда и пагубности торопливости в переводе детей с одной ступени развития на другую, например, от образа к слову, от игры к учению, от предметного действия к умственному и т. д. Каждый этап детского развития обладает непреходящей ценностью, и его «проскакивание» чревато труднопредсказуемыми последствиями.
    Как указывалось ранее, к живому знанию относится знание мистическое, или мистический опыт. Он так и называется, потому, что природа его неизвестна, хотя его источник обычно выносится, экстериоризируется вовне (ср.: «Но лишь божественный глагол до слуха чуткого коснется...»). С. С. Хоружий пишет об этом: «…Для мистического опыта концептуализация имеет наиболее скудные результаты... Здесь царят туманная приблизительность, сомнительная импровизация либо откровенная редукция;
    48
    и, в частности, за рамки второго не вышла и попытка самого Джемса заложить теоретическую основу темы, выделив четыре главных признака мистических переживаний: неизреченность, интуитивность, кратковременность, бездеятельность воли» (1998. С. 40).
    Судя по цитированной работе Хоружего в целом, не все обстоит так печально с пониманием мистического опыта. Согласно автору: «Область мистического опыта составляют явления столько редкие или исключительные, необычайные, сколько такие, которые можно назвать онтологически пограничными: явления, в которых «идет речь» о преодолении границ, выходе за пределы самого способа бытийствования человека, онтологического горизонта человеческого существования — т. е. «здешнего бытия», наличной эмпирической реальности» (там же. С. 41).
    Это очень важное пояснение. Вводя мистический опыт в контекст онтологии (хотя бы и пограничной), автор делает интересный шаг по пути демистификации мистического опыта. Такое впечатление еще более усилится, если признать, что преодоление достаточно суровых определений бытия: пространства, времени, социума, а проще говоря, — наличной ситуации — это достаточно обыденная вещь в поведении и деятельности. Иное дело, какова мера, качество, где предел трансформации, преодоления, превосхождения, как говорит автор, предикатов наличного бытия. И здесь автор делает следующий шаг. Он отвлекается или оставляет открытым вопрос об актуальном достижении посредством мистического опыта каких-то сущностей и переводит проблему в иную плоскость. А именно, в плоскость всецелой направленности, устремленности человеческих энергий к выходу за пределы наличного бытия. Если же еще принять утверждение Хоружего, что определенный горизонт в онтологическом измерении энергии, взятой в ее отношении к бытию, сам представляет собой бытие-действие, то мы выходим на достаточно твердую почву психологии действия, в том числе и живого действия, анализ которого впереди. А пока вернемся к живому знанию.
    Мы отдаем себе отчет, что читатель может воспринять живое знание как метафору, а не как понятие. С этим легко согласиться, так как живое вообще сопротивляется концептуализации, но при этом остается реальностью. Можно даже сказать сверхреальностью, так как оно оказывается не только предметом исследования, но и восхищения. Когда говорят живое вещество, живое движение, то этим подчеркивают, что живое — это вызов науке.
    49
    Так же, как и живой мозг, живая душа, живая личность, живое движение истории, живая Природа, живая Вселенная, наконец.
    Можно напомнить, что содержание понятия «знание» в триаде «знания умения, навыки» (ЗУНы) достаточно бедно, как, впрочем, и содержание двух других членов триады. Если наше, пусть метатафорическое, описание живого знания обогатит понятие «знание», мы будем считать свою задачу выполненной. За психологической характеристикой состава живого знания должно последовать описание языков, посредством которых оно выражается и существует, структуры живого знания и психологической характеристики его понимания. Но и до полного раскрытия живого знания смеем утверждать, что оно является подлинной ценностью образования. Читателю, склонному доверять лишь полной определенности, можем сказать, что живое знание — это педагогическая категория (в философском смысле слова категория). Она так же неопределима, как философские и общенаучные категории, например, категории «материя», «сознание», «жизнь», «деятельность», «личность», «свобода», «культура», «образование»...
    Вернемся к началу. Образование — это не только знания, умения, навыки, не только память. Образование — это формирование и развитие новообразований индивида, его функциональных органов. Они специфичны для каждого возраста, служат критерием для определения конкретных эпох детского развития: «Под возрастными новообразованиями следует понимать тот новый тип строения личности и ее деятельности, те психические и социальные изменения, которые впервые возникают на данной возрастной ступени и которые в самом главном и основном определяют сознание ребенка, его отношения к среде, его внутреннюю и внешнюю жизнь, весь ход его развития в данный период» (Выготский Л. С., 1984. Т. 4. С. 248).
    Здесь содержатся и цели, и ценности образования.
    Этот по необходимости краткий экскурс в сферу целей и ценностей образования, в сферу живого знания представляет собой лишь приглашение к размышлениям и к разговору. Естественно, сам учитель является носителем живого знания, а соответственно, и спасителем (а то и разрушителем) любой самой догматической, заорганизованной и заформализованной системы образования. Хороший учитель всегда чувствует, что заинтересовать ученика, поддерживать его интерес может только живое знание.
    50
    Как образованию нужно живое слово, так и психологии нужно живое знание. У нее ведь тоже есть «свои очки» — понятия, концептуальные схемы, теории, методы... Поэтому так трудно явить в слове образ мира. Психологу не проще явить в слове образ человека, а читателю — прийти от слова к образу, если он хочет узнать себя в описаниях психологов. Такое далеко не всегда удается: иногда — по вине читателя, часто — по вине психолога. К счастью, психология не унитарна. Разнообразие делает ее устойчивой, бесконечной, неистребимой и привлекательной. Но столь же неистребимо стремление отдельных ученых, целых направлений и научных школ к унитарности, монистическим и монологическим объяснениям, к поиску единого принципа, на основе которого можно было бы объяснить все богатство душевной жизни человека.
    Психологически подобные амбиции вполне понятны. Но с исторической точки зрения они, мягко говоря, неоправданны. В течение не такой уж длинной истории психологии (считая после ее автономизации от философии) сменяли один другой принципы ассоциации, гештальта, реакции, рефлекса, поведения, переживания, деятельности, сознания, установки и т. п. Выдвижению каждого из них сопутствовала разработка соответствующей методологии и экспериментальных методов исследования, с помощью которых происходило приращение научного знания и добывались все новые и новые факты, в той или иной степени характеризующие душевную жизнь. Со временем объяснительная сила принципа исчезала, а методы и факты сохранялись в арсенале психологии. Сохранялись и объяснительные схемы, но не как универсальные, а как частные, которые вполне хороши на своем месте.
    Нельзя сказать, что этот процесс закончился. При общем взгляде на современную психологию легко увидеть сосуществующие в ней (и к ней) подходы: биологический, бихевиористский, когнитивный, психоаналитический, феноменологический (одной из его разновидностей является гуманистический). К этой западной классификации следует добавить и деятельностный подход, больше связанный с отечественной традицией. Перечисленные подходы существуют не изолированно. Они объединяются друг с другом, составляют своего рода междисциплинарные комплексы. Преимущество последних состоит в том, что они способствуют как бы объемному видению изучаемого явления.
    Самое трудное — это получение живого знания о живом. Наука движется к этому весьма медленно, но неуклонно.
    51
    Для получения подобного знания междисциплинарных комплексов недостаточно. Необходима иная психологическая установка исследователя. Поучительно, например, предложенное М. Ферворном разделение ученых на две группы, различающиеся по своему отношению к науке: на классиков и романтиков. Согласно Ферворну, эти два основных типа ученых отражают не только общее отношение ученого к науке, но также и его личные качества. А. Р. Лурия в последней главе своей «Научной автобиографии», которая называется «Романтическая наука», следующим образом комментирует это разделение: «Классические ученые — это те, которые рассматривают явления последовательно по частям... Один из результатов такого подхода — сведение живой действительности со всем ее богатством деталей к абстрактным схемам...
    Иными чертами, подходами и стратегией отличаются романтические ученые... Величайшее значение для романтиков имеет сохранение богатства конкретных событий как типовых, и их привлекает наука, сохраняющая это богатство» (Лурия А. Р., 1982. С. 167).
    Сам Лурия счастливо сочетал в себе черты, присущие как классикам, так и романтикам. Лучше сказать иначе: именно потому, что он был и оставался до конца жизни романтиком, он стал классиком. Расчленяя, анализируя, анатомируя реальность, как это и полагается классику, он никогда не утрачивал перспективы и свойств живого целого. Даже изучая отдельную психическую функцию — память мнемониста, — Лурия выводил из нее другие черты личности. Секрет его многочисленных и разнообразных научных достижений состоял в том, что его личным императивом было убеждение: любая психология, независимо от предметной области, которой она занята, и от научной школы, к которой она принадлежит, должна быть культурно-исторической. Культурно-историческая психология применительно к отдельному человеку является культурно-событийной.
    Один из основателей культурно-исторической психологии — Л. С. Выготский, размышляя о единице анализа речевого мышления, сформулировал требования к анализу, расчленяющему сложное единое целое на единицы. Эти требования являются общими для всего гуманитарного знания: «Под единицей мы подразумеваем такой продукт анализа, который в отличие от элементов обладает всеми основными свойствами, присущими целому, и которые являются далее неразложимыми живыми частями этого единства» (1982. Т. 2. С. 15).
    52
    Несмотря на всю очевидность этого требования, оно трудновыполнимо, и поиск таких единиц анализа, уточнения их и требований к ним продолжается (Зинченко В. П., 1981; Зинченко В. П., Моргунов Е. Б., 1994). Нахождение адекватных предмету исследования живых единиц анализа представляет собой идеальный случай соединения достоинств и преимуществ классической и романтической науки. На наш взгляд, такое соединение медленно, но неуклонно достигается в культурно-исторической и в культурно-событийной психологии.
    Такая же проблема стоит и перед педагогикой, перед системой образования в целом, которая, впрочем, если речь идет об отдельных дисциплинах или предметах, не может быть калькой с науки. Дело даже не в практической невозможности этого, а в том, что наука бывает разная. Как в старину говорили, «в науке имеется много гитек». Сама по себе научность образования — это не индульгенция и не залог его эффективности. Например, для отечественной педагогики в течение многих десятилетий актуальна задача преодоления догматизма и схоластики в преподавании русского языка, пересмотр статуса грамматики в школьном курсе, усиление акцента на творческом изучении «живого» русского языка. При решении этой задачи источник догматизма видели то в господстве «ненаучных» представлений о языке, то, наоборот, в «ультраформализме», т. е. в гипертрофии «научности».
    Сошлемся на интересный опыт работы в средней школе ученого М. М. Бахтина. В 1944—1945 гг. он преподавал русский язык в VII—X классах. Тогда же им была написана статья «Вопросы стилистики на уроках русского языка в средней школе», публикация которой состоялась совсем недавно (1996. Т. 5. См. также комментарий к статье).
    Небольшая по объему статья посвящена вопросам стилистической грамматики. Автор показывает на ярких примерах, взятых из произведений Пушкина и Гоголя, что каждая грамматическая форма является одновременно и средством изображения. «Поэтому каждую такую форму можно и должно осветить с точки зрения заложенных в ней изобразительных и выразительных возможностей, т. е. осветить и оценить стилистически» (С. 142).
    Стилистическое и смысловое освещение параллельных и заменяющих синтаксических форм совершенно необходимо там, «где говорящий и пишущий имеет возможность выбора между двумя или несколькими грамматически равно правильными синтаксическими
    53
    формами. Выбор в этих случаях определяется уже не грамматическими, а чисто стилистическими соображениями, т. е. изобразительной и выразительной эффективностью данных форм» (там же. С. 192).
    Приведем в качестве примера лишь одно из тех классических предложений, которые Бахтин использовал в своей работе:
    Печален я: со мною друга нет.
    А. С. Пушкин.
    После доведения предложения до слуха учащихся, до их непосредственного художественного восприятия, учитель дает варианты, с помощью которых анализируются средства достижения художественного эффекта и выразительности поэтом.
    Печален я, так как со мною друга нет. Я печален, так как со мною друга нет. Я печален, потому что со мною друга нет.
    Существенно, что такой анализ и оценку проводят сами ученики. Поскольку такая работа в школе не ведется, то с началом введения грамматики в VII классе дети утрачивают свою хотя и пеструю, и бесстильную, но выразительную и смелую лексику, а к X классу начинают писать литературно-книжным, штампованным, безобразным языком.
    Бахтин намечает пути такого преподавания, с помощью которого можно и нужно «вывести учеников из тупиков книжности на дорогу грамотного, культурного и вместе с тем живого, смелого, творческого языка жизни. Обезличенный, отвлеченно-книжный язык — тем более наивно щеголяющий своей книжностью — признак полуобразования» (С. 155—156). Оказывается, что предмет его преподавания и исследования — бессоюзные предложения — сильное оружие борьбы с обезличенным книжным языком. В них «свободнее всего проявляется индивидуальное лицо говорящего, отчетливее всего звучит живая интонация» (там же). Казалось бы, мелочь, но помогающая процессу рождения языковой индивидуальности ученика. А что может быть дороже этого?
    Конечно, для Бахтина это не было случайной находкой. Комментаторы показывают, что пренебрежение стилистикой в школе связано с состоянием и ситуацией, сложившейся как раз в науке о языке, с принципиальным монологизмом лингвистики. Истоки преобладания монологических тенденций Бахтин «усматривал в самой истории становления и формирования этой науки, которая
    54
    складывалась в процессе овладения мертвым чужим языком. Живой язык при таком подходе и в науке, и в школе изучается так, как если бы он был мертвым, а родной — так, как если бы он был чужим» (С. 514). Здесь не место раскрывать понятие «диалогических отношений», связи между диалогизмом и драматизмом и характеризовать приемы драматизации, которые использовал Бахтин на уроке при анализе бессоюзных предложений (т. е. нарочитое утрирование мимики, жестов, эмоциональной интонации и др.).
    Стилистические уроки не пропали даром: «Стиль учеников стал живее, образнее, эмоциональнее, а главное — в нем стало раскрываться индивидуальное лицо пишущего, зазвучала его живая индивидуальная интонация» (там же). Обратим внимание, что для Бахтина живость стиля, живость интонации выступают показателями или критериями успешности обучения. Между прочим, проверка сочинений учителем при таком обучении может превратиться из нудной обязаловки в живое интересное занятие. В конце статьи Бахтин пишет: «Но ведь язык оказывает могучее влияние на мышление говорящего. В формах обезличенного, штампованного, безобразного, отвлеченно-книжного языка не может развиваться мысль творческая, оригинальная, исследовательская, не отрывающаяся от богатства и сложности жизни. С каким языком юноша выйдет из стен средней школы — от этого в значительной мере зависит судьба его творческих способностей. А за это отвечает преподаватель» (С. 156).
    Язык, мышление, преподанные таким образом, как это делал Бахтин, являются целью и ценностью образования, поскольку они выступают для него не абстрактно, а в связи с индивидуальным лицом, с индивидуальностью, с творческими способностями ученика. Поучительно для педагогики и то, что Бахтин не возлагает на учителя тяжкое бремя формирования творческих способностей. Не все в его руках. Многое в руках Божьих. А Бог способностями ребенка не обидел. Но за его судьбу явно несет ответственность преподаватель. Конечно, он разделяет ее с родителями и социумом.
    Для Бахтина слово — это живая единица анализа, равно необходимая всему корпусу гуманитарного знания, естественно, и педагогическому: «Слово (вообще всякий знак) межиндивидуально. Все сказанное, выраженное находится вне «души» говорящего, не принадлежит только ему. Слово нельзя отдать одному говорящему. У автора (говорящего) свои неотъемлемые права на слово, но свои права есть и у слушателя, свои права у тех, чьи
    55
    голоса звучат в преднайденном автором слове (ведь ничьих слов нет). Слово — это драма, в которой участвуют три персонажа (это не дуэт, а трио). Она разыгрывается вне автора, и ее недопустимо интроицировать (интроэкция) внутрь автора» (там же. С. 332). Подобное понимание слова является необходимым условием гуманитаризации образования. Если вдуматься в этот заштампованный лозунг, то смысл и цель гуманитаризации (добавим — и гуманизации) образования состоят в сохранении и развитии индивидуальности учащихся. А согласно Бахтину, свое слово в культуре — это и есть индивидуализация. Лучшим комплиментом Бахтину, настаивавшему на индивидуализации стиля, являются учащающиеся сегодня сетования на утрату столь единого недавно языка, нормативной логики и убогой стилистики языка, на котором было трудно выразить человеческий смысл, в нашем идеологическом общежитии.
    Подойдем к проблеме живого знания и трудностям, связанным с его получением, с другой стороны. Поучительные уроки академическая наука получает от своих практических приложений. Сошлемся на известного психолога, психоаналитика и психотерапевта Э. Эриксона, писавшего в своей книге «Детство и общество»: «Мы ведем речь о трех процессах: соматическом, Эго-процессе и социальном. В истории науки эти три процесса были связаны с тремя научными дисциплинами: биологией, психологией и социальными науками.
    Каждая из них изучала то, что могла изолировать, сосчитать и расчленить: одиночные организмы, отдельные души (minds) и социальные институты... Во всех этих случаях научная дисциплина наносит ущерб предмету наблюдения, активно расчленяя его целостное состояние жизни для того, чтобы сделать изолированную часть податливой к применению некоторого набора инструментов или понятий.
    Наша клиническая проблема и наше пристрастие — иного порядка. Мы изучаем индивидуальные человеческие кризисы, вовлекаясь в них как терапевты. При этом мы обнаруживаем, что упомянутые выше три процесса представляют собой три стороны человеческой жизни. Тогда соматическое напряжение, тревога индивидуума и паническое настроение группы — это три разных образа, в которых человеческая тревога являет себя различным методам исследования» (Эриксон Э., 1996б. С. 67).
    В книге «Идентичность: юность и кризис» Эриксон, чтобы избежать отождествления выделенных им процессов с традиционными
    56
    областями знания, назвал эти аспекты человеческого существования Сомой, Психеей и Полисом.
    Вспомним триаду Платона: Космос, Психея и Полис. Большая забота о собственном теле по сравнению с Космосом, Вселенной, Природой, да и с собственной душой, — это достояние нашего времени. На Космос полезно было бы посмотреть как на энергетическое поле, обеспечивающее развитие человека, а на Полис — как на культурное и энергетическое поле, обеспечивающее образование человека. Эриксон ушел от унылой теории двух факторов или от двойной детерминации поведения, деятельности, сознания человека биологическим и социальным. Эта теория оставляет за скобками самого человека. Среднее звено — Психея — это пространство для свободного выбора, для человеческой самости, для самодетерминации, саморазвития и самоопределения, для поиска собственной идентичности, для самоедства, наконец. Проблематика самодеятельности (С. Л. Рубинштейн), самореализации, самоопределения не чужда и отечественной психологии. Сейчас ее интересно развивает В. А. Петровский. А. А. Брудный считает, что главный вопрос состоит в том, является ли Психея предметной или она — иллюзия предметности. Вроде огня? Попытаемся ответить на этот вопрос немного позже. Сейчас лишь заметим, что подчинение ли, преодоление ли Психеей Сомы ли, Полиса ли или того и другого вместе — это постоянный и бесконечный сюжет для искусства и науки. Они вместе поставляют нам немало примеров, когда не только Психея оказывается иллюзией предметности, но ставится под сомнение предметность, материальность, телесность самого человека. В науках о человеке материальности достаточно, даже с избытком, а целостность утрачена, поэтому человек кажется призрачным, почти как ангел, хотя явно не ангел.
    Учет Сомы, Психеи, Полиса в психологической и психотерапевтической практике, конечно, не единственный пример добывания живого знания. Психолог, изучающий развитие ребенка, его учебную деятельность, становление его идентичности, а затем и личности, вовлекается в эти процессы, становится не просто их наблюдателем и фиксатором, а участником, точнее — «соучаствующим» в их осуществлении. Психолог развития, педагогический психолог, психологический педагог, как и психотерапевт, «должен сознавать собственную реакцию на наблюдаемое; «уравнения» наблюдателя становятся самыми близкими ему инструментами наблюдения» (Эриксон Э., 1996а. С. 43).
    57
    В психологии, как и во всем гуманитарном знании, происходит подобное тому, что наблюдается в квантовой физике, где экспериментатор составляет часть экспериментальной системы. Бахтин обсуждает классические вопросы: можно ли найти к человеку и к его жизни (труду, борьбе и т. п.) какой-либо иной подход, кроме как через созданные или создаваемые им знаковые тексты? Можно ли его наблюдать и изучать как явление природы, как вещь?
    «Физическое действие человека должно быть понято как поступок, но нельзя понять поступка вне его возможного (воссоздаваемого нами) знакового выражения (мотивы, цели, стимулы степени осознанности и т. п.). Мы как бы заставляем человека говорить (конструируем его важные показания, объяснения, исповедь, признания, доразвиваем возможную или действительную внутреннюю речь и т. п.). Повсюду действительный или возможный текст и его понимание. Исследование должно быть спрашиванием и беседой, т. е. диалогом. Природу мы не спрашиваем, и она нам не отвечает. Мы ставим вопросы себе и определенным образом организуем наблюдение или эксперимент, чтобы получить ответ. Изучая человека, мы повсюду ищем и находим знаки и стараемся понять их значение» (1986. С. 484—485).
    И Эриксон, и Бахтин речь ведут о наблюдении, о вопрошании, т. е. о познании человека. Педагогике, психологии этого кажется мало. Педагоги и психологи говорят об обучении, воспитании, конструировании, формировании, что само по себе не может быть предосудительным. Это основа человеческого рода. Беды начинаются тогда, когда подобные формирующие установки намного опережают познание человека. Происходит примерно то же, что с покорением природы, как будто бы нам мало дарованных ею милостей. Именно здесь лежат корни «инженерии человеческих душ».
    В любом случае участие в психологическом эксперименте, в наблюдении «уравнений» наблюдателя, вопрошания, диалога, конструирования, формирования, обучения, психотехники в широком смысле последнего слова, не обязательно делает получаемые результаты менее объективными по сравнению с изучением Природы.
    Таким образом, живое знание — это не просто соцветие разных знаний. В него, помимо всех разновидностей знания как такового, входят действия (акты, события по его получению и использованию), естественно, память, выполняющая функции его
    58
    сохранения и накапливания, отношение к знанию (сознание его наличия или отсутствия), а следовательно, и представление о себе самом, знающем или незнающем. Можно было бы живое знание характеризовать и как «опытное знание», придав слову «опыт» его давний возвышенный (ср.: «опыты быстротекущей жизни»), а не нынешний обыденный смысл, неотличимый от затасканного слова «практика». Непроницаемость человека для опыта — это больше (или хуже), чем непроницаемость для обучения.
    В свете такой характеристики живого знания вновь возникает вопрос: а на что ориентируется образование? На память? На знание? На действие, на отношение? Или на все сразу? Последнее едва ли правдоподобно. А ведь пока еще не было разговора о понимании, которое является одновременно условием и следствием живого знания, а точнее — входит в его «тело». Об этом точно сказал Б. Г. Ананьев в лекции студентам: «Еще в педагогическом институте я понял, что ничего не знаю в психологии и что это то, что мне нужно».
    Многие вполне резонно могут сказать, что образование пронизано живым знанием, так как учитель — носитель не только институционализированного, но и живого знания. Это, конечно, верно. Весь вопрос в доминанте и рефлексии педагога по поводу характера своего собственного знания. Без этого будут сохраняться упреки образованию в вербализме, в «тупиках книжности», в неприменимости полученных знаний на практике и т. п. Одной рефлексии мало. Необходима своего рода дидактическая проекция представлений о живом знании на образовательную практику. Приведем лишь один пример. Сегодня пользуется заслуженным авторитетом теория развивающего обучения. Наряду с ней строится интересная практика личностно ориентированного обучения. Пришла пора объединения этих двух плодотворных течений в единой концептуальной схеме. На наш взгляд, роль мостика или «соединительной ткани» при их объединении могут сыграть представления о живом знании. Если такое объединение окажется возможным, то оно послужит основанием для еще более дерзкого вызова: от живого к личностному знанию. Английский философ М. Полани, посвятивший этому последнему знанию специальную книгу, писал: «...в каждом акте познания присутствует страстный вклад познающей личности... и эта добавка — не свидетельство несовершенства, но насущно необходимый элемент знания» (1985. С. 19).
    59
    В заключение хотим предупредить, что приведенная выше характеристика живого знания не может заменить решения становящейся сегодня глобальной проблемы структуры человеческого знания. Наше видение этой проблемы будет представлено далее.
    60
    Глава 2
    ПАРАДОКСЫ ПСИХОЛОГИИ. ПУТЬ К СВОБОДНОМУ ДЕЙСТВИЮ
    Нам союзно лишь то, что избыточно.
    О. Мандельштам 
    § 1.  Избыток недостатка и избыток возможностей — условие развития
    Для психологии (какой бы она ни была: понимающей, объясняющей, формирующей, а еще лучше — размышляющей) трудно переоценить значение живого знания, прежде всего потому, что живое, упорно сопротивляясь концептуализации, все больше входит в предмет психологических исследований. Это относится к живому движению, живому образу, живому слову, живой душе, живому человеку, наконец, и справедливо как для психологии обыденной жизни (не хотелось бы ее называть практической, поскольку ее практичность слишком часто весьма сомнительна), так и для научной психологии.
    Для иллюстрации «живости» таких феноменов рассмотрим их сквозь магический кристалл (категория, понятие, явление) свободы. Подобный взгляд, возможно, будет некоторой компенсацией огромных усилий, затраченных психологией на детерминистические объяснения поведения и психики человека. Мы на это указываем не в осуждение, так как сам человек — это вечные метания между предопределенностью (судьбой) и свободой.
    Детерминистическая ориентация психологии делает ненужными понятия души и духа. Психология, действительно, пожертвовала душой ради научной объективности своей субъективной науки. Выражаясь современным языком, в младенческой душе психологии завелась сциентистская червоточинка, которая выела душу изнутри. Вначале это казалось остроумным методическим приемом: отойти от души, вооружиться объективными средствами научного исследования, чтобы потом взять ее приступом. Но в соответствии с еще неизвестным психологам того времени правилом
    61
    произошел «сдвиг мотива на цель». Психологи увлеклись материей, психическими функциями, поведением, реакциями, рефлексами, позднее — мозгом, нейронами, логикой и многими другими, не менее интересными предметами. Отказ от души приводил порой и к отказу от самой психологии. Например, Б. Г. Ананьев предлагал отменить психологию и заменить ее рефлексологией: «рефлексология противополагается психологии, как «науке» субъективной и идеалистической». По его мнению, психология уже выполнила свою функцию: «Рожденная психологией, рефлексология, т. е. объективная наука о личности, уничтожила все предпосылки для ее реставрации. Отношение рефлексологии к психологии подобно отношению химии к алхимии» (1929. С. 32; 35).
    Слава Богу, психология в нашей стране хотя и с трудом, но выжила. Однако и по сей день она является наукой не о присутствии, а об отсутствии души и духа. Возвращение души в психологию — задача неимоверно трудная; ее необходимо решать постепенно и последовательно. Возможным началом такой работы может быть рассмотрение психологических явлений как явлений свободных.
    Формационная концепция истории нам всегда казалась сомнительной. Дело даже не в коммунистическом ужасе, который мы пережили, а в том, что рабовладельческая формация никогда не кончалась. Слишком много сетей опутывает человека. Он зависит не только от природного, предметного, социального мира, но и от своего собственного мира, мира, созданного им самим. Поэтому «свобода — избранных удел». Следовательно, и постоянным сюжетом искусства, философии, психологии является «бегство от свободы». Ведь человек-раб, по словам Бориса Пастернака, идеализирует свое рабство. Печально, но людей все еще больше привлекает равенство, а не свобода. И тем не менее путь анализа психики сквозь призму явления свободы должен считаться вполне естественным, поскольку в качестве смысла, цели, идеала изучения человека во всем человекознании, а не только в психологии выступают объяснение, понимание свободного действия, свободной воли. Задумаемся над тем, почему именно «объяснение» и «понимание», а не «формирование», не «конструирование»? Ибо формирование свободного действия есть противоречие в термине, не говоря уже о том, что сам исследователь, педагог, воспитатель не свободен. Свободный человек, свободная личность — это предмет удивления, восхищения, зависти, ненависти, но не формирования.
    62
    М. М. Бахтин выделял особые отношения, которые даже выходят за пределы понимаемого. Их нельзя свести ни к чисто логическим, ни к чисто предметным. Среди таковых он указывал целостные позиции, целостные личности. А целостность хотя и трудно раскрываема, но очевидна. Создателям «номенклатур» личностных свойств следовало бы учитывать соображение Бахтина: «Личность не требует экстенсивного раскрытия — она может сказаться в едином звуке, раскрыться в едином слове» (1986. С. 493). А может и не раскрыться до времени. И никакие тесты не помогут ее раскрыть, поскольку личность не реактивна, а свободна, спонтанна и непосредственна. Она не только едина, но и единственна.
    Известно, что корреляция между баллами, полученными индивидуумами на основании личностных опросников, и суждением психолога-эксперта об их личностных качествах составляет около 0,25.
    К суждениям психолога-эксперта ведь тоже следует подходить «со щепоткой соли». До сих пор ни одному психологу не удалось ответить на вопрос М. Е. Салтыкова-Щедрина, чего больше хочется российскому либералу: то ли конституции, то ли севрюжины с хреном. Кажется, только сейчас (и без помощи психолога) он стал склоняться к последнему. Эволюция бихевиоризма, исповедовавшего стимульно-реактивную схему организации поведения, привела к неутешительному для науки (и вполне оптимистическому для человека) выводу о неопределенности стимулов и неопределенности реакций, об отсутствии взаимно однозначных отношений между ними, т. е. к заключению о свободе выбора как непременном условии эффективного поведения. Пространство между стимулами и реакциями постепенно заполнялось промежуточными и привходящими переменными, которые в своей совокупности и составляют психику. А психика, как известно, представляет собой средство выхода за пределы наличной ситуации, обеспечивающее не ситуативное, не стимульно-реактивное, а разумное, «поленезависимое», свободное поведение. Точно так же и личность представляет собой средство преодоления поля или, лучше сказать, пространства деятельностей, средство выбора одной из них или построения новой. Если говорить об этом в терминах стимулов и реакций, то между ними строится пространство внутренней свободы, пространства внутренний избыток, которое только и может обеспечить свободу внешнюю.
    Все живое схватывается целостно и практически мгновенно. В. И. Вернадский писал, что он не знает, чем живое вещество
    63
    отличается от неживого, но он никогда не ошибается, отличая одно от другого. То же происходит и с живым движением, которое человеческий глаз за доли секунды отличает от механического. Мы не беремся судить о признаках, которыми руководствовался Вернадский, но мы можем предположить, что таким различительным признаком в сфере психики является свобода. Не только психики. К. Маркс, как философ, глядя в будущее, мечтал о том, что даже труд станет свободной игрой человеческих сущностных, т. е. духовных и физических, сил. Не известно, как будет обстоять дело с трудом, но, согласно Гегелю, свободной является такая деятельность, где имеется свобода в постановке цели, выборе средств ее достижения, в определении вида результата. Это деятельность — творчество, в котором есть, между прочим, своя суровая дисциплина и ответственность. Уменьшение числа степеней свободы превращает свободную деятельность в работу, а сведение их до минимума — в рабский труд.
    Понятие «свобода» едва ли поддается определению. С одной стороны, это предельная абстракция, с другой — вполне конкретная, осязаемая реальность или мечта о ней. Свобода — это потребность, мотив, цель, средство, результат поведения и деятельности. Однако в их структуре свободе трудно найти какое-либо определенное место. Тем более что она далеко не всегда там присутствует. Свобода — это невыносимый дар и тяжкий труд. Притом такой труд, который ничего не производит, кроме... еще большей свободы. Не вдаваясь в ее дефиниции и различение ее видов, перейдем к примерам и парадоксам. Пока для понимания последних достаточно только одной ее размерности — числа степеней свободы живого ли, мыслящего ли тела.
    Ясно, что увеличение числа степеней свободы есть расширение возможностей поведения и действия живого существа. Однако такие возможности не используются автоматически. Для этого должны быть соответствующие стимулы. Их роль выполняет нужда в чем-то, недостаток, потребность, мотив, желание, мечта и т. д. и т. п. Общеизвестно, что живое существо — существо недостаточное. Французский писатель и философ Ж. Батай даже провозгласил соответствующий принцип: «В основе каждого существа лежит принцип недостаточности». Соотечественник Батая М. Бланшо, развивая его идею, сказал, что человек обладает избытком недостатка, недостатком и обусловленный, — это вечно неутолимое стремление к человеческой недостаточности (1998. С. 16). Действительно, «самодостаточность» — редчайшее
    64
    явление в человеческом обществе. К тому же до нее нужно еще дожить. Но избыток недостатка может иметь смысл лишь в том случае, если имеется избыток возможностей, которые хотя бы в малой степени могут утолить испытываемую недостаточность.
    Мы вновь возвращаемся к избытку степеней свободы и можем предположить, что в основе развития человека, в основе его поведения и деятельности лежит избыток недостатка, помноженный на избыток свободы. Оба избытка обеспечивают бесконечное разнообразие траекторий развития, поведения, деятельности человека. Бланшо, несомненно, прав, считая, что недостаточность не определяется моделью достаточности. Она стремится не к тому, чтобы положить ей конец, а, скорее, к избытку неполноценности, только усугубляющемуся по мере его нарастания. Поэтому-то при всем избытке возможностей человек — существо принципиально незавершенное и незавершимое.
    § 2.  Психика сквозь магический кристалл
    Главная мысль, которая будет иллюстрироваться далее, состоит в том, что получение строгого, в пределе — единственного, результата (практического, когнитивного или аффективно-личностного) достижимо лишь при условии огромного числа возможных путей к нему. Иначе, свобода есть условие развития, творчества, да и не только творчества. Рассмотрим это на, казалось бы, простейшем, примере осуществления свободного и целесообразного человеческого действия. Условимся, что закон свободного действия находится «внутри нас». Приведем одно из лучших его описаний: «Представим себе, что действие есть некое сочетание разных шагов, например, сочленение нескольких шарниров, и оно происходит таким образом, что ни один из шарниров не производит никакого спонтанного неконтролируемого движения, не порождаемого самим действием. То есть внутри действия не только нет никакой «пляски святого Витта», но и вообще не порождаются никакие движения, кроме одного. Такое действие, внутри которого нет никаких элементов, имеющих зависимое происхождение, и называется свободным, и такое действие безошибочно» (Мамардашвили М. К., 1993. С. 252).
    Так, Мамардашвили любил повторять античную сентенцию (как максиму) о том, что свободный человек не совершает ошибок. Но ведь реальность осуществления наших действий совершенно иная. Какой необходим труд для того, чтобы «наши шарниры»
    65
    не производили никакого спонтанного, неконтролируемого движения?
    Анализируя анатомический аппарат произвольных движений, Ухтомский подчеркивал необычайную его сложность, намного превосходящую сложность самых хитроумных искусственных механизмов, контролируемых человеком. Эта сложность создается, во-первых, благодаря чрезвычайной подвижности кинематических цепей человеческого тела, которая исчисляется десятками степеней свободы. Число степеней свободы, характеризующих, например, подвижность кончика человеческого пальца относительно грудной клетки, достигает шестнадцати. Это означает, что в пределах диапазона вытянутой руки палец может двигаться любым образом и в любом направлении так, как если бы он совершенно не был связан с остальным телом, и может занимать любые положения по отношению к другим звеньям руки.
    К этому следует добавить многозначность эффектов мышечных напряжений при непрерывно меняющемся исходном состоянии мышц, а также то, что в динамике двигательного акта большую роль играют внемышечные, неподвластные организму внешние и реактивные силы. Задача построения движения в предметной ситуации является фантастической по своей сложности. Чтобы решить ее, тело, обладающее психикой, вынуждено каким-то нерациональным, нерассудочным путем постичь сложнейшую физику (статику, динамику, кинематику, сопротивление материалов) конкретной предметной ситуации и согласовать ее с телесной биомеханикой.
    Ученые многих психологических лабораторий мира пытаются ответить на вопрос, поставленный когда-то Ньютоном: «Каким образом движения тел следуют воле?..» Не лучше обстоит дело и с другой стороной этого вопроса, отмеченной Спинозой: «То, к чему способно тело, никто еще не определил». Способности действительно безграничны, и их источник в огромном и избыточном по отношению к каждому исполнительному акту числу степеней свободы кинематических цепей человеческого тела. Таким образом, можно сформулировать первый парадокс: избыточное число степеней свободы представляет собой необходимое условие осуществления необыкновенных и далеко еще не раскрытых возможностей человеческого действия, а способы их преодоления составляют тайну механизма построения свободного целесообразного, точного действия.
    Неоценимый (и пока недостаточно оцененный) вклад в раскрытие тайны внесли исследования Н. А. Бернштейна о построении
    66
    движений и А. В. Запорожца о развитии произвольных движений. Без учета их результатов невозможно понимание природы человеческих умений и навыков.
    Не случайно возможности человеческого действия описываются в таких терминах, как сенсомоторный, или практический, наглядно-действенный интеллект. Эта первая (не смешивать с низшей) форма интеллекта является основой и «учителем» других, более поздних его форм. Подчеркнем, что эта необходимая форма интеллекта непосредственно вплетена в предметную деятельность, в ее пространственно-временные формы, и она не утрачивает своего значения при появлении более поздних форм. Уже на ранних стадиях развития интеллекта возникает детерминизм по цели, когда цель как идеальный образ будущего, образ должного детерминирует настоящее, определяет собой реальное действие и состояние субъекта.
    Второй парадокс относится к формированию образа мира и его свойствам. В психологии много усилий было направлено на решение классической проблемы: «как мы видим вещи такими, какие они есть в действительности?» Известно, что, для того чтобы правильно воспринимать мир, необходим период сенсорного и перцептивного научения. В специальных исследованиях демонстрируется существование манипулятивной способности зрительной системы; она может вращать образы (это так называемое умственное вращение), трансформировать и комбинировать их. Другими словами, образ также обладает избыточным числом степеней свободы по отношению к оригиналу. Хорошо известно, что такое свободное течение образов, полет фантазии, поток сознания, в котором присутствуют образы, сновидения, богатое (или больное) воображение, порождающее самые невероятные сочетания, трансформации и деформации образов.
    Образ мира, создаваемый человеком, не только полнее, шире, глубже, чем требуется для решения сиюминутных жизненных задач. Он принципиально иной, чем отраженный в нем мир. Человеку мало того, что мир сам по себе неисчерпаем для познания, что создание его образа требует всей жизни (к тому же при негарантированном успехе). Человек строит образ не только реального, но и вымышленного мира (возможных миров), а иногда и поселяется в нем. Ведь фантазия дискриминирует настоящее. В раю она не нужна. Поэтому образ мира избыточен в том смысле, что содержит в себе то, чего в мире нет, еще не случилось, даже то, чего не может быть никогда. Образ мира имеет в своем составе не только прошлое (часто ложно истолкованное),
    67
    а хорошо или плохо предвидимое будущее. Без этого за образом настоящего, реального, случившегося была бы пропасть.
    Образ будущего — это «промер». Хотя он крайне сложен, но зато избавляет человека от страшно неуютного положения «над пропастью». Впрочем, некоторых она влечет.
    Точно так же, как и при построении движения, при построении образа задача состоит в том, чтобы преодолеть избыточные и неадекватные образы и построить один, нередко единственно верный. Следовательно, второй парадокс может быть сформулирован так: избыточное число степеней свободы образа по отношению к оригиналу представляет собой необходимое условие однозначного восприятия действительности, верного отражения ее пространственных и предметно-временных форм. Этот процесс настолько сложен, что его характеризуют как перцептивное действие, так и образный, или визуальный, интеллект. Отсюда и распространенные метафоры: «живописное соображение», «разумный глаз», «глазастый разум», хорошо поясняющие, что такое «визуальное мышление». Операциональная сторона образного мышления двояка: с одной стороны, образ обеспечивает целостное видение сложной ситуации, с другой — благодаря манипулятивной способности зрительной системы он перестраивается в интересах решаемой задачи. В образном плане возможно неоднократное проигрывание действия до действия.
    Этот интеллект представляет собой следующую форму развития, которая, в свою очередь, вслед за предметным действием не только выступает в качестве основы и «учителя» его более поздних форм, но и не утрачивает своего самостоятельного значения. В своих ответах на анкету Ж. Адамара Эйнштейн писал, что в качестве элементов мышления у него выступают более или менее ясные образы и знаки физических реальностей. Эти образы и знаки как бы произвольно порождаются и комбинируются сознанием.
    Третий парадокс относится к вниманию. Мир безграничен и бесконечен. Погрузиться в него можно, а погрузить его весь в себя — затруднительно. Нельзя сказать, что в мире много лишнего, но он несомненно избыточен. Это предполагает наличие механизма преодоления избыточной информации, селекции того, что необходимо для жизни, для дела. Значит, между миром и живым существом должен находиться селективный механизм, своего рода мембрана, которая пропускает лишь необходимое. А что необходимо, заранее знают лишь косные инстинкты и близорукие рефлексы, которых у человека маловато, что не случайно.
    68
    Человеческий мир динамичен, неопределен, скверно предсказуем.
    Устройство этого механизма должно быть соизмеримо со сложностью непредсказуемого мира и со сложностью еще менее предсказуемого Другого, с которым приходится общаться, сотрудничать, соперничать... Это нешуточные требования, которым не могут удовлетворять никакие инстинкты и рефлексы, какие бы мы в них мыслимые и немыслимые усложнения ни вводили. Таким требованиям удовлетворяет наше избыточное и свободное внимание (см.: Дормашев Ю. Б.; Романов В. Я., 1995), которое можно назвать селекторным механизмом, мембраной, ситом и дырявым решетом. Внимание обладает целой палитрой, на первый взгляд, противоречащих друг другу свойств, а на самом деле дополняющих одно другое: активное — пассивное; произвольное — непроизвольное (послепроизвольное); пристальное — рассеянное; концентрированное — диффузное; фокусированное — распределенное; избирательное — случайное; устойчивое — подвижное и т. д. Особо выделим свойство переключаемости внимания как возможный механизм управления самим вниманием, механизм, с помощью которого оно переходит, например, от непроизвольного к произвольному или от сосредоточенности к рассеянности. Этот таинственный механизм способен одновременно держать две, казалось бы, несовместимые вещи: свободу и закон. Поясним это. Всем известна, например, команда: «На старт! Внимание! Марш!» Тренеры учат своих подопечных собраться в паузе не только физически, но и морально, если угодно — духовно. Они прельщают «вкусом победы». Собраться перед стартом — это одно, правда, растянутое, но мгновение. В это мгновение максимально обострена чувствительность (внимание) к ситуации (необходимо быть готовым к выстрелу стартового пистолета) и столь же обострена чувствительность (внимание) к самому себе, к телу, к телесной биомеханике (нельзя упредить команду или задержаться на старте). В таком предстартовом состоянии обе формы чувствительности, т. е. внимание к ситуации и к себе, как бы слиты воедино. Это и есть одновременное держание двух несовместимых вещей.
    Значит, внимание — не просто флегматично-умная мембрана, которая заранее знает, что, когда и куда допустить или презреть. Приставка-мембрана, видимо, есть, но не сама она внимание, а необходимое условие возникновения состояния внимания, состояния, которое может быть перцептивным, интеллектуальным, эмоциональным, даже страстным.
    69
    Внимательный читатель может возразить, что пример с предстартовым состоянием — это экзотика, а внимание — вещь постоянная, обыденная. Обратимся к Ухтомскому, на основании учения о доминанте которого может быть построена полноценная теория внимания: «Научиться часами сохранять неподвижную позу для того, чтобы рассматривать предмет «вполне объективно», как будто тебя самого тут и нет, это прежде всего достижение в области двигательного аппарата и его иннервационной дисциплины» (1978. С. 253). Значит, внимание — это, по Ухтомскому, не суета сует, а прежде всего торможение, причем не только в физиологическом смысле: «Процесс возбуждения оформляется и направляется торможением. Сам по себе он есть слепое ширение, дикий камень, ожидающий скульптора» (там же. С. 132). Торможение обычно понимается как прекращение действия или недействие. В свете размышлений Ухтомского, это сложнейшее действие по выбору направления, по оформлению — формированию действия. Скульптор действия — лишь одна из ипостасей внимания.
    Таким образом, внимание — это состояние всего организма, как доминанта, как установка, это его целостная модификация, как сказал бы Д. Н. Узнадзе. И такая модификация может длиться часами. Соответственно, собирание себя может длиться не мгновение, даже не часы, а всю человеческую жизнь. Такое ведомо было еще Декарту. М. К. Мамардашвили называл это усилием человека быть.
    Следовательно, третий парадокс состоит в том, что наличие избыточных степеней свободы внимания, обеспечивающего индивиду практически неограниченное пространство выбора, является необходимым условием его избирательности и предельной концентрации. Внимание не только допускает мир в человека, но и отгораживает его от мира. Отстранение от мира бывает условием выживания. «А вот превосходная картина того, как могущественна доминанта в своем господствовании над текущими раздражениями. Пьер Безухов, тащившийся на изъязвленных босых ногах по холодной октябрьской грязи в числе пленных за французской армией и не замечавший того, что представлялось ему ужасным впоследствии: «Теперь только Пьер понял всю силу жизненности человека и спасительную силу перемещения внимания, подобно тому спасительному клапану в паровиках, который выпускает лишний пар, как только плотность его превышает определенную норму» (Ухтомский А. А., 1978. С. 100).
    70
    Внимание-мембрана локализована не в организме и не вне его, это пограничье (как у М. М. Бахтина — культура). Мембрана обладает двусторонней проводимостью, а когда человек в «горячем» состоянии, то и сверхпроводимостью (он может кожей чувствовать аффективные смыслы), как керамика в «холодном» состоянии. Мембрана может что-то допустить из внешнего мира в свой, может что-то отфильтровать, почти «ослепнуть». Равным образом, мембрана может быть более или менее проницаемой для того, чтобы отпустить нечто, рвущееся изнутри живого существа вовне, на волю.
    Вернемся к избыточности мира. Чтобы ее преодолеть, нужно уже иметь образ искомого, притом не расплывчатый, а при всей его собственной избыточности определенный. Ранее мы сравнивали работу внимания с работой скульптора, который отсекает от «дикого камня» все лишнее, кроме того, что он видит внутри него. Когда же скульптор ошибается, отсекая что-то от своего образа, он испытывает физическую боль. Значит, в глыбе мрамора находится искомый образ, а в этом образе — сам скульптор. Он не ищет образ в глыбе, а освобождает его (и себя) из нее. Внимание — это усилие по удержанию своего образа, по держанию себя в вынесенном из себя образе. Удержать такое видение можно лишь на гребне возобновляемого усилия.
    Внимание — это усилие по сохранению себя и своего образа (или маски?) в мире. Без него слишком велик риск утратить, потерять свое лицо. Внимание — это и усилие по удержанию предмета собственной деятельности и переживание усилия: «Откуда оно берется при произвольном внимании? Нам представляется, что оно берется из добавочной сложной деятельности, которую мы называем овладением вниманием. Совершенно естественно, что это усилие должно отсутствовать там, где механизм внимания начинает работать автоматически. Здесь есть автоматические процессы, есть конфликт и борьба, есть попытка направить процессы внимания по другой линии, и было бы чудом, если бы все это совершалось без серьезной внутренней работы субъекта, работы, которую можно измерить сопротивлением, встречаемым произвольным вниманием» (Выготский Л. С., 1983. Т. 3. С. 202—203). Подобное переживание усилия при произвольном внимании хорошо известно каждому.
    Итак, внимание, будучи само сложной формой деятельности и одновременно состоянием индивида, выступает в качестве стержня всех других видов и форм деятельности. Это кажется
    71
    странным, но лучше переоценить его значение, чем потерять себя или предмет деятельности и ее саму.
    Четвертый парадокс относится к человеческой памяти, для которой характерны не только забывание, но и вытеснение, включающее трансформацию и переосмысление (часто непроизвольное) ранее случившегося, а также реконструкции при воспроизведении и многое другое.
    Исследователи все больше приходят к убеждению, что динамические (свободные) свойства памяти преобладают над ее консервативными свойствами. Избыточное число степеней свободы ассоциативных (по сходству, смежности и контрасту) и смысловых связей обеспечивает не только удивительную емкость, но и готовность к отклику, доступность человеческой памяти. В этом и заключается четвертый парадокс.
    Во многих исследованиях памяти было показано, что не память является детерминантой деятельности, а, наоборот, последняя определяет процессы памяти, влияет на объем, скорость, точность процессов запоминания, хранения, извлечения и воспроизведения материала. Действие не только представляет собой средство, соединяющее прошедшее с будущим, но и содержит элементы предвидения и памяти в своей собственной фактуре. Через действие память включается в жизнедеятельность индивида, а не является внешней силой по отношению к ней. Вплетенность памяти в жизнедеятельность, как это ни странно, делает ее относительно независимой от индивида. «Освобождаясь» от него, память наполняется бытийными характеристиками, приобретает вневременные свойства и тем самым обеспечивает удивительную свободу действия в реальной предметной ситуации и не менее удивительную свободу познания мира (Зинченко П. И., 1996; Зинченко В. П., Величковский Б. М., Вучетич Г. Г., 1980).
    Подобное освобождение может иметь и гипертрофированные формы. Тогда память оказывается главным центром не только личности человека, но и всей его жизни. А. Р. Лурия более тридцати лет наблюдал и изучал память, личность, судьбу замечательного мнемониста Ш., что нашло отражение в его «Маленькой книжке о большой памяти» (1968). Он назвал память выдающимся «экспериментом природы». Его память не имела ясных границ не только в объеме, но и в прочности удержания запомненного материала. Приведем лишь два эксперимента над Ш., характеризующих сильные и слабые стороны его памяти (оба не вошли в книгу).
    72
    В первом эксперименте А. Р. Лурия привел Ш. в студенческую аудиторию, рассказал о нем и его памяти, потом неожиданно для Ш. попросил его вспомнить список слов, предложенный ему для запоминания двадцать пять лет назад на одном из первых испытаний его памяти. После непродолжительной паузы Ш. воспроизвел... 300 слов. Между его рядом слов и рядом слов в протоколе было лишь одно расхождение: Ш. сказал «знание», а в протоколе было «знамя» (или наоборот?). Это слово было написано на сгибе листа, а за четверть века протокол порядком обветшал. Студенты, конечно, поверили мнемонисту, а не протоколу. Это и означает отсутствие ясных границ объема памяти и прочности сохранения. Следует учесть, что Ш. сделал свою память профессией, демонстрируя ее на эстраде. На упомянутый список слов наслоились тысячи других.
    Одним из приемов запоминания Ш. было расположение предъявляемого материала на хорошо известных ему пустынных (как, например, ранним утром) улицах. Мысленно, гуляя по ним, он читал и воспроизводил увиденное.
    Для большей убедительности памяти Ш. приведем конкретный пример запоминания им длинного ряда, состоящего из бессмысленного чередования одних и тех же слогов:
    1. МАВАНАСАНАВА
    2. НАСАНАМАВА
    3. САНАМАВАНА
    4. ВАСАНАВАНАМА
    5. НАВАНАВАСАМА
    6. НАМАСАВАНА
    7. САМАСАВАНА
    8. НАСАМАВАНА и т. д.
    Ш. воспроизвел этот ряд. Через четыре года он по просьбе Лурия восстановил путь, который привел его к запоминанию.
    Второй эксперимент с Ш. провел А. Н. Леонтьев. По просьбе московских актеров (для которых память особенно значима) Леонтьев прочел им лекцию о памяти и продемонстрировал возможности памяти Ш. Когда удивление и восхищение достигло апогея, Леонтьев неожиданно для Ш. провел с ним небольшой эксперимент, показавший актерам, что их память не столь безнадежна, как им показалось. Ш. было предъявлено всего 50 слов. Он воспроизвел их с начала до конца и в обратном порядке. Затем Леонтьев попросил Ш. и публику вспомнить лишь одно слово из списка, обозначавшее заразную болезнь. Ш. он просил назвать это слово, а тех, кто вспомнит, поднять руку. Мгновенно
    73
    все подняли руки, а Ш. «отправился на улицу» и более трех минут вспоминал слово «тиф». По нашему мнению, этот блистательный эксперимент показал различие между живой — человеческой и мертвой — машинной памятью, устроенной даже не по ассоциативному, не говоря уже о смысловом, а по адресному принципу. Кстати, ассоциативная и смысловая организация вовсе не исключает адресности, как и избыток степеней свободы кинематических цепей человеческого тела вовсе не исключает монолитности и жесткости целесообразных действий, не исключает и мертвых, машинообразных движений. Мы часто несправедливо, а еще чаще — лукаво грешим по поводу недостатков своей памяти. Ларошфуко тонко заметил, что «все жалуются на свою память, и никто не жалуется на свой ум».
    Между прочим, память любого человека характеризуется отсутствием ясных границ относительно объема и прочности. Все знают десятки тысяч слов родного языка (активный словарь, разумеется, меньше), многие владеют иностранными языками, а Анна Ахматова и Иосиф Бродский (по словам последнего) знали еще и все рифмы русского языка. Так что по поводу объема и прочности памяти любой человек может поспорить с Ш. Что касается точности буквального воспроизведения, то за нее великому мнемонисту приходилось расплачиваться свободой оперирования хранимым в его памяти содержанием. И не только этим.
    Многие годы спустя, после вышеописанных экспериментов Лурия и Леонтьева, одному из авторов этой книги пришлось изучать процессы хранения и переработки информации в зрительной кратковременной памяти. Оказалось, что Ш. «сидит» в каждом человеке. Первые уровни (блоки) хранения, получившие названия сенсорного регистра и иконической памяти, имеют, как и память Ш., неограниченный объем, но очень малое время хранения: соответственно, 70 и 700 мс. Этого времени достаточно для первичной обработки, выбора полезной информации и передачи ее на другие уровни обработки или хранения, например для передачи в слуховую память. После всех этих процедур первые уровни зрительной кратковременной памяти освобождаются для приема новой информации. Если представить себе, что на этих уровнях время хранения существенно больше, то мы окажемся слепы к изменениям, происходящим в нашем окружении. Срочная информация не сможет пробиться сквозь следы первичной памяти. Нечто подобное происходило и с Ш.
    Гипертрофия развития памяти у Ш. привела к тому, что не он владел памятью, а она им. Нечто подобное предполагал К. Юнг
    74
    относительно неполноценных функций, лежащих полностью в бессознательном. Пример Ш. подтверждает то, что такое может происходить и с высшими психическими функциями. А. Р. Лурия высказал надежду, что психологи, прочитавшие книгу, попытаются открыть другие психологические синдромы и изучить особенности личности, возникающие при необычном развитии чувствительности или воображения, наблюдательности или отвлеченного мышления, волевого усилия и следования одной идее, так как подобные случаи помогут лучше понять целое. Кажется, что этому последовал лишь Владимир Набоков, который едва ли знал об этом. Романы «Защита Лужина», «Камера обскура» и другие напоминают маленькие книжки Лурия о мнемонисте Ш. и о пациенте З., утратившем по причине травмы собственный мир (автобиографическую память) и с помощью Лурия восстанавливавшем его более тридцати лет. Если сравнивать не художественные достоинства, а отношение Лурия к героям его «невыдуманных историй» и отношение Набокова к героям своих романов, то, по нашему мнению, выигрывает Лурия. Набоков, коллекционировавший причуды человеческой психики, относился к своим героям как ученый-энтомолог, разглядывающий редкие виды наколотых на булавку бабочек, а Лурия — как писатель, сопереживающий своим героям.
    Вернемся к парадоксам психологии. Следующий парадокс относится к интеллекту в собственном (общепринятом) смысле этого слова. И здесь мы встречаемся с аналогичной ситуацией. Интеллект — это свободное действие. Это следует понимать в том смысле, что человек может решать задачу, пользуясь языком действий, языком образов, практических обобщений («ручных понятий»), предметных и операционных значений, языком знаков, символов.
    Исследователи пытаются расшифровать также язык внутренней речи, глубинных семантических структур. Следовательно, одна и та же реальность может быть описана избыточным числом языков, изложение чего будет в следующих главах. Индивид обладает также избыточным числом способов оперирования предметным (или формальным) содержанием, отображенным в этих описаниях. При решении задачи необходимо найти, а иногда и сконструировать язык описания, на котором задача имеет решение, найти адекватные задаче (и языку) способы преобразования условий, в которых задача дана. Значит, интеллект в общепринятом смысле слова, а на самом деле — дискурсивный, вербальный, знаково-символический, представляет собой как бы
    75
    суперпозицию всех его предшествующих форм: практического («мышление предметами»), сенсомоторного, образного. Это еще один шаг в направлении свободы от наличной ситуации к ее перестройке, к конструированию нового. Следовательно, пятый парадокс состоит в том, что получение нетривиального порой единственного результата в интеллектуальной деятельности возможно благодаря ее свободе, которая приближается к абсолютной, хотя, конечно, таковой не становится. Здесь также имеются свои способы укрощения избыточных степеней свободы возможных описаний реальности и возможных способов оперирования в пределах каждого из таких описаний. Важную роль в этом преодолении играют движения и образы, которые связывают мышление и мысль с предметной действительностью, с ее реальными пространственно-временными формами, отягощают их, выражаясь словами К. Маркса, проклятием материи.
    Рассмотрим подробнее некоторые механизмы или способы преодоления избыточных степеней свободы в мыслительной деятельности на примере достаточно противоречивых и сложных для анализа взаимоотношений, складывающихся между значением и смыслом тех или иных ситуаций.
    Известно, что одного описания ситуации в системе значений (на каком бы из языков такое описание ни было осуществлено) недостаточно для решения задачи. Из этого описания должно быть извлечено (или «вчитано» в него) смысловое содержание ситуации. Без этого не начинается даже сенсомоторное действие, важнейшей характеристикой которого, согласно Н. А. Бернштейну, является смысл двигательной задачи, решаемой посредством такого действия.
    При решении мыслительной задачи индивид строит образно-концептуальную модель условий, в которых она дана, используя для этого ранее освоенные языки их описания. Он перемещается в «мир» образов и значений, рефлектирует по поводу этого построенного «мира», оперирует предметными образами, значениями, символами и т. д. Результатом этого процесса должна быть трансформация образно-концептуальной модели в модель проблемной ситуации. Решающим в такой трансформации как раз и является установление смысла. Если на этапе построения образно-концептуальной модели фиксируется неопределенность или чрезмерно большое число степеней свободы в ситуации, то на этапе формирования модели проблемной ситуации происходит понимание, осознание и означение смысла, т. е. выделенного главного противоречия или конфликта, порождающего эту неопределенность
    76
    (см.: Зинченко В. П., Мунипов В. М., Гордон В. М., 1973).
    Смысл, в отличие от значений, складывается (извлекается) не последовательно, линейно из различных уровней языка (языков), в котором описана, дана ситуация, а схватывается нами комплексно, симультанно. Поэтому-то нередко ситуация сразу воспринимается и понимается как проблемная без предварительного построения ее образно-концептуальной модели. В таких случаях извлечение смысла, в том числе и оценка сложной ситуации, происходит прежде детального ее восприятия и без кропотливого анализа значений. Превосходной иллюстрацией такой возможности является эксперимент физиолога В. Б. Малкина, который он провел с шахматистом-гроссмейстером Т. Испытуемому на 0,5 с была предъявлена сложная шахматная позиция с инструкцией запомнить фигуры и их местоположение. После предъявления шахматист ответил, что он не помнит, какие были фигуры и на каких местах они стояли. Но он твердо знает, что позиция белых слабее.
    Необходимым условием извлечения смысла и адекватной смысловой оценки ситуации является предметная отнесенность языковых и символических значений. При оперировании предметными значениями такая отнесенность дана как бы в них самих и не требует промежуточных преобразований и опосредствований. Представим себе, что шахматисту была предъявлена та же позиция, но в шахматной нотации. Можно быть уверенным, что в этом случае ее оценка заняла бы существенно больше времени.
    Смысл, извлекаемый из ситуации, — это средство связи значений с бытием, с предметной действительностью и предметной деятельностью.
    При решении сложных задач наблюдаются противоположные и циклически совершающиеся процессы, состоящие в осмысливании значений (в том числе — и в их обессмысливании) и в означении смыслов. Именно в этом заключается важнейшая функция сознания (рефлексии). При «голом» смысле оно не нужно, так же как оно не нужно при «абсолютной разумности». Имеется существенное различие между значением и смыслом. Значение находится в сфере языка, а смысл в сфере предметной и коммуникативной деятельности, в том числе и в сфере речи. Осмысленное (не номинальное) значение как бы переходит из сферы языка (перестает быть лишь ассоциацией между вещью и словом, ее обозначающим) в сферу мысли, становится номинативным, значением-смыслом, смысловой предметностью. Поэтому
    77
    при извлечении смысла из вербальных значений индивид привлекает внелингвистическую информацию, к которой относятся образы предметной реальности, а также действия с ней.
    Предметность — это важнейшая категория психологической науки и одновременно важнейшее свойство психической жизни человека. Предметность не совпадает с образностью, целостностью и конкретностью. «Беспредметный мир» (в смысле К. Малевича) может быть и образным, и целостным, и конкретным, но он остается при этом беспредметным, и в этом отношении он может быть и бессмысленным, если отвлечься от абстрактного художественного смысла. Смысл рождается не из слов, а из действий с предметами, из представляемых (т. е. идеальных) действий, из ценностных, и творческих переживаний. При извлечении его из значений, в том числе из высказываний, предложений, сквозь последние действительно симультанно «просвечивают» предметное содержание, образы, представления, предметные значения. Словом, сквозь значения просвечивает предметный мир или пространство возможных предметных действий в этом мире, имеющих смысл для индивида.
    Известно, что извлеченный человеком смысл не дан постороннему наблюдателю, он не всегда дан и субъекту познания и действия. Но тем не менее смысл — это объективная, бытийная категория: Шпет неоднократно указывал, что смысл укоренен в бытии. Соответственно, важным элементом внутренней формы слова является его предметный остов. Об этом же позднее писал Леонтьев: «Смысл порождается не значением, а жизнью» (1975. С. 279). Можно было бы сказать, что смысл — это бытие для себя. Именно поэтому так называемое извлечение смысла из значений — это прежде всего средство связи значений с бытием, с предметной действительностью и предметной деятельностью как со своеобразными труднорасчленимыми целостностями. От характеристики смысла как бытийного и ненаблюдаемого образования имеется ход к проблеме Смысла жизни (бытия), который полностью невыразим в значениях. (Ср. с лермонтовским:
    Мои слова печальны, знаю: Но смысла Вам их не понять. Я их от сердца отрываю, Чтоб муки с ними оторвать.)
    В противном случае мы бы его лишились. В то же время каждая не пустая мысль, если таковая возможна, есть, по словам
    78
    Шпета, мысль о смысле. Поэтому-то и мысль предметна, бытийна.
    Не менее интересен и сложен для анализа противоположный процесс — процесс означения смысла, трансформации или перевода смысла в значения. Такой перевод, если он осуществлен полностью, является своего рода «убийством» смысла как такового. Означение смысла или его понимание — это вовлечение чего-то из сферы бытия в сферу языка. Не с этим ли связаны трудности выражения бытия в языке? Многое в предметной действительности и предметной деятельности упорно сопротивляется попыткам концептуализации. К тому же, как говорят писатели, в недоназванном (неозначенном) мире имеется своя прелесть.
    Необходим совместный анализ циклических и противоположно направленных процессов осмысления значений и означения смыслов. Они не только ограничивают степени свободы мыслительной деятельности. На стыке этих процессов рождаются новые образы, несущие определенную смысловую нагрузку и делающие значение видимым (визуальное мышление), и новые вербальные значащие формы, объективирующие смысл предметной деятельности и предметной действительности. Оба эти процесса теснейшим образом связаны с деятельностью индивида. Означить смысл — значит задержать осуществление программы действия, мысленно проиграть ее, продумать. Осмыслить значение, наоборот, значит запустить программу действия или отказаться от нее, начать искать новый смысл и в соответствии с ним строить программу нового действия. Эти процессы не осуществляются внутри самого мышления, сознания и лишь его силами. Через деятельность и действие они связаны с предметной (социальной) и субъективной реальностью, сопротивляющейся не только концептуализации, но и произвольному (свободному) обращению с ней.
    Психологический анализ мышления не исчерпывается изложенным выше. Он предполагает учет человеческой субъективности, например мотивационной сферы, в том числе и борьбы мотивов (существо которой также может быть представлено как преодоление степеней свободы в побудительных силах человеческих действий и поступков). Необходим также анализ процессов целеполагания, изучение субъективной представленности целей и их смены в процессах мышления. Влияние субъективности на процесс и результаты мышления настолько велико, что Выготский говорил о единстве аффекта и интеллекта. Иногда это единство выражается в таких терминах, как «познавательное отношение»
    79
    (Лекторский В. А.), «личностное знание» (Полани М.). Интересные соображения на этот счет имеются в рукописном наследии А. В. Запорожца, который развивал идеи Выготского об эмоциях: «Обычно люди сетуют на то, что разумные намерения и решения не реализуются вследствие того, что они подавляются аффектом. Однако при этом забывают, что при чрезвычайной подвижности и бесконечности степеней свободы человеческого интеллекта было бы жизненно опасным, если бы любая мысль, пришедшая человеку в голову, побуждала его к действию. Весьма существенно и жизненно целесообразно то, что, прежде чем приобрести побудительную силу, рассудочное решение должно быть санкционировано аффектом в соответствии с тем, какой личностный смысл имеет выполнение этого решения для субъекта, для удовлетворения его потребностей и интересов» (1986. С. 70).
    При всех ограничениях степеней свободы мыслительной деятельности, о которых уже упоминалось ранее, она представляет собой наиболее свободную форму деятельности и именно в том понимании свободы, которое выражали Гегель и Маркс.
    Любая деятельность, в том числе и интеллектуальная, должна включать в себя цель, средство, результат. Наличие свободы в выборе и полагании целей с неизбежностью влечет за собой свободу в выборе средств и способов достижения результата. Отсутствие какого-либо из этих компонентов или их жесткая фиксация трансформирует интеллектуальную (и любую другую) деятельность человека в нечто иное, например в ограниченный или искусственный интеллект. Это означает, что интеллектуальную, умственную деятельность человека в принципе нельзя рассматривать вне сенсомоторной, перцептивной, мнемической и других ее форм. Интеллектуальную деятельность человека нельзя понять и вне анализа его мотивационной и эмоционально-волевой сферы.
    Деятельность в целом — это органическая система, где, как в живом организме, каждое звено связано со всеми другими, где все отражается в другом и это другое отражает в себе все. Но этого мало. Деятельность, имеющая столь сложное строение, к тому же непрерывно развивается. Непременным признаком органической развивающейся системы является то, что она в процессе своего развития способна к созданию недостающих ей органов.
    В качестве таковых индивид в своей деятельности порождает огромное пространство новообразований: новые образы, новые языки описания проблемных ситуаций, новые способы действия
    80
    и принятия решения, новые цели, программы и средства их достижения, новые формы контроля за протеканием деятельности и критерии оценки ее эффективности.
    Рассмотрим на конкретном, ставшем сегодня снова модным примере шахматного состязания человека и компьютера, что значит единство переживания и знания, единство аффекта и интеллекта.
    § 3.  Аффект и интеллект в игре
    Мы намеренно выбрали игру, поскольку игровой момент в той или иной мере присутствует во всякой деятельности. Без него она недостаточно эффективна, потому что просто скучна. Мера, конечно, важна, ибо когда она утрачивается, люди не только играют, но и заигрываются с природой, с техникой, друг с другом. Бедствием нашего времени стали игры с компьютером. Рассмотрим последнюю весьма дорогостоящую, захватывающую и зрелищную игру Г. Каспарова с Голубым Глубокоуважаемым Шкафом (Deep Bue). Хорошо известно, что чемпион мира знает свои силы, верит в себя, характеризуется высоким уровнем притязаний. Все это имеет основания и подтверждается максимальным рейтингом, который он имеет, как теперь с оттенком пренебрежения принято говорить, в белковых шахматах. (Все же, наверно, человеческий дух, без которого невозможно никакое состязание, — это не белковое тело.)
    Любую деятельность, а игровую в особенности, характеризует противоречивое единство переживания и знания, аффекта и интеллекта. Естественно, что подобное единство характеризует игру человека, а не компьютера. Именно в нем может быть заключен секрет успеха в человеческих шахматах, а в нарушении его, как в разбираемом далее событии, — секрет поражения чемпиона мира Каспарова. Гроссмейстер Ю. Разуваев характеризует шахматную игру как драматическую пьесу, к которой зрителей влечет интеллектуальное творчество и драматизм борьбы. Скрипач у Набокова в «Защите Лужина» сказал о шахматах: «Комбинации, как мелодия. Я, понимаете ли, просто слышу ходы». Шахматист и пианист М. Тайманов провел интересные параллели между шахматистами и композиторами: «...Рахманинов — это Алехин... А первый чемпион мира Вильгельм Стейниц — это, конечно, Бах. По глубине, по всеобъемлющей амплитуде и чувств, и мыслей. Смыслов — Чайковский, та же удивительная гармоничность. Спасский — Скрябин, Таль — Паганини:
    81
    тот же демонический облик, фантазия безудержная. Фишер — Лист. Яркость замыслов, широта. Карпов — это Прокофьев, очень светлый, современный и виртуозный. А Каспаров — Шостакович, с колоссальным масштабом и динамичностью» (Комсомольская правда. 1999. 27 янв.). Перечисленные пары сами по себе — это лучшее свидетельство того, что шахматы это искусство.
    Непременным условием любого состязания является построение играющим образа противника. В шахматах в образ противника играющий встраивает и образ себя самого, но такой образ, каким он видится противнику. Это называется глубокой стратегией, планированием ходов на различную глубину. Планирование не только ходов играющего, но и ответных ходов противника. Проще говоря, это можно представить себе как два набора противостоящих друг другу матрешек, встроенных одна в другую. В каждом наборе чередуются матрешки играющего и противника. Согласно В. А. Лефевру, это ситуация рефлексивного управления (поведения, игры), а число матрешек в наборе определяет число рангов или уровней рефлексии, число просматриваемых ходов, глубину стратегии. Рефлексия и стратегия могут, конечно, быть как спасительными, так и разрушительными. Это классическая ситуация любого взаимодействия, будь то партнерство, кооперация, соперничество, конфликт, борьба, война и т. п., в котором трудно унять волнения, страсти. Поэтому шахматная игра издавна служила удобной моделью для исследования мышления вообще и оперативного в частности. Не только психологов интригуют способы выбора из огромного множества вариантов лучшего хода. Это та же проблема преодоления избыточности возможных способов и программ действия, порожденная невероятной сложностью игровой ситуации. А может быть, дело вовсе не в выборе, а в построении нового варианта? В пользу последнего говорят, правда, редчайшие случаи слепоты выдающихся шахматистов к очевидным, неслыханно простым решениям: «сложное понятней им», как, впрочем, и простым смертным.
    В мышлении имеется свой способ преодоления избыточности. Его единицами становятся не отдельные варианты ходов, а целые позиции или их образы, в оценке которых используются и эстетические критерии.
    Когда играют в шахматы два человека, то образ или активное символическое тело противника всегда конкретно, пристрастно. Образ построен достаточно детально еще до состязания. При этом функциональный, стратегический или оперативно-технический
    82
    портрет противника всегда дополняется психологическим портретом, реальным или мнимым — это безразлично, но с точки зрения играющего вполне достоверным. Пользуясь терминами из области инженерной психологии, можно сказать, что играющий еще до игры имеет априорную аффективно окрашенную образно-концептуальную модель противника, если угодно, образ врага. По ходу игры происходит ее уточнение, перестройка, обновление. В. Б. Малкин рассказывал, как в одной из партий Ю. Авербах, игравший с В. Корчным, в сложной позиции пожертвовал пешку. Соперник жертвы не принял, а после игры на вопрос «почему?» ответил, что он доверяет Авербаху. Но доверял Корчной далеко не всем.
    В ситуации игры с компьютером Каспаров должен был построить образ такого противника, в котором сконцентрирован (впрочем, как и в нем самом) опыт игры шахматной элиты всего мира, в том числе весь опыт игры, все находки, весь стиль самого Каспарова, все его победы и все его поражения, т. е. все сильные и слабые стороны его игры. Другими словами, Каспаров должен был противостоять деперсонализированному опыту всего шахматного мира, истории шахмат. К тому же этот мир был хладнокровно-расчетливым, бесчувственным и в этом смысле равнодушно-жестоким, безличностным, бесчеловечным, а значит, и лишенным любых человеческих слабостей. Знания в этом мире не только бесстрастны, но и безжизненны, как сказал бы С. Л. Франк. В такой мир нельзя заглянуть и увидеть в нем свое отражение, посмотрев на себя другими глазами.
    Построить образ, символическое тело или модель такого монстра Каспаров оказался не в состоянии. Не исключено, что его подвело знакомство с его создателями. Видимо, построить образ такого противника вообще представляет собой трудноразрешимую задачу. Метафоры здесь не работают, они не заменяют образа. Но точка отсчета для его построения, а возможно, и для выработки стратегии игры с таким противником имеется. Возьмем за подобную точку отсчета характеристику, которую Осип Мандельштам дал машинной позиции в 1922 г.: «Чисто рационалистическая, машинная, электромеханическая, радиоактивная и вообще техническая позиция невозможна по одной причине, которая должна быть близка и поэту, и механику: рационалистическая машинная поэзия не накапливает энергию, не дает ее приращения, как естественная поэзия, а только тратит, только расходует ее. Разряд равен заводу. На сколько заверчено, на
    83
    столько и раскручивается. Пружина не может отдать больше, чем ей об этом заранее известно (курсив наш. — Авт.).
    Машина живет глубокой и одухотворенной жизнью, но семени от машины не существует» (1990. С. 277).
    В человеческих шахматах противники подпитывают друг друга энергией (или, как вампиры, «высасывают», опустошают). Семя, о котором говорит Мандельштам, — это творчество и его непременные спутники: эмоция, аффект, страсть. Здесь уместно вспомнить разъяснение М. К. Мамардашвили относительно Декартова понимания взаимоотношений страсти и действия: «страсть в отношении к чему-либо есть всегда действие в каком-нибудь другом смысле». То есть без того, чтобы за этим не стояло действие или в этом не содержалось действие (или, скажем так, переместившийся сюда его очаг)» (1993. С. 321). Такие же отношения, которые связывают страсть и действие, связывают страсть, аффект с интеллектом. Если расшифровать пустое словечко «единство», то страсть может рассматриваться как внешняя форма действия, интеллекта, а последние — как ее внутренние формы. Справедливо и обратное: действие, интеллект — внешние формы, а страсть — внутренняя. Все дело в точке зрения или в точке отсчета. Именно этой внутренней формы лишена интеллектуальная программа, противостоявшая Каспарову.
    Подготовка к матчу с бесстрастным противником должна быть принципиально иной (если сразу не занять позицию, что «против лома нет приема...»). Необходимо готовиться не к борьбе с гением, в том числе и своим собственным, а к борьбе с чрезвычайно интеллектуальным идиотом (идиотом в греческом, неоскорбительном значении этого слова, т. е. идеальным идиотом), для которого полностью закрыта аффективно-личностная, жизненная, смысловая сфера. Идиотом, хотя и рассчитывающим достаточно глубоко свое поведение, но неспособным на озарение или таинственную интуицию. Когда-то с А. И. Назаровым мы обыгрывали принятую аббревиатуру искусственного интеллекта (ИИ), расшифровывая ее как инвалидный интеллект. Полагаем, что более адекватной будет другая расшифровка: ИИ — это идеальный идиот. Между прочим, следовало бы задуматься, почему у нас сохраняется традиция тратить неизмеримо большие средства на создание ИИ, чем на исследование и развитие нормального человеческого мышления. Адептам ИИ хорошо бы вспомнить, сколько миллиардов долларов стоило объяснение ИИ того, что человечество переходит в следующее тысячелетие.
    84
    Может быть, психологически полезной окажется попытка при построении образа деперсонализированного монстра придать ему персональные черты, субъективировать его, встроить в него пусть собирательный, но образ живого противника. Ведь мы же оживляем и даже поэтизируем Космос, заигрываем с ним. Со слепой силой трудно иметь дело. Она вселяет ужас.
    Проигрыш Каспарова в последнем матче имел в основном психологические причины. Уходя в защиту, он подчинился программе, что оказалось гибельным. По его словам, погрузившись в детали, он утратил панорамность своего собственного мышления, а значит, если не потерял себя, то ослабил веру в свои силы. С таким противником, как компьютер, следовало бы занимать не реактивную, а активную позицию. В следующем матче от Каспарова требуется «чистое творчество», пусть даже в хорошо известных классических позициях. Как ни странно, но от Каспарова (или другого храбреца) требуется не только предельное напряжение его интеллектуального и творческого потенциала, игровое настроение, чувство юмора, но и непоколебимая вера в себя. Все это вместе взятое даст ощущение свободы, силы, но не превосходства, которое непозволительно даже при условии высочайшего профессионализма и мастерства. Ибо оно чревато недооценкой противника, что и произошло с Каспаровым.
    В заключение затянувшегося шахматного этюда позволим себе утверждать, что шахматы — не только игра (работа, труд, усилие) ума, но и кипение страсти. Шахматы — это, конечно, логика, но и интуиция, разумеется, не беспочвенная, а основанная на опыте, знании, таланте. Иначе говоря, шахматы — это чудо, тайна, подобная музыке, балету, поэзии... И будет очень жаль, если эта тайна уйдет к компьютеру, который не получит от владения ею никакого удовольствия. И не раскроет ее, ибо идиоту она не интересна.
    § 4.  От несотворенной к сотворенной свободе
    А теперь обратимся к основному парадоксу психологии и сформулируем исследовательские задачи, которые необходимо решить для его преодоления. Что собой должна представлять система, которая могла бы управлять перечисленными сложнейшими подсистемами сенсомоторного, перцептивного, мнемического, интеллектуального, эмоционально-оценочного действия, каждая из которых обладает избыточным числом степеней свободы? Каким образом направляется их активность, концентрируются и координируются
    85
    их усилия на достижении поставленных целей? При этом следует помнить, что достигаемые цели и решаемые задачи являются не только адаптационно-гомеостатическими, но и продуктивными, конструктивными, творческими.
    Ответ на вопрос, что представляет собой творческая, самоорганизующаяся порождающая система, имеет не только научный, но и практический смысл. Этот вопрос можно поставить в несколько иной форме. Каким образом свободная система (или семейство свободных систем) превращается в детерминированную, в пределе — жесткую систему, позволяющую получить наперед заданный, ожидаемый результат?
    Известно, что успешная координация усилий жестких и даже самонастраивающихся систем недостижима при решении творческих задач. Наличие в каждой из подсистем избыточных степеней свободы оставляет пространство (и время) для координации, поисков точки приложения усилий и вместе с тем превращает их из свободных в детерминированные. Система становится детерминированной, когда она способна к активному преодолению всех степеней свободы, кроме одной. Рассмотрим некоторые общие условия и средства преодоления избыточных степеней свободы интеллектуальной деятельности, представляющей собой суперпозицию свободных систем.
    Во-первых, перечисленные подсистемы работают не изолированно. Каждая из них представляет собой функциональный орган, но вместе они составляют единую функциональную систему (организм). При решении каждой задачи это единство не дано, а задано. Соответственно и способы координации их деятельности даны не наперед, а строятся по ходу осуществления этой деятельности.
    Во-вторых, каждая отдельная подсистема не может сама ограничить число своих степеней свободы. Это ограничение достигается усилиями других подсистем. Так, степени свободы кинематических цепей человеческого тела ограничиваются за счет сенсорной коррекции, за счет формирования образа ситуации и образа действий, которые должны быть в ней осуществлены. Соответственно, избыточные степени свободы образа по отношению к оригиналу ограничиваются за счет двигательной системы, за счет «обследовательского тура», поиска положения головы, глаз, при которых возможно однозначное восприятие. Следовательно, координация состоит во взаимном ограничении степеней свободы каждой из подсистем. Отсюда и термины: сенсорная коррекция движения; моторная коррекция восприятия, образа;
    86
    когнитивная коррекция поведения, действия; эмоциональная коррекция мотивационной сферы и интеллектуальной активности и т. д. Перечисленные формы взаимной коррекции достаточно интенсивно изучаются в современной психологии.
    В-третьих, человечество вырабатывает различные системы эталонов, норм, правил, которые усваиваются индивидом и которыми он руководствуется в своей деятельности. К ним относятся сенсорные эталоны, перцептивные и мнемические схемы, архетипы культуры, схематизмы сознания, различные табу, этические правила, моральные и нравственные нормы, социальные установки, персональные конструкты, стереотипы поведения. Все эти образования также выполняют функцию ограничения степеней свободы поведения и деятельности индивида.
    В-четвертых, управление отдельными подсистемами и их взаимодействием между собой и с окружением осуществляется по типу полифонического или гетерархического объединения иерархий, подчас весьма тесно связанных друг с другом, но не имеющих фиксированного центра управления. Приведенные размышления соответствуют тенденциям развития системного подхода, для которого неприменим способ оценки систем через весомость отдельных показателей: система характеризуется наличием нескольких равнозначных переменных, связанных между собой по типу динамического равновесия. Для описания последнего все меньше оказывается пригодным традиционное понимание части и целого, причины и следствия. Системная связь построена таким образом, что каждая смысловая точка системы может быть рассмотрена как ее центр. Примером такой полицентрической системы является функциональная модель предметного действия (Гордеева Н. Д., 1995). В ней отсутствует самостоятельный блок принятия решения, поскольку на разных этапах работы системы эту функцию выполняют различные компоненты.
    В такой полицентричности, отражающей реальную сложность развития и функционирования системы, заключается ее способность не только к ограничению степеней свободы, к перераспределению связей внутри нее, но и к умножению смыслов. Эта способность есть непременное условие (и критерий) ее жизнестойкости.
    И наконец, решающими условиями преодоления избыточных степеней свободы в поведении или в интеллектуальной деятельности являются ее предметное содержание и цель. О роли предметности речь шла выше. Относительно цели напомню слова
    87
    Маркса о том, что сознательная цель, как закон, определяет способ и характер действий человека.
    Рассмотренные способы укрощения свободных систем, в свою очередь, представляют собой результат становления разнообразных форм активности индивида. Их становление ведет, с одной стороны, к укрощению степеней свободы моторной, перцептивной, мнемической и т. д. систем, с другой — к возникновению новых степеней свободы поведения, действия, интеллекта. Остановимся на этом трудном для понимания факте. Прежде всего следует различать несотворенную и сотворенную свободу. Примерами первой могут служить избыток степеней свободы кинематических цепей тела, избыток степеней свободы зрительного образа по отношению к оригиналу, буйство ориентировочно-исследовательских реакций (непроизвольного внимания), игра аффектов и т. д. Это своеобразный «бэби-хаос», который со временем превращается в произвольно управляемое поведение. Заметим: произвольно — значит свободно управляемое поведение. Эту новую свободу необходимо построить, сотворить, что представляет собой огромный труд.
    Читатель, надеемся, догадался, что несотворенная свобода — это Природа, а сотворенная — это Культура. Понятие несотворенной свободы встречается у Н. А. Бердяева. Она существует еще до Бога, где-то за Богом, с чем, разумеется, не соглашаются теологи. Используем лишь термин «несотворенная свобода», не вдаваясь в теологические споры. Для нас несотворенность свободы означает ее нерукотворность, естественность, натуральность. Строгая дифференциация несотворенной и сотворенной свободы чрезвычайно трудна, если вообще возможна. Об этом свидетельствует условность границ, которые проводились между натуральными и культурными психологическими функциями в школе Выготского. Да и в приведенных выше примерах свободных систем не преследовалась цель их строгой дифференциации. Причина трудностей здесь принципиальна. Замечательное свойство сотворенной свободы состоит в том, что она, укрощая избыточные степени несотворенной свободы, не уничтожает ее. Равным образом, в логике Выготского культурная функция, перестраивая натуральную, не уничтожает ее вовсе.
    Сотворенная свобода черпает из несотворенной энергию (жизненные силы) и материю (биодинамическая ткань движения, чувственная ткань образа, эмоциональная ткань аффекта) для самосозидания, для приобретения все новых и новых степеней свободы. Сотворенная свобода не только учит несотворенную,
    88
    придает ей новые смыслы, перестраивает ее, ставит себе на службу, но и учится у нее. И как это ни странно, учится у нее прежде всего той же свободе и непосредственности. Перефразируя Федора Тютчева, можно сказать: при разладе с природой, в том числе и со своей собственной, сотворенная нами свобода оказывается призрачной. У поэта есть и более пессимистические строки, которые, впрочем, можно воспринять как предупреждение против человеческой заносчивости и гордыни:
    Природа знать не знает о былом, Ей чужды призрачные годы, И перед ней мы смутно сознаем Самих себя лишь грезою природы.
    Так или иначе, но чрезвычайно трудно, если вообще возможно в каждом произвольно выбранном акте отделить сотворенную свободу от несотворенной. Строго говоря, задача преодоления избыточных степеней свободы сохраняется и для построенных, культурных функций (действий, функциональных органов), для сотворенной свободы как таковой.
    Таким образом, мы снова возвращаемся к вопросу о том, как это возможно? Поставим его несколько иначе. Есть ли в нашем доме, т. е. в нашем телесном и духовном организме, состоящем из многочисленного семейства свободных систем, хозяин? Кто главный «укротитель» этой полицентрической системы? Это довольно своеобразный укротитель, ибо результатом укрощения свободных систем является его собственное свободное действие.
    Воспользуюсь одной из любимых аналогий М. М. Бахтина. Как из отдельных систем образуется полифония? «Сущность полифонии именно в том, что голоса здесь остаются самостоятельными и, как таковые, сочетаются в единстве высшего порядка, чем в гомофонии». И далее: «Можно было бы сказать так: художественная воля полифонии есть воля к сочетанию многих воль, воля к событию» (Бахтин М. М. 1979. С. 25). Что это за воля, которая собирает отдельные автономные системы в то, что называлось выше: «человек собранный»? Если говорить в терминах избытка степеней свободы, то собранность означает способность укротить все степени свободы кроме необходимых, порожденных самим индивидом. Собранный человек — это свободный человек, который, по Мамардашвили, «сам становится в начало причин своих собственных поступков», оказывается «сам в начале самого себя». Понять подобное поведение, действие, деятельность неизмеримо сложнее, чем понять ситуативное, стимульно-реактивное,
    89
    рефлекторное поведение, причины которого находятся вовне и которое психология худо-бедно научилась изучать и объяснять. О свободном действии можно говорить тогда, когда появляется внутренняя или собственная система отсчета. Она, согласно Мамардашвили, составляет самоосновное, бытийное и событийное явление: «Таковым является, например, совесть. Понятие совести описывает те моральные акты и явления, которые для своего существования и свершения не имеют причин вне себя. Они беспричинны. Совесть — причина самой себя (Мамардашвили М. К., 1997б. С. 28).
    Таким образом, вопрос о том, кто хозяин нашего телесного и духовного организма, не такой простой. Хочу только предупредить относительно иллюзорности простых, казалось бы, само собой разумеющихся ответов на этот вопрос. Едва ли на роль хозяина может претендовать сознание. Оно многослойно, полицентрично, полифонично, абсолютно свободно. Оно легко преодолевает самые суровые определения бытия, такие, как пространство, время, социум, но оно преодолевает их в себя и для себя, что далеко не всегда совпадает с их преодолением для носителя сознания, для его собственного Я.
    Столь же сомнительна претензия на роль хозяина инстанции (простите за партийно-советский жаргон) Я. Резонно возникает вопрос, о каком Я идет речь? О первом, о втором? Или об одном из многих (ср.: у В. С. Библера есть термин «многояйность», у Марселя Пруста — «роистое Я»)? Даже если какое-то из них побеждает, оно мечется в поисках смысла между бытием и сознанием: кем быть, как быть, быть или не быть?.. Хочет, но не может, как Иван Карамазов, «полюбить жизнь больше, чем смысл».
    Не будем спешить с ответом на этот вопрос. Будем идти к нему постепенно. И если он имеет смысл, попробуем на него ответить, а если не удастся, то у читателя останется знание о незнании или он найдет свой ответ.
    90
    Глава 3
    ПСИХОЛОГИЯ И ПЕДАГОГИКА МЫШЛЕНИЯ
    Даже умные звери уже понимают, Как наша жизнь ненадежна В мире рассудка.
    Р. М. Рильке 
    § 1.  Школа должна учить мыслить?! Что такое мысль и мышление?
    Это совершенно здравое пожелание, призыв, императив, претензия, наконец. С этим тезисом нелепо спорить. Но его трудно расшифровать, операционализировать, реализовать. На это еще в начале XX в. указывал Дж. Дьюи в своей книге «Психология и педагогика мышления»: «Прежде всего слово мысль употребляется очень широко, чтобы не сказать более. Все, что «взбредет в голову», называется мыслью» (1999. С. 6). Мысль мысли, действительно, рознь. Есть «великая мысль Природы», есть божественная или боговдохновенная мысль, счастливая мысль, умная мысль. Есть мысли сатанинские, темные, черные, задние. Есть мысли ясные, светлые, прозрачные, глубокие и есть вздорные, смутные, туманные, легковесные, мелкотравчатые, приходящие наобум. Есть мысли живые и мертворожденные, своевременные и запоздалые, как сожаления. Есть мысли вялые, анемичные, тупые и мысли острые, энергичные, проницательные. Есть мысли высокие, благородные, добрые и есть — низкие, корыстные, злые. Есть свободная мысль — мысль-поступок, т. е. мысль, «участная в бытии». Есть мысли блуждающие, несмелые и — мысли законнопорожденные, уверенные (хорошо бы — не самоуверенные). Есть мысли трагические, глупые, абсурдные. И есть мысли самоуправные, порой назойливые, они сильнее нас, от них очень трудно избавиться.
    Казалось бы, на основании этой неполной и нестрогой классификации видов мысли и их сопоставлений можно заключить, что существует автономный мир мысли, подобно тому, как существует мир языка, мир знания, мир деятельности или мир сознания.
    91
    Против такой автономии решительно возражал Г. Г. Шпет, много размышлявший о природе мысли, о классической проблеме соотношения мысли и слова. Говоря, что поводом для мысли является чувственно данное, Шпет характеризует его как трамплин, от которого мы вскидываемся к «чистому предмету»: «Оттолкнувшись от трамплина, мысль должна не только преодолевать вещественное сопротивление, но им же и пользоваться как поддерживающей ее средою. Если бы она потащила за собой весь свой вещный багаж, высоко она не взлетела бы. Но также ни в абсолютной пустоте, ни в абсолютной бесформенности, т. е. без целесообразного приспособления своей формы к среде, она удержаться в идеальной сфере не могла бы. Ее образ, форма, облик, идеальная плоть есть слово.
    Без-чувственная мысль — нормально; это — мысль, возвысившаяся над бестиальным переживанием. Без-словесная мысль — патология; это — мысль, которая не может родиться, она застряла в воспаленной утробе и там разлагается в гное» (Шпет Г. Г., 1989. С. 397).
    К проблеме соотношения мысли и слова мы будем возвращаться неоднократно. Обратим лишь внимание на возвышенную и расширительную трактовку слова, данную Шпетом. Она нам понадобится в дальнейшем, а пока попробуем дать определение мысли.
    Дьюи дает прагматическое, т. е. полезное, определение мысли: «В теснейшем смысле мысль означает уверенность, покоящуюся на каком-либо основании, т. е. действительное или предполагаемое знание, выходящее за пределы того, что непосредственно дано. Оно обозначается как признание или непризнание чего-либо как разумно возможного или невозможного. Эта степень мысли включает, однако, два настолько различных типа уверенности, что хотя их различие только в степени, а не в роде, но практически необходимо рассматривать их отдельно. Иногда наша уверенность возникает без рассмотрения оснований; в других случаях она возникает потому, что исследуются основания». Многие мысли, продолжает Дьюи, возникают бессознательно, безотносительно к достижению правильного мнения. <...> Подобные мысли являются предрассудками, т. е. предвзятыми суждениями, а не рассуждениями, основанными на рассмотрении очевидного» (Дьюи Дж., 1999. С. 8—9).
    Конечно, мышление — это движение мысли, но не следует преуменьшать сложность определения и исследования мысли.
    92
    Едва ли кто-нибудь может однозначно ответить на вопросы: что такое мысль и как она возникает?
    Важны не столько однозначность и определенность ответов на эти вопросы, сколько наличие интенции узнать, понять, увидеть нечто, стоящее за мыслью. Возникновение подобной интенции есть первый признак подлинной мысли, отличающейся от того, что «взбредет в голову», от мнения. Увидеть за... — это есть мышление, а увидеть за мыслью — это есть рефлексия по поводу мысли, ее постскриптум, как сказал Иосиф Бродский, начало ее обоснования, доказательства.
    Перечислим некоторые ответы на вопрос, что стоит за мыслью. В. Джемс увидел за мыслью сырой поток нашего чисто чувственного опыта. И. М. Сеченов увидел за мыслью не только чувственные ряды, но и ряды личного действия. Психоаналитик В. Бион увидел за мыслью фрустрацию, вызванную незнанием. М. К. Мамардашвили увидел за мыслью (или в мысли) собственнолично присутствующие переживания. Декарт увидел в мысли состояние очевидности, в том числе и собственного существования. А. Эйнштейн увидел за мыслью зрительные образы и даже некоторые мышечные ощущения, т. е. те же действия. Андрей Белый увидел за мыслью движение и ритм. А. В. Запорожец увидел за мыслью предметно-практическое действие. Л. С. Выготский увидел за мыслью слово и к тому же еще аффективную и волевую тенденции. Г. Г. Шпет увидел мысль за словом, и слово за мыслью, и слово в мысли. Об этом же говорят поэты:
    Я слово позабыл, что я хотел сказать. Слепая ласточка в чертог теней вернется...
    И далее — пояснение:
    Но я забыл, что я хочу сказать, И мысль бесплотная в чертог теней вернется.
    Осип Мандельштам понимает, что все не так просто:
    Верные четкие мысли — Прозрачная строгая ткань... Острые листья исчисли — Словами играть перестань. К высям просвета какого Уходит твой лиственный шум, — Темное дерево слова Ослепшее дерево дум.
    93
    Значит, не всякое слово осмысленно, или, как сказал Шпет, омысленно, не всякая мысль выразима, по крайней мере, легко выразима словесно.
    Э. Клапаред увидел за мыслью молчание, сказав, что размышление запрещает речь. Математик Ж. Адамар, специально исследовавший процесс творчества великих физиков XX в., это подтвердил: «Слова полностью отсутствуют в моем уме, когда я действительно думаю» (1970. С. 72). Р. М. Рильке сказал об этом по-своему: «Мудрецы ...превратили в слух свои уста». М. М. Бахтин увидел в мысли интонацию; «...действительно поступающее мышление есть эмоционально-волевое мышление, интонирующее мышление, и эта интонация существенно проникает во все содержательные моменты мысли» (1994. С. 36).
    Х. Ортега-и-Гасет увидел за мыслью глубины души: «Зрачки моих глаз с любопытством вглядываются в глубины души, а им навстречу поднимаются энергичные мысли» (1997. С. 93). Ортега-и-Гасет видел за мыслью не только любопытство, но и живую страсть понимания, благодаря которой может возникнуть разрядка, молниеносное озарение пониманием. Давно известно, что такое озарение сопровождается чувством полной уверенности в его достоверности, т. е. состоянием той же Декартовой очевидности. То, что Декарт называет очевидностью, Марсель Пруст называет радостью. Осип Мандельштам увидел за мыслью семантическую удовлетворенность, равную чувству исполненного приказа. Иосиф Бродский увидел за мыслью мысль: люди думают не на каком-то языке, а мыслями. Замечательно об этом же сказал Александр Сергеевич Пушкин: «Думой думу развивает».
    Завершим этот перечень красивым и таинственным указанием И. Канта: «Душа (не речь), преисполненная чувства, есть величайшее совершенство». Мамардашвили комментирует это следующим образом: «Кант, конечно, не имеет в виду чувствительную душу. Он имеет в виду состояние человека, который максимально долго находится в напряжении, в состоянии интенсивности восприятия и концентрации мышления. Кант понимал, что само явление души, полной чувств, в мире есть чудо и невероятное событие. Ведь часто там, где мы должны мыслить, мы тупо стоим перед вещами и смотрим на них...» (1997в. С. 9). Значит, за мыслью — состояние преисполненной чувства души. Оно-то и порождает событие мысли. Но как впасть в это состояние? Как из него выпасть? Кант признавал, что мышление может уставать от напряжения и быть не способным из-за усталости это напряжение держать.
    94
    Едва ли эти разные, порой полярные взгляды на то, что находится за мыслью, можно принять за фантазии, ошибки или иллюзии самонаблюдения. Самое удивительное, что перечисленные мыслители, ученые, поэты правы. Мысль не менее полифонична, чем сознание. Но прав и Шпет, взгляд которого на соотношение мысли и слова приводился выше. Чтобы не оставлять читателя в недоумении, действительно, согласимся с расширительной трактовкой слова, данной Шпетом, и добавим к ней идею Мамардашвили о существовании «невербального внутреннего слова», что делает слово (и мысль) потенциально многоголосыми. «Невербальное внутреннее слово» Шпет назвал бы эмбрионом «словесности» и мысли, точнее — опорой зарождающейся мысли. Вспоминается и мандельштамовский «прежде губ родившийся шепот». Подобная идея, при всей ее парадоксальности, не должна восприниматься как совершенно неожиданная, особенно после того, как природу, культуру, человека, его поведение, мир в целом стали рассматривать как текст, т. е. то же слово. Кстати, и Шпет давно говорил о том, что в метафизическом аспекте ничто не мешает нам рассматривать и космическую Вселенную как слово.
    В рамках его размышлений о внутренней форме слова это вполне логично, так как во внутреннюю форму слова входит предметный остов обозначаемого. Можно напомнить и Евангелие от Иоанна: «В начале было Слово...»; «И Слово стало плотию, и обитало с нами...»
    Если принять расширительную трактовку текста и слова, то к существованию «мысли бесплотной» до ее возврата в «чертог теней» можно будет отнестись как к поэтической метафоре. Шпет заметил, что при абстрактном (от слова) рассмотрении мышления получаются качели — от мышления к слову и обратно (1996. С. 143). Шпет сомневался в невыразимости мистического сознания, в том, что существует «чудовище, немая мысль без слова». В конце концов, мысль есть культурный акт, суть которого состоит в означении. Неозначенного культурного акта быть не может.
    Иное дело, что связь мысли и слова не автоматическая: говорение вовсе неравнозначно мышлению. Так, один из известных психологов поспорил с другими, что он будет складно говорить в течение 30 минут и не выскажет ни одной мысли. Спор он выиграл. Обериуты и в их числе Даниил Хармс сознательно порождали бессмыслицу. К несчастью, слишком часто для ее появления не требуется специальных усилий. Булгаковский профессор Преображенский
    95
    даже утверждал, что «уметь говорить еще не значит быть человеком». В таких случаях мысль стоит за словом, за говорением: это мысль выболтанная, некий итог «душевного (или бездушного) водолейства», типичного, например, для психоаналитического сеанса. Смысл из говорения пациента извлекает, или «вчитывает» свой собственный, психоаналитик. Значительно реже слово стоит за мыслью, когда человек знает, о чем он говорит. Его слово внятно, его мысль — мысль выношенная, выстраданная.
    Что бы мы ни говорили о соотношении мысли и слова, рождение мысли остается тайной, и это может быть к лучшему. В противном случае люди бы лишились радости от рождения мысли. Возможно, самое разумное, но вместе с тем и самое трудное, что может и должна сделать школа, — это помочь учащимся испытать радость от рождения собственной мысли. Думать, действительно, трудно. Легче принимать решения «без проблем». Последнее, к несчастью, у многих людей вошло в привычку. Принятие решений и решение проблем — это вещи разные. Решение, принятое «без проблем», их не снимает. Они остаются, но тогда уже не проблема стоит перед человеком, а он перед ней, и стоит часто на коленях. Это еще не самый плохой случай, хуже, когда усилия мышления направляются на оправдание заведомо неверных или сомнительных решений.
    Что касается процесса рождения мысли, то он в высшей степени индивидуален. Его описания не носят общезначимого характера, что признают «счастливчики», которых мысль посещает.
    Не будем слишком строгими и все же согласимся с тем, что школа должна учить мышлению, уму-разуму, интеллекту (тестируется или третируется (?) ведь последний). Более того, согласимся и с тем, что она это делает испокон века. Другой вопрос, как она это делает, насколько осознанно и какому мышлению она учит? Отвечая на него, пытаясь определить, что такое мышление, мы столкнемся с аналогичными трудностями. Мышление — это реальность, а соответственно, и категория культурно-историческая. Известно огромное число разновидностей мышления, и эти виды классифицируются по разным основаниям, которые далеко не всегда эксплицируются. Ограничимся наугад взятыми примерами: обыденное — научное; формальное — содержательное; ассоциативное — структурное; логическое — пралогическое (синкретическое); реалистическое — аутистическое; рассудочное — разумное; эмпирическое (практическое) — теоретическое;
    96
    рациональное — иррациональное (магическое); рассуждающее — интуитивное; непосредственное (неосознаваемое) — рефлексивное; репродуктивное — продуктивное (творческое); нормальное — патологическое и т. д. Любая из этих разновидностей по своей направленности может быть либо разрушительной, либо созидательной, конструктивной.
    Различия внутри пар достаточно условны. Из лекций известного психолога и психопатолога Б. В. Зейгарник следовал весьма полезный вывод: патология мышления часто встречается за пределами психиатрических клиник, и это — нормально.
    Существует несколько более строгая псевдогенетическая классификация: сенсомоторный интеллект, наглядно-действенное мышление, конкретно-образное мышление, разновидностью которого является визуальное; вербальный интеллект или словесно-логическое, дискурсивное мышление; знаково-символическое и мифологическое мышление. Между перечисленными видами мышления нет четких граней. Если бы таковые существовали, то задача обучения отдельным видам мышления решалась бы достаточно просто. На самом деле существует живой процесс мышления, в котором перечисленные разновидности могут присутствовать в качестве его моментов. Сами эти моменты трудноразличимы в процессе мышления. О преобладании тех или иных моментов, репрезентирующих разновидности мышления, конечно, можно судить по его результатам, однако более достоверные данные позволяет получить анализ его процессуальных характеристик.
    Приведенная классификация видов мышления, несмотря на всю свою полезность, все же весьма относительна. Л. Леви-Брюль, изучавший первобытное (пралогическое, примитивное) мышление, писал: «Не существует двух форм мышления у человечества, одной пралогической, другой логической, отделенных одна от другой глухой стеной, а есть различные мыслительные структуры, которые существуют в одном и том же обществе и часто — быть может, всегда — в одном и том же сознании» (1930. С. 4). Леви-Брюль выдвинул идею гетерогенности мышления в любой культуре, у любого человека. Ее интересно развивает П. Тульвисте применительно к вербальному мышлению. Он предлагает изучать мышление и относить его к тому или иному типу (типам) не по каким-либо внешним характеристикам, а по тем единицам и операциям, которые в нем применяются. Конечно, выполнить такое требование далеко не просто, так как процесс мышления непрозрачен, но его учет по крайней мере удерживает
    97
    исследователя и педагога от недооценки тех или иных средств мышления. Типы мышления соответствуют не отдельным культурам, а отдельным видам деятельности, замечает Тульвисте. А предугадать заранее, каким типом деятельности будут заниматься в будущем наши ученики, довольно затруднительно. Это хорошо понимал Джемс, различавший три стадии развития или три типа мышления — здравый смысл, научное и философское мышление, каждый из которых превосходно подходит для известных целей. Они выступают как равноценные и связанные функционально с разными сферами жизни. Джемс писал, что две последние стадии развились на основе первой, но им никогда не удавалось окончательно устранить ее.
    Аналогичные идеи мы находим у Дьюи. Он хотя и настаивал на признании конечной целью образования такой постановки ума, такой привычки мышления, которые мы называем научными, но в то же время считал, что теоретическое мышление не является более высоким типом мышления, чем практическое, а тот, кто владеет обоими типами мышления, выше, чем тот, который владеет только одним.
    Гетерогенно не только вербальное мышление, гетерогенны и виды мышления, представленные в псевдогенетической классификации: «Нельзя представить себе <...> процесс смены отдельных форм мышления и отдельных фаз в его развитии как чисто механический процесс, — писал Выготский, — где каждая новая фаза наступает тогда, когда предшествующая совершенно закончена и завершена. Картина оказывается много сложнее. <...> Мы знаем, что поведение человека не находится постоянно на одном и том же верхнем или высшем плане своего развития. Самые новые и молодые, совсем недавно в истории человечества возникшие формы уживаются в поведении человека бок о бок с самыми древними <...> взрослый человек <...> далеко не всегда мыслит в понятиях. Очень часто его мышление совершается на уровне комплексного мышления, иногда спускаясь к еще более элементарным, более примитивным формам» (Выготский Л. С., 1956. С. 204). Позднее К. Леви-Строс как бы опредметил это положение Выготского, сказав, что в так называемых современных культурах «дикое» мышление продолжает процветать в искусстве и политической идеологии, равно как и в разнообразных видах практической деятельности. Когда он писал об этом, еще не было диких форм шоу-бизнеса и пиара.
    Вербальное мышление гетерогенно и в другом смысле. В нем присутствуют не только слова, но и образы — образы мира,
    98
    образы действия и сами речевые действия, а также аффекты, страсти. Примечательно, что один великий ученый — А. А. Ухтомский назвал другого великого ученого — И. П. Павлова не мужем науки, а «мужем желаний».
    Заметим, что положение о гетерогенности мышления подтверждает давнее положение о том, что мышление есть важнейшая способность души, которая тоже гетерогенна. Ее непременными атрибутами являются познание, чувство и воля. Иное дело, насколько полно они представлены в мыслительных актах. Значит, есть два вида гетерогенности: по горизонтали и по вертикали. Другими словами, нет «чистой культуры» мышления, мышления, свободного от чувств, страстей, воли, и какой-либо формы мышления, свободной от других форм.
    Казалось бы, наиболее строгой классификацией является такая, в которой в качестве основания выделяется субъект мышления: животный, человеческий, машинный интеллект. Но это тоже иллюзия, поскольку границы между этими видами мышления весьма расплывчаты и подвижны. Если верить зоопсихологии, этологии, когнитивной науке, животные и машины за последние десятилетия сильно поумнели. Что касается человека, то прогресс в его мышлении за этот же период, как минимум, не доказан, даже незаметен. Определение человека как Homo sapiens все еще остается комплиментом. Марина Цветаева с горечью заметила: «Это ты тростник-то мыслящий? Биллиардный кий». Конечно, можно утешать себя тем, что человеческая мысль стала геологической силой, что мышление приобрело планетарные масштабы, но нельзя забывать и о том, что человеческая глупость тоже достигает космических высот.
    Виды мышления различаются по стилю: естественно-научное, строгое, гуманитарное; по предметному содержанию: математическое, философское, историческое, поэтическое, художественное, музыкальное, религиозное и т. д., и т. п. Эта классификация также достаточно условна. Казалось бы, математика — самая строгая и точная наука. Однако А. Н. Колмогоров считал ее гуманитарной. Великие математики видят в ней музыку, поэзию, архитектуру, даже душу и дух.
    Для образования существенна еще одна не вполне строгая классификация видов мышления, характеризующих одновременно и мышление, и его носителя: сомневающееся — догматическое, автономное (самостоятельное) — конформное, продуктивное (творческое) — критическое (часто выхолощенное или агрессивное), систематическое (доказательное) — случайное (хаотическое).
    99
    Здесь намеренно не использован расхожий термин «системное», поскольку прав П. А. Флоренский, считавший, что система — результат события мысли, а не ее предпосылка. К тому же результат, к счастью, временный. Опыт истории и науки свидетельствует о том, что любая система таит в себе жало смерти, правда, иногда она таит его невыносимо долго.
    Понятно, что никакое определение мышления не может охватить все богатство его конкретных видов и форм. Пока ограничимся указанием на то, что мышление — это особая реальность (процесс, акт, деятельность), доставляющая нам опосредствованное или непосредственное (усмотрение, прозрение, откровение) знание о другой, скрытой от нас реальности, реальности, недоступной для прямого наблюдения. Посредством актов мышления обнаруживаются, раскрываются, устанавливаются связи, отношения и взаимодействия между вещами, образами, значениями, понятиями; достигается видение вещей и событий изнутри, благодаря чему постигается сущность и смысл бытия и сознания. Медленно, но верно мышление приоткрывает и свои собственные тайны. И все же за получение знаний о мире человек расплачивается тем, что от него ускользают многие существенные черты самого процесса мышления. Остается несомненным лишь его факт или акт. Декартово высказывание «Я мыслю, следовательно, существую» Мамардашвили назвал не силлогизмом, а интуицией, тавтологией. В этой тавтологии тождественны не столько существование и мысль, сколько Я и мысль: «Я мыслю...». Конечно, существование есть необходимый, но все же недостаточный признак мысли, поскольку возможно безмысленное и даже бессмысленное существование, т. е. не живое существование, в котором жизнь не становится переживанием, в том числе и интеллектуальным. Именно в этом случае жизнь оказывается лишь «способом существования белковых тел».
    Попытки наблюдения за процессом мышления неизбежно прекращают его. Конечно, кое-что из деталей процесса мышления остается в непроизвольной памяти, но их, как правило, недостаточно, чтобы полно реконструировать весь процесс в целом. Такая ситуация характерна не только для мышления: «И в научном методе, и в житейской практике люди сначала научаются ходить, а лишь много времени спустя отдают отчет, как им это удалось» (Ухтомский А. А., 1978. С. 189).
    Изложенное выше свидетельствует о том, что пути к мысли могут быть разными. Мышление обладает огромным, избыточным числом степеней свободы. Оно, вообще, представляет собой
    100
    свободное явление, поэтому оно так трудно для изучения и понимания. Человек может позволить себе помыслить любую чушь, выдвинуть любую, самую нелепую гипотезу. Но благодаря этому он иногда приходит к дельной мысли. Значит, свободное мышление порождает вполне определенную, твердую мысль, которая, в свою очередь, ограничивает степени свободы породившего ее процесса мышления. Разумеется, в дидактических целях свобода мышления может ограничиваться, но после усвоения тех или иных мыслительных приемов и правил оно вновь должно отпускаться с «короткого поводка».
    Мышление избыточно и в другом, особом смысле. Мысль избыточна по отношению к предметному содержанию, к предметному знанию, которым она занята. Думание всегда содержит в себе больше, чем подуманное, а иногда и больше, чем думающий. Как отмечалось выше, плохо ли, хорошо ли, но мысль освещает самое себя и к тому же самого себя — мыслящего, улавливающего смысл или нет, уверенного или неуверенного, вошедшего в проблему, захваченного задачей или захватившего ее. Способность отказаться от решения задачи, например из-за сомнительности средств, не менее важна, чем способность взяться за ее решение. Это способность мыслящего лица, а не мышления.
    Мышление осуществляется в контексте всей человеческой жизнедеятельности, а значит, в контексте других психических процессов. Мыслит не мышление, а сознающий себя человек. Об этом хорошо знают психологи-практики, имеющие огромный опыт общения с самыми разными людьми и вынужденные строить свою рабочую типологию человеческой индивидуальности. Так, классик психоанализа К. Юнг выделяет четыре функциональных типа, соответствующих очевидным средствам, благодаря которым сознание ориентируется в мире опыта. Ощущение, т. е. восприятие с помощью органов чувств, сообщает нам, что нечто существует; мышление определяет, что это такое; чувство оценивает, благоприятно это или нет, а интуиция оповещает нас, откуда это возникло и куда уйдет. Юнг разъясняет: «Когда я пользуюсь словом «чувство» в противовес слову «мысль», то имею в виду суждение о ценности, например, приятно это или неприятно, хорошо или плохо и т. д. Чувство, согласно этому определению, не является эмоцией (последнее, следуя этимологии эмошион = движение, непроизвольно). Чувство, как я это понимаю (подобно мышлению), рациональная (т. е. управляющая) функция, в то время как интуиция есть иррациональная (т. е.
    101
    воспринимающая) функция. В той степени, в какой интуиция есть «предчувствие», она не является результатом намеренного действия, это скорее непроизвольное событие, зависящее от различных внутренних и внешних обстоятельств, на не акт суждения. Интуиция более схожа с ощущением, являющимся также иррациональным событием постольку, поскольку оно существенно зависит от объективного стимула, который обязан своим существованием физическим, а не умственным причинам» (1991. С. 57). Важно подчеркнуть, что все выделяемые процессы независимо от их произвольности — непроизвольности, рациональности — иррациональности представлены Юнгом как события. И все перечисленные события в большей или меньшей степени характеризуют интеллектуальный потенциал человека, его мышление.
    Вновь обратимся к образовательной проблематике мышления. Школа хорошо ли, плохо ли может учить рациональности. Но как учить иррациональному, входящему в ткань мыслительного акта? Как учить интуиции? Можно даже поставить вопрос острее, как не подавить интуицию, не подавить иррациональное в зарождающемся мышлении ученика? Общего ответа на этот вопрос быть не может. Здесь педагог должен опираться на опыт, собственную интуицию, оценивая интуицию ученика. Как к ней отнестись? Бережно или иронично? К тому же интуиция — это случай, который, впрочем, награждает достойного. А случаю научить нельзя, его и предупредить трудно. У школы нет другого пути, как учить (или хотя бы демонстрировать?) законнопорожденной мысли — мысли, идущей от живого Логоса, существующего в нашей речи.
    Трудности содержательного и исчерпывающего, так сказать, конечного определения мышления не должны смущать. Наука не может определить, что такое живое вещество, живое движение, живой Логос, живая душа и многое, многое другое. Но это не мешает их изучению. В начале XX в. произошел примечательный эпизод. Профессор Московского университета, математик Н. В. Бугаев руководил теоретическим семинаром, в котором принимали участие ученые разных специальностей. Придя на очередное заседание, темой которого была «Проблема интеллекта у животных», он обратился к присутствующим с вопросом: «Что такое интеллект?»
    Не получив ответа, он закрыл заседание, сказав, что мы не можем обсуждать проблему, о которой никто не имеет отчетливого представления. Точно такая ситуация могла бы повториться и сегодня, сто лет спустя. С одной лишь оговоркой: в 1973 г.
    102
    Конрад Лоренц и Нико Тинберген получили Нобелевскую премию за исследования поведения животных, в том числе и интеллектуального.
    Остановимся на том, что мышление, с одной стороны, может рассматриваться как предельно абстрактная, соответственно, трудноопределимая категория, с другой стороны, как реальный предмет поли- и междисциплинарного исследования, на познание которого претендуют философия и многие науки: логика, психология, когнитивная наука, нейропсихология, кибернетика и др. В контексте человеческой деятельности мышление выступает как цель, средство и результат. В первом случае это относительно самостоятельная мыслительная деятельность, во втором — средство любой другой осмысленной деятельности, в последнем — возможный результат, итог (мысль) деятельности. Желательно, чтобы мысль выступала и как предпосылка, основание деятельности.
    В принципе было бы логично, чтобы школа, решая задачу обучения мышлению, опиралась на непротиворечивую, стройную теорию этого процесса. Но даже о формальной логике нельзя сказать, что она удовлетворяет этому требованию. У нее есть свои проблемы, и она не остановилась в своем развитии. Что касается психологии, то в ней слишком много теорий мышления, что неудивительно. Самая трудная задача, стоящая перед человеческой мыслью, — это задача познать самою себя. «Я не уверен, — сказал однажды А. Эйнштейн выдающемуся психологу-исследователю мышления Максу Вертгеймеру, — можно ли действительно понять чудо мышления. Вы несомненно правы, пытаясь добиться более глубокого понимания того, что происходит в процессе мышления...» (Вертгеймер М., 1987. С. 262).
    Несмотря на свои сомнения, Эйнштейн не только сочувствовал, но и содействовал Вертгеймеру в познании чуда мышления и, начиная с 1916 г., часами рассказывал ему о тех драматических событиях, которые завершились созданием теории относительности. Психолог представил «титанический процесс мышления» Эйнштейна как драму в 10 актах. «Участниками» этой драмы были: зарождение проблемы; стойкая направленность на ее решение; понимание и непонимание, вызывавшее подавленное состояние, вплоть до отчаяния; находки, гипотезы, их мысленное проигрывание; выявление противоречий и поиски путей их преодоления. Все это происходило на фоне осмысления, переосмысления и преобразования исходной проблемной ситуации и ее элементов и продолжалось до тех пор, пока не была построена
    103
    картина новой физики. Процесс мышления занял 7 лет. Главным на протяжении всего этого времени было, по словам Эйнштейна, «ощущение направленности, непосредственного движения к чему-то конкретному... Несомненно, за этой направленностью всегда стоит что-то логическое; но у меня оно присутствует в виде некоего зрительного образа» (Цит. по: Вертгеймер М., 1987. С. 263—264).
    Логическое присутствует в виде некоторого зрительного образа. С этим легко согласятся художники, но для многих ученых аналитического склада это звучит, как минимум, странно. Но и тем, кто согласен с этим положением, эксплицировать логику зрительного образа и представить ее в виде некой формальной схемы никогда не удавалось. В то же время Вертгеймер с уверенностью отвергает возможность описания процесса мышления Эйнштейна как случайного, протекавшего с помощью проб и ошибок, слепых действий, математических догадок. Тщательное исследование его мышления всякий раз показывало, что каждый шаг осуществлялся потому, что он был необходим.
    М. Вертгеймер исследовал не только яркие образцы продуктивного, творческого мышления. Он, обучая геометрии, искал и находил подобное и в учебной деятельности школьников. Некоторых детей, утверждал Вертгеймер, следует знакомить с геометрическими задачами с помощью жизненных ситуаций, в которых само задание имеет для них реальный смысл. Но есть много детей — и взрослых, — которые не нуждаются в такой помощи. Их легко заинтересовать теоретическими проблемами. Они воспринимают проблему как интересное задание, как побуждение к творческой деятельности. И, изучая геометрию, они могут и даже жаждут применить то, что они приобрели в результате понимания, к другим геометрическим и жизненным проблемам. Задачу образования Вертгеймер видит в том, чтобы развивать у детей теоретический интерес, открывающий учащимся удивительное царство кристальной ясности и внутренней согласованности. Его собственный опыт преподавания говорит о том, что лучше всего — особенно поначалу — как можно меньше показывать, учить. Желательно также, насколько возможно, не давать готовых ответов. Ребенок должен сам прийти к задачам, которые он будет пытаться решить. Пусть он столкнется с проблемами, пусть получит помощь от преподавателя, когда она ему понадобится, но пусть он не просто копирует или повторяет показанные действия. В дальнейшем исследователи мышления стали назвать это целеполаганием. В своей практике Вертгеймер по возможности
    104
    избегал всего, что может привести в обучении к установке на механическое повторение (см. там же. С. 312—313). Ему можно поверить: он был не только психологом и педагогом, но и математиком, которому принадлежат находки в геометрии.
    Уместно привести не слишком оптимистическое заключение Вертгеймера об итогах бесчисленных попыток ответить на вопросы: Что происходит, когда мы действительно мыслим и мыслим продуктивно? Каковы существенные особенности и этапы этого процесса? Как он протекает? Как возникает вспышка, озарение? Что отличает хорошее мышление от плохого? И, наконец, как улучшить мышление? Свое мышление? Мышление вообще? «Уже более двух тысяч лет многие лучшие умы в философии, логике, психологии и педагогике пытаются ответить на эти вопросы. <...> Сравнивая готовые ответы с реальными примерами блестящего мышления, великие мыслители вновь и вновь испытывали тревогу и глубокое разочарование, они чувствовали, что хотя сделанное обладает достоинствами, оно, в сущности, не затрагивает сути проблемы. <...>
    Существующие противоположные взгляды на природу мышления влекут за собой серьезные последствия в отношении поведения и обучения. Наблюдая за учителем, мы часто понимаем, сколь серьезными могут быть последствия таких взглядов на мышление.
    Хотя и встречаются хорошие учителя, обладающие вкусом к подлинному мышлению, положение в школах часто является неудовлетворительным» (там же. С. 28).
    Это было написано почти 60 лет назад. Но и сегодня данная ученым оценка оказывается вполне адекватной, современной и своевременной. Разумеется, с тех пор были определенные достижения в науках о мышлении, в том числе в психологии и педагогике, но они, действительно, имеют частный характер, какими бы значительными они ни были или ни казались. Для того чтобы понять это, необходимо обратиться к исходному культурному смысловому образу понятий «мышление» и «интеллект». Ведь, как отмечалось выше, в образе, особенно в смысловом, должна быть своя логика. К нему и обратимся, тем более что во многих исследованиях он если и не утрачивался вовсе, то отходил на второй план. Это приводило к потере или искажению культурно-исторической перспективы исследования мышления, что сказывалось и на практике обучения детей и развития их мышления.
    105
    § 2.  Смысловой образ интеллекта. Мышление и интуиция
    Смысловой образ — это особый тип обобщения. Общее, которое в нем присутствует, не просто эмпирично или теоретично, оно сверхэмпирично и сверхтеоретично, следовательно, нуждается в «заземлении», в раскрытии. Приведем размышления о смысловом образе (смыслообразе) Я. Э. Голосовкера. Он, хотя и не был психологом, интересен своим психологическим мышлением: «Как ни сильна логика мысли, но под ее логическую определенность надо всегда подсматривать глазом психолога, который тончайшим живым осязанием проверяет опасную четкость логических форм, столь прельщающую рассудок» (1993. С. 73).
    Голосовкер утверждал, что смыслообразы представляют собой порождение разума воображения (имагинативного разума), дающего человеку непосредственное знание. Он уподоблял разум воображению, интуиции и даже определял его как высший инстинкт культуры, действующий спонтанно и самопроизвольно — без рассудочных доводов. Не будем спорить с Голосовкером о происхождении смыслообразов. Важно, что такая реальность существует. Еще более важно, что смыслообраз не пустая абстракция, он потенциально конкретен, как конкретна идея (эйдос), и вместе с тем он не представим, он только вообразим. По Голосовкеру, смысл есть не понятие, а понимание; смыслообраз — это прежде всего идеи разума воображения, нами понимаемые, но вовсе не представимые. В смыслообразе есть нечто большее, чем понимание. Он не пассивен, а активен, даже орудиен. В нем может совершаться, как сказал бы Осип Мандельштам, проясняющий акт понимания-исполнения. Хотя подобный акт может быть вполне осознаваем, но он далеко не всегда вербализуем, что типично не только для творчества, но и для практики обучения. Наличие смыслообраза свидетельствует о знании, но о каком-то особенном. В нем есть причудливое сочетание интуитивно достоверного знания с каким-то неявным знанием и знанием о незнании. Он не доказан, не досказан и напряжен, поэтому побуждает к дальнейшим поискам.
    Благодаря своим не вполне ясным свойствам родившийся смыслообраз требует своего развертывания, конкретизации, трансформации в достоверное рациональное знание: «Философия на самой заре философии и науки родила в Элладе идею микромира, только впоследствии открытого наукой: она открыла апейрон — беспредельно малое, которое века спустя оказалось
    106
    бесконечным расщеплением атома. Таким образом, апейрон Анаксимандра в истории философии предстоит как идея микрообъекта. Сам же микрообъект как закон расщепления атома был открыт наукой в XX в., т. е. более двух с половиной тысячелетий спустя после Анаксимандра» (там же. С. 74).
    Согласно Голосовкеру, существует особая имагинативная логика, которая решает, как бы вещая или подсказывая истину, а не доказывает ее, выводя одно из другого. Затем Голосовкер как бы смягчает свое утверждение об инстинктивной природе разума воображения, называя воображение (в отличие от фантазии) практиком: «Оно живет опытом, непрерывным опытом. Оно глубоко эмпирично. Но это духовная эмпирика. Его воззрение истины есть то же, что видение идеи образа — смыслообраза у художника, у поэта». Добавим, и у ученого, о чем пишет далее и цитируемый автор: «Когда воображение понимает, оно есть тоже теоретический разум, но не отвлеченный разум, не «ratio», а воззрительный имагинативный разум» (там же. С. 81).
    Прообразом смыслообраза, конечно, является платоновская идея, которая есть вид, наружность, род, образ, способ, а прочие же вещи являются их подобиями.
    Такой процесс уподобления поэтически описал Цицерон: «Платон, этот достойнейший основоположник и наставник в искусстве речи, как и в искусстве мысли, называет такие образы предметов идеями и говорит, что они не возникают, но вечно существуют в мысли и разуме, между тем, как все остальное рождается, гибнет, течет, исчезает и не удерживается сколько-нибудь долго в одном и том же состоянии. Поэтому, о чем бы мы ни рассуждали разумно и последовательно, мы должны возвести свой предмет к его предельному образу и облику» (1972. Оратор. II, 7 сл.). Предвосхищая дальнейшее, следует заметить, что даже абстрактная идея должна иметь свой образ и облик, т. е. быть одновременно носителем конкретного, а не пустышкой.
    Итак, смысловой образ, по крайней мере, потенциально содержит в себе дух, эмпирию, практику, теорию, чувство и к тому же еще активную интенцию и силы для своего развертывания. Его можно было бы назвать душевным интегралом или интегральным образом (термины А. А. Ухтомского), который дает начало деятельности, в том числе и деятельности мышления, служит для последнего идеей, идеалом, ориентиром движения к конкретному.
    Конечно, образы, как и мысли, бывают недостаточно осмысленными, порой бессмысленными или кажутся таковыми. Они не
    107
    только отражают, но и порождают мир. Часто «жизнь подло подражает художественному вымыслу» (Владимир Набоков). И научному тоже. Но это издержки или расплата за свободу воображения и ограниченность мышления. «Сон разума рождает чудовищ». Но без образов мышление ущербно, если вообще возможно. Не только мышление. Любая деятельность.
    Вспомним ощущение направленности, непосредственного движения к чему-то конкретному, сопровождавшее Эйнштейна от начала и до конца всего драматического периода работы над созданием общей теории относительности, и прислушаемся к тому, как нечто подобное описывает великий драматический актер Михаил Чехов: «Когда мне предстояло сыграть какую-нибудь роль или, как это бывало в детстве, выкинуть какую-нибудь эффектную шутку, меня властно охватывало это чувство предстоящего целого. <...> Это будущее целое, из которого рождались все частности и детали, не иссякало и не угасало, как бы долго ни протекал процесс выявления. Я не могу сравнить его ни с чем, кроме зерна растения, зерна, в котором чудесным образом содержится все будущее растение» (1986. Т. 1. С. 54). М. Чехов называет это чувством художественной цельности, изумительным предощущением целого. Рассказывая о своей педагогической работе, он замечает, что никогда не готовился к урокам: «Приходя в школу, я каждый раз заново был охвачен идеей целого и тут же на месте прочитывал в целом, какие частности должны быть выявлены сегодня» (там же. С. 99). Эйнштейновская направленность и чеховское предощущение целого, наверно, и есть смысловые интегральные образы в действии. И Эйнштейн, и Чехов были еще и гениями самонаблюдения.
    Смысловой образ (или идея) интеллекта задан, видимо, Платоном. Согласно Платону, интеллект (нус) — это то, что характеризует человеческую душу. Платон «говорит, что, в общем-то, все, что мы видим, — не мышление. Мышление — это когда повернуты глаза души; то есть когда наши, реальные глаза смотрят на то же самое и они те же самые, что у всех, но что-то можно увидеть ими, не бегая вокруг предмета и не разглядывая его, а повернув глаза души. Этим образом — поворота глаз души — греки и обозначили то новое, что возникло и чему они со страстью предавались, то, что можно назвать «отвлеченным мышлением» (что и есть философия и из чего возникло так называемое научное мышление)» (Мамардашвили М. К., 1999. С. 22—23). Нус — надындивидуальное по своей природе творческое начало, приобщающее человека к божественному миру.
    108
    Аристотель, наряду с таким интеллектом, допускает существование пассивного, преходящего, смертного интеллекта. В дальнейшем ранг интеллекта как бы все время понижается. Он начинает рассматриваться как одна из способностей (врожденная или благоприобретенная) человека к пониманию и познанию. Функции интеллекта операционализируются, становятся все более и более земными, чтобы не сказать утилитарными. Делаются попытки свести интеллект к общей и частной способности приспособления, к решению разнообразных практических задач. Этому соответствует появление множества определений интеллекта.
    Приведем наиболее распространенные из них: интеллект — это способность давать правильные ответы, опираясь на веру или факты; способность к осуществлению абстрактного мышления; способность адаптироваться к окружающим условиям; способность адаптироваться к новым жизненным ситуациям; способность к решению задач без проб и ошибок «в уме»; способность к обучению или к приобретению опыта; общая способность к познанию и решению проблем, определяющая успех любой деятельности и лежащая в основе других способностей; способность к приобретению других способностей; способность тормозить или модифицировать инстинктивные формы поведения.
    Имеются также определения и характеристики интеллекта, которые условно могут быть названы «интравертными», т. е. в них подчеркивается не столько результативная сторона интеллекта (адаптироваться к среде, менять среду, давать правильные ответы), сколько направленность на самого себя. Интеллект определяется как форма организации и реорганизации своего собственного ментального (т. е. того же интеллектуального) опыта. В ментальном опыте выделяются ментальные структуры, ментальное пространство, ментальные репрезентации (см.: Холодная М. А., 1996). Подобные определения имеют своим источником идеи гештальтпсихологии и ее последователей, которые делали акцент на переструктурировании феноменального поля в целях выяснить природу конфликта, имеющегося в наличной (потенциально проблемной) ситуации (см.: Дункер К., 1965).
    На интеллект возлагаются контрольно-регулятивные функции: контроль мотивации, эмоций, поведения в целом, наконец, контроль и регуляция самого себя, т. е. функции интеллекта расширяются до функций психики и сознания. Подобное расширение с необходимостью ведет к выделению специальной способности интеллекта, называемой креативностью. Последняя достаточно банально характеризуется как способность выхода за пределы банальности.
    109
    В дальнейшем мы еще вернемся к проблеме соотношения интеллекта и опыта.
    Интеллектуальным умениям, навыкам, умственным действиям, приемам решения задач и даже принципам решения некоторых классов задач действительно успешно обучают, но это еще не весь интеллект, не все мышление. В психологии началась и продолжается практика измерений интеллекта как некоей операционально-технической функции (способности); и психологи, осознающие ограниченность, а порой бессмысленность этих процедур, не без горечи определяют интеллект как то, что измеряется с помощью тестов на интеллект (число таких тестов давно перевалило за сотню).
    Исследования В. Кёлера, проведенные над антропоидами, с одной стороны, продемонстрировали наличие у них интеллекта по критерию решения задач, а с другой — закрыли путь изучения его процессуальных характеристик. Интеллект идентифицировался с инсайтом — внезапным видением хорошей структуры. Генезис такого видения оставался неясным. Это привело к тому, что на первый план в исследованиях интеллекта стали выдвигаться загадочные акты усмотрения, инсайта, т. е. интуитивные явления. Тем не менее язвительное высказывание В. Кёлера о том, что интеллектуализм наиболее бесплоден в объяснении интеллекта, можно распространить и на гештальтпсихологию, одним из создателей которой он был.
    Таким образом, попытки исследования реального живого интеллекта и его определения столкнулись с необходимостью возврата к его исходному смысловому образу, т. е. с необходимостью включения в его определение того, что получило наименования иррационального, интуитивного и описывается в таких терминах, как «озарение», «усмотрение», «инсайт», а нередко и как «откровение». Однако этого сделано не было, что может быть с исследовательской, с методической точек зрения вполне разумно. Во всяком случае удобно. В итоге появились как бы две независимые друг от друга реальности: интеллект и интуиция. Как будто интеллект может быть без интуиции, а интуиция без интеллекта.
    Понятие «интуиция» также достаточно древнее. Общим для его различных толкований является подчеркивание момента непосредственности в процессе познания в отличие от опосредствованного дискурсивного характера логического мышления. Это понятие по сравнению с понятием «интеллект» развивалось в противоположном направлении. По мере того как понятие «интеллект»
    110
    все более заземлялось (животный интеллект, сенсомоторный интеллект, искусственный интеллект и т. д.), понятие «интуиция» становилось все более возвышенным, несмотря на то, что сама интуиция все чаще погружалась в глубины мозга или в тайны бессознательного.
    Возможна и другая размерность их сравнения. По мере того как понятие «интеллект» становилось все более предметным, конкретным и содержательным (исследования практического, образного, вербального, знаково-символического мышления), понятие «интуиция» становилось все более беспредметным и абстрактным. Оно «вычерпывало» из содержания понятия «интеллект» и вбирало в себя все то, что нельзя было заземлить и операционализировать. Оно как бы превратилось в божественный сосуд или в мусорную корзину, куда складывалось все непонятное, загадочное, таинственное. Постепенно понятие «интуиция» перешло границы понятия «интеллект». Она стала рассматриваться как самостоятельная, довлеющая себе способность, сущность и т. п. Едва ли следует говорить, что успехи в изучении иррациональной интуиции оказались неизмеримо скромнее, чем успехи в изучении рационального интеллекта.
    Пожалуй, удалось избежать резкого противопоставления интеллекта и интуиции лишь исследователям уникальных случаев творчества ученых, изобретателей, представителей искусства, где этого не позволяла сделать фактура изучаемого материала. Примером может служить описание Б. М. Кедровым открытия Д. И. Менделеевым периодической системы элементов. Акты интуиции в процессе работы неизменно указываются и самими творцами. Хрестоматийны «эврика» Архимеда, «яблоко» Ньютона, «клетка с обезьянами» Кеккюле, перед которой он открыл бензольное кольцо. Наиболее интересными и содержательными являются описания фаз творческого процесса, предшествующих интуитивным актам. Последние получают преимущественно отрицательные характеристики: бессознательность, непредсказуемость, неуловимость во времени, мгновенность, столь же непредсказуема локализация таких актов в пространстве. Из положительных отмечается лишь одна характеристика — чувство полной уверенности в правильности неизвестно каким путем полученного результата. Согласно легенде, К. Ф. Гаусс говорил: «Решение у меня есть уже давно, но я еще не знаю, как к нему прийти».
    И все же полезно привести собирательный образ продуктивного, творческого мыслительного процесса, дать представление о его основных стадиях:
    111
    А. Возникновение темы. На этой стадии возникает чувство необходимости начать работу, чувство направленной напряженности, которая мобилизует творческие силы.
    Б. Восприятие темы, анализ, ситуации, осознание проблемы. На этой стадии создается интегральный целостный образ проблемной ситуации, образ того, что есть и предощущение будущего целого. Говоря современным языком, создается образно-концептуальная или знаково-символическая модель, адекватная той ситуации, которая возникла в связи с выбором темы. Модель служит материалом («интеллигибельной материей»), в котором отыскивается ведущее противоречие, конфликт, т. е. происходит кристаллизация проблемы, подлежащей решению.
    В. На этой стадии осуществляется часто мучительная работа над решением проблемы. Она представляет собой причудливую смесь осознаваемых и неосознаваемых усилий: проблема не отпускает. Возникает ощущение, что не проблема во мне, а я в проблеме. Она меня захватила. Результатом такой предваряющей решение работы может быть не только создание, проверка и отвержение гипотез, но также и создание специальных средств для решения проблемы. Примером могут служить усилия в визуализации проблемы, создание новых вариантов образно-концептуальной модели проблемной ситуации, отличающихся от исходной.
    Г. Возникновение идеи (равно образ — эйдос) решения (инсайт). На наличие и решающее значение этой стадии имеется бесчисленное множество указаний, но сколько-нибудь содержательные описания отсутствуют и ее природа остается неясной.
    Д. Исполнительная, по сути, техническая стадия, не требующая особых пояснений. Она часто весьма и весьма трудоемка, когда для ее решения нет соответствующего аппарата. Как указывал И. Ньютон, когда задача понята, приведена к известному типу, применение определенной формулы не требует труда. Это делает за нас математика.
    Выделенные стадии творческого процесса весьма условны, о чем говорит и приведенное ранее высказывание Гаусса. Однако подобные описания интересны тем, что в них как бы естественно перемежаются размышление, визуализация (воображение), рутинная работа, интуитивные акты и т. д., и все это сцеплено направленностью на решение проблемы, ее конкретизацию.
    В дополнение к этому аналитическому описанию приведем синтетическое описание Гёте, которое можно рассматривать и как его автопортрет. Гёте видел в познании и мышлении «бездны
    112
    чаяния, ясное созерцание данного, математическую глубину, физическую точность, высоту разума, глубину рассудка, подвижную стремительность фантазии, радостную любовь к чувственному» (см.: Франк С. Л., 1923. С. 41). Попробуем на секунду представить себе, что всем этим Гёте обязан школьному обучению, и тут же возникает вопрос, какой коллектив педагогов мог бы обеспечить подобное воспитание и развитие мышления? Столь же трудно представить себе ученого, который бы взялся изучать работу такого невероятного «оркестра», каким было мышление великого поэта, мыслителя, ученого. Каждый исследователь мышления выбирает для изучения какой-либо один инструмент, неминуемо утрачивая целое. В этом нет большой беды до тех пор, пока исследователь не навязывает изученный им инструмент в качестве единственного или главного, например системе образования.
    А. Бергсон, как и многие другие исследователи, решающее значение в этом «оркестре» придавал интуиции. Он считал, что для обладания интуицией не требуется никаких специальных способностей как органов познания. Любопытна особенность рассуждений об интуиции. С одной стороны, она, вкупе с религиозным опытом и мистическим познанием, противопоставляется теоретической немощи интеллекта. С другой — ее всегда характеризуют относительно некоторой точки отсчета, за которую, однако, принимается все тот же интеллект. Это встречается как у тех, кто рассматривает интуицию в качестве инструмента интеллекта, так и у тех, кто противопоставляет интуицию интеллекту. Забавной иллюстрацией этого служат попытки классификации интуитивных актов в таких терминах, как «инфраинтеллектуальная», «супраинтеллектуальная» и «ультраинтеллектуальная» интуиция. В переводе на нормальный человеческий язык — это интуиция с большим или меньшим количеством интеллекта, интуиция чувственная, рациональная и иррациональная. Отмеченная соотносительность или сопряженность понятий «интеллект» и «интуиция» иллюстрирует стойкость исходного смыслового образа интеллекта, несмотря на то, что вольно и невольно предпринимались неоднократные попытки его разрушить. Интеллект все же не отпускает интуицию со своего «поводка» слишком далеко.
    Наиболее интересная и парадоксальная по своим результатам попытка разрушить смысловой образ интеллекта сделана Бергсоном в его книге «Творческая эволюция», которая не вполне адекватно воспринимается лишь как гимн интуиции, что, впрочем,
    113
    соответствует замыслу ее автора. Она может и должна восприниматься и как гимн действию, выступающему в ней основанием и мощным орудием интеллекта. Данный Бергсоном анализ интеллектуальной деятельности, несомненно, послужил основанием для более поздних работ в этой области П. Жане, М. Вертгеймера, Ж. Пиаже, А. Валлона, Л. С. Выготского, А. В. Запорожца, П. Я. Гальперина, С. Л. Рубинштейна, В. В. Давыдова, О. К. Тихомирова и многих других, хотя далеко не все признавались в этом.
    Согласно Бергсону, деятельный интеллект может справиться с познанием неживой природы, но он останавливается перед познанием живого. И здесь ему ничто не поможет, даже «прибавление математических способностей, превосходящих человеческие силы» или «каких-либо счетчиков со сверхчеловеческим умом» и т. п., что напоминает первые журналистские описания искусственного интеллекта. Для познания живого нужна интуиция. Кто же с этим станет спорить? Но не помешает и интеллект, и совесть. Можно выразить мысль Бергсона несколько иначе: для познания живого необходимо живое познание, живое мышление, а не только мышление формальное, логическое, рассчитывающее. Нужно сказать, что все живое упорно сопротивляется любому познанию, и интеллектуальному, и интуитивному, и им вместе. Основания протеста Бергсона против интеллекта лежат в реальных трудностях познания живого. Мандельштам не без влияния Бергсона различал мышление неорганическое, когда мысль является лишь придатком к действию, и мышление органическое, необходимое при приближении к тайнам органической жизни. Для их познания необходимо приближение к первообразу мышления органического, которое, будучи таковым, также сопротивляется познанию. Живое мышление, живое, а тем более личностное знание все еще представляют собой вызов науке и образованию.
    Анализ, а тем более критика концепции Бергсона — это специальная задача. Б. Рассел сказал, что эта концепция служит прекрасным примером восстания против разума. Анализируя это критическое сражение с разумом, В. Ф. Асмус писал, что «в поле действия появляются все новые и новые враги: восприятие, представление, понятие, интеллектуальные символы», образы, теории. Интеллект высылает все новые и новые формы, и борьба ни на мгновение не прекращается» (Асмус В. Ф., 1984. С. 248). Асмус рассматривает интуицию как непосредственное знание, как прямое постижение и усмотрение истины, как усмотрение
    114
    объективной связи вещей, не опирающееся на доказательство. Едва ли следует напоминать, что человеку свойственно ошибаться при интуитивном усмотрении истины не реже, чем при ее доказательстве.
    Итак, разрушить смысловой образ интеллекта не удалось даже такому мыслителю (и превосходному писателю), как Бергсон. Он по-своему, но в ряду других интеллектуальных начинаний в XX в. многое сделал для того, чтобы внести живую, а не только логическую основу в познание. Бесстрастному интеллекту он противопоставил интуицию как абсолютный род симпатического вчувствования, проникающего в будто бы недоступные для интеллекта глубины истинно сущего. Ни опровергнуть, ни доказать недоступность интеллекту истинно сущего невозможно. Важнее подчеркивание симпатического характера человеческого познания.
    Американский философ, логик, математик Ч. Пирс рассматривал интуицию как средство абдукции (порождения гипотезы), которая по сравнению с индукцией и дедукцией представляет собой «уникальный инстинкт догадки». Интуиция беспричинна, вездесуща и надежна (устойчива). Пирс различал абстрактность утверждений и конкретность видения: вся ткань нашего знания ощущается как чистая гипотеза, подтвержденная и отшлифованная индукцией. Абдукция — первый шаг научного познания. Не только первый, но и главный. А единственная функция научного мышления — это преодоление сомнения и установление устойчивого мнения (верования). Можно, конечно, поспорить с Пирсом по поводу недооценки мышления или переоценки интуиции, но важнее отметить, что он вписал интуицию в ткань мышления и познания, как бы сопряг интуицию и интеллект. Как и Бергсон, Пирс не слишком много сказал о механизмах интуиции. В очередной раз мы встречаемся с тем, что интуиция есть средство коммуникации между человеком и его Создателем, что она есть «божественная привилегия», которую следует развивать. Не более содержательны ссылки Пирса на то, что человек, развиваясь по законам природы, мыслит каким-то образом по ее же законам (интересно, по каким законам он постоянно нарушает законы природы?). «Перцептивные суждения» Пирса, в которых в неосознаваемой форме содержится материал для выдвижения гипотез, неотличимы от «бессознательных умозаключений» Г. Гельмгольца. И в тех и в других может содержаться все достаточное и необходимое для возникновения новой идеи, но она может и не возникнуть.
    115
    В размышлениях Пирса очень важна выделенная им черта интуиции, которую он называет надежностью, устойчивостью, другими словами, уверенностью в достоверности возникшей новой идеи, мысли, гипотезы. Уверенность — это ее единственная защита и аргумент. Лишь много позже гипотеза может быть защищена частоколом добытых доказательств и аргументов.
    Живую струю в познание в нашей российской традиции внесли Г. Г. Шпет, С. Л. Франк, П. А. Флоренский, А. А. Ухтомский и др. Все они, хотя и каждый по-своему, не только возвращались к исходному смысловому образу интеллекта, но и обогащали его, двигаясь к конкретному. Они многое сделали для «оживления» полумертвого, лишенного воли к действию и живого смысла интеллекта, который был предметом исследования в современной им психологии (ассоцианистической, функциональной, рефлексологической и т. п.) и уже стал предметом измерения. В этом оживлении, как это ни парадоксально, большую роль сыграло строгое очерчивание и отграничение от интеллекта «фантома интуиции», являющегося, по словам Асмуса, носителем «чистой» теории в учении Бергсона. Интуиция, вопреки его желанию, предстала перед наукой, и, прежде всего, перед психологией, не только как terra incognita, но и как ближайшая и более отдаленная перспектива развития исследований интеллекта. Интуицию (инсайт) стали включать в определения мышления. Например, К. Дункер дает следующее полное определение мышления: «Мышление — это процесс, который посредством инсайта (понимания) проблемной ситуации приходит к адекватным ответным действиям» (1965. С. 79). «Хорошие ошибки» Дункер также относит к адекватным действиям. Самым туманным в этом определении является понятие «инсайт» — усмотрение не только наличия факта конфликта в ситуации, но и его направленности, определяющих его обстоятельств, их внутренней связи в целостной ситуации. Другими словами, усмотрение природы конфликта. Трудно спорить с Дункером, что подобный инсайт с теоретической точки зрения представляет собой основную стадию процесса мышления, но инсайт может случиться, а может и не случиться. Поэтому область, очерчиваемая понятием «интуиция», все еще представляет собой вызов, приглашение посетить и познать эту «страну». И ученые, которые не утратили веры в мощь человеческого интеллекта, отваживаются на такое путешествие.
    Возвращение интуиции в смысловой образ интеллекта еще не означает его полного восстановления. Требуется его дальнейшее
    116
    развитие и конкретизация. Напомним, что в исходном смысловом образе интеллект выступал в контексте человеческой души, а не как самостоятельная сущность. Выпадение его из этого контекста чревато многими бедами.
    Обратимся к размышлениям Ухтомского об интеллекте: «Ум в нас есть высшее и единственное зрение истины, вещей и бытия. Но бывает, что он последним замечает то, что очевидно для самого примитивного наблюдения, и это последний признак падения жизни, в которой поколебался ум... Так-то ум и высший зритель Истины, и он же носитель горьких заблуждений! В своих заблуждениях он может последним заметить то, что есть; и он может дойти даже до великого заблуждения человеческой истории, будто истина не зависит от того, что есть, а зависит от того лишь, что он «гордый творец» признает за истину! Тогда-то приходит конец ума, начало человеческого безумия. Трагизм заблуждения и заключается в том, что ум, высший зритель истины, оказывается наименее видящим, то, что есть!» (1997. С. 125—126).
    Далее Ухтомский раскрывает, что постоянным элементом всякого высказывания оказывается не только то, что есть, но и то, что должно быть, а всякая человеческая истина наравне с тем, что есть, содержит утверждение и того, что должно быть. Она есть преобразование того, что есть, в то, что должно быть. В этом замечательный переход к этике, к нравственному суждению, которые являются частными случаями перехода от того, что есть, к тому, что должно быть. Соответственно, и развитие мышления не может происходить вне этического контекста. Ухтомский считает, что человек в восприятии истины движется и должен двигаться лишь целиком: всей природой своей — и умом, и чувством, и волей. Это означает участие души в развитии, в деятельности, в восприятии истины. Для понимания последней нужна не абстрактная мысль, а теплое сердце. «Вечная истина» не в действительном содержании «научного» знания, но лишь в его пределе, в движущем идеале. Вот, что никто не станет отрицать» (там же. С. 67). Простим ученому его наивность. Слишком много нетерпеливых, утверждающих вечность своих истин.
    Ухтомский ввел понятие «интуиция совести». Начнем изложение его взглядов на это удивительное понятие с художественной иллюстрации, приводимой ученым:
    «У Гарина, среди его превосходных психологических очерков, описывается процесс созревания идей у натуры «непосредственной и впечатлительной».
    117
    Процесс мышления, результатом которого получалось такое с виду неожиданное решение, несомненно существовал, но происходил, так сказать, без сознательного участия с ее стороны, факты накоплялись и, когда их собиралось достаточно для данного вывода, — довольно было ничтожного толчка, чтобы запутанное до того времени положение вещей освещалось сразу, с готовым уже выводом» (Гарин Н. «Детство Темы»).
    Это тип того, как «образуются душевные интегралы в подсознательной жизнедеятельности человека» (там же. С. 125).
    Сначала об интуиции как таковой. Ухтомский считал ее дологическим аппаратом. Под интуитивным аппаратом он понимал чуткость, наблюдательность, проницательность и включал в него совесть. Вместе с тем последнюю он рассматривал и как относительно автономный аппарат, включающий в себя интуицию. Возможно, отсюда и это замечательное сочетание «интуиция совести» и такое же — «душевные интегралы». Ухтомский не обольщался относительно совести и предупреждал, что «совесть, как и всякий другой показатель и отметчик реальности с ее законами, может быть более или менее надежным слугою, более или менее субъективной или объективной, более или менее здравой или заболевшей! Она ведь может быть совершенно спокойной, удовлетворенной и ни о каких бедах не предупреждающей, в то время как человек или целое общество давно охвачены преступлением! Это тогда, когда преступление стало привычным» (1996. С. 455). Удивительно узнаваемо. Видимо, для нас и про нас написано!
    Обратим внимание на то, что Ухтомский, в отличие от Бергсона, говорит об интуиции как об органе, аппарате. Это же относится и к совести, которую он рассматривает как орган, «наиболее дальновидный рецептор на расстоянии». Его надо бы назвать совесть («со-весть»).
    Итак, совесть — «таинственный, судящий голос внутри нас, собирающий в себе все источники ведения, все унаследованные впечатления от жизни рода, и предупреждающий особыми волнениями и эмоциями высшего порядка о должных последствиях того, что делается перед нами» (там же. С. 458; помечено: 1914 г.).
    Таким образом, и интуиция, и совесть — это функциональные органы индивида, каждый из которых в строгом соответствии с учением Ухтомского представляет собой временное сочетание сил, т. е. энергийные образования. Интуиция совести есть переплетение, интеграл сил интуиции и совести. Это, конечно, гипотетическое
    118
    утверждение, но оно не противоречит духу учения Ухтомского. Это переплетение может быть названо и синергией; этим термином пользовался один из последователей А. А. Ухтомского — Н. А. Бернштейн. Не преуменьшая роли интуиции в механизме совести, заметим, что и мышление играет в ее формировании немалую роль, разумеется, когда человек дает себе труд подумать, что бывает далеко не всегда.
    Знаменательно, что приведенное выше определение совести, данное Ухтомским, — это первая отчетливая артикуляция того, что он впоследствии назовет функциональным, а не морфологическим органом индивида (функциональным органом нервной системы). Весьма показательно, что он начинал развивать свою теорию со сложнейшего, как бы сверху: с психологии религиозного опыта, с совести (см.: Зинченко В. П., 2000а; 2000в). И тогда же он дал свое объяснение этому. Возражая против того, что эстетика и этика «прикладные отрасли знания», Ухтомский утверждал, что эстетика и этика — дисциплины практические и одновременно руководящие именно потому, что практические, и они дают реальный импульс самым теоретическим исканиям науки. В истории науки это не такой уж редкий случай. В. фон Гумбольдт начал с анализа внешней и внутренней формы художественных произведений Гёте, а потом пришел к идеям внутренней формы языка. Л. С. Выготский также шел в своих исканиях механизмов мышления и сознания от психологии искусства.
    Что же предвидит интуиция совести и какова цена ее ошибок? Соответствие Истины, понимаемой как дело, как этическое действование, сообразное Природе и закону Бытия, законам действительности, «достигается, согласно Ухтомскому, прозорливостью, интуицией, художественно-философским прозрением в совершающийся порядок вещей. В попытке определить те законы, через которые интуиция совести проникает в подлинный смысл вещей, в их правильную оценку, так что закон бытия становится законом возмездия, и заключается дело этики как науки...» (1997. С. 124).
    Мало этого, Ухтомский не только связал этику с интуицией совести, но и признал за последней права на проектирование действительности. Интуиция совести, или душевные интегралы, в подсознательной жизнедеятельности человека позволяет, считал он, предвидеть ситуации, когда нарушение законов бытия, вносимое проектами действительности, превращает эти законы в законы возмездия. К сожалению, чем дальше прогрессирует (а не развивается) человечество, тем легче искать примеры возмездия
    119
    за нарушение законов бытия. Пожалуй, с Ухтомским можно поспорить лишь по одному пункту. В этом контексте предпочтительнее термины «досознательное», «дологическое», которыми, впрочем, Ухтомский широко пользуется, а не термин «подсознательное». Интуиция, в том числе и интуиция совести, может быть и постсознательной, постлогической, хотя по своим внешним проявлениям она кажется, как и поступок, вполне непосредственной, даже инстинктивной. Например, Бергсон определял интуицию как «инстинкт, сделавшийся бескорыстным, сознающим самого себя, способным размышлять о своем предмете и расширять его бесконечно» (Бергсон А., 1914. С. 160). Предельная, чтобы не сказать беспредельная, позиция интуитивизма принадлежит Джемсу: «Непосредственное, интуитивное убеждение таится в глубине нашего духа, а логические аргументы являются только поверхностным проявлением его. Инстинкт повелевает и ведет, а разум лишь покорно следует за ним» (1910. С. 66).
    Уподобление интуиции инстинкту свидетельствует только о том, что интеллект вместе с интуицией и воображением воспринимаются учеными как чудо, которое не поддается вразумительному истолкованию.
    Приведем и вполне земные и здравые описания интуиции. Так, Б. М. Теплов пишет: «Интуиция — это чрезвычайно быстрое, почти мгновенное понимание сложной ситуации и нахождение правильного решения. Она возможна, однако, не иначе, как в результате длительной, сложной, кропотливой подготовительной работы. Интуиция — это быстрое решение, требующее длительной подготовки» (Теплов Б. М., 1985. Т. 1. С. 294). Здесь же Теплов приводит высказывание С. Л. Рубинштейна: «Счастливый миг, приносящий решение задачи, — это по большей части час жатвы тех плодов, которые взошли в результате всего предшествующего труда».
    И, наконец, признание мастера военной интуиции Наполеона: «Если кажется, что я всегда ко всему подготовлен, то это объясняется тем, что раньше, чем что-либо предпринять, я долго размышлял уже прежде; я предвидел то, что может произойти. Вовсе не гений внезапно и таинственно открывает мне, что именно мне должно говорить и делать при обстоятельствах, кажущихся неожиданными для других, но мне открывает это мое размышление. Я работаю всегда, работаю ночью, во время обеда, работаю, когда я в театре, я просыпаюсь ночью, чтобы работать» (там же).
    120
    Но все же таинственность остается. Интуиция посещает далеко не всех упорно работающих. П. Я. Гальперин шутил в студенческой аудитории: «Самые гениальные мысли посещают меня во сне. Но утром я не могу их вспомнить».
    Признание в интеллекте элементов чудесного, еще непознанного, при всей своей наивности, справедливо, так как такое признание может служить своего рода прививкой против гордыни интеллекта. Действительно, гордыня неуместна, если интеллект не в состоянии даже познать самого себя. Она тем более неуместна, если ее проявляет не весь интеллект, а лишь какая-либо его часть, например интуиция или абстрактный ум.
    Ухтомский настойчиво пытался развеять заблуждение, которым все еще живет современный человек. Оно заключается в фантоме, что истина, правда, нам доступная, есть искомый продукт (плод) нашего абстрактного ума. От такого ума, лишенного жизни, сердца, чувства, нравственности, всего лишь один шаг до безумия, с которым давно граничит, например, технократическое мышление. Уместно в связи с этим привести высказывание современника А. А. Ухтомского В. И. Вернадского: наука «отнюдь не является логическим построением, ищущим истину аппаратом. Познать научную истину нельзя логикой, можно лишь жизнью. Действие — характерная черта научной мысли» (1977. С. 39). А жизнь, равно как и действие, имеет ценностное измерение.
    Возвращаясь к размышлениям Ухтомского, следует сказать, что великий физиолог больше, чем кто-либо из психологов, сделал для восстановления исходного смыслового образа интеллекта. Он вернул ему душу. Во всяком случае, пытался это сделать, так как сам он в полной мере обладал интуицией совести.
    Конечно, вышеизложенное о метаморфозах исходного смыслового образа интеллекта — лишь приблизительная схема, указание на вектор движения от смыслового образа, а не от абстрактной идеи мышления к конкретному живому мышлению. Такое движение должно быть продолжено, поскольку слишком многое осталось за рамками изложения. Это сюжет для монографии и, видимо, не одной. Назначение изложенного состоит вовсе не в том, чтобы предъявить полифонический образ мышления педагогам в качестве образца для обучения школьников. Преследовалась другая цель. Нам казалось полезным очертить область, называемую мышлением, показать, что наука знает о нем далеко не все. Выше упоминалось, что античности принадлежит смысловой образ, идея атома, а движение к конкретному, к его строению продолжается до сих пор, и конца этому движению не
    121
    видно. То же и с мышлением. Вовсе не предполагалось преуменьшить успехи науки в его познании. Они впечатляют. Вместе с тем науке свойственно неистребимое стремление выдавать часть за целое. Нередко ей подражает педагогика, для которой, на наш взгляд, перспектива целого важнее, чем для любой другой науки.
    Вернемся к вопросу, а надо ли учить иррациональному, надо ли учить интуиции, абдукции? Уверены, что читатель не столь наивен, чтобы ожидать от авторов ответа на вопрос, как учить иррациональному. И тем не менее поставленный вопрос не следует считать праздным. Если мы, не умея научить полифоническому мышлению (вспомним данную Гёте характеристику мышления) во всем многообразии его видов и форм, сделаем главный упор на рациональных приемах, то не задавим ли мы зарождающиеся ростки его будущей целостности. Такая опасность тем реальнее, что классический идеал рациональности все чаще ставится философами под сомнение (Мамардашвили М. К., 1984), а к неклассическому идеалу каждый идет своим путем. На такой путь имеют право и учащиеся. Проходя по такому пути, человек вырабатывает собственный стиль — стиль поведения, стиль деятельности, стиль мышления. Последний может быть примитивным, когда человек говорит и мыслит штампами, а может быть глубоко индивидуальным, оригинальным, самобытным. Ведь в конце концов человек — это стиль. Как без стиля нет искусства, так без стиля нет и продуктивного, творческого мышления. Богатейшее разнообразие разновидностей мышления можно представить себе как неполную и весьма схематическую и приблизительную фиксацию его индивидуальных стилей. Посмотрим, как один большой художник характеризует стиль мышления другого большого художника и мыслителя. Вот что пишет Михаил Чехов об Андрее Белом:
    «Философ, ученый, поэт, математик, писатель и мистик уживались в нем, объединяясь в образе устремленного проницательно-страстного человека-мыслителя. <...>
    Мир Белого вас поражал также ритмами. Да и сам он был — ритм. <...>
    И мыслил он ритмами. Мысль, говорил он, живой организм. Она как растение: ветвится и ширится. <...> Геометрическая фигура была для него формой, гармонично звучащей. Звук превращался в фигуру и образ. Красота — в чувство. Движение — в мысль. <...>
    В готике он возносился, в барокко — круглился, жил в формах и красках растений, цветов, взрывался в вулканах, в грозах —
    122
    гремел, бушевал и сверкал...» (1986. Т. 1. С. 195—197). Выражаясь возвышенно, М. Чехов дал замечательный смыслообраз мышления Андрея Белого, а выражаясь приземленным языком современной психологии, М. Чехов описал его когнитивный стиль.
    Проблематика когнитивного стиля существует в общей психологии с середины XX столетия. Однако она крайне медленно проникает в педагогическую психологию, в педагогику и в практику образования. М. А. Холодная выделяет ряд отличительных признаков этого психологического образования: 1) когнитивный стиль — это процессуальная характеристика интеллектуальной деятельности, определяющая способ получения того или иного когнитивного результата; 2) когнитивный стиль — биполярное измерение, т. е. каждый когнитивный стиль описывается за счет обращения к двум крайним формам познавательного реагирования; 3) когнитивный стиль — устойчивая во времени характеристика индивида, проявляющаяся на разных уровнях познавательной деятельности; 4) к стилевым феноменам не применимы оценочные суждения, так как представители каждого стиля имеют определенные преимущества в тех ситуациях, где их индивидуальные качества способствуют эффективному поведению.
    Таким образом, при изучении когнитивных стилей исследовательский интерес смещается от содержательно-предметных характеристик познавательной деятельности («что» человек думает) к способам ее организации («как» человек думает), при этом на первый план выходят типичные для каждой конкретной личности индивидуально своеобразные приемы получения и переработки информации об окружающем мире, приемы усвоения нового знания. М. А. Холодная приводит наиболее типичные пары когнитивных стилей:
    1. Полезависимость — поленезависимость.
    2. Импульсивность — рефлективность.
    3. Высокая — низкая интерферируемость.
    4. Ригидность — гибкость познавательного контроля.
    5. Узость — широта диапазона эквивалентности.
    6. Устойчивость к неопределенности.
    7. Толерантность к нереалистическому опыту.
    8. Когнитивная простота — когнитивная сложность.
    9. Узость — широта сканирования.
    10. Конкретная — абстрактная концептуализация.
    11. Сглаживание — заострение (см.: Холодная М. А., 1990. С. 5—6; Зинченко Т. П., 2000. С. 507—572).
    123
    Разумеется, требуется соответствующая операционализация методов изучения и диагностики различных когнитивных стилей применительно к образовательной практике. Но на первых порах необходима хотя бы толерантность педагогов всех уровней к становящемуся или уже ставшему когнитивному стилю учащихся. Это важная составляющая того, что получило наименование личностно ориентированного обучения. При таком обучении от учителя требуется симпатическое или сочувственное понимание не только того, что сделано учащимся, но и как получен тот или иной результат. Некоторым особенностям когнитивного стиля все же следует давать оценочные суждения, а возможно, полезна и их деликатная коррекция. В любом случае полезно сделать когнитивный стиль предметом самосознания учащихся. Тем более что последние вполне реалистически и довольно рано оценивают когнитивный стиль педагогов, хотя и не подозревают о существовании этого сложного термина.
    Именно поэтому вполне оправданны забота о развитии мышления в школе и поиск путей такого развития. Решая эту задачу, следует учитывать широту и гибкость интеллекта.
    Большую роль в его развитии играют имеющиеся в обучении многопредметность и многотемье, требующие различных мыслительных установок и приемов. Не менее важно наличие многих учителей с различными когнитивными стилями, а также различных видов и форм мышления, а соответственно, и различных картин мира. Их конкуренция в сознании ученика может вызывать недоумение, сумятицу, ералаш, а может содействовать формированию стойкого иммунитета к единственной, да к тому же еще навязываемой, «вдалбливаемой», «вкрикиваемой» в него картины мира. Независимо от того, картина ли это ставшего наличным мира или мира «светлого будущего»! Если же в итоге обучения у учащихся сложится потребность построения собственной картины мира, то одна из задач обучения будет выполнена.
    § 3.  Мышление как действие
    В свете изложенного выше утверждение, стоящее в названии этого параграфа, не следует воспринимать как исчерпывающую характеристику мышления. Речь идет о том, что рассмотрение мышления как действия может послужить одной из возможных его проекций в качестве более пригодной для выполнения важной задачи школы — научить детей мыслить. При решении других,
    124
    не только обучающих, задач могут оказаться полезными иные проекции мышления, например, мышление как созерцание, мышление как воображение, мышление (знание) как припоминание (правоспоминание), мышление как интуиция и т. п.
    Рассмотрение мышления как действия далеко не оригинально. Оно имеет давнюю историю. Истоки его мы также находим у Платона, который вписал мышление в «состав» человека. Мамардашвили так излагает логику размышлений Платона: «Из чего же составлен человек? Вот есть у него чувственность, страсти, наслаждения, аффективная природа. И есть разум. Платон же сравнивает это с двумя конями. Есть пылкий конь, который стремится вперед, не стоит на месте, он быстр. А есть конь — разум, который рассчитывает. Значит, разум, скажем, в голове, а чувственность — это живот. Это чисто условные символические обозначения. А есть еще и третье. Оно называется мужеством. Иногда у Платона это мужество олицетворяется в образе возничего, который управляет конями. Это не разум управляет конями, а мужество, заимствуя что-то от разума и что-то от чувственности» (1999. С. 306).
    В этом образе мышление вплетено в поведение, в жизнедеятельность человека, оно выполняет вполне практическую, жизненную функцию. В разных вариантах образ Платона неоднократно воспроизводился в терминах соотношения ума и воли, характера, мужества. Теплов приводит формулу Наполеона: «Военный человек должен иметь столько же характера, сколько и ума». Дарование настоящего полководца он сравнивал с квадратом, в котором основание — воля, высота — ум. «Квадрат будет квадратом только при условии, если основание равно высоте; большим полководцем может быть лишь тот человек, у которого воля и ум равны. Если воля значительно превышает ум, полководец будет действовать решительно и мужественно, но мало разумно; в обратном случае у него будут хорошие идеи и планы, но не хватит мужества и решительности осуществить их» (1985. Т. 1. С. 228). Теплов язвительно замечает, что ему не приходилось встречать в литературе случаи, когда этот вопрос решался бы в пользу ума.
    Постоянным является также сюжет о соотношении аффекта и интеллекта: «кипящий разум», «холодный рассудок», «союз ума и фурий», вымечтанное, утопическое «единство аффекта и интеллекта» — все это свидетельствует о том, что мышление должно рассматриваться не как изолированная психическая функция, а в контексте целой человеческой деятельности.
    125
    Вернемся к Платону. Мышление, дающее истинное, достоверное знание, само есть деятельность души, связывающей (припоминающей) чувственные предметы и мнения в единство, тождество. Осознание противоречий и противоположностей в исследуемых предметах — необходимое условие для пробуждения души к размышлению.
    Забудем на время принадлежащее Бергсону (и не только ему) противопоставление интеллекта и интуиции и обратимся к его деятельностной трактовке интеллекта: «Если бы мы могли отбросить все самомнение, если бы при определении нашего вида мы точно придерживались того, что дают нам исторические и доисторические времена для справедливой характеристики человека и интеллекта, мы не говорили бы, быть может, Homo sapiens, но Homo faber. Итак, интеллект, рассматриваемый в его исходной точке, является способностью фабриковать искусственные предметы, в частности, из орудий создавать орудия, и бесконечно разнообразить их выделку» (1914. С. 123—124). Заметим, что по-гречески орудие — ???????, орган, член, т. е. искусственное орудие можно рассматривать подобно функциональному органу в понимании Ухтомского. Такие органы не даны от рождения. Они возникают в самой деятельности по ходу ее осуществления.
    Флоренский, развивая приведенное положение Бергсона, пишет: «Если разум вовне раскрывает себя, как неопределенно возрастающая и осложняющаяся совокупность орудий, то, изнутри рассматриваемый, он есть совокупность проектов этих же орудий, схем и образов, обладающих притом импульсом к экстериоризации, к воплощению, к материализации. Разум есть потенциальная техника, техника есть актуальный разум. Другими словами, содержанием разума должно быть нечто, что воплощаясь — дает орудие. А так как содержание разума — термины и их соотношения, то можно сказать: орудия — не что иное, как материализованные термины, и потому между законами мышления и техническими достижениями могут быть усматриваемы постоянные параллели» (1992. С. 132). Прошло почти 80 лет с тех пор, как написаны эти слова. Сегодня такие параллели усматриваются уже между естественным и искусственным интеллектом.
    Об орудийности терминов, в том числе понятий, схем, образов, будет специальный разговор, а пока отметим, что Бергсон считал человеческий интеллект зависимым от потребности в действии. Положите в основание действие, утверждал он, и форма интеллекта сама из него вытечет. Хотя способность интеллектуального познания формировалась первоначально в интересах
    126
    каких-либо отдельных действий, она дает человеку огромные практические преимущества, состоящие в том, что познание приобретает форму, которая может быть наполняема бесконечным числом вещей. Даже теми, которые практически ничему не служат. В разумном существе потенциально заложено то, чем оно может превзойти себя. Мамардашвили писал об этом же еще более категорично: «Все существующее должно превосходить себя, чтобы быть собой в следующий момент времени. При этом то, что я есть сейчас, не вытекает из того, что я был перед этим, и то, что я буду завтра или в следующий момент, не вытекает из того, что я есть сейчас» (1968. С. 114). Несмотря на всю кажущуюся экстравагантность подобного описания свободного поведения человека, его необходимо учитывать при решении задач психолого-педагогической диагностики, как, впрочем, и любой другой. Другими словами, человек не только актуальность, но и потенциальность, закрытая от непосредственного наблюдения.
    Вернемся к логике Бергсона. Первым ремеслом интеллекта было изготовление орудий, однако само это изготовление возможно «только при употреблении средств, выкроенных не по точной мерке их предмета, но переходящих за этот предмет и допускающих таким образом для интеллекта труд дополнительный, т. е. бескорыстный». Основой такой бескорыстности является избыточность мышления по отношению к отдельной решаемой задаче. Наступает момент, когда «интеллект, размышляя о своих действиях, начинает смотреть на себя как на созидателя идей, как на способность получать представление вообще» (Бергсон А., 1914. С. 135, 143). Значит, выдающегося антиинтеллектуального интуитивиста А. Бергсона интуиция не подвела. Он все же вывел интеллект из нужд действия, рассмотрел его как действие, совершающееся в интересах все того же действия. При этом интеллектуальное действие производит формы познания, идеи и представления вообще, т. е. производит обобщения.
    Более того, интеллектуальное познание схватывает, хотя бы отчасти, подлинный образ реальности: «Если форма интеллекта живого существа отлилась мало-помалу по взаимным действиям и противодействиям между известными телами и окружающей их материальной средой, то почему же не может он сказать чего-либо о самой сущности того, из чего созданы эти тела? Действие не может совершаться в нереальном... интеллект, стремящийся к действию, которое должно быть выполнено, и к противодействию, которое должно последовать, интеллект, нащупывающий свой объект, дабы в каждый момент получать от него подвижное
    127
    впечатление, — такой интеллект соприкасается с чем-то абсолютным» (там же). Очень точно замечено: с абсолютным, которое не может быть только абстрактным! Если интеллектуальное действие позволяет соприкоснуться с абсолютным, то оно вполне может служить основанием для развития мыслительных способностей учащихся. Своеобразие интеллектуального действия состоит в том, что оно вводит тела (вещи, предметы) во взаимодействие друг с другом, в котором открываются ранее непосредственно не видимые в них свойства. Действующий человек начинает видеть невидимое. А. Н. Леонтьев предложил изменить известную субъект-объектную схему познания, по которой работает восприятие, на схему «субъекто-объектно-объектную», что и означает введение объектов во взаимодействие. Аналогичен ход мыслей В. В. Давыдова, который видел недостаток эмпирической теории мышления в том, что для нее существует «человек — описание вещей», но не существует схема: «человек — вещи — теоретическая модель связей вещей» (2000. С. 112). Последняя схема тоже недостаточна. В нее в качестве замыкающего элемента следует включить человека, не только изменяющего вещи или представления о них, но и своим предметно-практическим или мыслительным актом, изменяющим самого себя. Вариант схемы можно дополнить следующим образом: «человек — действия с вещами — теоретическая модель связей вещей — действия с образно-концептуальной моделью — действия с вещами — человек».
    Важно результаты взаимодействия вещей или их связи видеть, как говорил Платон, не обычными глазами, а «глазами ума», если угодно — «глазами интуиции». Значит, интеллектуальное действие должно быть направлено не только вовне, но и вовнутрь, точнее, на самого действующего индивида, тогда он создаст «глаза ума» или, выражаясь современным языком, — создаст новый функциональный орган-новообразование. Альбрехт Дюрер, например, говорил, что у художника после усвоения правил и мер в работе должен появиться в глазу циркуль и угольник, а в руках — рассудительность и навык. Мы привыкли называть это глазомером, ручным мышлением, умным деланием и т. п. В ходе индивидуального развития восприятия и мышления складываются и развиваются их когнитивные продукты: сенсорные и перцептивные эталоны, оперативные единицы восприятия, когнитивные схемы и карты, интегральные образы, понятия и т. п. Например, важную роль в восприятии играет формирование сенсорных эталонов, которые соответствуют не единичным свойствам окружающей действительности, а системам выработанных
    128
    той или иной культурой сенсорных качеств и их совокупностей (Запорожец А. В. и др., 1967). К ним относятся «решетка фонем» родного языка, общепризнанная шкала музыкальных звуков, привычные геометрические формы и т. п. Над сенсорными эталонами надстраиваются оперативные единицы восприятия, представляющие собой компактные, семантические целостные образования, формирующиеся в результате перцептивного (в том числе и профессионального) обучения и создающие возможность практически одномоментного (симультанного), одноактного целостного восприятия объектов и ситуаций, независимо от числа содержащихся в них признаков (см.: Зинченко В. П., 1964). Много позже образования, подобные оперативным единицам восприятия, когнитивным схемам и т. п., Дж. Келли назвал «персональными конструктами». На самом деле «персональные конструкты» более адекватно переводить как «конструкты индивидуальности», а не как «личностные конструкты», как это принято в нашей литературе. По сути дела, «персональный конструкт» — это функциональный орган индивида в смысле Ухтомского. Платоновские «глаза ума» видят общее в предметах, в том числе видят идею, что не должно удивлять. У Платона идея — это и образ.
    Продолжим аргументацию тезиса о том, что мышление есть действие, так сказать, от противного, обратившись к взглядам В. Джемса, еще большего антиинтеллектуалиста, чем А. Бергсон, правда, им же и вдохновленного. Как бы Джемс ни принижал интеллект и ни возвышал религиозный опыт и мистический гнозис (познание), самому интеллекту он дал замечательную характеристику, указав на практическую природу интеллекта и интеллектуального познания. Интеллект для него — орудие практической ориентации, орудие практического обслуживания жизни и вытекающих из жизни духовных потребностей:
    «Чувственное впечатление существует лишь для того, чтобы возбудить центральный процесс мышления, а последний существует лишь для того, чтобы вызвать конечный акт... Поток жизни, проникающий в нас через уши или глаза, должен вернуться во внешний мир через посредство наших рук, ног или уст» (1904. С. 131).
    Это, конечно, даже для того времени несколько наивные представления о связи мысли и действия. Но зато они очевидны.
    В отечественной традиции действие рассматривалось в качестве генетически исходной единицы, из которой произрастает мышление либо по законам интериоризации (П. Я. Гальперин), либо по законам дифференциации (А. В. Запорожец). В. В. Давыдов
    129
    даже назвал разумное предметное действие генетически исходной интеллектуальной операцией, являющейся основой всего мышления. Об этом же писал С. Л. Рубинштейн: «Мышление не просто сопровождается действием или действие — мышлением; действие — это первичная форма существования мышления» (1989. Т. 1. С. 362).
    Рубинштейн предусматривал возможность и другой, не-деятельностной проекции мышления и описания его в терминах процесса: «Мышление выступает в процессуальном плане, когда изучают процессуальный состав мыслительной деятельности — те процессы анализа, синтеза, обобщения, посредством которых разрешаются мыслительные задачи» (1957. С. 257). Перечисленные и не перечисленные автором процессы, в свою очередь, также могут рассматриваться как деятельности, действия и даже операции. Например, анализ чего-либо может выступать в форме учебной задачи и соответствующей этой задаче форме учебной деятельности. Анализ может выступать и как отдельное умственное действие, прием, способ, операция, включенные в более широкие структуры деятельности.
    Разумеется, мышление не всегда выступает в служебной роли по отношению к действию. Человек, выражаясь упоминавшимися уже словами Пушкина, «думой думу развивает». Что это означает? Как это возможно? Выше шла речь о том, что А. А. Ухтомский ввел понятие «функциональный орган» индивида. С точки зрения Ухтомского и Бернштейна, живое движение и действие также представляют собой функциональные органы. Соответственно, мысль, рассматриваемая как действие, также представляет собой орган индивида, обладающий к тому же порождающими свойствами, т. е. возможностями создать что-то. Функциональные органы, согласно Ухтомскому, это органы духа, а не тела, хотя они обладают собственной морфологией. Такова же логика и Мамардашвили, предложившего следующую тавтологию: мысль есть возможность мысли. Или возможность еще более плодотворной мысли. И в этом смысле мысль, действительно, есть орган, а не опыт. Конечно, опыт мышления, опыт мысли помогает родиться мысли, но сама мысль есть мысль, а не опыт и не память. Эрудиция и ум далеко не всегда совпадают. Естественный ход развития: «от действия к мысли», а не от памяти к мысли.
    Давнее и стойкое заблуждение относительно того, что мысль есть результат опыта, заслуживает того, чтобы на нем остановиться подробнее. Приведем по этому поводу критические соображения
    130
    К. Дункера в адрес Дж. Дьюи, которые в равной мере относятся и к В. Джемсу: «В книге «Как мы мыслим» (1909) можно найти блестящую формулировку: «Обнаружение промежуточных понятий, которые, будучи поставлены между отдаленной целью и данными средствами, приводит их к гармонии друг с другом...» Но Дьюи навсегда закрывает перед собой двери, когда заявляет: «Что же является источником предположения? Конечно, прошлый опыт и прошлые знания» (с. 12). Неудивительно, что здесь нельзя найти специфической характеристики мышления. Согласно Дьюи, ее следует искать в более глубоких и обширных наблюдениях, суждениях, умственных привычках, внимательности, подвижности, серьезности — короче говоря, в тренированном разуме. Кто будет отрицать, что эти качества являются крайне важными для мышления? Но они представляют скорее общую гигиену мышления, чем теорию того, что до сих пор еще не определено и что по здравому смыслу обозначается словом «проницательность». В конце концов, у здравого смысла прекрасный нюх, но зато старчески тупые зубы» (1965. С. 25).
    К вопросу о специфике интеллектуального действия как такового мы обратимся позднее, а пока вновь вернемся к Дьюи и к его полезной «гигиене мышления». Он определяет человека как мыслящего деятеля, а мышление как его действие, при котором наличные факты вызывают другие факты (или истины) таким образом, чтобы вывести уверенность в последних на основе или гарантии первых. Мышление — это та функция, в которой данные и подтвержденные факты представляют или указывают другие, не данные непосредственно. Дьюи совершенно справедливо относит эти определения к описанию внешней и наглядной стороны мышления. Дальнейшее исследование вскрывает более глубокие пласты, имеющиеся во всякой рефлексивной деятельности. Такими являются состояния неопределенности, колебания, сомнения, а также процессы поиска или исследования, направленные на выявление дальнейших фактов, служащих для подтверждения или отвержения того или иного мнения, предположения, гипотезы. Дьюи обращает внимание на существование «первобытного легковерия», не склонного делать различия между тем, что дисциплинированный ум называет мыслью, и тем, что он называет умозаключением. Такие различия тем более важны, что мыслящее существо нередко должно действовать на основании неизвестного и будущего.
    131
    Педагогический пафос его интересной и полезной книги состоит не в формировании ума, который он считает врожденным, а в усовершенствовании, в воспитании его рефлексивности, критичности, дисциплинированности, самостоятельности. Потом американские психологи и педагоги назвали эти свойства независимостью и автономностью мышления. Дьюи видел задачу учителя не в том, чтобы научить учащихся владеть материалом как таковым, а в том, чтобы приспособить материал для питания мысли, сделать ученика ответственным за доказательство разумности выдвинутого им предположения. Для этого, естественно, требуется время: «Переработка смутной и более или менее случайной идеи в последовательную и определенную форму невозможна без сосредоточенности, без свободы от внешних влияний. Мы говорим: «Постой и подумай». Также всякая рефлексия подразумевает в известном пункте приостановку внешних наблюдений и действий, чтобы идея могла созреть. <…> Метафора переваривания и усвоения, так легко возникающая в уме по отношению к умственной деятельности, крайне поучительна. <...> Учитель должен обеспечить возможность свободного мысленного переваривания» (1999. С. 163—164). В нашей литературе последнему термину соответствует термин «усвоение», а также несколько двусмысленный термин «присвоение». Проблема должна определять цель мысли, а цель контролировать процесс мышления.
    Книга Дьюи полна подобных полезных советов (правда, ее перевод оставляет желать лучшего, выдержки из русского издания приходится редактировать). Дьюи, как и Вертгеймер, достаточно пессимистически оценивал современную ему систему школьного обучения. Они оба внесли заметный вклад в то, что мы привыкли сегодня называть развивающим обучением. К идеям этих выдающихся ученых мы будем обращаться и далее.
    Интересны рассуждения Л. С. Выготского о связи мысли и действия: «Как говорит Фридрих Шиллер, мысли легко уживаются друг с другом, но жестко сталкиваются в пространстве. Поэтому, когда ребенок начинает в какой-то ситуации мыслить, это означает не только изменение ситуации в его восприятии и в его смысловом поле, но это означает, в первую очередь, изменение в его динамике. Динамика реальной ситуации, превратившись в текучую динамику мысли, стала обнаруживать новые свойства, новые возможности объединения и коммуникации отдельных систем. Однако это прямое движение от актуальной ситуации к мысли было бы совершенно бесполезно и не нужно, если бы не
    132
    существовало и обратное движение, обратное превращение текучей динамики мысли в жесткую и прочную динамическую систему реального действия. Трудность выполнения ряда намерений как раз связана с тем, что динамику мысли с ее текучестью и свободой надо превратить в динамику реального действия» (1983. Т. 5. С. 250). Далее Выготский пишет, что действие, преломленное через призму мысли, превращается уже в другое действие, осмысленное, произвольное и, следовательно, свободное, т. е. стоящее в ином принципиальном отношении к ситуации, чем действие, непосредственно обусловленное ситуацией и не прошедшее через это прямое и обратное превращение динамики. Он имеет в виду: 1) превращение динамики психологического поля, динамики ситуации в динамику мышления и 2) развитие и превращение динамических процессов самой мысли, ее обратное превращение в динамику действия. Эти идеи навеяны Выготскому теорией динамического поля К. Левина. Однако Выготский, в отличие от Левина, не изолирует мышление, с одной стороны, и реальную деятельность в актуальной ситуации — с другой. Конечно, мышлению как определенному виду деятельности присуща динамика особого рода, определенного типа и сорта. Точно так же, как реальному действию присуща своя динамика столь же определенного типа и сорта. Но вне определенного вида конкретной деятельности не существует двух видов динамики. И, наконец, самое важное в интересующем нас контексте: «Но мы знаем также, что оба вида деятельности — мышление и реальное действие — не представляют отдаленных друг от друга непроходимой пропастью областей: на деле в живой действительности мы на каждом шагу наблюдаем переход мысли в действие и действия в мысль. Следовательно, и обе динамические системы — более подвижная, связанная с мышлением, и менее подвижная, связанная с действием, — так же не изолированы друг от друга» (там же. С. 249). Пожалуй, с последним тезисом Выготского можно было бы поспорить. Ибо изученные к настоящему времени микроструктура и подвижность микродинамики действия поражают самое смелое воображение (Гордеева Н. Д., 2000). Так или иначе, но большая подвижность мышления по сравнению с предметным действием означает и большую свободу мысли — свободу от предметных обстоятельств, сковывающих действие, свободу от таких суровых категорий (определений) бытия, какими являются пространство, время и даже социум. Строго говоря, подобной абсолютной свободой обладает только сознание. Мышление по сравнению с ним более реалистично.
    133
    К сожалению, неизвестно, когда Выготский написал статью «Проблема умственной отсталости», откуда взяты эти выписки (впервые она опубликована в 1935 г.). В книге «Мышление и речь» Выготский сосредоточил свое внимание на знаково-символической деятельности мышления. Линию исследований мышления и действия продолжили его ученики и последователи А. В. Запорожец и Л. И. Божович.
    Л. С. Выготский, обсуждая динамическую теорию К. Левина, писал об участии в деятельности мышления не только воли, но и аффекта: «Как наши действия возникают не без причины, а движутся известными динамическими процессами, потребностями и аффективными побуждениями, так и наше мышление всегда мотивировано, всегда психологически обосновано, всегда вытекает из какого-либо аффективного побуждения, которым оно приводится в движение и направляется. Мышление, немотивированное динамически, также невозможно, как и беспричинное действие. В этом смысле еще Спиноза определяет аффект как то, что увеличивает или уменьшает способность нашего тела к действию и заставляет мышление двигаться в определенном направлении» (1983. Т. 5. С. 349).
    Вспомним в связи с этим заданный Платоном смыслообраз интеллекта как творческое начало человеческой души, которая обладает тремя атрибутами: познание, чувство и воля. Этими же атрибутами обладает и мышление в трактовке Выготского, хотя сам он весьма и весьма двойственно относился к классическому пониманию психологии как науки о душе. С одной стороны, Выготский писал: «...сама идея научного строения о душе (так в тексте! — Авт.) содержит в себе весь будущий путь психологии...». С другой стороны, далее мы читаем: «...если теперь идея души реакционна, то когда-то она была первой гипотезой древнего человека, огромным завоеванием мысли, которому мы обязаны сейчас существованием нашей науки» (1982. Т. 1. С. 428—429). Но название «психология» Выготскому было дорого. Он категорично возражал С. Л. Франку, справедливо писавшему, что современная психология утратила право называть себя наукой о душе, полагая, что именно материалистическая ветвь должна называться психологией. Как должна называться идеалистическая ветвь, Выготский, правда, не уточнил. Несмотря на всю эту, видимо, навеянную социальной ситуацией развития науки в стране двойственность, Выготский не только сохранял смыслообраз интеллекта, но и многое сделал для его развития и конкретизации. Сохранял смыслообраз интеллекта и М. М. Бахтин, писавший
    134
    о том, что мысль не только действие, но и поступление. (Не связана ли эта идея с тем, что в советское время свободная мысль оценивалась как преступление?) Поступающее мышление, согласно Бахтину, есть единая «ткань моего эмоционально-волевого, действенно-живого мышления — переживания» (1994. С. 36). Это положение замечательно иллюстрирует идею гетерогенности мышления.
    Выше были приведены соображения Выготского о взаимоотношениях мышления и действия, о том, что мышление само есть деятельность и действие, поскольку в основной его книге, посвященной мышлению, «Мышление и речь» главной единицей анализа мышления автор признает значение. В целом это, конечно, верно, но значение значению рознь. Оно может быть не только вербальным. Ученик и сотрудник Л. С. Выготского А. В. Запорожец в начале 1930-х гг. исследовал «доречевые практические обобщения», «действенные обобщения», «функциональные значения предметов», которые складываются в предметно-практической деятельности детей. Испытуемыми были глухонемые дети от 4 до 9 лет, речевые навыки которых незначительны: они умели невыразительно произносить лишь немного отдельных слов. Дети решали задачи на установление механических связей и отношений, в том числе и при использовании рычага. Переходя от одной задачи к другой, ребенок вынужден пользоваться рычагом, выступающим каждый раз с новой стороны и требующим новых приемов применения. Детям удавалось устанавливать сходство функционального значения нескольких разных предметов. Возникавшие у них «динамические понятия» отражали, во-первых, сходство функционального значения предметов, во-вторых, сходство их внешнего вида. Запорожец отмечает, что этим обобщениям присуща слитность сенсорных и моторных компонентов и они могут быть охарактеризованы как сенсорно-динамические, а не вербальные образования. Большой интерес представляет поиск А. В. Запорожцем адекватного термина, описывающего доречевые значения. Такой поиск осуществлялся и другими учеными. М. М. Бахтин, С. Л. Рубинштейн, А. Н. Леонтьев и сам А. В. Запорожец вводили термин «предметное значение». Потом появился термин и «операциональное значение».
    К заключению о том, что в основе мышления лежит действие, пришли многие психологи: представители вюрцбургской школы, А. Валлон, Ж. Пиаже. Последний, например, писал, что всякое действие повторяется или обобщается (генерализуется) через применение к новым объектам, порождая тем самым некоторую
    135
    «схему», т. е. своего рода «практический концепт». Наиболее удачное обозначение для таких странных терминов: предметные, функциональные, операциональные, сенсорно-динамические значения; динамические, практические, ручные понятия и т. п. дал М. К. Мамардашвили. Он обозначил их как «невербальное внутреннее слово». Невербальное, но все же слово, несущее то или иное значение, а раз слово, то это подразумевает то, что оно, во-первых, по крайней мере потенциально, может быть сообщено другому, а во-вторых, по определению является обобщением.
    В упомянутом исследовании А. В. Запорожец прослеживает, как действие само становится знаком, т. е. текстом, словом. Это происходит в ситуации взаимодействия глухонемых детей, когда один ребенок помогает решить задачу другому. В такой ситуации движение, пишет Запорожец, как бы отчуждается от действия. Действие превращается в знак, в жест для того, чтобы обозначить другому ситуацию, свое отношение и действие в этой ситуации. В случаях непонимания буквальный образ действия превращается в рассказ о нем с характерным отбрасыванием несущественного и подчеркиванием главных моментов, т. е. преобразуется в «ручное понятие». Запорожец использовал и другую ситуацию, когда один ребенок помогал другому с помощью рисунка. Здесь обнаружено дальнейшее развитие обобщения. Движения, мимика, жесты как бы оседают в рисунке. Конечно, оседает след мимики, а не ее изображение. При задаче коммуникации действия «образ вещи или связи вещей, не отделенный ранее от восприятия вещи, приобрел теперь, вследствие обозначения жестом, самостоятельное существование, стал приобретением другого человека...» (1986. Т. 1. С. 172). А благодаря тому, что у ребенка складывается способность встать на точку зрения другого человека, он может сам понять и изобразить (в движении, жесте, рисунке, слове) смысл и значение собственных действий. Таким образом, действие отделяется от предмета и само становится предметом деятельности, ее целью, предметом понимания, осмысления, подражания, усовершенствования.
    Еще раз вернемся к замечательной формуле: «жест оседает в рисунке». Это формула отличается от привычной Марксовой формулы «деятельность умирает в продукте». Действительно, если продукт качественный, на нем не видны следы его изготовления. Может быть, точнее, деятельность, действия преобразуют нечто в продукт и в этом смысле оседают в нем. Но дело не только в лингвистических нюансах. Действие ведь имеет два вектора: вовне — на предмет и вовнутрь — на самого деятеля. Оно
    136
    порождает знак или само становится знаком. Оно порождает образ (перцептивные действия — это особый и хорошо известный сюжет, о котором речь будет далее). Но оно же порождает или само становится «практическим концептом», «ручным понятием», порождает «невербальное внутреннее слово». Сделаем еще один шаг: действие порождает мысль и само становится ее носителем. Разумеется, не всякое действие. Для того чтобы породить мысль или стать мыслью, в самом действии должно нечто произойти. Важное, хотя и недостаточное, условие состоит в том, что оно должно стать знаком, осознанно или неосознанно адресованным другому. Имеются давние наблюдения, что движения младенца приобретают знаковые функции еще до того, как они станут исполнительными, достигающими предмета. Сформированные исполнительные действия уже больше, чем знак, это текст, который может быть преобразован в своего рода стенограмму, в совокупность или в систему знаков. Именно поэтому предметно-практическое действие может стоять за мыслью, пусть довольно примитивной, но мыслью. Это столь же справедливо, как и то, что предметно-практическое действие может стоять за образом. А из этого вытекает еще один вывод, сделанный в свое время Запорожцем. Действие само может быть разумным, а вовсе не потому, что им руководит посторонний по отношению к нему интеллект.
    Интеллектуальность, разумность, к ним сегодня можно добавить и рефлексивность — это свойства самого предметно-практического действия. Поэтому-то мы с полным правом, а не метафорически говорим не только о сенсорных, перцептивных и мнемических действиях, но и о действиях умственных, о наглядно-действенном мышлении, о практическом мышлении, которое устанавливает отношения между вещами в соответствии с особой предметной логикой. М. Вертгеймер по этому поводу писал: «Там, где естественная, жизненная, конкретная связь не содержится в вещах или не требуется конкретной ситуацией, там в начале не существует и логической связи, невозможно никакое логическое объединение. Но эта особенность свойственна лишь естественному мышлению в противоположность нашему, которое логически идет в направлении «все считаемо» и «все может быть объединено связью типа «и» (см.: Теплов Б. М., 1985. Т. 2. С. 227—228).
    В приведенном выше описании Выготского есть не только сходство, но и существенное отличие от гештальтпсихологии. Оно состоит в подчеркивании динамики мысли, происходящей не
    137
    только в оптическом поле (это будет после мысли), не в мозговом поле (это от лукавого), не в феноменальном поле — поле восприятия (этого недостаточно), а в поле смысла и в поле действия. К этим идеям только в конце 1930-х — начале 1940-х гг. пришел создатель гештальтпсихологии Вертгеймер, включивший действие в ткань мышления. Вертгеймер принципиально не согласен с бытующим и до сего времени положением о том, что мышление вербально по своей природе и что логика обязательно связана с языком. Он существенно трансформировал исходные понятия гештальтпсихологии — понятия оптического и феноменального полей, «забыл» об их изоморфизме, «забыл» и о мозговом поле. Оптическое поле предстало как исходная предметная, проблемная ситуация, а феноменальное поле — не просто как ее новое видение (усмотрение), а как «место» ее преобразования. Из всего контекста исследований Вертгеймера, из его фактуры с необходимостью следует, что между оптическим и новым феноменальным полями находится поле предметных и социальных действий, т. е. поле деятельности, которая является не только средством их преобразования, но и средством их конструирования. Мысленная система действий, описываемая Вертгеймером как в терминах стадий, шагов, фаз, перецентрирования, так и в терминах собственно действий, может способствовать или препятствовать возникновению актов инсайта, интуиции, а их результат — новый образ — в свою очередь развертывается в действия по реальному преобразованию ситуации. Значит, действие выступает в качестве условия образования гештальта независимо от того, хороший он или плохой, исходный или завершающий. По сути дела, Вертгеймер дал описание визуального мышления, но, к сожалению, не ввел этого термина. Понятие «визуальное мышление» ввел другой представитель гештальтпсихологии Р. Арнхейм, высоко ценивший исследования Вертгеймера.
    Для визуального мышления характерно то, что оно тоже представляет собой действие, но действие особого рода — это действие не только в плане образа, но действие с самим образом, оперирование, манипулирование образом. За такими действиями имеется своя собственная, хотя и скрытая от нас, предметная логика. Посредством действий с образом исходная ситуация преобразуется в требуемую ситуацию: то, что есть, преобразуется в то, что желательно, что должно быть (см. приведенные выше размышления на этот счет А. А. Ухтомского). Это справедливо не только для мышления, но и для любого поведенческого акта,
    138
    будь этот акт инстинктивным, разумным или неразумным, когда человек движим ложной идеей, утопией, воодушевлен «обманами путеводными» и т. п.
    Проиллюстрируем вышеизложенное о мышлении как действии описанием мышления художника: «У Данта философия и поэзия всегда на ходу, всегда на ногах. Даже остановка — разновидность накопленного движения: площадка для разговора создается альпийскими усилиями. Стопа стихов — вдох и выдох — шаг. Шаг — умозаключающий, бодрствующий, силлогизирующий.
    Образованность — школа быстрейших ассоциаций. Ты схватываешь на лету, ты чувствителен к намекам — вот любимая похвала Данта.
    В дантовском понимании учитель моложе ученика, потому что «бегает быстрее» (Мандельштам О., 1990. Т. 2. С. 217).
    Итак, мы пришли к тому, что мышление может рассматриваться как действие. Но таким же образом могут рассматриваться и другие психические процессы: есть сенсорные, перцептивные, мнемические действия; есть действия манипулятивные, предметные, исполнительные; есть действия социальные, коммуникативные, речевые и т. д. Какова же общая структура действия как такового и мыслительного в частности? Дж. Верч в книге «Мышление как действие» (1998) опирается на интересный драматический подход к анализу человеческого действия и его мотивов, развитый К. Бурке. Пентада Бурке включает: Акт, Сцену, Агента, Средства и, наконец, Цель.
    Акт (действие) характеризует, что произошло в действии, случилось ли это в мысли или на деле. Сцена — это фон, контекст акта, ситуация, в которой развивался и протекал акт. Агент (деятель) характеризует особенности действующего лица. Средства (медиаторы-посредники) характеризуют опосредствующие действия, инструменты, культурные орудия, видимо, в том числе и функциональные органы индивида. Цель характеризует, для или ради чего совершился акт.
    Между всеми членами пентады имеются противоречия и напряжения, которые в конце концов порождают действие, приводящее к их разрешению. Верч справедливо замечает, что простота пентады Бурке весьма обманчива, хотя все ее члены эквивалентны обычным учебным вопросам: Какой? Где? Кто? Как? Почему? На эти вопросы учат отвечать школьников.
    Действительно, действие (акт) может иметь внешнюю или внутреннюю форму. Оно может осуществляться коллективно, как малой, так и большой группой, или быть индивидуальным.
    139
    Разнообразие средств действия с трудом поддается воображению, не говоря уже об их исчислении. Это же можно сказать о культурных и социальных контекстах осуществления действий и их целях. И тем не менее, когда речь идет об анализе и исследовании психического акта, каким бы он ни был — перцептивным, умственным, аффективным, полезно учитывать всю пентаду Бурке.
    Дж. Верч центром и единицей анализа мышления, рассматриваемого как действие, берет опосредствованное действие, ссылаясь при этом на традиции его изучения, имеющиеся в культурно-исторической психологии Выготского и психологической теории деятельности Леонтьева. Опосредствованное действие — это действие индивида, вооруженного культурными орудиями, средствами или медиаторами (meditiona means). Действие находится как бы в середине между индивидом и сфабрикованными, по словам Бергсона, орудиями. Медиаторы могут рассматриваться и как языки мышления. Подобная их интерпретация должна быть предметом специального разговора. Пока же ограничимся изложением общих свойств опосредствованного действия, которые удачно систематизированы Верчем.
    Первое свойство характеризует отношения агента и медиатора. Между ними устанавливается неспадающее напряжение. Можно было бы сказать даже сильнее. Человек, сливаясь с медиатором, образует новый функциональный орган, новое сочетание сил, способное осуществить определенное достижение. Примеры напрашиваются сами собой: д’Артаньян и его шпага, М. Ростропович и его виолончель. Это же относится и к ментальным орудиям-медиаторам, например к языку. Не так легко ответить на вопрос: язык — орудие человека или человек — орудие языка? Мы убеждены, что без Александра Сергеевича Пушкина русский язык был бы другим. Поэтому Иосиф Бродский говорил, что убийство поэта — это антропологическое преступление — преступление против языка.
    Второе свойство опосредствованного действия характеризует материальность медиаторов. Это положение можно принять с некоторой оговоркой. Несомненно, не только технические орудия, но и ментальные орудия, такие, как язык, знак, символ, образ, схема, карта, модель и т. п., имеют внешнюю вполне материальную форму. П. А. Флоренский заметил: слово — это не воздушное ничто. Ему вторит Иосиф Бродский: «Воздух — вещь языка». Но орудия имеют также назначение и значение, которые трудно назвать материальными. Иосиф Бродский продолжает:
    140
    Небосвод — хор гласных и согласных молекул, в просторечии — душ.
    Флоренский говорил, что символ — это и вещь, и идея. Собственно, их усвоение состоит в том, что они как бы прорастают в человека или человек погружается во внутреннюю форму, например, слова или символа. В психологии такой процесс часто обозначается как интериоризация внешних, культурных средств деятельности и превращение их во внутренние, или, вернее, в собственные средства деятельности.
    Третье свойство — множественность целей опосредствованного действия. Выше шла речь об избыточности мышления, которое, конечно же, относится к классу опосредствованных действий. Любое из них может достигать не только предметного результата, отвечающего его прямой цели, но и других результатов, о которых агент может не подозревать или обнаружит их позже. Это могут быть результаты мнемические (непроизвольное запоминание), познавательные (более глубокое понимание), эстетические (воспитание вкуса) и т. д. Возможны дополнительные цели и ожидания, например, самоутверждение, получение одобрения, похвалы. Различные цели могут взаимодействовать одна с другой, интерферировать, сталкиваться в конфликте и т. п. Множественность целей затрудняет анализ и интерпретацию опосредствованного действия и его мотивации.
    Четвертое свойство опосредствованного действия состоит в том, что оно может протекать по нескольким траекториям и, соответственно, может идти по одному или нескольким путям развития. Это определяется тем, какие цели достигаются с помощью одного и того же действия, тем, в какие более широкие структуры деятельности оно может входить.
    Пятое свойство состоит в том, что орудие, опосредствующее то или иное действие, с одной стороны, ограничивает степени его свободы, стесняет его, а с другой — способствует ему, облегчает его выполнение, открывает новые степени свободы. Многое здесь определяется качеством орудия и уровнем овладения им или присвоения орудия.
    Шестое свойство заключается в том, что вовлечение новых орудий-медиаторов трансформирует опосредствованное действие. Важность понимания того, как новые культурные орудия трансформируют опосредствованное действие, была совершенно очевидной для Л. С. Выготского. Он был убежден в том, что психологическое орудие (например, знак), будучи включено в процесс
    141
    поведения, изменяет весь поток и структуру психических функций. Оно делает это, детерминируя или задавая структуру нового инструментального акта. Это происходит подобно тому, как техническое орудие изменяет процесс натуральной адаптации, определяя форму трудовых операций. Здесь возникает проблема совместимости и взаимной адаптации агента и орудия (человека и машины). Не каждый человек способен прыгать с шестом или ходить по канату. Со стороны агента возможно и активное сопротивление использованию тех или иных культурных орудий.
    Согласно седьмому утверждению, взаимоотношение между агентом и медиатором можно характеризовать как овладение. Последнее понятие может быть распространено не только на чужое культурное орудие или внешнее средство деятельности. Овладеть можно и собственными органами или состояниями и построить на их основе новые функциональные органы.
    Согласно восьмому утверждению о взаимоотношении агента и медиатора, его можно охарактеризовать и как присвоение. Конечно, различия между овладением и присвоением весьма относительны, но важные оттенки между этими явлениями имеются. М. М. Бахтин рассматривал следующую последовательность в присвоении слова: чужое, чужое-свое, свое-чужое, свое. Это же относится к знаниям, приемам умственной деятельности, символам, к порожденным образам и ко многому другому. В конечном счете, и к культуре в целом, которая становится своей культурой. Одной из характеристик индивидуальности, согласно Бахтину, является свое слово в культуре. Именно свое, а не чужое! Правда, необходима повышенная чуткость, чтобы его услышать.
    Согласно девятому утверждению о свойствах опосредствованного действия, медиаторы продуктивно рассматривать исторически. Они могут создаваться для одних целей, а использоваться для других, в том числе для манипулирования сознанием, поведением. Такова судьба многих символов, мифов, утопий. Для России, например, характерно: «Из вечных истин строить казематы» (Максимилиан Волошин).
    Наконец, последнее десятое утверждение, вытекающее из предыдущего: медиаторы тесно связаны с властью и авторитетом. Это вполне естественно, так как все медиаторы по своему происхождению связаны с персоной. По логике Августина Блаженного, Главным Медиатором между Богом и людьми является Иисус Христос. Он — Медиатор-Персона или Персональный Медиатор. Но Христос одновременно и Слово, и Знак, посланный людям Богом, и Смысл, и Символ веры, и Миф, и Лик (Образ), и
    142
    Богочеловек. Поэтому все медиаторы или культурные орудия, будучи материальными, несут на себе не только идеальные, но и человечные черты. Иное дело, что в результате манипулирования медиаторами (и людьми) они могут утратить эти черты и стать бесчеловечными. Но это уже социологический аспект культурно-исторической психологии.
    Продолжая логику Августина, можно сказать, что родители являются персональными посредниками между детьми и миром, в том числе и миром языка. Педагоги тоже являются персональными медиаторами между своими питомцами и миром, в том числе и миром знания, миром науки. И от тех, и от других существенно зависит сохранение и умножение человечной составляющей не только культурных орудий и средств деятельности, но и построенного с их помощью образа мира.
    Рассмотренные свойства опосредствованного (оно же и опосредствующее) действия, осуществляемого в рамках драматической пентады Бурке, имеют самое прямое отношение к мышлению, которое есть и опосредствованное, и опосредствующее действие. Конечно, читателя может смутить контекстуальная и орудийная сложность функционирования мышления. Проще смотреть на него как на божий дар, божественную способность души, как на инстинкт гения, как на свободное явление. Все это, действительно, присутствует в мышлении, поэтому оно кажется чудесной способностью. Проницательный А. В. Запорожец писал: «Первое, что мы должны указать при определении психического процесса мышления, что мышление не есть способность, или, вернее, что способность к мышлению не есть мышление. Мышление — это деятельность, в которой субъект выходит за пределы, за границы собственного сознания, в которой он относится определенным образом к объекту, воздействует на объект и испытывает сопротивление этого объекта. Мышление требует нового опыта, а не подправки старого. «Обобщенное отражение» восприятия ничего, кроме гальтоновской фотографии, дать не может» (1986. Т. 1. С. 178).
    Увидеть за ..., эквивалентно отнестись к ..., сделать нечто. Не просто отнестись к действительности, но и отнестись в действительности, совершить нечто. Значит, мышление — это прежде всего труд, работа, предметная деятельность, действие со всеми вытекающими из этой прозы последствиями. Оно отягчается насущными целями, удобными или не очень удобными средствами, контекстом или социальными и предметными обстоятельствами, стереотипами, когнитивным стилем, функциональным состоянием
    143
    агента и многим, многим другим. Все это ограничивает степени свободы мышления, делает его ответственным за достигнутые результаты. Представленная выше деятельностная проекция мышления отличается от его логической проекции (анализ, синтез, обобщение и т. п.). Она отличается и от проекции мышления, имеющейся в теории поэтапного формирования умственных действий и понятий Гальперина и теории формирования содержательных обобщений Давыдова, хотя в каком-то смысле может рассматриваться как их расширение и развитие, равно как и восполнение того, чем они пренебрегли.
    Однако необходимо отчетливо осознавать, что сама по себе деятельностная проекция мышления, положение о том, что мышление — это опосредствованное и опосредствующее действие, еще не есть разгадка чуда мышления, раскрытие его тайны. Это, скорее, один из возможных подходов к тайне и чуду мышления. Смысл, значение, структура и опосредствованного, и опосредствующего действия все еще представляют собой вызов для культурно-исторической психологии и психологии мышления (см.: Эльконин Б. Д., 1994). Пока же можно сказать, что все перечисленные медиаторы, начиная от технических орудий и кончая всем набором ментальных (и этических), входят в структуру опосредствованного действия, становятся неотъемлемой его частью, до известной степени определяют развитие мышления, его направленность и продуктивность. В то же время нужно отчетливо сознавать, что само по себе наличие медиаторов не приводит автоматически к продуктивному мышлению. Дункер писал: «Даже при наличии огромного склада орудий не возникает сама собой способность в случае борьбы поразить врага в наиболее уязвимое место. Более того, мы еще увидим, что мышление является борьбой, в которой куется его собственное оружие» (1965. С. 24). По выражению Флоренского, куется «орган разума», строится «функциональный орган индивида», который в соответствии с логикой Ухтомского может считаться «строительным материалом» и одновременно единицей развития (и анализа) духовного организма, познание анатомии и физиологии которого было главной целью жизни ученого. Равным образом, для Выготского понятие «психологическая функциональная система», в том числе, разумеется, и мышление, было единицей развития (и анализа) «душевного организма, обладающего деятельностями».
    Как бы ни рассматривать мышление, в качестве функционально органа-новообразования или функциональной системы-новообразования,
    144
    главное состоит в том, что такие органы или системы представляют собой деятельности и действия. Последние не могут осуществляться в безвоздушном пространстве и без соответствующего «духовного оборудования». Для их изучения рассмотренная пентада Бурке может считаться избыточной, а может — и недостаточной, поскольку учет всех обстоятельств возникновения и развития опосредствованного и опосредствующего действия невозможен. Определим минимально необходимые условия для возникновения такого действия. Во-первых, должна быть интерпсихическая ситуация, ситуация взаимодействия ребенка и взрослого, ситуация «совокупной деятельности» (термин Д. Б. Эльконина). Во-вторых, эта деятельность должна включать предметы и соответствующие орудия-средства. Это обеспечивает человеческую среду развития, в строгом смысле развития еще не деятельности, а преддеятельности. Последняя (помимо ее непосредственного предмета) оказывается троякоопосредствованной: взрослым — персональным медиатором, знаком (в широком смысле — семиотическим медиатором) и орудием (техническим медиатором). Эта «святая троица» составляет фундамент исходной генетической единицы развития любого опосредствованного действия, будь оно внешним или внутренним, предметным или умственным. Независимо от формы такое действие будет обладать модусом предметности и идеальности одновременно (см.: Зинченко В. П., Мещеряков Б. Г., 2000). Обратим внимание на то, что эта же «святая троица» составляет и фундамент учебного действия, что вполне естественно. Каковы бы ни были взаимоотношения между обучением и развитием, но они строятся на одном фундаменте. Надеемся, читатель понимает разницу между фундаментом, на котором строится тот или иной акт-событие, будь то событие знания, понимания, развития, мысли, и самим актом. Последний должен еще быть раскрыт и специфицирован...
    Впоследствии на этом же фундаменте возникают разнообразные формы совместной, коллективно-распределенной и индивидуальной деятельности. Последняя и по происхождению, и по существу продолжает нести на себе следы диалога, понимаемого в самом широком смысле этого слова.
    Рассмотрение мышления как деятельности и действия будет неполным без освещения проблематики мыследеятельности, которая на протяжении многих лет развивалась Г. П. Щедровицким и развивается П. Г. Щедровицким. Для этого сделаем шаг назад к психологической теории деятельности. Один из ее создателей — А. Н. Леонтьев — прекрасно понимал, что психологическому исследованию
    145
    деятельности положено лишь начало, и оно по необходимости отвлекается от некоторых психологических реалий.
    А когда перестали отвлекаться от таких реалий, то вдруг оказалось, что собственно психологическое содержание (момент, компонент) деятельности представляет собой проблему, имеющую разные варианты решения даже у создателей и сторонников одной научной школы. Причина этого состоит в том, что психологическое содержание деятельности не извлекалось из нее, а вводилось в нее искусственно. Например, к деятельности добавлялись мотивы (А. Н. Леонтьев), потребности (В. В. Давыдов) и таким образом ее «психологизировали». П. Я. Гальперин добавлял к деятельности мышление и получал осмысленную деятельность; С. Л. Рубинштейн добавлял сознание и получал сознательную деятельность или единство сознания и деятельности. Г. П. Щедровицкий, добавив мысль и мышление, получил мыследеятельность.
    Как это ни печально, но представителям психологической теории деятельности нужно согласиться с пессимистическим заключением Г. П. Щедровицкого: «...сами выражения «деятельность», «действие», если оставить в стороне определение их через схемы воспроизводства, выступают как выражения сильных идеализаций, чрезмерных редукций и упрощений, которым в реальной жизни могут соответствовать только крайне редкие искусственно созданные и экзотические случаи» (1995. С. 297). Относительно деятельности автор прав, а что касается действия, то такое заключение принципиально неверно. Стратегия изучения действия была совершенно иной. Его когнитивные, оценочные, рефлексивные, мотивационно-потребностные и аффективные компоненты выявлялись в нем самом, извлекались из него, а не вводились извне. Это общеизвестно!
    Категория деятельности была, действительно, упрощена и рационализирована в диалектическом материализме, потому она и стала объяснительным принципом всей психики в психологической теории деятельности. Именно в таком рационализированном виде принял ее и Г. П. Щедровицкий, с чем связан его «проектировочный» пафос. На самом деле исследование деятельности вовсе не проще, чем исследование мышления. На это обращал внимание П. А. Флоренский: «...деятельность по самому существу ее для рационализма непостижима, ибо деятельность есть творчество, т. е. прибавление к данности того, что еще не есть данность, и, следовательно, «преодоление закона тождества» (1990а. С. 80). Сам Г. П. Щедровицкий не от хорошей жизни ввел
    146
    понятие «мыследеятельность». Его не удовлетворяла им же разделявшаяся бедность психологической интерпретации понятия «деятельность»: «В реальном мире общественной жизни деятельность и действие могут существовать только вместе с мышлением и коммуникацией. Отсюда и выражение «мыследеятельность», которое больше соответствует реальности и поэтому должно вытеснить и заменить выражение «деятельность» как при исследованиях, так и в практической организации» (Щедровицкий Г. П., 1995. С. 297—298).
    Понятие «мыследеятельность», конечно, довольно искусственно, но вполне адекватно для ситуаций, которые оно обозначает. В нем фиксируются ситуации, когда мышление включено в контекст практической деятельности, когда необходимо организовать коллективную, комплексированную работу, в том числе и учебную деятельность. Мыследеятельность — это полезный инструмент организации коллективного надпрофессионального и надпредметного мышления. Сложность такой организации трудно преувеличить. Думаем, что, когда такая деятельность действительно станет осмысленной и привычной, приставка «мысле» отпадет сама собой. Едва ли такая судьба постигнет понятие «мыследействие», используемое философами, педагогами и психологами.
    147
    Глава 4
    РАССУДОК И РАЗУМ
    В своей истине дух есть рассудочный разум и разумный рассудок.
    Г. Гегель 
    § 1.  Теоретическое мышление: корни, вертикаль, идеальное бытие
    В теории развивающего обучения (в последние годы В. В. Давыдов предпочитал говорить образования) имеются три тесно связанных между собой концентра: учебная деятельность, теоретическое мышление и рефлексия. Только при наличии всех трех можно говорить о развивающем обучении именно в смысле Д. Б. Эльконина — В. В. Давыдова. Это не просто понять, но еще труднее реализовать в школьном преподавании. Самый сложный пункт, которому Давыдов придавал решающее значение и уделял наибольшее внимание, — это соотношение эмпирического и теоретического мышления. Понимание этого соотношения требует определенной философско-методологической культуры. Там, где ее нет или где она недостаточна, раздаются упреки вроде того, что как это возможно в младших классах готовить теоретиков. Прибегнем к неожиданной (может быть, и для Эльконина с Давыдовым) аргументации, что здесь дело не в возрасте. Приведем воспоминания П. А. Флоренского о его детстве: «На Аджарском шоссе я с детства приучился видеть землю не только с поверхности, а и в разрезе, даже преимущественно в разрезе, и потому на самое время смотрел сбоку. <...> В строении моего восприятия план представляется внутренно далеким, а поперечный разрез — близким; единовременность говорит и склонна распасться на отдельные группы предметов, последовательно обозреваемые, тогда как последовательность — это мой способ мышления, причем она воспринимается как единовременная. Четвертая координата — времени — стала настолько живой, что время утратило свой характер дурной бесконечности, сделалось уютным и замкнутым, приблизилось к вечности. Я привык видеть корни вещей.
    148
    Эта привычка зрения потом проросла все мышление и определила основной характер его — стремление двигаться по вертикали и малую заинтересованность в горизонтали» (1992. С. 99). Это детское мышление можно обозначить как разумное, отличающееся от обыденного и от рассудочного. «Единовременная последовательность» — это не «от сих — до сих» и не «почему сие есть в-пятых?» Примечательно, что в детских наблюдениях пространство трансформировалось в хронологию, во время, которое становилось средством интерпретации пространства. Хронос и топос сливались в одно, в хронотоп. Весьма существенно, что такой тип мышления порожден вниманием и любовью к природе.
    Приведем близкое по смыслу автобиографическое признание Осипа Мандельштама, сделанное им в «Разговоре о Данте»: «Черноморские камушки, выбрасываемые приливом, оказали мне немалую помощь, когда созревала концепция этого разговора. Я откровенно советовался с халцедонами, сердоликами, кристаллическими гипсами, шпатами, кварцами и т. д. Тут я понял, что камень как бы дневник погоды, как бы метеорологический сгусток. <...>
    Камень — импрессионистский дневник погоды, накопленный миллионами лихолетий; но он не только прошлое, он и будущее; в нем есть периодичность. Он Алладинова лампа, проницающая сумрак будущих времен.
    Соединив несоединимое, Данте изменил структуру времени, а может быть, и наоборот: вынужден был пойти на глоссалию фактов, на синхронизм разорванных веками событий, имен и преданий именно потому, что слышал обертона времени» (1990. Т. 2. С. 251).
    Тот же ход мысли, связанной с камнем, мы находим у Райнера Рильке:
    И окаменелость выдает небывалое — и тем нежданней вечное безмолвье всех созданий громогласным действом предстает.
    Поучительные для педагогики и психологии воспоминания Флоренского сопровождены поэтическими ассоциациями для того, чтобы показать, что теоретическое мышление не только интересуется корнями и развитием, но и само имеет корни в художественной деятельности, в частности, в живом созерцании. Когда-то это не только казалось, но и формулировалось как нечто само собой разумеющееся. Иоганн Гёте писал о созерцательной
    149
    способности суждения как об особом виде творчества, когда человек в единичном явлении может увидеть всеобщее, в явлении — сущность. Такое видение есть нечто большее, чем простое восприятие, но оно, согласно Гёте, носит все же чувственный характер. Гегель писал, что одухотворенное истинное созерцание схватывает субстанцию предмета во всей ее полноте (1929. Т. 1. С. 251).
    Во всех приведенных высказываниях отчетливо проступают главные черты и теоретического, и художественного мышления. Оно, действительно, заслуживает наименования органического, живого, «участного в бытии», личностного в том смысле, что оно порождает живое, личностное знание. Мандельштам сочувственно излагает ход мысли Бергсона, который «рассматривает явления не в порядке их подчинения закону временной последовательности, а как бы в порядке пространственной протяженности. Его интересует исключительно внутренняя связь явлений. Связанные между собой явления образуют как бы веер, створки которого можно раздвинуть во времени, но в то же время он поддается умопостигаемому свертыванию» (1990. Т. 2. С. 173). При таком ходе мысли место проблемы причинности занимает проблема связи явлений, что делает возможным сохранение единства в вихре перемен.
    Очевидно, у Осипа Мандельштама такой тип мышления сложился довольно рано. Его первая книга стихов называлась «Камень». Может быть, это название от Петербурга (petros — камень), а может быть, и от халцедона или сердолика. Поэт, как и ученый, увидел в камне четвертое измерение, задумался о его происхождении. Это и есть теоретическое отношение к предмету. Мандельштам говорил, что поэтическое пространство и поэтическая вещь четырехмерны: нехорошо, когда в стихи попадают трехмерные вещи внешнего мира, т. е. когда стихи описывают.
    Флоренский и Мандельштам как бы построили модели предметов возможного научного исследования. Именно о развитии такого мышления в начальной школе заботился Давыдов. Его интересовали глубина, корни и вертикаль, а понятие не только как цель обучения, но и как средство, прием мышления. Соответственно, под теоретическими знаниями он понимал такие знания, содержанием которых является процесс происхождения и развития какого-либо предмета. Давыдов никогда не стремился строить образование по типу «демьяновой ухи» или «шведского стола» знаний (выражение Э. Фромма) и вообще с подозрением относился к всезнайкам и верхоглядам. К сожалению, по легкому
    150
    и пагубному для учащихся пути «шведского стола» идут многие «инноваторы» в образовании, растет число «экзотических кушаний». Давыдов заботился о методе, а какие знания приобретут с его помощью учащиеся, это дело жизненных обстоятельств, свободного выбора.
    Теоретическое мышление о корнях, истоках, о происхождении и развитии — это живое мышление, так как оно само вырастает из живого движения, живого созерцания, предметного действия и до-теоретического живого знания. В конечном счете из «живой жизни». Последний термин в контексте проблематики образования употреблял Л. С. Выготский.
    В качестве иллюстрации теоретического мышления приведем любимый пример Э. В. Ильенкова и В. В. Давыдова, характеризующий действие построения и преобразования мысленного предмета. Совершение такого действия есть акт понимания и объяснения предмета, раскрытия его сущности: «Сущность круга Спиноза усматривал в акте его возникновения, построения («творения»). Ее определение должно выражать причину возникновения данной вещи, метод ее построения». «Круг по этому правилу, — пишет Спиноза, — нужно определить так: это фигура, описываемая какой-либо линией, один конец которой закреплен, а другой подвижен»... Здесь дан метод получения любых и бесконечно разнообразных кругов. Кстати, как справедливо отмечено Ю. М. Бородаем, здесь «Спиноза дает не что иное, как описание конструкции и способа действия простейшего орудия труда — циркуля»... Иными словами, в форме понятия круга дана буквальная идеализация схемы деятельности с простейшим орудием — деятельности построения предмета в его всеобщих характеристиках» (Давыдов В. В., 2000. С. 310). Далее Давыдов ссылается на учение Канта о продуктивном воображении и, в частности, на понятие «схемы», введенное Кантом для обозначения всеобщего представления (чувственного понятия, предметного или операционального значения) о методе построения всякого эмпирического образа. Бородай всеобщее представление в кантовском смысле слова называет предметным понятием: «всякое предметное всеобщее понятие есть не просто фантом, оно схема (метод) производства и воспроизводства предмета» (1966. С. 100).
    Приведенные слова свидетельствуют о том, что провести строгую границу между чувственными, предметными, эмпирическими и теоретическими понятиями не так-то просто. Благодаря действию, лежащему в основе их образования, они все содержат
    151
    элементы всеобщности. Пока отметим следующее: до каких бы высот ни поднималось теоретическое мышление, оно, во-первых, не отменяет эмпирического и, во-вторых, само должно сохранять свойства предметности, нести в себе предметный смысл. Рискнем утверждать, что последние выражены в теоретическом мышлении даже более отчетливо, чем в эмпирическом. Думаем, что теоретическое — это не только абстрактное, а эмпирическое — не только конкретное. Соответственно, предметность, хотя и в разной степени, присуща обеим формам мышления. Более того, теоретическое мышление обеспечивает, может быть, и не самый прямой, но зато более эффективный путь к предметности. Прибегнем к поэтическому аргументу, несмотря на то, что В. В. Давыдов с некоторыми сомнениями относился к такого рода аргументации.
    Иосиф Бродский изящно написал:
    Поскольку заливает стеарин Не мысли о вещах, но сами вещи.
    Мы ведем к тому, чтобы еще раз осмыслить круги, по которым вслед за философами ходят теоретики образования: от теории к практике, от простого к сложному, от абстрактного к конкретному, от чувственного к рациональному, от эмпирического к теоретическому, от действия к мысли, от общего к частному, от рассудочного к разумному и т. д. и т. п. Перечисленные переходы от одного к другому аналогичны главным парам: от материи к сознанию, от вещи к идее. Аналогичны они и бергсоновской паре: от памяти материи к памяти духа. Решительно разделив их, А. Бергсон не смог найти место, где они были слиты, равно как и место, где они, возможно, сольются. Известно, что в рамках логически гомогенного рассуждения эти разрывы непреодолимы, и тем не менее прямые и обратные переходы от одного члена к другому во всех перечисленных парах происходят.
    Полагание действия в качестве основы как эмпирического, так и теоретического мышления помогает преодолевать подобные разрывы, но оставляет открытым вопрос о специфике теоретического мышления. В. В. Давыдов приводит в качестве отличительной черты теоретического мышления стремление к постижению целостности в ее внутреннем самодвижении, саморазвитии, становлении. Здесь важно отметить, что мыслящий индивид выходит за пределы наличного, чувственного бытия вещи в ее прошлое и будущее и направлен на поиск источников и причин ее самодвижения и саморазвития, которые так же, как и время, не
    152
    даны непосредственному наблюдению. И в этом смысле теоретическое мышление есть чудо, ибо оно не только постигает связи всеобщего целого или некой системы, но и проецирует понятое на конкретность, на единичность, реконструирует ее прошлое и предсказывает будущее. Как это возможно? Теоретическое мышление оперирует не с вещью, а с ее идеальным представителем или заместителем. И мы вновь сталкиваемся с вопросом, а каким образом возможен переход от идеального к материальному?
    П. А. Флоренский, рассматривая пару вещь (инструмент) — идея, писал, что переходы одного в другое возможны лишь опосредованно, через сакральный символ, который есть одновременно и вещь, и идея (например, крест, икона и т. п.). Подобное совмещение материального и идеального присутствует не только в символе, но и в орудии, которое имеет не только назначение, но и значение. На раскрытии того и другого строится вся история материальной культуры. Вспомним Маркса, писавшего, что история промышленности есть раскрытая книга человеческих сущностных сил. Идеальное есть в утвари, вещах, предметах. По этой логике внешняя предметная деятельность столь же материальна, сколь и идеальна. Поэтому принятое в психологии противопоставление внешней, материальной (якобы не психической) деятельности внутренней, психической, идеальной весьма и весьма относительно. Иное дело, что идеальное бытие вещи отличается от ее реального бытия. Близка к этому логика Давыдова: «Материальное становится идеальным, а идеальное — реальным лишь в постоянно воспроизводящейся деятельности, осуществляющейся по схеме: вещь — действие — слово — действие — вещь. В этих постоянных переходах внутри человеческой деятельности только и существует идеальный образ вещи. Идеальное — это бытие внешней вещи в фазе ее становления в деятельности субъекта в виде ее потребности и внутреннего образа. Поэтому идеальное бытие вещи отличается от ее реального бытия, как и от тех телесно-вещественных форм мозга и языка, посредством которых оно существует внутри субъекта» (1986. С. 32). И далее Давыдов приводит важнейшее положение Ильенкова: «Идеальность есть... форма вещи, а именно в «человеке»: в форме его активной деятельности...» У Давыдова слово оказывается в обрамлении действия, что справедливо и для символа в логике Флоренского. Не забудем и о том, что символ и слово не только могут, но и должны рассматриваться как действия, которые они содержат иногда в явной, а чаще в скрытой, во внутренней форме. Например, символ распятия содержит в своей внешней
    153
    форме образ самого распятого на нем Христа, а в своей внутренней форме — действия распинающих, страдания распятого и восторг толпы: «Распни его». Внутренняя форма символа бесконечна. Христианскому искусству не хватило 2000 лет, чтобы полностью исчерпать и выразить внутреннюю форму символа распятия. А науке не хватило 2500 лет, чтобы исчерпать внутреннюю форму атома.
    Заметим, что, согласно Давыдову, символы, выражающие всеобщее в объектах, также являются формами человеческой деятельности. Но они же, эмансипируясь от деятельности, становятся эталонами, мерами, воплощающими в себе свойства других вещей. Поэтому мы можем оперировать символами, как если бы мы оперировали самими вещами, которые символы представляют.
    Нам важно подчеркнуть наличие прямых и обратных актов или событий перехода от реального к идеальному бытию вещи, которые начал изучать В. В. Давыдов и продолжил Б. Д. Эльконин, называющий их актами, событиями опосредствования. Акт опосредствования в связи с разумом обсуждал и Дж. Верч (1996). Заметим, что акт опосредствования заслуживает более тщательного анализа, чем это было в культурно-исторической психологии. Именно в нем скрыта природа идеального. Перефразируя Л. С. Выготского, можно сказать: кто раскроет механизм одного акта опосредствования, тот поймет всю психологию (у Выготского был «механизм одной реакции»). Подобный перифраз не слишком далек от формулы Выготского, поскольку, судя по контексту, он имел в виду эстетическую реакцию. Мы сталкиваемся с парадоксальной ситуацией. Во всех учебниках психологии в качестве главной черты мышления выделяется его опосредствованный характер, а о самом акте, событии опосредствования наши знания более чем скромны.
    Приведем еще одно важное разъяснение Давыдова: «Непосредственно идеальное проявляется через «тело» слова, которое, оставаясь самим собой, в то же время оказывается «идеальным бытием» другого тела, его значением. Значение «тела» слова это — представитель другого тела, создаваемого человеком благодаря наличию у него соответствующей способности или умения. Когда человек оперирует со словом, а не создает предмет, опираясь на слово, то он действует не в идеальном, а лишь в словесном плане» (1986. С. 33).
    Здесь «тело» слова эквивалентно символу, также имеющему свое «тело». И то и другое имеют свою собственную внутреннюю
    154
    форму, в которую с большей или меньшей полнотой и адекватностью проникает индивид — пользователь или, скорее творец, создающий свой собственный вариант внутренней формы слова, образа, символа. А. А. Потебня даже писал, что всякое новое применение слова есть создание слова. Внутренняя форма слова не менее богата, чем внутренняя форма символа. «Под поверхностью каждого слова шевелится бездонная мгла» (Н. Заболоцкий). Литературовед А. В. Западов говорил, что художественное произведение уводит читающего «в глубь строки». Внутренняя форма слова была предметом исследования В. Гумбольдта, А. А. Потебни, Г. Г. Шпета, что представляет собой особый сюжет. В этом контексте отметим лишь, что она содержит в себе чистый предметный остов и текучие логические формы (Г. Г. Шпет), что и обеспечивает предметность и подвижность мышления.
    И ученый, и педагог, и учащийся постоянно сталкиваются с реальными сложностями, связанными с возможной многозначностью слов, символов, понятий, затрудняющей соотнесение обозначаемого и обозначающего. Богатство внутренней формы слова, символа, понятия, конечно, есть благо, расширяющее возможности человеческой мысли. Но это же богатство создает возможность ошибочной интерпретации, может увести или завести далеко от реальности. Самый худший способ избежать этого — заставить учащихся заучить связи между обозначаемым и обозначающим, а не построить их. Естественно, там, где уже установлены взаимно однозначные соответствия между символом, понимаемым в самом широком смысле этого слова, и ответным действием, понимаемым в таком же смысле, не нужно ни теоретическое, никакое мышление вообще. Необходимость теоретического мышления вызывается избыточностью внутренних форм его средств.
    Средства мышления, обобщаемые словом «язык», настолько сложны, что во второй половине XX в. даже возникли предложения перевести философский дискурс об объектах в дискурс о словах. Цель такого «лингвистического поворота» состояла в том, чтобы перевести «знания о (чем-либо)» в «знание, что» и «знание, как».
    Хотя Давыдов не пользовался понятием «внутренняя форма», но его различение идеального и словесного планов может быть интерпретировано в терминах различного соотношения внешней и внутренней форм. Значение — лишь одна из разновидностей внутренней формы.
    155
    Вдумаемся в то, как он понимал различие идеальной и словесной форм: «Это обстоятельство было продемонстрировано нами на материале экспериментального исследования, направленного на изучение закономерностей формирования математического действия сложения чисел у детей дошкольного возраста. Было показано, что с «идеальным бытием» словесно заданных чисел-слагаемых соотносится особая форма идеального действия сложения, связанная со своеобразным («сквозным») движением руки ребенка вдоль предполагаемого ряда предметов, которые создают требуемое слагаемое. Без такого движения (и, следовательно, без создания слагаемого в идеальном плане) ребенок оперировал не с числом-слагаемым, а со словом-числительным» (1986. С. 33). Приведенные размышления Давыдова и Ильенкова об идеальном бытии вещи помогают понять связь, существующую между культурно-исторической психологией в варианте Выготского, в том числе его представлениями об идеальных культурных формах, и психологической теорией деятельности в варианте А. Н. Леонтьева. Согласно Ильенкову, «идеальность» есть не что иное, как аспект культуры, ее измерение, определенность, свойство. В контексте психологической теории деятельности было выполнено немало исследований, где изучалось превращение самой деятельности человека в особый предмет, с которым он может действовать, не изменяя до поры до времени реального предмета. Этим особым предметом становится идеальный образ предмета и идеальный план самой деятельности с реальным, а потом с идеальным предметом. Смысл учебной деятельности как раз и состоит в том, чтобы научиться действовать с идеальным предметом: «семь раз отмерь, один раз отрежь», но, возвращаясь к реальности, «отрежь» осмысленно.
    Работа с идеальными предметами, будь то слово, символ, образ, понятие, модель, есть работа в мысленном плане, с помощью которой возможно теоретическое воспроизведение действительности, а в пределе — возможно, и про-изведение новой действительности, что и является главным признаком теоретического мышления. Соответственно, главные средства теоретического мышления — это модели или моделирующие представления, выраженные на самых разных языках. Они могут быть наглядно-образными, вербально-описательными, знаковыми, символическими, концептуальными. Они могут иметь и физическое подобие оригиналу, а также отображать ту или иную интересующую исследователя предметную действительность. Их можно условно назвать первичными моделями. Но они могут быть отображением,
    156
    так сказать, второго ранга или вторичными моделями, вторичными моделирующими системами. Например, язык может рассматриваться как модель действительности (насколько эта модель первична, обсуждать не будем). Но есть и модели языка, т. е. вторичные или n-ричные моделирующие представления.
    В общем под моделью понимается функциональный гомоморфный перенос (отображение) части внешнего мира на систему понятий (изображений, визуализированных картин, символов, знаков). Это отображение не является изоморфным, т. е. взаимно однозначным, однако оно сохраняет существенные связи между элементами внешнего мира или первичной модели. Последнее свойство позволяет модели быть не только описательной, но и предсказательной. В соответствии с таким определением существенными компонентами модели являются:
    1. Понятия (термины, знаки, символы).
    2. Постулаты (аксиомы или законы).
    3. Правила трансформации (оперирование, вычисления).
    4. Правила установления соответствия исходного состояния модели с полученными после преобразований результатами, а также соответствия последних экспериментальным и практическим испытаниям.
    Перечисленные четыре общих положения характеризуют как модели-теории, так и более простые учебные модели. Распространены также и операциональные определения модели. Некая система является моделью, если она может отвечать на вопросы о внешнем мире и о своем функциональном состоянии. Многие модели-теории, учебные модели, управляющие другие модели успешно реализуются с помощью компьютера.
    В соответствии с общепринятым положением о том, что слишком детальная модель бесплодна, а слишком абстрактная вводит в заблуждение, объем информации, включаемый в модель, и правила ее организации должны соответствовать задачам, ради которых она создается.
    С моделями, реализованными на компьютере, очень удобен диалоговый режим работы. Его непременным условием является построение пользователем собственной образно-концептуальной модели (ОКМ) предметной ситуации, актуальных и потенциальных проблем, которые могут в ней возникнуть. Образно-концептуальная модель в каких-то отношениях проще, а в каких-то сложнее модели, выступающей предметом деятельности пользователя. Назовем последнюю информационной моделью. ОКМ менее нагружена детальной информацией. Она не столько текстуальна,
    157
    как информационная, сколько контекстуальна. Она включает в себя общее представление о целях и задачах исследования (управления), орудием и средством решения которых является информационная модель, о требуемой или желательной динамике ситуации, представленной в информационной модели, о системе критериев, оценок и даже ценностей, которыми нужно руководствоваться, принимая то или иное решение по поводу способов взаимодействия с предметной ситуацией, отображенной в информационной модели. Одним словом, ОКМ, в отличие от информационной модели, имеет преимущественно смысловое строение.
    Надеемся, читатель догадался, для чего понадобился беглый экскурс в область моделирования. Дело в том, что один и тот же объект, одна и та же предметная ситуация, реальность, актуальная или искомая целостность, которая сама по себе непрозрачна, может быть прототипом огромного числа различных моделей или моделирующих представлений. На развитие науки в целом можно посмотреть как на смену таких представлений (например, гео- или гелиоцентрическая модель Солнечной системы). Вышеизложенное относится и к способам представления одного и того же учебного предмета или учебной задачи. Одни способы в большей степени позволяют проникнуть в эту непрозрачную целостность, другие — вовсе закрывают ее от учащихся и толкают их на механическое усвоение знаний.
    При всей важности моделей в научной, учебной, трудовой деятельности не стоит забывать, что они все же не более чем средства. М. К. Мамардашвили довольно точно заметил, что человек отделяет от себя определенные формы субъективной деятельности и выносит их вовне в качестве вещественного объекта и вещественных условий интеллектульного труда (1968. С. 17), в том числе и условий теоретического мышления. Но человек отделяет лишь определенные, хорошо известные ему формы субъективной деятельности. А известно ему о формах собственной деятельности не так уж много. Наконец, модели являются не только средствами мыслительной деятельности человека, но и ее продуктами, результатами, которые далеко не всегда удачны. Вообще-то говоря, ничто не мешает нам в качестве модели, схемы, описания какой-либо реальной или виртуальной сферы действительности рассматривать разные учебники. Точно так же разными бывают модели-теории, экспериментальные, учебные и практические модели. Использование моделей в учебной деятельности — важное условие развития теоретического мышления, но оно не единственное
    158
    и автоматически не приводит к желаемому результату. Обучение работе с моделями само по себе искусство.
    § 2.  Живое слово-понятие
    Очевидно, что для обучения в целом и для развития мышления в частности важнейшую роль играет понятие. Однако история философии и науки свидетельствует о том, что само понятие о понятии многолико. Оно рассматривалось как определенность, конечное определение, догма, окостенелость, итог познания; как живое противоречие по форме и содержанию; как процесс, акт самого мышления, вне которого оно ничто; как действие и деятельность, которые противоположны ощущению; как средство, орудие мышления и, разумеется, как важнейшее средство учебной деятельности. Все названные и неназванные лики понятия встречаются в образовании, где понятие выступает как цель, средство и результат обучения. Каждая система обучения идет к достижению этой цели своими путями, выбирает свою проекцию понятия из учения или учений о понятиях. Важной задачей развивающего обучения, согласно Давыдову, является формирование научных теоретических понятий, в основе которых лежат абстракции и обобщения содержательного типа. В. В. Давыдов соглашался с определением понятия, данным М. М. Розенталем: «Сущность вещей раскрывается путем обобщения. Понятие — это результат обобщения массы единичных явлений, оно есть существенно общее, вскрываемое мышлением в отдельных вещах, явлениях». Содержанием теоретического понятия является развитие предмета, — пишет Давыдов и здесь же указывает на важнейшую черту такого понятия: «Понятия становятся орудиями познания изменяющейся действительности» (Розенталь М. М.). Далее приводится аналогичная мысль Э. В. Ильенкова: «Понятие выступает... как орудие мыслительной деятельности, средство размышления, способ объяснения...» (см.: Давыдов В. В., 2000. С. 361—362). К сожалению, сам Давыдов, соглашаясь с этим, не развивал важнейшее положение об орудийности понятия. Хотя за ним он видел скрытое особое предметное, в том числе и орудийное, действие, ведущее к формированию понятия. Выявление подобных действий, лежащих за понятием, не просто и представляет особую задачу.
    Среди многих ипостасей понятия к теоретическому понятию ближе всего подходит трактовка его как действия. Именно этим оно отличается, по мнению Давыдова, от эмпирического знания
    159
    и, соответственно, от эмпирического понятия, средством фиксации которого является слово-термин. «Теоретическое знание прежде всего выражается в способах умственной деятельности, а затем уже в различных символо-знаковых системах, в частности средствами искусственного и естественного языка (теоретическое понятие уже может существовать как способ выведения единичного из всеобщего, но еще не имеет терминологического оформления)» (там же. С. 367). Оставим в стороне единичное и всеобщее. Важно, что есть «теоретический» способ, вербально или терминологически не оформленный. Строго говоря, это до-понятийное, до-теоретическое знание, которое может никогда и не получить терминологического оформления или, получив его, потом утратить, «забыть», что рано или поздно происходит с усвоенными когда-то знаниями, определениями понятий. Это было показано П. И. Зинченко (1939) в специальной работе о забывании и воспроизведении школьных знаний. Забывание определений не мешало сохранению знания и способов его использования. При этом знания не теряли своей «теоретичности», точнее — смысла; хотя определения забылись, понимание осталось. Такое понимание можно назвать пост-теоретическим знанием. Видимо, не случайно Давыдов выбрал слово «оформление». Это означает, что на действие как бы «одевается» новая внешняя терминологическая форма, а оно само становится внутренней формой терминированного слова-понятия. Когда действие становится внутренней формой, понятие превращается в пустую абстракцию. Учитывая вышеизложенное, термину «теоретическое понятие» может соответствовать термин «живое понятие». Давыдов категорически возражает против того, когда вначале называется термин-понятие, которому потом дается вербальное определение.
    Обратимся к исследованию В. П. Андронова и В. В. Давыдова, где прекрасно показано, как живое движение ребенка входит и становится внутренней формой числа-слагаемого, которое благодаря этому приобретает черты «ручного понятия», предметной мысли, живого слова, а затем и живого слова-понятия.
    Когда слово утрачивает внутреннюю форму, оно становится полым, мертвым и «дурно пахнет». Когда ее утрачивает символ, он перестает быть животворящим и становится мертвящим. Оппозиция: слово — звук (пустой) или знак — сигнал и слово — мир фундаментальна и принципиальна, хотя и стара, как тот же мир. Она определяет не только пути развития антропологии,
    160
    психологии (в том числе культурно-исторической), но и всего гуманитарного знания (см.: Зинченко В. П., 2000б).
    Попробуем включить исследования В. В. Давыдова о видах обобщения в обучении в контекст размышлений Г. Г. Шпета, Н. А. Бернштейна, С. Л. Франка, Х. Ортеги-и-Гасета о живом движении, живом образе, живом слове, живом слове-понятии, живом знании и обнажить корни теоретического мышления, о поиске которых заботился Давыдов. (Его, как психолога, всегда больше волновали проблемы происхождения психики, сознания, личности и меньше — их структура.) Надеемся, это не принесет вреда развивающему обучению, которое должно быть и развивающимся, в том числе и за счет обнаружения своих корней в прошлом.
    «Живость», на наш взгляд, характеризует содержательное обобщение и слово-понятие, являющиеся живыми органами индивида: «В своем значении понятие конкретно, когда речь идет о конкретном, абстрактно, когда — об абстрактном, обще, общно, частно, единично, — все в зависимости от того, о чем идет речь. <...> Понятие здесь не «отрезок», а живой орган» (Шпет Г. Г., 1994. С. 303—304).
    Поразительно сходство в трактовке функций понятия у Шпета и Ортеги-и-Гасета. Последний пишет, что «любое понятие есть в буквальном смысле орган, посредством которого мы завоевываем вещи. Только видение посредством понятий можно считать совершенным видением, ибо ощущение дает нам лишь распыленную, растекшуюся материю любого объекта, предоставляет нам впечатление о вещах, а не сами вещи» (Ортега-и-Гасет Х., 1997. С. 88—89). Здесь замечательно то, что понятие выступает не только как прием мышления, но и как прием видения, прием выделения объекта из фона, как сказали бы гештальтпсихологи.
    Психологам пора бы прочертить линию от представлений Ухтомского и Бернштейна о функциональных органах-новообразованиях, к числу которых относятся живое движение, предметное действие, интегральный образ мира, даже личность, к идеям новообразований у Выготского, Леонтьева и Давыдова. Последние к числу новообразований относили обобщения, понятия, знания.
    Например, Шпет предпочитал живые понятия и возражал против того, что описания могут якобы заменить логические операции с помощью строгих понятий: «Может быть, под «описанием» понимают просто образную фигуральную речь, но что мы выигрываем от такой подмены логики стилистикой? Воображают,
    161
    что образная речь «богаче» логической. Но в каком отношении? Образов в ней, разумеется, больше, но ведь нам важно значение, смысл, а чтобы его извлечь, нужно «перевести» образы в понятия» (Шпет Г. Г., 1994. С. 305). Шпет, вообще, с некоторым сомнением относился к образам, хотя его собственная речь ими изобилует. Тем не менее приведенные размышления Шпета заслуживают самого пристального внимания педагогов. Педагогика мечется между наглядностью, описаниями и понятиями, логикой. При этом наглядность слишком часто оказывается лишь «впечатлением» и таковым остается. В этом между должно найти свое место «живое слово-понятие». Мимо этого прекрасного образа прошли теория формирования умственных действий и понятий П. Я. Гальперина и теория эмпирического и теоретического обобщения В. В. Давыдова.
    Не менее важен обратный «перевод» понятий в образ и перспектива формирования живого образа-понятия, а может быть, и живого действия-понятия. Вновь обратимся к Ортеге-и-Гасету: «Если вернуть слову «восприятие» его этимологическую ценность — а в исходном значении данного термина содержится намек на захватывание, схватывание, — тогда понятие станет настоящим органом восприятия и схватывания вещей.
    В конечном счете его назначение и сущность исчерпываются тем, чтобы быть не какой-то новой вещью, а органом или аппаратом для овладения вещами» (Ортега-и-Гасет Х., 1997. С. 88). Добавим: не только вещами, но также значениями и новыми смыслами.
    Как же восприятие становится органом захватывания вещей, а действие — умным? До сих пор речь шла об одностороннем влиянии действия на мышление, восприятия, образа на мышление. Но ведь имеется и обратное влияние, которое Выготский назвал интеллектуализацией психических функций. Он писал, что в онтогенетическом развитии сознания «вся система отношений функций друг с другом определяется в основном господствующей на данной ступени развития формой мышления» (1982. Т. 2. С. 415). Б. Г. Мещеряков, обсуждая проблему интеллектуализации, различает два аспекта: во-первых, какая функция интеллектуализируется и, во-вторых, какими средствами обладает индивид на данном этапе развития. Интеллектуализируются фактически все психические функции, включая и само мышление. Как уже отмечалось выше, мышление гетерогенно, с чем соглашался Выготский, выделяя, помимо понятийного, мышление
    162
    комплексное, наглядное, наглядно-действенное, даже диалектическое, которые формируются не одновременно.
    Б. Г. Мещеряков приводит следующие примеры интеллектуализации психических функций (2000. С. 239—242):
    • Интеллектуализация восприятия.
    Упорядоченное и осмысленное восприятие, связанное с речевым мышлением, является таким сложным продуктом нового синтеза, что наглядные впечатления и процессы мышления влиты в единый сплав, который можно с полным основанием назвать наглядным мышлением. <...> Развитое восприятие взрослых накладывает на действительность сетку упорядочивающих логических категорий. Это всегда осмысленное восприятие. Переход от восприятия к наглядному мышлению является частным случаем перехода функций вверх» (Выготский Л. С., 1984. Т. 4. С. 118).
    Позднее происходит как бы вторичная интеллектуализация воспрятия: «Наглядное мышление не исчезает вовсе из интеллектуальной жизни подростка по мере того, как появляется абстрактное мышление. Оно только отодвигается в другое место, уходит в сферу фантазии, отчасти меняясь под влиянием абстрактного мышления и поднимаясь, как и всякая другая функция, на высшую ступень (там же. С. 210).
    Такой высшей ступенью может стать визуальное мышление. Интеллектуализируются не только процессы восприятия или перцептивные действия, но и их результаты. Поэтому мы с полным основанием можем говорить о живом образе-понятии.
    • Интеллектуализация памяти (мнемы).
    Л. С. Выготский доказывал, что вследствие перехода от наглядного мышления к абстрактному (в понятиях) происходят существенные изменения и в памяти: возникает логическая память (там же. С. 210). Детально процессы интеллектуализации памяти изучали П. И. Зинченко и А. А. Смирнов, в том числе и в контексте проблематики обучения и развития. Но полемическое острие теории формирования умственных действий и понятий Гальперина и теории развивающего обучения Эльконина и Давыдова было направлено против механической памяти как средства обучения, так что их авторы сумели не заметить результаты Зинченко и Смирнова, имеющие к этим теориям прямое отношение.
    • Интеллектуализация воображения (фантазии).
    По мнению Выготского, «существенно новое в развитии фантазии в переходном возрасте... заключается в том, что воображение подростка вступает в тесную связь с мышлением в понятиях, оно интеллектуализируется, включается в систему интеллектуальной
    163
    деятельности и начинает играть совершенно новую функцию в новой структуре личности подростка» (там же. С. 203).
    • Интеллектуализация действий служила предметом изучения А. В. Запорожца — ученика Л. С. Выготского. В его книге «развитие произвольных движений» (1986. Т. 2) показано, как движения становятся ориентировочными, исследовательскими, пробующими, как манипулятивные движения становятся конструирующими, моделирующими. На основании этих исследований вполне можно говорить о живом действии-понятии.
    • Интеллектуализация эмоций.
    А. В. Запорожец следующим образом описывал эволюцию поведения детей-дошкольников в театре: со-присутствие, сочувственное со-действие, сочувствие, со-переживание. В итоге со-присутствие превращается в симпатическое со-участие или в со-причастие (возможно, в партиципацию по Л. Леви-Брюлю), из которых может вырасти со-мыслие и эстетическое отношение к происходящему на сцене. Перечисленные стадии отчетливо наблюдаемы. В. В. Кандинский был прав, утверждая, что всякое произведение искусства есть дитя своего времени, часто оно мать наших чувств. А. В. Запорожец добавил бы — умных чувств и эмоций.
    Б. Г. Мещеряков, обобщая частные примеры, приводит заключение Л. С. Выготского: к младшему школьному возрасту «интеллектуализируются и становятся произвольными все интеллектуальные функции, кроме самого интеллекта в собственном смысле слова» (1982. Т. 2. С. 215). Интеллектуализация вербального мышления опирается на функцию образования понятий и рефлексию умственной активности. «Только к двенадцати годам, т. е. к окончанию первого школьного возраста, ребенок вполне преодолевает эгоцентрическую логику и переходит к овладению собственными мыслительными операциями» (1983. Т. 3. С. 327). Б. Г. Мещеряков резонно предлагает дифференцировать высший тип интеллектуализации — интеллектуализации самого мышления, называя его «рационализацией».
    Таким образом, Выготский формулирует положение о «двойственной обусловленности одной функции другой». «Здесь причины и следствия меняются местами. То, что служит предпосылкой развития мышления, само преобразуется и поднимается на высшую ступень под влиянием нового типа мышления» (1984. Т. 4. С. 144—145).
    Поэтому-то на высоких ступенях развития всей психической сферы индивида так трудно различим вклад той или иной изолированной
    164
    психической функции в решение конкретной задачи. Мы, действительно, схватываем существо дела, видим решение, делаем его, совершая мгновенный разумный или безрассудный поступок, чувствуем правильность или ошибочность предстоящего действия, принятого решения и т. п.
    Причина этого в том, что в процессах интеллектуализации мыслительные операции проникают и становятся внутренними формами действия, образа, слова, чувства. Вместе с этим то, что мы считаем предпосылками мышления — те же действия, образы, слова, чувства становятся внутренними формами самого мышления. Оно может стать интеллектуальным вчувствованием, созерцанием, внешне трудно отличимым от простого восприятия и наблюдения.
    Этот краткий экскурс в проблематику интеллектуализации психических функций иллюстрирует простую мысль. Забота о развитии мышления не может ограничиваться, так сказать, мышлением per se. Особенно это справедливо для таких стадий развития ребенка, когда мышление не выступает в своих очевидных формах. Впрочем, на всех стадиях оно должно развиваться не прямо, а каким-то косвенным, гибким путем, через действие, образ, слово, чувство. Это придает содержательность как первым обобщениям, так и формируемым житейским, а затем и научным понятиям, делает их живыми.
    Шпет писал: «Понимание, втягивая в сферу разума самые вещи, тем самым втягивает и присущее им чувственное содержание. Онтические и логические — формально-рассудочные — схемы оживают под дыханием разума и расцветают, становясь вновь осязательно-доступными нашему опыту, переживанию, после того, как рассудок на время удалил от нас это чувственное многообразие под предлогом внести порядок в его хаос. <…> Величайшая углубленность интуиции разума не в том, что они якобы доставляют нас в «новый» запредельный мир, а в том, что, проникнув через все нагромождения онтических, логических, чувственных и не-чувственных форм, они прямо ставят нас перед самой реальной действительностью» (1989. С. 420).
    Дыхание настоящего дополняется дыханием разума и оживляет формально-рассудочные, рассудочно-абстрактные или эмпирически-рассудочные схемы. В реальном процессе мышления все эти критикуемые Давыдовым схемы необходимы. Разум не может действовать в безвоздушном пространстве. Там не на что смотреть и нечего оживлять. Сами по себе рассудочные схемы ни хороши, ни дурны. Их критика вполне обоснована и уместна
    165
    только в том случае, если психологическое описание процесса мышления или педагогическая практика его развития ограничивается формально-логическими или рассудочно-эмпирическими схемами. А рассудительность сама по себе полезна, даже заслуживает уважения, хотя порой она невыносимо скучна.
    За пределами рассудочных схем понятие — это орудие, орган, прием, энергия познания или заблуждения, хватка ума, а рождение понятия — это схватки ума, взрыв, инсайт, радость.
    Немецкий философ Ф. Шлегель писал, что «истинными понятиями, ведущими к знанию, могут быть названы только живые понятия, поскольку только жизнь представляет собой единство и полноту. <…> Каждое понятие должно быть расчлененным, органическим и живым, генетическим. <...> Оно должно охватить возникновение, развитие и вершину становления каждого предмета» (см.: Вайнштейн О. Б., 1994. С. 35), т. е. те же корни и вертикаль, и, кроме того, вершину ставшего. Другими словами, живое понятие открывает путь к анализу строения того или иного предмета, явления, а если речь идет о живом — его функциональной структуры.
    В чем же живость и «живая душа» живого понятия или живого слова-понятия? «Понятие, — писал Шпет, — как результат, в своей концептивной форме только потому и определяется свободно от противоречия, что оно момент, покой, но противоречие в нем есть, заключено в нем имплицитно, как его потенциальная энергия» (1996. С. 151—152). Вот и еще один аргумент в пользу рассмотрения живого слова-понятия как функционального энергийного органа индивида. Покой — это накопленная энергия, деятельное равновесие, мгновение — дление, момент перехода к новому движению. Поэтому-то работа с понятиями требует полного напряжения сил сознания, понимания, творчества, с помощью которых только и возможна экспликация его виртуальных свойств.
    Психологи и педагоги высказывали аналогичные мысли, но более конкретно. В начале XX в. Дьюи писал об обобщении и понятии: «…обобщение — не единый акт; оно скорее всего постоянная склонность и функция всего рассуждения или изложения. Всякий шаг вперед к идее, которая постигает, выясняет, объединяет то, что было разъединено, и потому смущало, обобщает... Фактор формулирования, сознательного установления, заключающийся в обобщении, должен также являться постоянной функцией, а не единственным формальным актом. Определение означает, главным образом, развитие понятия из неясности в
    166
    определенность» (1999. С. 165). Движение к обобщению, к формулировке, к понятию — это лишь одна сторона дела. Достигнутая определенность — не самоцель. Это накопленный умственный запас, предназначенный для будущего использования. Согласно Дьюи, применение и обобщение неразрывны. Важнейший показатель ложного обобщения есть отсутствие принципа свободного развития. Сущность обобщения есть применение — такова формула Дьюи. Напомним, что в отечественной педагогике и психологии камнем преткновения было применение знаний на практике. Такая задача возникает неизбежно при избыточном увлечении формально-рассудочными конечными определениями.
    «Истинное понятие, — пишет Дьюи, — является движущей силой, и оно ищет выражения или применения для истолкования частностей и руководства деятельностью так же естественно, как вода бежит под гору» (там же. С. 166). Это бесспорно, но нужно еще уметь различать истинные понятия от инертных «блестящих обобщений». Тем не менее важно, что Дьюи ставит в один ряд рефлексивное исследование, живое наблюдение, применение и само рассуждение. По его мнению, этот набор педагогических «предметов», действительно, может способствовать такой постановке ума, такой привычке мышления, которые мы называем научными: «Такая научная постановка ума может, разумеется, считаться совершенно чуждою обучению детей и юношества. Но... дело обстоит не так и что прирожденное и неиспорченное состояние детства, отличающееся горячей любознательностью, богатым воображением и любовью к опытным исследованиям, находится близко, очень близко к процессу научного мышления» (там же. С. 5).
    Много позже Ж. Пиаже также фиксировал подобные черты детского мышления и сравнивал ребенка с ученым-экспериментатором.
    Исследовательские черты детского и взрослого мышления далеко не всегда поддерживаются в школьном и вузовском обучении. Школа слишком часто и сильно тянет ученика к абстрактному, а не к живому знанию. Ученики, в свою очередь, тянут учителя к конкретному, но силы явно неравны. «Золотая середина» не получается. Отсюда и вечная актуальность проблематики развивающего обучения, теория и практика которого должны быть направлены на учителя, возможно, даже в большей степени, чем на ученика. И здесь уроки Дьюи весьма поучительны. Примечательно, что и романтик Шлегель, и феноменолог Шпет, и прагматик Дьюи, и диалектический материалист Давыдов, хотя
    167
    в различных терминах, говорят об одном и том же: о живом понятии и о развитии живого мышления.
    Об этом же рассуждал и М. Вертгеймер. Мы уже упоминали о том, что он противопоставил чисто логическому мышлению естественно-практическое, конкретное, живое, тысячью корней связанное с действительностью математическое мышление. Такое мышление он обнаружил у А. Эйнштейна. А до этого он пытался найти его у дикарей. Поучителен язвительный комментарий по этому поводу известного психолога Б. М. Теплова: «Парадоксальное положение: чтобы открыть в мышлении диалектику и способность отражать действительность, надо было отправиться к дикарям! Странность подобного эвристического приема, однако, несколько уменьшается, когда представляешь себе положение исследователя, который должен пробиться к естественному живому мышлению через учебники формальной логики и курсы традиционной психологии. Обходной путь через Австралию и тихоокеанские архипелаги может оказаться самым доступным» (1985. Т. 2. С. 228).
    Приведем некоторые иллюстрации из области так называемого примитивного мышления. Не всякие вещи считаемы: У многих народов нет множественного числа от слова «мать». Люди, считающие бревна, деньги и т. д., не могут, например, считать деревни. Одному индейцу в процессе обучения языку предложили перевести фразу: «Белый человек застрелил сегодня шесть медведей». Он отказался переводить, потому что «не может белый человек за один день убить шесть медведей».
    Не все делится: Сломав копье пополам, я получаю не две какие-то единицы, а один кусок копья (с наконечником) и один кусок древка.
    Числовой ряд не всегда мыслится бесконечным: Один туземец не мог применить к свиньям число 100: «Так много свиней не бывает».
    М. Вертгеймер по поводу таких ситуаций пишет: «Конечно, в нашей науке абстрагирование от реальности является очень важным инструментом. Но неспособность или отказ выполнять действия, если непонятен действительный смысл научного абстрагирования, — это признак не плохого, а хорошего мышления. Неприятие тех или иных абстракций само по себе не является критерием оценки мышления. По-настоящему мыслящие люди отказываются, а иногда и не могут выполнить задания, которые предполагают совершенно бессмысленные абстракции, они воссстают против них» (1987. С. 312). И дело здесь не в трудности
    168
    задачи. Гегель резонно заметил, что мыслить абстрактно это легче всего!
    Вернемся к понятию. Оно становится живым только в живом реальном процессе мышления. М. Вертгеймер отмечал, что логический закон тождества не имеет отношения к живому процессу мышления, в котором все элементы часто не остаются строго тождественными и в действительности требуют своего изменения, улучшения. На разных этапах мышления функциональное или структурное значение какого-либо понятия или суждения фактически и к счастью, подчеркивает Вертгеймер, меняется: «Слепота к такому изменению значения часто мешает продуктивным процессам. В реальном мышлении изменение функционального значения какого-нибудь элемента имеет первостепенное значение, без него мышление становится бесплодным» (1987. С. 295—296).
    Надеемся, что после этого краткого анализа живого слова-понятия станет яснее положение Давыдова о том, что исходные понятия, с помощью которых начинается введение детей в новую область знаний, должны обладать достоинством всеобщности, потенциальной возможностью развернуться в систему понятий. В генетически исходном понятии, определяющем наиболее существенное отношение, конституирующее объект будущей понятийной системы, ребенку эта система уже дана как неразвитое целое (Давыдов В. В., 2000; Цукерман Г. А., 2000). Здесь возникает лишь один вопрос.
    Таким генетически исходным образованием для мышления у Запорожца было действие, в котором он выделял практическую и теоретическую часть (1986. Т. 1). В. В. Давыдов положил в качестве исходного для образования понятий то же предметно практическое действие. Вдумаемся в его логику: «Чувственность человека как предметно-практическая деятельность противоречива по своему содержанию. Ощущение и восприятие сами по себе отражают наличное бытие. Но через практическое действие, целесообразно сталкивающее между собой вещи (предмет и средство труда), в чувственность «проникает» другое содержание — опосредствованность и связанность бытия, его внутреннее содержание. Практическое действие, будучи чувственно-предметным, соединяет в себе противоположное содержание — внешнее и внутреннее, наличное и опосредованное, единичное и всеобщее. Здесь все моменты находятся в непосредственном единстве» (2000. С. 323). К этому перечню следует добавить и временную размерность. Протяженное во времени
    169
    многообразие восприятий и действий стягивается или конструируется в некоторое единство. Американский философ Дж. Г. Мид заметил, что человеческое действие не есть движение в уже наличном времени, оно так же, как новое событие, организует настоящее, координируя его с прошлым и будущим.
    Таким образом, в предметно-практическом действии есть все достаточное и необходимое для возникновения и развития из него мышления и понятия. И все же оно не есть ни мышление, ни понятие в собственном значении этих слов. Мы имеем все основания говорить о практическом интеллекте, об умном делании, о предметном значении и пр., но, кроме того, еще имеется трудноуловимая граница, переход от пра- или протомышления к теоретическому мышлению как таковому, равно как и переход от практического, житейского, обыденного концепта к научному понятию. Немецкий философ Э. Гуссерль с помощью шутки легко отделался от этой проблемы: «Пара греческих чудаков взглянула на мир с научно-теоретической точки зрения. Теоретическое мышление породило рефлексию». Кажется, что это просто: нужно всего-навсего иначе взглянуть на мир, повернуть взгляд. Аналогично этому М. К. Мамардашвили сказал, что, для того чтобы получить эстетическое впечатление, нужно вывихнуть глаз. Дело даже не в том, как уловить моменты перехода, а в том, как помочь учащимся стать на этот путь.
    В этом смысле поиски Давыдовым генетически исходных понятий и дальнейшее развертывание их на глазах учащихся и с их помощью весьма поучительны. Не менее, чем уроки Вертгеймера, Дункера, Дьюи. Еще раз вернемся к вопросу: является ли такое генетически исходное понятие понятием в строгом смысле этого слова? Может быть, это смысловой образ, обладающий соответствующим семантическим и энергетическим потенциалом? Для дальнейшей конкретизации смыслового образа и фиксации в той или иной системе понятий, будь они эмпирическими или теоретическими обобщениями, он должен обладать богатыми ассимилятивными возможностями, т. е. способностью к захватыванию вещей, о которой шла речь выше. Другими словами, смысловой образ должен обладать свойством открытости. Оно позволит ему накапливать «строительный материал», из которого будет строиться система понятий. Смысловой образ — это идея, возможно, символ будущей системы понятий. Понятый именно так смысловой образ, если он удачен, как и произведение искусства, обладает еще одним свойством — недосказанностью. Он как бы содержит в себе знание о незнании и приглашает к раскрытию, конкретизации
    170
    и развертыванию. Не менее важно и то, что он допускает множественность интерпретации, что неоценимо для обучения.
    Как бы ни формировались живые, теоретические понятия, они живы своими внутренними формами. Сколь ни мало нам известно о путях их формирования, но мы можем с уверенностью сказать, что во внутреннюю форму полноценного понятия входит чувственность или «чувственное понятие» (И. Кант), выражающее всеобщее в чувственной форме, т. е. те же смыслообраз, схема, полученные в результате продуктивного воображения. Или, по крайней мере, слышны отголоски исходного смыслообраза, а также входит и предметно-практическое действие, на основе которого понятие формировалось. Важно, чтобы это действие производилось и вос-производилось во всем богатстве своей противоречивой содержательности, о которой шла речь выше. Значит, внутренняя форма понятия не является «чистой» культурой. Она гетерогенна. Она содержит в себе, в соответствии с логикой Шпета, предметный остов реальности и динамические логические формы, представляющие собой своего рода схемы совершавшихся предметно-практических действий. Богатая внутренняя форма даже абстрактного понятия содержит в себе связь многообразного, соединения различного в едином; другими словами, она потенциально содержит в себе конкретное или, по крайней мере, путь к нему. В этом смысле понятие соприродно отображенной в нем реальности и действиям с ней, и поэтому может быть эффективным органом, орудием, средством оперирования с этой реальностью.
    § 3.  Абстрактное, конкретное, практика?
    Понятие «теоретическое мышление» достаточно неопределенно. Нередко обыденное сознание идентифицирует его с абстрактным мышлением, а эмпирическое мышление — с конкретным. Что касается практики, то, с одной стороны, она, как и истина, всегда конкретна, а с другой — испокон века известно, что нет ничего более практичного, чем хорошая теория.
    Начнем рассмотрение этой по сути философской проблематики с мнения естествоиспытателя. Выше приводилась характеристика ума, данная А. А. Ухтомским. Он отдавал должное его достоинствам и сокрушался по поводу слабостей. С этой характеристикой связано понимание им абстрактного и конкретного: «...если самая конкретнейшая «вещь» в своей отдельности от среды есть уже плод нашей абстракции, то и, обратно, самое
    171
    отвлеченнейшее из понятий фабрикуется не за чем другим, как за выяснением того, в чем же подлинное, настоящее бытие, что в самом деле оно есть» (1997. С. 126). Это очень близко к тому, что Шпет называл неуничтожимым «корнем» конкретности в абстрактном, но для этого абстрактное не должно быть пустым. Вообще, по отношению к абстрактному у Ухтомского наблюдается нескрываемая неприязнь: «Вся живая действительность застлана плотною сетью абстракций досуже-кабинетного происхождения, так что уже ничто в природе не видно открытым сердцем, открытым взором, непосредственным восприятием... Куда бы спастись от этих абстракций, от искаженной ими природы — где бы найти те пустыни, омуты, дебри, где бы не успел еще абстрактный человек сделать курорта?» (там же. С. 227— 228). Это писал взрослый человек, а каково попадать в мир абстракций школьнику? Ухтомский мертвой абстракции противопоставляет живую истину.
    Образцом мышления для великого ученого, служит искусство: «Художественная работа как работа исследовательская. Так и смотрел на свое художественное дело Ф. М. Достоевский. Это продолжение научной, т. е. исследование законов бытия в области человеческого духа» (1996. С. 470). Искусство имеет преимущество перед наукой, ибо сохраняет жизнь живой. Вот, что он пишет о Л. Н. Толстом: «Плавная уступчивость, непрерывность переходов, связность и в то же время богатое разнообразие переживаний при сцепленности и единстве целого: вот когда способность к общности мысли, к обобщению оказывается в то же время свободною от абстрактности! Вот где корень этого фокуса, когда мысль и ее предмет могут быть и весьма общими и наиболее конкретными, свободными от умерщвляющей абстракции с подменами действительности «успокоительными формулками»!» (там же. С. 453).
    Подозрительное отношение Ухтомского к абстрактным построениям выражалось в том, что он на дух не принимал теоретиков, «оглушенных своей теорией», не считал теорию «подушкой для успокоения». Избыточная приверженность абстракциям создает иллюзию всепонимания, которая, согласно Ухтомскому, одно из самых вредных настроений человека. Он замечательно иллюстрирует такой вред: «Работники по условным рефлексам переживали это внутреннее убеждение, что они до тонкости понимают те силы, которые управляют текущим внутренним миром человека и мотивами его поведения. Не понимая хорошенько своих ближайших опытов на собаках, храбро перерабатывали
    172
    свои умозаключения на внутренний мир человека. И это делало их невеждами по преимуществу» (1997. С. 230—231). К сожалению, и сегодня не редкость подобная храбрая невежественность при описании и объяснении естественно-научных основ психической жизни, в том числе и мышления с помощью условных рефлексов. Великий И. П. Павлов говорил, что образование знания, установление нормальной связи вещей рефлексом назвать нельзя. По его словам, это другой случай. Подмена чуда и тайны мышления чудом и тайной работы мозга не дает приращения научного знания.
    А. А. Ухтомский «фокусам теории» противопоставлял действие. Характеризуя умственный склад своего учителя Н. Е. Введенского, он писал, что ему чуждо абстрактное математическое мышление. Как Фарадей, Введенский предпочитал мыслить конкретными образами, картинами. Ухтомский подчеркивал относительность и подвижность исходных понятий и образов и способность их к переинтеграции по мере роста знания, т. е. он понимал их как живые понятия. Даже «истины», которым мы преданы, он считал интегральными образами, что сходно со смыслообразами, о которых неоднократно говорилось выше.
    Ухтомский слишком хорошо знал Канта (его кандидатская диссертация по богословию была посвящена теории познания в философии И. Канта), чтобы поверить ему, что в науке столько науки, сколько в ней математики. У него не начинало усиленно биться сердце, когда хорошо изученные математические закономерности оказывались в своем конкретном выражении загадочно близкими к биологическим закономерностям. Сам он стремился «понять связь явлений в них самих без дополнительных гипотез» и всегда был «готов учиться у природы».
    В советское время марксистские «практики-практиканты» (как, недооценив их, полупрезрительно называл Шпет) постарались истребить такой стиль и тип мышления. Вместо него мы получили магические заклинания: «от живого созерцания к абстрактному мышлению и от него (сразу, без «восхождения от абстрактного к конкретному». — Авт.) к практике». Может быть, в таких заклинаниях и скрыта глубокая философия, но психология в них просматривается с трудом. Шпет подчеркивал, что само противопоставление абстрактного и конкретного не является безусловным. В абстрактном всегда есть остаток конкретного, т. е. того, от чего мы отвлекаемся, и этот «остаток» едва ли может быть исчерпан до такой степени, чтобы можно было дойти до нуля. «Скорее можно допустить своего рода неуничтожимый
    173
    «корень» конкретности, от которого зависит и вообще определение предметности, в качестве конкретной. Не трудно видеть, что он должен быть связан с присущей конкретному мотивацией и приводит нас к вопросу о «действительности» предмета» (Шпет Г. Г., 1914. С. 155).
    Соображение о том, что мотивация присуща конкретному, очень точно. В психологической теории деятельности всегда возникали сложности с трактовкой А. Н. Леонтьевым мотива как предмета. Ведь не только предмет, но и самое предметное действие, предметная мысль, предметное чувство, т. е. конкретное, также выступают в качестве мотивов, побуждающих к деятельности. Более того, деятельность и действие становятся мотивом и целью для самих себя.
    Э. В. Ильенков проницательно говорил о необходимости противовеса формализму, возомнившему себя раньше времени «реальностью», о необходимости четко определять права формализма, вытекающие из его реальных возможностей, и очерчивать те сферы, которые формализму реально не подвластны. Он предпочитал, чтобы реальность конституировалась сама, как знает, ибо стихия тоже содержит в себе свой «разум» — и иногда более разумный, чем формальный (см.: Ильенков Э. В., 1999. С. 259). Например, разумной стихии нашего терпеливого образования удается, правда, с трудом, преодолевать бесконечные реформы и доктрины образования. Школу спасает от них ее здоровый консерватизм, а также наличие самых что ни есть конкретных учеников с их способностями, интересами, ленью и другими желательными и нежелательными, неудобными для учителя качествами. Э. В. Ильенков не без влияния В. В. Давыдова и А. И. Мещерякова, работавшего со слепоглухими, неоднократно обращался к проблематике образования, заботился о том, чтобы школа, действительно, учила мыслить, будила фантазию и продуктивное воображение.
    Психологи тратили немалые усилия, чтобы проникнуть в заключенный в абстрактных схемах смысл, одушевить его. Удавалось это далеко не всем. Сказывалось гипнотическое влияние марксистских гносеологических постулатов и формул. Они как бы служили оправданием исторической неизбежности отрыва теоретического мышления от практической деятельности, связываемого с возникновением разделения труда. В то же время их возможное слияние относилось в неопределенное коммунистическое далеко, в котором, по словам Маркса, не нужны будут никакие «сложные фокусы рефлексии». Отсутствие простых ли,
    174
    сложных ли фокусов рефлексии, вкупе с уничтожением в абстрактном «корня» конкретности и предметного смысла, есть отчетливый признак патологии мышления. С этой точки зрения непростительным для психолога звучит утверждение: «Теоретическое мышление отдельного человека не нуждается даже в отправной предметно-чувственной основе, которая может быть представлена в его голове в отраженной идеальной форме — в виде знаний и абстрактных понятий» (Леонтьев А. Н., 1983. Т. II. С. 117).
    Абстракция играет огромную роль в представлениях В. В. Давыдова о теоретическом мышлении, которое является одним из главных инструментов развивающего обучения.
    Трактовка Давыдовым «абстрактного» и «конкретного» основана на оригинальном понимании этих категорий мышления Ильенковым. Абстрактное — это неразвитый предмет и его соответствующее мысленное отражение (добавим: и порождение); конкретное — это развитый предмет и его мысленное отражение. Построение подлинно теоретического знания связано с восхождением мысли от абстрактного к конкретному, прослеживающим реальный путь развития предмета. Такое понимание абстрактного и конкретного отличается от эмпирических представлений об этих категориях (Давыдов В. В., 1999. С. 26). Тексты Давыдова, посвященные теоретическому мышлению, оснащены ссылками на Гегеля, Маркса, Ленина, порой они чрезмерно абстрактны и сложны для понимания педагогов и психологов. Таков уж предмет исканий Давыдова, что ему самому не всегда удавалось представлять абстрактное во всей необходимой и полной конкретности. Но, на наш взгляд, труд понимания воззрений Давыдова вполне оправдан, равно как оправдано включение их в более широкий контекст, выходящий за пределы диалектического материализма. При изложении теории Давыдова постараемся отнестись к ней максимально бережно и вместе с тем критически.
    Благодаря помощи Ильенкова Давыдову удавалось одушевлять абстрактные схемы. Но до сих пор не ясно, «вычерпывал» ли он смысл из этих формул или «вчитывал» свой собственный? Давыдов умел формировать у школьников живые понятия, но не умел так ясно и красиво, как Шлегель, Ортега-и-Гасет, Шпет, формулировать требования к ним, определять их. Он предпочитал академическую сухость, строгость и испытывал недоверие романтической мысли. Устная речь Давыдова была менее скована. Раскрепощался он лишь в учительской аудитории. Порой
    175
    учителям трудно было узнать любимого ими Василия Васильевича в ученых трудах В. В. Давыдова.
    Нельзя не отметить близость трактовки рассудка и разума Шпетом, который хотя и различал эти два понятия, но не был сторонником их резкого противоречия, и эмпирического и теоретического мышления Давыдовым, равно как и оценки формализма рассудка Ильенковым. Все они шли к пониманию конкретного в мышлении и остерегались дурной практики. Можно спорить по поводу близости трактовок рассудка и эмпирического мышления, о чем разговор пойдет далее, но то, что трактовка Давыдовым теоретического мышления постепенно приближалась к характеристикам разума, дававшимся Шпетом, несомненно.
    Давыдов шел от Гегеля и Маркса и их интерпретации Ильенковым. Согласно Гегелю, «только конкретное истинно, абстрактное не есть истинное». В свою очередь, «конкретное есть единство различных определений, принципов. Для того чтобы последние достигли полного развития, чтобы они выступили определенно перед сознанием, они должны быть сначала установлены отдельно» (см.: Ойзерман Т. И., 1999. С. 13). По Гегелю, такое единство есть имманентный переход одного определения в другое, в котором обнаруживается, что эти определения рассудка односторонни и ограничены. Значит, путь к истине труден и долог, «конкретная истина не есть непосредственный результат познания; она представляет собой процесс установления и органического объединения различных сторон познаваемого объекта» (там же). На этом пути выполняют свои функции эмпирическое мышление, рассудок и его формально-логические схемы, теоретическое мышление, разум. Итогом этого пути может быть даже «усмотрение истины», ее созерцание. Опасно, когда они разъединяются. «Кто мыслит абстрактно? — Необразованный человек, а вовсе не просвещенный», — говорил Гегель. И он же утверждал, что «все заблуждения происходят от того, что мыслят и действуют согласно конечным определениям» (см.: Автономова Н. С., 1988.).
    Итак, наличие «корня» конкретности в абстрактном есть залог и гарантия не только предметности, но и ответственности мышления. Эти качества мышления чрезвычайно важны, поскольку мысль человека есть его действие, более того, мысль есть поступок. А действие и поступок — это практика, часто необратимая, которая должна иметь не абстрактные, а веские предметные ценностные основания.
    176
    Выше проблематика абстрактного и конкретного была рассмотрена на достаточно абстрактном уровне, что, на наш взгляд, небесполезно. Попробуем ее заземлить на материале психологии как науки.
    Хотя плодотворность, содержательность, разумность абстракции определяется наличием в ней «корня» конкретности, докопаться до него, обнаружить или совершить «акт восхождения от абстрактного к конкретному» далеко не просто. Получается удивительная, в каком-то смысле парадоксальная ситуация. Конкретное или его корень уже должны содержаться в абстракции, чтобы процесс восхождения оказался возможен. Если этого не окажется, то «восхождение» будет иметь слишком много траекторий и полученное в итоге конкретное может ничего общего не иметь с исходным абстрактным. Этому имеется множество примеров. Возьмем в качестве примера психологию. Ее смыслообраз, или исходная абстракция, понимание как науки о душе был, о чем уже упоминалось, задан Платоном. Этот тезис, а не смыслообраз сегодня сохраняется лишь в первых главах учебников психологии как дань прошлому. Дальнейшая конкретизация практически не имеет никакого отношения к исходному тезису, что, впрочем, не означает, что она не имеет отношения к психологии. Аналогичным образом обстоят дела и со смыслообразом «мышление», которое является предметом нашего рассмотрения. От божественной способности души мы шли к нескольким проекциям мышления: мышление как действие, как созерцание, как интуиция. При этом мы оставили в стороне или отвергли другие проекции, например, мышление как логика, как высшая нервная деятельность, как работа мозга и т. п. Речь идет о том, что достигнутое в итоге восхождения конкретное должно узнать себя в исходной абстракции или отвергнуть ее, как минимум, скорректировать, что нередко и случается.
    Такой акт узнавания обеспечивается тем, что в процессе мышления, будь оно теоретическим или эмпирическим, существует не только восхождение или выведение из исходного, еще не расчлененного, неразвитого начала более развитого конкретного, но и процесс сведения конкретного к исходному целому, к абстрактному. В. В. Давыдов приводит по этому поводу четкие соображения Ильенкова: «Сведение конкретной полноты действительности к ее сокращенному (абстрактному) выражению в сознании есть не только «предпосылка», не только доисторическое условие теоретического освоения мира, но и органический момент самого процесса построения системы научных определений, т. е.
    177
    синтезирующей деятельности ума. <...> Отдельные абстрактные определения, синтез которых и дает «конкретное в мышлении», в ходе самого же восхождения от абстрактного к конкретному и образуются. Таким образом, теоретический процесс, ведущий к достижению конкретного знания, всегда, в каждом своем отдельном звене, как и в целом, есть в то же время и процесс сведения конкретного к абстрактному» (2000. С. 344). Комментируя это высказывание, Давыдов считает, что ведущим в этой паре должно быть восхождение, а не сведение чувственного к абстрактному, которое является этапом эмпирического описания объекта научного знания. Согласно Давыдову, восхождение от абстрактного к конкретному должно играть ведущую роль и при построении учебных предметов. Возможно, что столь однозначная позиция была бы оправдана, если бы процессы выведения (восхождения) и сведения были симметричны, что далеко не так. Вновь обратимся к психологии.
    Допустим, что психология действительно вывела сознание из деятельности и на этом основании она провозгласила положение об их единстве (Рубинштейн, Леонтьев и др.). Но еще никому не удалось свести сознание к деятельности. Напротив, раз возникнув, сознание эмансипировалось от деятельности и само стало порождать новые формы деятельности, творить мир, а не только отражать его и подчиняться ему. Так что теоретически провозглашенное единство сознания и деятельности оказалось фикцией. Эмпирически справедливо положение не об их единстве, а об асимметрии. Рабскому труду не всегда соответствует рабское сознание. Как раз противоречия между сознанием и деятельностью выступают в качестве движущей силы их развития. Равным образом, асимметрия, неравновесность, а не гомеостаз является движущей силой жизни и мира в целом.
    Второй пример связан с мышлением. Ранее уже отмечалась продуктивность деятельностной трактовки мышления. И действительно, многие замечательные свойства мышления выводимы из действия — действия, рассматриваемого в качестве неразвитого начала будущего развитого целого, рассматриваемого как клеточка, исходная единица анализа психики. Это положение в настоящее время можно считать твердо установленным. Прослежены генетические связи с действием всех когнитивных процессов, а также целого ряда процессов аффективных.
    Но это вовсе не означает, что все богатство мышления мы можем свести к действию. Да и сам способ выведения мышления из действия далеко не однозначен. Имеется логика интериоризации,
    178
    согласно которой предметно-практическое действие, осуществлявшееся во внешнем плане, постепенно через ряд промежуточных звеньев перемещается во внутренний план. Это логика «вращивания» планомерно сформированных внешних действий во внутренний, умственный, идеальный план. Ее придерживался Гальперин и, с некоторыми оговорками, Давыдов. Леонтьев утверждал, что внешнее предметное действие и внутреннее идеальное действие имеют принципиально общее строение. Общее, но не тождественное, добавлял он, а далее формулировал вполне резонное положение о том, что в процессе интериоризации внутренний план впервые рождается. Все эти положения не так легко согласовать друг с другом.
    Имеется и другая логика — логика дифференциации, согласно которой в ранее едином действии начинают выделяться и обособляться его ориентировочная, пробующая части, а затем и часть теоретическая или прототеоретическая. Дифференциация целого действия предполагает развитие и последующую автономизацию выделившихся из него структурных компонентов. Такую логику можно назвать логикой «выращивания». Ее придерживался А. В. Запорожец. Она тесно связана с идеями А. А. Ухтомского, Н. А. Бернштейна и Л. С. Выготского о создании индивидом и последующем развитии и совершенствовании функциональных органов-новообразований. Какая логика больше соответствует действительности или, возможно, их плодотворное совмещение, покажут будущие исследования. Это не означает, что за кратко обозначенными логиками выведения и сведения, вращивания и выращивания не было теоретических и эмпирических исследований, наблюдений за ходом развития ли, формирования ли умственных действий и понятий. Обе стратегии испытывались не только в эксперименте, но и в реальной учебной деятельности и приносили впечатляющие результаты. Ученые, которые их придерживались, были в равной степени теоретиками, эмпириками, экспериментаторами, практиками. И, возможно, самое парадоксальное состоит в том, что в их реальной работе логика выведения не исключала, а, напротив, предполагала логику сведения. Равным образом доминирующая логика сведения предполагала логику выведения. В этом смысле Ильенков был прав, говоря о том, что теоретический процесс, т. е. процесс восхождения от абстрактного к конкретному знанию в каждом своем отдельном звене, как и в целом, есть в то же время и процесс сведения конкретного к абстрактному.
    179
    Соотносительность процессов сведения и выведения подтверждается еще и тем, что первый осуществляется преимущественно путем анализа, когда решается задача нахождения исходной абстракции — клеточки или неразвитого начала будущего развитого целого (заметим, что и само «начало» следует рассматривать как целое, хотя и недифференцированное или слабо дифференцированное).
    Конечно, понадобились время и известные усилия, чтобы увидеть в ощущении сенсорное действие, в восприятии — действие перцептивное, во внимании — ориентирующие и контролирующие действия, в памяти — действия мнемические (произвольные и непроизвольные), а в мышлении — действия интеллектуальные, умственные. Лишь после этого появилась абстракция — психическое действие (П. И. Зинченко, А. В. Запорожец). И, наконец, этой абстракции был придан «статус» клеточки, из которой возможно выведение всех элементов психологии (С. Л. Рубинштейн). Установление подобной «клеточки» вовсе не означает, что можно немедленно начинать выведение из нее более сложных или развитых образований. Эта абстрактная клеточка сама должна быть насыщена вполне конкретным содержанием. Ведь еще Гёте, вслед за Фихте, провозгласил: «Вначале было дело». Как уже отмечалось, из абстракции, лишенной корня конкретности, вывести ничего нельзя. В лучшем случае такая абстракция может стать предметом умственных игр и развлечений, которые играющие нередко принимают за науку. Чтобы этого не произошло, действие должно стать предметом исследования, на первых порах эмпирического, экспериментального, теоретического, практического. Здесь методологический ригоризм неуместен. Действие должно быть отличено от рефлекса, от реакции. Оно должно быть отличено и от движения. Не случайно биомеханики вслед за Бернштейном используют несколько странный термин: «двигательное действие», чтобы отличить его от механического движения, или термин «акция», чтобы отличить его от «реакции».
    Другими словами, действие должно быть построено как предмет научного исследования, изучено как таковое, представлено не только как «неразвитое начало», но как вполне развитая и насыщенная концептуально и фактически функциональная структура. Можно сказать, что необходимо вывести действие из действия, совершить процесс восхождения от абстрактного к конкретному, и лишь после этого оно может предстать в качестве содержательной, реальной абстракции во всем богатстве своей
    180
    конкретности. То же относится к игровому, учебному, трудовому действию. Тогда настанет пора для проверки порождающих свойств этой абстракции. Действительно ли из нее можно вывести или свести к ней, например, восприятие, память, мышление и т. п.? Функциональная структура действия должна быть предметом специального изложения, где найдет место обсуждение возможных порождающих свойств действия.
    А сейчас заметим, что и по поводу «клеточки», или единицы анализа, среди психологов не было единодушия. Выготский предполагал, что для мышления такой клеточкой является значение, а для сознания — смысл. Ф. В. Басин предположил, что для анализа всей психики роль клеточки должно выполнить значащее переживание. Сейчас к этой идее возвращается Б. Д. Эльконин, предлагая в качестве исходной единицы анализа психики претерпевание. Как мы видим, результаты анализа могут быть весьма и весьма различными, что дает повод для научной дискуссии, но не для осуждения той или иной позиции, если она не продиктована вненаучными соображениями.
    Как бы по-разному ни рассматривали единицу анализа психики, или экобиологических систем, или социума и т. д., где дискуссии продолжаются, на стадии восхождения от абстрактного к конкретному, главным инструментом, по мнению философов, является синтез. Напомним, что это восхождение к единству многообразных сторон развивающегося целого. И чтобы его схватить, необходима не только сила ума, но и воображения. Э. В. Ильенков характеризовал последнее как способность видеть целое раньше его частей. Речь, конечно, идет о мыслимом целом, а не о восприятии предмета, которое целостно по определению. Правда, и в случае восприятия, и в случае продуктивного воображения выделение частей в сложившемся образе представляет собой специальную работу.
    В. В. Давыдов справедливо считает, что воображение, именно таким образом понимаемое, является одновременно и предпосылкой, и проявлением теоретического мышления. В качестве обоснования этого он приводит пояснение А. С. Арсеньева: «Новое всегда возникает как целое, которое затем формирует свои части, разворачиваясь в систему. Это выглядит как «схватывание» мышлением целого раньше его частей и составляет характерную черту содержательного творческого мышления в науке. В диалектике это один из существенных моментов движения от абстрактного к конкретному» (Арсеньев А. С., Библер В. С., Кедров М. И., 1967. С. 224).
    181
    Подведем некоторые итоги. Восхождение от абстрактного к конкретному и «нисхождение» от конкретного к абстрактному на самом деле взаимодополнительны, говоря модным сегодня языком, — синергичны. Равным образом, синергичны синтез, являющийся доминирующим инструментом получения полнокровного конкретного, и анализ, являющийся доминирующим инструментом получения содержательной, а не пустой, фиктивной абстракции. Без координации этих процессов никакое познание невозможно.
    Из анализа теоретического мышления, проделанного Давыдовым, мы можем почерпнуть еще один крайне любопытный результат. Этот анализ, как это ни парадоксально, представляет собой гимн конкретному и гимн созерцанию: «В теоретическом мышлении само конкретное выступает дважды: как исходный пункт созерцания и представления, перерабатываемых в понятии, и как мысленный результат соединения абстракций» (2000. С. 358). Как мы помним, последний результат также достигается с помощью продуктивного воображения, т. е. того же созерцания, обеспечивающего «схватывание» целого. Попробуем допустить невозможное. Нам известны начало и конец некоего процесса теоретического мышления. В начале лежит конкретное, полученное посредством акта усмотрения некоей сущности, к которому привело сведение или анализ. В конце мы также находим конкретное, но уже развитое как единство многообразного, полученное тоже посредством акта усмотрения, к которому привело выведение (восхождение) или синтез. Заметим, что начальное и конечное видение целого сродни инсайту, интуиции, откровению, чуду — характеристика зависит от масштаба достигнутого результата.
    В истории науки сохраняются имена ученых, совершивших первый шаг на пути теоретического мышления, породивших смыслообраз, первую продуктивную абстракцию, идею, образ, метафору той или иной сущности, и оставивших работу восхождения другим поколениям ученых. Наверное, этим последним не легче достичь развитого конкретного, чем первым построить исходную содержательную абстракцию, обладающую свойствами и единичного, и всеобщего. Здесь возникает вопрос, почему первоначальный этап развития каждой новой науки называется этапом эмпирического описания объекта (сведения чувственного к абстрактному)? Можно даже временно согласиться, что первооткрыватели — эмпирики, а их последователи — теоретики.
    182
    Ситуация еще более усложняется, когда и первооткрыватель, и последователь совмещаются в одном лице. Когда ученым посчастливилось открыть (или уточнить) исходную абстракцию и привести ее к конкретному. Между этими двумя искусственно выделенными начальной и конечной точками происходит не просто механический или рутинный процесс, как бы мы его ни обозначали — восхождение, выведение и т. п. Происходит драма, например, описанная Вертгеймером со слов Эйнштейна. Напомним, что главным в этой драме было «ощущение направленности непосредственного движения к чему-то конкретному... несомненно за этой направленностью стоит что-то логическое, но оно у меня присутствовало в виде некоего зрительного образа». И этот образ присутствовал на протяжении 7 лет! Удивительно, что почти теми же словами Ильенков описывает процесс творчества К. Маркса: «Э. В. Ильенков приводит Марксову мысль о том, что для него исследуемый и еще не выраженный предмет — «живое конкретное целое» должен «постоянно витать в представлении как предпосылка всех теоретических операций»; и создатель «Капитала» удерживал в представлении такое грандиозное сложное «целое», как товарно-капиталистическая формация, прежде чем выразить его посредством развитой системы понятий и абстракций» (см.: Фарман И. П., 1999. С. 114—115). Так что «клеточка клеточкой», но к ней еще нужно построить грандиозное, сложное, живое целое и удерживать его на протяжении теоретической работы ума. В подобных случаях трудно решить, что важнее — сила продуктивного воображения или сила понятийного мышления, сведение или выведение, анализ или синтез, эмпирия или теория. Такие случаи легче описать одним словом — гениальность.
    Сам Маркс, конечно, считал свое мышление теоретическим и уничижительно называл эмпирическое мышление «ходячими формами мышления», с чем, к сожалению, соглашался Давыдов. Видимо, ему не хватало как раз таких «ходячих форм мышления». Это к тому, что сам по себе метод восхождения от абстрактного к конкретному не является гарантией создания хорошей теории (о «непогрешимости» такой теории мы уже не говорим). На это приходится обращать внимание, поскольку Давыдов со ссылкой на Ильенкова пишет о том, что в эпоху, когда теоретическая форма мышления уже сложилась и осознана, нерационально требовать, чтобы каждая новая наука проходила особый и самостоятельный этап эмпирического мышления. Нужно с самого начала ставить цель воспроизведения конкретного и уже
    183
    внутри этого процесса вырабатывать абстракции, соответствующие этой цели (см.: 2000. С. 345). Далее Давыдов еще более нагружает теоретическое мышление, полностью передавая ему аналитическую ступень восхождения, т. е. выделения исходной абстракции. Это теоретическому мышлению сделать сподручнее, ибо только оно обладает способностью рефлексии.
    Думается, что явная переоценка теоретического мышления и недооценка эмпирического мышления могут быть объяснены полемическим запалом Давыдова. В целом ряде работ он отдавал должное эмпирическому мышлению. Далее мы продолжим исследование этих двух видов мышления.
    § 4.  Эмпирическое и теоретическое мышление, практический интеллект
    Получение и использование чувственных данных людьми, владеющими речью, Давыдов называет эмпирическим мышлением. Следовательно, в эмпирическом мышлении соединяются живые впечатления с живым словом, что философы называют единством чувственного и рационального. Это не так мало, поскольку перед человеком в «рациональном виде может выражаться непосредственная внешняя сторона действительности, ее наличное бытие» (Давыдов В. В., 1986. С. 104). Недостаточность эмпирического мышления в качестве основания и цели дидактики Давыдов аргументирует следующим образом. Эмпирическая схема обобщения не дает средств для выделения именно существенных особенностей самого предмета, внутренних связей всех его сторон. Она не обеспечивает в познании разведения явления и сущности. Внешние стороны предмета, их «видимость» здесь принимаются за конечное. Эти ограничения эмпирического обобщения, по логике Давыдова, снимаются путем построения учебных предметов на основе содержательного обобщения, характерного для теоретического мышления.
    Заметим пока, что, несмотря на опосредованность эмпирического знания словом, Давыдов называет его непосредственным. Оно непосредственно и в том смысле, что дает лишь знание «внешности» бытия, правда, в его качественно-количественной определенности. Позже Давыдов предупреждает, что существует общая проблема соотношения рассудка и эмпирического мышления, поскольку рассудок имеет, видимо, большее приложение, чем та область, которая обозначается эмпирическим мышлением. Но оно обладает основными чертами рассудочной деятельности
    184
    и не выходит за ее пределы. Давыдов даже усиливает сказанное, называя эмпирическое мышление рассудочно-эмпирическим (1986. С. 90).
    Еще раз скажем несколько слов в защиту эмпирического мышления и эмпирического обобщения. Д. И. Менделеев представил свою периодическую систему классификации химических элементов как чисто эмпирическое обобщение, хотя она ясно указывала на фундаментальное единство материи и обладала высокой предсказательной силой. Думается, Давыдов принизил значение эмпирического мышления, которое может обладать и свойствами предметности, и вполне разумным содержанием, и к тому же еще иметь форму интеллектуального действия. Первым двум требованиям не всегда отвечает рассудок, хотя он имеет форму интеллектуального действия, но может быть лишен предметности и разумного содержания. Подобные случаи часто встречаются не только в учебной, но и в научной деятельности.
    Теперь самое время вернуться к вопросу о специфике интеллектуального действия, в сравнении с действием чисто практическим, исполнительским, если таковое вообще существует. Этот вопрос связан с фундаментальной проблемой происхождения интеллекта из предметно-практического действия, т. е. осуществления процедуры восхождения от абстрактного к конкретному. На пути ее решения стоит знакомый каждому учителю эмпирический факт перехода процесса мышления из внешнего плана действия в некий внутренний, умственный, идеальный план. Такой многократно описанный переход извне внутрь получил название интериоризации. Наличие факта бесспорно. Однако исследователи уделяли преимущественное внимание крайним пунктам этого движения: внешнему, предметному действию и внутреннему плану. Переходный процесс изучался значительно меньше. В итоге получалась парадоксальная ситуация. Внешний план налицо. Он, казалось, ясен без детальных исследований. А внутренний план скрыт от непосредственного наблюдения. В связи с чем высказывались гипотезы либо о структурном тождестве, либо о принципиальном общем строении внешней и внутренней деятельности. Указанная гипотеза никогда не была доказана и, тем не менее, стала схематизмом психологического сознания, своего рода постулатом. Для ее доказательства требуются обоснованное сопоставление и соизмерение внешней и внутренней деятельностей. Гипотеза об общем строении внешней и внутренней деятельности интересна и в том смысле, что в ней подразумевается интеллектуальность как внешнего, так и внутреннего
    185
    действий. Интеллект лишь меняет способ своего проявления. В первом случае он весь во вне, во втором — преимущественно внутри. Во вне лишь результат. Зато внутри, во внутреннем плане мыслительной деятельности постоянно происходит создание внутренней формы предстоящих действий и поступков и их будущих результатов и следствий.
    Сторонники идеи интериоризации мало обращали внимания на то, что далеко не всякое внешнее действие интериоризируется, а тем более заслуживает наименования интеллектуального. Пожалуй, лишь Запорожец еще в 1938 г. возражал против расширительного толкования понятия «интеллектуальное действие», против смешения его с любым структурным (в смысле гештальтпсихологии) и с любым целенаправленным действием. Конечно, и то и другое могут иметь разумное содержание. Его имеет и инстинкт. Но наличие разумного содержания, пишет Запорожец, еще не обязательно может быть связано с разумной, интеллектуальной формой. Например, увеличение скорости осуществления действия может достигаться как интеллектуальными средствами, так и упражнением. Запорожец резонно замечает, что интеллект — это не быстрый навык. Наличие обобщения также не может служить достаточным критерием интеллекта. Инстинктивные действия лабильны, значит, в них присутствуют обобщения, но они не интеллектуальны. Критерий интеллектуальности действия должен быть не внешним по отношению к нему, а присущим ему самому. Запорожец нашел такой критерий в структурных особенностях интеллектуального действия: «Всякое инстинктивное действие и всякая его модификация путем навыка остаются действием одноактным, в том смысле, что в нем ни один элемент не выступает целью для другого; в каждом инстинктивном действии животное пытается удовлетворить известную потребность, и, когда потребность удовлетворена, выступает новая цель, но ни одно действие здесь не служит целью для другого, поэтому оно всегда одноактное, хотя и осуществление инстинкта распадается на ряд отдельных фаз» (1986. Т. 1. С. 188). И такое одноактное действие, конечно, не лишено разумного содержания, ибо оно служит удовлетворению жизненной потребности. В этом смысле можно сказать, что разумность старше (и выше) интеллекта, в чем хорошо убеждают разработки искусственного интеллекта.
    Наличие не только разумного содержания, но и интеллектуальной формы Запорожец усматривал в том, что ребенок (или животное) начинает относиться к одному предмету через отношение к другому предмету, другому человеку, т. е. когда отношение
    186
    ребенка к цели не прямое, а опосредованное его отношением к другим людям, к другим предметам. Поэтому всякое интеллектуальное действие, как минимум, есть действие двухактное в том смысле, что одно действие служит целью для другого. Первое подготовительное действие (или операция) изменяет содержание деятельности, вводит новые средства, новые стороны действительности в области активности субъекта, самим фактом своего возникновения создает у него новый орган, а следовательно меняет и его самого, и его потребности. Новый орган — это операциональное значение, предметное значение или понятие. Заметим, что создание нового органа — это и есть развитие. И далее следует замечательная характеристика разумного (не рассудочного) действия: «Действие, бывшее раньше единым, как бы раскалывается на две части теоретическую и практическую: осмысление задачи и ее практическое решение. Важно отметить, что первоначально эта первая, теоретическая часть совершенно лишена того внутреннего, идеального характера, которого она достигнет впоследствии с помощью речи в рассуждении (не стоит только отрицать ее внешний идеальный характер. — Авт.). И цели ее предметны, и способы ее практические, она теоретическая лишь по содержанию... Итак, само осуществление мышления главным образом сосредоточивается на первом акте интеллектуального действия. Но изменение мышления и его развитие происходят как раз на втором акте, ибо понятие, которое здесь возникло или которое было применено, привлечено к решению задачи, во-первых, проверяется, а во-вторых, обогащается, претерпевает изменение» (там же. С. 189).
    Э. В. Ильенков многие годы спустя локализовал в предметном действии творческую интенцию фантазии и воображения. Б. М. Теплов, анализировавший практический интеллект, также не отказывал ему в «теоретичности». В статье «Ум полководца» он пишет: «В жизни мыслят не только теоретики»; «Ум Петра Первого ничем не ниже, не проще и не элементарнее, чем ум М. В. Ломоносова»; «Отличие между этими двумя типами мышления нельзя искать в механизмах мышления, в том, что тут действуют «два разных интеллекта». Интеллект у человека один, и едины основные механизмы мышления, но различны формы мыслительной деятельности, поскольку различны задачи, стоящие в том и другом случае перед умом человека. Именно в таком смысле можно и должно говорить в психологии о практическом и теоретическом уме. <...> И теоретическое, и практическое мышление связано с практикой, но во втором случае связь эта
    187
    имеет более непосредственный характер. Работа практического ума непосредственно вплетена в практическую деятельность и подвергается ее непрерывному испытанию. Отсюда та своеобразная ответственность, которая присуща практическому мышлению. Теоретический ум отвечает перед практикой лишь за конечный результат своей работы, тогда как практический ум несет ответственность в самом процессе мыслительной деятельности. Ученый-теоретик может выдвигать разного рода рабочие гипотезы, испытывать их, иногда в течение очень длительного срока, отбрасывать те, которые себя не оправдывают, заменять их другими и т. д. У практика возможности пользоваться гипотезами несравненно более ограничены, так как проверяться эти гипотезы должны не в экспериментах, а в самой жизни, и — что особенно важно — практический работник далеко не всегда имеет время для таких проверок. Жесткие условия времени — одни из самых характерных особенностей работы практического ума» (1985. Т. 1. С. 223—224). Разновидностью практического мышления является мышление оперативное, где самое гениальное, но несвоевременно принятое решение равносильно ошибке, которая может повлечь за собой катастрофу.
    Подобно Запорожцу, Теплов отмечал, что работа теоретического ума сосредоточена преимущественно на первой части целостного пути познания, тогда как работа практического ума сосредоточена на второй части этого пути. Приведенные выше размышления Запорожца убеждают в том, что сам по себе факт интериоризации не может служить основанием для объяснения возникновения и развития мышления. Его место должна занять идея приобретения действием интеллектуальной формы за счет изменения структуры предметного действия, его дифференциации, насыщения его когнитивными и аффективными компонентами, трансформации действия из одноактного в многоактную или многошаговую структуру.
    Напомним, что Запорожец назвал понятие орудием. Орудием схватывания отношений между вещами, возможно, и между действиями или актами внутри целого действия. Хотя Запорожец не использует термин «живое понятие», но реально на ряде примеров он показывает возникновение живого действия-понятия. Существенно также, что он выделяет в действии теоретическую часть. Строго говоря, это, конечно, пра- или прототеоретическая, но, несомненно, разумная часть или разумное содержание действия, которое фиксируется в «практических концептах», в «ручных понятиях», в «невербальном внутреннем слове». Мы
    188
    привели размышления Запорожца и Теплова не для того, чтобы на их основании полностью отрицать оппозицию эмпирического — теоретического мышления. Однако ее абсолютизация принижает достоинства, которыми обладают эмпирическое мышление и практический интеллект.
    Не забудем и о том, что есть еще и духовная эмпирия, которая когда-то была характерна для русского менталитета. Обратимся к С. Л. Франку: «... можно сказать, что русский дух решительно эмпиричен: критерий истины для него — всегда в конечном счете опыт. <...> Опыт означает для русского в конечном счете то, что понимается под жизненным опытом. Что-то «узнать» — означает приобщиться к чему-либо посредством внутреннего осознания и сопереживания, постичь что-то внутреннее и обладать этим во всей полноте его жизненных проявлений. В данном случае опыт означает, следуя логике, не внешнее познание предмета, как это происходит посредством чувственного восприятия, а освоение человеческим духом полной действительности самого предмета в его живой целостности. И по отношению к этому опыту логическая очевидность затрагивает лишь, так сказать, внешнюю сторону истины, не проникая в ее внутреннее ядро, и поэтому она всегда остается неадекватной полной и конкретной истине» (1990. С. 224).
    Думается, что В. В. Давыдов согласился бы с Франком относительно русского типа духовного эмпирического мышления, но назвал бы его, придерживаясь своей логики, мышлением теоретическим. И действительно, эмпирическое в смысле Франка неотличимо от теоретического в смысле Давыдова. Сказанное, конечно, не отменяет справедливой критики Давыдова в адрес эмпирического мышления, распространенного в нашей психолого-педагогической практике. Его можно было бы назвать псевдоэмпирическим, наряду с которым, конечно же, существует и псевдотеоретическое мышление.
    На основании изложенного можно заключить, что не только в предметно-практическом действии, но и в эмпирическом мышлении имеются элементы теоретического или прототеоретического мышления, иначе теоретическому мышлению просто неоткуда взяться. Но остается вопрос, что оно собой представляет не по разумному, теоретическому результату, а по своему строению, структуре. Это предмет будущих размышлений и исследований. Пока согласимся с Давыдовым, что в теоретическом мышлении значительно больший удельный вес занимают акты рефлексии.
    189
    Можно также согласиться с Давыдовым, что эмпирическое мышление может быть рассудочным. Не в меру распространены случаи эмпирического манипулирования абстракциями, конечными определениями. «Игра» эмпирического мышления с теоретическими понятиями, которая наблюдается в околонаучных и научных кругах (границы между ними становятся все более условными) напоминает «Мартышку и очки». Наряду с этим есть до-теоретическое (в строгом смысле слова «теория») живое, предметное эмпирическое мышление, приводящее не к фиктивным, а к вполне ощутимым результатам. Например, к созданию предметных, операциональных, перцептивных и аффективных значений, без которых не могут возникнуть значения вербальные, концептуальные, т. е. понятия. Другими словами, не сможет возникнуть теоретическое мышление per se.
    Приведем аргументы и в защиту рассудочного мышления. Как пишет В. Ф. Асмус, формы рассудка представляют необходимую и в своих пределах ценную функцию постигающего мышления. Он приводит утверждение Гегеля: мы должны «признать право и заслугу чисто рассудочного мышления, состоящую вообще в том, что как в теоретической, так и в практической области нельзя достигнуть твердости и определенности без помощи рассудка» (см.: Асмус В. Ф., 1984. С. 186). Другими словами, нужна дисциплина мышления, в том числе и разума, и она исходит от рассудка.
    В. В. Давыдов разворачивает драму возникновения и развития теоретического мышления, которое, в отличие от эмпирического, дает знание не о единичном бытии, а об области взаимосвязанных явлений, составляющих целостную систему, дает знание о внутренних, существенных зависимостях, которые непосредственно наблюдаться не могут, так как они не даны в наличном, ставшем, результирующем и расчлененном бытии: «В теоретическом понятии, в отличие от эмпирического, не заключено нечто одинаковое в каждом отдельном предмете класса, а прослеживаются взаимосвязи отдельных предметов внутри целого, внутри системы в ее становлении» (1986. С. 108—109). Именно эту целостность Давыдов называет конкретным, «единством многообразного». Важнейшее свойство теоретического мышления состоит в том, что оно опосредствует созерцание данного во всей его конкретности и взаимосвязанности. Главным в приведенных высказываниях Давыдова является то, что теоретическое понятие — это система в ее становлении. Строго говоря, это уже и не система, не конечное определение, с которым связаны триумфы
    190
    и беды рассудка. Понятие в его становлении — это живое, развивающееся понятие. Оно требует развертывания, интерпретации, конкретизации. Поэтому оно средство и цель развивающего обучения. Согласно Л. С. Выготскому, обучение делает один шаг, а развитие — два. Живое слово-понятие или живой образ-понятие (например, планетарная модель атома или двойная спираль генетического кода) имеют достаточное число степеней свободы, что позволяет сделать и большее число шагов в их понимании и соответственно, в развитии мышления.
    К характеристике теоретического мышления следует добавить кантовскую способность суждения, представляющую собой звено, опосредующее взаимоотношения рассудка и разума: «Если рассудок есть способность [давать] правила, а способность суждения — способность находить особенное, поскольку оно подходит под правило, то разум есть способность выводить особенное из общего и это особенное представлять по принципам и как нечто необходимое. Таким образом, разум можно определить как способность судить по основоположениям и (в практическом отношении) поступать по ним. Для каждого морального суждения... человек нуждается в разуме и не может полагаться на постановления и общепринятые обычаи» (Кант И., 1966. Т. 6. С. 438). К сожалению, реальность слишком часто такова, что в разуме человек на «постановления и общепринятые обычаи» полагаться не может, а в поведении приходится.
    Если теоретическое мышление рассматривать вместе со способностью суждения, то оно приобретает черты поступающего мышления в смысле М. М. Бахтина. Можно предположить, что поступающее мышление в качестве своих корней имеет практический интеллект. Иногда их можно рассматривать как синонимы. Перспективой развития поступающего мышления является духовная практика. От поступающего мышления, от духовной практики один шаг к поступку, рождающему личность. Самостоятельность в мышлении — необходимое условие самостоятельного и ответственного действия. Разумеется, зависимость здесь взаимная. Становящаяся личность, в свою очередь, взрывается поступком. Теория развивающего образования не чужда такому ходу мысли. Существенное место в ней занимает рефлексия (рефлекс-и-Я).
    Понимание сути различий между рассудком и разумом является основополагающим не только для науки, но и для образования. Мир, расчлененный на учебные дисциплины, дидактичен, не жизнеспособен, его освоение делает мышление ученика рассудочным,
    191
    но не разумным в том самом смысле, который имели в виду Шпет и Давыдов. Главное отличие разума от рассудка в его наполненности действительностью. Если рассудок, имея целью внести ясность и порядок в мир, на самом деле лишь удаляет нас от него, разум оживляет формально-рассудочные схемы данными опыта, придает рассуждению жизнеспособность. Мир представляется рассудку в разложенном на классификационные «полки» виде и это имеет как положительные, так и отрицательные стороны. В условиях длительной стабильности мира такое представление дает человеку достаточно надежную систему отсчета в нем — и в этом положительная сторона рассудка. Но в быстро изменяющемся мире жесткая система классификационных «полок» обречена. Более того, величина интеллектуального и даже личностного кризиса, который ожидает человека при серьезных подвижках в мире вокруг него, прямо пропорциональна «жесткости» и упорядоченности сформированного у него рассудочного образа мира.
    Разум формирует иной образ мира: динамичный, без жестких границ между предметными областями, опирающийся на связи научных данных с культурными традициями, объединяющий знания и чувства. Если рассудок апеллирует лишь к области значений, в попытках навести там порядок, то разум затрагивает все слои и все образующие сознания. К ним относятся бытийный слой, образуемый биодинамической, чувственной и аффективной тканью, рефлексивный слой, образуемый значениями и смыслами, и духовный слой сознания, образуемый взаимоотношениями Я — Ты (см.: Зинченко В. П., 1991а; Зинченко В. П., Моргунов Е. Б., 1994). Разум подкрепляет жизнеспособность осваиваемых знаний вместе со всей структурой сознания и деятельности человека. Поэтому для построения образования, основанного на разуме, предметно-содержательных принципов мало. Должна быть затронута вся структура сознания учащегося и его личность.
    § 5.  Возможны ли целостные представления о мышлении?
    Предвидим недоумение читателя, тем более, что испытываем его сами. Выше давалась характеристика рассудка, разума, эмпирического и теоретического мышления, отмечались положительные и отрицательные особенности каждого из них. Неоднократно подчеркивалось, что «чистая культура» какого-либо из них невозможна: речь может идти лишь о большем или меньшем удельном
    192
    весе, о доминировании той или иной формы мыслительной деятельности. М. К. Мамардашвили был достаточно категоричен: «Если кто-то когда-то выполнил акт философского мышления, то в нем есть все, что вообще бывает в философском мышлении» (1993. С. 80). Думается, что то же самое можно сказать о любом другом мышлении, включая обыденное. Нормальное, а не патологически разорванное мышление целостно. Однако применительно к каждому виду мышления целостность выступает как проблема, и доминирование той или иной формы мышления в целом мышлении вполне реально. Но там, где есть доминирование, возможна и односторонность, вольное или невольное пренебрежение другими формами.
    Попробуем показать это на близком нам примере диалектико-материалистического или просто диалектического мышления — мышления, с которым связаны интересные философские поиски Ильенкова и психологические поиски Давыдова. Последний, по сути дела, отождествлял теоретическое мышление с диалектическим, опираясь при этом на понимание диалектики Ильенковым. Скажем сразу, что у нас нет сколько-нибудь принципиальных претензий к трактовке Давыдовым теоретического мышления как такового, нет и претензий к трактовке диалектики Ильенковым. Однако не только у нас есть претензии к результатам, порожденным диалектико-материалистическим мировоззрением, выдававшим себя за философию и ставшим официальной идеологией СССР. Оно наложило еще не изгладившийся отпечаток на интеллектуальный потенциал нашей страны. Настала пора в этом разобраться.
    Начнем с прозрачного высказывания А. М. Пятигорского (1996): «Наука не может дать ответа на все вопросы, которыми она занимается, а мировоззрение может дать ответы на все вопросы, которыми оно не занимается. И, конечно, в этом смысле термин «научное мировоззрение» есть чистейший вздор».
    Марксистско-ленинская философия нас учила, что главным критерием всего и вся, в том числе, разумеется, и качества мышления, является практика. Г. Г. Шпет, начиная излагать историю развития русской философии и русской мысли, убедительно аргументировал свое бесспорное право начинать с конца, и этот конец сделать их критерием. Последуем его примеру. Допустим, что происходившее поддается рациональному объяснению и вспомним «этапы большого пути». Картина получается весьма неутешительная. Осветим лишь некоторые штрихи диалектико-материалистического мировоззрения, оправдывающие приведенную
    193
    язвительную сентенцию Пятигорского. Это была и есть «философия в повелительном наклонении». Появились «философы-командиры», «философы-электрификаторы, санкционирующие смертные приговоры» (это мотивы из Шпета). Они обладали преимущественно «критическим историческим самосознанием», «обнаглевшим самосознанием» (мотивы Бахтина). Критика и самокритика признавались главной движущей силой развития общества и индивида.
    Противоестественно резкая критическая направленность (возмущенный кипящий разум) сочеталась с финальным стилем мышления, его претенциозной направленностью на конечные объяснения и определения. Идеология, философия и мировоззрение стали синонимами. Все вместе и поврозь они требовали не просто объяснения, а окончательного объяснения, объяснения-победы: окончательная победа коммунизма во всем мире; окончательное торжество диалектического и исторического материализма, его победа на всех фронтах: над идеализмом, вульгарным материализмом, позитивизмом, фидеизмом; окончательная победа малограмотного Т. Д. Лысенко над лженаукой — генетикой, окончательное торжество учения И. П. Павлова о высшей нервной деятельности над душой и духом (конечно, никакой вины великого ученого в профанации его учения не было) и т. д. и т. п. Этому сопутствовало уничтожение многих научных направлений: психоанализ, психотехника, педология, генетика, кибернетика — всего не перечесть.
    Вся эта разрушительная работа сопровождалась хлестаковщиной, правда, лишенной приданного ей автором шарма. С легкостью мысли необыкновенной объявлялось о решении мировых загадок Э. Геккеля: происхождение жизни, происхождение человека, сознания и психики, синтезирование живого вещества и т. д. Хотя разум кипел, но результаты оставались сырыми. Это не мешало нам соглашаться с тем, что жизнь оказывалась не более чем существованием белковых тел, а сущность человека — не более чем совокупностью всех общественных отношений. Социализированная личность, вопреки Марксу, лишалась собственной человеческой сущности. Она подменилась совокупностью всех общественных отношений. Исчезнувшая материя объявлялась первичной, а сознание — вторичным, своего рода фантомом второй свежести, управлять и манипулировать которым не может разве что только ленивый. И всем этим бесчинством командовала диалектика — самое передовое в мире мировоззрение. В целом
    194
    это был разгул «самозванцев мысли». (Это мотивы Мамардашвили.)
    Среди источников и составных частей ленинской версии марксизма несомненно была дурно понятая русской интеллигенцией диалектика Гегеля, превратившаяся в нигилизм, который, в конце концов, эту же интеллигенцию уничтожал. Связь нигилизма с диалектикой убедительно подтвердил Ф. М. Достоевский, написавший после несостоявшейся казни брату Михаилу: «Диалектика кончилась и началась жизнь». Великий писатель оказался чрезмерно оптимистичен. У России свой путь: она выбрала нигилистическую диалектику. Г. Г. Шпет в книге «Очерк развития русской философии», которую можно рассматривать и как очерк развития русского образования, писал: «Против правительственной интеллигенции поднялась нигилистическая. Но всякий нигилизм происходит от слова nihi. И многое в культурной истории России объясняется замещением аристократии бюрократией и оппозицией к последней со стороны нигилизма <...> можно было увидеть, что правительственной интеллигенции наследовала нигилистическая с быстротою, вызывающею недоумение и подчас даже ужас» (1989. С. 46).
    Отечественные философы и идеологи либо тщательно скрывали связь диалектики с нигилизмом, либо не подозревали об этом. По-видимому, помимо политико-идеологических причин должны быть и «гносеологические корни» подобного диалектико-нигилистического типа и стиля мышления. С психологической точки зрения напрашивается предположение о разорванности мышления, о забвении его целостного смыслового образа, вследствие чего какая-либо часть мышления или его полезный прием выдается за все мышление. Более того, превращается в идеологию и мировоззрение.
    Как же все-таки быть с оппозицией эмпирического и теоретического мышления и с оппозицией рассудка и разума? Можно заметить, что и рассудочно-эмпирическое мышление (введем неологизм разумно-теоретическое мышление, понимая, что есть до-теоретическая разумность) обладают своими достоинствами и недостатками. Пренебрежение любой из этих форм мышления одинаково пагубно. К тому же, хотя исследователи мышления говорят о чистых формах, на самом деле «чистые культуры» в продуктивном процессе мышления едва ли возможны. Здесь повторяется ситуация с интеллектом и интуицией. Видимо, имеете единый процесс мышления. В нем должно быть место для его различных форм, развитие которых составляет заботу обучения.
    195
    Это понимал Гегель, выделявший в развивающейся целостности мышления не столько его самостоятельные, изолированные формы, или ступени, сколько стороны, аспекты, моменты, которые могут быть развиты в различной степени. Обратимся к разъяснениям В. Ф. Асмуса. Согласно Гегелю, логическое в целом, во всей своей системе «имеет три стороны: ?) абстрактную или рассудочную, ?) диалектическую или отрицательно-разумную, ?) спекулятивную или положительно-разумную». И только диалектическая связь, диалектическое единство этих трех «моментов» дает полную характеристику «логического». Они могут быть отделены друг от друга только в рассудочной абстракции. Так было по мысли Гегеля. Но на практике (мышления) полная логика редкость. Выше неоднократно подчеркивались недостатки изолированного от диалектики рассудка, оперирующего конечными определениями. Диалектический момент или отрицательно-разумный преодолевает ограниченность конечных определений, отрицает их, превращает их в свою противоположность. Отрицание — это любимое занятие марксистов-ленинцев, диалектических материалистов. К тому же отрицание далеко не всегда разумное, например отрицание целых областей знания.
    Гегель предупреждал, что диалектический момент, «взятый сам по себе, отдельно от рассудка выступает особенно в научных понятиях как скептицизм; в нем результатом диалектики является голое отрицание». Однако такое отрицание опасно лишь в том случае, когда мышление на нем заканчивается. В полном процессе мышления диалектическое выводит за пределы рассудочного, диалектика, согласно Гегелю, есть «движущая душа всякого научного развертывания мысли». Только в принципе диалектики «заключается подлинное, не внешнее, возвышение над конечным». И в этом смысле пафос В. В. Давыдова и Э. В. Ильенкова, с которым они критиковали рассудочное и возвышали диалектическое мышление, вполне понятен и оправдан.
    Диалектика, будучи отрицательно-разумным моментом развертывания мышления, моментом логического, не остается в этом своем пределе. Отрицательное, получающееся как результат диалектики «именно потому, что оно представляет собой результат, есть вместе с тем и положительное». В. Ф. Асмус разъясняет: оно не только содержит, как снятое, то, из чего происходит, но и не существует без последнего. Например, диалектический материализм, отрицая идеализм, содержал его в себе в самой уродливой (изуродованной) форме, руководствуясь голой, т. е. абстрактной, идеей, утопией. Поэтому совершенно не случайно в
    196
    философской литературе советских времен спекулятивный или положительно-разумный аспект логического оставался в стороне или, в лучшем случае, как у Давыдова, переименовывался в теоретическое мышление и выдавался за диалектическое.
    Только в спекулятивном, положительно-разумном моменте логического, а не в моменте диалектическом мышление приводит к положительному результату. Чтобы достигнуть его, мышление должно пройти момент диалектический, но не в пределах диалектического момента оно приобретает свой положительный результат, разъясняет Асмус. Диалектика подводит к нему потому, что она сама обладает определенным содержанием, потому, что мыслимое в диалектике отрицание направлено не на пустое, абстрактное ничто, а есть «отрицание известных определений». Асмус подчеркивает, что это отрицание в мышлении именно определений, а не реалий. Пока не пришли к новым определениям, опрометчиво отвергать реалии. Столь же опрометчиво принимать случайно оброненные определения, определения не проработанные критическим разумом, за реальности. Например, в определении: «Жизнь есть способ существования белковых тел» — отрицалась ее ценность, дух, разум; в определении: «Сущность человека есть совокупность всех общественных отношений» — отрицалась не только телесность, но и индивидуальность человека.
    Чтобы избежать подобного, необходим переход к следующей фазе. Асмус поясняет: когда мышление в своем стремлении к содержательной полноте переходит от рассудочного к диалектическому моменту (отрицательно-разумному), а от диалектического — к спекулятивному (или положительно-разумному), это разумное, будучи чем-то мысленным и притом абстрактным, «есть вместе с тем и нечто конкретное, потому что оно есть не простое формальное единство, а единство различных определений». Для спекулятивной логики характерно «единство тех определений, которые рассудком признаются истинными лишь в их раздельности и противоположности».
    Асмус подчеркивает, что при разработке логики в «Науке логики» Гегель не нуждался в том, чтобы выделить и раздельно рассмотреть все три аспекта, или момента, логического; они рассматриваются как неделимые и неотторжимые друг от друга моменты целостности — единства логической сферы мышления. Напротив, в «Энциклопедии философских наук» изложение логики подчиняется целесообразности педагогического расположения и классификации материала (см.: 1984. С. 194). Мы узнаем,
    197
    что рассудок по своему назначению «определяет и твердо держится за свои определения». Напротив, разум одновременно и отрицателен, и положителен. Он отрицателен и диалектичен, ибо он разрешает определения рассудка в ничто. И он «положителен, ибо он порождает всеобщее и постигает в нем особенное».
    «Обычно, поясняет Гегель, рассудок и разум (в обоих его видах) рассматриваются в отдельности друг от друга. Так же по отдельности рассматриваются и оба вида разума: «рассудок понимается как нечто отдельное от разума вообще, точно так же и диалектический разум обычно признается чем-то отдельным от положительного разума». Но Гегель отвергает в науке логики такой способ рассмотрения. «В своей истине, — утверждает он, — разум есть дух». В качестве духа он выше рассудка и выше разума: «он есть рассудочный разум и разумный рассудок». Он есть «отрицательное», т. е. «то, что составляет качество как диалектического разума, так и рассудка». Он «полагает определенное различие, за которое держится рассудок». Но вместе с тем он «различает также это различие, и тем самым он диалектичен». Однако и это еще не последнее его деяние. Он «не задерживается на этом нулевом результате: он здесь вместе с тем выступает и как положительный разум». Таким образом, он восстанавливает первоначально простое, но как всеобщее, которое конкретно внутри себя» (Асмус В. Ф., 1984. С. 194—195). В этом легко узнается теоретическое мышление в смысле Давыдова.
    Лукавство так называемой диалектической логики, развивавшейся в контексте теории познания, состояло в том, что она третировала формальную логику, а вместе с ней и рассудочное мышление в целом. Удаление рассудка (или потеря его) помогало этой теории выдавать безусловно необходимую часть познания — диалектическую или отрицательно-разумную за целое, за всю логику, за все познание. Спекулятивная или положительно-разумная часть познания вообще игнорировалась или вводилась под сурдинку, как это делали Ильенков и Давыдов.
    В «Феноменологии духа» Гегеля диалектика была представлена им как теория самосознания. Позднее она приняла форму божественного сознания, «языка богов». После приватизации марксизмом-ленинизмом диалектика стала «языком тиранов», которые назначили ее, наряду с булыжником, орудием пролетариата, и единственным методом познания науки. А. Г. Новохатько пишет об ином понимании диалектики Шеллингом, оказавшим влияние на П. А. Флоренского: «Диалектика — испытание мышления,
    198
    эксперимент мышления над собой, опыт (от слова «пытать») репродукции мышлением своих собственных законов, своей собственной природы. Так, например, понял шеллинговскую постановку вопроса о диалектике, о ее сути П. А. Флоренский <...> В понимании Флоренского знанию диалектическому предшествует знание до-диалектическое: мысль о другом предполагает это другое для мысли, но до мысли. Иначе говоря, должно существовать знание бытия, но не в форме знания мыслящего. Каким оно может быть и должно быть? Для П. А. Флоренского «подпочвой» диалектики выступает «подсознательная мистика», т. е. знание не предметное, «не-ответчивое» (Ф. М. Достоевский), когда знающий не может говорить о своем знании. При этом цель диалектики — в отличие от гегелевской версии — не перевод другого в форму мысли, а выработка совершенно нового отношения к «другому», чем мысль. Есть более высокая и совершенная (чем мысль) форма бытия — «сверхсознательная мистика».
    Диалектика оказывается тем самым серединной сферой — путем к истине, но не истиной. И наоборот, истина в данной версии диалектики — только путь и не более, зато весь путь. «Ответчивость», предметное знание о другом <...> в своих истоках не схватывается формами диалектического мышления, по Флоренскому. Только из «подпочвы» выплавляется знание предметное. Правда, лишь через диалектику оно формируется в цельность, в конкретность. Диалектика (саморазвивающейся мысли) и подводит к этой высшей конкретности, к предметной цельности, но сама по себе, как таковая, не может ее ни порождать, ни даже непосредственно представлять и выражать...» (Новохатько А. Г., 1999. С. 131—132).
    Здесь версия диалектики Флоренского соответствует не только версии Шеллинга, но и версии Гегеля в изложении Асмуса, но, видимо, не ранним версиям самого Гегеля, принятым в диалектическом материализме, где диалектика выступала демиургом и единственным творцом истины. Трудно сказать, знал ли Давыдов версию гегелевской диалектики в изложении Асмуса. Но более 40 лет тому назад, когда он, совместно с Элькониным, начинал работать над развивающим обучением, он искренне идентифицировал теоретическое мышление с диалектической логикой и, более того, вчитывал ее элементы в исследования Ж. Пиаже, который едва ли подозревал о ее существовании.
    Приведем еще одну версию диалектики, существовавшую до версий Шеллина, Гегеля и их интерпретаций Флоренским, Асмусом,
    199
    Ильенковым, Давыдовым и многими другими. Вот греческий первообраз диалектики в интерпретации Мамардашвили: диалектика «есть такое состояние между противоположными натяжениями, внутри которого может появиться явление, само не являющееся выводимым членом или элементом какой-либо непрерывной причинной связи. Почему появилось такое особое слово «диалектика», в отличие от логики? (Мы не имеем при этом в виду часто абсолютно неграмотные рассуждения о существовании якобы особой диалектической логики в отличие от формальной логики и т. д.) Греки этим словом называли реальные обстоятельства. Они понимали, что есть такие явления, которые невыводимы и которые не могут возникнуть как конечное звено непрерывной цепи их обусловливания. Допустим, построив какую-то цепочку условий для A, B, C, мы получаем D, — так вот есть явления, которые нельзя получить таким образом, они не могут быть в принципе выводимым членом или конечным звеном непрерывной цепи обусловливания. Они возникают в воронке, окруженной натяжениями противоречий. Вот что греки называли диалектикой. Внутри — вспыхнет или не вспыхнет. А если вспыхнет — тогда целостно» (1999. С. 35). Вспыхнет или не вспыхнет! Если вспыхнет, да еще целостно, — это и есть интуиция, итог созерцания, продуктивного воображения. Как отмечалось, Давыдов нашел им место в начале процесса теоретического мышления, при зарождении содержательной абстракции, и в конце — при удачном восхождении от абстрактного к конкретному. А между двумя чудесными вспышками происходит (видимо, и до и после них) напряженная и, хорошо бы, одухотворенная работа мышления. Не только психология, но и жизнь полна подобными событийными или самоосновными явлениями, которые мы признаем тайнами человеческого бытия. Г. К. Честертон заметил: «Сумасшедший во всем усматривает причину». Нормальный человек склонен оставлять Богу богово.
    По необходимости кратко изложенная реконструкция взглядов Гегеля на взаимоотношения рассудка и разума, сделанная выдающимся философом и логиком Асмусом, весьма поучительна для психологии и педагогики. Ее смысл может быть сформулирован в немногих фразах: мышление не должно останавливаться на половине пути; отрицание и скепсис хороши как прием, но не как окончательный результат; конечные определения полезны, но лишь как основание для будущих размышлений. Абстракция не должна быть пустой и должна сохранять «корень» конкретности. Понятие должно быть живым, энергийным орудием схватывания
    200
    вещей. Теории хороши лишь до тех пор, пока их не сменят другие, лучшие теории. Критика рассудка не должна быть безрассудной, а критика разума не должна быть неразумной. Рассудок и разум (в двух его формах) едва ли можно (и нужно) представлять как стадии в развитии мышления. Они представляют собой моменты в его осуществлении. Иное дело, что в каждом отдельном случае тот или иной аспект мышления может доминировать, вытеснять другие. Любой результат, даже полученный методом восхождения от абстрактного к конкретному, недосказан, и пытливая мысль выйдет за его пределы. Она идет от незнания к знанию и тем самым порождает новое, но теперь уже «ученое незнание».
    Возвращаясь к началу изложения, важно отметить, что философия и наука проделали немалый путь, отталкиваясь от смысло-образа интеллекта (божественная способность души) и двигаясь к нему. Трудно установить, какая часть пути уже пройдена, тем более что и мышление не стоит на месте. Его развитие опережает исследования, но именно развитие мышления доставляет средства постижения его самого. Поверим Гегелю, что расчлененный в себе разум есть дух, который при всей своей свободе, а может быть, именно благодаря ей стремится к конкретному. Он проникает и в интеллект, представив его как единство многих определений, притом единство уже не абстрактное, но достаточно конкретное. Конечно, для операционализации и дидактически приемлемой репрезентации полного процесса мышления должна быть проделана огромная работа. Ожидать, пока кто-то проделает эту работу, нерационально и неразумно. В науке о мышлении накоплен огромный материал, который нужно знать, ибо он, помимо своей возможной пользы, еще интересен. Знакомясь с ним, едва ли целесообразно искать какой-либо универсальный, единственный метод решения психолого-педагогических проблем, связанных с развитием мышления. Если бы такой был, не только педагогика, человечество давным-давно отбраковало бы все остальные. Сила мышления — в разнообразии его форм, приемов, методов, развитие и актуализация которых определяется задачами и целями, возникающими перед человечеством и перед каждым отдельным человеком.
    Вернемся к названию настоящего параграфа. Развитие целостных представлений о мышлении — дело будущего. При всей важности соотношения рассудка и разума, эмпирического и теоретического мышления и других его приемов и методов для получения целостных приемов о нем необходимо выйти за пределы
    201
    мышления в мир деятельности и действия, мир образов, мир аффектов и, конечно, в мир слова. Это необходимо, потому что действие, образ, слово, чувство становятся языками мышления.
    § 6.  Технократическое мышление
    Технократическое мышление не является обязательной и неотъемлемой чертой представителей науки вообще и технического знания (инженерии) в частности. Оно может быть свойственно и политику, и полководцу, и представителю искусства, и гуманитарию, и, к несчастью, деятелю образования.
    Существенной особенностью технократического мышления является взгляд на человека как на обучаемый программируемый компонент системы, как на объект самых разнообразных манипуляций, а не как на личность, для которой характерна не только самодеятельность, но и свобода по отношению к возможному пространству деятельностей. Технократическое мышление весьма неплохо программирует присущий ему субъективизм, за которым в свою очередь лежат определенные социальные интересы. Связь «программирования» поведения и деятельности личности с ее бездуховностью превосходно показал Ф. Искандер в небольшом эссе, посвященном пушкинскому «Моцарту и Сальери»: «Корысть Сальери заставила его убить собственную душу, потому что она мешала этой корысти. В маленькой драме Пушкин провел колоссальную кривую от возникновения идеологии бездуховности до ее практического завершения. Отказ от собственной души приводит человека к автономии от совести, автономия от совести превращает человека в автомат, автоматизированный человек выполняет заложенную в него программу, а заложенная в него программа всегда преступна. Почему всегда? Потому что преступная корысть убивала душу человека для самоосуществления, а не для какой-либо другой цели. Непреступная цель не нуждалась бы в убийстве души» (1987. С. 130).
    Как это ни парадоксально, но здесь Сальери выступил как яркий представитель технократического мышления (ср.: «Звуки умертвив, музыку я разъял, как труп»). Еще одну грань технократического мышления отметил замечательный психолог Б. М. Теплов, назвавший свой анализ маленькой трагедии А. С. Пушкина: «Проблема узкой направленности (Сальери)». Различие между Моцартом и Сальери Теплов видит в том, что «...сочинение музыки было для Моцарта включено в жизнь, являлось своеобразным переживанием жизненных смыслов, тогда
    202
    как для Сальери никаких смыслов, кроме музыкальных, на свете не было, и музыка, превратившаяся в единственный и абсолютный смысл, роковым образом стала бессмысленной». Не связан ли с роком рок как жанр? И далее, «Сальери становится рабом «злой страсти», зависти, потому что он, несмотря на глубокий ум, высокий талант, замечательное профессиональное мастерство, — человек с пустой душой. Наличие одного лишь интереса, вбирающего в себя всю направленность личности и не имеющего опоры ни в мировоззрении, ни в подлинной любви к жизни во всем богатстве ее проявлений, неизбежно лишает человека внутренней свободы и убивает дух» (1985. Т. 1. С. 308—309).
    Ф. Искандер и Б. Теплов, говоря о Сальери, пишут о предельных ситуациях, порожденных гением Пушкина. Но, к несчастью, жизнь, как заметил Набоков, подло подражает художественному вымыслу. Сейчас такой тип мышления стал реальной силой, сыграл не последнюю роль в возникновении многих глобальных проблем современности. Мы вовсе не идентифицируем технократическое мышление с мышлением ученых или техников. Технократическое мышление — это скорее прообраз искусственного интеллекта и «искусственной интеллигенции», хотя К. Шеннон — создатель теории информации, Н. Винер — создатель кибернетики, Д. фон Нейман — один из создателей вычислительной техники не раз предупреждали об опасности технократической трактовки их открытий и достижений. Это же относится и к великим физикам XX в., участвовавшим в создании атомной бомбы.
    Технократическое мышление — это особый тип мировоззрения, сконцентрированного на некой ведущей идее. Оно лишено целостного мироощущения и миропредставления, которым свойственно живое отношение к действительности, лишенное какой-либо предвзятости и какого-либо схематизма (Фаворский В. А., 1988. С. 218). Соответственно, технократическое мышление преследует достижение идеи, вырванной из полноценного жизненного контекста, идеи, которая при всей своей гениальности может быть нелепой, утопичной, разрушительной, равно как и созидательной. Его существенными чертами являются примат средства над целью (для ее достижения все средства хороши), цели над смыслом и общечеловеческими ценностями, смысла над бытием и реалиями мира, техники (в том числе и психотехники) над человеком и его жизнью.
    Относительно технократического мышления очень трудно размышлять или рассуждать в привычных терминах: рассудочно
    203
    ли оно или разумно, эмпирично или теоретично. В нем есть все. Его можно назвать гениальным рассудком, потерявшим разум, или гениальным разумом, потерявшим рассудок. И то, и другое будет справедливо. Оно, конечно, и эмпирично, и теоретично. В нем есть и неразвитая конкретность (смыслообраз), и развитая конкретность, есть и восхождение от абстрактного к конкретному и все прочие атрибуты мышления. Другими словами, с точки зрения своих механизмов — это полноценная мыслительная деятельность, побуждаемая недюжинной волей и замешанная на страстях. Основное отличие технократического мышления от гуманитарного (к сожалению, приходится использовать этот затертый термин, ибо нет лучшего) состоит в его целях и ценностных ориентациях. Как следует из его названия, целью технократического мышления стала техника, т. е. целью стало средство человеческой жизни и деятельности. Техника ради техники. Ситуация для человеческой культуры вовсе не уникальна. Есть искусство ради искусства, деньги ради денег, власть ради власти, мысль ради мысли, действие ради действия, игра ради игры и т. д. и т. п. И все же приходится констатировать, что именно технократическое мышление стало источником целого ряда глобальных проблем современности. Оно противопоставило себя не только природе, но и человеку, смотрит на них, лишь как на средства достижения им своих целей. В нем страсть к действию преобладает над страстью к мысли. Поэтому оно характеризуется еще одной психологической особенностью — нетерпеливостью и торопливостью. Г. Г. Шпет в начале 1917 г. писал: «Но науке торопиться некуда, — по крайней мере той науке, которая не состоит на посылках у современного престидижитатора — техники, вершащей сейчас судьбы науки и человеческой мысли» (1994. С. 227).
    Истоками технократического мышления являются всяческие сказки, сказания, мифы, фантастика. Оно их переживает, ими питается. Переживает и, не передумывая, стремится к их достижению любыми средствами. Как пелось в советской песне: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью», а сбывался Франц Кафка. Из сказки, мифа извлекается голая идея. Для ее усвоения не требуется ни большого ума, ни больших усилий. Ее можно просто впечатать, сделать ее предметом, а затем и символом рассудочной или безрассудной веры. А когда идея овладевает массами, она превращается в свою противоположность, т. е., к несчастью, действительно по Марксу, становится материальной силой, которая многое крушит на своем пути.
    204
    В отличие от идеи, образ мира усвоить нельзя. Его нужно построить, а это большой и серьезный труд. К. Малевич как-то объяснял, что значит целесообразность. Это значит, что всякое дело идет к цели сообразной, к образу, находящемуся в представлении человека. И этот образ разбивается на несколько практических отделов цели: художественную, эстетическую, научную, техническую и религиозную. Технократическое мышление преследует не образ с его «отделами цели», а одну идею, которая при известной настойчивости реализуется.
    Можно сказать, что технократическое мышление недостаточно просвещенно, в нем ослабела способность суждения, особенно морального. Его даже нельзя назвать безнравственным. Для технократического мышления просто не существует категорий нравственности и совести; нет сознания ответственности и чувства вины.
    Едва ли современная цивилизация обязана своим существованием исключительно технократическому мышлению. Великие завоевания культуры и цивилизации — дело ума и рук человеческих, а не какой-либо одной формы мышления, будь оно технократическим, диалектическим или теоретическим. Вместе с тем научно-технический прогресс создает благоприятные условия не только для беспрецедентного распространения технократического мышления, но и для чрезвычайно быстрой реализации его результатов.
    Сейчас становится общим местом последовательность задач, выдвигаемых перед человечеством. Примечательно, что эти задачи носят инженерный характер и основаны на технологической классификации прошлых, существующих и будущих видов общества: индустриальное, постиндустриальное, технотронное, информационное, наконец, все чаще речь идет о создании экологического общества. Последнее относят к наступившему XXI в. Разумеется, когда речь идет о видах общества, когда прогнозируются пути и перспективы его развития, то непременно вспоминаются идеи о ноосфере, ноократии, говорится и о человеческом измерении научно-технического прогресса, о пределах и опасностях роста, о человеке как о самоцели истории и т. д. Однако реальная власть принадлежит технократии, которая ослеплена своими успехами и плохо слышит голос разума, отстаивает свое понимание свободы, свои интересы, свое понимание истории и пока успешно навязывает обществу свои цели, делает его своим заложником и средством их достижения. Есть реальная опасность,
    205
    что, если власть будет оставаться у технократов, экологическое общество некому будет строить.
    Здесь не место рассуждать о положительных и пагубных последствиях научно-технического прогресса на человека и его жизнь. Остановимся лишь на одном аспекте влияния его на человеческую деятельность. Тенденции амплификации (усложнения, обогащения) форм деятельности с новыми техническими средствами давно стали предметом внимания всех наук о трудовой деятельности. Значительно меньшее внимание привлекает противоположная тенденция — тенденция симплификации (упрощения) форм деятельности, которая также наблюдается в современном мире. Сегодня техника производит все большее число легко доступных для употребления и использования орудий труда, технически сложных потребительских изделий (своего рода материальных форм). За каждым из них могут скрываться (и чаще всего скрываются) их внутренние, идеальные, культурные формы, которые далеко не всегда легко наблюдаемы и, более того, маскируются обманчивой простотой функционирования, доступностью в употреблении, приятным видом. Сложнейшая деятельность, связанная с их созданием, умерла в готовом техническом устройстве.
    В уже сложившемся вещном мире слишком многое осваивается без труда и без понимания. По отношению ко многим объектам у ребенка даже не возникает естественного для него желания сломать и посмотреть, что у него внутри. Освоение мира вещей слишком часто начинает ограничиваться уровнем элементарных сенсомоторных координаций.
    Ребенок даже без помощи взрослого на основе элементарного подражания запоминает последовательность «кнопочно-клавишных движений», но не осваивает предметно-практической деятельности, которая лежит в основе такой последовательности, т. е. не проходит этапа формирования высших психических функций. Возникает парадоксальная ситуация, при которой чрезмерно богатый мир технических объектов ведет к оскудению мира предметной деятельности и, соответственно, к формированию особого типа «кнопочной психологии». Одинаковые кнопки бывают ведь разного назначения. С их помощью, к сожалению, можно включить не только магнитофон или телевизор, но и запустить межконтинентальную ракету. Здесь должны быть воздвигнуты культурные барьеры и нравственные преграды.
    206
    § 7.  Образ и визуальное мышление
    Мы намеренно сгустили негативные черты технократического мышления и порождаемых ими схематизмов и формализмов сознания, что вовсе не означает его отрицания. Но и недооценивать односторонность и самонадеянность этого вида мышления опасно. Особенно в образовательной практике, куда оно уже проникло. Например, при формировании умственных действий и понятий (П. Я. Гальперин) акцент ставится на ориентировочной основе действия; это, конечно, хорошо, но и более широкий контекст, образ ситуации, в пределе — образ мира тоже кое-что значит. Как заметил когда-то Н. А. Бернштейн, игнорирование образного плана в действии (добавим, и в умственном тоже) не означает его отсутствия. Разумеется, Гальперин понимал роль образа в регуляции поведения и деятельности. Более того, он определял психику как особую форму деятельности субъекта — его деятельность в плане образа (1976. С. 120). Он даже признавал построение образа того или иного явления главным результатом мышления. Но это понимание таинственным образом исчезало в его теории и практике формирования умственных действий и понятий. На вопросы автора данной книги о том, почему среди этапов такого формирования отсутствуют порождение образа, деятельность в плане образа, оперирование и манипулирование им и его развитие, Гальперин отвечал: «Не толкай меня на этот дырявый мост. Можно провалиться. Образ слишком тонкая материя, ее чрезвычайно трудно уловить в исследовании». Образ обладает многими неприятными для исследователя свойствами. Но, как заметил Дж. Миллер, человек создан не для удобства экспериментаторов. Одно из таких свойств — свойство открытости. Его развитие бесконечно:
    Перегородок тонкоребрость Пройду насквозь, пройду, как свет. Пройду, как образ входит в образ И как предмет сечет предмет.
      Борис Пастернак
    Есть автономная жизнь образа или жизнь в образах. Есть неконтролируемое саморазвитие образа, подобное саморазвитию мысли. А Гальперин поставил задачу формирования умственных действий и понятий с заранее заданными свойствами, и поэтому он совершенно сознательно ограничил рамки своего исследования ориентировкой, что, видимо, перестало удовлетворять его
    207
    ученика Давыдова. Понятие, которому «наперед заданы свойства», статично. Это «объем», «отрезок», «конечное определение», а не живой орган. Оно рассудочно, хотя и полезно, если учащийся в конце концов поймет его ограниченность. Такое понимание откроет ему путь к живому слову-понятию, а через него — к теоретическому мышлению, к разуму.
    В. В. Давыдов шел к образу, говорил о наличии и существовании образа в воспроизводящейся деятельности, осуществляющейся по схеме: вещь — действие — слово — действие — вещь, но не сделал его предметом самостоятельного исследования. Включение образа и, соответственно, визуального мышления в психологию и логику развития теоретического мышления приблизит последнее к разуму (см. о визуальном мышлении: Арнхейм Р., 1973; Бойко А. Г., 1998; Гибсон Дж., 1988; Грегори Р., 1972). Визуальное мышление — это человеческая деятельность, продуктом которой является порождение новых образов, создание новых визуальных форм, несущих определенную смысловую нагрузку и делающих значение видимым. Эти образы, как и слова языка, отличаются автономностью и свободой по отношению к объекту восприятия (Зинченко В. П., 1988). Порождение новых образов, мыслей осуществляется благодаря способности оперирования и манипулирования образами. Их столкновение и конфликты высекают искры новых смыслов. Деятельность визуального мышления преобразует «глаз видящий» в «глаз знающий». Строго говоря, только знающий, «разумный глаз» (Грегори Р., 1972) способен к полноценному видению, к «живописному соображению» (Н. В. Гоголь). Он становится в конце концов «глазастым разумом» (И. Эренбург), а мышление многомерным, панорамным, хронотопическим. В нем сливаются временые и пространственные приметы (М. М. Бахтин).
    М. Мерло-Понти заметил, что человеческое движение представляет собой естественное продолжение и вызревание видения: «Видимый мир и мир моторных проектов представляют собой целостные части одного и того же Бытия» (1992. С. 12). Несмотря на то что Шпет за пределами искусства не очень жаловал образные явления, он отмечал: «Образ, как и понятие, не воспроизведение, не репродукция, и, соответственно, «воображение» — не «восприятие» и не «представление». Оно между представлением и понятием. Оно должно быть сопоставляемо с «допущением» (по терминологии Мейнонга)» (Шпет Г. Г., 1989. С. 446—447). Образ как допущение — это очень точно. Образ всегда гипотеза и не только перцептивная (Дж. Гибсон), но и
    208
    интеллектуальная. М. К. Мамардашвили характеризовал порожденные воображением и мыслью образы как «интеллигибельную материю», как «понимательные вещи». С их помощью возможна борьба за представимость целого, за наглядность мыслимого, возможно построение внутреннего образа структуры. Очевидно, эти свойства образного, визуального мышления, являющегося значительно более субъективным, чем оперирование словами и символами, послужили психологическим основанием того, что наука уходит от позиции внешнего беспристрастного наблюдателя картины мира, включает в эту картину «наблюдательную деятельность», например ученого-экспериментатора. Это уже не внешняя эмоциональность, не субъективистские «кунштюки», а объективная пристрастность и страстность ученого. Ученого, преследующего не внешние цели бездумного научно-технического прогресса, не подверженного технократическим установкам прожективной эпохи, руководствующегося не сиюминутными целями, но исторически непреходящими, вечными ценностями и смыслами. Говоря об этом, мы имеем в виду вовсе не теологические ценности (хотя в этом, слава Богу, уже нет ничего постыдного), а ценности, порожденные самим культурным ученым (педагогом), стремящимся к цельному видению мира. А целое, по словам Андрея Белого, улавливается жизненной чуткостью. Для понимания визуального мышления, как и для понимания развития мышления в целом, полезно рассматривать наиболее общие свойства зрительных образов. Многие годы теория и практика развивающего обучения пренебрегала чувственным восприятием, в том числе и миром образов. Видимо, это объясняется реакцией на главный сформулированный Дж. Локком исходный тезис эмпиризма: «Нет ничего в разуме, чего прежде не было бы в чувствах». Наличие в разуме сверхчувственного — не основание для пренебрежения чувственностью. Еще Лейбниц принял тезис Локка с характерной оговоркой: «кроме самого разума».
    В. В. Давыдов приводил вполне справедливые доводы по поводу того, что чувственное и рациональное — не две ступени познания, а два момента, пронизывающие его во всех видах и формах. Но одно дело аргументация, а другое — практика, для которой важно понимание механизма взаимопроникновения чувственного и рационального. Без этого трудно понять и приводившиеся выше метафоры: «разумный глаз», «бессознательные умозаключения», «органы чувств — теоретики» и т. д. Общий ответ на этот вопрос содержится в идее Л. С. Выготского об интеллектуализации психических функций, в том числе, разумеется, и
    209
    чувственного восприятия. Но для более конкретного понимания этого механизма следует обратиться к образным явлениям и их свойствам.
    Образы представляют собой субъективные феномены, возникающие в результате предметно-практической, сенсорно-перцептивной и мыслительной деятельности как при наличии адекватной сенсорной стимуляции, так и в ее отсутствие. Образ — это целостное, интегральное отражение действительности, в котором одновременно представлены основные перцептивные категории (пространство, движение, цвет, форма, фактура и т. д.), причем, как хорошо известно из психологии восприятия, воздействие этих категорий на наблюдателя не является независимым.
    Важнейшей функцией образа является регуляция исполнительных актов. Логично представить себе регулятор не менее реальным, чем исполнительный механизм, и обладающим такими же свойствами, как объект регулирования. Выше уже приводились аргументы в пользу рассмотрения живого движения как особого функционального органа, обладающего по аналогии с морфологическими органами свойствами реактивности, чувствительности, подчиняющегося законам эволюции и инволюции.
    Нетрудно обнаружить аналогичные свойства и у когнитивных процессов. Восприятие, память, мышление также представляют собой действия (или системы действий), каждое из которых реактивно эволюционирует и инволюционирует (Запорожец А. В., Венгер Л. А., Зинченко В. П., Рузская А. Г., 1967; Зинченко П. И., 1961). Результаты этих действий фиксируются прежде всего в образах (двигательных, перцептивных, мнемических, мысленных), которые в свою очередь выполняют регулятивные функции по отношению к дальнейшему развертыванию когнитивных и исполнительных актов. Образы реальных предметов всегда локализуются нами во внешнем пространстве там, где находятся предметы восприятия или действия.
    Это же относится и к визуализированным образам, представлениям, которые наблюдатель видит в отсутствие объекта наблюдения. Вне процесса объективации, экстериоризации не существует и образа как некоторой субъективной данности. Благодаря локализации образа во внешнем трехмерном пространстве (в том числе и в трансформированных субъектом его аналогах возможно регулирование исполнительных действий, осуществляемых во внешнем плане. Другими словами, регуляция исполнительных актов возможна лишь через предметную среду, отображенную в объективированном образе.
    210
    В зрительном восприятии выделяют два типа структур: пространственную, связанную с локализацией в координатах трехмерного пространства окружающего мира, и структуру проксимальной стимуляции, соотносимую с анатомическими координатами сетчатки. В специальных исследованиях возможна демонстрация относительной независимости этих структур друг от друга, хотя в реальном акте восприятия они взаимосвязаны. Обе структуры характеризуются и определенными иконическими (картинными) свойствами. Иконические свойства этих структур составляют чувственную ткань образа (и сознания), которая, как правило, слита с предметным содержанием воспринимаемой действительности (Леонтьев А. Н., 1977), т. е. локализуется во внешнем трехмерном пространстве. Дальнейшее обсуждение свойств образа целесообразно проводить в терминах биодинамической и чувственной ткани, хотя их разделение не может быть абсолютным, поскольку и в биодинамической ткани движения присутствуют иконические, чувственные свойства. Пространственная структура образа складывается в результате предметных действий субъекта, благодаря преобразованию биодинамической ткани движения в чувственную ткань пространственного образа. Это относится не только к процессу формирования образа, но и к сформированному образу: ведь остановка может рассматриваться как накопленное движение, его симультанный слепок. В снятом виде биодинамическая ткань движения присутствует и в порожденном, и в воплощенном образе.
    По мере формирования пространственного образа он наполняется предметными свойствами, облекается чувственной тканью и совместно с ней локализуется во внешнем пространстве. Сказанное справедливо как по отношению к чувственной ткани, связанной по своему происхождению с биодинамической, так и по отношению к чувственной ткани, связанной с иконическими свойствами проксимальной стимуляции. Последняя также экстериоризуется и сливается с пространственной структурой образа. После такого слияния образ выступает как интегральное, неразложимое целое.
    Следовательно, в сформировавшемся образе биодинамическая и чувственная ткань представляют как бы две стороны одного и того же целого. Более того, они становятся обратимыми. При формировании пространственного образа ведущую роль играет биодинамическая ткань движения, действия. В сформированном образе ведущее положение занимает чувственная ткань, в той числе и имеющая своим источником проксимальную ситуацию.
    211
    При построении движения осуществляется обратный перевод, т. е. чувственная ткань образа трансформируется в биодинамическую ткань движения. Движение в конечном счете представляет собой как бы субстанцию, каркас образа. И если верно положение о том, что деятельность умирает в продукте, то точно так же должно быть справедливо положение о том, что образ умирает, воплощается в деятельности, чтобы возродиться в результате ее завершения.
    Именно поэтому образы обладают свойством открытости. Чувственная ткань пространственного образа, связанная по своему происхождению с активными движениями субъекта в окружающем мире, может выступать в качестве регулятора исполнительных действий. Осуществление последних вновь приводит к трансформации биодинамической ткани в чувственную, к расширению и фиксации в образе все новых и новых свойств предметной действительности. Однако сложившийся детальный образ окружения сплошь и рядом оказывается чрезмерно избыточным для решения утилитарных задач регуляции исполнительных актов, хотя он, разумеется, необходим для принятия решения о целесообразности того или иного действия. Средством преодоления избыточности при стереотипизации и стандартизации условий выполнения действия является трансформация пространственного образа, его биодинамической ткани в более или менее автоматизированную схему. В складывающихся в результате такой трансформации схемах, а затем и в символах усиливаются элементы абстрагирования и, соответственно, уменьшается удельный вес биодинамической и особенно чувственной ткани.
    Вышеизложенное позволяет прийти к заключению, что образы, равно как и движения, следует рассматривать как функциональные органы регуляции поведения. Подобная трактовка образа как органа индивидуальности вытекает из воззрений Ухтомского, рассматривавшего доминанту как особый функциональный орган. Он писал о ее внешнем и внутреннем выражении (Ухтомский А. А., 1978). К внешнему выражению доминанты относится стационарно выполняемая работа или рабочая поза организма. К внутреннему выражению относится переживание доминанты в виде сокращенного символа («психологическое воспоминание»). Подобная единая трактовка движений, образов, установок как функциональных органов индивидуальности облегчает выявление существующих между ними взаимоотношений.
    Каждый человек имеет множество образов самых различных пространств: комнаты, улицы, города, любимой картины и т. д.
    212
    Некоторые из нас свободно ориентируются в микроскопическом пространстве и даже в пространстве космоса, причем несомненна способность легко переходить от работы в одном пространстве к работе в другом пространстве. Образы внешнего окружения, как правило, включают в себя и «схему тела».
    Схема тела — это обобщенное представление человека о своем теле — его контуре и габаритах, его границах и о его ориентации и состоянии движения в окружающем пространстве. Ф. Д. Горбов (Горбов Ф. Д., Лебедев В. И., 1975) отмечал, что, непрерывно изменяя положение тела, человек одновременно создает и опробует постуральную модель, формирующую схему тела. Воспринимаемые границы схемы тела чрезвычайно подвижны. В схему тела включаются одежда и разнообразные орудия труда (перо, лопата, автомобиль, танкер и т. п.). Ярким примером пространственных свойств образов являются возникающие у людей с ампутированной конечностью феномены движений фантомных конечностей, когда культя в действительности не двигается.
    Приведенные примеры свидетельствуют о постепенном отодвигании чувствительности индивида во внешнее пространство, о построении индивидом все более адекватных и сложных пространственных образов и моделей реальности. Естественно, что в субъективных образах в зависимости от задач деятельности отражение физического пространства может трансформироваться. Оно может восприниматься в прямой и образной перспективе, намеренно сжиматься или растягиваться, схематизироваться и пр. Описание субъективных образов, представлений и действий в терминах пространственно-временных свойств не более условно, чем описание ДНК в форме двойной спирали. Не случайно специалисты в области психологии труда и эргономики давно работают в таких терминах и понятиях, как пространство моторного поля, пространственно-временные свойства движения и восприятия, наглядно-образные схемы, ориентирующие деятельность человека в рабочем пространстве. Используются и такие термины, как оперативная единица восприятия, образ-манипулятор, который несет в себе и отражение реальности, и ее понимание, и схему действия.
    В зрительных образах отражается не только пространство, но и время. В симультанных картинах («остановленных мгновениях») присутствуют элементы настоящего, прошлого и будущего. Отражение времени в образах основано как на механизмах восприятия и экстраполяции движений, так и на механизмах,
    213
    которые подобны полупрозрачной картотеке следов, зафиксированных в разные моменты времени. Это позволяет, с одной стороны, воспринимать мир стабильным, а с другой — учитывать в нем прошлые, текущие и предстоящие изменения. Следовательно, зрительные образы позволяют потенциально и актуально отражать действительность во всем богатстве как видимых, так и скрытых в определенный момент связей между предметами.
    Отражение времени в образах представляет собой основу таких явлений, которые описываются терминами «потребное будущее» (Н. А. Бернштейн), «акцептор результатов действия» (П. К. Анохин), «актуальное будущее поле» (Л. С. Выготский).
    Создание адекватного концептуального аппарата для описания структурных и функциональных характеристик пространственно-временных схем и конструкций, присутствующих в образах, оказывается чрезвычайно сложным делом, так как они, как правило, скрыты не только от внешнего наблюдения, но и от интроспекции. В онтогенезе фундаментальные перцептивные категории, образующие основу предметных значений, практически осваиваются до развития процессов вербального общения, в рамках которого первоначально формируется символическое знание о мире. По мере становления той мощной системы произвольной регуляции деятельности, которой у взрослого человека служит речь, создается впечатление, что процессы наглядно-образного отражения начинают играть подчиненную роль. Следует подчеркнуть, что и на этапе развитого речевого общения восприятие (и содержание образа) не идентично процессу отнесения к тем или иным условным категориям.
    В информационном отношении образы представляют собой необычайно емкую форму репрезентации окружающей действительности. В них находит место информация о пространственно-временных, динамических, цветовых и фигуративных характеристиках предметов. Они многомерны, многокатегориальны, а также полимодальны. В образах отражаются не только фундаментальные перцептивные категории, но и взаимоотношения между ними как в рамках одной категории, так и интермодальные взаимоотношения. Высказываются предположения о том, что наглядные образы легко трансформируются в амодальные образы, в перцептивные или предметные понятия — комплексы («размытые понятия») и т. п. Другими словами, образы многослойны как генетически, так и функционально, что позволяет человеку как бы перемещаться в мир символических значений и концептов, рефлектировать по поводу верхних слоев построенного
    214
    им образа мира, сознательно оперировать знаками, символами, словами. Что же касается фундаментальных перцептивных категорий, то, хотя они и служат ориентирами практической деятельности человека, но редко становятся предметом рефлексии. Конечно, человек продолжает эффективно использовать наглядно-чувственное, образное отражение предметной действительности, но преимущественно в скрытой, латентной форме.
    Подобно тому как разные стороны сложных двигательных актов обеспечиваются координированной работой различных уровней построения движений, воспринимаемая пространственная локализация объектов и описание их формы, судя по результатам специальных исследований (Величковский Б. М., 1976), представляют собой продукты переработки информации на различных уровнях построения образа. В восприятии, точно так же как и при регуляции движений, осознается в первую очередь предметное содержание, соответствующее смысловой стороне стоящей перед субъектом задачи. Фоновые координации, реализуемые на более низких уровнях, не представлены в фокальной области сознания, даже если речь идет о таких процессах, как отражение яркостных характеристик или движения предмета. Эта латентность восприятия, полезная для субъекта, не освобождает психологию от ее вполне сознательного учета, от задачи реконструкции этого удивительного мира психической реальности, от поиска и развития объективных и вместе с тем психологических методов его исследования.
    Реконструкция фоновых координаций, осуществляемых на нижних уровнях процесса формирования предметного образа, особенно актуальна, потому что объекты, ситуации, события представлены в информационных моделях в закодированном виде. Нередки случаи, когда наиболее информативные признаки отображаемых объектов кодируются распределением яркостей, движением, а пространственные характеристики объектов — буквенно-цифровой информацией или точками и линиями на плоскости средств отображения. Операторы в этих случаях должны восстанавливать ситуацию на основании заведомо бедной, а часто и искаженной входной информации. Другими словами, фоновые, неосознаваемые в естественных условиях уровни в деятельности оператора становятся предметом специальных перцептивных действий, на основе которых только и может сформироваться предметный образ отображаемой ситуации.
    Исследование работы операторов показывает, что отнесение сведений, получаемых оператором, к реальным объектам часто
    215
    выполняется им как вполне сознательное действие, которое вызывает определенные трудности и нелегко поддается упражнению и автоматизации. Об этих трудностях писал М. Л. Галлай: «Я представляю себе, как метался взгляд летчика от прибора к прибору во время этого разворота: крен, перегрузка, скорость, подъем, курс, снова скорость... Инерция прижимает тело к креслу... Дрожит от напряжения корабль... За покрытыми испариной стеклами кабины — сплошная молочная мгла, но летчик отработанным за годы полетов внутренним взором видит, какую хитрую, лежащую на самой грани возможного кривую описывает его машина».
    В этом описании обращает на себя внимание, во-первых, что пилот видит не столько приборы, сколько траекторию полета машины в пространстве, и, во-вторых, что это видение — результат работы внутреннего взора, отработанного за годы полетов.
    Этот пример не является исключительным. Имеется много профессий, основным содержанием которых является восприятие, опознание зрительных образов, их интерпретация и трансформация. Примером может служить дешифрование аэрофотоснимков, снимков в трековых камерах и при рентгенодиагностике. Специфические проблемы возникают при организации деятельности человека в таких условиях, которые существенно изменяют характеристики сенсорных и перцептивных процессов, например зрительное восприятие в безориентированном пространстве, восприятие в условиях невесомости или при наличии искажающих сред. Хотя это может звучать парадоксально, но восприятие, кажущееся таким естественным и непосредственным, оказывается серьезной и подчас очень тяжелой работой. Сложность многих профессий, связанных с процессами приема и переработки информации, состоит в том, чтобы обнаружить в запутанной и неясной картине ясные и отчетливые признаки определенных физических событий, т. е. построить образ этих событий, имеющий предметное значение, которое затем могло бы быть переведено в символическую, словесную форму.
    Информационная емкость зрительных образов огромна. По сравнению со слуховыми и двигательными образами они характеризуются субъективной симультанностью, позволяющей мгновенно «схватывать» отношения между элементами реальной или представляемой ситуации. Симультанность характеризует не только восприятие реальных, но и отображенных, в том числе и закодированных, объектов. Поэтому использование многомерных кодов (сочетаний цвета, формы, конфигурации и пр.) не вызывает
    216
    увеличения времени восприятия по сравнению с одномерными кодами (Зинченко Т. П., 2000, 2002).
    Образы обладают большей, чем слова, ассоциативной силой. Возможно поэтому образы прекрасно хранятся в памяти. После однократного предъявления нескольких тысяч картин наблюдатели способны правильно опознать около 90%.
    Наряду с отражением реальности зрительные образы содержат интенциональные и аффективные компоненты, поэтому регуляция поведения и деятельности посредством образа замечательна тем, что она допускает определенную меру независимости деятельности от непосредственной внешней ситуации. Другими словами, образы субъективны и пристрастны. В образах присутствуют и оперативные компоненты, поскольку они по своему происхождению связаны с действиями. Наличие оперативных компонентов позволяет образам трансформироваться в перцептивно-моторные схемы и выполнять функцию регуляции поведения с учетом внешних обстоятельств, а равно мотивационных и целевых аспектов деятельности.
    Следующая группа свойств связана с их подвижностью и пластичностью. Эти свойства проявляются прежде всего в том, что в образном плане возможны быстрые переходы от обобщенной оценки ситуации к подробному анализу ее элементов. Они обеспечивают различного рода пространственные перемещения отраженных в образах объектов, их сдвиги, повороты, а также увеличение, уменьшение, перспективное искажение и нормализацию. Эта своеобразная манипулятивная способность зрительной системы (Зинченко В. П., Вергилес Н. Ю., 1969) позволяет представить ситуацию как в прямой, так и в обратной перспективе. Манипуляции образами служат средствами решения задач опознавания, вносят определенный вклад в механизмы константности восприятия, а также являются важнейшими средствами продуктивного восприятия и визуального мышления. Столкновение или сочетание различных образов может выполнять и смыслообразующие функции. Как хорошо известно, степень произвольности манипуляций образами может быть весьма различной.
    Продуктивные манипуляции образами наиболее эффективны, когда они происходят либо в отсутствие объекта наблюдения, либо при отстройке от внешней ситуации. Визуализация и манипуляция образами в плане наглядного представления интерферируют с перцептивной работой, направленной на окружающую действительность, и в меньшей степени интерферируют с процессами проговаривания, с внутренней речью. Это создает возможность
    217
    для параллельной фиксации результатов, полученных при работе с образами, в вербальных значениях. Неполные, незавершенные образы, в которых имеется элемент «недосказанности», нарушения равновесия, напряженности и т. п., в большей степени провоцируют манипулятивную способность зрительной системы, чем завершенные образы.
    Исследования манипулятивной способности зрительной системы приводят к заключению, что сформировавшийся образ представляет собой полифункциональный орган поведения. В нем фиксировано многоплановое отражение реальности, он является регулятором исполнительных актов, вместе с тем выступает в качестве «предмета» репродуктивной или продуктивной деятельности и, наконец, в качестве ее продукта. Конечно, образы, складывающиеся в результате предметно-практического действия, отличаются от образов, складывающихся в результате перцептивных действий. Это же справедливо и по отношению к образам, складывающимся в результате мнемической или умственной деятельности. Имеются различия и между образами, складывающимися в процессе ознакомления, и образами, регулирующими исполнительные действия. Хотя они и имеют самое близкое отношение друг к другу, однако их содержание, полнота, уровень обобщения и другие черты различны. Эти свойства образов зависят от решаемой субъектом задачи и от способов ее выполнения, т. е. от характера используемых субъектом перцептивных действий.
    Развитие восприятия приводит к тому, что как образ собственного тела, так и образы объектов внешнего мира могут приобрести новое качество и стать частью языкового семантического пространства. Образы и процесс восприятия в целом становятся доступными рефлексивному анализу. Вместе с восприятием предмета происходит осознание его функций, благодаря чему восприятие становится обобщенным и категоризованным. Словесное обобщение позволяет привлечь к анализу сложные смысловые связи, отложившиеся в языке, и выделить те стороны воспринимаемого предмета, которые оставались бы недостаточно воспринятыми. Объективация образов позволяет «проигрывать» варианты поведения и деятельности на другом субстрате — субстрате отображения, модели, образа, прежде чем реализовать исполнительные действия на реальном субстрате.
    Приведенная по необходимости краткая характеристика зрительных образов подтверждает высказанное ранее положение о том, что изучение процессов приема и переработки информации
    218
    вне учета огромного информационного, когнитивного, творческого потенциала, содержащегося в предметно-практических и чувственно-предметных формах отражения действительности, может приводить к резкому занижению реальных возможностей человека по восприятию и обработке информации. Человек обладает поистине неисчерпаемыми резервами повышения «пропускной способности» восприятия. Все дело состоит в том, что эти резервы необходимо правильно использовать, т. е. создавать внешние средства деятельности, рассчитанные на сильные, а не на слабые стороны когнитивных процессов.
    Процессы формирования, опознания и оперирования образами осуществляются при помощи специальных перцептивных действий.
    Перцептивные действия. Согласно современным представлениям восприятие есть совокупность процессов, обеспечивающих субъективное, пристрастное и вместе с тем адекватное отражение действительности. Адекватность образа дана не изначально, она достигается благодаря тому, что при формировании образа восприятия происходит уподобление воспринимающих систем свойствам воздействия. По своему месту в структуре деятельности процессы восприятия обычно являются действиями, за исключением тех случаев, когда создание адекватного или нового образа представляет собой самостоятельный мотив.
    Требования, предъявляемые к восприятию со стороны практической деятельности, называются перцептивными задачами. Воспринимать — это значит решать ту или иную перцептивную задачу, создавая адекватное отражение ситуации, поэтому восприятие представляет собой систему перцептивных действий. Перцептивное действие включает в себя различные операции и функциональные блоки. Перцептивное действие — это активный, динамический, регулируемый задачами деятельности процесс, обладающий механизмами обратной связи и предвосхищения, подчиняющийся особенностям обследуемого объекта. Активность восприятия состоит прежде всего в участии эффекторных компонентов, выступающих в форме движения рецепторных аппаратов и перемещений тела или его частей в пространстве. Эти движения делятся на два больших класса.
    В первый класс входят поисковые и установочные движения, с помощью которых осуществляются поиск заданного объекта, установка глаза в наиболее удобную для восприятия позицию и изменение этой позиции. К этому же классу относятся движения головы на внезапно раздавшийся звук, следящие движения глаза
    219
    и пр. Подобные движения не только создают наиболее благоприятные условия для восприятия объекта, но участвуют в определении его пространственного положения.
    Во второй класс входят собственно-гностические движения. При их непосредственном участии происходит оценка размеров, опознаются уже знакомые объекты, наконец, осуществляется сам процесс построения образа. В движениях руки, ощупывающей предмет, в движениях глаз, прослеживающих видимый контур, происходит непрерывное сравнение образа с оригиналом. Несоответствие их друг другу вызывает корректирование образа. Следовательно, роль моторики в восприятии не ограничивается созданием наилучших условий для работы афферентных систем и заключается в том, что движения сами участвуют в формировании субъективного образа объективного мира.
    В целях более детального выяснения роли перцептивных действий в формировании образа целесообразно использовать ход рассуждений, в известной мере аналогичный тому, который был применен Бернштейном для выяснения роли сенсорных коррекций в регуляции человеческих движений. Вследствие множества степеней свободы окружающих объектов по отношению к воспринимающему субъекту и бесконечного многообразия условий их появления они непрерывно меняют свое обличье, поворачиваются к нам различными сторонами. Иначе говоря, ни один сенсорный импульс, ни одно раздражение само по себе не может однозначно определить возникновение адекватного образа восприятия. Здесь необходима коррекция, исправляющая неизбежные ошибки и приводящая образ в соответствие с объектом.
    Однако если такой образ будет материализован лишь во внутренних процессах организма (в состояниях рецептора и коркового конца анализатора), то сопоставление его с оригиналом окажется невозможным и, таким образом, требуемая коррекция не сможет осуществиться. Следовательно, нужна экстериоризация отражательного процесса, которая и происходит в виде перцептивных действий. Подобно тому как двигательное поведение субъекта может согласовываться с условиями задачи лишь благодаря сенсорной коррекции, адекватность восприятия обеспечивается в конечном счете коррекцией эффекторной.
    Более широкий аспект этой проблемы состоит в том, что вообще физиологическая схема активности (безразлично, идет ли речь о схеме рефлекторной дуги или рефлекторного кольца) не может «включить в себя объект» с его специфическими предметными свойствами. В пределах этой схемы объект может выступать
    220
    лишь как внешний по отношению к данному процессу компонент, как раздражитель, подлежащий перешифровке в серию нервных импульсов. Для включения объекта в систему человеческой активности необходимо выйти за пределы ее физиологического описания и рассмотреть ее психологически как внешнюю целесообразную деятельность субъекта. Последняя включает в себя объект со всеми его специфическими особенностями как свой собственный органичный компонент. Сказанное в полной мере и в первую очередь относится к орудиям труда, которые включаются в «схему тела» человека настолько, что чувствительность переносится на их границы.
    Овладение системой перцептивных действий требует специального обучения и достаточно долгой практики. Существенно, что как сами перцептивные действия, так и критерии адекватности образа не остаются неизменными, а проходят значительный путь развития вместе с развитием самой деятельности.
    Процесс формирования образа включает в себя целый ряд перцептивных действий, таких, как обнаружение, выделение адекватных задачам деятельности информативных признаков, обследование выделенных признаков и собственно построение образа. Перцептивные действия в своей развернутой внешней форме выступают лишь на ранних стадиях онтогенеза или функционального генеза при столкновении наблюдателя с новым для него перцептивным содержанием. В этих случаях наиболее отчетливо обнаруживаются их структура и роль в формировании образов восприятия. В дальнейшем они претерпевают ряд последовательных изменений и сокращений, пока не облекаются в форму мгновенного акта «усмотрения» объекта, который был описан представителями гештальтпсихологии и ошибочно принимался ими за исходную генетически первичную форму восприятия.
    Важнейшими средствами восприятия являются возможность перестройки перцептивных образов и моделей внешнего мира и возможность смены способов их построения и опознания. Один и тот же объект может служить прототипом многих перцептивных моделей. В процессе их формирования они уточняются, из объекта извлекаются инвариантные свойства и признаки, что приводит в конце концов к тому, что мир воспринимается таким, каким он существует на самом деле.
    Многообразие возможных перцептивных образов одной и той же ситуации или объекта объясняется тем, что внешние перцептивные действия, так же как и исполнительные действия, заключают в себе отражение двигательной задачи. Участие по-разному
    221
    организованных движений и действий в процессах восприятия является основой и для объяснения субъективности и пристрастности восприятия. В ходе развития перцептивных действий формируются и развиваются и их когнитивные продукты, к числу которых относятся сенсорные и перцептивные эталоны, оперативные единицы восприятия, схемы, образы и т. д.
    Важнейшую роль в восприятии играет формирование сенсорных эталонов, которые соответствуют не единичным свойствам окружающей действительности, а системам общественно выработанных сенсорных качеств. К ним относятся общепризнанная шкала музыкальных звуков, «решетка фонем» родного языка, система геометрических форм и т. п. Если сенсорные эталоны представляют собой результат общественно-исторической деятельности человечества по выделению и созданию систем сенсорных качеств, необходимых для ориентировки в окружающем мире, то результат индивидуальной деятельности человека по усвоению сенсорных эталонов называется оперативными единицами восприятия.
    Оперативные единицы восприятия представляют собой компактные, семантические целостные образования, формирующиеся в результате перцептивного (в том числе и профессионального) обучения и создающие возможность практически одномоментного (симультанного, одноактного), целостного восприятия объектов и ситуаций независимо от числа содержащихся в них признаков. Конкретно, оперативные единицы восприятия выступают как содержание, выделяемое субъектом при выполнении той или иной перцептивной задачи. Развитие восприятия связано со сменой оперативных единиц. Как показывают исследования, эта смена выражается в преобразовании групп случайных, частных признаков в структурные, целостные признаки. Параллельно происходит изменение и совершенствование самих перцептивных действий.
    Всякий раз, когда субъект сталкивается с новой для него действительностью или когда сформированный ранее образ оказывается неадекватным, процесс восприятия вновь превращается из симультанного в сукцессивный и совершается с помощью развернутых перцептивных действий.
    В развитых процессах восприятия имеются специальные опознавательные действия. С их помощью производится выделение информативного содержания, по которому наблюдатель может сличить предъявленный объект с уже сформированными оперативными единицами восприятия, опознать его и, наконец, отнести
    222
    к какому-либо классу, т. е. категоризовать. Опознание требует значительно меньше времени, чем формирование образа. Для сличения и опознания достаточно выделить в объекте лишь отдельные характерные, информативные признаки. Это оказывается возможным потому, что в оперативных единицах восприятия аккумулирован прошлый опыт активной организации перцептивных действий, т. е. хорошо усвоенных «схем» обследования объекта. Эти схемы выступают как совокупность правил или обобщенных моторных программ, предназначенных для выделения существенных аспектов «типичного» в данном классе объектов.
    Указанные свойства оперативных единиц восприятия лежат в основе не только процессов обследования и опознания, но также служат основой порождения или визуализации образа, происходящие в отсутствие физического стимула. Подобная трактовка оперативных единиц восприятия близка к теории схем Ф. Бартлетта и к понятию общей эфферентной готовности индивида, которое является центральным в моторной теории зрительного восприятия, развиваемой Л. Фестингером и его коллегами. Согласно этой теории, осознанное зрительное восприятия контура объекта определяется эфферентной готовностью индивида к выполнению определенных движений глаз, рук, головы и туловища в ответ на поступающую зрительную информацию. Под эфферентной готовностью понимается совокупность заранее программируемых эфферентных инструкций (моторных программ), которые активизируются зрительной информацией и находятся в состоянии готовности к мгновенному использованию.
    Эфферентная готовность, актуализируемая стимулом, может относиться как к развертыванию перцептивных и опознавательных действий, так и к реализации приспособительных, исполнительных действий. В последнем случае эфферентная готовность ускоряет реализацию исполнительных действий и может служить источником ошибочных действий.
    Возвращаясь к характеристике оперативных единиц восприятия, следует сказать, что в них отражены не только субъективный план восприятия, но и объективная характеристика условий задачи и возможные стратегии и способы ее решения. В них содержится отражательный компонент (чувственная ткань, перцептивное значение и т. п.) и динамический, оперативный компонент (эфферентная готовность к дальнейшему развертыванию перцептивных действий, направленных на более полное формирование образа ситуации, готовность к визуализации и даже к реализации исполнительных действий в хорошо знакомых, несложных
    223
    ситуациях). Это означает, что в оперативных единицах восприятия может иметь место слияние перцептивных значений с эфферентной готовностью к актуализации обобщенных моторных программ.
    Сенсорные эталоны, равно как и оперативные единицы восприятия, следует рассматривать как определенные инструменты, орудия осуществления перцептивных и опознавательных действий. Эталоны опосредуют эти действия подобно тому, как практическая (трудовая) деятельность опосредуется орудием, а мыслительная — словом.
    Развитие восприятия приводит к созданию емкого алфавита оперативных единиц восприятия, т. е. определенной совокупности схем, перцептивных моделей окружения. Если на фазе построения образа и его трансформации в оперативные единицы восприятия происходит уподобление воспринимающих систем свойствам воздействия, то на фазе опознания или исполнительного действия на основе сложившихся оперативных единиц восприятия характеристики и направленность процесса существенно изменяются. Эти изменения состоят в том, что субъект уже не только воссоздает с помощью перцептивных действий образ объекта, но и перекодирует, переводит получаемую информацию на язык оперативных единиц восприятия или перцептивных моделей, уже усвоенных. Иными словами, одновременно с уподоблением воспринимающих систем объекту происходит уподобление объекта субъекту, и только это двустороннее преобразование приводит к формированию полноценного, адекватного и вместе с тем субъективного образа объективной реальности.
    Все это свидетельствует о том, что процессы восприятия активны, историчны и предметны. Последнее качество восприятия выступает в форме целостности, константности и осмысленности перцептивного образа. Восприятие целостно, поскольку оно отражает не изолированные качества раздражителей, а отношения между ними. С целостностью восприятия тесно связана его константность, под которой понимается относительная независимость воспринимаемых характеристик объекта от проекционных характеристик их отображений на рецепторные поверхности органов чувств. Источниками константности служат активные перцептивные действия. С помощью перцептивных операций из изменчивого потока стимуляции выделяется относительно инвариантная структура свойств предмета. Формирующиеся в самых разнообразных условиях оперативные единицы позволяют активно учитывать изменения проекционных свойств предмета и компенсировать
    224
    их. В меру этого учета отражение предмета сохраняется неизменным как относительно движений объекта, так и относительно движений наблюдателя. Следовательно, изменения проекционных свойств предмета могут быть даже необходимыми для сохранения константности.
    Как отмечалось, зрительная система обладает ярко выраженной манипулятивной способностью, которая, как и внешние перцептивные действия, есть производная от практических, предметных действий. Одной из важнейших задач, решаемых этим перцептивным механизмом, является встречное изменение оперативных единиц восприятия, компенсирующее изменение стимуляции от объективно стабильного предмета. Способность манипулировать образом позволяет нам воспринимать стабильными и константными предметы, видимые под различным углом, с разного расстояния, а также в условиях вызванного движениями глаз относительного перемещения в поле зрения.
    Манипуляции образом и оперативными единицами восприятия осуществляются при помощи особого класса перцептивных действий, которые получили название викарных. Благодаря викарным движениям глаз анализируются различные участки последовательного образа. Характерно, что викарные движения глаз наблюдаются после тахископического предъявления изображений, слишком коротких для каких-либо поисковых движений глаз. Они наблюдаются и в условиях стабилизации изображения относительно сетчатки, во время сновидений, при представлении объекта в его отсутствие, при работе с визуализированными образами и т. д. В последних случаях они выполняют функции анализа и трансформации зрительных образов. Викарные перцептивные действия замещают действия с реальными объектами, предваряют и проектируют их. Механизм викарных перцептивных действий, по-видимому, состоит в избирательном изменении чувствительности отдельных участков сетчатки, управляемом малоамплитудными движениями глаз. Эти движения совершаются в зоне 2—5° и имеют форму либо дрейфа, либо быстрых скачков. Этот механизм получил наименование механизма функциональной фовеа (Зинченко В. П., Вергилес Н. Ю., 1969).
    В зависимости от сложности задачи, от наличия у субъекта предварительного опыта, в том числе и соответствующих задаче оперативных единиц восприятия, ее решение может потребовать включения различных перцептивных действий: обнаружения, идентификации, опознания, информационного поиска и т. д. В свою очередь, каждое из этих действий может выполняться в
    225
    более или менее полном составе перцептивных операций. Так, например, зрительная оценка удаленности возможна за счет учета большого числа различных признаков расстояния до объекта (диспаратность, монокулярный параллакс движения, различия в угловых размерах близких и далеких объектов, высота, положение объекта в поле зрения и т. д.). В зависимости от условий наблюдения используются те или другие признаки, и хотя конкретные перцептивные операции в каждом случае различны, результат — формирование представления об удаленности объекта — оказывается примерно одинаковым. То же самое можно сказать о восприятии формы, которое возможно как при помощи осязания, так и зрительно. Процессы опознания могут совершаться как одноактные симультанные действия, так и приобретать развернутую форму сличения отдельных признаков объекта с признаками эталона.
    Даже процесс обнаружения, который, казалось, занимает исходное положение в системе перцептивных действий, может включать в себя развернутые процессы информационного поиска, идентификации, сличения и опознания. Другими словами, в каждом отдельном случае в зависимости от задачи, предметного содержания деятельности и опыта наблюдателя происходит актуализация, или формирование адекватной условиям деятельности функциональной структуры перцептивных действий и операций.
    При решении многих научных и особенно прикладных задач нередко приходится сталкиваться с ситуациями, выходящими за пределы «разрешающей способности» анализа макроструктуры познавательных процессов.
    Это в полной мере относится и к восприятию, которое в повседневной жизни и профессиональной деятельности чаще всего выступает в качестве операции. При этом оно, конечно, не перестает быть сложным психическим процессом. Термины «симультанность» или «одноактность» — не более, чем эпитеты, маскирующие действительную сложность сформированных перцептивных действий. Поэтому для понимания и оптимизации перцептивных процессов необходимы средства микроструктурного анализа, своего рода зонды, с помощью которых оказалось бы возможным исследование хотя и кратковременных, но в высшей степени продуктивных психических процессов. Другими словами, для многих практических задач необходимы использование и разработка принципов анализа микроструктуры деятельности, которые позволили бы получить детальное описание перцептивных
    226
    действий и операций и, что не менее важно, установить характер складывающихся между ними координаций. Причем это относится как к восприятию предметного окружения (включая анализ фаз восприятия в реальном масштабе времени — микрогенетический аспект изучения восприятия), так и к исследованию процессов приема, хранения, использования и воспроизведения графической, символической и других видов информации.
    Внутри процессов восприятия фигуративных характеристик предметов отчетливо выделяются две самостоятельные стадии: на первой, более быстрой стадии происходит оценка общих очертаний, в частности ориентации предмета в пространстве; на второй — оценка спецификации внутренних деталей объекта. Для завершения второй стадии необходимым оказывается участие фокального внимания. Зрительное восприятие, таким образом, движется от локализации квазипредметных областей в пространстве и времени к последующему описанию общих очертаний этих областей и, наконец, к отчетливому восприятию предмета во всем многообразии его деталей.
    Все это позволяет выделить различные уровни построения образа предмета. Процесс микрогенеза представляет собой последовательное восхождение с уровня на уровень, регулируемое перцептивной или любой другой задачей, а также временными и энергетическими условиями стимуляции (см.: Величковский Б. М., 1976). По мере этого восхождения в восприятие вовлекаются все новые системы функциональных блоков, операций и перцептивных действий. Эти материалы дают основание вернуться к обсуждавшейся выше проблеме перцептивных и вербальных значений и категорий. Минимальная задержка вербальной категоризации при зрительном восприятии равна 250—300 мс. За это время заканчивается перцептивная категоризация данных о локализации в трехмерном пространстве, параметрах движения, форме предмета.
    Легко видеть, что при целостном восприятии объектов в таком временном масштабе вербализация всей извлеченной перцептивной информации невозможна. Нужно учесть также, что каждая из перцептивных категорий имеет свою метрику. Очевидно, предел вербальной категоризации ставит наша кратковременная память. Если она и происходит, то лишь в отношении последней по времени (в шкале микрогенеза) выделенной перцептивной категории. Естественно, что при соответствующей установке наблюдатель может сделать любую из перечисленных категорий объектом целенаправленного перцептивного действия. Его результатом
    227
    окажется вербальная категоризация. Наличие остальных также может быть зафиксировано в вербальной форме, но точность их абсолютной оценки будет существенно ниже по сравнению с категорией, выступающей предметом специального развернутого перцептивного действия.
    В зависимости от задач и установок налюдателя микрогенез может не проходить все стадии, а заканчиваться на любой из них. В зависимости от тех же обстоятельств и свойств стимуляции некоторые из стадий могут не участвовать в процессе восприятия. Так, например, на основании исследований микрогенеза выдвинута гипотеза о том, что аконстантное восприятие — это нормальное восприятие, в микроструктуре которого «свернуты» некоторые низкоуровневые операции оценки положения объекта в трехмерном пространстве. Незавершенностью микрогенеза объясняется и такой тип восприятия, который принято называть импрессионистическим. Этот способ видения и в повседневной жизни, и в профессиональной деятельности занимает значительно больший удельный вес, чем внимательное, детальное рассматривание. Мы часто смотрим широким полем зрения, «не позволяя» микрогенезу завершиться отчетливым восприятием отдельного предмета. Приспособительный смысл этого способа восприятия состоит в том, что перцептивные системы открыты для приема ожидаемой или срочной информации. Исследования микрогенеза восприятия проводятся в настоящее время в достаточно широких масштабах.
    Полнота микрогенеза определяется перцептивной или практической и т. п. задачей. Так, например, в процессе формирования образа объекта с целью его последующего узнавания или запоминания будут выделяться различные признаки. Если же необходимо принять решение о целесообразности того или иного действия, то выделяемые признаки могут оказаться совсем другими по сравнению с мнемическими задачами. Именно для принятия решения необходимо формирование целостного, предметного, константного и категориального образа объекта или ситуации. Но такой образ, будучи необходимым для принятия решения, обладает весьма ограниченными возможностями регуляции предстоящего действия. Он должен быть преобразован и перестроен в интересах действия. Эта перестройка идет в направлении его декомпозиции и дезинтеграции, выделения в нем отельных перцептивных категорий, таких, как пространство, движение, истинная (а не константная) величина, форма и пр. И каждая из этих категорий должна найти адекватное отражение
    228
    в моторных программах. Вполне вероятно, что микрогенез перцептивных категорий, наблюдающийся в процессе формирования образа, его композиции, отличается от порядка выделения перцептивных категорий, участвующих в построении действия. Не исключен и обратный микрогенез, или обратная развертка целостности, в процессе декомпозиции образа и формирования моторных программ.
    Учет этой реальной сложности требует отказа от простой линейной цепочки: восприятие, решение, действие, контроль. В более широких структурах деятельности, включающих указанные компоненты, трудно однозначно локализовать тот или иной компонент. Для их описания необходимы новые экспериментальные и концептуальные средства анализа.
    В мышлении равнопрочно представлены действие, слово (понятие) и образ, т. е. разные, но взаимодополняющие и взаимодействующие одна с другой проекции реальности, в том числе и виртуальной. Становящийся разум утрачивает стерильность рассудка. Он как бы обогащенный рассудком и логикой на новом витке своего развития возвращается к детскому синкретизму, сохраняя приобретенную с возрастом ответственность. П. А. Флоренский говорил, что гений — это сохранение детства на всю жизнь, а талант — это сохранение юности.
    К взаимодействию и к ответственному порождению нового способны только живые образы, понятия и действия. Мы бы несколько модифицировали и дополнили схему воспроизводящейся деятельности В. В. Давыдова схемой порождающей деятельности. Модификация касается замены «вещи» «предметом». При такой замене схема может быть распространена и на идеальные формы деятельности, которые, будучи предметными, не являются вещными. Модифицированная схема имеет следующий вид: предмет (исходный) — образ — действие — слово — предмет (преобразованный) — слово — образ — действие — предмет (становящийся)... Многоточие указывает, что путь до желаемого результата может быть долгим. В этой живой, меняющейся последовательности не указаны символ и знак, также являющиеся функциональными органами индивида. Излишне говорить, что каждый из перечисленных компонентов может становиться символом или знаком, так как они представляют собой орудия или органы знаково-символической деятельности. Вся их совокупность приближает нас к идеалу полноорганности человеческой деятельности в целом, о которой мечтал в свое время русский философ Н. Ф. Федоров. Естественно, набор и последовательность
    229
    участия перечисленных компонентов в деятельности могут быть весьма различными, что определяется ее задачами. За деятельностью, конечно же, стоят аффективная и волевая тенденции, о которых писал Л. С. Выготский.
    Несомненно, читатель понимает, что требуется восхождение от приведенной абстрактной схемы к конкретному живому знанию. В заключение напомним: «сон разума рождает чудовищ». Чтобы избежать этого, нужно пробуждать разум как можно раньше, к чему и стремится теория и практика развивающего образования, основы которой заложены Д. Б. Элькониным и В. В. Давыдовым.
    230
    Глава 5
    РАЗМЫШЛЕНИЯ О ЖИВОЙ ПАМЯТИ
    Ты, память, Муз вскормившая, свята...
    Вяч. Иванов 
    § 1.  Исследования памяти в культурно-исторической психологии
    Силы человеческой души, прозаически называемые психическими актами, способностями, процессами, функциями, действиями и деятельностями, выступали и выступают предметом изображения в мифологии и искусстве, предметом размышления в теологии и философии, предметом изучения в психологии и других науках о человеке. Искусство и философия отдельно или совместными усилиями порождают и задают науке (разумеется, непроизвольно) смысловой внутренне напряженный образ, который рано или поздно выступает для науки в качестве исходного, поискового при построении возможного предмета научного исследования. Так, например, античностью были заданы образ апейрона (атома), образ души, образ разума, образ памяти, образы человеческих страстей, героических поступков, мужества, (воли) и многого другого.
    Необходимы более пристальное внимание и специальная, далеко не простая работа, чтобы обнаружить сходство в представлениях, например, о памяти, порожденных художником, философом и ученым. Причина этого очевидна. Сходство, если оно, действительно, есть, не наглядно, его нужно устанавливать. В самом деле, искусство представляет память как живой целостный образ, как миф, как живую метафору, например Лета, персона, например Мнемозина! Раскрыть живую метафору не просто. Метафора — это скоропись духа, стенография большой личности, говорил Борис Пастернак. Наше дело ее расшифровывать и понимать. Философия представляет память как идею, ценность и смысл, выраженные в слове: философия — это сознание вслух, говорил М. К. Мамардашвили. Наука представляет память
    231
    как законосообразный механизм, модель и проект их реализации, т. е. как действие.
    Образ, слово и действие представляют собой основной материал, с которым имеет дело образование и человеческая память. Их взаимоотношения в памяти не могут быть исчерпаны формальными принципами ассоцианизма, хотя мы на собственном опыте знаем, что наша память успешно использует ассоциации по сходству, смежности, контрасту. Связи между образом, словом и действием значительно богаче, глубже и содержательней, чем внешние ассоциации. Это связи не только «напоминательные», но и «понимательные», связи взаимного порождения, управления, регулирования, контролирования, взаимного опосредствования, т. е. связи деятельностно-семиотические. Сказанное иллюстрируется тем, что для слова, выступающего в качестве предмета описания и исследования, эффективно используются язык образов и язык действий, да и само слово рассматривается как действие (переформатив, глагол). В свою очередь, действие рассматривается как образ, как слово, как текст. Вне языка слов и действий не может быть сколько-нибудь полно описан и расшифрован смыслообраз. Последний, как и художественный образ, недосказан, заряжен эйдетической энергией и как бы стремится разрешиться в действие или взыскует интерпретации.
    Вышеизложенное относится и к памяти, полнота, живость понимания и описания которой может быть достигнута совместными усилиями искусства, философии и науки. Нельзя сказать, что поставленная задача беспрецедентна. С замечательными образцами живой памяти мы встречаемся в искусстве, в философии (некоторые из них будут приведены ниже) и в науке. Непревзойденной является «Маленькая книжка о большой памяти» А. Р. Лурия, которой зачитывается не одно поколение психологов. Подобные, пусть менее совершенные попытки должны быть продолжены. На первых порах полезны даже синкретические объединения (Выготский сказал бы комплексы) различных представлений о памяти, добытых в искусстве, философии и науке. Можно надеяться, что подобная работа поможет согласовать не слишком гармоничные представления о памяти, как о силе души, способности к следообразованию, энграмме, действии, механизме и т. п., и поможет понять ее как живой функциональный орган (организм) индивида, а затем, возможно, и социума. Здесь ключевое слово орган, по поводу которого неминуем вопрос, чей орган? Орган духа, души, сознания, индивида, культуры, истории, поведения, деятельности, тела, мозга? Любой из возможных
    232
    ответов имеет право на существование и любой из них в той или иной мере задает стратегию ее изучения и сказывается на результатах. Подобная постановка вопроса имеет отношение не только к памяти, но и к психике в целом.
    Автор данной книги является приверженцем культурно-исторической психологии, развивавшейся в нашей стране Л. С. Выготским и его последователями. Обращаясь к истокам этой концепции, можно с уверенностью сказать, что именно на исследованиях памяти были наиболее отчетливо продемонстрированы ее преимущества по сравнению с классическими исследованиями, начавшимися на заре экспериментальной психологии. В реальной жизни многочисленные функции и процессы памяти не выступают в чистом виде. Впрочем, без изучения последних классической психологией культурно-историческая психология была бы невозможна как экспериментальная наука. В запоминании, узнавании, воспроизведении, забывании участвуют перцептивные, аттенционные, интеллектуальные функции и аффективные состояния. Возможно, многим надоевший «узелок на память», на который постоянно ссылались Л. С. Выготский и А. Н. Леонтьев, положил начало экспериментальному изучению опосредствованного характера не только памяти, но и других психических актов: ощущения, восприятия, внимания, мышления, аффектов.
    Опосредствованность, в самом общем смысле этого слова, означает включенность психики в культурный контекст жизни и деятельности индивида. (В таком контексте «узелок памяти» не столь безобиден. Т. Элиот предупреждал, что «узелками памяти» можно и задушить друг друга.) В более частичном смысле, следует различать, как минимум, две формы опосредствованности. Применительно к памяти это означает, что она сама, ее содержание и приемы опосредствуют наши отношения с миром, все доступные нам виды поведения и деятельности. В этом случае память выступает в качестве средства, утрата которого — амнезия — их разрушает. Во втором случае память, обогащение и насыщение которой является целью, испытывает на себе влияние самых разнообразных средств: от повторения до узелка, завязанного на память, мнемосхемы, карты, компьютера, шпаргалки и т. д., облегчающих запоминание и припоминание. Значит, мнемический акт (мнемическое действие) может быть либо опосредствующим, либо опосредствованным. Самое интересное (и трудное для исследования) то, что обе формы опосредствования вполне совместимы друг с другом во времени, т. е. мнемическое действие может быть и опосредствованным и опосредствующим одновременно.
    233
    Было бы наивно пытаться определить, какая из двух форм опосредствования является первичной, главной, ведущей в жизни памяти и ее носителя. Изучение мнемического акта в относительно чистом виде возможно лишь в перспективе развития памяти. Это же справедливо и по отношению к другим психическим актам, силам, способностям, функциям, процессам, как бы мы их ни обозначали.
    Столь же наивно думать, что идея опосредствования — это исключительное достояние научной школы Выготского. Одной из самых древних психотехнических практик является мнемотехника, хорошо известная, как минимум, с античности. Ее задачи легко формулируются в терминах культурно-исторической психологии в версии Выготского. Мнемотехника есть разработка различных приемов, включающих внешние средства и внутренние способы запоминания. Использование и овладение такими приемами превращают память из натуральной психической функции в опосредствованную, культурную. Внутренние способы, опирающиеся на ассоциации, представления предметов, действий вырабатываются в ходе упражнений памяти.
    Приведем давнюю историю об опосредствующих функциях памяти.
    В «Федре» Сократ рассказывает: «Так вот, я слышал, что близ египетского города Навкрасиса родился один из древних тамошних богов, которому посвящена птица, называемая ибисом. А самому божеству имя было Тевт. Он первый изобрел счет, геометрию, астрономию, вдобавок игру в шашки и кости, а также и письмена. Царем над всем Египтом был тогда Тамус, правивший в великом городе верхней области, который греки называют египетскими Фивами, а его бога — Аммоном. Придя к царю, Тевт показал свои искусства и сказал, что их надо передать остальным египтянам. Царь спросил, какую пользу приносит каждое из них. Тевт стал объяснять, а царь, смотря по тому, говорил ли Тевт, по его мнению, хорошо или нет, кое-что порицал, а кое-что хвалил. По поводу каждого искусства Тамус, как передают, много высказал Тевту хорошего и дурного, но это было бы слишком долго рассказывать. Когда же дошел черед до письмен, Тевт сказал: «Эта наука, царь, сделает египтян более мудрыми и памятливыми, так как найдено средство для памяти и мудрости». Царь же сказал: «Искуснейший Тевт, один способен порождать предметы искусства, а другой — судить, какая в них доля вреда или выгоды для тех, кто будет ими пользоваться. Вот и сейчас ты, отец письмен, из любви к ним придал им прямо
    234
    противоположное значение. В души научившихся им они вселят забывчивость, так как будет лишена упражнения память: припоминать станут извне, доверяясь письму, по посторонним знакам, а не изнутри, сами собою. Стало быть, ты нашел средство не для памяти, а для припоминания. Ты даешь ученикам мнимую, а не истинную мудрость. Они у тебя будут многое знать понаслышке, без обучения, и будут казаться многознающими, оставаясь в большинстве невеждами, людьми трудными для общения; они станут мнимомудрыми вместо мудрых».
    Как мы видим, эта история вполне современна. За 2,5 тысячи лет люди так и не решили, что лучше? Богатая память или средства припоминания? На этот вопрос не ответила и современная нам культурно-историческая психология. Вначале медленно, а в последние десятилетия стремительно, в связи с неправдоподобно быстрым развитием информационных технологий, чаша весов стала склоняться в пользу средств. К тому же средств внешних, а не внутренних, точнее, не собственных средств памяти, развитых индивидом. По нашим, естественно, субъективным и пристрастным, впечатлениям, память — не самая сильная сторона души современного человека, а память психологов — и того менее. Одной из причин этого является то, что память в сознании людей почти перестала быть ценностью, а, соответственно, и целью. Она даже перестает быть собственным средством, так как ее функции все больше перекладываются на внешние средства деятельности, что лишает человека одного из важнейших источников саморазвития, каким является живая человеческая память.
    Все реже вспоминают о том, что память может, а порой, и должна выступать также в качестве цели. Русский философ Н. Ф. Федоров еще в конце XIX в. фиксировал: создаваемые человеком орудия труда освобождают человека от многих функций, выполнявшихся ранее, что может вести к его деградации. Федоров рассматривал орудия как органы человека и заботился о полноорганности, т. е. о том, чтобы человек наряду с созданием новых внешних орудий-органов деятельности создавал и развивал свои собственные органы. Последние А. А. Ухтомский назвал функциональными.
    Поведение и деятельность индивида не является механической суммой функциональных органов. Они не только взаимодействуют друг с другом, но и взаимопроникают друг в друга, взаимообогащают один другой. Отсюда возникают давние, казалось бы, синкретические метафоры: «умное делание», «разумный глаз», «визуальное мышление», «осмысленная память», «умные эмоции»
    235
    и пр. Условием и механизмом взаимопроникновения и взаимообогащения функциональных органов является опосредствование, которое издавна привлекало к себе внимание философов и ученых. М. Коул (1997) и В. Б. Хозиев (2000) предприняли плодотворную попытку реконструкции этого феномена в истории философии и культуры. Особенно впечатляет трактовка опосредствования Гегелем, полагавшим опосредствование душой диалектики. Пожалуй, наиболее существенным следует считать, что натуральные, т. е. не опосредствованные взаимно, изолированные или «чистые» психические функции (если таковые встречаются в жизни, а не в лаборатории) являются механическими и не имеют перспективы развития. Они, по словам Гегеля, остаются соединением, смесью, кучей. Нужно сказать, что это в полной мере относится и к взаимно не опосредствованным знаниям, также представляющим собой функциональный орган индивида. Об этом недвусмысленно пишет Гегель: «Механический способ представления, механическая память, привычка, механический образ действия означают, что в том, что дух воспринимает или делает, недостает присущего ему проникновения и присутствия» (1970—1971. Т. 3. С. 159). Мертвым механизмом является процесс взаимодействия объектов, «которые непосредственно являли себя как самостоятельные, но именно поэтому на самом деле несамостоятельны и имеют свой центр вовне себя» (там же. С. 175). Преодоление такой несамостоятельности происходит в живых актах опосредствования, интерес к механизмам которых растет.
    Своеобразной реакцией на недостаточную объяснительную силу схем взаимодействия психических функций, предлагавшихся классической психологией, можно считать появление призывов к органическому мировоззрению, добавление к психическим функциям, состояниям, феноменам эпитета живой: «живой образ», «живое движение», «живое слово-понятие», «живое знание», даже «живое чувство». В этот же ряд нужно поставить и «живую память».
    В чем же состоит заслуга культурно-исторической психологии, если о включенности памяти в культурный контекст и ее средствах размышляли испокон веков. М. Коул, посвятивший свою книгу культурно-исторической психологии, назвал ее наукой будущего, что подтверждает упорство тайны опосредствования. Учитывая только что сказанное о внешних и внутренних средствах памяти, с не меньшим основанием ее можно назвать наукой прошлого. Во всяком случае наукой, которая возвращается к своим культурным истокам. Она сделала плодотворную попытку
    236
    вернуть в культурный и жизненный контекст вырванные из него классической психологией психические функции. И делает она это не умозрительно, а практически и экспериментально. Культурно-историческая психология — это своего рода протест против «стерилизации» психических функций, поиск своего пути к целостному пониманию психики.
    Обратимся еще к одной исторической оппозиции, но на сей раз оппозиции между древними представлениями о психике и представлениями, порожденными классической психологией. Несмотря на свою давность, эта оппозиция еще жива. Обозначим ее: память — сила души или механизм?
    Психология стала превращаться в объективную науку именно тогда, когда в противовес интроспекции в ней начали утверждаться объективные методы исследования. Экспериментальная психология памяти прошла большой путь, конца ему не видно. Она начиналась с того, чтобы представить эту замечательную силу человеческой души как «чистую мнему», как своего рода механизм. Немецкий психолог Г. Эббингауз открыл целую эпоху экспериментальных хотя и упорных, но вполне бесплодных поисков «чистой мнемы». Нельзя сказать, что он исходил из «постулата непосредственности» запоминания. Он понимал, что память опосредствована самыми разными ассоциациями и смыслами. В таком виде она представляет собой целостный и непрозрачный смыслообраз, за которым скрываются акт, процесс, функция, т. е. некий механизм. Поэтому ему пришлось искать материал для запоминания, обладающий минимальной смысловой и ассоциативной ценностью. Таким материалом в его исследованиях стали бессмысленные слоги. В этом была своя логика, так как ученого интересовали механизмы чистой памяти. От одной формы опосредствования Эббингаузу все же не удалось избавиться. Это повторение, которое выступало в его экспериментах средством и количественной мерой процессов памяти. Хотя Эббингаузу не удалось найти «чистой мнемы», но его эксперименты можно считать началом изучения «сопротивления человеческого материала», началом изучения границ возможностей относительно изолированных психических способностей. По аналогичным схемам и с подобной установкой «очищения» от жизненного контекста и смысла начиналось изучение и других психически функций. Например, физики С. И. Вавилов и Ю. Б. Харитон 1920-е гг. установили, что человеческий глаз чувствителен к нескольким квантам света. По таким же схемам и с такими же установками «очищения» явлений от жизненного контекста нередко
    237
    осуществляется образование в школе и в вузе, в том числе и в области психологии.
    Возможность не-психологического подхода к психике была артикулирована еще в буддийской философии (Пятигорский А. М., 2000. С. 350). При таком подходе память, да и другие функции лишались психологического содержания. Вернее, оно оставалось, но только в смысле терминов, в которых описывается психика. Психологи-экспериментаторы как бы неявно исходили из того, что психика как материал, как объективно существующий предмет может описываться (исследоваться, созерцаться, наконец) и как не-психологическое. Позднее подобный подход к «психике» и поиску ее физиологических механизмов был воспроизведен, например, И. П. Павловым и его школой. Так экспериментальная психология уже при своем зарождении начала расставаться с душой, с ее заданным в античности целостным смыслообразом, включающим познание, чувство, волю, указывающим на формообразующую роль души и духа не только по отношению к телу, но и к жизни. Конечно, душу нельзя свести к ее атрибутам. В образе души, заданном Платоном, речь идет о соединенной силе окрыленной пары коней и возничего. Душа — это таинственный избыток познания, чувства, воли, без которого невозможно их полноценное развитие. И. Г. Фихте говорил, что человек строит органы и функции, душой и сознанием намеченные. Душа не только намечает к созданию новые функциональные органы, но санкционирует, координирует и интегрирует их работу. Именно решение последних задач является камнем преткновения для психологии, давно мечтающей собрать воедино уже детально изученные изолированные психические функции и ищущей законы их взаимодействия. Некоторые попытки такого поиска будут рассмотрены далее.
    Весьма показательны слова А. Р. Лурия, посвященные основным направлениям психологии: «Под психологией обычно принято было понимать науку, изучающую наше сознание, душевные явления, наш внутренний мир. И, однако, современная научная психология ничего общего с этими проблемами не имеет. <...> То представление, которое еще теперь многие имеют о психологии, думая, что она изучает душевные явления и явления сознательной душевной жизни, целиком принадлежит эпохе в развитии психологической мысли, тесно связанной с идеалистическим миропониманием и теперь уже окончательно отошедшей в прошлое» (1928. С. 3). После рассмотрения основных течений психологии Лурия выдвигает ее главную задачу — объективное и
    238
    динамическое изучение человеческого поведения. Были и более радикальные варианты, например, П. П. Блонский в 1921 г. предлагал заменить понятия «психика» и «сознание» понятием «классовый интерес».
    Не следует забывать, что приведенные слова Лурия были написаны во второй половине 1920-х гг. В то время мало кто осмеливался развивать идеи А. А. Ухтомского, Г. И. Челпанова, П. А. Флоренского, С. Л. Франка об онтологии души. Пожалуй, последним, кто это себе позволял в советское время, был Г. Г. Шпет. Впрочем, перед глазами Лурия и других советских психологов был пример западной психологии, которая не менее решительно отказалась от изучения душевной жизни. Это, кстати, превосходно показано Лурия применительно к «эмпирической», экспериментальной, поведенческой психологии и к гештальтпсихологии в цитированной книжке. Справедливости ради нужно отметить, что представления о человеке как о машине, о механизме возникли в философии задолго до экспериментальной психологии. Последняя смыслообразу души предпочла завораживающий своей простотой образ механизма.
    Расплатой за это стало ощущение перманентного кризиса в психологии. Яркие страницы о кризисе написаны Выготским. Лурия по-своему ощущал кризис. В его автобиографии, написанной в конце жизни, отчетливо ощущается тоска, если не о душе, то о целостности психологии.
    Аналогичную тоску по целостности мы встречаем у классика современной психологии Дж. Брунера. В «Автобиографии» (Bruner J. S., 1980) он не слишком оптимистически пишет: «Я не чувствую, чтобы мои работы совершили революцию или в моем собственном мышлении, или в состоянии наук о человеке в целом. В чем-то самом важном я чувствую себя неудачником. Я надеялся, что психология сохранит целостность и не превратится в набор несообщающихся поддисциплин. Но она превратилась. Я надеялся, что она найдет способ навести мосты между науками и искусствами. Но она не нашла» (с. 149). Нужно сказать, что подобная самооценка Брунера не вполне справедлива. Его работы, как и работы Лурия, внесли существенный вклад в развитие целостных представлений о человеке, в изучение его живой души и сознания.
    239
    § 2.  Репродуктивные и творческие функции памяти
    Вернемся к экспериментальной классике. По мере изучения искусственно изолированных психических функций предпринимались многочисленные и вполне наивные попытки их комбинирования в целях выделения главной, ведущей функции, которые не привели к успеху. В частности, память выступала то в роли главной, то в роли подчиненной, выполняющей служебные функции — функции образования и угасания следов, хранения, воспроизведения и т. п. Подобные перестановки памяти в разных вариантах композиции психических функций отражали философские споры о соотношении памяти и творчества, репродуктивных и продуктивных процессов, а говоря современным языком, консервативных и динамических сил памяти. Совершенно очевидно, что существует разница между «эрудитами» и «решателями проблем». Известно также, что среди первых встречаются такие, кто все знает и ничего не понимает, а среди вторых — невежды-изобретатели вечного двигателя. Если исключить крайности, то речь должна идти о доминантах репродуктивных и продуктивных способностей. Остановимся подробнее на давних спорах относительно репродукции и творчества.
    Философ-романтик Ф. Т. Михайлов, восстанавливающий старую добрую традицию обсуждения психологической проблематики в терминах сил души, не включил память в их число, что само по себе показательно, поскольку это отражает дух времени. Он перечислил в качестве сил души, участвующих в становлении Бытия, интуицию, воображение, интеллект, высшие эмоции и аффекты, нравственное чувство и волю.
    В разные исторические эпохи философы по-разному выстраивают иерархию душевных сил и по-разному оценивают их место и роль в человеческой жизни. В этом помог разобраться А. Г. Новохатько, посвятивший свою статью памяти Э. В. Ильенкова и интересно размышляющий об историзме самосознания в контексте проблемы творчества. Кратко воспроизведем и реконструируем в интересах настоящего изложения его логику.
    В истории культуры имеются крайние позиции: от полного разделения миров творчества и репродукции до их полного слияния. Сократ предполагает, что в наших душах имеется кусок воска — у разных людей он отличается по качеству — и что это «дар Памяти, матери всех муз». Согласно Платону, знание истины и души заключено в памяти, в припоминании некогда виденных
    240
    всеми душами идей-образов, смутными копиями которых являются все земные вещи. Г. Г. Шпет предупреждает против буквальной трактовки этого положения: «Творчество — подражание по воспоминанию. Поэтому подражание никогда не есть копирование. Воспоминания не было бы, если бы не было забывания. Забывание — кнут творчества, оно вздымает на дыбы фантазию» (1989. С. 360).
    Значит, было время, когда память занимала подобающее место среди сил души, более того, именно она считалась первой и главной среди них: «Ты, память Муз, всего причина», — напомнил об этом времени Вячеслав Иванов. «Грек гомеровской эпохи, — писал А. Ф. Лосев, — никогда не творит тут чего-нибудь нового, небывалого. Вся его фантазия направлена лишь к тому, чтобы по возможности точно воспроизвести уже имеющееся, уже бывшее, вечное или временное... Фантазия у греков имела цель не создать новое, а только воспроизвести старое, — вот о чем говорят рассматриваемые нами гомеровские мифы о богах». К таким же выводам пришел М. Элиаде, который показал, почему такую колоссальную роль играла тренировка памяти, например, у сказителей, Эмпедокла, пифагорейцев: «В древнегреческой культуре ясно просматриваются два вида памяти, недоступные Лете, «забвению», что открывало возможность духовного бессмертия: 1) Лета бессильна перед теми, кто вдохновлен музами (так и теми, кто обладает пророческим даром, направленным в прошлое), что дает им возможность восстановить в памяти события, произошедшие у истоков мира (или восстановить структуру, образец порождения мира); 2) Лета вынуждена отступить и перед людьми типа Эмпедокла и Пифагора, кто способен так развить специальной техникой свою память, что можно заявить об их «всезнании» — они помнили абсолютно все свои предыдущие состояния...» (см.: Новохатько А. Г., 1999. С. 152). В качестве курьеза вспомним, что, согласно З. Фрейду, в Новое время Лета отступает только перед двумя вещами: не забывается время и место любовного свидания и военный приказ, а если забываются, то никогда не прощаются. Оставим на суд читателя решить, отступает ли и сегодня Лета перед этим?
    Память, о которой писали Лосев и Элиаде, конечно, не только достояние греков гомеровской эпохи. Русский писатель Алексей Ремизов, анализировавший творчество Гоголя, писал: «Источник выдумки, как и всякого мифотворчества, исходит не из житейской ограниченной памяти, а из большой памяти человеческого духа, а выявление этой памяти — сны или вообще небодрственные
    241
    состояния, одержимость» (2000. С. 37). Это подтверждает Михаил Булгаков, рассказывающий в «Театральном романе» о работе над пьесой: «Родились эти люди в снах, вышли из снов и прочнейшим образом обосновались в моей келье. Ясно было, что с ними так не разойтись. Но что же делать с ними?»
    Так или иначе, но память души, как и память духа, составляют тайну. Человек много не знает из того, что знает его душа, говорил Гоголь, как не знает и того, на что способен его дух. Возможно, душа до поры до времени скрывает знаемое от своего носителя: «Моя душа, как женщина, скрывает / И возраст свой и опыт от меня» (Владимир Набоков). И непредсказуемо делится своим опытом.
    Августин вслед за греками также признавал Память одной из главнейших способностей души наряду с Рассудком и Волей. Ему принадлежит одно из самых поэтических описаний работы памяти, которые имеются в истории культуры:
    «Прихожу к равнинам и обширным дворцам памяти (campos et ata praetoria memoria), где находятся сокровищницы (thesauri), куда свезены бесчисленные образы всего, что было воспринято. Там же сложены и все наши мысли, преувеличившие, преуменьшившие и вообще как-то изменившие то, о чем сообщили наши внешние чувства. Туда передано и там спрятано все, что забвением еще не поглощено и не погребено. Находясь там, я требую показать мне то, что я хочу; одно появляется тотчас же, другое приходится искать дольше, словно откапывая из каких-то тайников; что-то вырывается целой толпой, и вместо того, что ты ищешь и просишь, выскакивает вперед, словно говоря: «Может, это нас?». Я мысленно гоню их прочь, и наконец то, что мне нужно, проясняется и выходит из своих скрытых убежищ. Кое-что возникает легко и проходит в стройном порядке, который и требовался: идущее впереди уступает место следующему сзади и, уступив, скрывается, чтобы выступить вновь, когда я того пожелаю. Именно так и происходит, когда я рассказываю о чем-либо по памяти» (1991. С. 243).
    Это было написано в IV в. К XX в. о дворцах памяти забыли и Алексей Ремизов заговорил о пропастных пространствах памяти. Велимир Хлебников воскликнул: «О, погреб памяти», а Анна Ахматова взяла это восклицание эпиграфом к стихотворению «Подвал памяти», в котором, впрочем, «Сверкнули два живые изумруда. И кот мяукнул...» Существуют и более мрачные метафоры, некоторые будут приведены далее.
    242
    И все же кажется, что в обозримых масштабах человеческой истории, равно как и в истории образования, ценность памяти постепенно уменьшается, уступая место мышлению, пониманию, аффекту. Так ли это на самом деле? Если судить по изменению удельного веса исследований памяти по сравнению с исследованиями мышления и эмоций в экспериментальной психологии, то такое заключение окажется справедливым. Но при этом нельзя упускать из виду замечательного теоретического положения Выготского об интеллектуализации высших психических функций, в их числе, разумеется, и памяти. Так что же происходит? Не означает ли, что интеллект поглощает память, а вместе с ней и другие психические процессы? Может быть, образованию пора пренебречь памятью, как это произошло, например, в теории развивающего обучения?
    Известно, что психологические воззрения Выготского складывались под сильным влиянием Спинозы. Обратимся к первоисточнику. Спиноза рассматривает память в контексте проблематики, вскрывающей природу «интеллекта». При этом память непосредственно увязывается с воображением («имагинацией»). «Если человеческое тело подвергалось однажды действию одновременно со стороны двух или нескольких тел, то душа, воображая впоследствии одно из них, тотчас будет вспоминать и о других» (1957. Т. 1. С. 423).
    Формируя воображение, человек одновременно формирует и развивает свою память. Вместе с тем память по отношению к воображению всегда предположена. Вот и весь секрет: «Отсюда ясно, что такое память. Она есть не что иное, как некоторое сцепление идей, заключающих в себе природу вещей, находящихся вне человеческого тела, происходящее в душе сообразно с порядком и сцеплением состояний человеческого тела». Только тут есть одна любопытная тонкость, которую отмечает Новохатько: «Память есть некоторое «сцепление идей». Но идеи, согласно Спинозе, суть только такие состояния человеческого тела, которые заключают в себе как природу этого тела, так и природу тела внешнего. Идеи — это целостности, которые заключают в себе единство противоположностей. Память тем самым всегда обречена зацеплять оба вышеуказанных момента именно в силу того, что она своим родом из идеи. Иными словами, память имеет интеллектуальное происхождение. Однако это вовсе не означает, что память сама по себе способна вывести человеческую душу на постижение вещей в их «первых причинах» — даже если предположить, что ей обеспечена со стороны
    243
    человеческого тела возможность бесконечно сцеплять идеи внешних по отношению к нему тел» (Новохатько А. Г., 1999. С. 148—149). Не о современном ли компьютере писал Спиноза?
    Значит, у Спинозы память прежде, главнее воображения, но позже интеллекта, родом из него. С этой точки зрения «чистая мнема» невозможна, в памяти изначально присутствуют следы интеллекта. Иногда, правда, едва заметные. Знание истины не припоминается, а добывается с помощью интеллекта. Взгляд удивительно интересный и поучительный, в том числе и в свете наивных, хотя уже достаточно давних усилий создать на основе памяти «искусственный интеллект». Философы и психологи, кажется, всегда знали, что путь к интеллекту пролагает действие. У Фихте, у Гёте «Вначале было дело». Из действия выводил интеллект А. Бергсон. А. Валлон дал афористическое название своей книге: «От действия к мысли». К этим идеям пришли А. В. Запорожец, М. Вертгеймер, Ж. Пиаже и многие другие. А что же память? Английский физиолог Ч. Шеррингтон нашел ей место на завершающих участках все того же действия, порождающего, в конце концов, умственные способности. А художники продолжают настаивать на памяти. А. Ремизов, анализируя рассказ Ф. М. Достоевского «Скверный анекдот», говорит, что он был написан после каторги среди мелькнувших ожесточенных мыслей каторжной памяти. Если принять во внимание, что человеческая, а не машинная память есть не только результат действия, но и сама есть действие, то между взглядами ученых и художников нет противоречия.
    Вновь обратимся к Спинозе: «Память (как и воображение, «имагинация») — своего рода предчувствие интеллекта, симптом возможности его обнаружения, можно, наконец, сказать, что память есть ищущий себя интеллект, или интеллект, нуждающийся в «очищении», но ни в коем случае не есть самый этот интеллект как таковой. Мера развития интеллекта определяет меру развития памяти (да и других способностей души), а не наоборот. Мысля, человек вспоминает сообразно тому, как, каким способом он на деле привык «сцеплять» и соединять между собой различные образы вещей.
    Вот почему душа от мышления одной вещи тотчас переходит к мышлению другой, не имеющей с первой никакого сходства. Всякий переход от одной мысли к другой происходит, настаивает Спиноза, смотря по тому, как привычка расположила в его теле образы вещей. Солдат, например, при виде следов коня на песке тотчас переходит от мысли о коне к мысли о всаднике, а отсюда —
    244
    к мысли о войне и т. д. Крестьянин же от мысли о коне переходит к мысли о плуге или поле» (см.: Новохатько А. Г., 1999). Значит, для рождения интеллекта одной памяти мало. Необходимо еще и предвидение, которое Шеррингтон также локализовал в действии. Лишь в свете родившегося интеллекта память становится памятью.
    Идея о том, что память есть предчувствие интеллекта, ищущий себя интеллект, удивительно интересна и продуктивна. Мы с благодарностью должны вспомнить любимый Платоном образ охоты: чувственность охотится за идеями, чтобы стать чем-то определенным, а идея охотится за чувственностью, чтобы реально осуществиться («Менон»). Поиск, охота — это великолепный смыслообраз или праобраз главнейшей функции психики (ср.: Психея, ищущая свой идеал), который психология использовала лишь частично (психика — это ориентировочно-исследовательское поведение и ориентировочно-исследовательская деятельность). В образах, используемых Платоном и Спинозой, имеются основания для обсуждения проблематики взаимодействия психических функций. Например, можно предположить, что сенсорная чувствительность включает в свой состав «первичные устремления» к предмету, своего рода предчувствие предмета. Она есть ищущий себя (себе!) предмет. Когда таковой находится, разлитая, диффузная чувствительность превращается в «предметный рецептор» (термин Шеррингтона). Затем, построенный посредством исполнительных и перцептивных действий «предметный остов» становится важнейшей составной частью внутренней формы слова. По этой же логике живое движение вкупе с чувствительностью можно рассматривать как предчувствие Я, ищущего свое действие, или шире — поиск себя, поиск собственной самости, если угодно, — ипостаси.
    Если выразить идеи Спинозы о взаимодействии памяти и мышления на близком нам психологическом языке, то именно он сформулировал положение об интеллектуализации психических функций. Сформулировал то, что потом не без влияния Спинозы доказывал Выготский: «Вся система отношений функций друг с другом определяется в основном господствующей на данной ступени развития формой мышления» (1982, Т. 2. С. 415). Именно вследствие перехода от наглядного мышления к абстрактному (в понятиях) происходят существенные изменения в памяти: возникает логическая память (1984, Т. 4. С. 130—132). Для ее возникновения уже к начальной школе имеются достаточные предпосылки: «Дети, поступающие в школу, уже владеют относительно
    245
    развитыми формами мышления, понимания... Однако процессы мышления, понимания носят у них преимущественно непроизвольный, еще достаточно неуправляемый характер» (Зинченко П. И., 1961. С. 498; 1996. С. 488—489). Тем не менее эти процессы с самого начала школьного обучения содействуют организации учебного материала, облегчают его усвоение и запоминание.
    Согласно Выготскому, интеллектуализируются и другие силы души, вплоть до появления умных эмоций. И этот процесс в онтогенезе начинается очень рано. Интеллектуализируется и восприятие: чтобы увидеть нечто, мы вносим порядок, а потом видим это. Так что Эббингаузу для изучения свойств «чистой мнемы», если таковая вообще имеется, нужно было деинтеллектуализировать память, что он и пытался сделать, давая испытуемым для запоминания бессмысленные слоги. Но вполне достичь этого ему не удалось, а обратить течение времени вспять было не в его власти.
    Положение о взаимодействии психических функций должно быть дополнено положением об их взаимном опосредствовании. Поэтому выделение некоторой чистой функции всегда есть результат чрезвычайно искусственной процедуры, полный успех которой не может быть гарантирован. Каждый когнитивный акт или предметное, исполнительное действие принципиально представляют собой нечто вроде суперпозиции многих психический функций. По содержанию они синкретичны или синпраксичны, а по способу выполнения — синергичны. Например, биодинамическая ткань живого движения одновременно является его чувственной тканью. Живое движение подобно ленте Мёбиуса. Оба вида ткани составляют основу перцептивной и моторной памяти и участвуют в создании (и хранении) образа действия.
    Дискуссия о продуктивных и репродуктивных силах человеческой души продолжалась в немецкой философии. А. Г. Новохатько резюмирует ее следующим образом: «Итак, именно Кант (сознательно опираясь на юмовские предпосылки) расщепил деятельность человека на продуктивную и репродуктивную. До него в новоевропейской метафизике не только разрыв, но даже различие между продуктивным и репродуктивным действованием еще не имело онтологического статуса. Так, например, Спиноза не придает фундаментального значения этому разрыву. Можно показать, что Мальбранш и Лейбниц занимают в данном отношении позицию весьма близкую к Спинозе. Наконец, Декарт, и это следовало бы продемонстрировать особо, предельно субъективизированный
    246
    в XX веке в силу господства философских течений креационистского толка, а потому нуждающийся в более объемной историко-философской реконструкции, также едва ли может выступать здесь как предтеча Канта» (1999. С. 129). В психологии креационизм толкуется как креативность, и число охотников объяснить людям, что такое творчество, и научить их ему не убывает. Но, как известно, никто из них еще даже не сделал попытки показать это на своем собственном примере. Описания процессов творчества, выполненные творцами post-factum, значительно содержательней и интересней.
    Ядром продуктивной деятельности у Канта является способность продуктивного воображения, т. е. творческая фантазия, которую и сегодня Ф. Т. Михайлов считает главной силой души. И даже гегельянец Э. В. Ильенков в этом вопросе склонялся на сторону Канта. Но у памяти оказался серьезный защитник. «Совершенно иной ход был предложен Гегелем, подчинившим учение о воображении — Логике, но уже не просто чуткой к теории познания, а способной непосредственно собою выражать диалектику познания. <...> Гегель, анализируя в своей философии духа основания того процесса, который сегодня принято называть «психологией творчества», не только, казалось бы, неожиданно порывает с очерчивающей природу творчества кантовско-фихтевской терминологией («схематизм», «фигурный синтез» и т. п.), но и открыто отдает предпочтение памяти перед воображением или, по выражению Э. В. Ильенкова, давит на память» (там же. С. 128). Гегель связывает тайну творчества (развития) с движением — становлением, т. е. с неизбежным выходом в историю развивающегося предмета.
    А. Г. Новохатько приводит точную фиксацию М. К. Петрова, чем по форме отличается гегелевское понимание природы творчества от кантовского: «Вот здесь и начинается самое серьезное — совмещение антиномий Канта, отказ от разделения миров творчества и репродукции, слияние их в единую репродуктивно-творческую «самость» — автономный довлеющий себе, самораскручивающийся субъект самовоспроизводства (репродукция), самообновления (творчество), обнаруживающий в самом себе все основания и критерии для гомеостаза... так и для законосообразного изменения, преемственного развития...» (там же. С. 129—130). Мы далее увидим, что в когнитивной психологии накапливаются новые экспериментальные доказательства этой вполне разумной позиции.
    247
    Еще раз обратим внимание на то, что два психологически ориентированных философа в статьях, опубликованных под одной обложкой, по-разному оценивают силы души, и в их числе роль и место памяти в продуктивной, творческой деятельности. И дело даже не в том, кто из них или из рассмотренных ими философов больше прав. Наше дело не ставить им оценки, а думать самим. Для Канта и Фихте воображение — это способность связывать общие законы, выработанные всей общечеловеческой культурой, с неповторимыми фактами, причем никакими логическими правилами эту связь установить нельзя. Даже А. Ремизов, превозносивший память духа, писавший, что душа знает больше, чем сознание, подчеркивал роль внимания к настоящему и его встречу с памятью о прошлом. При этом «мысли идут по зацепкам наперекор логической целесообразности, сцепление образов и суждений неожиданно» (2000. С. 51). Значит, и Мнемозина, память как удержание внутренней сути вещей, как победа над страшной их властью — тоже кое-что, как и сократовский анамнесис, «припоминание», приравненное к творчеству.
    Проблема соотношения репродукции и творчества имеет прямое отношение к образованию, которое, казалось бы, как раз начинается с приобретения знания общих законов и принципов, т. е. с памяти. Гегель вполне резонно писал, что в педагогических успехах мы узнаем набросанную как бы в сжатом очерке историю образованности всего мира. Здесь ключевое слово «сжатость». У Гегеля имеется и другой образ, полезный для понимания содержания образования и не только его: «Содержание есть обузданная непосредственность, оформленная в свою аббревиатуру и определенная в мысли» (1956, Т. 4. С. 16). В. Б. Хозиев, комментируя эти строки, пишет, что обуздание, оформление, определение являются отдельными моментами метода (познания и действия), сливающимися в единый поток опосредствования (2000. С. 17—18). «Сжатие» относится к научному содержанию, к искусству. Иосиф Бродский заметил, что модернизм есть лишь логическое следствие — сжатие и лаконизация — классики.
    Если «образованность всего мира» не сжать, человеку для овладения ею не хватит времени всей жизни. Даже при «сжатости» нельзя сказать, что у человека имеется избыток времени. Выручают скорость и интенсивность развития:
    Но скорость внутреннего прогресса Больше, чем скорость мира.
          Иосиф Бродский
    248
    Способы сжатия представляют собой вечную проблему, которую так или иначе решает любая система образования. Нередко образование заимствует их готовыми из науки и искусства. Но остается еще и проблема обучения учащихся расшифровке аббревиатур, соотнесения их с реальностью (что называется «предметностью») и созданию новых. Поэтому начало образовательного процесса, как, впрочем, и науки, — не запоминание, а удивление и анализ, т. е. снятие формы известности, можно сказать, иллюзии известности знания, разложение первоначальных представлений на простые моменты. «Деятельность разложения есть сила и работа рассудка, изумительнейшей и величайшей или лучше сказать абсолютной мощи» (Гегель. 1956, Т. 4. С. 17). Известное не вызывает изумления, вслед за Аристотелем говорит Гегель. Источником самодвижения мысли является живое конкретное, которое должно быть получено после разложения исходного целого на простые элементы. А живое конкретное — это развитая сущность предмета. Тем самым Гегель выявляет основание творчества — воспроизведение, репродукция конкретного в мышлении, установление новых связей. Вот и еще одно место для памяти в мышлении, а соответственно, и в обучении. Но это же и место для действия, ибо анализ, воспроизведение, установление новых связей суть действия.
    Вернемся к «абсолютной мощи рассудка». Как хорошо известно, достижение абсолютного — задача чрезвычайно трудная, если вообще разрешимая. Гегель предупреждает об этом: «Абстрагирование получает... тот смысл, что из конкретного лишь для нашего субъективного употребления изымается тот или иной признак так, чтобы с опущением столь многих других качеств и свойств предмета он не утрачивал ничего в своей ценности и в своем достоинстве; ...и лишь немощь рассудка приводит, согласно этому взгляду, к тому, что ему невозможно вобрать в себя все это богатство и довольствоваться скудной абстракцией» (цит. по: Давыдов В. В., 2000. С. 125). Что же верно? Абсолютная мощь или немощь рассудка? В XX в. с легкой руки М. Фуко подобные упреки адресуются и разуму, говорится о его безрассудстве, о его раздвоении, о возникновении «безумного безумия» и «мудрого безумия», которое приемлет безумие разума, прислушивается к нему, признает за ним права гражданства (1997. С. 41). Это напоминает тоску физиков XX в. по сумасшедшим идеям, с помощью которых они надеялись преодолеть кризис в своей науке. Подобные размышления о строгости рассудка и свободе
    249
    разума не дают оснований, чтобы принижать тот или другой в принципе. И в том и в другом память играет огромную роль.
    Л. С. Выготский, развивая идеи интеллектуализации памяти и других психических функций, проявил разумную осторожность и не растворил память в интеллекте. Подобный упрек можно, скорее, адресовать педагогике и педагогической психологии. Это особенно относится к тем ее представителям, которые ориентированы прежде всего на развитие творческих способностей учащихся. Против последнего трудно было бы что-нибудь возразить, если бы авторы подобных проектов хотя бы отдаленно представляли себе, что такое творчество. Творчество «в лоб» не изучается и не формируется. К нему следует подходить не прямо, а косвенно, со стороны действия, восприятия, памяти, реконструкции усвоенного при воспроизведении, изучать различные пути порождения нового, каким бы элементарным это новое ни было. С этой точки зрения интересны, например, эффекты интерференции в памяти, различные способы кодирования информации в кратковременной и долговременной памяти, наличие в памяти разных уровней преобразования информации, отличающихся не только по своим языкам (кодам), но и по глубине обработки информации. Естественно, что все эти обстоятельства определяются смыслом задач, которые решаются человеком. Другими словами, в нашей психической жизни или в психической организации память при всей ее контекстуальности и опосредствованности (в двух смыслах этого слова) выступает как «государство в государстве». Растворяясь в психике, она остается сама собой и, более того, сама может ассимилировать другие психические функции, вбирать в себя многие их свойства. Память также эффективно использует средства, сложившиеся в ходе развития других психических функций, например восприятия и мышления. Мы, таким образом, вновь возвращаемся к идее опосредования. П. И. Зинченко показал в свое время, как сложившиеся интеллектуальные операции становятся средствами непроизвольного, а потом и произвольного запоминания. Т. П. Зинченко показала, как складывающиеся когнитивные карты становятся средствами памяти и более широко — средствами трудовой и учебной деятельности. В этих случаях речь идет уже не о внешних средствах («узелок»), а о внутренних, собственных средствах индивида. Таким образом, память выступает подобно развивающемуся живому существу, относительно автономному организму, что дает основания говорить о живой памяти.
    250
    Исследования непроизвольной памяти П. И. Зинченко и А. А. Смирнова, выполненные в 1930-е гг., можно считать началом ее экспериментального изучения. Значительно больше по сравнению с наукой знает о живой памяти искусство, не скованное суровой необходимостью добывать доказательства тому, что извлекается из глубин творческого духа его представителей в виде мифов, метафор, образов, прозрений, пророчеств, видений. Поверим оптимистичному в молодости Мандельштаму: «В видении обман немыслим». Для такой веры имеются основания, так как слишком многое из провидческого в искусстве задним числом подтверждалось. Сказанное является своего рода оправданием приводимых ниже реминисценций из области искусства, которые для психологии памяти можно считать эвристиками или вызовом к изучению живой памяти, представленной в этих реминисценциях. Психология многое знает о памяти, различает ее многочисленные виды: механическая и осмысленная, образная и словесно-логическая, кратковременная и долговременная, оперативная и постоянная, непроизвольная и произвольная и т. д. Психологи, конечно, помнят бергсоновскую дихотомию: память материи и память духа. Однако свои усилия они направляли не на изучение памяти духа, а на изучение памяти материи. То же происходило и с глазом телесным, и глазом духовным или оком души, с божественной, по Платону, способностью к мышлению.
    Выше уже приводилось высказывание Ларошфуко о том, что все жалуются на свою память и никто не жалуется на свой ум. Опыт преподавания и оценки знаний учащихся подтверждает максиму знаменитого афориста. Жалобы на память — это своего рода защитная реакция на возможные упреки в непонятливости, тупости, лени и т. п. На самом деле человеческая память представляет собой весьма совершенный инструмент, удивительный функциональный орган нашей жизни. Владимир Набоков, пытавшийся «дать Мнемозине не только волю, но и закон», считал, что память может превращаться «либо в необыкновенно развитый орган, работающий постоянно и своей секрецией возмещающий все исторические убытки, либо в раковую опухоль души, мешающую дышать, спать, общаться...». Споря в 1920 г. с анархическим бунтом М. О. Гершензона против культуры как традиции, как «предания», Вячеслав Иванов назвал память верховной владычицей культуры и отметил интересные психологические особенности памяти: «Память — начало динамическое, забвение — усталость и перерыв движения, упадок и состояние относительной косности» (см.: Аверинцев С. С., 1976). Психологии до
    251
    сих пор не ведомо о двоякой памяти Иванова — памяти созидающей и памяти разрушающей жизнь. Это различие, выраженное в поэме «Деревья», понял тоскующий в эмиграции по родине писатель и философ Федор Степун: «Различие между памятью, прохладной усыпальницей наших изъятых из времени и уже вовеки нетленных в своей преображенности переживаний, и тревожащими душу воспоминаниями — привидениями, требующими возвращения в жизнь и тем, грозящим ей разрушением» (1990. Т. 2. С. 404). Он говорит о жившей с ним в эмиграции матери: «Нет, ей вечной, да еще светлой памяти не надо; она хочет воспоминаний живых, горячих, трепетных и даже разрушительных. Разрушения своей души ей бояться не приходится, так как она только тогда и живет, когда умирает от тоски по прошлому» (там же).
    Вячеслав Иванов различал также святую память и воспоминания:
    Ты, память, муз вскормившая, свята, Тебя зову, но не воспоминанья.
    Оба вида памяти проявляют себя в том, что мы в своей языковой ограниченности называем одним словом «воспоминание», которое, как и память, может быть созидательным и разрушительным, естественно, и утилитарным. Преодоление разрушительной памяти о прошлом состоит в нелегкой работе по отдалению и отчуждению прошлого, возможно, в прощении прошлого или примирении с ним, после чего оно может быть переозначено, превращено в нечто иное.
    Известно, что человек может быть весь захвачен любимым делом, страстью, мыслью. Он может весь превратиться в слух, в зрение: «Я весь внимание». В таких случаях не человек хозяин своих анатомических или функциональных органов, а последние становятся хозяевами человека. Он подчиняется им. То же происходит и с памятью, когда не память — орган человека, а человек — орган памяти, он не только подчинен, но подавлен ею. Хорошо, если такие состояния побуждают человека к работе печали, к переживанию, к деятельностно-семиотической перешифровке и вытеснению гнетущих воспоминаний, к порождению новых жизненных смыслов взамен утраченных, к пониманию того, что жизнь больше, чем смысл. По мере выполнения такой работы человек вновь овладевает памятью, становится ее хозяином. К подобным свойствам и функциям памяти, да и других
    252
    психических актов психология приближается очень неспешно, зато, будем надеяться, основательно (см.: Василюк Ф. Е., 1984).
    Живая память обладает необозримым объемом, не имеющим ясных границ не только в объеме, но и в прочности сохранения, и поразительной готовностью. Сочетание невероятной избыточности памяти и ее практически мгновенной готовности представляет собой чудо, тайну и проблему для психологии.
    Память хранит прошлое только потому, что она ориентирована на будущее. Напомним классический пример П. Жане: мы ведь берем билет не только туда, но и обратно. По словам Набокова, у нас «мелькают будущие воспоминания»; события «зачисляются в штат воспоминаний»; «воспоминания только тогда приходят в действие, когда мы уже возвращаемся в дом»; «память — это длинная вечерняя тень истины», поэтому нечто «впоследствии сделалось воспоминанием стыдным». Наконец, он пишет о силе памяти: «Ничто-ничто не пропадает, в памяти накопляются сокровища, растут скрытые склады в темноте, в пыли, — и вот кто-то приезжий вдруг требует у библиотекаря книгу, не выдававшуюся двадцать лет». Высокая ситуативная готовность памяти не эквивалентна столь же высокой ее произвольной доступности. Память готова обслуживать все виды деятельности, но значительно менее готова, а иногда и просто бессильна обслуживать самою себя. Здесь она капризна, избирательна, случайна. Бродский пишет: «Память, я полагаю, есть замена хвоста, навсегда утраченного нами в процессе эволюции. Она управляет нашими движениями, включая миграцию. Помимо этого, есть нечто явно атавистическое в самом процессе воспоминания — потому хотя бы, что процесс этот не бывает линейным. Кроме того, чем ты больше помнишь, тем ты ближе к смерти.
    Если это так, то хорошо, когда твоя память спотыкается. Чаще, однако, она закручивается, раскручивается, виляет — в точности, как хвост; так же должно вести себя повествование, твое повествование, даже рискуя показаться бессвязным и скучным» (2001. С. 95). Мы видим, что Бродский нелинейность памяти превращает в ее достоинство: «Что роднит память с искусством, так это способность к отбору, вкус к детали. Лестное для искусства (особенно для прозы), для памяти это наблюдение должно показаться оскорбительным. Оскорбление, однако, вполне заслужено. Память содержит именно детали, а не полную картину: сценки, если угодно, но не весь спектакль. Убеждение, что мы каким-то образом можем вспомнить все сразу, оптом, такое убеждение, позволяющее нам, как виду, продолжать существование, —
    253
    беспочвенно. Более всего память похожа на библиотеку в алфавитном беспорядке и без чьих-либо собраний сочинений» (там же. С. 56). Бродский точно описывает акты воспоминаний и использует тот же образ библиотеки, что и Набоков, которая в отличие от словаря, хранящегося в памяти в том же алфавитном беспорядке, недоступна сразу вся во всей ее полноте. Нужно суметь сделать запрос! Ибо: «Нет такой памяти, какую можно спрятать. В личинку. Бабочка вспорхнет» (Т. Элиот).
    Не менее удивительны, чем объем, сила, прочность и готовность памяти, ее избирательность и ее забывчивость, способность к забыванию сделанного и решенного, к вытеснению неприятного, к деятельно-семиотической переработке накопленного, к преодолению излишнего и избыточного. Михаил Булгаковов писал: «Удивительно устроена человеческая память. Ведь вот кажется и недавно все это было, а между тем восстановить события стройно и последовательно нет никакой возможности. Выпали звенья из цепи! Кое-что вспоминаешь, прямо так и загорится перед глазами, а прочее раскрошилось, рассыпалось, и только одна труха и какой-то дождик в памяти. Да, впрочем, труха и есть. Дождик? Дождик?» И далее конкретизация: «Так прошло много ночей, их я помню, но как-то все скопом, — было холодно спать. Дни же как будто вымыло из памяти — ничего не помню»; «но все же это теперь как-то смылось в моей памяти, не оставив ничего, кроме скуки в ней, все это я позабыл» («Театральный роман»). Видимо, физическое время, заполненное одиночеством, печалью, неприкаянностью, ощущением несуществования, неподвластно памяти. Булгаков тонко заметил, что это время в памяти Максудова не просто провал, пустота. Она заполнена скукой, может быть, тоской. Физическое время — это время распада, разложения. Рождение происходит в живом времени. У Бродского мы находим попытку объяснить это: «По-видимому, дело в том, что не должно быть непрерывности в чем-либо. По-видимому, изъяны памяти суть доказательство подчинения живого организма законам природы. Никакая жизнь не рассчитывает уцелеть. Если вы не фараон, вы и не претендуете на то, чтобы стать мумией. Согласившись, что объекты воспоминания обладают такого рода трезвостью, вы смирились с данным качеством своей памяти. Нормальный человек не думает, что все имеет продолжение, он не ждет продолжения даже для себя или своих сочинений. Нормальный человек не помнит, что он ел на завтрак. Вещам рутинного, повторяющегося характера уготовано
    254
    забвение. Одно дело завтрак, другое дело — любимые тобой. Лучшее, что можно сделать, — приписать это экономии места» (2001. С. 59—60).
    Из приведенных отрывков можно понять, сколь обостренным и аффективно окрашенным был интерес к памяти у писателей и поэтов — эмигрантов: Бродского, Иванова, Набокова, Степуна, Ремизова. Не менее острым был интерес к памяти у тосковавших по прошлому и по мировой культуре Ахматовой, Мандельштама, Булгакова и многих других. К этому неисчерпаемому источнику сведений о живой памяти мы едва прикоснулись.
    «Интеллектуализированная» осмысленная память становится продуктивной, она живет в психологическом времени, мерой которого являются мысли и действия человека. Человеческая память событийна, а не хронографична. Это, конечно, не исключает «Живой хронологии», в том числе и в смысле одноименного рассказа А. П. Чехова, или автобиографической памяти. Событийная память непроизвольна, она не требует специальных мнемических усилий, хотя по своей силе она прочнее произвольной памяти. Парадоксальность взаимоотношений между непроизвольной и произвольной памятью можно проиллюстрировать точной заметкой Ахматовой о забывании. Она писала, что отсутствие — лучшее лекарство от забвения, лучший же способ забыть навек — это видеть ежедневно. Это не было шуткой (Ахматова обещала рассказать об этом подробнее, но, видимо, забыла о своем обещании). Возможно, постоянное присутствие притупляет добрые воспоминания о прошлом, усиливает отчуждение, и человек, в конце концов, становится чужим, что и есть забывание. Т. Элиот предусматривал и другую возможность: забыть — затаить. В любом случае, забывание — это активная работа, а не выпадение содержания памяти в некий физикальный низ. Об этом свидетельствуют исследования Ф. Бартлета и П. И. Зинченко, посвященные реконструкциям при воспроизведении знаний.
    Создается впечатление, что наша память, как и живое движение, разумна сама по себе, а не потому, что ею руководит высший и внешний по отношению к ней интеллект. Не только разумна, но и пристрастна, аффективна. И это настолько верно, что в долгой истории ее изучения попытки обнаружить в памяти, так сказать, «чистую мнему» оказались безрезультатными. В этом свете подвергались вполне резонным сомнениям представления Бергсона, противопоставлявшего память материи и память духа, равно как и представления раннего Выготского, противопоставлявшего натуральную и культурную память.
    255
    Следует сказать, что чистая мнема все же была найдена. Это так называемый сенсорный регистр. Но время «чистого», ничем не замутненного хранения в нем оказалось меньше 0,1 с. Оно меньше времени одной зрительной фиксации и близко к времени инерции зрения. Если бы оно было большим, то мы были бы невосприимчивы к настоящему и видели только уже прошедшее. Наличие великих мнемонистов, подобных Шерешевскому, описанному Лурия, лишь подтверждает сказанное. Мы, конечно, можем утешать себя тем, что в каждом из нас «сидит» великий мнемонист Ш. Память сенсорного регистра не ограничена по объему, но она сверхкороткая, и мы не подозреваем о ней. Памятливость нашего внутреннего Ш. не распространяется дальше, чем на 70 мс. И это, между прочим, благо. Ш. драматически описывал, сколь трудно пробиться новым впечатлениям сквозь чрезмерно инертные образы предшествующих событий. Уже кратковременная память, включая иконическую, не говоря о долговременной, разделяет свойства, присущие действию и деятельности, зависит от задач, целей, мотивов, предметного содержания, на которые направлены мнемические акты. Поэтому П. И. Зинченко имел все основания трактовать память как мнемическое действие, входящее в более широкие структуры деятельности, или как особенную мнемическую деятельность. Примечательно, что он, начав свои исследования памяти с забывания и воспроизведения, показал, что не только воспроизведение, но и забывание есть действие. Каждому на собственном опыте известно, что осуществить такое действие порой труднее, чем запомнить.
    Сочетание в памяти консервативных и динамических свойств остается загадочным. Однако это такая загадка, решение которой не предполагает исключения или вычитания какой-либо группы свойств. И те и другие в равной степени обеспечивают то, что принято называть хорошей памятью. Хорошая не значит буквальная, скорее, осмысленная. Именно сочетание консервативных и динамических свойств памяти делает ее живым функциональным органом, даже организмом, способным к внутреннему движению и самодвижению. В создании такого организма огромную роль играет непроизвольное запоминание, начинающееся с рождения, а по некоторым смелым предположениям, и ранее того.
    Трудно сказать, какой удельный вес знаний о мире и о себе самом, имеющихся в памяти индивида, получен непроизвольно, а какой — произвольно? Если верить Л. Н. Толстому, утверждавшему,
    256
    что более 90% наших знаний мы получили до 5 лет, то объем запомненного нами непроизвольно еще выше и приближается к 100%. Это, впрочем, не должно служить основанием для пренебрежения произвольным запоминанием. Не менее интересно и важно то, что далеко не всем полученным непроизвольно знанием и опытом мы можем произвольно распоряжаться. Овладение собой, идущее через познание себя, представляет экзистенциальную задачу, которую человек решает всю жизнь, притом с негарантированным успехом. Ее решению мешает многое. Не последнюю роль играет лень властвовать собой...
    Приведенные примеры иллюстрируют возможность привлечения нового для науки знания о человеке, которое может быть и известно ученым, но редко включается в контекст психологии. Это лишь на первый взгляд особое, парадоксальное, а на деле — в высшем смысле живое, жизненное знание, с которым, видимо, постоянно сталкиваются психоаналитики и психотерапевты.
    Живость памяти обеспечивается еще и тем, что существующее в ней полимодальное описание (образ) мира всегда недосказанно. Получение, добывание нового знания, как правило, сопровождается расширением незнания, что вызывает в памяти различного рода напряжения. Они являются источником любопытства, любознательности, фантазии, мифологического, научного творчества и других форм достраивания, завершения опыта, его гештальтирования. Иное дело, что со временем любой гештальт (картина мира, закон) подвергается сомнению, уходит в тень, потом он нередко всплывает вновь. Это справедливо как для социальной, культурной памяти, так и для индивидуальной. В этом пункте уместно обратиться к традиционной проблематике памяти и обучения.
    § 3.  Место памяти в обучении
    Психолого-педагогический пафос исследований П. И. Зинченко был направлен против механического запоминания. Непроизвольное осмысленное, опирающееся на понимание и умственные действия, запоминание более продуктивно, чем произвольное, не использующее в должной мере интеллектуальные средства. Трудности узнавания ведут к более тщательному ознакомлению; трудности воспроизведения — к лучшему пониманию, требующему разнообразных способов обработки материала.
    Еще совсем недавно память была главным, если не единственным средством обучения. От этого, во всяком случае в теории,
    257
    отказались педагогика и дидактика, хотя практика живет по своим законам. Нагрузка на память в средней и высшей школе все еще достаточно велика. Да и самые, так сказать, передовые теории обучения, в том числе и теория развивающего обучения, формулируют свои задачи в терминах усвоения (присвоения). В. В. Давыдов говорил: «Источником» психического развития, согласно Д. Б. Эльконину, являются заданные (или «конечные») идеальные формы, к которым оно приходит в результате их усвоения. Иными словами, источники развития заданы в качестве объективных общественных образцов, которые, взаимодействуя с процессом развития, детерминируют его как бы «сверху», т. е. со стороны высших и конечных форм. Это взаимодействие как раз и является усвоением (присвоением) идеального как существенного аспекта исторически складывающейся культуры. Усвоение (присвоение) — это всеобщая форма психического развития ребенка. В этом и состоит подлинный смысл культурно-исторического обоснования практики развивающего обучения» (1999. С. 26).
    Вначале отметим, что смущает в этой характеристике. Во-первых, странно звучит словосочетание «высшая и конечная идеальная форма». Конечность формы противоречит самой идее развития. Конечная форма — это мертвая форма, а живая наука имеет дело с живыми формами и бесконечно погружается в их анализ. Ей должно уподобляться образование, тем более развивающее, которое должно иметь своей целью не достижение конечной «нормы развития», а рассматривать развитие как норму. Во-вторых, не следовало бы считать высшие идеальные формы детерминантами развития. Слишком многие и слишком легко ими пренебрегают. Такие формы — это приглашающая сила, а дело индивида — принять приглашение или отмахнуться от него. В самом широком смысле слова, идеальная форма есть культура, которой не свойствен культ насилия-детерминации.
    Согласимся, что главной целью развивающего обучения является усвоение. Если отвлечься от специфичности содержания, предлагаемого для усвоения, то в этом теория (или система) развивающего обучения ничем не отличается от всех остальных, и в ней должно было бы найтись место для памяти. Но не нашлось! Важной составной частью развивающего обучения является формирование у учащихся теоретического мышления, которое противопоставляется мышлению рассудочному или рассудочно-эмпирическому. Иногда предполагается, что теоретическое мышление эквивалентно мышлению творческому. Однако теоретическое
    258
    мышление опирается на анализ. В этой, по крайней мере, своей первой фазе оно не отличается от рассудочного. Главная же черта теоретического мышления состоит в том, что оно в соответствии с мыслью Гегеля направлено на воспроизведение конкретного, воспроизведение развитой сущности предмета, на выведение единичного из всеобщего. Равным образом Давыдов, характеризуя понятия, говорит о том, что с их помощью воспроизводится идеализованный объект и система его связей, а также о том, что понятие должно рассматриваться как мыслительное действие.
    Чтобы нечто воспроизвести, нужно не только знать это нечто, но и знать как. Нужно знать «материальные объекты» и «идеализованные объекты». А знать означает не только понимать, но и помнить. Если объект проанализирован, то нужно запомнить результат анализа и его способы. Нужно помнить и систему связей анализируемого ли, воспроизводимого ли объекта. Если речь идет о том, что понятие — это мыслительное действие, то нужно знать набор и последовательность операций, входящих в него, чтобы успешно осуществить это действие. Кроме того, образование не может ограничиться лишь формированием умственных действий и приемов решения тех или иных задач. Осип Мандельштам, комментируя «Божественную комедию», пишет: «Образованность — школа быстрейших ассоциаций. Ты схватываешь на лету, ты чувствителен к намекам — вот любимая похвала Данта. В дантовском понимании учитель моложе ученика, потому что бегает быстрее» (1990. С. 217).
    Одним словом, в развивающем обучении, как, впрочем, в любом другом, имеется место для работы памяти. Но это место авторы теорий утаивают, чем, кстати, снижают их потенциал. Причины этого могут быть разные. Все теории обучения так или иначе противопоставляют себя некоему фантому, т. е. скорее всего выдуманной «теории» обучения, опиравшейся исключительно на механическое заучивание или зубрежку. Если такое и было, то очень давно. Нельзя ведь сказать, что сократовский метод обучения был изобретен недавно. Вторая причина более серьезна. Авторы теорий обучения просто не знают (или вытесняют) того, что происходило в психологии памяти после создания Гартли и Пристли учения об ассоциациях, после экспериментов Германа Эббингауза. А происходило много замечательного. Ограничимся лишь несколькими указательными жестами. П. Жане показал, что память ориентирована на будущее. Афористичен Л. С. Выготский: «Намерение всегда опирается на память»
    259
    (1983, Т. 3. С. 288). Нужно помнить и о мотиве и не сдвигать его на цель (А. Н. Леонтьев).
    Ф. Бартлет, изучая реконструкции при воспроизведении запомненного, показал, что подобные реконструкции вполне могут быть продуктивными. Он как бы подтвердил тезис Гегеля, что память выполняет именно своей репродуктивностью продуктивную базисную роль в развитии психики (см.: Новохатько А. Г., 1999. С. 151). И еще один замечательный тезис Гегеля о том, что превращение дела памяти в дело воображения есть деградация. Это как будто специально сказано для тех, кто злоупотребляет виртуальной реальностью.
    А. Н. Леонтьев в 1930-е гг. экспериментально изучал генезис произвольного опосредованного запоминания. По сути дела, он начал экспериментальное исследование процесса интеллектуализации человеческой памяти, которое продолжили П. И. Зинченко, А. А. Смирнов, Т. П. Зинченко и др. Они нашли впечатляющие взаимоотношения и взаимодействия между мышлением и памятью, опираясь, в том числе, и на теоретическое исследование этой проблемы П. П. Блонским. В исследованиях непроизвольной памяти было показано, что она вовсе не случайная память (insidenta memory), какой она рассматривалась в бихевиоризме, а тесно связана с деятельностью. И при том по-разному с ее разными структурными компонентами: мотивы, цели, средства, способы достижения, результат. Многое сделано на достаточно абстрактном материале (хотя и не на бессмысленных слогах), но многое — на материале учебной деятельности школьников. Показано, что при разных учебных задачах следует ориентироваться либо на непроизвольную, либо на произвольную память. Между этими двумя видами памяти существует сложная динамика взаимоотношений, определяющая, в том числе, и различия в их продуктивности. Все это оказалось возможным, потому что память стала рассматриваться как мнемическое — в широком смысле — психическое действие (Зинченко П. И., 1939).
    В книгах П. И. Зинченко (1961) и А. А. Смирнова (1966) имеются специальные разделы, посвященные памяти и обучению, памяти и пониманию, но все это богатство осталось вне рамок теорий обучения, будь то теория Н. А. Менчинской, теория П. Я. Гальперина или теория Д. Б. Эльконина и В. В. Давыдова. Пожалуй, о памяти в контексте развивающего обучения вспоминает лишь В. В. Репкин, многие годы работавший в Харькове вместе с П. И. Зинченко. Книга Т. П. Зинченко (2001), в которой воспроизводятся важнейшие вехи истории исследований памяти,
    260
    представляет собой своевременное напоминание о роли памяти в различных видах человеческой деятельности. Такое напоминание очень нужно педагогике и педагогической психологии. Приведем основные положения концепции памяти П. И. Зинченко, удачно резюмированные Б. Г. Мещеряковым во «Вступительной статье» ко второму изданию книги «Непроизвольное запоминание» (Зинченко П. И., 1996. С. 8—9):
    «1. Функция памяти состоит «в избирательном закреплении индивидуального опыта и в дальнейшем его использовании... в конкретных условиях жизни субъекта, в его деятельности» (с. 154).
    2. Непроизвольное запоминание может быть как продуктом текущей деятельности, так и результатом отвлечений от нее, т. е. случайным запоминанием. Однако именно первый «вид непроизвольного запоминания занимает в жизни человека основное место» (с. 156).
    3. Деление «процессов памяти на непроизвольные и произвольные должно выступить в качестве основного, определяющего. Это деление должно выступить в качестве ведущего и в характеристике развития памяти. Непроизвольное и произвольное запоминание, воспроизведение являются двумя последовательными ступенями в развитии памяти детей» (с. 449).
    4. У дошкольников центральное место в закреплении ими индивидуального опыта занимает непроизвольная память (с. 29, 486).
    5. С появлением произвольной памяти непроизвольная память не только не утрачивает своего значения, но и продолжает совершенствоваться (с. 455).
    6. Непроизвольное запоминание как продукт деятельности «является также всегда опосредствованным, хотя и иначе, чем произвольное запоминание», поскольку «всякая деятельность, в которой осуществляется непроизвольное запоминание, всегда связана и с наличием соответствующих ее целям и содержанию средств» (с. 145).
    7. Центральной и неотложной задачей школы является формирование у учащихся умений и навыков произвольного мышления, в том числе в задачах понимания текста.
    Как мы видим, П. И. Зинченко конкретизировал положение об интеллектуализации памяти, о котором шла речь выше. Показательно, что важнейшей задачей школы, по мнению автора книги о памяти, является развитие произвольного мышления. Б. Г. Мещеряков следующим образом излагает это положение: «Вполне
    261
    выверенной и конкретной является рекомендация различать и разделять познавательные и мнемические задачи. Причем она распространяется как на учителя, так и на учащихся. «Тот факт, что не только младшие, но часто и средние школьники мало пользуются активными приемами запоминания, а прибегают к простому повторению, объясняется во многом тем, что в процессе обучения недостаточно дифференцировались познавательные и мнемические задачи и не формировались необходимые умения по-разному их выполнять».
    За этой рекомендацией стоят результаты многочисленных исследований П. И. Зинченко и А. А. Смирнова, в которых четко показано, что в определенных условиях мнемические и познавательные (в узком смысле) задачи оказываются несовместимыми и неблагоприятно влияют друг на друга. Другими словами, установка на запоминание мешает пониманию нового (устного или письменного) материала, а установка на понимание и использование каких-то приемов логической работы с материалом (скажем, классификация или составление плана) может существенно понизить продуктивность запоминания. Такая несовместимость особенно характерна для учащихся младших классов.
    Однако дело не только в том, чтобы полностью устранить интерференцию или не злоупотреблять совмещением задач понимания и запоминания. П. И. Зинченко дает такую рекомендацию: педагогам следует стимулировать развитие процессов понимания и специально ограничивать установку на запоминание. «Иначе говоря, прежде чем учить школьника применять, например, классификацию в качестве приема запоминания, необходимо научить его классифицировать в процессе выполнения познавательных, а не мнемических задач». Тем самым предлагается вообще уйти от прямолинейного пути на форсированное «развитие» произвольного запоминания, поскольку он оказывается благоприятным лишь для «механического» (т. е. примитивно опосредствованного) запоминания. В начальной школе было бы лучше отказаться от распространенной практики давать задания на выучивание текстов, включая и стихотворные. Развивать и оценивать следует не качество заучивания, а полноту и глубину понимания. Собственно, это и есть психологически оправданный путь формирования опосредствованного произвольного запоминания. Такова одна из причин, побудивших крупного специалиста по памяти утверждать, что «центральной и неотложной задачей школы является формирование у детей умений и навыков намеренного понимания, мышления, думания» » (Зинченко П. И., 1996. С. 27—28).
    262
    Этому совету последовали авторы теории развивающего обучения Д. Б. Эльконин и В. В. Давыдов, забыв при этом о памяти.
    § 4.  Когнитивная психология о памяти
    Многие теории обучения прошли мимо когнитивной психологии, которая появилась более 40 лет тому назад, практически одновременно с теорией развивающего обучения. Ее достижения имеют прямое отношение к обучению, а не только к компьютерной науке, к общей и инженерной психологии. Остановимся на уже знакомой нам проблеме соотношения консервативных и динамических свойств памяти. Когнитивная психология, не подозревая о давности ее постановки, нашла весьма интересный вариант ее решения. Ее представители создавали специальные экспериментальные процедуры, порой достаточно искусственные, для изолированного изучения тех или иных познавательных функций, но осуществлявшихся в малых интервалах времени. Когнитивные психологи на первых порах использовали методы изучения «мгновенного» объема восприятия, внимания, кратковременной памяти (что в сущности одно и то же), разработанные в лабораториях В. Вундта, а затем вводили в них остроумные модификации, технические и статистические ухищрения. По мере исследований обнаруживалась богатая номенклатура функций (функциональных блоков, уровней, компонентов и т. п.), выполняющих самые разные задачи: хранения, селекции, сканирования, оперирования или манипулирования входной информацией, перекодирования, семантической обработки, формирования программ требуемых действий, сопоставления текущей информации с уже накопленной и т. д. и т. п. Различные, правда, немногочисленные пока попытки композиции обнаруженных функциональных блоков в целостные познавательные структуры, например, структуры информационного поиска, формирования образа, опознания, информационной подготовки решения или подготовки и реализации исполнительного действия показали возможность чередования (со сдвигом по фазе) консервативных и динамических, репродуктивных и продуктивных, технологических и семантических блоков и функций. Указанные попытки композиции блоков в целостные структуры свидетельствуют о том, что объяснительная «схема процесса», предусматривающая определенные стадии, этапы, оказывается неадекватной. Для описания становления когнитивных структур порядок следования компонентов во времени определяется задачами, уровнем владения материалом, условиями
    263
    его предъявления и многими другими обстоятельствами. Разнообразны и связи между компонентами: возможны связи порождения, управления, регулирования, корректировки. Получаемые схемы оказываются нелинейными и даже не иерархическими, а гетерархическими. Для описания и объяснения когнитивных структур, таким образом, более пригодны объяснительные «схемы деятельности». Последние имеют большее число степеней свободы по сравнению со «схемами процесса».
    Так что кантовская антиномия репродуктивности – продуктивности, воспроизведенная в дихотомии А. Бергсона, гипертрофия Кантом продуктивной стороны деятельности, равно как и гипертрофия древними (творчество есть припоминание) и Гегелем (превращение дела памяти в дело воображения есть деградация) репродуктивных функций имеют право на существование.
    Микроструктурный и микродинамический анализ когнитивных, а затем и исполнительных процессов столкнул нас с микрокосмосом познания и действия. Оказалось, что в секундном диапазоне времени можно обнаружить практически все психические функции, изучавшиеся экспериментальной психологией на протяжении почти ста лет, предшествовавших возникновению психологии когнитивной. Например, в исследованиях сенсорного регистра открылись интересные свойства зрительных ощущений, замерена их инерция; в исследованиях иконической памяти выявлены свойства чувственной ткани зрительного образа и вполне осязаемо и предметно показан механизм избирательности восприятия и внимания; в исследованиях блока сканирования определена предельная скорость (120 символов в секунду) селекции информации при задании поискового образа (поисковой установки). Найдено число одновременно эффективно работающих в актах узнавания поисковых вербальных эталонов (около 100), но точно не определено число таких же образных эталонов. Оно измеряется многими тысячами. Большое впечатление произвели исследования, в которых обнаружена лежащая в основе визуального мышления манипулятивная способность зрительной системы (особенно манипуляции образами, осуществляющиеся за доли секунды). Такое же малое время требуется и для семантических преобразований входной информации, для перевода ее с одного языка на другой, например с языка символов на язык образов. Один из самых поразительных фактов был получен В. Б. Малкиным (устное сообщение) по классической схеме тахистоскопического эксперимента. Шахматисту-гроссмейстеру была предъявлена для запоминания сложная позиция на время 0,5 с. В ответ экспериментатор
    264
    услышал: Я не помню, какие были фигуры и на каких полях они стояли, но позиция белых слабее! Аналогичный случай описал Набоков в «Защите Лужина»: его герой, смотревший кинофильм, заметил нелепость шахматной позиции, промелькнувшей на экране. Значит, смысловая оценка предшествовала сколько-нибудь осознанному восприятию и запоминанию фигур.
    Не умножая примеров, можно утверждать, что результаты, полученные в контексте когнитивной психологии, вполне отвечают ожиданиям экспериментальной психологии и приоткрывают некоторые ее тайны. Подобную преемственность хорошо чувствовали «первооткрыватели» когнитивной психологии. Показательно, что первый из них — Дж. Сперлинг не дал своим исследованиям иконической памяти нового достаточно претенциозного наименования. Оно принадлежит У. Найсеру. Разумеется, старая добрая экспериментальная психология познавательных процессов: ощущений, восприятия, внимания, памяти, мышления, воображения была не менее, а возможно, более когнитивной. Но спорить с устоявшимся названием бесполезно. Столь же претенциозна, например, гуманистическая психология...
    Т. П. Зинченко, посвятившая многие годы изучению когнитивных процессов, продемонстрировала преемственность идей, теорий и ряда экспериментальных схем исследования с отечественными традициями изучения памяти (2001). На это же обращал внимание Б. Г. Мещеряков во вступительной статье ко второму изданию книги П. И. Зинченко «Непроизвольное запоминание» (1996). Таким образом, когнитивная психология уже вошла в тело психологии и никакое другое направление психологии или ее отрасль, в том числе детская и педагогическая психология, не могут не учитывать ее достижений.
    Так же как над любой двигательной задачей витает ее смысл (Н. А. Бернштейн), он витает и над задачами перцептивными, опознавательными, мнемическими, умственными. А там, где есть смысл, есть и рефлексивная оценка условий задачи («потребного будущего») и собственных сил и возможностей ее решения. В исполнительных действиях такая рефлексия, названная фоновой, совершается с частотой 5—6 раз в секунду (Гордеева Н. Д., Зинченко В. П., 2001). Видимо, нечто подобное имеется и в кратковременных когнитивных процессах, в которых также обнаружены учет прошлого и ориентация на будущее. Совершенно естественно, что исследования, проводимые в микроинтервалах времени, привели к обнаружению мельчайших, но тем не менее
    265
    целостных единиц активности: квант восприятия (Д. Бродбент), квант действия (Н. Д. Гордеева). В таких квантах представлены все три цвета времени: прошлое, настоящее и будущее. Их наличие в поведении и деятельности есть необходимое условие возникновения идеи вечности. Идея вечности может возникнуть благодаря таинственной работе памяти по интегрированию прошлого, настоящего и будущего в дление, в котором каждое из времен трудно различимо и вычленимо:
    Как в прошедшем грядущее зреет, Так в грядущем прошлое тлеет — Страшный праздник мертвой листвы.
      Анна Ахматова
    Одна из самых больших загадок — собирание прошлого и будущего в настоящем. Откуда приходят прошлое и будущее в настоящее, откуда берется само настоящее? Есть ли у человека щупальцы, которые он может запускать в прошлое, настоящее и будущее. Возникновение сложного настоящего-дления можно объяснить взаимодействием органов чувств. Взор ориентирован на будущее, слух и обоняние — на прошлое, осязание, тактильная и кинестетическая чувствительность, вкус дают знание настоящего. Таким образом, органы чувств — это еще и щупальцы времени. Конечно, остается вопрос, как и где интегрируются их данные о времени?
    Как бы мы ни сетовали на прошедшее и будущее, самым страшным является настоящее, в котором нет примеси прошлого и будущего. Данте назвал подобное состояние «террором настоящего». На самом деле дление одновременно существует в прямой и обратной временной перспективе. Ухтомский дал наименование этому: «хронотоп», Выготский назвал подобное «актуальным будущим полем».
    В построении и регуляции исполнительных и познавательных, включая мнемические, действий есть и другие общие черты. Выше упоминалось утверждение Бернштейна о том, что упражнение — это повторение без повторения, так как каждое действие уникально, оно не повторяется, а строится и тем самым накапливает невероятный по своему объему, разнообразию и совершенству опыт созидания. По мере накопления созидательного опыта движение и действие щедро делятся им с образом, словом, мыслью, с восприятием, воображением и мышлением. Неповторимо не только живое движение, неповторимы и живой образ и живое слово. «Всякое новое применение слова... есть созидание слова»
    266
    (Потебня А. А., 1999. С. 223). Поскольку артикуляция слова тоже есть движение, то не только новое применение слова, но и его повторение, если и не созидание, то, наверняка, построение. Значит, даже вербальное заучивание есть «повторение без повторения». Все это ставит не простые вопросы перед психологией памяти. Что есть след или энграмма? Что есть повторение, упражнение, заучивание? Наконец, что есть обучение? Видимо, мы должны говорить не о следах, а о схемах памяти, не о повторении, а о построении, не о воспроизведении, а о произведении, созидании, как минимум, о вос-произведении. Другими словами, речь идет о живой памяти, которая, ориентирует не только в прошлом, но и направлена в будущее. Память не ограничивается запечатлением, она активна и, действительно, может быть понята и изучена как ищущий себя (или ищущий себе) интеллект. Она находит и впитывает его, становится осмысленной в самом высоком смысле этого слова. Нужно очень постараться и приложить немало усилий, чтобы превратить эту замечательную силу человеческой души в механическую работу. Психология в изучении механизмов живой памяти делает первые шаги. В этой области открывается широкий простор для будущих размышлений и исследований. А пока вернемся к более привычной логике.
    Исследования, выполненные в когнитивной психологии, подтверждают заключение Новохатько по поводу работ Гегеля и Спинозы: «...Функции бессознательного — в сознании, репродукции — в творчестве у человека берет на себя память» (1999. С. 148). Можно добавить: преимущественно непроизвольная память. Но и сознательное — это целый мир, имеющий для человека самостоятельную ценность, независимую от тех утилитарных функций, которые выполняет память в общении, в игровой, учебной, трудовой и в других видах человеческой деятельности, будь они рутинными или творческими. В вопросе об интеллектуализации памяти Гегель, с одной стороны, близок к Спинозе, с другой стороны, принижает ее роль в творчестве, сохраняя ее продуктивные функции за «понятием». Напомним, что линия исследований визуального мышления, подчеркивание роли образов в творчестве восходят как раз к Канту. Согласно Гегелю, напротив, мы мыслим посредством имен. «Память имеет дело не с образом уже, а с продуктом самого интеллекта, «интеллигенции». Она ставит произвол силы воображения на место: «Упражнение памяти есть поэтому первый труд пробудившегося духа как духа. Давать, изобретать имена есть непосредственный изобретающий произвол. В памяти сначала исчезает этот произвол.
    267
    Память, для Гегеля, есть точка прорыва орудийной деятельности человека. Память (в отличие от воображения) не связана с внешним предметом деятельности — она сохраняет имя Я как некоторую «вещь» для Я в первичном акте труда. За это Гегель удостоился похвалы от Маркса» (там же. С. 150—151). Почему точка прорыва орудийной деятельности? Сохранение изготовленных орудий и, соответственно, память о них наблюдается у приматов. А у человека орудие, «вещь», которая должна воздействовать на внешний предмет, имеет имя. Оно в памяти. Здесь есть два аспекта. Первый состоит в том, что именем, равно как и образом, легче оперировать, чем с самой вещью. За такое облегчение приходится платить возможной утратой предметности, которой, что греха таить, страдают умственные действия, совершаемые со словом. Второй аспект связан с тем, что Гегель эту «вещь» даже персонифицировал, что, видимо, не случайно. Первым «орудием», которым для удовлетворения своих потребностей пользуется живое существо, является другое живое существо. (Это справедливо для человека и, наверное, для всех позвоночных.)
    Значит, опосредствование представляет собой не только условие и механизм развития психики, но и условие развития жизни. В его экспериментальное изучение внесла весомый вклад культурно-историческая психология и психологическая теория деятельности, возникшие и развивавшиеся в СССР. Мы с благодарностью должны вспомнить имена Л. С. Выготского, П. Я. Гальперина, А. В. Запорожца, П. И. Зинченко, А. Н. Леонтьева, М. И. Лисиной, А. Р. Лурия, Д. Б. Эльконина и др. И все же сам акт опосредствования все еще представляет собой вызов психологии, о чем пишут Б. Д. Эльконин, Б. Г. Мещеряков, Е. Н. Поливанова, В. Б. Хозиев и др. Так будет до тех пор, пока идея взаимного опосредствования психических функций не соединится с идеей их гетерогенности, артикулированной Ч. Шеррингтоном, А. В. Запорожцем, С. Л. Рубинштейном.
    При всей своей целостности, исходно гетерогенна душа, включающая в свой состав познание, чувство и волю. Но этого мало. Гетерогенны все психические акты, скрывающиеся за познанием, чувством и волей. Например, гетерогенны живое движение и предметное действие, содержащие, помимо исполнения, элементы чувствительности, памяти, предвидения, сравнительной оценки (фонового уровня рефлексии) замысленного и содеянного (Гордеева Н. Д., Зинченко В. П., 2001). Гетерогенны образ и слово, о чем упоминалось выше. Собственно, иначе и не может
    268
    быть. Понимание психических актов индивида как функциональных органов — сочетание сил (А. А. Ухтомский) соответствует (соприродно) пониманию Платоном души как соединенной силы окрыленной пары коней и возницы. И в том, и в другом случае речь идет об энергийной проекции души, психики и даже человека в целом. Психические акты благодаря гетерогенности обладают порождающими свойствами. Дифференцируясь и автономизируясь от породившего их источника, они сохраняют в себе его следы и свойства, что позволяет им взаимодействовать и взаимоопосредствовать друг друга.
    Гетерогенность — необходимое условие, так сказать, узнавания психическими функциями друг друга, а затем и органического, а не искусственного механического взаимодействия, взаимопроницаемости, взаимопроникновения и взаимообогащения ими друг друга. Без исходной гетерогенности психических функций посредники — медиаторы, какими бы гетерогенными они ни были сами, например, слово, символ, миф и т. п., не смогут помочь психическим актам узнавать и взаимодействовать друг с другом. Можно надеяться, что последовательное проведение идей опосредствования и гетерогенности продвинет психологию к целостному пониманию психики.
    У человеческой памяти имеется еще одна важнейшая функция, на которую мы лишь укажем. Это сохранение Я в собственном смысле слова. Сегодня об этой функции говорят как о сохранении идентификации и, конечно, не только в процессах орудийной деятельности или труда. Эта функция памяти даже шире, чем то, что принято называть автобиографической памятью. Это, скорее, память на события, поступки, чувства, мысли о смысле, конституирующие личность. В отечественной литературе перебирались различные варианты психологических образований, которые могли бы составить «ядро» личности: иерархия мотивов (А. Н. Леонтьев), эмоции (А. В. Запорожец), потребности (П. В. Симонов), чувство вины и ответственности (М. М. Бахтин), творчество (В. В. Давыдов), смысловые образования (А. Г. Асмолов, Б. С. Братусь, Б. В. Зейгарник) и т. д. Кандидатом на эту роль вполне может выступать и память, поскольку личность есть человек исторический, сознающий свое место в истории, культуре, стране, нации, наконец, в роду и племени и не забывающий о нем. Для того чтобы нечто «натворить» или как-то прожить, не обязательно быть личностью. Впрочем, свободная личность сама есть ядро всего перечисленного и еще многого сверх этого. Как сказал Сальвадор Дали, «личность —
    269
    это избыток индивидуальности». И душевная сила памяти — не последнее ее свойство.
    § 5.  От живой памяти к памяти души
    Настоящая глава начиналась с перечня сил души, в число которых входит память. Логично закончить ее некоторыми соображениями по поводу этой живой силы. Память души отличается от памяти, изучавшейся в психологических лабораториях. Примем идею Ухтомского о том, что память, как и другие психические функции, есть функциональный орган индивида, орган-новообразование. Вспомним также идею Фихте о том, что человек создает органы, «душой и сознанием намеченные». Следствия, вытекающие из этих идей, очевидны. Функциональные органы, представляющие собой силы души, ею же и намечены к созданию. Они, видимо, отличаются от функциональных органов, «намеченных» к созданию сознанием. Л. С. Выготский достаточно категорично говорил, что высшие психические функции источником своего происхождения имеют сознание (это его положение игнорировалось в психологической теории деятельности). Впрочем, это не означает, что функциональные органы, «намеченные» к созданию душой, являются низшими. И те и другие функциональные органы, конечно, отличаются как друг от друга, так и от функциональных органов — новообразований, «намеченных» к созданию психологом-экспериментатором в психологической лаборатории, или экстрагированных с большей или меньшей точностью из обыденной жизни, из какого-либо вида деятельности. Лабораторные аналоги функциональных органов, будь то способность к цветоощущению кожей ладони (А. Н. Леонтьев), или способность к произвольному расширению (сужению) кровеносных сосудов (А. В. Запорожец, М. И. Лисина), или создание функциональной фовеа в условиях стабилизации изображения относительно сетчатки (В. П. Зинченко, Н. Ю. Вергилес), или обнаруженные когнитивной психологией способности к хранению неправдоподобно больших объемов информации в сенсорном регистре и иконической памяти и т. п., представляют собой искусственные конструкции, нечто вроде временных протезов. При всей своей эвристической, возможно, диагностической и научной полезности, будучи вырваны из жизненного контекста, они производят впечатление абсурдности. Впрочем, целью любого эксперимента является создание таких условий, которых в жизни не бывает. Иначе это не эксперимент.
    270
    Вышеизложенное дает основания с известной мерой условности отличать память души от памяти психики и сознания. Условность различения подчеркивается еще и тем, что, согласно Ухтомскому, функциональный орган имеет энергийную природу, так как он представляет собой временное сочетание сил, способное осуществить определенное достижение. Еще раз подчеркнем, что функциональные органы соприродны душевным силам и душевным порывам. Благодаря создаваемым функциональным органам порывы могут превращаться в текст поведения, деятельности, поступка. После этих пояснений обратимся к памяти души.
    Память души отличается как от произвольной, сознательной, так и от исторической памяти. Первая не столько хронологична, сколько целостна, синхронистична. Ее источниками являются традиция, предание, фольклор, мифология, культура, которые усваиваются непроизвольно, помимо воли и желания индивида, усваиваются с молоком матери, с родным языком, обычаями и пр. Разумеется, ее обогащает и собстветственный опыт, и то, что принято называть озарением, откровением. Память души не вечна, но она меняется, подвергается реконструкциям и разрушениям существенно медленнее, чем историческая память, постоянно деформирующая самою себя. Л. Скаккабароцци приводит определение традиции, данное К. Родольфо: «Это то, что, может, никогда и не происходило, но могло бы быть и может еще случиться в будущем», и следующим образом комментирует его. «История и традиция при том, что эти два понятия могут показаться синонимами и иметь общий предмет интереса (т. е. прошлое), — при более глубоком изучении обнаруживают абсолютно противоположный смысл. Традиция, в отличие от истории, указывает на будущее, о чем свидетельствует и латинская этимология (traditio от tradere — передавать). А что можно передать, если прошлое разрушено?» (1996. С. 213).
    В традиции есть постоянство периодичности, особый близкий к природному ритм, поэтому она не только прошлое, но и будущее. И действительно, история нередко деформирует не только свое собственное прошлое, но и традицию, деформирует и душу. А душа, вслушиваясь в шум времени, часто из последних сил, сопротивляется истории, претерпевает и преодолевает ее. И все же истории ни прошлой, ни, вероятно, будущей не удается разрушить душу или исковеркать ее окончательно, хотя она, порой, прилагает к этому огромные усилия, пытаясь создать, например, «нового человека без души и имущества в предбаннике истории, готового на все, только не на прошлое» (А. Платонов). Именно в
    271
    этом смысле душа есть чудо. В каждом новом поколении людей душа возрождается, так как в каждом из них всегда находятся «хранители очага», испытывающие «любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам». Благодаря таким людям, обладающим скромной и неодолимой душой, а вовсе не школьной истории, не прерывается связь времен. Четверть века тому назад М. К. Мамардашвили на вопрос А. Н. Леонтьева, с чего начался человек, ответил: «С плача по умершему».
    Память души, конечно, тоже избирательна. Но она не столько знает больше или меньше, чем сознание, сколько знает иное и иначе. Это связано с тем, что язык души ближе к языку искусства, чем к языку учебника, языку повседневной жизни или языку средств массовой информации. Душой «можно сказаться без слова».
    Память души характеризует не столько объем, сколько глубина переживаний, порождающих новые жизненные смыслы. Душа очеловечивает жизнь, превращая проживание в переживание. Поэтому даже малая вербальная артикулируемость памяти души не означает ее недейственности. Действие — такой же полноправный язык души, как образ и чувство.
    Приведенные размышления об истории и традиции, о памяти души имеют самое непосредственное отношение к психологии. Психика и сознание, может быть, не всегда культурны, но, наверняка, историчны. Душа более устойчива, и ее память менее подвержена историческим влияниям, благодаря чему эстафета человечности передается через самые глухие и мрачные исторические эпохи.
    Память души вся в настоящем, включающем прошлое и будущее. Она есть дление или постоянство. Конечно, только тогда, когда о душе помнит ее носитель. Память души похожа на память культуры, о которой О. Фрейденберг сказала, что она не давно прошедшее, а бессмертное настоящее. Может быть, не столько бессмертное, сколько живое, активное, действенное или сострадательное, страждущее, тоскующее настоящее.
    Сказанное не означает, что душа принадлежит к натуральным феноменам в смысле феноменов натуральной психики в культурно-исторической психологии в варианте Л. С. Выготского. Душа — порождение культуры духовной. М. М. Бахтин, несомненно, был прав, говоря о том, что душа — это дар моего духа другому человеку. Именно в этом смысле душа не может погибать: она переходит к другому. Конечно, при условии, что этот дар будет принят в себя другим, а если последний к тому же
    272
    обладает благодарной памятью, душа сохраняет авторство дарителя. Когда-то в русском языке «духовная память» была эквивалентна «завещанию». Душа — это удивительный дар, который от дарения не скудеет, прирастает: чем больше даришь, тем больше остается дарителю. Т. Элиот предупреждал, что не следует смешивать дарение с взаимоупотреблением.
    Душа, в отличие от психики и сознания, всечеловечна, внеисторична, если угодно, архетипична. В ее эмоциональной памяти хранятся общечеловеческие, внеисторические ценности и смыслы. Другими словами, душа причастна к абсолютному, к истине, и при этом умудряется быть на границе прошлого и будущего, быть вне времени и сохранять чувство времени, без которого она не может жить. Душа не столько растет и развивается, сколько раскрывается, углубляется, просветляется, для чего могут иметься не только более или менее благоприятные условия, но обязательно должны быть приложены соответствующие усилия со стороны ее обладателя. Важнейшим посредником между душой и абсолютным является искусство, не только понимающее, но и создающее язык души. Искусство вполне ответчиво, хотя каждый из его видов и жанров своеязычен. Бурный сократовский анамнезис есть возвращение не к истории, а к истокам, благодаря чему, например, поэты провидят будущее.
    Несколько слов в заключение. Живая память ближе к памяти души, чем к памяти психики. Последняя, по мере развертывания психологических исследований, постепенно одушевляется. Можно определить степень личной значимости и живости памяти, выступающей предметом и итогом исследований в психологии. Если в размышлениях о памяти или в описаниях ее экспериментальных исследований вы узнаете себя и свою собственную память, то это означает, что их авторы приближаются к пониманию живой памяти, а, порой, и памяти души.
    273
    Глава 6
    РАБОТА ПОНИМАНИЯ
    Самое непонятное в этом мире, что он понятен!
    А. Эйнштейн 
    § 1.  Что означает понимание?
    В целом ясно, хотя и не очень понятно, что понимание является условием и результатом приобретения знания. Можно спорить, что представляет собой большую ценность образования: знание или понимание? Знания забываются, выветриваются, а понимание остается. Есть люди, которые много знают, но мало понимают, есть люди, которые мало знают и многое понимают. Понимание не следует смешивать со здравым смыслом. Последний, по замечанию Г. Г. Шпета, — все знает, но не все понимает. Он понимает лишь то, что здраво.
    Ранее речь уже шла о том, что по мере «сжимания» человеческого мира, все больше опутываемого различными сетями (культурными, информационными, транспортными, финансовыми, военными, криминальными, промышленными и другими, которые уже трудноразличимы), значение взаимопонимания возрастает. Оно становится необходимой предпосылкой глобального выживания человечества, оставаясь при этом загадкой и тайной. Легче разгадать понимаемое, чем понимание. В 1925 г. М. Вертгеймер писал: «Кто не переживал того, что обозначается словами «ученик понимает»? Кто не переживал сам, как протекает такое «понимание», когда человеку впервые открывается какая-нибудь математическая или физическая зависимость? Справимся же, что говорят по этому вопросу психология, учебники педагогики и педагогической психологии. Я рекомендую вам, действительно, проделать это и именно с такой точки зрения. Вы ужаснетесь бедности, сухости, нежизненности и совершенной несущественности того, что там говорится» (цит. по: Теплов Б. М., 1985. Т. 2. С. 220).
    274
    За истекшие 75 лет ситуация мало изменилась. За помощь приходится обращаться к философии, герменевтике, культурологии, поэтому нельзя обещать, что текст о понимании будет легким для понимания.
    Не претендуя на разгадку тайны понимания, тем более постижения, начнем разбираться в ней со специального случая — понимания и усвоения знаний, уже выраженных, например на вербальном языке (лекция, письменный текст и т. п.). Здесь происходит перевод вербальных (знаково-символических) значений на язык смысла. Эта процедура носит название осмысления значений. Когда требуется передать осмысленное знание собеседнику, экзаменатору, партнеру по совместной (совокупной) деятельности, происходит обратная процедура — означивания смысла. Другими словами, место мира-текста может занимать партнер, книга, собственное Я и т. п. Важно, что есть два противоположно направленных процесса: означение смысла  INCLUDEPICTURE "E:psychoogyНовая папка (3)Электронная библиотека МГППУ _ Зинченко. Психологические основы педагогики (Психолого-педагогические основы построения системы развивающего обучения Д. Б. Эльконина — В. В. Давыдова). — 2002_fieszpo-274-.gif" * MERGEFORMAT d осмысление значения. Л. С. Выготский выражал это до удивления просто: «Говорение требует перехода из внутреннего плана во внешний, а понимание предполагает обратное движение — от внешнего плана речи к внутреннему» (1982. Т. 2. С. 313).
    Все это можно назвать работой понимания. Понимание — это очень широкое понятие, не имеющее строго фиксированного содержания и объема. Оно нередко отождествляется с познанием, в том числе и с его высшими формами — постижением и творчеством. Укажем на некоторые наиболее важные значения слова «понимание».
    1. Способность осмыслять, постигать содержание, значение, смысл чего-нибудь.
    2. То или иное толкование чего-либо (текста, поведения, сновидений и т. д.). В этом смысле возможно правильное и неправильное, глубокое и поверхностное, полное и неполное понимание.
    3. Когнитивный процесс постижения содержания, смысла; этот процесс может быть успешным или безуспешным, самостоятельным или несамостоятельным, быстрым или медленным, произвольным и осознанным или же непроизвольным и интуитивным.
    Основоположник одного из направлений в психологии — понимающей психологии и культурологической школы «истории духа» — В. Дильтей рассматривал понимание как особый процесс и метод познания. Противопоставляя понимание как метод познания в науках о духе методам познания в науках о природе,
    275
    он дал чисто семантическую трактовку понимания: «Понимание простирается от постижения детского лепета до понимания Гамлета или «Критики чистого разума». В камне, мраморе, звуках музыки, жестах, словах, произведениях искусств, в поведении, хозяйственных порядках и юридических установлениях выражается один и тот же человеческий дух, который и требует своего истолкования» (Цит. по: Ионин А. Г., 1979. С. 34).
    Понимание рассматривается Дильтеем как процесс познания: 1) внутреннего мира другого на основе внешних знаков (поведения); 2) самого себя на основе интроспекции и 3) культуры, в том числе письменных документов, с помощью искусства интерпретации.
    Поскольку педагогика и психология становятся все более антропоцентрированными, (Мещеряков Б. Г., 1998б), постольку для них все более существенным делается различение знания, понимания, объяснения. Учитель должен хорошо знать и понимать свой предмет. Лишь в этом случае можно надеяться, что он сумеет объяснить его ученикам. Однако подобные требования к знанию и пониманию учителем ученика будут избыточными. Он может недостаточно хорошо знать ученика, испытывать трудность в объяснении его поведения, но желательно, чтобы он хорошо его понимал. Это в свое время понял Дильтей, предложивший программу понимающей психологии: «У Дильтея философско-исторический интерес к живой человеческой личности и проблемам ее жизни привел к построению первой программы психологии как науки, основанной на подлинном внутреннем наблюдении, к созданию особой «науки о духе», основанной на внутреннем «понимании» (Verstehen) в смысле живого знания, в противоположность отвлеченно-логическому постижению (Begreifen) наук о предметной действительности типа естествознания» (Франк С. Л., 1995. С. 444).
    Обращаем внимание на то, что Франк вводит понятие «внутреннего понимания» и придает ему смысл «живого знания». Можно заключить, что понимание шире институционализированного знания. Понимание есть средство усвоения знания, но для того, чтобы оно стало таковым, необходимо сделать его целью обучения. Знание, в свою очередь, не только цель обучения, но и материал, средство, с помощью которого развивается и расширяется понимание. Последнее распространяется не только на знания, но и на жизнь, на других людей, на самого себя. Способность объяснить нечто — это лишь один из критериев понимания, к тому же не самый главный.
    276
    Собственный опыт человека разумного свидетельствует о том, что полный перевод с языка значений на язык смыслов и с языка смыслов на язык значений невозможен. Причиной этого является свобода мысли и «бездонность всякого смысла» (М. М. Бахтин). Иначе говоря, в человеческом общении невозможно стопроцентное понимание. В противном случае люди не только перестали бы быть интересны друг другу, а остановилось бы развитие культуры, человека. Продуктивность непонимания связана с тем, что оно влечет за собой поиск смысла. Точки развития и роста человека и культуры как раз и находятся в пространстве понимания/непонимания. В этой же точке находится и движущая сила развития знаний. Поэтому известное утверждение А. А. Потебни: «Всякое понимание есть непонимание» можно с одинаковым успехом рассматривать как оптимистическое и как пессимистическое.
    Не следует недооценивать сложность процесса понимания, который может включать в себя отдельные акты: «В действительном реальном, конкретном понимании они неразрывно слиты в единый процесс понимания, но каждый отдельный акт имеет идеальную смысловую (содержательную) самостоятельность и может быть выделен из конкретного эмпирического акта. 1. Психофизиологическое восприятие физического знака (слова, цвета, пространственной формы). 2. Узнание его (как знакомого или незнакомого). Понимание его повторимого (общего) значения в языке. 3. Понимание его значения в данном контексте (ближайшем и более далеком). 4. Активно-диалогическое понимание (спор — согласие). Включение в диалогический контекст. Оценочный момент в понимании и степень его глубины и универсальности» (Бахтин М. М., 1995. С. 129).
    Психологическая сущность понимания, согласно Бахтину, состоит в превращении чужого, например слова, в «свое-чужое». Он различал слова чужие освоенные («свои-чужие»), вечно живущие, творчески обновляющиеся в новых контекстах, и чужие инертные, мертвые слова, «слова-мумии» (см. там же. С. 137). Последние нередко отторгаются. Иногда — философски, иногда — со смехом. Иное дело, с «умным» или «глупым», со смехом над текстом или над собой — непонимающим, что, к сожалению, случается редко. Смех — это естественная, целостная, импульсивная реакция на смысл ситуации, текста, сообщения, объяснения...
    К. Эмерсон следующим образом излагает бахтинское различение «объяснения» и «понимания»: «Объяснение», как и «познание»
    277
    монологично; сначала я что-то знаю и затем я это тебе растолковываю. Ты можешь быть пассивным или равнодушно внимающим в течение этого, я могу все-таки продолжать действовать. Точные или естественные науки работают по этой модели, говорит Бахтин: таковы астроном, наблюдающий свою звезду, или геолог, углубляющийся в скальный грунт. Подвергнутые исследованию тексты просто-напросто неподвижны. «Понимание» же, напротив, неизбежно диалогично. Я знаю что-то лишь в то время, как я это тебе объясняю, приглашая тебя делать поправки, перебивать, задавать вопросы по ходу. Такова модель для гуманитарных наук, в которых все тексты не отличаются «безропотностью». Ни та, ни другая сторона не знает что бы то ни было наверняка или навечно, и это как раз то, что постоянно оживляет диалог и интерес к нему» (Эмерсон К., 1994. С. 7).
    Другой важный аспект понимания находим у Мамардашвили, который говорил о нем не только как об употреблении прочитанного в качестве некоторой «ценности», но и как о понимании в смысле участия понимаемого в своей жизни (1995. С. 18). Понятое именно таким образом становится личным или личностным знанием.
    Сложность и самоценность понимания с точки зрения его глубины и универсальности превосходно иллюстрирует оценка способности понимания трех поэтов, данная Осипом Мандельштамом: «Пастернак — человек понимания, Я — человек исключительного понимания, Гёте — человек всепонимания» (1987. С. 25).
    Обратим внимание на то, что поэт ранжировал не творчество собратьев по перу (это было бы бестактно), а именно понимание, которое должно быть творчеством или, как говорил М. М. Бахтин, сотворчеством понимающих: «Понимать текст так, как его понимал сам автор данного текста. Но понимание может быть и должно быть лучшим. Могучее и глубокое творчество во многом бывает бессознательным и многоосмысленным. В понимании оно восполняется сознанием и раскрывается многообразием смыслов. Таким образом, понимание восполняет текст: оно активно и носит творческий характер. Творческое понимание продолжает творчество» (1995. С. 19).
    Осип Мандельштам не менее патетически писал о чтении: «Не раз русское общество переживало минуты гениального чтения в сердце западной литературы. Так Пушкин, и с ним все его поколение, прочитал Шенье; так следующее поколение, поколение Одоевского, прочитало Шеллинга, Гофмана и Новалиса. Так
    278
    шестидесятники прочитали своего Бокля, и хотя, в последнем случае, обе стороны звезд с неба не хватали, но и здесь идеальная встреча состоялась» (1987. С. 67).
    Интересно бы узнать, возродилась ли в нынешнем русском обществе способность к гениальному чтению и кого оно прочтет в начале третьего тысячелетия? Приведем практический совет Набокова, как надо читать: «Литературу, настоящую литературу, не стоит глотать залпом, как снадобье, полезное для сердца или ума, этого «желудка» души. Литературу надо принимать мелкими дозами, раздробив, раскрошив, размолов, — тогда вы почувствуете ее сладостное благоухание в глубине ладоней; ее нужно разгрызать, с наслаждением перекатывать во рту — тогда и только тогда вы оцените по достоинству ее редкостный аромат, и раздробленные, размельченные частицы вновь соединятся воедино в вашем сознании и обретут красоту целого, к которому вы подмешали чуточку собственной крови» (1996. С. 184).
    Это совет не только писателя, но и профессора, читавшего лекции по литературе. Этим советом стоит воспользоваться, читая самого Набокова, который весьма своеобразно высказал свое уважительное и вместе с тем требовательное отношение к читателю: «Главный шедевр любого писателя — это его читатели». Мало почитать писателя для того, чтобы его действительно почитать. Для этого нужно научиться читать так, как рекомендовал Набоков. Из хорошей книги не только вычитывают, но и вчитывают в нее. Об этом говорит замечательное слово вчитываться. Настоящий читатель возрождает произведение и его автора, а не убивает его, как это предполагается в экзотической концепции «смерти автора» Р. Барта: «Рождение читателя приходится оплачивать смертью автора» (1994. С. 390—391).
    В принципе обучение, творчество и понимание — это синонимы. Их дифференциация связана с неудовлетворительной организацией обучения (а возможно, и всей человеческой деятельности), которое может быть, например, ориентировано на запоминание и повторение, даже на зубрежку, а не на понимание. Можно сказать более определенно. По мере взросления ребенка, например при переходе в школу, творческая компонента его жизнедеятельности, игры, поведения неуклонно уменьшается (Поддьяков Н. Н., 1995). Поэтому сегодня различение трех понятий вполне осмысленно и необходимо.
    На самом деле любое упражнение, согласно Бернштейну, — это повторение без повторения. Сказанное об упражнении полностью относится и к исполнению, особенно если оно сценическое,
    279
    художественное. Х. Г. Гадамер писал: «Идея единственно правильного исполнения, как кажется, содержит в себе нечто абсурдное...» (1988. С. 166). Это же он относил и к интерпретации ролей или практике музыкального исполнения. Это же относится и к единственно правильному знанию, пониманию, объяснению. Нельзя совершенно одинаково осуществить одно и то же движение, одно и то же действие, будь то действие моторное, перцептивное, мнемическое или умственное, рутинное или творческое. Всегда остается неустранимый разброс, возникающий благодаря избытку степеней свободы, которым обладают телесный и духовный организмы.
    Как отмечалось ранее, между текстом и его пониманием имеется зазор. Многие системы обучения способствуют возникновению у учащихся опасной иллюзии полного понимания, которая мешает формированию у них продуктивного непонимания, открытию учащимися области незнания и непонимания, а, точнее, понимания того, что текст — это приглашение, вызов.
    Точно пишет об этом В. В. Мерлин: «Читать — не понимать, недоумевать. Текст, который я не понимаю, дает мне понять мое непонимание, высвечивает мои предрассудки. Текст читает читателя, и, кажется, ему весело» (Мерлин В. В., 1992. С. 3).
    Общение с книгой — больше, чем общение. М. К. Мамардашвили, говоря о жизни читателя книги, называл чтение актом жизнесложения. Ему вторит В. Л. Рабинович: «Мир книги и мир жизни взаимообратимы. Жизнь текста оборачивается текстом жизни (и наоборот). Книга — жизнь... Книга оживает, делается, жизнь становится книгоподобной, и потому — универсально живой. Изначальной» (1997).
    И добавляет к этому: «Но не просто жизнь, встроенная в книгу. А жизнь с книгой». Жизнь, действительно, может становиться «книгоподобной». Напомним слова Набокова: «Жизнь подло подражает художественному вымыслу». И такому подражанию не обязательно сопутствует осмысленное понимание, разумная интерпретация текста. Жизнь делается не с того... (образца или конца...). Вообще, жизнь с книгой достаточно сложна. Нужно быть Г. Г. Шпетом, чтобы отличать «разумную непонятность» от «непонятной разумности». Да и он не лишен был пристрастий и не был застрахован от ошибок. Книга — это вызов. Когда мы его не принимаем, то мотивы могут быть самыми разными: от «не мое», «не по зубам»... до «бреда».
    280
    § 2.  Основные виды понимания
    Естественное понимание предполагает извлечение смысла из ситуации. Его полнота и адекватность удостоверяется поведением, действием индивида (животного). Термин «естественное» не должен вводить в заблуждение. Естественное — не значит врожденное или не культурное. Этому виду понимания также предшествует опыт, но он обычно скрыт от внешнего наблюдения. Возможно, точнее будет говорить о предметном понимании, об «усмотрении» предметных отношений. Г. Гельмгольц называл это «бессознательными умозаключениями», Ч. Шеррингтон говорил о существовании «предметных рецепторов», а К. Маркс — об «органах чувств — теоретиках». Для этого вида понимания при всей его очевидности характерна «неответчивость, невербализуемость». А. М. Пятигорский в качестве примера подобного понимания приводит исполнение ритуала, значение и сила которого не понимаются исполняющими его. Это понимание обнаруживает себя в исполнении и не может существовать как отдельное понимание (См.: Пятигорский А. М., 1996. С. 100). Естественное понимание как бы слито с поведением, действием. Его наличие чрезвычайно важно. Высказывались даже максималистские взгляды, например так называемая аксиома Вико: «Мы понимаем лишь то, что в состоянии сами проделать».
    Заметим, что естественное понимание ни в коем случае нельзя рассматривать как низшую или первую ступень понимания. В духовной практике и герменевтике исихазма (священнобезмолвия) С. С. Хоружий выделяет принцип деятельного понимания или понимания через практику. Автор приводит слова византийского теолога и церковного деятеля XIV в. Григория Паламы: «То, что в этих действиях (умном делании. — С. Х.) кажется неосмысленным, превышает смысл и ускользает от понимания человека, вникающего в них рассуждением, а не делом и не практическим опытом». И следующим образом комментирует их: «Мысль, толкующая и понимающая опыт, духовные явления, духовную жизнь, должна быть, как говорит Палама, «действенной», соединяемой с деятельностью, со всеми формами и проявлениями этой жизни. Поэтому к «принципу деятельного понимания» мы приходим и еще с одной стороны. Этот принцип — герменевтический аспект коренной установки исихастской и паламистской эпистемологии: истинное и достоверное познание достигается опытом, действием, «жизнью, которую нельзя опровергнуть»
    281
    (Палама), — и лишь в качестве вспомогательного средства — «рассуждением», теоретической и аналитической мыслью» (Хоружий С. С., 1998. С. 73).
    Духовный опыт значительно более трудно концептуализировать и вербализовать, чем опыт естественно-научный, хотя и при достижении последнего встречаются аналогичные трудности. Они же имеются и при опоре на обыденный опыт. Обратимся к следующему виду понимания.
    Культурное понимание предполагает наряду с извлечением смысла из ситуации его знаковое оформление, означение и возможность трансляции. Его полнота и адекватность удостоверяются не столько поведением и действием, но прежде всего сообщением, текстом, которые должны соответствовать оригиналу — предмету понимания. Для культурного понимания расхождение между возможностью осуществления действия и возможностью сообщения весьма типично. Культурное понимание может отрываться от своих естественных предметных корней. Предположим, что в результате подобного отрыва может быть усвоено знание, которое не является пониманием, знание, далекое от понимания. В таких случаях не приходится говорить о культурном понимании, оно скорее механическое, не приносящее плодов, как культура. Особенно если вспомнить афористическую характеристику культуры, данную Шпетом: «Культура — это культ разумения».
    Творческое понимание предполагает наряду с извлечением, означением и трансляцией смысла порождение и оформление нового смысла. Здесь речь идет уже не столько об адекватности действия или воспроизведения оригиналу — предмету понимания, сколько о произведении смысла и нахождении новой текстовой, знаковой, иконической, символической формы. Творческое понимание — произведение удостоверяется не формальным соответствием образцу, а развертыванием нового встречного процесса понимания адресатом-реципиентом. В образовательной ситуации оценка творческого понимания учебного материала учащимся требует от учителя желания и способности к творческому пониманию устных ответов и письменных текстов ученика. Требует и душевной щедрости. Признание успеха — это мощнейший стимул развития творчества.
    Существующие системы обучения ориентированы преимущественно на культурное понимание и достаточно робко, часто не вполне осознанно, формируют у своих питомцев естественное и творческое понимание.
    282
    При всей возможной дидактической полезности выделение трех видов понимания весьма условно. Культурное понимание не просто дополняет естественное, оно преодолевает его, открывает новые предметные отношения, иначе высвечивает смысл выделенных ранее. Равным образом и творческое понимание преодолевает естественное и культурное понимание. Для того чтобы понять, что значит преодоление, приведем отрывок из «Разговора о Данте» Осипа Мандельштама: «В поэзии важно только исполняющее понимание — отнюдь не пассивное, не воспроизводящее, не пересказывающее. Семантическая удовлетворенность равна чувству исполненного приказа» (Мандельштам О., 1987. С. 109).
    Едва ли следует говорить, что то, что у Мандельштама названо исполняющим пониманием (не следует смешивать с пониманием в исполнении в естественном понимании), на самом деле является творчеством. К тому же его высшей формой. О механизмах таких форм творческого понимания — исполнения в психологии нельзя найти ничего вразумительного, кроме ссылок на интуицию, озарение, вдохновение.
    Главнейшим условием успешности всех видов понимания является сохранение предметности действия, образа, слова, понятия и, наконец, мысли, выступающих в роли средств понимания. В действие и образ предметность входит как бы по определению. Труднее со словом, которое подразумевает предмет. Но, как заметил Шпет, подразумевание и подразумеваемое не надо смешивать с уразумением и уразумеваемым. Такое смешение является основанием многих педагогических недоразумений. Уразумение относится не только к формальному значению, но и к смыслу, к семантической предметности. «Предмет» подразумеваемый есть только некоторый пункт внимания, «нечто», задаваемая тема. Ее разработка — дело дальнейшее, предполагающее новые углубления и «ступени». Но именно потому, что предмет может быть реализован, наполнен содержанием, овеществлен, потому, что через слово ему будет сообщен также смысл, он и есть формальное и по существу начало этого смысла. Он и «носитель смысла». Напомним, что сам предмет не вещь, а подразумеваемое, соответственно, и смысл — не вещь, т. е. не вещь, которую можно осязать, взвешивать на весах и т. п. Шпет говорит, что смысл есть «вещь» осмысленная, следовательно, мыслимая, омысленная, благодаря чему она может войти в состав смыслового содержания. Смысл — не вещь, а отношение вещи (называемой) и предмета (подразумеваемого). Именно таким образом смысл входит в состав двигательной задачи любого целесообразного
    283
    предметного действия, в состав перцептивного действия, направленного на формирование образа, и в состав умственного действия, направленного на уразумевание предмета, на раскрытие его содержания и на его построение, в том числе овеществление.
    В таком мыслительном акте, согласно Шпету, всякое содержание разрешается в систему форм и напластований форм по мере проникновения мысли в содержание. Шпет называет это законом метода.
    «Таков прогресс науки, разрешающий каждое содержание в систему форм и каждый «предмет» — в систему отношений, таков же прогресс поэзии. Мера содержания, наполняющего данную форму, есть определение уровня, до которого проник наш анализ. Содержание — неопределенное и безграничное ???? (небытие. — Авт.), ждущее своего оформления и определения. Определенное же содержание — множество «низших» форм по отношению к высшей единой форме. Так, капля воды — чистое содержание для весьма ограниченного уровня знания; для более высокого — система мира своих климатических, минеральных и органических форм. Молекула воды — система форм и отношений атомов двух элементов; атомы — электронные системы форм. Чистое содержание все отодвигается, и мы останавливаемся на уровне нашего ведения. Как глубоко можно идти дальше, об этом мы сами не знаем. Мы знаем только императив метода: постигать содержание значит разлагать смутно заданную материю в идеальную формальность» (Шпет Г. Г., 1989. С. 424—425).
    Далее Шпет разъясняет, что пустых форм только в том смысле и не бывает, что всякая форма полна, как единство, многообразием других форм, т. е. новых единств, новых многообразий. Понимать слово, усматривать его смысл и, значит, усматривать единство в многообразии, видеть их взаимное отношение, улавливать текст в контексте значит улавливать отношение между многообразием называемых вещей и единство их предмета (заданной темы размышления и рассуждения). Значит, по словам Шпета, жить в мире идей.
    Здесь же есть и ловушки, подстерегающие размышление и понимание. Логический акт полагания конструирует формы смысла. Но этот акт пуст для того, кто не видит, что формируемое им есть единство многообразия, а не «голая» единица. Шпет иллюстрирует это следующим образом. Как остановленный в движении кинематографический снимок — он единство многого, но он единица, выделенная искусственной остановкой, а в действительности
    284
    составляющая текучий момент других единств, координированных в подчинении внешнему единству. Так, и пустое конципирование есть игра в понятия — иллюзия абстракции. Конципирование всегда должно быть и разумением, т. е. он не только фиксирование логической точки, но и сознание ее текучей, динамической полноты. Каждая точка понимающего и вместе с тем разумного внимания — момент на траектории движения мысли, слова и вместе ключ, из которого бьет мыслью и смыслом.
    Размышления Шпета о конципировании-понимании — это предупреждение против оперирования пустыми формально-логическими определениями, оперирования лишь оболочками понятий и концептов. В таких случаях возможно рассуждение без разумения, без понимания.
    Следует также сказать несколько слов об общей для всех видов понимания особенности. Понимание — не бесстрастный акт. Оно эмоционально окрашено, вызывает удовлетворение или горечь. Последняя вызывается и непониманием. Вдумаемся в слова Осипа Мандельштама: «И сладок нам лишь узнаванья миг» или «Выпуклая радость узнаванья». Здесь узнавание выступает не просто как одномоментный («миг»), симультанный акт категоризации, отнесения воспринимаемого предмета или ситуации к тому или иному классу. Это вызывающее радость «узнающее понимание» или «понимающее узнавание» нередко называют схватыванием ситуации, проблемы, смысла.
    Можно догадаться, что выделенные виды понимания оперируют разными языками: естественное — предметными и операциональными значениями; культурное — знаками, вербальными значениями и понятиями; творческое — смыслами. Речь идет, конечно, о доминировании соответствующих языков, которое не исключает участия других. На наш взгляд, образование должно ориентироваться на «язык смыслов», на пробуждение у учащихся мыслей о смысле, а не на усвоение чужих мыслей. В этом соображении нет ничего нового. Еще в 1930—1940-е гг. П. И. Зинченко и А. А. Смирнов в многочисленных исследованиях убедительно показали, что в определенных условиях мнемические и познавательные (в узком смысле) задачи будут несовместимыми и станут оказывать неблагоприятное влияние друг на друга. Установка на запоминание может мешать пониманию нового (устного или письменного) материала, а установка на понимание и использование каких-то приемов логической работы с материалом (скажем,
    285
    классификация или составление плана) может существенно понизить продуктивность запоминания. Такая несовместимость особенно характерна для учащихся младших классов, у которых такие приемы еще не доведены до автоматизма и выполняются как действия, а не как операции.
    Нельзя сказать, что идеи и результаты работ Зинченко и Смирнова были забыты. Например, А. А. Брудный (1996) специально разрабатывал «смысловые методики», стимулирующие понимание, а не запоминание. Конечно, ведутся исследования и имеется соответствующая практика формирования умственных действий, теоретических обобщений и понятий (П. Я. Гальперин, В. В. Давыдов), но все это не заменяет формирования навыков намеренного понимания. Не следует забывать, что «человек понимающий» — это высшая похвала. Это и есть живой человек, человек, обладающий живым знанием, человек думающий. А. М. Пятигорский, рассматривающий понимание текста как род думания, выделяет следующие его черты:
    «(1) ...Мышление сознательно направлено на вопросы, становящиеся содержанием текста, на которые было бы невозможно ответить, исходя из знания этого содержания. Иначе говоря, вопросы здесь «наводятся» содержанием, но не вытекают из него... Эта особенность понимания отражает в себе тенденцию к контекстуализации содержания — причем не только данного текста, но и самого себя. (2) Будучи направленным на текст, в понимании мышление постоянно возвращается к себе и к думающему, своему носителю. В частности, именно таким возвращением и была в свое время для Фрейда попытка понять Эдипа как себя или себя в качестве Эдипа, по крайней мере, в теории. Понимание в этой связи является разновидностью думания, субъективного по преимуществу. (3) И, наконец... в понимании наше мышление склонно думать обо всем, что имеется в тексте, как о содержании и относить к нему и себя самое» (Пятигорский А. М., 1996. С. 153—154).
    А. М. Пятигорский психологически точно характеризует сознание и включение себя в ситуацию понимания. Понимающий «обязан рассматривать знание вообще и свое собственное в частности в отношении к конкретному тексту и его содержанию на том же уровне, что и знание, имеющееся в тексте. Лишь в этом случае ему удастся свести на нет иерархию знаний и разрушить презумпцию объективности (или меньшей субъективности) собственного знания по отношению к знанию (знаниям) внутри текста,
    286
    тем самым временно отказывая своему знанию в абсолютности» (там же. С. 154—155).
    Под «абсолютным» автор понимает «только одно», а не одно среди многих, а «временно» значит «здесь и сейчас», пока исследуется данный конкретный текст. Мысли Пятигорского вполне созвучны размышлениям Бахтина о полезности отказа от своей вненаходимости предмету, человеку: «...Жизнь становится понятной и событийно весомой только изнутри, только там, где я переживаю ее как я, в форме отношения к себе самому, в ценностных категориях моего я-для-себя: понять — значит вжиться в предмет, взглянуть на него его же собственными глазами, отказаться от существенности своей вненаходимости ему...» (Бахтин М. М., 1979. С. 176).
    До таких высот в понимании понимания психология еще не поднималась. Несомненно, подобную трактовку понимания текста можно и нужно операционализировать и в соответствии с ней учить пониманию и думанию. Отказ своему знанию в абсолютности, равно как и отказ от своей вненаходимости по отношению к предмету есть преодоление живучего стиля финальности, будь то конец века, конец истории или окончательное торжество чего-либо. Императивом образования должна быть не окончательность знания, а его динамизм, требующий того, что в психологии восприятия называют «обследовательским туром», в искусствоведении — неисчерпаемостью смысла. Ведь все наши теории нужны нам лишь до тех пор, пока их не сменят другие, лучшие теории...
    § 3.  Понимание как поиск новых смыслов
    Может быть, социальная действительность, в том числе и обучение, прививают ребенку чрезмерное доверие к словам, символам, мифам и преодолевают его наивный реализм. Языковая символика становится уникальным и абсолютным средством, например, спекулятивного, догматического, бюрократического мышления, тоталитарного сознания. Она из могучего орудия реального действия с вещами превращается, по словам Э. В. Ильенкова, в фетиш, загораживающий своим телом ту реальность, которую она представляет. Такая же сила слов при слабости мысли свойственна вербализму и интеллектуализму в обучении, когда затрудняется извлечение смысла из значений, высказываний, предложений, текстов. Сквозь последние перестает «просвечивать» предметное содержание, образы, представления, предметные и
    287
    операциональные значения, смыслы. Такие же явления могут сопутствовать преждевременной или избыточной компьютеризации обучения. В качестве иллюстрации подобных нарушений можно привести реакцию ребенка на сказку-импровизацию, которую ему рассказывал известный детский психолог А. В. Запорожец. Казалось бы, в сказке многое дозволено. Но, с точки зрения ребенка, оказывается — не все.
    Итак, сказка. Жил-был доктор. Он знал, что в округе, где он живет, бродят разбойники. Его вызвали к больному. Собаки у него не было, и он оставил сторожить дом чернильницу. Пришли разбойники, и чернильница начала на них лаять. Реакция ребенка: чернильница лаять не может, пусть она фыркает на них чернилами. Это прекрасная иллюстрация наличия у ребенка пусть наивного, но реализма. Здесь культурное понимание опосредуется естественным. Нарушение связей между ними чревато весьма опасными последствиями.
    Опыт Пятигорского убеждает в том, что сегодня научить учащихся разбираться в мифах, в том числе в своих собственных, не менее полезно, чем понимать реальность. Пятигорский пишет, что почти все современные идеологии, и прежде всего гегельянство, марксизм и психоанализ, отмечены «обратным» (или «негативным») детерминизмом. Он рассматривает их как крайний (или, скорее, «вырожденный») случай мифологии, основанный на идее о принципиальной непознаваемости абсолютной объективности. Поскольку «чем больше она известна субъективно, тем менее она объективна». Следствием этого является общий принцип построения перечисленных выше идеологических конструкций: «Действительное или настоящее состояние дел существует только до тех пор, пока оно не становится известным, поскольку полное знание отменяет его» (там же. С. 119, 148). Действительно, знание — сила. Узнали... и прыгнули из царства необходимости в царство свободы. А потом узнали цену такой свободы и узнаем до сих пор...
    Вот это и есть не мифологическая, а подлинная гносеология, случай, как сказал бы Булгаков, полного разоблачения затянувшегося на многие десятилетия даже не мифа, а сеанса черной магии.
    Возвращаясь к пониманию, приведем слова А. А. Брудного, которые он дружески вписал в наш текст: «Понимание — это освобождение. Освобождение от тоски непонимания и подозрения в абсурде (мы всегда склонны подозревать действительность в абсурде, когда ее не понимаем). Понимание художественного
    288
    текста (творческое понимание) поливариантно. Смыслы текстов множественны, если это тексты повествования, а что такое мир, как не повествование о мире? Человек же... вообще повествователен. Он — повествование о самом себе.
    Понимание — это свобода находить новые смыслы. Ибо понять можно только то, что имеет смысл. А получать образование? Выстраивать гетерархию (может быть, синар-хию) смыслов» (Брудный А. А., 1996).
    К этому можно лишь добавить, что выстраивание гетерархии или синархии смыслов — это не формирование отвлеченного от мироощущения мировоззрения, да еще научного, правильного. Это открытие осмысленного пути в мир, в жизнь, в себя самого, наконец. На этом пути неоценима роль учителя, правда, при одном непременном условии. Поясним его. Не всегда, но достаточно часто в триаде «ученик, учебный предмет, учитель» последний выступает на стороне предмета. Двое на одного — это многовато (да еще и родителей зовут на помощь). И дело даже не в молодости (или слабости) ученика. Дело в том, что учитель и предмет противостоят ученику, порой, как пока еще чуждые ему силы. Значительно полезнее и эффективнее, не говоря о человечности, иная позиция. Позиция, при которой учитель объединяется с учеником, и они осуществляют совокупное учебное действие по пониманию предмета (последующее усвоение и запоминание, если оно понадобится, останется за учеником). При такой позиции учитель временно отказывается от абсолютизма своего знания, от своей конгениальности предмету. Он становится конгениален ученику. Спускаясь до уровня знаний ученика, он поднимает его до уровня учебного предмета, а то и над ним. Психологически (и педагогически) очень важно, чтобы в сознании учителя ученик не был объектом обучения (воспитания). Есть два агента знания, между которыми происходит диалог, разговор (договор, уговор). И они оба противостоят объекту или предмету знания. И оба полностью не знают его, так как учитель дает понять ученику, что предмет живой, развивающийся. «Обыгранный» в совместном разговоре (в действии) предмет становится достоянием ученика и его союзником. Знание предмета становится его функциональным органом, проявляющим себя во всех видах понимания: естественном (понимание в исполнении), культурном и творческом (исполняющем понимании). Выполняя роль посредника в истинном и возвышенном смысле этого слова, учитель не столько учит, сколько совместно думает с учеником, т. е.
    289
    развивает его (см.: Давыдов В. В., 1996; Зинченко В. П., 1997в; Эльконин Б. Д., 1994).
    Соотношение обучения и развития издавна составляет проблему. Резюмируя представления Коффки об этом, Выготский пишет: «Ребенок научился производить какую-либо операцию. Тем самым он усвоил какой-то структурный принцип, сфера приложения коего шире, чем только операции того типа, на которых этот принцип был усвоен. Следовательно, совершая шаг в обучении, ребенок продвигается в развитии на два шага, т. е. обучение и развитие не совпадают» (1991. С. 181—182).
    Из этого несовпадения Выготский выводит представления об уровне актуального развития и о зоне ближайшего развития. Он уподобляет педологический анализ, с помощью которого возможно изучать действительность внутренних процессов развития, пробуждаемых к жизни школьным обучением, лучам Рентгена (см. там же. С. 390). Функцию таких лучей при определении границ зоны ближайшего развития, на наш взгляд, могут выполнять прежде всего акты естественного и творческого понимания. Культурное понимание — это индикатор уровня обученности. Видимо, и функции учителя должны различаться при решении задач обучения и развития. Он должен быть способен тонко улавливать, когда ученика нужно держать на коротком поводке (обучение), а когда — отпустить поводок подлиннее или бросить его вовсе (развитие). Ибо обучение может не только пробуждать, но и тормозить развитие.
    Деятельность педагога, способствующая не только обучению, но и развитию, есть деятельность гуманитарная. Хороший учитель, что бы он ни преподавал: математику, физику или литературу — есть гуманитарий в прямом и точном смысле этого слова. Не вдаваясь в современные споры о различиях в методологии гуманитарных и естественных наук, вспомним Г. Гельмгольца, который различал два вида индукции: логическую, характерную для естественных наук, и художественно-инстинктивную — для гуманитарных. Процессы, предшествующие выводу в гуманитарных науках, Гельмгольц относил к неосознаваемым умозаключениям. Для настоящего контекста важно, что гуманитарная индукция требует чувства такта и разнообразных духовных свойств. При всей относительности различения понятий «истина» и «ценность» все же полезно учитывать взгляд Дильтея, который считал, что оперировать понятием «истина» в сфере гуманитарных наук некорректно. Гораздо более адекватным здесь выступает понятие «ценность».
    290
    Гадамер, комментируя Гельмгольца, поясняет, что художественное чувство и такт предполагают «на самом деле стихию образования, внутри которой обеспечивается особо свободная подвижность духа». И далее: «такт помогает держать дистанцию, избегать уязвлений и столкновений, слишком близкого соприкосновения и травмирования интимной сферы личности» (1988. С. 57, 58).
    В свете приведенных размышлений зона ближайшего развития учащегося может быть представлена как «горизонт понимания» (Э. Гуссерль). Самостоятельный выход учеником за пределы зоны, расширение им своего горизонта понимания, конечно, следует рассматривать как благо. Тогда как преждевременное расширение горизонта понимания педагогом едва ли заслуживает такой однозначной оценки. Оно наряду с несомненной пользой может приводить к развитию верхоглядства или падению уровня притязаний ученика, даже к возникновению комплекса неполноценности.
    Не будем излагать представления К. Д. Ушинского о педагогическом такте, которые он развивал примерно в то же время, что и Гельмгольц. В труде «Человек как предмет воспитания. Опыт педагогической антропологии» Ушинского вполне профессионально рассмотрены психические явления и дан ценный анализ чувствований. Жаль, что современная педагогика редко обращается к аффективной сфере образования.
    Здесь мы вплотную подходим к тому, что надо бы назвать педагогическим пониманием, которым обязательно должен обладать педагог. На наш взгляд, такое понимание эквивалентно тому, что Бахтин назвал «сочувственным пониманием».
    «Обычно эту извне идущую активность мою по отношению к внутреннему миру другого называют сочувственным пониманием. Следует подчеркнуть абсолютно прибыльный, избыточный, продуктивный и обогащающий характер сочувственного понимания. Сопереживаемое мною страдание другого принципиально иное — притом в самом важном и существенном смысле, — чем его страдание для него самого и мое собственное во мне; общим здесь является лишь логически себе тождественное понятие страдания — абстрактный момент, в чистоте нигде и никогда не реализуемый, ведь в жизненном мышлении даже слово «страдание» существенно интонируется. Сопереживаемое страдание другого есть совершенно новое бытийное образование, только мною, с моего единственного места внутренне вне другого осуществляемое. Сочувственное понимание не отображение, а принципиально
    291
    новая оценка, использование своего архитектонического положения в бытии вне внутренней жизни другого. Сочувственное понимание воссоздает всего внутреннего человека в эстетически милующих категориях для нового бытия в новом плане мира» (Бахтин М. М., 1979. С. 91).
    292
    Глава 7
    ЧЕЛОВЕК И МИР КАК ТЕКСТ. ВАВИЛОНСКОЕ СТОЛПОТВОРЕНИЕ ЯЗЫКОВ
    Язык сильнее нас.
    В. фон Гумбольдт 
    § 1.  Дар языков
    Сначала о столпотворении. Потомок Хама хуштянин Нимрод замыслил построить город и башню высотою до небес. Строители ее хотели поставить памятник своему выдающемуся искусству, обессмертить себя в глазах потомства и сделать себе имя. Господь смешал их язык, чтобы один не понимал речи другого и рассеял их оттуда по всей земле, и они перестали строить город и башню (Бытие 11:2—9). Является ли разделение одного языка на многие наказанием, трагедией или к этому можно относиться иначе? Ведь подобные претенциозные замыслы воспроизводятся снова и снова в рамках разделенных языков. Условием реализации этих замыслов в тоталитарных режимах является унификация, опрощение языка. Идеалом таких режимов является новояз, ньюспик, воляпюк как эффективное средство строительства новых Вавилонов, формирования «нового человека».
    Только разнообразие дает устойчивость, порождает индивидуальность, личность, конфессию, этнос и так высоко ценимую сегодня нацию. Правда, все это посредством того же языка становится объектом манипуляций и спекуляций. Спасение, напротив, заключено в богатстве и разнообразии языка. Поэтому, может быть, к вавилонскому столпотворению, к смешению языков следует относиться как к обогащению человеческого рода новыми языками? И такое обогащение не препятствует полному взаимопониманию людей, говорящих на разных языках. Ведь, согласно Новому Завету, апостолы получили дар языков: многие языки соединились в одном. У них была восстановлена отнятая некогда у людей способность понимать общечеловеческий язык при сохранении его разнообразия (Деяния 2:2—11). Общечеловеческий
    293
    не значит единственный в лингвистическом значении слова язык. Это язык духа, смысла, ценностей, нравственности...
    Мы попытаемся показать далее соединение языков в одном человеке (речь идет, конечно, не о полиглотах) — это реальность. Без этого невозможно восприятие и понимание многокрасочного мира. Соединение нескольких языков в одном человеке — это и противоядие от унификации вербального языка. Опыт показывает, что подобное противоядие содержится и в пределах вербального языка, обладающего полисемией.
    Знание, чтобы быть живым, должно быть представлено на многих языках. Хотя бы потенциально. Их количество значительно больше числа языков, представляющих институционализированное знание, и, видимо, оно больше числа известных нам языков. Воспользуемся ставшей уже привычной метафорой, согласно которой мир — это текст. Наряду с ней существовали и существуют и другие: мир — часы, мир — машина, мир — компьютер. Ближе всего к ней метафора: мир — слово: «Синтаксическая «связь слов» есть также слово, следовательно, речь, книга, литература, язык всего мира, вся культура — слово. В метафизическом аспекте ничто не мешает и космическую вселенную рассматривать как слово. Везде существенные отношения и типические формы в структуре слова — одни» (Шпет Г. Г., 1989. С. 381). Это же относится к тексту.
    На первых порах нас не должна смущать натуралистичность и тавтологичность метафоры мир — текст. Ей подобны и другие: «культура — это совокупность всех текстов» или «все тексты (или текст вообще) — это то, что составляет культуру». Культура пользуется словом «текст» для описания самой себя. А. М. Пятигорский, напротив, делает акцент на феноменологических аспектах текста. По его мнению, текст выступает как факт объективации сознания, как намерение (интенция) быть посланным, наконец, как нечто существующее только в восприятии, чтении, понимании тех, кто уже принял его. Пятигорский особенно настаивает на последнем:
    «...Так как простой факт бытия текста или его послания и принятия не имеет никакого отношения к тому, как, в каком качестве и кем он читается, слушается, понимается и т. д. Иными словами, содержание текста в феноменологическом смысле есть то, что порождается внутри и в процессе его восприятия, чтения, понимания и интерпретации» (Пятигорский А. М., 1996. С. 59—60).
    294
    Сказанное в полной мере относится и к слову: «Среди кузнечиков беспамятствует слово» (Осип Мандельштам). Беспамятствует и текст.
    Для прочтения текста нужно владеть языком, которым он написан: «Философия, — по словам Галилея, — написана в величественной книге, которая постоянно открыта нашему взору (я имею в виду Вселенную), но понять ее может лишь тот, кто сначала научится постигать ее язык и толковать знаки, которыми она написана» (1987. С. 41). Точно так же (т. е. как текст) можно представить себе и человека. Полностью прочесть эти тексты может только тот, кто их написал. Человек же не владеет языком Бога и создает множество языков, с помощью которых он пытается прочесть и понять, что много труднее, эти тексты.
    При этом он часто путается в обозначениях, искажает их, не понимает смысла или конструирует превратные смыслы. Это очень трудная работа. Производя ее, человек перестает различать, путает, меняет местами текст и язык, который он создал для его прочтения. Он принимает язык за текст, погружается в него, перестает соотносить его с текстом. Так продолжается до тех пор, пока текст не напомнит о своем независимом от языка (и интерпретации) существовании. Тогда человек вновь обращается к тексту-оригиналу, понимает недостаточность языка для его прочтения, усовершенствует язык или создает новый.
    Ситуация многократно усложняется, когда в качестве исследуемой реальности выступает сам человек. Дело в том, что у этой реальности есть еще и язык в самом широком смысле этого слова, и она никоим образом не дана познанию вне его. Эту реальность нельзя в чистом виде наблюдать отдельно от ее же языка, кроме разве что хорошо известных случаев патологически полной реактивности поведения, крайнего распада деятельности и сознания. Любое, самое вынужденное действие или состояние в целостном (а не разъятом на отдельные мертвые функции) поведении человека дано нам в том виде, как оно есть после деятельностно проработанной, рефлектированной части событий. Мы знаем о том, что происходило, через эту часть и после нее — независимо от того, были ли эти психические проработки и сознание всего лишь отблеском какого-либо автоматизма, причинной физической цепи и т. п. или нет.
    Это существенное онтологическое обстоятельство состоит в том, что изучаемые события и явления необратимы, что в силу своего экспериментального закрепления в теле живых существ и эволюции (или самообучения) мир не может вернуться в прежнее
    295
    состояние, что невосстановимы и жизненно-информационно потеряны части гипотетической «доязыковой» ситуации. Эти части никаким чудом не появятся и в языке (Зинченко В. П., Мамардашвили М. К., 1977). Они похожи на невербализованные, не рассказанные другим, психоаналитику и забытые сновидения, которые никогда не станут фактом культуры. Тем не менее люди склонны верить в чудеса. Не только верить, но и пытаться снять или ослабить влияние языковых, концептуальных «фильтров» на восприятие мира.
    Нарисованная выше полуфантастическая, полуреалистическая картинка нужна для иллюстрации очень простой вещи: один и тот же мир является источником многих знаний о нем, выраженных на разных языках. Человечеству, видимо, очень далеко до создания единого универсального языка, с помощью которого можно было бы прочесть мир-текст. Слишком он сложен. И сам человек — не проще. Тем более что он сам — не только текст, находящийся в контексте мира и социума, но и носитель и создатель языков для его прочтения. И если уж он может путать мир-текст и язык, то еще больше вероятность того, что он смешивает «себя-текст» с языком, созданным им же для прочтения себя. Но и этого мало. Человек не только читает тексты, но и порождает новые с помощью все того же языка. Особенно в этом преуспели мифология, искусство, наука, техника. Наконец, самое неприятное для понимания: он порождает самого себя. Язык подчинен универсальному психологическому закону: действие порождает действие, мысль порождает мысль, свобода порождает свободу, язык порождает язык. Это бесконечный и незавершающийся процесс. К счастью, человек создан не для удобства исследователей (как, впрочем, и не для удобства учителей и даже правителей), иначе его можно было бы прочесть «без остатка» и он был бы примитивен и неинтересен прежде всего самому себе.
    Приведем панегирик в адрес языка, которым начал свой труд «Пролегомены к теории языка» Л. Ельмслев: «Язык — человеческая речь — неисчерпаемый запас разнообразных сокровищ. Язык неотделим от человека и следует за ним во всех его действиях. Язык — инструмент, посредством которого человек формирует мысль и чувство, настроение, желание, волю и деятельность, инструмент, посредством которого человек влияет на других людей, а другие влияют на него: язык — первичная и самая необходимая основа человеческого общества. Но он также конечная, необходимая опора человеческой личности, прибежище человека
    296
    в часы одиночества, когда разум вступает в борьбу с жизнью, и конфликт разряжает монологом поэта и мыслителя <...> Язык настолько глубоко пустил корни в личность, семью, нацию, человечество и саму жизнь, что мы иногда не можем удержаться от вопроса, не является ли язык не просто отражением явлений, но их воплощением — тем семенем, из которого они выросли» (1960. С. 264—265).
    Интересны высказывания Шпета по поводу слова: «Слово есть prima facie сообщение. Слово, следовательно, средство общения; сообщение — условие общения. Слово есть не только явление природы, но также принцип культуры. Слово есть архетип культуры; культура — культ разумения, слова — воплощение разума» (1989. С. 380). А вот его же полемические заметки:
    «Слова — обман, говорили натуралисты, — idoa (призраки. — Авт.).
    Слово — символ, говорили символисты.
    Слово — не обман, не символ только, слово — действительность, вся без остатка действительность есть слово, к нам обращенное, нами уже слышимое, ждущее вашего, философы, уразумения...
    Слово — пластично, музыкально, живописно, — это имеет смысл, когда все эти предикаты — к субъекту действительности. Это — философский язык. Пластика, музыка, живопись — словесны. Такова — внешность их; через словесность, присущую им, они действительны. Это — реально-художественный язык» (там же. С. 369).
    Это действительно так, пока язык связан с действием, разумом. Но язык, как всякое сокровище, может использоваться по-разному. Посмотрим на язык так, как будто мы с ним в первый раз встретились, как бы со стороны. В. Б. Шкловский называл такой прием «остранением», которое позволяет получить ощущение вещи как видение, а не как узнавание. В качестве иллюстрации он привел отрывок из «Холстомера» Л. Н. Толстого, где «рассказ ведется от лица лошади, и вещи остранены не нашим, а ее восприятием»:
    «Тогда же я никак не мог понять, что такое значило то, что меня называли собственностью человека. Слова: моя лошадь, относимые ко мне, живой лошади, казались мне так же странны, как слова: моя земля, мой воздух, моя вода.
    Но слова эти имели на меня огромное влияние. Я не переставая думал об этом и только долго после самых разнообразных отношений с людьми понял, наконец, значение, которое приписывается
    297
    людьми этим странным словам. Значение их такое: люди руководятся в жизни не делами, а словами. <...>
    Я убежден теперь, что в этом-то и состоит существенное различие людей от нас. И потому, не говоря уже о других наших преимуществах перед людьми, мы уже по одному этому смело можем сказать, что стоим в лестнице живых существ выше, чем люди; деятельность людей — по крайней мере, тех, с которыми я был в сношениях, руководима словами, наша же — делом» (Толстой Л. Н., 1982. Т. 12. С. 24—25).
    Остранение может быть и полезным педагогическим приемом. Оно, действительно, используется опытными педагогами. И здесь большую помощь оказывает искусство. Хотя если быть справедливыми по отношению к детям, то придется признать, что часто именно они заставляют увидеть нечто «как в первый раз». В газетной статье в 1917 г. К. С. Петров-Водкин писал: «Человечество слепнет, принимая «на слово» видимое, человечество разучивается осмысливать до конца, ощупывать сущности, поступающие через глаз... И то, что ребенок благодаря, может быть, спасительному атавизму еще способен воспринимать «странности», «расхожести» предметов, то с первых шагов общеобразовательных школ заменяется «умозаключением жизни» (1917).
    Имеются и другие основания (помимо приведенного взгляда лошади), по которым капризное человечество постоянно высказывает недовольство языком. Вспомним тютчевское: «Мысль изреченная есть ложь» и расхожее: «Язык дан человеку, чтобы скрывать свои мысли» или противоположное: «Язык мой — враг мой». Вспомним свои не простые взаимоотношения с языком, например, трудности выражения мысли («растекание мыслию по древу») и понимания смысла. Это справедливо для обыденного и для научного общения. И в одном, и в другом мы сталкиваемся с агрессивностью, с деспотизмом слова. Не будем умножать критику в адрес слова, тем более что она несправедлива, но постоянно порождает неудовлетворенность языком науки, прежде всего гуманитарной. Такая критика позволительна только большому Мастеру слова, например Владимиру Набокову: «Какое неуклюжее орудие — слово». Да и то, она, скорее, похожа на кокетство.
    Больше всего неудовлетворенности нестрогостью языка, равно как и претензий на создание универсального языка, высказывают математики. Они с удовольствием ссылаются на известное положение К. Маркса о том, что «наука только тогда достигает совершенства, когда ей удается пользоваться математикой».
    298
    Более того, время от времени звучат самоуверенные заявления о том, что в науке ровно столько науки, сколько в ней математики. Значительно реже (и с меньшим удовольствием) вспоминается высказывание А. Эйнштейна: «С тех пор, как на теорию относительности навалились математики, я сам перестал ее понимать» (цит. по: Рыжов В. П., 1996. С. 96).
    Математике, конечно, многое подвластно. Однако меньше всего ей удается описание и формализация живого. Гуманные гуманитарии не отвергают эти попытки с порога, но резонно предупреждают, что для описания живого нужна другая или новая математика. А умные физики, химики приходят к выводу, что любая наука должна быть гуманитарной. Лингвисты, по сравнению с математиками, значительно скромнее. Они ищут (и не без успеха) единый корень (праязык) более чем семи тысяч языков, существующих на Земле. Едва ли следует говорить, что он ближе к языку действий, чем к языку математики, которая не в состоянии (во всяком случае, пока) его описать.
    § 2.  Мир — политекст. Взаимодействие языков
    Мир и человек представляют собой политексты. Читая один, мы можем не подозревать о существовании других.
    Попробуем в этом разобраться. Например, какой-то маршрут можно знать как «карту-путь» и не представлять его себе как «карту-обозрение», т. е. как образ пути. В первом случае знание маршрута описано на языке движений, во втором — на языке зрительных образов. Естественно, что это же знание может быть описано и на словесном языке или показано, например, глухонемым на языке жестов.
    На рис. 1 представлено семейство возможных языков, с помощью которых люди описывают мир и себя в нем или мир в себе. Пространство внутри семейства языков, обозначенное ОКМ, — это образно-концептуальная модель мира, безразлично внешнего или внутреннего, которая строится посредством одного или многих языков. ОКМ можно понимать и как представление о мире или как семиосферу (см. гл. 8). Полезно попытаться представить себе, какими языками оперирует та или иная наука или компьютер, да и мы сами, когда пытаемся понять другого человека или самого себя, оценить, например, собственное интеллектуальное или эмоциональное состояние. Полезно попробовать нечто хорошо знакомое (или ощущаемое) на одном языке перевести на
    299
    другой. Если мы, например, попытаемся перевести на вербальный язык картину, находящуюся перед нашими глазами, то быстро поймем, что для этого нам не хватит не только словаря, но и жизни.
    

    Рис. 1. Языки описания реальности в живом движении
    300
    Ведь зрительный образ — это целостное, интегральное пристрастное отражение (и порождение) действительности, в котором одновременно представлены основные перцептивные категории: пространство, движение (а значит, и время), цвет, форма фактура и т. п. Имеется определенная последовательность выделения этих перцептивных категорий, получившая наименование микрогенеза образа. Минимальная задержка вербальной категоризации воспринимаемого объекта равна 250—300 мс. За это время происходят его локализация в пространстве, определение цвета, параметров движения, формы предмета. Легко видеть, что при целостном восприятии объектов в таком временном масштабе вербализация всей перцептивной информации невозможна. К этому надо добавить, что глаз в течение дня делает 100 тыс. фиксаций, т. е. он «вырезает» из окружающего огромное количество картинок. Полезно попытаться вспомнить, что же за день было воспринято. После такой попытки легко прийти к выводу, что мы на мир смотрели пустыми глазами. Но огорчаться не следует. Если бы нам показали все увиденные за день картинки, то мы бы их несомненно узнали.
    Может показаться, что пространство языков, изображенное на рисунке, избыточно, так как не все языки нам знакомы. На самом деле оно недостаточно. Там, где указан язык образов, должно быть построено специальное пространство образных языков. В европейской культуре таких языков немногим больше десяти. К ним относятся послеобразы, т. е. следы ярких образов; образы сновидений, галлюцинаций; синестезии — сложные зрительно-тактильные или зрительно-слуховые образы; отраженные образы и образы порожденные — образы фантазии, воображения, образы сказок, мифов, науки. Нам представляется, что такого числа образных языков более чем достаточно. Но это не предел. В индийской культуре число видов зрительных образов свыше тридцати, и европейцы не могут перевести их классификацию на свои языки, поскольку не имеют соответствующего перцептивного опыта, а следовательно, и его языковых эквивалентов. Заслуживают специального описания, классификации и другие языки, указанные на рис. 1. Анализируя эту схему, полезно учитывать соображения Шпета: «Слово может выполнять функции любого другого знака, и любой знак может выполнять функции слова. Любое чувственное восприятие любой пространственной и временной формы, любого объема и любой длительности может рассматриваться как знак и, следовательно, как осмысленный знак, как слово. Как бы ни были разнообразны суппозиции
    301
    «слова», специфическое определение его включает отношение к смыслу» (1989. С. 381—382).
    Это важнейшее положение означает, что «сфера смысла» имеет огромное число «входов». Заметим, что «осмыслены», не значит «омыслены», т. е. далеко не все знаки — «слова» осознаются, хотя и вносят свой вклад в смысловую сферу индивида.
    Каждый из языков имеет свои правила употребления — свою морфологию, грамматику, синтаксис, которые для одних известны лучше, для других — хуже или совсем неизвестны. Например, мы знаем, что у некоторых есть внутренний «голос совести», «крик души», а каков их язык, словарь, можно только фантазировать. Голос совести можно подавить или прислушаться к нему. Если он подавлен, то человек оказывается глух и к голосу разума. Душа поет, радуется, ноет, болит, даже вещает. Но имеет ли она свой собственный язык или пользуется другими языками — остается загадочным.
    Но даже когда нам известны язык и его грамматика, это автоматически не обеспечивает понимания. Нейронаука достаточно подробно изучила языки мозга, а их значение и смысл остаются такими же смутными, как язык дельфинов. То же нередко происходит и с родным языком. Человек, казалось бы, говорит грамматически правильно, а понять его трудно или невозможно. Аналогичное может происходить с хореографическим, иконическим, музыкальным, поэтическим языками. Для них существуют правила композиции, они могут соблюдаться, и тем не менее созданное в соответствии с ними произведение может не пониматься, не приниматься современниками, потомками или пониматься с большим запозданием. Каждый язык может быть красноречив или косноязычен.
    Для понимания того или иного языка необходимо знать скрывающуюся за ним систему значений. Языку движений и действий соответствуют не только операциональные, но и эмоциональные и предметные значения, языку образов — предметные и даже беспредметные, иррациональные (например, в сновидениях), вербальному — концептуальные или понятийные, языку мимики, пантомимики могут соответствовать и операциональные, и предметные, и концептуальные значения. Их переплетение в талантливой пантомиме вызывает эмоциональный отклик и порождает эстетические значения и соответствующие переживания. Предметы, утварь, орудия, понимаемые как текст, не имеют значения, а имеют назначение. Однако понимание их назначения невозможно
    302
    без операциональных и предметных значений, складывающихся при их употреблении.
    Для того чтобы понимание произошло, текст, высказанный или прочитанный на каком-либо языке, должен быть воспринят, а его значения — осмыслены, т. е. переведены на собственный язык смыслов. Доказать или показать другому, что понимание случилось, далеко не просто. Это хорошо иллюстрируют, например, недоразумения на экзаменах. Для этого необходимо осуществить обратную процедуру означения построенных смыслов, что трудно и не всегда возможно.
    Вероятно, для исследования и понимания жизни многих языков было бы удобнее, если бы с помощью каждого языка строилось свое отдельное описание или модель мира. Но тогда мы столкнулись бы со множеством моделей и трудностями их оценки в смысле полноты и достоверности описания мира. Подобное Вавилонское столпотворение не только языков, но и теорий и моделей происходит в науке. Для индивида более природосообразен и, видимо, правдоподобен другой вариант. Образ мира имеет, так сказать, множество входов, и этот образ не является исключительно зрительным, слуховым, вербальным, знаковым, символическим и т. п. Скорее всего, этот образ амодален, т. е. лишен цвета, запаха, вкуса и т. п. Иное дело, что мы этот образ иногда «окрашиваем» в багровые или розовые тона, представляем себе его чувственные характеристики.
    Однако независимо от модальности/амодальности картины мира перед человеком стоит задача не только овладения языком, но и перевода с одного языка на другой. Трудности этого перевода хорошо иллюстрирует искусство. Если спросить у композитора, художника, скульптора, что он хотел сказать своим произведением, то, скорее всего, можно услышать: что хотел, то и сказал: слушайте, смотрите.
    Подобные трудности наблюдаются не только в искусстве, в науке, но и во вполне обыденных ситуациях. Ж. Пиаже вспоминает замечательный эксперимент Пейперта:
    «А. Пейперт предлагал детям поползать, а затем описать движения рук и ног. Оказалось, что младшие испытуемые дают нереалистическое описание своих действий. Они говорят, например, что сначала продвигают вперед обе руки, а затем — обе ноги. Дети постарше все еще неправильно описывают то, что они делали в действительности, но их описания становятся более реалистичными. Они говорят, к примеру, что сначала переносят вперед правую руку и ногу, а затем левую пару конечностей.
    303
    Даже среди 10—11-летних испытуемых только две трети правильно описывают движения при ползании. Прежде чем представить свои результаты на одном из симпозиумов, А. Пейперт попросил присутствующих поползать, а затем описать движения. Психологи и физики правильно проанализировали свои движения, тогда как математики и логики пришли к выводу, что вначале они передвигают вперед левые конечности, а затем правые» (1996. С. 129).
    Этот эксперимент заставляет задуматься тех, кто, будучи загипнотизирован строгостью математических и логических доказательств, слепо доверяет математикам и логикам в более серьезных вещах, чем описание ползания. Несмотря на указанные трудности, перевод с языка на язык все же возможен. Иногда с потерями, а иногда и с приобретениями.
    Переход от действия к образу, от образа к действию, от образа к слову, от слова к образу, от значения к смыслу, от смысла к значению и т. д. требует специальных и немалых умственных усилий. Максимальное напряжение требуется для перехода от идеи к образу. Поэтому все утопии примитивны и похожи одна на другую. Антиутопии интереснее, хотя они могут быть столь же ужасны, как реализованные утопии.
    В механизмах перехода от одного языка к другому остается много неясного. Психолингвисты предположили существование универсального языка-транслятора, с помощью которого происходит переход или перевод с одного языка на другой. Этот язык получил название языка глубинных семантических структур, образующих особое семантическое пространство. Есть ли он и как устроен — покажут будущие исследования. Не исключено, что под сомнение будет поставлена его универсальность. Более реален в этой функции язык движений, возможно, язык моторных программ. Если амодальность образа мира может быть поставлена под сомнение, то амодальность моторных программ сомнений не вызывает. Моторные программы предшествуют и вызывают движения и действия, они регистрируются при восприятии, узнавании и воспроизведении зрительных и слуховых образов, при порождении образа и речевого высказывания, во время внутренней речи и т. п.
    Разумеется, вопрос о переводимости с языка на язык является частью более широкой проблемы о возможностях языка означать, описывать мир. Австрийский философ и логик Л. Витгенштейн предложил образную теорию «об изоморфном отображении конфигураций вещей в мире в конфигурации имен (слов) в
    304
    предложении. Сущность языка есть сущность мира — они имеют общую логическую форму. Однако она скрыта за грамматической поверхностной структурой реальной речи. Логическая глубинная структура постулируется как идеал, который проявляет себя в осмысленной речи, но, будучи мыслимым, он не может быть описан в языке» (см.: Вригт Г. Х., 1992. С. 84). Представляется, что проблема изоморфизма, поставленная Витгенштейном может быть решена, если выйти за пределы вербального языка и рассматривать всю совокупность языков.
    Подобный выход полезен и для дальнейшего обсуждения гипотезы Н. Хомского о наличии у человека врожденных глубинных (вербальных) структур. С его точки зрения, ничем иным нельзя объяснить невероятный прогресс в развитии речи ребенка. Хомский, разумеется, включает в «гипотезу врожденности сведения о месте и роли людей в социальном мире, природе, условиях деятельности, структуре человеческих поступков, воле, избирательности и т. д.». И все же, по его мнению, происхождение глубинных структур — тайна и, скорее всего, таковой и останется (см.: Хомский Н., 1972. С. 113). Подобный пессимизм может быть уменьшен, если обратиться к языку движений, который начинает складываться прежде вербального языка. Давно доказано, что рука учит глаз если и не восприятию пространства, то предметности, восприятию фактуры предмета и, возможно, его формы. Можно предположить, что складывающийся язык движений служит основой формирования речи. Подобное предположение подтвердится лишь в том случае, если будет найдено сходство между структурой человеческого движения и речевого высказывания. Постановка такой задачи стала осмысленной, благодаря успехам, связанным с проникновением в структуру движения, которая оказывается подобной структуре высказывания. Возможно, что не за горами создание по аналогии со «структурной лингвистикой» — «структурной моторики». Остановимся на этом подробнее.
    Огромный потенциал развития и сопутствующая ему поразительная глубина дифференциации живого движения были главным предметом многолетних исследований Н. Д. Гордеевой с коллегами, изложенных в книге (Гордеева Н. Д., 1995). Основной пафос этих исследований направлен против чисто механической трактовки движения и действия. В психологии издавна принято разделение компонентов или фаз действия: когнитивная, исполнительная и коррекционно-контролирующая. Последняя может быть названа и аффективно-оценочной. Первые две тоже не бесстрастны.
    305
    Результаты исследований Гордеевой показывают размытость временных и функциональных границ между ними. В более широких структурах деятельности трудно однозначно локализовать тот или иной компонент. Они непрерывно соприсутствуют, дополняют друг друга, обмениваются своими функциями и временем. Их цементирует общая цель и единый путь. Микроструктурный и микродинамический анализ — основной методический прием, на котором построены исследования, — позволил на каждой фазе выделить волны и кванты действия, сохраняющие свойства целого. Это дало основания Гордеевой заключить, что не только молярная, но и молекулярная единица действия гетерогенна и содержит в себе когнитивные, исполнительные и оценочные компоненты.
    Действие ведь тоже текст, который нужно научиться не только исполнять, но и читать. Мы не только прочитываем движения и действия, но и называем их двигательными фразами, высказываниями, кинетическими мелодиями. Путь к установлению структурного сходства слова и дела далеко не прост. Изучение движений требует не меньшей методической изощренности, чем филологическое и лингвистическое исследование.
    Дополнительным аргументом в пользу возможного сходства моторных и лингвистических структур является тесная связь моторики со зрительным образом. Последний не статичен. Он дышит, меняется, скудеет, обогащается, перестраивается в собственных интересах и в интересах регулируемого им движения, действия. По отношению к его динамике введены термины «оперирование», «манипулирование образом» (Зинченко В. П., Вергилес Н. Ю., 1969). Б. И. Беспалов (1984) установил сходство структур мануальной и визуальной моторики (движений глаз) в решении задач наглядно-действенного и образного (визуального) мышления. От визуального до вербального мышления — меньше шага. Не следует забывать и того, что в основе организации действия, оперирования вещами, манипулирования образами, игры словами лежит смысл соответствующей жизненной задачи. Равным образом не следует забывать и того, что между операциональными, предметными и концептуальными значениями, складывающимися в перечисленных формах активности, границы весьма и весьма условны.
    Разумеется, положительное влияние развития «мелкой» моторики на становление речи было известно и ранее. Об этом писал Пиаже. Это издавна используется, например, в японской системе воспитания детей. Однако механизм такого влияния оставался
    306
    скрытым. Возможность переноса (в добром, старом смысле этого понятия, в каком оно использовалось в гештальтпсихологии, а не в психоанализе) моторных структур на вербальные, а потом и последних — на первые, приоткрывает тайну глубинных языковых и, соответственно, семантических структур. Более того, может быть, если удастся доказать структурное сходство моторного, визуального и вербального языков описания мира, придется пожертвовать красивой метафорой о Вавилонском столпотворении языков в человеческом познании и действии.
    Анализ соотношения языков описания мира и человека свидетельствует не столько об их сосуществовании и переводимости (хотя бы частичной), сколько об их взаимной дополнительности при чтении «мира-текста» и «человека-текста». Анализ показывает также, что многообразие языков связано не столько с полнотой прочтения этих текстов, сколько с поиском языка, адекватного стоящей перед человеком задаче. Одна и та же реальность (ситуация) потенциально может быть репрезентирована посредством нескольких языков, каждый из которых в различной степени пригоден для решения задачи. Это означает, что каждый язык имеет свои границы, пределы как в смысле описания реальности, так и в смысле оперирования ею. Поэтому наряду с ознакомлением с проблемной ситуацией осуществляется поиск языка, на котором проблема имеет решение. Наиболее трудные для понимания, изучения и обучения случаи связаны с тем, когда для решения задачи необходимо ее описание на разных языках. Простейшим примером такой ситуации является планирование и осуществление предметного действия, когда его ситуация описывается на языке зрительных образов и слов, а состояние двигательного аппарата, свидетельствующее о возможности/невозможности его осуществления, — на языке мышечных ощущений. Несмотря на различие форм репрезентации ситуации и возможности действия, эти формы успешно сравниваются одна с другой и дают основания для принятия решения о целесообразности действия. Можно предположить, что сравниваются между собой не разномодальные образы, а моторные программы. Зрительная система дает импульс к формированию образа-плана потребного действия, а кинестетическая система формирует моторную программу требуемого данной ситуацией действия. Их сопоставление оказывается возможным, так как они выражены на одном языке. Видимо, функции универсального языка-транслятора
    307
    и выполняет язык моторных программ. Высказанная гипотеза нуждается в дальнейшей разработке и подтверждении.
    § 3.  «Язык сильнее нас»
    Но наличие пространства языков, полный набор которых еще неизвестен, не вызывает сомнений. Несомненно и то, что, по крайней мере, с некоторых языков возможен перевод на другие. Этот перевод далеко не полный, не буквальный, но он возможен. Более того, при этом переводе знания не только не теряются, но и прирастают, приобретают новые формы. На рис. 1 стрелки указывают на возможную превращаемость языков друг в друга или их обратимость, обращаемость. Философы, лингвисты, поэты подчеркивают, что слово (знак) не совпадает с обозначаемым объектом. Наиболее отчетливо это чувствуется в поэзии. Языковед Р. О. Якобсон писал: «Поэтическое присутствует, когда слово ощущается как слово, а не только представление называемого им объекта или как выброс эмоции, когда слова и их композиция, их значение, их внешняя и внутренняя форма приобретают вес и ценность сами по себе вместо того, чтобы безразлично относиться к реальности.
    Почему это необходимо? Почему необходимо особо подчеркивать тот факт, что знак не совпадает с объектом? Потому что, кроме непосредственного сознания тождественности знака и объекта (A=A), есть необходимость непосредственного сознания неадекватности этого тождества (A не есть A). Причиной, по которой существенна эта антиномия, является то, что без противоречия не существует подвижности знаков и связь между представлением и знаком становится автоматической. Прекращается активность и чувство реальности умирает» (1996. С. 118).
    В приведенном отрывке выделено важнейшее свойство языков. Это их относительно самостоятельное от «мира-текста» существование, позволяющее нам говорить в свою очередь о мире языка или языков. Более того, только такая самостоятельность, а следовательно, и свобода дают нам чувство реальности «мира-текста» и возможность оперировать последним, быть активным по отношению к нему. В свете приведенного положения Якобсона важной задачей образования является не только обучение соответствиям между знаковыми системами и представлениями, но и профилактика их автоматизации. Предупреждение Якобсона расшифровывает вынесенные в эпиграф слова В. фон Гумбольдта о том, что «язык сильнее нас». Он может связывать нас
    308
    с реальностью и экранировать от нее. Он может быть орудием общения и мышления, и мы можем быть орудием языка. Напомним слова Бродского, который настойчиво повторял, что не язык — орудие поэта, а поэт — орудие языка. Когда речь идет о поэте, это счастливый случай. Много хуже, когда человек становится орудием не живого языка, а догмы, штампа, воляпюка, мертвой буквы...
    Какие из данной выше характеристики многоязычия, своего рода Вавилонского столпотворения языков, можно извлечь следствия? Мир, его объекты и картины описываются на многих языках. Один и тот же объект, описанный на одном языке, может узнаваться наблюдателем как один и тот же или, будучи описан на другом языке, как другой. Установление тождества или различий требует усилий, в том числе и обучения. Заученная вербальная последовательность действий не гарантирует их правильного выполнения. И наоборот: правильно выполняемое действие с трудом передается другому лицу только в словесной инструкции. Чтобы убедиться в этом, попробуйте другому написать инструкцию по завязыванию галстука.
    В этом нет ничего неожиданного. Каждый на своем опыте многократно убеждался, что знания и умения не совпадают. Я могу знать, но не уметь, могу уметь, но не могу объяснить, как я это делаю. Могу уметь показать, но не могу выполнить: «Два несравнимых между собой психологических состояния переживает человек, если он только показывает или если выполняет сам. У человека показывающего есть известная уверенность, есть легкость и нет той ответственности, которая лежит на человеке делающем. Благодаря этому показывать всегда легче, чем делать самому и показ почти всегда удается. Вахтангов владел психологией показа в совершенстве. Однажды, играя со мной на биллиарде, он демонстрировал мне свою удивительную способность. Мы оба играли неважно и довольно редко клали в лузу наши шары. Но вот Вахтангов сказал: — Теперь я буду тебе показывать, как нужно играть на биллиарде! — и, переменив психологию, он с легкостью положил подряд три или четыре шара. Затем он прекратил эксперимент и продолжал игру по-прежнему, изредка попадая шарами в цель» (Чехов М., 1986. Т. 1. С. 92). Вахтангов «всем существом чувствовал разницу между психологией режиссера (показывающего) и актера (делающего). Он мог переключаться по желанию из показывающего в делающего и наоборот. Как показывающий, он приобретал уверенность, легкость и ловкость. Его чувство ответственности становилось
    309
    свободным от эгоистического страха перед публикой и перед возможной неудачей» (там же. С. 171). Педагогика ведь сродни режиссуре. У К. С. Станиславского они вообще трудноразличимы. И педагоги, и режиссеры чувствуют и знают сложность психологических обстоятельств, лежащих за исполнением и показыванием.
    Вернемся к взаимоотношениям языков. Осип Мандельштам говорил, что нужно бы построить теорию знакомости слов. Аналогичным образом и языки могут быть более или менее знакомы не только человеку, но и друг другу. Есть языки далекие и близкие. Отношения и связи между ними могут быть естественными и искусственными. Искусственность доводится до абсурда при создании тайных шифров.
    Но есть вещи и более серьезные. Глаз отличает живое вещество от неживого, живое движение от механического (последнее он отличает за доли секунды), а язык может лишь зафиксировать отличенное глазом, но не определить, поскольку наука не нашла еще удовлетворительного определения живого. Кстати, компьютер может воспроизвести, даже удовлетворительно имитировать живое движение, обмануть человеческий глаз, но не определить живое. Например, в советской науке многие годы бытовало столь же бесспорное, сколь и бессмысленное определение жизни как способа существования белковых тел (Ф. Энгельс), и странным образом не замечалась фундаментальная характеристика (не определение!) жизни, данная А. А. Ухтомским:
    «Жизнь — асимметрия с постоянным колебанием на острие меча, удерживающаяся более или менее в равновесии лишь при устремлении, при постоянном движении. Энергический химический агент ставит живое вещество перед дилеммою: если задержаться на накоплении этого вещества, то — смерть, а если тотчас использовать его активно, то — вовлечение энергии в круговорот жизни, строительство, синтез, сама жизнь. В конце концов один и тот же фактор служит последним поводом к смерти для умирающего и поводом к усугублению жизни для того, кто будет жить» (Ухтомский А. А., 1978. С. 235).
    Приведенная характеристика жизни была высказана ученым в 1927 г., т. е. задолго до того, как физик И. Р. Пригожин стал работать над проблемой созидательной роли неравновесных состояний и вытекающей из этого необратимости природных процессов. Неравновесные состояния приводят не к вожделенному до сих пор многими физиологами и психологами равновесию-гомеостазу, а к порождению нового. Ухтомский отмечал, что то,
    310
    «что мы называем «физиологическим покоем» органов и организма, не есть само собой разумеющееся состояние бездеятельности «за отсутствием импульсов», но представляет собой активную форму реакции...» (там же. С. 279).
    А вот поэтический образ «физиологического покоя»:
    В закрытьи глаз, в покое рук — Тайник движенья непочатый.
    Осип Мандельштам
    Чтобы убедиться в емкости характеристики жизни, данной Ухтомским, можно заменить в ней химическое вещество на информацию или — лучше — на знания, опыт, а живое вещество — на живое существо. Тогда мы получим характеристику жизни как асимметрию (а не гомеостаз), с постоянным колебанием на острие меча между познанием и действием, сознанием и деятельностью, опытом и его использованием и т. д. На этом же острие меча странным сюрреалистическим образом пока еще балансируют два других — меч железный и меч духовный.
    Пространство языков необходимо не только из-за сложности, многокрасочности мира, но и потому, что, как указывалось выше, тот или иной язык больше пригоден для решения одних задач и меньше или вовсе непригоден для решения других. Разнообразие языков, создаваемых для описания мира или проблемных ситуаций, соответствует разнообразию задач, возникающих перед человеком. Можно попробовать перемножить три трехзначных числа, написанных римскими цифрами (если удастся вспомнить, как, например, написать 678), и после такой попытки исчезнет удивление, что за успешное решение подобной задачи несколько столетий тому назад в Европе присуждали докторскую степень. Сейчас эту степень получить значительно проще.
    § 4.  От языка к миру. Проблема предметности
    В истории культуры новые языки возникали для решения новых задач, впрочем, здесь нет утилитаризма. Хороший язык оказывался пригоден для решения многих задач, возникших после его создания (например, расширение со временем задач, решаемых Булевой алгеброй).
    Следовательно, языки представляют собой не только средство описания и трансляции того или иного знания, но и орудие интеллектуальной деятельности. В науке различают многие виды мыслительной деятельности в зависимости от того, какой язык
    311
    выступает в качестве ее доминирующего средства. Это сенсомоторное, наглядно-действенное, образное, вербальное, визуальное мышление. Оперирование и манипулирование тем или иным языком замещает оперирование вещами (которое далеко не всегда возможно). Подобное замещение таит в себе практически безграничное расширение степеней свободы оперирования и манипулирования отображенной в знаковых системах реальностью. В свою очередь, избыточная свобода оперирования часто слишком далеко уводит от реальности, в мир вымыслов, фантазий, мифов, утопий.
    Постепенно мы подходим к наиболее интересному и трудному вопросу: как функционируют языки? Они функционируют не изолированно друг от друга, а взаимодействуют, сотрудничают, соперничают в описании мира, в разрешении проблемных ситуаций независимо от их взаимной переводимости/непереводимости, независимо от полноты и качества перевода. Каждый новый усвоенный (или построенный) язык меняет всю картину мира, меняет ее наблюдателя. Взрослый человек живет в словесно означенном, названном мире и никаким чудом не может вернуться к дословесному или бессловесному восприятию этого мира младенцем. Иное дело, что он может испытывать своеобразную прелесть недоназванного, недоозначенного мира, находясь вдали от культуры и цивилизации. Но он все равно их носит с собой, в своей памяти образов, действий, мыслей, страстей, т. е. в своей второй натуре. Когда же мы хотим увидеть мир сквозь какой-либо один язык, на наше восприятие оказывают влияние другие, которые могут выполнять функции фильтров или приставок-амплификаторов. С их помощью картина мира уточняется, углубляется, оттеняется, искажается и т. п. Кому-то наука, кому-то идеология ложится на глаза. Первый добивается убийственной ясности, например, накладывая формулы на живое, текучее; второй, оскопляя действительность, добивается обидной ясности.
    Спасительно в таких ситуациях стремление вернуться от языка к реальности, осознание невозможности подобного чуда и надежда на него. Наступает усталость, пресыщение от языка (языков), да и от текстов, включаются механизмы перцептивной защиты. Появляется желание вернуться к первоначальному миру-тексту, к себе любимому, непосредственному, незамутненному. Или вырваться из себя? «...Забыться и заснуть».
    Видимо, все же возврат или отстройка от языка иногда случаются. Из потока времени вырываются живые мгновения, как бы лишенные прошлого и будущего. К таким мгновениям обращался
    312
    или взывал И. В. Гёте: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно». И. Бродский уточнял: «Не столько ты прекрасно, сколько ты неповторимо». Удавалось ловить мгновения художникам. Зато остановленные мгновения становились вечностью. Их остановке препятствует преждевременная категоризация, вербализация, наклеивание ярлыков на мир. В обыденной жизни мы ведь не столько воспринимаем мир, сколько его узнаем, не только сами уподобляемся миру, но и уподобляем его себе, видим лишь то, что ожидаем или хотим увидеть.
    Подлинный символ — это не сравнение, не сходство. Для психологии понимание символа чрезвычайно важно, поскольку сам человек — существо символическое. Он, как и любой символ, обладает внешним и внутренним, связь между которыми составляет проблему. П. А. Флоренский утверждал, что внешнее и внутреннее, их связи, взаимодействия, взаимотношения могут быть удовлетворительно поняты лишь с помощью привлечения для такой работы понимания символа. Интересны по этому вопросу размышления Шпета: «В особенности опасны опыты выведения символа из «сходства». В основании сходства должно быть какое-то тождество — идеальное в действительном или в идеальном же. Может сходствовать эмпирическое с эмпирическим, действительное с действительным, идеальное с идеальным, но не действительное с идеальным. А таков символ всегда, во всяком символе внешним символизируется внутреннее. Через символ внутреннее есть внешнее, идеальное — реальное, мысль — вещь. Через символ идеальная мертвая пустота превращается в живые вещи — вот эти — пахнущие, красочные, звонкие, жизнерадостные вещи.
    Питайся ими и молчи!
    Символ — не сравнение, потому что сравнение не творчество, а только познание. Оно — в науке творчество, а в поэзии символ — творчество» (1989. С. 412). Добавим, творчество, которым не должна пренебрегать наука, особенно гуманитарная. В психологии внешнее и внутреннее связаны друг с другом не «сходством», которое в этом случае от лукавого. Они связаны актами взаимного порождения — творчества. Внутреннее порождается внешним, а внешнее — внутренним в разнообразных формах знаково-символической деятельности, являющихся непременным условием человеческого развития.
    Проблема адекватности «мира-текста» и языка его описания далеко выходит за рамки психологии и педагогики. И. Бродский
    313
    в послесловии к «Котловану» заметил: «...Платонов говорит о нации, ставшей в некотором роде жертвой своего языка, а точнее — о самом языке, оказавшемся способным породить фиктивный мир и впавшем от него в грамматическую зависимость». Е. Холмогорова (1996) в эссе «...Чтобы плыть в эволюцию дальше» приводит убедительные примеры, свидетельствующие о том, что «грамматическая зависимость» сохраняется, а игра словами продолжается и сегодня.
    Важно понять и принять, что языки функционируют не изолированно. Они учат друг друга и их носителя. Они, видимо, работают как единое целое. Иное дело — доминирование того или иного языка, связанное либо с предшествующим опытом, либо с характером задачи. Это хорошо иллюстрируется жестоким экспериментом, который поставила природа. Когда слепо-глухому, учившемуся на психологическом факультете Московского университета, на экзамене попался вопрос об органах чувств, он начал с болевой чувствительности, потом перешел к вибрационной, осязательной и т. д. На последнем месте в его ответе оказались слух и зрение.
    Вернемся к примеру «карта-путь» и «карта-обозрение». Каждое живое существо имеет или строит свой образ пространства, его геометрию. Французский ученый А. Пуанкаре писал, что неподвижное существо не могло бы построить геометрию. Соответственно имеется локомоторная, осязательная, зрительная геометрия. Есть геометрия даже акустическая, поскольку возможна довольно точная локализация пространственного положения предмета по звуку. Все это — виды Декартовой естественной геометрии. Имеется геометрия и концептуальная, научная, в которой успешно работали слепые геометры, знавшие, конечно, о зрительной, оптической геометрии, но не переживавшие ее (скорее, переживавшие ее отсутствие).
    Естественная геометрия неизмеримо сложнее научной. В первой топология преобладает над метрикой, поэтому точное описание моторного, оптического, а тем более сенсомоторного полей человека, несмотря на имеющиеся успехи в подобных попытках, все еще составляет проблему для науки. Есть еще одна самая трудная геометрия (топология, география) — это символическая география нашей души. Отправляться в путешествие в глубины собственной души, заглядывать в ее мир, в ее колодец отваживаются немногие, боясь найти там Ад, Чистилище или потерянный Рай.
    314
    Языки, представленные на рис. 1, выполняют не только «академические» функции средств мышления, познания, описания мира (миров), его воспроизведения, схематизации, но и практические, связанные с его преобразованием и действием в нем. Большинство языков полифункциональны: они могут быть средством общения, познания и действия.
    Возвращаясь к вопросу о переводе с языка на язык, скажем, что такой перевод требует не только усилий. Он не может быть осуществлен непосредственно. Роль посредников выполняют действия, смыслы, значения, символы. Посредник нужен даже тогда, когда выполняется перевод в пределах одного языка, например внутри языка зрительных образов. Если человеку надеть очки, переворачивающие верх-низ, то при пассивном поведении возникает и усиливается чувство ирреальности мира. При активном поведении, которое, разумеется, затруднено, картина мира перевернется к исходу второй недели ношения очков («инвертоскопов»). Здесь посредником или оператором преобразования окажется действие, с помощью которого произойдет перешифровка операциональных и предметных значений и восстановление чувства реальности мира. Таким же оператором-медиатором оказывается слово, облегчающее восприятие двойственности изображений в классических картинках «профили — ваза», «теща — невеста».
    С помощью действия же происходит перевод осязательной геометрии в оптическую. Например, когда слепорожденным в зрелом возрасте удаляют катаракту, они на первых порах не могут зрительно оценить простейшие ситуации: пересчитать несколько карандашей, отличить круг от квадрата. Здесь рука выступает учителем глаза. Обучение настолько сложно, что полноценное пространственное восприятие у них так и не складывается. Мир им кажется плоским. Большинство оперированных отказываются от зрительной картины мира, они вновь надевают повязку на глаза. Известны случаи, когда прозревшие, не сумев приспособиться к видимой картине мира, кончали жизнь самоубийством.
    Пространство языков, представленное на рис. 1, можно уподобить скелету, обрастающему плотью знаний, или древу познания, плодами которого являются знания о мире и о себе. Могут быть найдены и другие образы. Возможен образ осьминога, щупальца которого не только охватывают мир снаружи, но и проникают внутрь него, обеспечивая видение изнутри. Одна из самых больших загадок, на решение которой психология пока
    315
    даже не замахивалась, — собирание прошлого и будущего в настоящем. Откуда приходит прошлое и будущее в настоящее, откуда берется само настоящее? Как все они сливаются в одновременность, в дление. Есть ли у человека «щупальца», которые он может запускать в прошлое, настоящее и будущее? Интересный ответ на этот вопрос дал Р. М. Рильке в стихотворении «Орфей. Эвридика. Гермес», в котором он пересказывает известный миф. Поэт описывает обратный путь героев из Аида. Орфей идет впереди. Он не должен нарушать божественный запрет и оборачиваться назад, иначе Эвридика вернется в Аид. Приведем строки об идущем Орфее:
    Казалось его чувства раздвоились: покуда взор его, как пес, бежал впереди, поворачивался, возвращался и замирал снова и снова, далекий и ждущий на следующем повороте тропы, его слух тащился за ним, как запах.
    Ему казалось иногда, что слух тянулся обратно, чтобы услышать шаги тех двух других, которые должны следовать за ним на этом восхождении.
    Нужно согласиться с Бродским, подробно анализировавшим это стихотворение, что Рильке поразительно психологически точен. Действительно, есть раздваивание и сдваивание чувств Орфея (зрения и слуха). Взор бежит впереди, слух тащится за ним (как запах), тянется обратно (ср. у Рильке же: «Плененный аромат приотстает»). Но взор и слух сдваиваются и вместе определяют душевное состояние Орфея. Значит, взор направлен в будущее, слух и обоняние — в прошлое. (Как сказала Цветаева: «Уходят запахи и звуки».) Продолжим этот ход мысли: осязание, тактильная и кинестетическая чувствительность, вкус дают знание настоящего. Это интересный и не встречавшийся аспект взаимодействия органов чувств. Конечно, остается вопрос, как и где интегрируются их данные о времени? Разумеется, время — это специфический текст, не столь очевидный, как для взора — пространство. К языкам органов чувств прибавляется и язык мысли, которую Мандельштам уподоблял световым щупальцам, шарящим в пустоте времен — всех времен.
    Образ пространства языков, с помощью которых мы читаем, описываем и конструируем мир-текст, может быть любым, тем более что мы пользуемся большинством языков, не отдавая себе в этом отчета, неосознаваемо. Они становятся орудиями, инструментами нашего познания и действия. Ведь мы же говорим, не отдавая себе отчета — как (а иногда и — что). По словам
    316
    М. Ростроповича, он на виолончели играет так же, т. е. безотчетно. Аналогичным образом мы пользуемся языками. Все наше внимание занято предметным содержанием, а не формой, с помощью которой оно выражается. Конечно, имеются специальные ситуации, даже виды деятельности, предметом которой является язык, форма выражения содержания. Эту форму — язык — нередко называют материей нашего знания и сознания.
    Неосознанность усвоения, построения, функционирования многих языков (о существовании некоторых мы даже не подозреваем или подозреваем, как в случае экстрасенсорики, но не знаем носителя) не уменьшает их вклада в формируемую нами картину мира и образа себя. Этот неосознаваемый (безотчетный, неответчивый) уровень представляет собой фон любого познавательного процесса, исполнительного действия, творческого процесса или акта. При всей неосознаваемости процесса получения результата сам он представляется индивиду непосредственно понятным, очевидным, достоверным. Хотя достоверность может обосноваться маловразумительной ссылкой на интуицию.
    Влияние какого-либо языка на восприятие картины мира может быть вполне сознаваемым. Гёте следующим образом описывал итоги своего путешествия в Италию: «Мое внимание приковал к себе Микеланджело тем, что мне было чуждо и неприятно то, как воспринималась им природа, потому что я не мог смотреть на нее такими огромными глазами, какими смотрел на нее он. Мне оставалось пока одно: запечатлеть в себе его образы... От Микеланджело мы перешли в ложу Рафаэля, и нужно ли говорить о том, что этого не следовало теперь делать! Глазами, настроенными и расширенными под влиянием предыдущих громадных форм и великолепной законченности всех частей, уже нельзя было рассматривать остроумную игру арабесок... Пусть я был все тот же самый, я все-таки чувствовал себя измененным до мозга костей...» (Цит. по: Ухтомский А. А., 1978. С. 258).
    Теперь представим себе, что мы усвоили некоторое количество языков и худо-бедно, лучше или хуже научились читать мир-текст, начали строить знание о нем. Построение знания — это всегда испытание мира (своего рода экспериментирование над ним), которое одновременно есть испытание себя самого. Другими словами, познание — это всегда действие, дающее не только адаптивный или продуктивный результат, но и результат познавательный. Его условием, промежуточным и конечным итогом является порождение картины мира или собственного образа, метафоры, понятия, текста, конспекта, стенограммы.
    317
    Собственный текст — это не просто удвоение мира, не зеркало. Во многих отношениях он проще оригинала, а во многих — сложнее. При его создании «физика» языка (языков) соединяется со смыслами и значениями, с тем, что психолингвисты называют субъективной семантикой.
    Образ мира, создаваемый человеком, не только полнее, глубже, шире, чем требуется для решения сиюминутных жизненных задач. Он принципиально иной, чем отраженный в нем мир. Человеку мало того, что мир неисчерпаем для познания, что создание его образа требует всей жизни. Человек строит образ не только реального, но и вымышленного мира (возможных миров), и иногда поселяется в нем. Сегодня появилась возможность не утруждать себя такой достаточно трудной работой, а довольно легко переселяться в виртуальную реальность, создаваемую компьютерами.
    Значит, образ мира, при всей его неполноте и возможной неадекватности оригиналу, избыточен в том смысле, что содержит в себе то, чего в мире нет, еще не случилось, содержит даже то, чего не может быть никогда. Образ мира имеет в своем составе не только прошлое (часто ложно истолкованное), но и хорошо или плохо предвидимое (потребное или непотребное) будущее.
    Возможность превратного восприятия прошлого, настоящего, построения фантазий, утопий, возможность помыслить любую чушь приводит к обнадеживающему выводу. С помощью языка (языков) мы не просто можем верно или неверно прочесть мир-текст. Мы можем освободиться от рабской зависимости от мира. По мере овладения языками в мире-тексте увеличивается число читаемых страниц, расширяется контекст, и мир-текст превращается в гипертекст со всеми вытекающими из этого понятия следствиями. Уже не «текст читает нас», а мы читаем его, т. е. не только вычитываем, но и вчитываем в него. Не только вычитываем и вчитываем, но и пишем свой собственный дневник.
    Появление гипертекстовой технологии, разнообразных форм массмедиа, технологии создания виртуальной реальности можно интерпретировать как обратное течение времени, как попытку вернуться в догуттенберговскую эпоху. При всех замечательных достоинствах образных и символических языков, хорошо бы при развитии гипертекстовой технологии не утратить письменности. Общение с книгой — это ничем не заменимая вещь, наслаждение от которой люди испытывают все меньше и меньше из-за экспансии массмедиа и многообразных, иногда довольно диких форм
    318
    виртуальной реальности. Впрочем, процесс их окультуривания уже идет, они становятся и, надеемся, станут вполне осмысленными и получат права гражданства наряду с другими языками.
    Благодаря языку мы расширяем число степеней свободы для своего познания и действия, освобождаемся (хотя бы относительно) от таких суровых определений человеческого бытия, как пространство, время, даже социум. Сам язык — это не знание (хотя его нужно знать, может быть, даже не столько знать сколько владеть им), а инструмент общения, усвоения, мышления, порождения нового знания, его сохранения, развития и трансляции, в том числе и самому себе. Трансляция самому себе — это перевод значения на язык смысла. Такой перевод представляет собой исходный, базисный уровень понимания и даже нормального образования. Смысл — это еще одно неопределимое понятие. Трудность его определения (а попыток было достаточно) состоит в том, что он представляет собой первое, или главное, измерение человеческого сознания и бытия. Первое — по сравнению с упомянутыми пространством, временем, социумом. В принципе все языки, указанные на рис. 1, должны выполнять главную функцию — функцию трансляции смыслов. На самом деле они столь же успешно транслируют смысл, сколь и маскируют, скрывают, затемняют его. Это издержки невозможности непосредственного восприятия и трансляции смысла, невозможности извлечения смысла помимо языка, невозможности восприятия чистого или «голого» смысла.
    Слабым аналогом восприятия такого смысла являются наши, по словам И. М. Сеченова, «темные» ощущения от внутренних органов: телесный комфорт («блаженство тела»), дискомфорт, боль, которые мы далеко не всегда точно локализуем, словесно означиваем. Подобные же трудности мы испытываем при попытках означивания своих душевных состояний.
    Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя?
    Федор Тютчев
    Нельзя сказать, что задача непосредственного восприятия смысла вовсе неразрешима. Такое достигается на уровне высочайшего мастерства, когда смысл извлекается как бы помимо языка, на котором он выражен. Субъективно это производит впечатление мгновенного охвата сложной ситуации, озарения, открытия и пр. Но для понимания происшедшего, а тем более для доказательства себе, а потом и другим, необходимо вновь
    319
    обращаться к языку. Озарение — это исключительное состояние, редкость, радость, счастье. В последнее время высказываются правдоподобные, хотя и труднодоказуемые гипотезы о том, что образ, картина мира младенца синестетичны, полимодальны. Следы синестезии сохраняются в восприятии взрослого человека, например, «малиновая ласка», «желтая зависть», «красное нетерпение», «зрячих пальцев стыд», «осязание мучительного и зыбкого образа» и многое другое у Мандельштама. Усвоение различных знаковых систем может приводить к тому, что образ мира становится амодальным, однотонным, как после длительной сенсорной депривации. Возвращение к богатству его чувственных качеств требует усилий. Лишь немногие способны, читая ноты, слышать музыку. Конечно, при усвоении знаковых систем мир распредмечивается, но без них невозможно его более полное опредмечивание, достигаемое озарением. В нем участвуют все культурные и природные сущностные силы человека. В обычных ситуациях человек вынужден, порой безуспешно, доискиваться смысла, докапываться до него, чтобы понять происходящее. Еще труднее его выразить. Давно известно, что дар видения, дар понимания и дар выражения не совпадают.
    До сих пор преимущественно рассматривалось участие всей известной и неизвестной, изученной и неизученной совокупности языков в познании и, частично, в действии. В сторону общения делались лишь некоторые указательные жесты. Однако, если столь велика роль «внелингвистических явлений» (заметим, что невербальные языки лингвисты относят к категории вне-лингвистического) в познании, то их роль должна быть значимой и в человеческом общении. Подобное участие лингвисты стали признавать не очень давно. Их можно понять, так как у них достаточно проблем с бесконечным поражающим многообразием языков мира. И все же они осознали проблему участия невербальных средств в коммуникации и дали ему название «пресуппозиций». Вот как характеризовал их В. А. Звегинцев: «В самых общих чертах под пресуппозициями стали понимать «скрытый» подтекст, который не только наличествует в любом тексте, но и оказывает решающее влияние на построение текста. Такой подтекст образуется общими для всех участников речевого акта знаниями самого разнообразного порядка: социальными, профессиональными, бытовыми, этическими, политическими, логическими и т. п. Говорящий всегда строит предложение с учетом этого общего фонда знаний, которые обеспечивают правильное понимание высказываний и вместе с тем позволяют экономно
    320
    пользоваться языком. Проблема пресуппозиций, как видим, состоит в установлении того, каким образом внелингвистические явления входят в содержание языковых образований (слов, предложений, связного текста — дискурса), преобразуясь в лингвистические. Так, наука о том, как человек говорит, становится также наукой о том, как (и почему) человек молчит (или, точнее, умалчивает)» (Звегинцев В. А., 1996. С. 40).
    Сначала об умолчании. Бродский в нобелевской лекции говорил, что его ощущение большой неловкости и испытания «усугубляется не столько мыслью о тех, кто стоял здесь до меня, сколько памятью о тех, кого эта честь миновала, кто не смог обратиться, что называется, «урби эт орби» с этой трибуны и чье общее молчание как бы ищет и не находит в нас выхода». М. Ю. Лотман и Ю. М. Лотман, комментируя эти слова поэта, пишут, что в них «четко прослеживается одна из философем Бродского: наиболее реально не происходящее, а то, что так и не произошло» (Лотман Ю. М., 1996. С. 734). Бродский еще более решительно эпатировал реальность, утверждая, что реальность и сон — это тавтология, так как толкование сновидений начинается с толкования реальности.
    Фигуры умолчания, еще неслучившееся, даже не имеющее названия не меньше влияют на наше общение, чем проговоренное и случившееся. О последнем иногда лучше и промолчать, помня, что слово — серебро, а молчание — золото. Ю. М. Лотман говорит, что в таких случаях дело не в «невыразимости индивидуального значения в общей для всех семантической системе языка... Сущность вопроса противоположна: говорится о защите жизни, т. е. начала объективного, от слов:
    О ты, немая беззащитность Пред нашим натиском имен.
          Борис Пастернак
    То, что беззащитность природы немая, — не случайно: агрессия совершается в форме называния» (там же. С. 711).
    Молчание делается не только приемом художественного творчества, как, например, у К. С. Станиславского умение держать паузу, но и предметом изображения: «...Моей постоянной мечтою было, чтобы само стихотворение нечто содержало, чтобы оно содержало новую мысль или новую картину. Чтобы всеми своими особенностями оно было вгравировано внутрь книги и говорило с ее страниц всем своим молчанием и всеми красками
    321
    своей черной, бескрасочной печати» (Пастернак Б. Л., 1989. Т. 4. С. 620).
    Не боясь банальности, скажем, что в этом отрывке поэт рассуждает о стихотворении как о преодолении прозаизма языка и о своих тайнах прорыва к внелингвистическому, возможно, божественному.
    Вернемся к общению. На него влияют многие «внелингвистические явления», к которым лингвисты относят почти все языки, упоминавшиеся в этом разделе. Здесь важно подчеркнуть, что Звегинцев утверждал возможность преобразования внелингвистических явлений в лингвистические. Такая возможность должна быть поставлена на службу образования. Желательно, чтобы учащиеся в более молодом возрасте, чем мольеровский герой, узнавали, что они говорят прозой. Им нужно давать знания не только о тексте, но и о языках, на которых этот текст написан и выражает себя. Первые успешные опыты по обучению семиотике начали проводиться в начальных классах гимназии № 1 г. Сочи. Можно заранее утверждать, что концентрация внимания на различных средствах выражения одного и того же содержания будет способствовать развитию рефлексии и самопознания.
    ***
    В заключение сформулируем общее правило построения и трансляции знания. Человек извлекает смысл из мира-текста, переводит его на свой язык предметных, операциональных или вербальных значений. Процедура в целом носит название означивания смысла. Означивание смысла, построение знака и «размещение» его между собой и миром — это и есть Культура. Культура все превращает в знак, в язык, понимаемые в самом широком смысле.
    В обыденной жизни перевод смысла на язык вербальных значений избыточен. Огромное число проблемных ситуаций, требующих действия, разрешается без такого перевода, как бы непосредственно на языке движений, действий, эмоций и т. д. Однако это не меняет общего правила. Смысл означивается, так сказать, ответным действием, операциональным значением.
    Заканчивая обсуждение вавилонского столпотворения языков, все же выскажем гипотезу относительно того, что их объединяет, помимо реальности, которую они прощупывают с разных сторон, и смысла, который извлекается из бытия. Каков механизм узнавания реальности, отображенной или описанной на
    322
    разных языках? Можно предположить, что не только слово обладает внутренней формой. Она имеется и у языков движений, образов, знаков, символов, возможно, и у других языков, представленных и не представленных на рис. 1.
    Подобие и знакомость языков следует искать не в их внешних формах, здесь отличия одного от другого разительны. Их нужно искать в формах внутренних. Специальный анализ (Зинченко В. П., 2000б) показал, что во внутреннюю форму слова могут входить движение (действие) и образ; во внутреннюю форму действия — слово и образ; во внутреннюю форму образа — действие и слово. Во внутреннюю форму символа (какова бы ни была его внешняя форма — вербальная, визуальная, предметная и т. п.) должны входить вещь и идея. Это и есть гипотетический механизм взаимного обогащения языков, обеспечивающий более полное и разностороннее прочтение мира-текста. Другими словами, языки гетерогенны. Переплетение их внутренних форм обеспечивает и облегчает переходы от одного языка описания мира-текста к другому языку описания и «общение» языков друг с другом. Согласно Шпету, во внутреннюю форму слова входят чистый предметный остов и подвижные логические формы. Видимо, они же входят и в языки движений и действий. Шпет предупреждал против отождествления внутренних логических форм и формальной логики. Первые остаются проблемой.
    Синкретизм, а возможно, это есть высшая логика, свойственная внутренней форме языка в целом и каждому виду языка в отдельности, делает внутреннюю форму порождающей и новые языки, и новые тексты. Таким свойством формальная логика не обладает.
    Ситуацию порождения новых текстов и обмена ими интересно обсуждал Ю. М. Лотман. Здесь имеют место особые механизмы и контакты и особого рода изоморфизм: «Поскольку имеется в виду не просто акт передачи, а обмен, то между его участниками должно быть не только отношение подобия, но и определенное различие. Можно было бы сформулировать простейшее условие этого вида семиозиса следующим образом: участвующие в нем субстраты должны быть не изоморфны друг другу, а изоморфны третьему элементу более высокого уровня, в систему которого они входят. Так, например, словесный и иконический язык рисованных изображений не изоморфны друг другу. Но каждый из них в разных отношениях изоморфен внесемиотическому миру реальности, отображением которого на некоторый язык они являются. Это делает возможным, с одной стороны,
    323
    обмен сообщениями между этими системами, а с другой — нетривиальную трансформацию сообщений и процессов их перемещения» (1992. Т. 1. С. 18).
    Внесемиотический мир, о котором пишет Лотман, это мир-текст, так или иначе, в разных отношениях отображаемый в вербальном, образном, моторном и других языках, в их внешних и внутренних формах. Он, разумеется, помогает языкам узнавать друг друга не только непосредственно, благодаря одновременному участию разных языков при формировании полимодального, многокрасочного образа мира, но и опосредствованно через этот уже сформированный образ. Поскольку в его формировании участвует также и слово, то интегральный образ мира (внесемиотической реальности) можно назвать образно-концептуальной моделью этого мира. Поскольку она уже сложилась, сформировалась, то для ее узнавания, актуализации не нужно участие всех языков, с помощью которых она сформировалась. Это возможно благодаря тому, что в глубине каждого из них имеется нечто подобное, изоморфное как внесемиотической реальности, так и интегральному образу или образно-концептуальной модели. Таким общим может быть «предметный остов», предметные, операциональные значения, подвижные логические формы образа, слова, действия... Благодаря этому их внутренние формы становятся проницаемыми друг для друга, что и обеспечивает обмен или внутренний диалог между ними. Здесь мы имеем аналогию с диалогом внешним, который затруднен или невозможен при полном несовпадении внутренних форм слова у его участников. Его налаживанию помогает обращение не только к внесемиотической реальности, о чем писал Лотман, но и к реальности вполне семиотической, к интегральному образу мира, к образно-концептуальной модели мира, которая богаче и шире внутренней формы слова.
    Так внесемиотическая реальность — потенциальный мир-текст — превращается во вполне семиотическую реальность, в интегральный образ мира, автономизирующийся от реального мира, приобретающий порождающие свойства. Так семиотическая реальность становится способной порождать новые миры, которые порой оказываются более реальными, чем сама реальность. Но этот сюжет выходит за пределы вавилонского столпотворения языков в область столкновения миров-текстов-реальностей, созданных человеком.
    324
    Глава 8
    КОСМОГОНИЧЕСКИЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЯ О СЕМИОСФЕРЕ
    Есть много, друг Горацио, на свете, О чем не снилось нашим мудрецам.
    В. Шекспир 
    § 1.  Метафоры семиосферы
    Искусство демонстрирует бесконечное разнообразие и множественность миров, имеющихся у его творцов и творимых ими героев, персонажей. Философия и наука стремятся упростить и ограничить это множество, свести его к единой картине мира. К счастью, решение подобной задачи оказывается им не по плечу и остается для них недостижимым идеалом. Как бы ни относиться к подобным интенциям и претензиям философии и науки, схематизация необходима. Без нее невозможно самоопределение человека в мире.
    Наиболее простые, привычные варианты схематизации — деление мира надвое: неорганический/органический; объективный/субъективный; внешний/внутренний; реальный/виртуальный; телесный/духовный; свой/чужой; черный/белый и т. д. Весьма полезны абстракция «жизненного мира» Э. Гуссерля как основы взаимопонимания индивидов и ее вариации у психологов К. Левина, А. Н. Леонтьева, Ф. Е. Василюка. Иногда жизненный мир отождествляется с миром психическим (К. Левин). Главное свойство психического мира, мира сознания — его открытость. Поскольку предмет настоящей главы — семиосфера — значительно уже жизненного и психического мира, то удобнее воспользоваться классификацией миров К. Поппера.
    К. Попперу принадлежит учение о «трех мирах»: 1) мир внешних объективных отношений и связей, 2) мир субъективного знания, 3) мир общего коммуникативно-конвенциального знания, знания жизненно необходимого в людском общении, знания, не перечеркивающего ценность двух предшествующих миров, но напротив, необходимо соотносящегося с ними и непрерывно востребующего
    325
    их опыт (см.: Рашковский Е. Б., 1997). Воздержимся пока от обсуждения объективности коллективного знания или третьего мира. Более важно принять, что этот третий мир «дает надежду на сближение и взаимообщение наших субъективных миров. Третий мир автономен, он растет и развивается в истории, мы можем приобщаться к нему, и тем самым для нас открывается возможность приобщаться к общечеловеческому, преодолевать личную ограниченность» (Овчинников Н. Ф., 1992. С. 44). Добавим, преодолевать и ограниченность общечеловеческого, развивать и превосходить его. В психологии этот «третий мир» нередко называют культурой, идеальной формой, континуумом бытия — сознания. Как бы ни называть третий мир, в нем, в свою очередь, можно выделить еще три: духосферу, техносферу и семиосферу (когитосферу). В дальнейшем нас будет интересовать преимущественно последняя. Она заведомо неоднородна, поэтому имеет смысл поразмышлять о ее строении. На первых порах мы не будем проводить строгого различия между вторым и третьим мирами Поппера, потому что их характеризует общность строения, а их сердцевину составляет живое знание. Главное, что их объединяет, — это незавершенность, недосказанность, открытость к изменениям и развитию, внутренний диалогизм, полифония и полицентричность. Вполне разделяя утверждение К. Поппера о погрешимости всякого знания и, в первую очередь, собственного, свои размышления не считаем непогрешимыми.
    Что же представляет собой мир знания, построенного посредством многих языков? Можно ли представить себе его образ? Такие попытки делались неоднократно. Их лейтмотивом звучал образ пространства — gobus inteectuais — Лейбница, затем более известные духосфера, ноосфера, семиосфера, когитосфера, техносфера (все они включают также и знания), перцептивное пространство, мир сознания, ментальное пространство, логическое пространство, поле, провал, пирамида, тупики, лабиринты, глубины, бездны незнания, вершины знаний и т. п. Звучали и энергетические мотивы: знание — свет, знание — сила, эйдетическая энергия или энергия образа, пороховой погреб, фонтан, энергия заблуждения. Реже звучали мотивы времени: вечная истина, эпоха Просвещения, серебряный век, хронологическая провинция. Встречаются и вполне конкретные метафоры: мозг, крыша, корабль дураков, параноев ковчег, менталитет и т. п.
    Все приведенные образы и метафоры, конечно, имеют право на существование, поскольку они рождены воображением и языком,
    326
    а с языком не поспоришь: он имеет свои законы. Но все же один образ придется отбросить сразу. Это идентификация знаний и мозга, или размещение знаний, даже сознания, в пространстве мозга. Осип Мандельштам заметил, что «колба не является пространством, в котором совершается химическая реакция. Это было бы чересчур просто». По такому же чересчур простому пути идут и некоторые ученые, склонные искать не там, где потеряно, а там, где светлее. Приведем по этому поводу размышление М. К. Мамардашвили, которое полезно знать представителям компьютерной науки, наивно полагающим, что моделирование функций мозга — это и есть моделирование знания и сознания, а также ищущим нейроны сознания: «Можно, например, пытаться показать, как те или иные сознательные состояния вызываются процессами в нейронах головного мозга и комбинациями их активности. Но, независимо от успеха или неуспеха попытки такого рода, ясно, что знание о нейронах не может стать элементом никакого сознательного опыта, который (после получения этого знания) порождался бы этими нейронами. Так вот, это и есть один из шагов редукции: в объяснении образований сознания понятие нейронов является лишним, лишней сущностью, поскольку, в принципе, ни в какой воображаемой культуре, ни в каком вообразимом сознательном существе эти процессы, вызывающие, как мы знаем (я слово «знание» подчеркиваю), активность сознания, не могут стать элементом сознательного опыта» (1984. С. 28).
    Эти слова в полной мере относятся и к рассуждениям об асимметрии функций левого и правого полушарий, без упоминания которой не обходится, кажется, ни одна работа, посвященная механизмам творческой деятельности. Асимметрия не вызывает сомнения, как и то, что мозг обеспечивает работу сознания. Но нелепо пытаться сделать работу того или иного полушария элементом сознательного опыта. К тому же нельзя забывать, что мозг в принципе «беспартиен». На нем может быть записано любое знание, любой опыт, независимо от их осмысленности, истинности, нравственности и прочих существенных измерений человеческого сознания и бытия.
    Сказанное, конечно, ни в коем случае не умаляет значения исследований физиологии мозга, в том числе и опыта моделирования его деятельности. Мозг — такая же тайна и загадка, как и сознание, но это разные тайны, а не одна. Их различению мешает язык, самомнение, эгоцентризм: «в моей голове родилась мысль», «в моем мозгу зародилась идея» и т. п. Вот что писал по
    327
    этому поводу М. М. Бахтин, анализируя творчество Ф. М. Достоевского: «Идея — как ее видел художник Достоевский — это не субъективное индивидуально-психологическое образование с «постоянным местопребыванием» в голове человека; нет, идея интериндивидуальна и интерсубъективна, сфера ее бытия не индивидуальное сознание, а диалогическое общение между сознаниями. Идея — это живое событие, разыгрывающееся в точке диалогической встречи двух или нескольких сознаний» (1994. С. 294).
    Здесь ключевое слово — между. Вот в этом «между» и находится семиосфера. Она не только экстрацеребральна, но и интериндивидна. А раз так, то она объективна. Поучительное для педагогов и психологов пояснение объективности дает Г. Г. Шпет: «Идея, смысл, сюжет — объективны. Их бытие не зависит от нашего существования. Идея может влезть или не влезть в голову философствующего персонажа, ее можно вбить в его голову или невозможно, но она есть, и ее бытие нимало не определяется емкостью его черепа. Даже то обстоятельство, что идея не влезает в его голову, можно принять за особо убедительное деказательство ее независимого от философствующих особ бытия» (1989. С. 422).
    Сложнее отделить сферу знаний от сферы умений, которую называют техносом, или техносферой, хотя когда-то слово «техне» означало и знания, и умения, и мастерство, и искусство. Сегодня это другое. Сложно отличить сферу знаний и от духосферы, в которую чаще всего поселяли совесть и мудрость — Софию. Все эти сферы, конечно, пересекаются. Более того, они имеют один источник. Это — душа, непременными атрибутами которой издавна считаются познание (семиосфера), чувство (духосфера) и воля (техносфера).
    Понятие «духосфера», введенное П. А. Флоренским, постепенно возвращается в культуру, для которой более привычны представления о ноосфере и техносфере. Человеческая мысль, в соответствии с прогнозами В. И. Вернадского, действительно стала геологической силой. Подчеркнем: мысль, а не разум (не ноо). Можно даже сказать сильнее: техносфера если и не задушила ноосферу в колыбели, то не позволила ей нарастить мускулы. К голосам разума человечество издавна прислушивается вполуха, а порождения техносферы весомы, грубы, зримы, они всегда перед глазами. Техносфера проще, понятней, удобней. Вновь прислушаемся к языку. Техносфера стала технократией или технократия создала техносферу — это не суть важно. А ноосфера
    328
    не сумела породить ноократию. Власть и разум несовместимы. Во-первых, разум эмоционально привлекателен, а «власть отвратительна, как руки брадобрея». Во-вторых, власти нужны простые, быстрые, стандартные решения. Она нечувствительна к лемам и смыслу. Она пользуется скорее плодами, а не трудами разума, да и то лишь от случая к случаю в качестве средства достижения своих сиюминутных целей. Но все же человеческие проблемы желательно решать не перетягиванием каната. Для этого человечество выработало другой механизм — механизм диалога, понимания, к которому оно, правда, не так уж часто прибегает. Да и языки разные. Общение между властью и интеллектуалами похоже на общение между представителями так называемого точного и гуманитарного знания. И то и другое нередко напоминают перестукивание в тюрьме без знания кода. Но договариваться все же придется, иначе ноосфера и техносфера окончательно разделятся на мир и антимир. И тогда будет совершенно неважно, кто мир, а кто антимир, кто будет виноват в гибели человечества — ноосфера или техносфера. Ведь нелепо обсуждать, какое из двух Я в человеке, первое или второе, решит свести счеты с жизнью. Все равно погибнут оба. Речь идет не о том, чтобы пугать человечество. Оно не из пугливых. Правда, неясно по причине ли безумной храбрости, феноменальной тупости или равнодушия к своей судьбе. А может быть, всего вместе? Уж сколько раз твердили миру, что движение, активизм, прогресс представляют собой ценности не только не абсолютные, но и часто весьма сомнительные. Приведем еще одно размышление относительно «целесообразности движения», имеющее прямое отношение к целесообразности и смыслу научно-технического прогресса: «Но раз уж мы начнем руководствоваться принципом целесообразности, то дозволительно спросить: целесообразность с чьей точки зрения? Если «с точки зрения ноги», то с нее достаточно, если она хорошо сгибается и разгибается. Но если «с точки зрения головы», и стало быть, всего организма, то целесообразность будет в том, чтобы ноги не занесли, куда не следует» (Ухтомский А. А., 1978. С. 102).
    Приглушить бездумный прогрессистский жар может лишь повышение интереса человека к самому себе, к миру, к жизни. Все это не так уж плохо было задумано, чтобы непрерывно реформировать, переделывать, усовершенствовать. Реформаторский зуд выше всего там, где отсутствуют устоявшиеся формы, а бесконечные реформы препятствуют их становлению.
    329
    Техносфере и ноосфере недостает одного — признания реальности духосферы. Напомним библейскую последовательность творения: «Дух. Жизнь. Разум». Когда мы лишаемся духа или забываем о нем (теряем присутствие духа), то искажается знание, техника порождает глобальные проблемы современности. Их предвидел еще А. Бергсон, писавший, что небывалое по масштабам воздействие на природу приводит к разрастанию человеческого тела сверх всякой меры. Этому телу недостает такой же большой души (см.: Реале Д. и Антисери Д., 1997. С. 500—501). Такие же беспокоящие человечество проблемы порождают идеология, религия, точнее, религиозный фанатизм... На глобальные проблемы возможен и другой взгляд: «Нет проблем, беспокоящих человечество, — существуют только проблемы, беспокоящие каждого в отдельности. И дай Бог, чтобы мы беспокоились такими проблемами, потому что общим состоянием человечества является как раз отсутствие такого беспокойства» (Мамардашвили М. К., 1995. С. 17).
    В дальнейшем мы будем пользоваться преимущественно понятиями «духосфера», «техносфера», «семиосфера», рассматривая их как отражение некоторой эмпирической реальности, своего рода контекста, в котором существует сфера образования.
    Отношение духосферы, техносферы и семиосферы к сфере жизни — вопрос, к сожалению, далеко не философский. Он, впрочем, только таким никогда и не был, не побуждался праздными мотивами или соображениями. Границы между ними весьма относительны. Ведь для создания первых духовных символов нужна была техническая сноровка и какие-никакие, но знания. А если говорить о памятниках человеческого духа, то их красота, совершенство и смысл несоизмеримы с любыми мыслимыми достижениями техносферы и семиосферы (ученые и инженеры с этим могут поспорить). Как бы мы ни сетовали на конструктивизм техносферы, которому всегда сопутствуют де-конструктивизм и разрушение, или на неудержимость развития семиосферы, которому сопутствуют ошибки, заблуждения, искажения реальности, все три сферы равно необходимы друг другу. Хотя дух все чаще отлетает от науки и техники, он с такой же неизбежностью возвращается к ним. Вслед за прозрением относительно антропного принципа организации Вселенной этот принцип (в виде души и духа) стал возвращаться в гуманитарное знание, в частности, в психологию (см.: Лефевр В. А., 1996).
    Оставим на время этот печальный и бесконечный сюжет и обратимся к сфере знаний.
    330
    Понятие «семиосфера» принадлежит Ю. М. Лотману (1984). Он использовал его для обобщенного наименования знаковых систем. Мы несколько расширили его объем, включив в него системы знаний, выраженных и существующих посредством разнообразных знаковых систем — языков, изображенных на рис. 1. Обозначение сферы знаний как семиосферы весьма условно. Ее с таким же правом можно было бы назвать когитосферой. Последнее название, однако, может ввести в заблуждение, так как за «когито» в современном словоупотреблении закреплены в основном понятийные, словесно оформленные пласты знаний.
    В обозначении всех трех указанных сфер используется пространственная метафора. Будем придерживаться ее. К времени и энергии обратимся немного позже.
    Конечно, образ сферы весьма приблизителен. О сложности ее внутреннего устройства можно только догадываться. Достаточно сослаться на то, что адекватной изотропному цветовому (только цветовому!) пространству оказалась сферическая модель цветового зрения, лежащая в четырехмерном Евклидовом пространстве (см.: Соколов Е. Н., Измайлов Ч. А., 1984).
    Для сферы знаний, семиосферы число измерений будет равно числу мыслимых и немыслимых языков, дополненное неопределимым веером значений и смыслов. В Евклидовом (даже четырехмерном) пространстве она не поместится. Для нее будут недостаточными и пространства Лобачевского — Минковского — Эйнштейна. Однако лучшего образа в культуре пока нет. Воспользуемся им. Он все же лучше, чем унылые образы банка данных, базы знаний, бытующих в компьютерной науке и технике. Это даже не образы, а непродуктивные, не стимулирующие мысль сравнения.
    Космогоническая (именно космогоническая, а не космологическая, так как представлениям о семиосфере до «логии» далековато) метафора интуитивно приемлема. В своем воображении, представлении, знании человек вышел в Космос задолго до полета Гагарина. Это было не научное предвидение, а эмоциональное предвосхищение: «Ребенком я чувствовал, что во всех нас есть некая тревожная сила. Вот почему мои персонажи оказались в небе раньше космонавтов» (М. Шагал).
    У гуманитарного знания на такую метафору не меньше прав, чем у астрономии и физики на метафоры, имеющие гуманитарное происхождение. Например, прототипом принципа дополнительности Н. Бора было давнее знание о том, что нельзя одновременно мыслить, испытывать страсти и наблюдать за их течением.
    331
    Физики для объяснения парадокса Эйнштейна — Подольского — Розина наделили разлетающиеся половинки расколотой частицы общим сознанием. Они же наделили электрон свободой воли и т. п. Иначе говоря, они вчитывают в картину физического мира, в знание о нем свое знание о своем сознании. Они одушевляют микромир точно так же, как язычники одушевляют свой макромир.
    Эта традиция неистребима. Компьютерная наука черпает свои метафоры из когнитивной науки, когнитивная наука, в свою очередь, использует компьютерные метафоры. Сегодня этот обмен, увы, кажется, исчерпал себя и перестал давать приращение нового знания, что, впрочем, в последнее время все отчетливее осознается обеими науками. Показательно, что они независимо друг от друга стали обращаться к психологии действия, за чем, несомненно, последует обращение к психологии знания, понимания, сознания. Перечисленные области представлены в когнитивной науке столь же скудно, как и в компьютерной.
    Как бы то ни было, но достижения любой науки рано или поздно меняют не только наши знания о мире, но и представления о знании. Эта мысль не нова. В 1921 г. А. Эйнштейн в работе «Геометрия и опыт» писал, что сам человеческий опыт, его интегральные образы и даже физиологическое восприятие форм могут быть изменены и преобразованы согласно новым концепциям пространства и времени. Он не склонен был недооценивать сложность мира человеческого опыта и признавал, что теория относительности — это детская игрушка по сравнению с детской игрой.
    Семиосфера сложнее расширяющейся Вселенной. Зато она делает ее обозримой, а стало быть, и доступной пониманию. Обозримость достигается за счет пульсаций семиосферы, которая способна сжиматься и расширяться, вновь становиться необозримой. Ее кажущаяся, а порой и неслыханная простота и целостность сменяется новой неправдоподобной раздробленностью и сложностью. В семиосфере есть свои «прибитые к сфере» («образ Данта») или блуждающие звезды, гиганты, карлики, скопления, галактики, туманности, пустоты, черные дыры, самопроявляющиеся вспышки (озарения) новых и сверхновых знаний, долго идущий (или медленно доходящий) свет старых. Есть свои молекулы, атомы — понятия, имеющие планетарное строение, втягивающие в свою орбиту другие понятия и сами движущиеся по «чужим» орбитам; свои «элементарные» частицы (образы, метафоры), пронизывающие семиосферу со скоростью
    332
    мысли, способные трансформироваться в любые другие частицы. Есть ассоциативные поля с сильными, слабыми и сверхслабыми взаимодействиями, есть свои фазовые переходы. В ней живут свои демоны и гомункулусы, имитирующие свободу воли. Семиосфера — это незавершенный мир с полным набором координат, бескрайним пространством, бесконечным временем, точнее, с богатым набором времен (физическим, историческим, психологическим, личным-автобиографическим...) и с разными представлениями о бесконечности (актуальная, потенциальная...).
    Пространство и время семиосферы обладают еще более странными свойствами по сравнению с пространством и временем Космоса. Пространство не только искривляется, но и субъективируется, «овременяется», более того, меняется на время, трансформируется в него. Время, в свою очередь, трансформируется в пространство, становится действующим лицом, останавливается, течет вспять, «выходит из колеи своей», и из него можно выпасть. Его мерой становятся мысли и действия. В одной временной точке собираются прошлое, настоящее, будущее. Материя в семиосфере исчезает, а пространство и время приобретают вполне ощутимые физические свойства. Например, пространство оказывается душным, затхлым, небо кажется с овчинку, время — тяжелым, давящим, невыносимым, оно может мчаться, останавливаться, теряться в пространстве и т. п. Словом, в семиосфере есть многое, что не снилось современной физике и астрономии. Не будем спешить строить модель сферы человеческого знания. Гуманитариям далеко до А. Эйнштейна, который «простенькой» формулой, состоящей из четырех символов, описал половину Вселенной. Это превосходный пример ее концептуального сжатия. Приведем пример поэтического или эмоционального сжатия Мирозданья:
    И сады, и пруды, и ограды, И кипящее белыми воплями Мирозданье — лишь страсти разряды, Человеческим сердцем накопленной.
    Борис Пастернак
    Это если и не вся вторая половина, то иной взгляд на Вселенную, ее одушевление. Такой взгляд можно назвать «аффективной феноменологией» (Р. Барт), которая отличается от строгого, иерархически и структурно организованного, определенного истинного знания, добываемого «hard scientist» (термин «твердые» или «тяжелые ученые» относится к специалистам точных и естественных
    333
    наук). Идея концептуального ли, эмоционального ли, а скорее, человеческого сжатия, свертывания мира — идея очень давняя. Николай Кузанский писал: «Как сила человека человеческим образом способна прийти ко всему, так все в мире приходит к нему, и стремление этой чудесной силы охватить весь мир есть не что иное, как свертывание в ней человеческим образом вселенского целого» (1979. Т. 1. С. 260).
    И все же физики, вероятно, ближе к созданию общей теории поля, чем гуманитарии — к созданию общей теории знания (семиосферы). Трудности ее исследования сопоставимы с трудностями изучения человека. Она, как и он (включая и его бытие), никогда не равны самим себе.
    Предложенный образ семиосферы относится к классу гносеологических образов (Тюхтин В. С., 1972). Такие образы действительно представляют собой живое знание. Они подобны живому движению и действию, более того, содержат их в своей ткани. Они не могут быть заучены, а должны быть построены и сохранять при этом свойство открытости. Гносеологические образы выполняют функции не только дидактической наглядности. Они способны сжимать знания и вновь открываться (взрываться), расширяться, затем снова сжиматься. Собственно, образ семиосферы и ее возможные пульсации демонстрируют свойства гносеологических образов. К их числу относятся образ планетарной модели атома, образ двойной спирали генетического кода, образ генома культурного и духовного развития, о котором разговор впереди. Главным свойством гносеологических образов является их эвристичность. М. К. Мамардашвили называл их интеллигибельной материей. Они содержат в себе знание до знания, т. е. интуицию, на основе которой они были построены (увидены), знания как таковые и знания о незнании.
    Психология, а вслед за ней и педагогика многое знают о формировании умственных действий, обобщений, понятий. В теории известно о роли образов в познании и обучении. К сожалению, несравнимо меньше известно о том, как формировать гносеологические образы, образное и визуальное мышление, которым человечество обязано слишком многим.
    Прежде чем строить модель семиосферы или ее общую теорию, полезно хотя бы признать ее реальность и представить себе ее сложность, превосходящую любые существующие школьные и университетские предметы для усвоения. Хотя знания о ней не преподаются, тем не менее они существуют в форме знания до знания. Философы сказали бы, что знания о ней существуют в
    334
    качестве априорных, пусть трижды примитивных или сказочных, мифологических, но они существуют. Психологи такое фоновое знание называют апперцепцией, не всегда обращая внимание на то, что «апперцепция в отличие от восприятия (перцепции) по определению не индивидуальна (т. е. культурна, этнокультурна и т. д.) и поэтому находится за гранью собственно психологического» (Пятигорский А. М., 1996. С. 148).
    Другими словами, это объективная данность, с которой необходимо считаться при организации усвоения новых знаний. Без семиосферы невозможно усвоение научных знаний, научных понятий просто потому, что отсутствует пространство, в которое они могли бы вписаться или перестроить его. Наличие семиосферы представляет собой не только условие усвоения знаний (любых, не только научных), но и зону ближайшего и более отдаленного развития всей системы знания. То, что представление о семиосфере, как, впрочем, и о духосфере, техносфере, складывается у человека стихийно, вовсе не означает, что размышления и построение более осознанного представления о ней бесполезны. Из исследований в области психологии восприятия известно, что адекватное восприятие картины мира, контекста является условием адекватного восприятия предмета, находящегося в этом контексте.
    Представление о семиосфере учит и тому, что включение знаний в более широкий контекст лишает их признаков абсолютности, окончательной истинности. Чтобы не пустить читателя по ложному следу примитивного представления сферы, дополним космогоническую метафору древнеиндийским образом сферы, который в европейской традиции использовал Николай Кузанский. Попробуйте напрячь воображение и попытайтесь представить бесконечную сферу, центр которой везде, а окружность или окраина — нигде (см.: Мамардашвили М. К., 1995. С. 45).
    Сделав еще одно усилие, можно себе представить, что в семиосфере существует множество солнц. И каждый человек, находящийся в центре семиосферы, может выбрать свое собственное солнце, свою путевую звезду. Если, конечно, у него хватит мужества, хотя бы чувства юмора, чтобы не поддаться «обманам путеводным», преодолеть стадный инстинкт.
    Это в высшей степени оптимистический образ места человека если не во Вселенной, то, потенциально, в семиосфере. Наличие в семиосфере не столько человечества, сколько индивида делает ее живой. Равным образом, осознание человеком своего места в семиосфере, техносфере и духосфере ведет к осознанию того,
    335
    что человек — не случайное явление в составе космоса, делает его космическим субъектом (см.: Кедров К. А., 1989; Лефевр В. А., 1996). Аргументом в пользу такого беспредельного расширения семиосферы является включение в нее знания о незнании и убеждение в том, что человеческое понимание тоже не имеет границ. Этот образ, примененный к сфере знаний, помогает почувствовать ограниченность и комизм представителей — держателей того или иного знания, самодовольно пренебрегающих другим знанием. Основанием, на котором держится семиосфера, служат разнообразие, множество точек зрения, скрепляемых диалогом, полилогом, спором — согласием. Вне диалога невозможно осознание себя агентом знания и нахождение своего места в семиосфере, в культуре.
    Продолжая размышления о семиосфере, попробуем представить себе то, что о ней известно, и сформулируем некоторые требования к будущей модели семиосферы.
    Семиосфера — это многомерное пространство, которое держится благодаря внутренним напряжениям, имеющим разную природу. Первым источником этой напряженности является постоянно меняющееся соотношение между знанием и незнанием. Разница между знанием о знании и знанием о незнании порождает то, что на психологическом языке называется аффектом неудовлетворенности (хотя, конечно, есть немало ленивых и нелюбопытных или таких, которые знают только то, что они знают, и не стремятся узнать что-нибудь еще); на языке искусствоведения — эффектом недосказанности. Второй источник лежит во внутренней противоречивости знаний, побуждающей либо к ее минимизации, либо к обострению противоречий, доведению их до абсурда, взрыва и перестройки знания, к созданию новой парадигмы. Аналогом этого, например, в зрительном восприятии является один из законов гештальтпсихологии, носящей название закона прегнантности, стремления к хорошей форме. Третий источник, вызывающий тревожность, — это соотношение между пониманием и непониманием. Он является постоянно действующим, так как абсолютное понимание в принципе невозможно. И слава Богу. Продуктивно непонимание, разумеется, как стимул продуктивного и творческого понимания. Из него вырастает культура. Психологически это понятно и оправдано. Между значением и смыслом нет однозначного соответствия, которое могло бы быть заучено. Не говоря уж о ситуациях, когда все значения как будто бы на месте, а смысл недоступен.
    336
    Мы подняли семиосферу на недосягаемую высоту. Попробуем ее заземлить. П. А. Флоренский различал движение и развитие все-человеческого, сверхиндивидуального разума и обще-человеческого, индивидуального. Движение последнего, согласно Флоренскому, «легче обозреваемо вследствие малости масштаба и более или менее сознательного зиждительства; это микрокосм» (Флоренский П. А., 1994. С. 251). На вопрос о том, как строится микрокосм, дает интересный ответ генетическая эпистемология Ж. Пиаже. Пиаже рассматривает ребенка как исследователя-ученого, проводящего эксперименты над миром для того, чтобы посмотреть, что получится. В результате этих мини-экспериментов ребенок строит «теории» — Пиаже называл их схемами, в которых представлено устройство физического и социального миров. Встречаясь с новым объектом или событием, ребенок пытается понять его на языке уже существующей схемы. Это процесс ассимиляции, уподобления нового события предшествующей схеме. Если старая схема оказывается неадекватной для ассимиляции ею нового события, тогда ребенок, подобно хорошему ученому, модифицирует ее и тем самым расширяет картину, образ, теорию мира. Этот процесс переделки схемы Пиаже называют аккомодацией. Этот удивительно оптимистический взгляд на развитие ребенка невольно ассоциируется со строками:
    «Ребенок — непризнанный гений Средь буднично серых людей.
    Максимилиан Волошин
    Попробуем продолжить эту эпистемиологическую линию размышлений и обратимся к общечеловеческому и индивидуальному, т. е. к микрокосму.
    § 2.  Отношение «Человек — Мир»: Я в Мире; Мир во Мне; Я и Мир
    При всей важности выделения в континууме «бытие — сознание» духосферы, техносферы и семиосферы мы не должны забывать об исходном и главном отношении, каким является отношение «Человек — Мир». В советское время об этом отношений размышлял С. Л. Рубинштейн (1973). Его мысли интересно развивает А. С. Арсеньев: «Человек как разумное (sapiens — мудрое, что, на мой взгляд, вернее) существо начинается со вспышки рефлексии во всеобщей форме — осознания себя как «Я» и Мира как «Ты». Это — первичное непосредственное религиозное
    337
    отношение — самонахождение и самовосприятие себя в Мире. Связанное с рефлексией трансцендирование выводит сознание в положение вненаходимости, и опосредованное рефлексией-трансцендированием отношение Я — Ты предстает как Человек — Мир. Становится возможной философия — самопонимание и самоопределение Человека в Мире» (1997. С. 1).
    Далее Арсеньев констатирует, что «первоначальное господство отношения Человек — Мир постепенно замещается господством его вырожденной формы — отношением субъект — объект, где человек представлен как частичный и в такой же частичности представлен Мир, как мир объектов» (там же). Указанная констатация, на наш взгляд, даже более справедлива для психологии, чем для философии. В отечественной науке редукция пошла еще дальше: не субъект — объект, а стимул — реакция. В этом не было бы большой беды, если бы на основании несомненно полезных экспериментальных процедур, с помощью которых изучались изолированные психические функции, не делались заключения о поведении (а порой, и сознании) целостного человека в мире. Значительная часть исследований в истории психологии была направлена на вытеснение субъективного из науки во всех его ипостасях: как объекта, предмета и метода исследования. Это начиналось как будто бы с благими намерениями, чтобы избежать субъективизма в исследовании и получать объективные результаты. Спорить с этим бесполезно и бессмысленно. Попробуем начать постепенно выходить за пределы семиосферы с тем, чтобы обратиться к основному отношению «Человек — Мир».
    Источники напряжений в полиморфной, полифонической и полицентрической семиосфере вызывают когнитивные и эмоциональные диссонансы. Но для того чтобы эти напряжения превратились в движущую силу развития знаний, в сфере должен быть индивид, персона, хозяин, обладающий, как минимум, рефлексивными способностями, а еще лучше — сознанием. Если у него есть сознание, то он может находиться как внутри семиосферы, так и рядом с ней или над ней. Если же он может менять эти виртуальные позиции наблюдения и типы отношения к своему знанию, он становится подлинным хозяином своего знания, а не реагирующим рефлекторным устройством. Разница между рефлексом и рефлексией очень мала (ср.: рефлекс и рефлекс-и-Я), но весьма существенна. Рефлексия — это способность заглядывать внутрь самого себя, владение пусть маленькой, но своей семиосферой и понимание того, что при всей ее уникальности она не
    338
    единственна. А. М. Пятигорский заметил, что в строгом смысле рефлексия противостоит внешнему наблюдению: рефлексивное думание — это думание о думании, а не о событиях или знаниях.
    Понятие «семиосфера» — это символ, за которым скрыты гармония и диссонанс многих сфер, например сферы или энергетические поля мотивов. Мотивационное поле — это преобразованные в энергетику поля предметов, действий, мыслей, деятельностей, страстей. Ведь человек стремится не только к предмету per se. Он не меньше, а то и больше стремится к действию, к переживанию, к знанию, которые становятся смыслом и целью его жизни и деятельности. Эти стремления часто несовместимы, что порождает борьбу мотивов. Сознательная борьба мотивов дополняется неосознаваемыми побуждениями-интенциями. Психология пока смутно себе представляет специфику, динамику, энергийность и взаимодействия таких сфер (полей), как когнитивная, эмоциональная, мотивационная, волевая, личностная и т. п. Между ними возникают силы притяжения и отталкивания, изредка устанавливается равновесие, гармония, которая вновь нарушается. Семиосфера — это мир миров, имеющих свои антимиры.
    Включение индивида в сферу знаний или сферы знаний в него помогает уточнить, а возможно, и облегчить решение проблемы так называемой репрезентации знаний, которой озабочена компьютерная наука. Строго говоря, репрезентация невозможна без презентации. Они всегда вместе. Презентирует их знающий, мыслящий, действующий, построивший знание, переживающий индивид. Лучше — личность или персона. Только в этом случае мы получаем живое, личностное, персональное, пристрастное знание, которое одновременно знание, страсть и действие. Не только знание, но и отношение к нему, переживание его. Вообще-то говоря, у индивида, кроме знания, мысли, действия, переживания, нет других признаков и доказательств его существования и его субъективности. Все это содержится в Декартовом cogito ergo sum. У Декарта cogito включает и действие: ago ergo sum, а действие, соответственно, включает страсть.
    По линии субъективности cogito и ago проходит граница между знанием и информацией. Знание всегда чье-то, кому-то принадлежащее, его нельзя купить, украсть у знающего, а информация — это ничейная территория, она безлична, ее можно купить, обменять или украсть, что часто и происходит. К этой разнице чувствителен язык. Есть жажда знаний и есть информационный голод. Знания впитываются, в них впиваются, а информация
    339
    жуется или глотается (ср.: «глотатели пустот», «читатели газет»). Жажда знаний, видимо, имеет духовную природу: «духовной жаждою томим». Однако и одной, и другой жажде испокон века противостоят «суета сует и томление духа».
    Надеемся, не стоит объяснять, что граница между знанием и информацией пролегает по линии смысла, представляющего собой пятое измерение бытия (три координаты физического пространства, плюс время, плюс смысл). Несмотря на кажущуюся простоту этого положения, которое давно фиксировалось в философии и науке, оно требует пояснения. Едва ли кто-нибудь станет спорить с Анной Ахматовой, что любовь — это пятое время года. Но ведь любовь — это аффективно-смысловое образование. Конечно, и пятое измерение, и пятое время года — это метафоры, указывающие на то, что человек порождает аффективно окрашенное пространство смысла. Вот что пишет, например, М. Вебер: «Последним вопросом метафизики всегда был следующий: если мир как целое и, в частности, жизнь должны иметь «смысл», то каким должен быть этот смысл и как должен выглядеть мир, чтобы соответствовать ему?» (1994. С. 122). Решением этой проблемы заняты не только пророки. Она волнует умы и священнослужителей, и всех стоящих вне этой сферы философов как интеллектуалов, так и людей из народа. М. Коул цитирует представление Вебера о человеке как о «животном, подвешенном в паутине смыслов, которую он сам и сплел» (см.: Коул М., 1997. С. 146).
    Найти смысл или сплести паутину смыслов — это тяжелая работа, для выполнения которой мало желания, даже мало свободы. Согласно М. Буберу, свобода должна быть сопряжена с судьбой: «...свобода и судьба вверены друг другу, образуя Смысл» (1995. С. 49). Благодаря свободе и воле человек «уходит от предопределенности и приходит к предопределению» (там же).
    Обратим внимание на то, что создание смысла и цели влечет за собой возникновение силы, которая организует практическое поведение. М. Вебер пишет: «Структура смысла может быть самой разнообразной, в нем могут быть соединены в некое единство мотивы, представляющиеся логически разнородными, ибо в этой концепции господствует не логическая последовательность, а практические оценки. Такая концепция всегда означает — в различной степени и с разным успехом — попытку систематизации всех жизненных проявлений, сведения всего практического поведения к образу жизни, каким бы он ни был в каждом отдельном
    340
    случае. Однако в каждом из них содержится важная концепция «мира», как «космоса», от которого требуется составлять так или иначе «осмысленно» упорядоченное целое и отдельные явления которого измеряются и оцениваются по отношению к этому постулату. Сильнейшее напряжение во внутреннем образе жизни и внешнем отношении к миру происходит из столкновения концепции космоса как осмысленного целого (согласно религиозному постулату) с эмпирической реальностью» (1994. С. 122).
    Значит, смысл при всей его противоречивости, возможной алогичности, с чем мы сплошь и рядом сталкиваемся на опыте других и на своем собственном, это реальная, укорененная в бытии сила, определяющая наше поведение, образ жизни, сознание. Эта сила может умножить эйдетическую энергию образа, кинетическую энергию действия или «обесточить» их. М. М. Бахтин, Л. С. Выготский подчеркивали, что сознание имеет смысловое строение. А. Н. Леонтьев сделал неудавшуюся, правда, попытку рассмотреть смысл в качестве единицы анализа психики. Н. А. Бернштейн, анализируя движения в уровне осуществления предметного действия, пришел к заключению, что они представляют собой смысловые акты, т. е. не столько движения, сколько уже элементарные поступки, определяемые смыслом двигательной задачи (1990. С. 121). Мало этого. Он ввел представление о высшем смысловом уровне организации движений. Это «уровень E — ведущий уровень, создающий мотив для двигательного акта и осуществляющий его основную смысловую коррекцию — приведение результата в соответствие с намерением» (там же. С. 140).
    Таким образом, смысл (смысловое поле, семантическое пространство, смысловые конструкты, пятое измерение и т. п.) пронизывает или, как паутина, опутывает всю нашу психическую жизнь: образ мира, сознание, поведение, деятельность и воплощается в ее результатах. Образ «паутины смыслов» довольно точен. Он корреспондирует с аналогичными образами, принадлежащими Бернштейну: «живое движение — паутина на ветру»; Набокову: «дрожащий пар моей памяти». Все они подчеркивают, так сказать, живость обозначаемых ими феноменов. «Возмущение» паутины в одном месте не только тотчас сказывается в других, но и точно локализуется, так как она функционально полицентрична. Конечно, психологии не так уж много известно про то, как рождается, утрачивается смысл жизни, как смысл возвращается к человеку или человек возвращается к смыслу, вновь строит или отыскивает утраченный смысл (см.: Василюк Ф. Е.,
    341
    1984). В любом случае это трудная работа, связанная с претерпеванием, переживанием, рефлексией, сознанием и с бессознательным.
    Отступление или вторжение в сферу смысла нам понадобилось не только для проведения границы между информацией и знанием, но и для того, чтобы прояснить, что взаимоотношения между семиосферой и сферой смысла могут быть подобны взаимоотношениям между значением и смыслом. Не нужно особой аргументации для того, чтобы утверждать, что информация от смысла дальше, чем знания. Как уже отмечалось, знания имеют значение, а информация, в лучшем случае, — назначение. Знания имеют ценность per se, а информация, в лучшем случае, — это средство, которое может иметь цену, утрачиваемую, когда она становится всеобщим достоянием. Знания же не имеют цены, они имеют смысл и ценность.
    Наконец, мы подошли к вопросу о возможных взаимоотношениях семиосферы и Интернета. Последний — это, в лучшем случае, сеть перцептивных и концептуальных значений (а не паутина смыслов), опутавшая весь мир и вовлекающая в свою электронную среду все больше и больше людей. Казалось бы, самое простое идентифицировать Интернет с семиосферой или, напротив, признать, что Интернет — это «свалка» или «куча», в которой попадаются жемчужные зерна, хотя относительно их ценности и оригинальности высказываются вполне обоснованные сомнения.
    Хотим поделиться своими опасениями, основанными на опыте работы в области инженерной психологии. Информационная модель реальности, представленная оператору на средствах отображения, может как соединять его с предметным миром, так и отделять от него. Виртуальная реальность в этом смысле не безобидна. В семиосфере, на наш взгляд, как бы предусмотрена возможность человеку занять личностную позицию. В Интернете легко потеряться, в том числе и потерять себя, стать его придатком. Конечно, Интернет — замечательное средство, которое уже используется «в мирных целях». Хорошо бы оно таким и оставалось и не заслоняло собой предметный мир, человеческие ценности и смыслы.
    Подобные опасения не безосновательны. Ведь эксперименты по сенсорной и перцептивной депривации (изоляции) свидетельствуют, что испытуемые значительно более остро испытывают потребность в зрелищах, чем в хлебе. Даже крысы во много раз быстрее бесятся и гибнут без информации, чем без пищи. Когда
    342
    понятие «информация» вошло в арсенал гуманитарного знания, на какое-то время показалось, что это произвело в нем революцию. Сегодня компьютерная наука, пресытившись информацией начала испытывать жажду знания и притом не всякого, а живого. Она обратилась к проблематике репрезентации знаний в человеческой памяти. Справедливости ради нужно сказать, что более содержательным становится и преподавание информатики. Хотя до количественных оценок семантической информации еще далеко, но в обиход информатики входит понимание информации как меры неоднородности конструктивного объекта, предложенное А. Н. Колмогоровым (см.: Лесневский А. С., 1996).
    С психологической точки зрения различие между информацией и знанием состоит в том, что человек несравнимо больше стремится к информации, чем к осмысленному знанию. Утешает то, что информация довольно быстро забывается, а знания растут.
    Биолог Б. С. Кузин, находившийся в дружеских отношениях с Осипом Мандельштамом, познакомил его с теорией митогенетического поля А. Г. Гурвича. Приведем комментарий поэта относительно роста растения в свете этой теории: «Растение — это звук, извлеченный палочкой терменвокса, воркующий в перенасыщенной волновыми процессами сфере. Оно — посланник живой грозы, перманентно бушующей в мироздании, — в одинаковой степени сродни и камню и молнии! Растение в мире — это событие, происшествие, стрела, а не скучное бородатое развитие» (Мандельштам О., 1990. С. 114).
    Этот отрывок вызывает отчетливые ассоциации между биологическим полем и семиосферой. Это и есть живой рост знания или, если угодно, рост живого знания в семиосфере.
    На рис. 1 перед треугольником, в котором размещено пространство возможных языков, показаны два варианта текста. В первом Я погружено в мир, во втором — мир погружен в Я. Это похоже на гелиоцентрическую и геоцентрическую модели Вселенной. В нашем случае мы можем первую назвать когито-центрической или праксеологической, вторую — аффективной, персоналистической или эгоцентрической. (Эти две парадигмы, кстати сказать, издавна существуют в педагогике: что формировать — знания или личность?) Различие между этими вариантами не абсолютно, не фатально, скорее, оно функционально. Обе виртуальные позиции наблюдения и действия — не только доминанты индивидуальности (экстраверт-интраверт). Они равно необходимы для развития знаний и для развития личности. Их
    343
    чередование обеспечивает рефлексивность и разумность поведения. Конечно, удельный вес представлений о Мире-тексте и Я-тексте у каждого отдельного человека может быть весьма различен (см. рис. 2). Разумеется, нет никакой гарантии, что одна из двух позиций дает более правильный результат.
    При всей невозможности устранения индивида из процесса наблюдения, эксперимента, получения новых знаний, попытки уменьшить его влияние весьма осмысленны. Они повышают уровень объективности получаемых знаний. Объективность — этот идол науки — все еще пользуется высоким статусом в научном сознании и особенно в сознании обывателя, слепо доверяющего, например, статистике.
    Персонализм, или эгоцентризм, также полезен. Без него человек не мог бы правильно соизмерять и оценивать все вещи, вспоминать и заботиться о человекоразмерности. Наконец, он не мог бы поверить в себя, свои силы. Иногда он даже слишком сильно и слепо может уверовать в себя, представлять себя Демиургом. Быть демиургом не стыдно, хотя и утомительно. Стыдно иметь самосознание демиурга, оно слишком далеко заводит... К тому же, когда творчество, «и божество, и вдохновенье, и жизнь, и слезы, и любовь» захватывают человека, самосознанию, рефлексии вообще не остается места. Он без остатка растворяется в предмете.
    На самом деле с позиций человека в мире все происходит и проще, и сложнее. Человек погружается в предмет, растворяясь в нем. Человек отстраивается от предмета. Человек осваивает предмет до полного слияния с ним, когда тот становится не просто орудием, а его новым органом, как бы вживленным или инкрустированным (М. Мерло-Понти), или инкарнированным (М. М. Бахтин) в него. Человек растворяется в другом, любимом человеке. Наконец, человек рефлексирует по поводу себя, своих физических, психических, духовных свойств и качеств, по поводу своих отношений к миру и с миром, по поводу своих отношений к другим и с другими. И, между прочим, сам не всегда может провести границы между собой и миром, собой и другими, понять, где он, а где космос. Он в космосе или космос в нем, не может выбрать, какая позиция, какой взгляд более предпочтительны. Причина этого состоит в том, что человек не только телесное, но и предметное, не только ощущающее, но и сознательное, духовное существо. В нем есть не только внешнее, но и внутреннее, которое столь же трудно различимо.
    344
    
    Рис. 2. Варианты взаимодействия Я-текста и Мир-текста
    345
    На рис. 2 показано, что обе позиции человека в мире сообщаются друг с другом. Более того, они невозможны одна без другой. В жизни не может быть «чистых» экстравертов или интравертов. Это скорее доминанты индивидуального поведения. Поведение во внешнем мире сменяется погружением, углублением в себя, затем человек снова выныривает наружу. Только внешнее поведение характеризовалось бы исключительно рефлексами, инстинктами. Акции и поступки рождаются внутри, хотя воплощаются вовне. Подъем по духовной вертикали возможен лишь благодаря погружению в себя.
    Прежде чем обратиться к проблеме границ между человеком и миром, рассмотрим вопрос об ограниченности (при всей безграничности семиосферы) человеческих знаний, который не совпадает с вопросом об ограниченности человека. Речь не будет идти о том, что мир неисчерпаем для познания, что абсолютная истина (если таковая существует) недостижима. Это банально и неинтересно. Дело в том, что существует некоторое множество сфер, в различной степени доступных людям. Есть, например, мир музыки, который доступен не всем. Никого не удивляет, что консерваторий меньше, чем университетов и театров. Это особая сфера со своими профессионалами, знатоками, любителями, имеющая свой, интернациональный язык, развивающийся по ему одному ведомым законам. Возможно даже, что он ближе всех остальных к языку небесных сфер. Не будем настаивать на этом, не будем и спорить, тем более что мир музыки — это все же не сфера знаний, а относительно замкнутая в себе, от многих закрытая сфера искусства.
    Но такая же относительная замкнутость и закрытость, куда заказан вход профанам, характеризует отдельные ниши, субсферы в семиосфере. Для этих ниш трудно подобрать подходящее название. Каждая из них находится внутри целого, несет в себе черты целого, развивается вместе с целым, вносит в него свой вклад. И вместе с тем каждая обладает достаточно большой автономией, имеет свои границы. Это как бы государства в государстве, имеющие свой язык, свою субкультуру и обычаи.
    Границы между сферами точного и гуманитарного знания настолько отчетливы, что постоянно воспроизводится сюжет о двух культурах, о непонимании ими друг друга, об антагонизме между физиками и лириками и т. п.
    Вернемся к вопросу, где проходит граница между человеком и миром? Начнем с самого простого. Есть зона досягаемости руки, зона видимости, зона слышимости. К ним можно добавить
    346
    зону досягаемости нашего голоса. С. М. Эйзенштейн называл голос звуковой конечностью. Не так просто решить, какую из этих перечисленных зон принять в качестве границы. А если мы вооружим руку, глаз, ухо, голос инструментами, то увеличим их возможности практически беспредельно. Вопрос о границах потеряет смысл. И это не шутка. Представим себе зонд в руках хирурга. Для того чтобы им успешно пользоваться, осязательная чувствительность его пальцев должна переместиться на кончик зонда.
    Не только чувствительность. М. Мерло-Понти так описывает запечатленную методом замедленной киносъемки работу А. Матисса: «Кисть, которая, если смотреть на нее невооруженным глазом, просто перескакивала от одного места к другому, теперь, как стало видно при замедленной съемке, ведет себя по-другому: она будто размышляет в растянутом времени, делает десятки пробных движений, танцуя перед холстом, несколько раз едва касаясь его, и вдруг стремительно, как удар молнии, наносит единственно нужную линию» (цит. по: Гордеева Н. Д., 1995. С. 302).
    Обратим внимание на «размышление» кисти. В действии субъект, движение и предмет смыкаются в единое психофизиологическое и психофизическое образование. Мерло-Понти писал о том, что наше тело «образует из других вещей сферу вокруг себя, так что они становятся его дополнением и продолжением. Вещи уже инкрустированы в плоть моего тела, составляют часть его полного определения, и весь мир скроен из той же ткани, что и оно» (1992. С. 15).
    Это выражается, в частности, в том, что расширяется наше ощущение собственной схемы тела. Она включает в себя одежду, скафандр, автомобиль, самолет, танкер и т. п. Без этого невозможны адекватное обстоятельствам поведение, эффективная деятельность. Происходит очувствление (этот неуклюжий, но осмысленный термин принадлежит робототехнике) орудий, предметов, благодаря которому мы обращаемся с ними так же произвольно, как и со своим телом.
    Вынесенную за пределы собственного тела чувствительность едва ли можно называть фантомной, хотя феномены фантомной чувствительности облегчают понимание первой. Понятие «фантом ампутированного» было введено известным немецким психологом Д. Кацем после Первой мировой войны. Жертвы войны, утратившие конечности, постоянно жаловались на боли в отсутствующих ногах или руках. Эти боли и были названы фантомными
    347
    (например, болит любимая мозоль). Фантомная чувствительность была большой помехой при реабилитации больных. Например, когда при утрате кисти делали операцию Крукенберга, результатом которой была двухпалая рука, составленная из разделенных локтевой и лучевой костей, необходимо было специально преодолевать фантомную чувствительность утраченной кисти. А. Н. Леонтьев и А. В. Запорожец (1945) называли такое преодоление укорачиванием, «врастанием» фантома в руку Крукенберга. В приведенных выше примерах происходит обратное. Там естественная чувствительность вырастает, выходит за пределы собственного органа и врастает в искусственный орган, в орудие.
    Сфера вещей, предметов, орудий вокруг нас — это не только порождение техносферы. На созданном человеческом предметном мире есть печать духосферы и семиосферы. Иное дело, насколько она отчетлива. Происходит и опредмечивание нашего тела, наших органов чувств.
    Имеются еще более разительные примеры. Аристотель считал, что творец находится сам «внутри формируемого им материала», например скульптор отсекает от дикого камня все лишнее, кроме того, что он видит внутри него. Когда же он ошибается, отсекая что-то от своего образа, он испытывает физическую боль. Значит, в глыбе мрамора существует искомый образ, а в этом образе находится сам скульптор. Он не ищет образ в глыбе, а освобождает его (и себя) из нее, из темницы, в которую он переселился.
    Нечто аналогичное происходит с актером, чувствующим образ, роль, которую он играет, изнутри. Иначе обстоит дело у музыканта. М. Ростропович рассказывал журналисту о двух своих портретах с виолончелью, выполненных Дали и Гликманом: «Так, у Дали мы вдвоем с виолончелью, я держу, все отлично. А у Гликмана — я есть, а виолончель стала таким красным пятном у меня на животе, вроде вскрытой брюшины. И в самом деле, я ощущаю ее теперь так, как, видимо, певец ощущает свои голосовые связки... Она перестала быть инструментом» (Чернов В., 1994. С. 12).
    Этот пример не уникальный, но он превосходно описан мастером. М. Мерло-Понти назвал бы это инкрустацией инструмента в тело человека. Подобное возможно лишь в том случае, если человек одухотворяет предмет, вкладывает в него и в действие с ним свою душу или хотя бы ее частицу. Справедливо и обратное. В случае Ростроповича мастер вобрал в себя через виолончель часть души ее создателя Страдивари. Инструменты, орудия,
    348
    таким образом, могут выступать не только как продолжение или усиление органов человеческого тела, но и как продолжение души. Звучащая виолончель представляет собой продолжение душ Страдивари и Ростроповича. Г. Гейне говорил о том, что выдающиеся пианисты достигают такого уровня мастерства, что «рояль исчезает, остается одна музыка».
    Происходит двусторонний процесс. Вещи инкрустируются в плоть человеческого тела, распространяя последнее в мир, а сам человек, по мысли М. М. Бахтина, инкарнируется (воплощается) в мир, становится участным в бытии.
    Понятие «тело» не только расширилось, но и дифференцировалось. Несомненный и весомый вклад в новую трактовку тела внесла французская школа психоанализа Ж. Лакана. В соответствии с взглядами ее основателя различают три регистра тела:
    — тело воображаемое, связанное с тем образом тела, каким его схватывает зеркало;
    — тело символическое или символический корпус;
    — тело реальное, понимаемое как блаженство тела (см.: Брока Р., 1994).
    Рассмотрим подробнее лишь один, наиболее важный в настоящем контексте регистр тела — символическое тело. С точки зрения М. К. Мамардашвили, в него входит тело человеческих желаний, мотивов деятельности. Другими словами, будучи символическим, оно и предметно. В его создании участвуют, видимо, биодинамическая ткань движений и действий, чувственная ткань образа, эмоциональная ткань желаний. Символическое тело может расширяться беспредельно. Примеры напрашиваются сами собой: «Государство — это Я», «Наука — это Я» и т. д. Такое в истории случалось неоднократно. Задолго до возникновения психоанализа. Да и сам З. Фрейд был склонен идентифицировать психоанализ с собой, считал его собственным символическим телом, не допускал в него постороннего вмешательства, никаких инородных тел. Он противодействовал любым формам реорганизации и переструктурирования созданного им символического тела. Если воспользоваться терминологией Фрейда, он не допускал не только кастрации символического тела, но даже динамического переструктурирования его образа, к чему призывали многие талантливые ученики и последователи. Фрейд отторгал не только их предложения, но и самих авторов этих предложений. В жизни имеется много случаев, когда после кастрации остается фантом утраченной части символического тела. Фантом символического
    349
    тела может быть столь же, а то и более болезненным, чем фантом ампутированного.
    В основе формирования символического тела лежит объективация аффективно-смысловых образований человека, вынесение их вовне, либо в виде его творений, либо в виде его функциональных органов (см.: Зинченко В. П., 1996в; 1997а).
    Значит, простой, казалось бы, вопрос: где Я и где Мир, оказывается достаточно сложным. Границы между человеком и миром весьма условны. Они становятся безусловными на личностном уровне развития человека, когда он не только размышляет о себе и мире, но и самоопределяет себя и свое отношение к миру, доопределяет мир собой, своей деятельностью, познанием, сознанием, совестью или противостоит ему. Лишь на личностном уровне возможна высшая форма рефлексии относительно дихотомии: Я и Мир. В этом и заключается сознательное самоопределение человека (см.: Рубинштейн С. Л., 1973).
    Человек, привыкший к диалектическому материализму, знакомый с историей попыток разрешить психофизическую проблему, может резонно спросить, а как быть с основным вопросом философии? Где находится вне и независимо от меня существующий объективный мир Природы и Космоса? Ведь нельзя же и его отнести к объективированным аффективно-смысловым образованиям, к творению человека. Этот мир действительно существует и находится там, где ему надлежит быть, т. е. вне и независимо от сознания человека. Но он существует таким образом лишь до тех пор, пока он не станет миром человеческим. Стать таковым он может лишь войдя в круг, в континуум «бытие — сознание», в мир человеческой деятельности.
    Попадая в этот круг, объективный мир или его объекты очеловечиваются, вочеловечиваются, получают названия, имя. Прекрасное слово «вочеловечивание» встречается у Августина Блаженного, у Александра Блока. Есть и другие упоминавшиеся нами ранее термины, несущие ту же смысловую нагрузку. С таким же успехом можно говорить об интроекции, интериоризации объектов мира в континуум «бытие — сознание», в мир человеческой деятельности.
    Включение личности в психологию познавательной деятельности или в когнитивную психологию есть включение драматического и трагического моментов, страстей души. До сих пор психология подобного накала чувств не испытывала или не могла себе этого позволить. Она лишь манипулировала главами, посвященными
    350
    личности, перенося их из конца в начало учебников и обратно.
    Вочеловечивание мира — это его оживление, одухотворение. Человеку неуютно жить в мертвом мире. Космос становится не только живым, но и поэтическим. Эта замечательная лингвистическая находка принадлежит К. А. Кедрову. Напомним слова Осипа Мандельштама:
    У маленькой вечности в люльке Большая Вселенная спит.
    Или:
    Взять в руки целый мир Как яблоко простое.
    Наука, идя за мифологией, поэзией и религией, постепенно приходит к тому, что Вселенная изначально органична человеку. Глаз — в такой же мере порождение Солнца, в какой Солнце (во всяком случае, в мифопоэтической традиции) — порождение глаза. Наука находит все новые и новые доказательства в пользу антропного принципа организации Вселенной. (Кстати, науке, запутавшейся в цивилизации, пора бы позаботиться о подобном принципе своей собственной организации и развития.) Такие размышления поэтов, философов, физиков, конечно, чрезвычайно интересны, они расширяют профессиональное сознание психологов. В частности, они помогают понять, как человеческое мышление приобретает планетарные масштабы, а человеческая глупость достигает космических высот. Правда, глупость в отличие от мышления, к сожалению, не бывает символической. Она, как тень, следует за развитием интеллекта, растет вместе с ним, а часто и превосходит его. Это мы говорим не в осуждение глупости. Страшнее банальность, которая есть «скучная бессмыслица, лишенная аромата и свежей прелести здоровой, захватывающей глупости». Эта «похвала глупости» принадлежит суровому в критике Г. Г. Шпету.
    § 3.  Место образования среди главнейших сфер человеческой деятельности
    Надеемся, что после всего изложенного ни у кого не вызовет протеста взгляд на духосферу, техносферу и семиосферу как на главнейшие виды, формы, сферы, миры человеческой деятельности. Они не только конструируются в деятельности, но благодаря ей и сохраняются, и развиваются.
    351
    Вообще, перечисленные сферы следует рассматривать как обобщенное наименование множества миров, созданных человечеством. Как уже указывалось выше, это миры искусства, религии, науки, техники; миры человеческих отношений, общения, Эроса, нравственности, морали, совести; миры Ада и Рая, образов, фантазий — словом, это миры человеческого бытия и сознания. К ним относится и мир образования.
    Естественно, что выделение в бытии и сознании трех сфер весьма условно и относительно. Оно, не претендуя на теоретическую строгость, представляет собой всего лишь эмпирическую констатацию неоднородности континуума «бытие — сознание». Рассмотрим их отношение к Природе и Космосу.
    Упрощая, можно представить эти отношения следующим образом. Духосфера оживляет, очеловечивает Природу, техносфера покоряет, убивает, а семиосфера постепенно познает и слабо отражает ее. Лишь совместное существование всех трех, разумеется, пересекающихся сфер препятствует антропологической катастрофе. Благодаря совместному существованию в каждой из трех сфер нет «чистых» линий, нет и «чистых» действий. В науку все больше приходит осознание того, что исследование живого и получение о нем знания возможно не только при его умерщвлении и анатомировании. Новые информационные технологии осваивают методы имитации живого, создают как замечательные, так и уродливые формы виртуальной реальности. Эти примеры говорят о том, что каждая из выделенных сфер гетерогенна.
    Взаимоотношения всех сфер подобны взаимоотношениям выделенных в античности атрибутов души: познания, чувства и воли (действия). Они бывают в согласии («единство аффекта и интеллекта» или «союз ума и фурий»), в конфликте («ум с сердцем не в ладу» или «разум — простофиля сердца»), их раздирают противоречия. Тем не менее душа и дух являются источником происхождения перечисленных сфер. Познание конгениально семиосфере, чувство — духосфере, воля — техносфере! Применительно к выделенным слоям сознания (Зинченко В. П., 1991а) это выглядит следующим образом. В техносфере представлен преимущественно бытийный слой сознания, в семиосфере — рефлексивный, в духосфере — духовный. Соответственно образующими бытийного слоя сознания (и техносферы) являются преимущественно биодинамическая ткань движения и действия и чувственная ткань образа. Образующими рефлексивного слоя сознания (и семиосферы) — значение и смысл духовного
    352
    слоя сознания (и духосферы) — личностные, персоналистические взаимоотношения Я — Ты (в смысле М. Бубера), представления об идеальном Я, совершенном человеке. Поэтому с духовным слоем связаны ценностные ориентации, идеалы, совесть. И он же обеспечивает направленность развития личности.
    Отношения Я — Ты в жизни человека столь же аффективны, интимны, сколь аффективны и интимны представления человека о жизни и смерти, о Боге. Возможно, они даже эквивалентны. Если это действительно так, то образующими духовного слоя сознания могут выступать наряду с реальными отношениями Я — Ты действительные или мнимые представления человека о жизни и смерти.
    Духовный слой сознания, конструируемый отношениями Я — Ты, формируется раньше или одновременно с бытийным и рефлексивным слоями. Иными словами, формирование сознания осуществляется не поэтапно. Это единый синхронистический акт, в который с самого начала вовлекаются все его образующие и где формируются все его слои. Различия могут состоять в степени их вовлеченности и в полноте формирования того или иного слоя сознания. Это же справедливо и для выделенных главных сфер человеческой деятельности, главных сфер «бытие — сознание». На любом историческом этапе развития человечества они имеются все. Различия касаются полноты, равномерности их развития, взаимоотношений между собой.
    При всей условности выделения перечисленных сфер, слоев сознания и атрибутов души оно полезно, так как очерчивает новый, возможно, неожиданный контекст для осознания и поиска места образования человека и определения его роли в культуре и цивилизации. Такой контекст позволяет хотя бы на время отстроиться или лучше — совсем освободиться от прагматических целей, извне навязываемых образованию. Подобные цели исходят от государства, науки, политики, религии, армии, нации, жупела научно-технического прогресса, даже органов безопасности. В итоге образование оказывается заложником или слугой многих господ. Опыт показывает, что в такой ситуации в сфере (здесь термин «сфера» используется не в возвышенном, а в обыденном смысле) образования исчезает проблема поиска и определения ценностей, имманентных самой этой сфере. Ценности образования заменяются внеположными ему целями. Реальность такова, что сфера образования либо инкапсулируется в какой-либо одной из перечисленных выше сфер, либо даже оказывается вне их, как, например, в недавней системе политпросвещения.
    353
    Последний случай не такой уж фантастический, как может показаться на первый взгляд. Это случай, когда образование оказывается в сфере идеологии и политики, которая, в свою очередь, в полном соответствии с политэкономией марксизма подчиняется экономике. Архитектор экономического возрождения Германии Л. Эрхард говорил, что, хотя экономика и образование органически вписываются в дело реализации высших общих задач и целей руководства государством и обществом, они все же призваны в первую очередь реализовать свои внутренние, присущие им основные цели и решать свои специфические задачи. Было бы неверно, подчеркивал он, выводить, скажем, цели образования человека из экономических императивов и потребностей. Такой подход привел бы к опошлению и духовному обеднению, к прагматизму.
    В любом случае (инкапсуляции или экстерриториальности) больше всего страдает духовная компонента светского образования, с чем связаны постоянно воспроизводящиеся призывы к гуманизации и гуманитаризации практически любого, даже гуманитарного образования, к преодолению технократизма. Образование, лишенное духовной компоненты, готовит своих питомцев как людей полусвета (ср. с пушкинским полупросвещением). Следует специально подчеркнуть, что духовная компонента вовсе не эквивалента религиозности. Религия не имеет монопольного права на духовность. Последняя может иметь своим источником не только духосферу, но и другие сферы. Правда, для того чтобы эти источники были действенными, необходимы определенные условия. Вот что писал об этом П. И. Зинченко: «Для того чтобы мысль стала подлинным приобретением личности, необходимо, чтобы она не только отразилась в сознании в своем объективном значении, но и приобрела для личности определенный смысл. Такое усвоение возможно тогда, когда знание не только понимается, но и осознается личностью в связи с определенными ее потребностями, интересами, стремлениями, чувствами. Знания открываются тогда как бы не только разуму, но и сердцу. Так усвоенное знание является подлинным знанием: оно становится, как говорит Ушинский, «духовной силой», благодаря которой личность начинает иначе смотреть на мир, иначе чувствовать, иначе желать и действовать» (Зинченко П. И., 1996. С. 121).
    Игнорирование или оставление в тени широкого контекста, в котором образование вольно или невольно все же существует, объясняет неэффективность, а порой и «дефективность» многих
    354
    реформ образования. В 1920 г. психолог Г. И. Челпанов писал о первой советской реформе школы, что она сделана как будто не для родной страны, не для родного народа, а для колонии. Все последующие реформы стоили одна другой и походили на первую. Пристрастие к реформам возникает тогда и там, где нет уважения к форме. Неправдоподобная для цивилизованной страны частота реформ, страсть к стратегиям и доктринам мешает становлению формы. Казалось, что вроде бы время реформ прошло. Но... «видать не наигрались досыта». Не реформа, а новый этап реформы, как будто это не одно и то же. Первые опыты показывают, что поиски ведутся все в том же прагматическом целевом пространстве. На деле для выработки образа и разумной программы развития образования полезно на первом этапе занять «эгоцентрическую позицию», т. е. заботиться об образовании per se (для себя), и лишь на втором — заботиться о преходящих, часто меняющихся, прагматических требованиях незадачливых заказчиков. К несчастью, образование находится в слишком сильной зависимости от них. Отстройка от этих требований (о степени их компетентности лучше не говорить) необходима еще и потому, что прагматическая ориентация образования препятствует его вкладу в построение гражданского общества. Один английский наблюдатель накануне Первой мировой войны говорил: «Наиболее распространенный тип среди русских преподавателей — тип идеалиста. Преданный своему делу и неутомимый, когда нужно помочь ученикам, это подлинный учитель молодежи. И хотя его жалованье ниже, чем в большинстве других стран, энтузиазмом своим он значительно превосходит преподавателей в других странах» (Геллер М., Некрич М., 1996. С. 11—12).
    К счастью, эти качества российских преподавателей сохранились до сего времени. Однако эксплуатация их идеализма и энтузиазма многократно увеличилась.
    Большевикам как не удалась перманентная революция, так им не удалось в полной мере и перманентное воспитание. Продолжалась невидимая, но в высшей степени эффективная работа российского учителя, которую заметил В. И. Вернадский: «Меня не смущает, что сейчас те лица, в глуби духовной силы которых совершается сейчас огромная, невидимая пока работа, как будто не участвуют в жизни. На виду большей частью не они, а другие люди, действия которых не обузданы духовной работой. Но все это исчезнет, когда вскроется тот невидимый во внешних проявлениях процесс, который является духовным результатом мирового
    355
    человеческого сознания. Он зреет, время его придет, и последнее властное слово скажет он, а темные силы, всплывшие сейчас на поверхность, опять упадут на дно...» (1995. С. 291).
    Эти слова были написаны в 1920 г. В более поздние годы пришло время учителей-шестидесятников, вклад которых в перемены, произошедшие в нашей стране, явно недооценен.
    В. О. Ключевский когда-то заметил, что «люди много думали о том, как приспособить школу к жизни. И очень мало задумывались над тем, как бы жизнь свою устроить так, чтобы к ней могла приспособиться школа».
    Абстрактно ответ на вопрос о месте образования напрашивается сам собой. Сфера образования должна находиться на пересечении духосферы, техносферы и семиосферы и из этого пересекающегося пространства выпускать «щупальца» в свободную от других часть той или иной сферы (специализация, профессионализация и т. п.). Такой идеальный вариант показан на рис. 3. Абстрактный ответ при всей его спорности все же лучше никакого, лучше узкоутилитарного. Известно, что труден переход от абстракции, от идеи к образу, не менее труден переход от образа к программе, к технологии образования. Он требует огромной работы.
    Прежде чем ее проводить, необходимо широкое обсуждение подобного замысла. С этим не следует медлить. На рис. 4 довольно мрачно представлено реальное место образования среди выделенных сфер и его влияние на душу учащихся. Подобное влияние трудно назвать благотворным. И дело здесь не просто в недостатке духовности, гуманизма, гуманитарности, интеллигентности, наконец. Все это может присутствовать. Дело в том, что доминантой образования являются его технократические установки, ведущие к преимущественному формированию соответствующего мышления.
    Повторим. Речь идет именно о доминанте. Никакое образование не может формировать тот или иной тип мышления в чистом виде. Даже влияние эпохи не является фатальным, хотя опасно недооценивать это влияние, особенно сейчас, когда эпоха Просвещения кончается, а какая наступит — неясно. Оптимизм может внушать лишь то, что душа у учащихся все же сохраняется. В этом заслуга не системы образования, а исключительно учителей, в которых собственная душа еще теплится.
    Введение более широкого контекста, в котором ищется место сферы образования или в который она вписывается, позволяет несколько иначе посмотреть на роль образования. Чаще всего
    356
    при обсуждении этой проблемы разговор ведется в глобальных категориях, например: роль образования в культуре, цивилизации, социуме, государстве и др. Значительно реже говорится о роли образования в судьбе отдельного человека. Определение роли образования в судьбе человека, а потом уж и социума — это и есть поиск подлинных ценностей образования. К их числу в первую очередь относятся: знание, понимание, сознание, духовный и личностный рост. С помощью образования или без него человек так или иначе входит в культуру, в сферы духа, науки, техники.
    
    Рис. 3. Поиски места сферы образования среди главных сфер человеческой деятельности (оптимистический вариант)
    Важнейшая функция и одновременно ценность образования состоят в том, что оно должно открывать своим питомцам новые
    357
    
    Рис. 4. Поиски места сферы образования среди главных сфер человеческой деятельности (пессимистический вариант)
    миры, помогать ориентироваться в них, в том числе открывать мир знания и мир незнания, помогать делать первые шаги в эти миры. Не менее важная задача образования — помогать открывать очи, направленные внутрь, т. е. помогать открывать себя, содействовать духовному и личностному росту. Психологическая проблематика индивидуальной, личностной ценности образования еще ждет своей разработки. Конечно, приятно фиксировать, что после глубокого падения ценность образования в нашей стране начинает медленно повышаться. Но мы можем лишь догадываться о психологических причинах ее падения и подъема. В частности, мы даже не знаем, корреспондируют ли повышение
    358
    ценности образования и повышение ценности знания, тяги к нему? Или — это разные вещи? Еще меньше мы знаем о психологической структуре ценностных ориентаций в сфере образования, об их психологической мотивировке. Интересные работы в области социологии образования (см.: Собкин В. С., Писарский П. С., 1994), конечно, не могут заменить психологический анализ и просветительную работу относительно ценностей образования.
    Сказанное не содержит ничего принципиально нового. В образовании, конечно, присутствуют все сферы (как и оно присутствует в них), присутствуют живая природа, живая душа, живое знание. Образование открывает путь в знаемое и незнаемое, во внешний и во внутренний миры и т. п. Но это делает стихийно складывающееся хорошее образование. Осознание того, как оно это делает, несомненно, будет способствовать тому, что оно станет еще лучшим, а плохое образование может сделаться удовлетворительным. Лишь образование, имеющее собственную систему целей и ценностей, можно назвать развивающим и развивающимся, вводящим в сферы бытия, деятельности, сознания, Природы, Космоса или в единый континуум «бытие — сознание». Дело не в названии. Дело в том, что подобный подход к целям и ценностям образования иначе ориентирует поиски нормы в сфере образования (не норма развития, а развитие — норма). Норма развития, конечно, также необходима, но задача ее определения и диагностики возникает при создании соответствующих образовательных технологий.
    Вместе с тем очевидна неизмеримость уже накопленного и творческого потенциала культуры, цивилизации. Но при всей его неизмеримости столь же очевидно, что потенциал развития отдельного человека может быть равен, а в каких-то областях и превосходить потенциал культуры. В противном случае остановится ее развитие. В конце концов не так уж важно, является ли ребенок ученым-исследователем, как утверждал Ж. Пиаже, или всего лишь новобранцем культуры, как утверждают спорящие с ним представители культурной антропологии. В любом случае человек — действительно мера всех вещей и собой меряет (или примеряет к себе) даже потенциал культуры и цивилизации. Конечно, чтобы превзойти уровень развития культуры, нужно быть гением: «Гений есть кровно осязаемое право мерить все на свете по-своему, чувство короткости со Вселенной, счастье фамильной близости с историей и доступности всего живого. Гений первичен и ненавязчив» (Пастернак Б., 1985. Т. 2. С. 300).
    359
    Здесь примечательны право мерить и ненавязчивость. Пастернак с горечью констатирует, что «всегда рядом с неряшливою щедростью самородка следует что-нибудь завистливо рядовое и посредственное» (там же). Посредственность навязывает себя и свои мерки без права и без спроса.
    Весьма желательно, чтобы образование использовало все накопленное человечеством знание, хотя по поводу этой максимы не должно быть иллюзий. Еще более важно, чтобы оно эффективно использовало знание о развитии человека. Лишь в этом случае образование выйдет за пределы зоны ближайшего развития и обратится к перспективе бесконечного развития человека, откроет никем не заместимое место каждого человека в мире и перспективу его развития. И такое место вечно. Об этом замечательно сказал Осип Мандельштам:
    Пусть имена цветущих городов Ласкают слух значительностью бренной, Не город Рим живет среди веков, А место человека во вселенной.
    Правда, поиск такого места крайне сложен именно в современном мире. Известный ученый А. В. Толстых говорил об этом следующее: «Новую ситуацию в мире, в том числе и в мире образования, составляют сегодня два фактора: неопределенность и ориентация на будущее <...> При этом фактор неопределенности крепко привязан к фактору ориентации на будущее: наша традиционно постфигуративная (в терминологии Маргарет Мид) культура, ориентированная на передачу опыта от старших к младшим, сменяется конфигуративным и даже префигуративным типом культурной организации, ориентированным на будущее. В более широком историческом контексте эти перемены связаны с переходом от техногенной к антропогенной цивилизации» (Толстых А. В., 1997. С. 6).
    Толстых резонно замечает, что при этом переходе (если он действительно уже просматривается) рушится мир устоявшихся ценностей в области образования и воспитания подрастающих поколений.
    Заслуживают внимания и размышления Толстых о комплексе личностных качеств, которые востребуются уже сегодня. Актуальны не сумма знаний, умений, навыков, не идеал всесторонне и гармонически развитой личности: «...Начинают востребоваться люди, умеющие быстро приспосабливаться к любым изменениям, гибкие, способные работать больше, чем в одной профессиональной
    360
    позиции, в том числе и в роли руководителя, любознательные, пытливые, стремящиеся выяснить, что происходит, и оказывать влияние на происходящее, способные сохранять самообладание в условиях неопределенности (вплоть до полного беспорядка и абсолютной неясности), способные, не имея навыка в какой-то пожизненной специальности, вместе с тем обладать опытом в нескольких областях, способные перемещать идеи из одной области в другую» (там же. С. 7).
    Короче сказал об этом М. М. Бахтин. По его словам, начинают востребоваться люди, обладающие поступающим мышлением, способные совершать поступки.
    Сегодня складываются благоприятные условия для повышения психолого-педагогической культуры в педагогическом корпусе. Вышло большое число новых учебников по психологии, по специальной педагогической, возрастной, медицинской психологии, по психологии развития. Переиздается и советская психологическая классика. Если воспользоваться известным штампом, происходит постепенная гуманизация, в том числе и психологизация, высшего педагогического образования. Однако его человеческая составляющая, имеющая отношение к проблематике психического и духовного развития, несоизмеримо мала в сравнении со специальным предметным обучением. Дальнейшее изложение будет посвящено не вполне традиционному введению в психологическую педагогику развития человека.
    361
    Глава 9
    РАЗМЫШЛЕНИЯ О ДУШЕ И ДУХОВНОМ РАЗВИТИИ ЧЕЛОВЕКА
    Не иди по следам древних, но ищи то, что искали они.
    Кобо-дайси 
    § 1.  Воспитание души — вызов психологии
    Воспитание души — вечная проблема. Каждое новое поколение людей ищет свои пути ее решения. И то, что человечество все еще существует, — лучшее свидетельство тому, что такие пути, в конце концов, отыскиваются. Другое дело, осознание найденных путей. Известно, что люди сначала научаются ходить, а потом задумываются над тем, как им это удалось. Если задумываются?! Такова же ситуация и с воспитанием души.
    Психология не может похвастаться успехами в ее решении, так как психологи почти 150 лет назад начали «расчленять» душу на отдельные функции в целях их объективного изучения. Они успешно продолжают это интересное занятие до сих пор. Попытки собрать душу воедино редки и малоуспешны. «Сущее не делится на разум без остатка» (Гёте), и измерить алгеброй гармонию еще никому не удавалось. До сих пор остается верной оценка психологии, данная русским историком В. О. Ключевским в начале XX в.: раньше психология была наукой о душе, а теперь стала наукой об ее отсутствии. Душа оказывается в остатке, по поводу чего психология проявляет полное равнодушие, не испытывает угрызений совести, ибо и она сама не страдает от избытка души.
    Тема «Воспитание души» может рассматриваться как вызов всей академической психологии, который она, возможно, примет, достигнув соответствующего духовного возраста. Или последует примеру философов, уже начавших возвращать душу в свой дискурс о бытии и сознании, о познании и деятельности. Ф. Т. Михайлов интересно размышляет об основании единства всех сил души, участвующих в осознании Бытия, о том, что
    362
    разделяет и объединяет в людях интуицию, воображение, интеллект, высшие эмоции и аффекты, нравственное чувство и волю (1999. С. 34). Для обсуждаемой темы существенно, хотя и спорно, что с точки зрения романтического философа главной силой души является фантазия. Нам представляется, что память имеет на это не меньше прав.
    Память души отличается от исторической памяти. Первая не столько хронологична, сколько структурна, синхронистична. В памяти души, видимо, большое место занимает традиция, которая, конечно, не вечна, но она меняется, подвергается реконструкциям и разрушениям существенно медленнее, чем историческая память. Душа более устойчива и ее память менее подвержена историческим влияниям, благодаря чему эстафета человечности передается через самые глухие и мрачные исторические эпохи. Душа в отличие от психики и сознания всечеловечна, внеисторична, если угодно, архетипична. В ее эмоциональной памяти хранятся общечеловеческие, внеисторические символы, ценности и смыслы. Другими словами, душа причастна к абсолютному, к истине, и при этом умудряется быть на границе прошлого и будущего, сохранять чувство времени, без которого она не может жить. Отношения со временем у души очень не простые: считаясь с действительностью времени, она в силу своей причастности к абсолютному может сопротивляться «духу времени». Душа не столько развивается, сколько раскрывается, для чего могут иметься более или менее благоприятные условия. Важнейшим посредником между душой и абсолютным является искусство, не только понимающее, но и создающее язык души. Бурный сократовский анамнезис есть возвращение не к истории, а к истокам, благодаря чему, например, поэты провидят будущее:
    Дыханье вещее в стихах моих Животворящего их духа...
    Осип Мандельштам
    Психологию, конечно, можно и нужно укорять по поводу отказа от изучения души. Вместе с душой она потеряла чувство времени, которое пытается обрести вновь культурно-историческая психология и некоторые другие направления. Но пока только его, а не душу. Раскрыть механизм чудесного, взять приступом абсолютное еще никому не удавалось (не только в области психологии). Приведенные соображения о «взаимоотношениях» психологии и души не следует воспринимать как критику в адрес
    363
    науки. Психология, действительно, выполнила поставленную перед собой задачу и стала объективной наукой. Сегодня ее методическая вооруженность и изощренность вполне сопоставима со многими разделами физиологии, биофизики и других наук, вплоть до генетики, с которыми она тесно сотрудничает. Психологи давно утратили комплекс неполноценности по поводу субъективности (субъективизма) своей науки. Исчезли также упреки в ее адрес по поводу старинного «душевного водолейства». Психология почти освободилась от «субъективизма» примерно в то же время, когда физики пришли к выводу, что печать субъективности лежит на фундаментальных законах физики (А. Эддингтон).
    Несмотря на сравнительно недавний срок рождения экспериментальной психологии, она накопила солидный багаж научных фактов, ставший фундаментом для многих отраслей психологии и ее практических приложений. Как и в любой другой науке, в психологии есть множество конкурирующих теорий, научных направлений и школ. И все же можно сказать, что построена онтология психики, но не души. Приблизиться к пониманию души пока удается лишь литературе и искусству. Возможно, это удастся и науке, если она извлечет накопленный ими опыт.
    § 2.  Некоторые напоминания о реальности души и духа
    Стенания по поводу того, что духовность и тонкая душевная организация редко встречаются в нашей жизни, что они задавлены цивилизацией, телевидением и пр., не основание, чтобы забыть о них вовсе. Хотя человечество никогда не отличалось избытком духовности, без нее его существование в принципе невозможно.
    В размышлениях о душе, в ее характеристиках и определениях издавна подчеркивается не столько ее связь с телом, сколько с духом. Обратимся к словарям и примем в качестве отправной характеристику души, данную в Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона: «Душа (в этнологическом отношении) — верование или убеждение, что наша мысль, чувство, воля, жизнь обусловливается чем-то отличным от нашего тела, хотя и связанным с ним или имеющим в нем свое местопребывание, свойственно, по-видимому, всему человечеству и может быть констатировано на самых низких ступенях культуры, у самых первобытных племен. Происхождение этого верования может быть сведено, в конце концов, к самочувствию, к признанию своего «Я», своей
    364
    индивидуальности более или менее тесно связанной с материальным телом, но не тождественной с ним, а только пользующейся им как жилищем, орудием, органом. Это «Я», это нечто духовное, или, в более примитивном представлении, это движущее начало, это «сила», находящаяся в нас — и есть то, что первобытный человек соединяет с представлением о «душе» (1893. Т. 11. С. 277). Заметим, что «первобытное представление о душе» не слишком изменилось к нашему времени.
    Еще более отчетливо связь души с духом иллюстрирует определение души, данное в словаре Даля: «Бессмертное духовное существо, одаренное разумом и волею; в общем значении: человек с духом и телом; в более тесном: человек без плоти, бестелесный, по смерти своей; в смысле же теснейшем: жизненное существо человека, воображаемое отдельно от тела и духа, и в этом смысле говорится, что и у животных есть душа» (1955. Т. 1. С. 504). Ю. С. Степанов, комментируя это определение, делает лишь одну поправку: не «духовное существо», а «духовная сущность» и считает его наилучшим: оно полностью отвечает тому концепту «Душа», который присутствует в русской культуре и сегодня (1997. С. 569).
    Можно сказать, что дух, духовность — это более широкий контекст, в котором возникает и пребывает душа человеческая. Ю. С. Степанов после этимологических разысканий относительно слов «дух» и «душа» делает следующее заключение: «Дух — слово мужского рода, и в соответствии с общим правилом индоевропейской грамматики, первое означает нечто основное и доминирующее, а второе, женский род, нечто производное, частное и подчиненное» (там же. С. 570).
    Н. О. Лосский следующим образом характеризует должные и реальные взаимоотношения духа, души и тела: «Личность, или человеческая ипостась, объемлет все части этого естественного состава, выражается во всем человеке, который существует в ней и через нее. ...Дух должен был находить себе пищу в Боге, жить Богом; душа должна была питаться духом; тело должно было жить душою — таково было первоначальное устроение бессмертной природы человека. Отвратившись от Бога, дух, вместо того чтобы давать пищу душе, начинает жить за счет души, питаясь ее сущностью (тем, что мы называем «духовными ценностями»); душа, в свою очередь, начинает жить жизнью тела, это — происхождение страстей; и, наконец, тело, вынужденное искать пищу вовне, в бездушной материи, находит в итоге смерть. Человеческий состав распадается» (1991. С. 97—98).
    365
    Учитывая зафиксированные в культуре связи души и духа, естественно предпослать размышлениям о воспитании души краткое напоминание о реальности духа, который не покинул окончательно психологию, педагогику, не покинул образование, в том числе и школу. Наука, философия и религия не обладают монополией на изучение души и духа. Иное дело, что у теологии имеется огромный опыт в познании духа, а современной науке полезно вначале хотя бы его признать!
    Духовность есть условие движения к вершинной психологии, которая, согласно Л. С. Выготскому, определяет не глубины, а вершины личности. Движение к ним «снизу» лишь со стороны предметной деятельности или со стороны фрейдовского Оно, как бы ни была важна их роль в развитии человека, не только бесплодно, но и опасно. Такое движение неотвратимо приводит к человеку-машине, к искусственному интеллекту, к искусственной интеллигенции. Движение снизу обязательно должно быть дополнено движением «сверху», со стороны Духа. Психологи и педагоги, которые поставят себе такую цель, должны будут погрузиться в духовный опыт человечества, с тем чтобы расширить свое сознание и укрепить собственный дух.
    Для этого полезно обратиться, к счастью, сохранившимся в культуре и забытым наукой словосочетаниям не как к странным метафорам, а как к предмету серьезных научных размышлений и исследований.
    Итак, первый ряд, свидетельствующий о действительности духа, назовем оптимистическим, вдохновляющим, духотворящим: Духосфера, Духовная вертикаль, Духопроводность. Духовная субстанция. Духовное материнство, Духовное лоно, Духовное созревание, Духовная плоть, Духовная близость, Духовные потенции, Духовный организм, Духовная конституция. Духовный генофонд, Духовная установка, Духовный фон, Духовное начало, Духовная опора, Духовные устои. Духовная ситуация, Духовное зеркало. Духовный облик, Духовное здоровье, Духовное равновесие, Духовное единство, Духовное измерение. Духовная красота, Духовный взор, Глаз Духовный, Духовный нерв, Духовный свет, Духовное обоняние, Духовная личность, Духовная жажда, Духовный поиск, Духовное руководство, Духовное обновление, Духовные потребности. Духовные способности, Духовная практика, Деятельность Духа, Духовное действие, Духовное производство, Духовное оборудование, Духовная мастерская, Духовный уклад, Духовные упражнения. Сила Духа, Энергия Духа, Духовное развитие, Духовный рост, Духовное общение, Духовный
    366
    результат, Духовный подвиг. Духовный расцвет, Духовное наследие. Памятник Духа, Духовное царство, Тело Духа, Память Духа, Печать Духа, Культура Духа, Духовный род, Духовная родина, Духовная щедрость, Духовное самоопределение, Духовное самоотречение, Духовная аскеза, Духовное величие, Духовное бытие, Духовная жизнь, Духовная перспектива, Духовная вселенная...
    Второй ряд, пессимистический, трагический. Духовное варварство, духовная слабость, духовная слепота, духовная нагота, духовное искушение, духовный самообман, ложь духовная, духовная спячка, нечистый дух, злой дух, духовный идол, духовное насилие, духовный геноцид, духовный кризис, духовная капитуляция, духовное рабство, нищета духа, духовный рынок, духовный онанизм, духовное ничтожество, духовный маразм, духовное самообнажение, духовный разброд, духовное небытие, духовная смерть, духовная преисподняя...
    Проинтерпретируем приведенные ряды словами С. С. Аверинцева: «Все в человеке духовно, со знаком плюс или со знаком минус, без всякой середины; то, что в наше время на плохом русском языке называется «бездуховностью», никоим образом не есть нулевой вариант, но именно отрицательная величина, не отсутствие духа, но именно его порча, гниение, распад, заражающий вторичным образом и плоть. Поэтому человеку не дано в самом деле стать «красивым зверем» — или хотя бы некрасивым зверем; он может становиться лишь все более дурным человеком, и в самом конце этого пути — бесом. Но этот несчастный случай лишь сугубо поверхностно, без должной богословской и философской корректности можно описывать как победу материи над духом. В конце концов бес существо духовное, «нечистый дух» (2001. С. 360—361). Сказанное справедливо для каждого отдельного человека, справедливо и для человечества на всех стадиях его исторического развития: «Изначальная духовность» человека, во всяком случае на стадии homo faber едва ли может быть оспорена, как на уровне «реальных», археологией подтверждаемых фактов, так и на уровне самосознания человека архаичных культур — в содержании деятельности мифологического демиурга, причем с самого начала акта творения всегда присутствует «духовное» делание; более того, оно, на наибольшей глубине его узрения никогда не отделимо от «материального» — и не потому, что это «отделение» превышает возможности исследователя, но в силу необходимости, которая раскрывает сам принцип космологического творения, на каждом своем шаге
    367
    одновременно и нераздельно вовлекающего в себя и дух, и историю, и культуру, и природу» (Топоров В. Н., 1995. С. 10).
    Онтология духа зафиксирована в традициях, в языке, в искусстве, в религии, в бытийных слоях народного сознания, в народной памяти и нормах поведения. От этого богатства на многие десятилетия отказалась научная психология, впрочем, не только отечественная. Поскольку природа Духа есть свобода («Дух веет, где хочет»), то игнорирование Духа — это одна из причин, может быть, даже главная, капитуляции психологии перед явлением свободы, будь то свободная воля, свободное действие или свободная личность. А между тем этимологически слово свобода происходит от двух славянских корней, которые значат: быть самим собой. Связь слова свобода со своим и с собой считается бесспорной (см.: Бибихин В. В., 1995. С. 187).
    Краткость второго ряда в приведенных перечнях вовсе не означает, что скрывающаяся за ним онтология слабее той, которая скрыта за первым. Возможно, она даже и слабее, поскольку рано или поздно обнаруживается внутреннее и конечное бессилие энтузиазма и энергии зла. Поэтому она значительно более нетерпелива, агрессивна, коварна, каверзна, пользуется незаконными приемами, далеко выходящими за пределы духовных распрей.
    В этих перечнях все названо, поименовано, без чего не может быть сознательного пересмотра себя, самопроверки, самоосуждения. Не может быть ни смирения, ни преодоления гордыни и самообожения, ни подвижничества, ни личного и общественного покаяния. Наконец, без этого не может быть ни возрождения, ни выпрямления духа. В этом смысле можно охарактеризовать духовность как практическую (не утилитарную) деятельность, тот опыт, посредством которых индивид осуществляет в самом себе преобразования, необходимые для достижения истины; как практическую деятельность по самосозиданию, самоопределению, духовному росту. Без нее невозможны ни самостоянье человека, ни величие его. Подчеркивание практического характера духовной деятельности и духовного поиска связано с тем, что правду, истину следует понимать так, как она была представлена, например, во внутреннем опыте В. С. Соловьева: не идеал, не «ценность», а реальность (см.: Аверинцев С. С., 2001. С. 413).
    Против утилитарной интерпретации духовности резко протестовал Г. Г. Шпет: «Только дух в подлинном смысле реализуется — пусть даже материализуется, воплощается и воодушевляется, т. е. осуществляется в той же природе и душевности, но
    368
    всегда возникает к реальному бытию в формах культуры. Природа просто существует, душа живет и биографствует, один дух наличиствует, чтобы возникать в культуру, ждет, долготерпит, надеется, все переносит, не бесчинствует, не превозносится, не ищет своего. Христианская метафора духа — любовь... Утверждение, что любовь есть источник — и при том особенно глубокий и плодотворный — познания, творчества, красоты, так же истинно, как было бы истинно заверение, что плакучие ивы — источник полноводия озера, к которому они склоняются и роняют свои слезы. Дух — источник всяческого, в том числе и любви.
    Дух — не метафизический Сезам, не жизненный эликсир, он реален не «в себе», а в признании. «В себе» он только познается, в себе он только идея. Культура, искусство — реальное осуществление, творчество. Дух создается» (1989. С. 359). В связи с нашими бесконечными, часто импульсивными реформами и доктринами образования остановимся на том, о каком признании идет речь. Г. Г. Шпет отдает должное Жуковскому, который в большей степени, чем Карамзин, «подготовлял литературу нашу к сознанию ее бесполезности. Как бы ни казалось это качество духовной культуры внешним, до него надо дожить. <...> Есть ли, кроме русской, другая история, которая так определялась бы борьбою вокруг этого свойства культуры? И понятно, потому что это — борьба за европейское бытие или восточный анабиоз русского народа. <...> Недаром три смены интеллигенции, руководившей русской образованностью, суть три смены утилитарного ее направления: дух нам нужен был последовательно (в основном, разумеется, и типически) — для церкви, для государства, для народа, но не для себя самого, не для того, чтобы церкви, государству, народу — можно было жить в нем и им. Тут не государство, церковь и народ существуют для манифестации и воплощения духа, а дух должен работать на них. <...>
    Как ни тривиальны эпитеты, которыми наделяют музу Жуковского: мечтательная, идеальная, неземная, нам нужны были все эти немецкие, иногда русифицированные привидения, страхи, тени и призраки прежде всего для того, чтобы Пушкин, невзирая на зубоскальство дикарей, на понятном, хотя бы по буквам, для них языке запечатлел раз и навсегда о всяком истинном творческом духе: «Мы рождены для вдохновенья, для звуков сладких и молитв». Из истории русской культуры никакие электрификаторы, никакие Сальери отныне уже не вытравят этих слов, и эти слова будут волновать русского человека, пока не будет упразднен
    369
    сам язык русский. У Пушкина это было уже спонтанным творчеством русского духа, манифестацией какого-то затертого, забитого и забытого, но не угасшего вовсе порыва этого духа. Теперь требовалось его рефлексивное осознание и уяснение» (там же. С. 318—319).
    Эти слова были написаны почти 80 лет назад, а рефлексивное осознание и уяснение проходило на фоне запретов и убийств русских писателей и поэтов, философов и ученых, в их числе и автора этих слов — Г. Г. Шпета. Оно продолжается и сегодня. И все же Шпет был прав: пушкинские слова вытравить не удалось, не удалось остановить и творчество русского духа, хотя усилия предпринимались неимоверные.
    § 3.  Искусство — символический язык души
    Значительно большую (по сравнению с психологией) помощь в обсуждении проблемы воспитания души может оказать искусство. Хотя искусство не утруждает себя доказательствами, но в том, что касается души, смысла в нем больше, чем в науке. С него и начнем, а затем, обратимся к психологии. Несмотря на суровую критику, которой психология была подвергнута выше, игнорировать ее достижения неразумно. Размышления о душе без психологии столь же ущербны, как и психология без души.
    Возьмем в качестве примера малую и бесконечно богатую смыслом форму хайку Мацуо Басе:
    Старый пруд. Прыгнула в воду лягушка. Всплеск в тишине.
    Не можем удержаться, чтобы не привести в параллель хайку Басё стихотворение, написанное семнадцатилетним Осипом Мандельштамом в 1908 г.:
    Звук осторожный и глухой Плода, сорвавшегося с древа, Среди немолчного напева Глубокой тишины лесной...
    Та же малая и бесконечно богатая смыслом форма. Трудно сравнивать эстетическую выразительность обеих форм, но смысл их удивительно близок. С Басё и Мандельштамом перекликался Борис Пастернак, смотревший на «пруд в саду как на явленную тайну» и слышавший как «шепчет яблони прибой» (1912, 1928). Марина Цветаева в двух строчках, адресованных Блоку (1916), с
    370
    помощью того же «всплеска в тишине» выразила казалось бы нечто совершенно конкретное:
    Камень, кинутый в тихий пруд, Всхлипнет так, как тебя зовут.
    Но за этим конкретным для Цветаевой скрывалось огромное содержание, которое она выражала в шестнадцати стихотворениях, а потом и в прозе, посвященной Александру Блоку. Цепь подобных поэтических ассоциаций может быть бесконечной. За двумя строчками Анны Ахматовой (1946) скрывается не только Александр Блок, но и Петербург, которые в ее сознании символизируют друг друга:
    Он прав — опять фонарь, аптека, Нева, безмолвие, гранит...
    Ахматова верно заметила:
    ...может быть поэзия сама — Одна великолепная цитата.
    Именно это мы старались продемонстрировать приведенной выше перекличкой замечательных поэтов, постепенно переходя от старого пруда Басё к старому, великолепному, сегодня почти неправдоподобному Петербургу Блока и Ахматовой.
    Вернемся к хайку Басё. Поэт знал, что в этом семнадцатисложном стихотворении его духовный опыт приобрел совершенную форму выражения. Форма, действительно, изящна, проста и естественна. Она подчинена эстетическим принципам поэта. Главные из них: изящная простота, ассоциативное сознание гармонии прекрасного, глубина проникновения в беспредельность мира, недосказанность, а может быть, сверхсказанность, обеспечивающая свободу понимания и интерпретации. Его творчество — результат одухотворенного истинного созерцания, которое, согласно Канту, производит «чувственные понятия», а согласно Гегелю, схватывает «субстанцию» предмета «во всей ее полноте» (1929. Т. 1. С. 251). Подобное возможно, так как высшие формы созерцания обеспечиваются действием силы продуктивного воображения и творческой фантазии. Гёте называл такой вид творчества «созерцательной способностью» суждения, благодаря которой человек в единичном явлении может увидеть всеобщее. Результат созерцания — образ-видение есть нечто большее, чем простое восприятие. Молодой, еще наивный Мандельштам в 1911 г. даже оптимистически заявил: «Обман в видении немыслим». Для такой веры имеются основания, так как
    371
    слишком многое из провидческого в искусстве подтверждалось. Видение носит преимущественно чувственный характер и выливается в произведение искусства.
    В приведенном хайку Басё японская душа узнает философию поэта, его одиночество, суровое душевное спокойствие и многое другое. Вот что, например, увидел в нем Акутагава Рюноскэ: лягушка, прыгнувшая в старый пруд в саду, разбила столетнюю печаль. Но лягушка, выпрыгнувшая из старого пруда, может быть наделена столетней печалью. Разумеется, не только в хайку, но и в других произведениях искусства наблюдается неожиданное сочетание, точнее, столкновение разных образов, рождающее новый смысл, способствующее возникновению озарения, мгновенной вспышки сознания читателя. В свое время С. Эйзенштейн обратил внимание на то, что подобное наблюдается в сложносоставных японских иероглифах. При столкновении образов рождается сатори, похожее на «распустившийся цветок ума». И этот цветок оказывается не внутри, а снаружи. Об этом же писал Мандельштам: «Что делать, самый нежный ум весь помещается снаружи».
    Казалось бы, простой факт Басё превращает в обобщенный образ, в символ, который остается, впрочем, вполне реалистическим. Басё умел как бы войти в предмет и выразить свое видение предмета изнутри с гениальным лаконизмом. Поэт, говорил Басё, должен стать сосной, в которую входит человеческое сердце. Такое видение изнутри и есть сатори. Достижение озарения — сатори — это большой труд.
    Поэтический прозаик Михаил Пришвин писал, что его задача показать в природе прекрасные стороны человеческой души. Выражаясь словами Василия Кандинского, художник «облекает в формы природы душевные состояния» или настроения. Поэтому подлинное произведение искусства создается на языке души! Велимир Хлебников сказал: «Черти не мелом, а любовью!» По словам Иосифа Бродского, сбывшаяся душа приводит в движение душу оформляющуюся. Трудность осмысления задачи воспитания души состоит в том, что оформившаяся душа приводит в движение душу оформляющуюся не прямо, а каким-то таинственным косвенным, гибким путем. И делает она это, конечно, не только посредством произведения искусства, но и посредством слова, жеста, собственного живого движения, улавливаемого другой душой. Значит, душа выявляется во взаимоотношениях между людьми. Возможно, она и располагается между ними. Порой, души сливаются воедино. Чтобы такое произошло, необходим
    372
    совершенно особый тип общения, в котором нет места самоутверждению партнеров. У них должна быть выработана доминанта (пристальное внимание) на лицо другого человека. Это, согласно А. А. Ухтомскому, не эмпирическое общение, часто — манипуляции, являющиеся предметом социальной психологии, а сосредоточенное собеседование с другим лицом, следствием которого является сочувственное понимание, проникающее до глубины души. Условием такого собеседования, как и всякого обучения и воспитания, должен быть «союз души и глагола» (Цветаева). В русском языке глагол — это и слово и действие, о чем говорит и знаменитое пушкинское: «глаголом жечь сердца людей». Такое возможно благодаря «гулким душам русских глаголов» (Набоков).
    Душа есть нечто всепроникающее, а не что-то существующее только в отдельном индивиде, говорил Гегель. С этим согласен К. Юнг, писавший, что психологу «не удается заключить душу в стены исследовательской лаборатории или приемной врача — он должен следовать за ней в различные, нередко чуждые для себя области, которые позволяют что-либо прояснить в душевной жизни» (1992. С. 123). Хорошо, если психолог, поставивший такую задачу, угадает, куда ускользнула от него душа. Сам Юнг не без успеха искал ее в искусстве и в поэзии.
    Поэзия, как и искусство в целом, символичны. А живой символ также имеет простую внешнюю форму и безграничное внутреннее содержание. Например, для раскрытия внутренней формы христианского символа креста не хватило 2000 лет, на протяжении которых это пытаются сделать все виды христианского искусства. Это не должно удивлять, так как крест — символ человека, распятого на собственном образе, символ его страданий, смерти, воскресения, вечной жизни, любви и многого другого.
    Слишком многим руки для объятья Ты раскинешь по концам креста.
        Борис Пастернак
    Символ одновременно материален и идеален. Он сам вещь и идея, и потому только через него вещь может стать идеей, а идея вещью. Символ одновременно конечен и бесконечен. В нем фиксированы все три цвета времени: прошлое, настоящее и будущее, т. е. в нем заключены не только образ и идея времени, но и представление о вечности. Символ допускает свободу понимания и интерпретации, и всегда, как и подлинное произведение искусства,
    373
    он полностью невыразим в понятиях и недосказан. Символ, в отличие от понятия, несет в себе не столько значения, сколько смыслы. Он обладает также эйдетической и духовной энергией. Подобными свойствами обладают и произведение искусства, и сам человек! Осип Мандельштам сказал об энергичности образов искусства, что наши классики это — пороховой погреб, который еще не взорвался.
    Подлинное произведение искусства замечательно тем, что в нем присутствует душа художника, вложенная им при его создании. Иосиф Бродский даже называл стихотворения «фотографиями души», по которым можно проследить не только стилистическое развитие, но и развитие души самого поэта. Такие «фотографии» становятся доступными читателю. Поэт ожидает этого. Процитируем вновь строки Мандельштама (1933), у которого за внешней иронией скрывается желание быть прочитанным и понятым:
    И, может быть, в эту минуту Меня на турецкий язык Японец какой переводит И прямо мне в душу проник.
    Всматриваясь в душу поэта, читатель может заинтересоваться своей собственной. Уильям Блейк говорил, что поэзия учит тому, чтобы обращать глаза внутрь самого себя, вглядываться в собственную душу. Этому учит не всякое искусство, не всякая поэзия.
    § 4.  Душа — дар моего духа другому человеку
    Платон характеризовал каждый истинный акт большого искусства как предельную сосредоточенность, сведение в одной точке всех сил ума, воображения, памяти, чувства и воли. Подобная сосредоточенность описывается в таких терминах, как вдохновение, одержимость, неистовство, результатом которых бывает внезапное проникновение в истину. Главное свойство истинного искусства (согласно Платону, Л. Н. Толстому, Ж. Гюйо) состоит в способности его произведений притягивать (как магнит), захватывать, заражать и заряжать людей вложенными в эти произведения чувствами и энергией: «Искусство есть деятельность человеческая, состоящая в том, что один человек сознательно известными внешними знаками передает другим испытываемые им чувства, а другие люди заражаются этими чувствами и переживают их» (Толстой Л. Н., 1985. С. 357). Л. С. Выготский характеризовал искусство как «совокупность эстетических знаков, направленных
    374
    к тому, чтобы возбудить в людях эмоции» (1968. С. 147). В подобных описаниях весьма точно характеризуется внешняя картина воздействия искусства на человека.
    Художник Кандинский сделал следующий шаг. Он утверждал, что всякое произведение искусства есть дитя своего времени, часто оно и мать наших чувств: «Истинное произведение искусства возникает таинственным, загадочным, мистическим образом «из художника». Отделившись от него, оно получает самостоятельную жизнь, становится личностью, самостоятельным духовно дышащим субъектом, ведущим также и материальную жизнь; оно является существом <...> оно, как каждое существо, обладает дальнейшими созидательными, активными силами. Оно живет, действует и участвует в созидании духовной атмосферы...» (1992. С. 99). Духовная атмосфера в свою очередь необходима для созревания и очеловечивания чувств. Кандинскому вторил А. А. Ухтомский: песни Петрарки и Данте стали определителями поведения для дальнейшего человечества. В этом же духе размышлял и Выготский, считавший, что аффективно-смысловые образования человеческого сознания существуют объективно вне каждого отдельного человека в виде произведений искусства или в виде каких-либо других материальных творений людей. Он подчеркивал, что эти формы существуют раньше, чем индивидуальные аффективно-смысловые образования. Искусство способно создавать «партитуру чувств», которая избыточна для каждого человека в отдельности, но недостаточна для человечества в целом.
    Таким образом, мало кто сомневается, что искусство — одно из важнейших средств воспитания души, поскольку в нем эстетическими средствами выражается духовный и этический опыт человечества. Искусство — это до-теоретическая этика — этика в действии, а не в назидании. Беда, когда поэзию заставляют, как сказал Пушкин, «ко всякой всячине приклеивать нравоучения». И все же:
    И поэт чему-то учит, Но не мудростью своей: Ею он всего скорей Всех смутит и всем наскучит.
    Жизнь сладка ль на вкус, горька ли, Сам ты должен распознать, И свои у всех печали: Учит он воспоминать.
       Вячеслав Иванов
    375
    Обратимся к вопросу о механизмах влияния искусства на человеческую душу.
    Конечно, перед обсуждением этой вечной проблемы следовало бы дать определение души. М. М. Бахтин писал, что «душа — это дар моего духа другому человеку». Об этом же пишет Пастернак:
    Жизнь ведь тоже только миг, Только растворенье Нас самих во всех других Как бы им в даренье.
    Хорошо, когда у дарителя есть что и кому дарить.
    Мифотворческая фантазия Платона, как упоминалось ранее, породила замечательный образ души, которую он уподобил соединенной силе окрыленной пары коней и возничего. Возничий — разум; добрый конь — волевой порыв; дурной конь — аффект (страсть). Если какой-либо из атрибутов души отсутствует, душа оказывается ущербной. Даже наличие всех трех атрибутов души: разума, чувства и воли не гарантирует ее духовного богатства. Глубокий ум, высокий талант, замечательное профессиональное мастерство могут быть отравлены завистью, гордыней, которые опустошают душу, убивают дух. Может быть, платоновской соединенной силе не хватает крыльев?! Подобное объяснение красиво, но его трудно принять в качестве определения. Но из него следует, что душу нельзя свести к познанию, чувству и воле. Душа — это таинственный избыток познания, чувства и воли, без которого невозможно их полноценное развитие.
    Взаимоотношения души и духа достаточно парадоксальны. С одной стороны, душа питается духовной энергией и щедро тратит ее, так сказать, в мирных целях. С другой — если верить Набокову, изъятие души удесятеряет дух, но цели... бездушны, бесчеловечны, чему, к несчастью, дает новые страшные примеры только что наступившее новое тысячелетие. Ф. И. Тютчев, видимо, имел основания характеризовать душу как «в узах заключенный дух», с которым она не всегда может справиться.
    § 5.  Духовный организм и его функциональные органы
    Русский мыслитель А. А. Ухтомский в начале XX в. сформулировал дерзкий замысел: познать анатомию и физиологию человеческого духа. Ему принадлежит идея функциональных (не анатомических!) органов индивида и его духовного организма. Согласно Ухтомскому, функциональный орган — это всякое временное
    376
    сочетание сил, способное осуществить определенное достижение. (Еще раз вспомним соединенную силу в метафоре души Платона.) Такими органами являются движение, действие, образ мира, психологическое воспоминание, творческий разум, состояния человека, например, сон, бодрствование, аффект, даже личность. Особую роль в формировании функциональных органов играет живое движение. Возможно, с ним связано и обсуждение вопроса об онтологии души. Аристоксен, ученик Аристотеля, утверждал, что душа есть не что иное, как напряженность, ритмическая настроенность телесных вибраций. В этом же духе рассуждал Плотин. Отвечая на вопрос, почему красота живого тела ослепительна, а на мертвом лице остается лишь след ее, он писал, что в нем еще нет того, что притягивает взгляд: красоты с грацией. А. Бергсон по этому поводу замечает: «Не зря называют одним словом очарование, которое проявляется в движении, и акт великодушия, свойственный Божественной добродетели, — оба смысла слова «grace» составляли одно» (см.: Адо П., 1991. С. 51—53).
    Близкие к этому мысли высказывали естествоиспытатели. А. Ф. Самойлов, оценивая научные заслуги И. М. Сеченова, говорил, что наш известный ботаник К. А. Тимирязев, анализируя соотношение и значение различных частей растения, воскликнул: «Лист — это есть растение». Мне кажется, продолжал Самойлов, что мы с таким же правом могли бы сказать: «Мышца — это есть животное». Мышца сделала животное животным, мышца сделала человека человеком (1952). Продолжим и мы логику рассуждений Самойлова. Что есть душа? Телесный организм занят. Может быть, живое движение, если не душа, то ее удачная метафора или душа души, ее энергийное ядро? Живое движение иначе, чем механическое, связано с пространством и временем. Механическое движение есть перемещение в пространстве, а живое — преодоление пространства, претерпевание такого преодоления и построение собственного пространства. Механическое движение пожирает, убивает время, а живое, напротив, оживляет, создает, строит живое время. Живое движение души одухотворяет индивидуальное и историческое время, членит, ритмизирует его, образует в нем зазоры, периоды активного покоя, соединяет его с пространством.
    Именно в движении Ч. Шеррингтон локализовал такие атрибуты души, как память и предвидение. Да и для других функциональных органов живое движение выступает в качестве неистощимого источника своего рода «строительного материала». Заметим,
    377
    что это не философские измышления, к которым (в значительной мере несправедливо) испытывается недоверие. Это размышления естествоиспытателей. К ним, впрочем, можно добавить и давнее утверждение Декарта: действие и страсть — одно. И сравнительно недавнее — П. Я. Гальперина: «Как не идет балету служить изображением некоторого либретного содержания. Танец имеет собственную логику движений, изменений, переходов, прекрасных форм. Он должен быть выразителен — не для того, чтобы выражать переживания, а для того, чтобы выражать жизнь самого движения. Но ни в коем случае не изображать! Он должен выражать ту эмоцию, которая рождается в телодвижении» (Из архива П. Я. Гальперина). В балете жизнь самого движения совпадает с жизнью души танцора.
    В своей совокупности функциональные органы составляют (строят) духовный организм. Мысли Ухтомского о духовном организме близки к разработанной в православной патристике энергийной проекции человека (сочетание сил). «Энергия же есть движение деятельное. Деятельным же называется то, что движется по собственному побуждению», — цитирует св. Иоанна Дамаскина С. С. Хоружий (1995. С. 53). Собственное побуждение или свобода самоопределения, выбора себя, своей траектории движения и развития обеспечивается создаваемыми индивидом функциональными органами — новообразованиями.
    Возможно, замысел Ухтомского имел своим источником хорошо знакомую ему благодаря богословскому образованию традицию православной патристики и мистической исихастской антропологии. В последней особенно детально была проработана своего рода энергийная проекция человеческого существа и создан интереснейший концептуальный аппарат для ее описания. В него входили понятия свободы, динамических и этических установок, телесной, душевной и умственной доминант, их упорядоченного энергийного единства и др. С. С. Хоружий следующим образом суммирует представление о человеке, развитое в аскетической антропологии: «Итак, энергия — первый импульс и актуальный почин движения; и тварь всегда обладает целым множеством разнородных и разнонаправленных энергий. Следует различать энергии телесные и душевные. Анализ сознания приводит к дальнейшим подразделениям; выделяются также различные виды душевных энергий. Уже у Григория Нисского, а затем у Евгария возникает трехчастное деление души, на части мыслительную, (по)желательную и раздражительную (она же яростная, включающая
    378
    эмоции); отсюда можно говорить и о соответствующих видах энергий...
    Все в целом множество энергий человека, непрерывно меняющееся, образует своего рода энергийную проекцию человеческого существа. Человек — (само)деятельный центр, энергии — разнонаправленные, разнородные, а также взаимосвязанные, взаимодействующие выступления, «ростки деятельностей» этого центра, в совокупности образующие подвижную систему, меняющуюся конфигурацию — проекцию человека в план энергии, которую естественно назвать энергийным образом человека...
    Можно выделить различные типы энергийных образов. Любая цель человека предполагает, вообще говоря, комплексную деятельность, включающую ряд различных энергий. Поэтому обычно энергии объединяются в группы, собранные вокруг некоторой центральной энергии, которая связана с определенной целью, стремлением. Такую энергию, объединяющую и подчиняющую себе некоторую группу энергий, будем называть доминантой. Порождаясь определенными стихиями тварного бытия, энергии — в том числе доминанты — могут быть телесны, душевны, умственны. Соответственно, можно говорить о таких же типах энергийных образов: если в образе заведомо преобладают доминанты данного типа» (1995. С. 54—55).
    Создатель антропологии исихазма Григорий Палама считал, что человеческий дух богоподобен в силу своей способности «животворить» плоть. Не будем вдаваться в философско-теологические споры о сущности и энергии, о том, дух ли порождает движение, движение ли порождает духовную энергию. Важнее обратить внимание на то, что сходство психологических наблюдений и построений Паламы с учением о доминанте А. А. Ухтомского поразительно. Хотя факты, давшие основания будущему учению о доминанте, были обнаружены им в эксперименте еще в 1904 г., оно получило свое оформление и развитие в 1920-е гг. Совершенно ясно, что в условиях уже возникшего в то время советского «идеологического общежития» Ухтомский не мог сослаться на предшествующую традицию. Более того, он, делая доклад о доминанте (в 1927 г.), видимо, лукавил, говоря, что он заимствовал термин «доминанта» из книги Р. Авенариуса «Критика чистого опыта». (Такое лукавство вполне объяснимо. Ведь А. А. Ухтомский имел не только предосудительное богословское образование, но был к тому же князем и старообрядцем.) Правда, он подробно оговаривает, что заимствовал лишь термин, а
    379
    сходство между явлениями, которые он обозначает, у Авенариуса и у него самого весьма поверхностное.
    Справедливости ради нужно сказать, что идеи, близкие к тому, что названо «энергийным образом человека», развивал В. фон Гумбольдт. Он одним из первых поставил задачу разработки философской теории образования и развития человека. Ж. Кильен следующим образом излагает его взгляды: «Действительно, человек в сущности является силой, энергией: именно последняя образует подлинно априорное в человеке, которое есть в нем истинно первоначальное; человек — это изначально активное существо, существо действующее, и эта сила (эти силы) должна экстериоризироваться, объективизироваться; место этих объективаций называется миром, не-Я, благодаря которому Я полагает себя как Я, т. е. как объективирующая сила» (Кильен Ж., 1983. С. 160).
    По сути дела, любая энергийная проекция образа человека неминуемо ведет к представлениям о его деятельности. И здесь не должны смущать термины экстериоризация, объективация, которые вполне могут (и должны) рассматриваться как синонимы деятельности.
    Вернемся к Ухтомскому. Существенным в учении о доминанте Ухтомского является то, что «здесь организм мыслится как некая единица, реагирующая целиком, как некое интегральное целое» (Ухтомский А. А., 1978. С. 73—75). Что же это за единица, интегральное целое, реагирующее целиком? Не есть ли это «человек собранный»? А может быть, личность, по поводу которой Ухтомский как-то обронил фразу, что личность — это состояние. Но ведь не состояние же организма, скажем осторожнее, не только состояние организма, а, видимо, состояние духа.
    Разумеется, функциональные органы существуют виртуально и наблюдаемы лишь в исполнении, т. е. в действии, в поступке. Виртуальность их бытия прекрасно выразил в стихотворении «Автопортрет» (1914) Осип Мандельштам:
    В закрытьи глаз, в покое рук Тайник движенья непочатый.
    Виртуальность, в смысле Ухтомского, или тайник, в смысле Мандельштама, есть недеяние, представляющее собой, активный покой, зазор длящегося опыта, своего рода точки развития и роста, т. е. внутреннее деяние. Здесь нет противоречия, поскольку остановку, покой можно рассматривать как накопленное движение. Из таких точек (периодов, пауз, зазоров) произрастают
    380
    внешние деяния и действия, они в них же и возвращаются. Возможно, это близко к тому, что в даосизме называется «возвращением к истокам», а в европейской культуре — рефлексией.
    Убедительную иллюстрацию наличия функциональных органов мы встречаем у Набокова. Он дает почти сюрреалистическое описание состояния повышенной восприимчивости, которая преображала все существо (описываемого персонажа) в одно огромное око, вращавшееся в глазнице мира. Это похоже на полностью отделившийся от героя гоголевский Нос. Или, например, Набоков использует еще одну не слишком эстетическую метафору «ум — желудок души», т. е. тот же орган. П. А. Флоренский писал о том же, не прибегая к грубым анатомическим сравнениям: «Что бы мы ни думали о человеческом разуме <...> он орган человека, его живая деятельность, его реальная сила, логос» (1990. Т. 1. С. 73). Логос, а не мозг!
    Совершенствование функциональных органов не знает отчетливых границ. Иосиф Бродский говорил: «Взгляд острей, чем игла». Говоря словами Мандельштама, индивида к созданию новых органов «влечет стесненная свобода одушевляющего недостатка». Близок по смыслу прозаический термин Жоржа Батая: «избыток недостатка» — непременное свойство человеческого существа. Избыток недостатка есть неутолимость «тела» человеческих желаний, в том числе и духовных: «духовной жаждою томим». И об этом же: «Я знаю только то, что ничего не знаю». Конечно, для того чтобы уменьшить избыток недостатка, необходимо иметь избыток возможностей и обладать энергией преодоления (уменьшения асимметрии между избытком недостатка и избытком возможностей). Благодаря такой энергии, человек строит новые органы и функции, «душой и сознанием намеченные» (Фихте). Замечание философа очень точно, в нем подчеркивается наличие разницы между функциональным органом и душой. Первые можно сформировать. Альбрехт Дюрер, например, говорил, что у художника после усвоения правил и мер в работе в глазу должен появиться циркуль и угольник, а в руках — рассудительность и навык. Они могут оказаться и вне души. Душа — это иное. Она выполняет формообразующую функцию и, в конце концов, сама становиться формой форм. Душа не формируется извне, по заказу, а выявляется, раскрывается, приводится в движение, оформляется или... закрывается, освобождается от внешних влияний. Бывает, что душа и сознание намечают к созданию органы себе на погибель:
    381
    ... Душу сражает, как громом, проклятие: Творческий разум осилил — убил.
    Александр Блок
    Оставим в стороне вопрос о принадлежности функциональных органов. Не столь важно, принадлежат ли они индивиду или его душе. Главное, что они составляют духовный организм, увеличивают силы и способности души.
    Формирование функциональных органов — трудная задача. Русский актер Михаил Чехов писал по этому поводу, что, как чужого, он должен учить себя наблюдать и рассматривать тело свое, как чужое, как инструмент. И пока он не знает тело свое, как чужое, оно управляет им на сцене, а не он им. Это же происходит и с голосом. Произвольное, свободное управление своим телом, голосом — это результат концентрации душевных сил, духовной энергии, концентрации, требующей усилий и труда.
    Близкие по смыслу описания преобразования, претворения движений встречаются у режиссеров В. Э. Мейерхольда, А. Я. Таирова, Л. С. Курбаса и у ученых Г. Г. Шпета, Н. А. Бернштейна, А. В. Запорожца. Живое движение в результате подобных преобразований достигает такой степени свободы, одухотворенности и совершенства, что их телесная биомеханика как бы исчезает.
    Сказанное Михаилом Чеховым относится к актеру. Но аналогичные требования нужно предъявить и к зрителям. Эстетическое восприятие это тоже функциональный орган, который должен сформироваться в том числе и для того, чтобы уметь читать движения актера. Глаз телесный должен стать глазом духовным или оком души. То же происходит и с восприятием музыки и других форм искусства.
    Не давая определения души, зафиксируем, что душа и дух есть реальность. Они не менее объективны, чем так называемое объективное, например материя (в философском смысле). Подобное утверждение было бы смешно, если бы не было так грустно. Как отмечалось ранее, психология в свое время пожертвовала душой ради объективности, как тогда казалось, своей субъективной науки.
    Функциональные органы, согласно Ухтомскому, это не механизмы первичной конструкции. Они представляют собой новообразования, возникающие в жизни, деятельности индивида, в процессе его развития и обучения. Понятие «новообразование» широко использовали многие философы и психологи, в том числе
    382
    Л. С. Выготский, А. В. Запорожец, А. Н. Леонтьев. Но все эти ученые, характеризуя функциональные свойства новообразований, не замечали их энергийную природу и суть, о которой писал Ухтомский, хотя и понимали, что их создание — главный признак развития человека.
    В реальном поведении и деятельности многочисленные функциональные органы работают не изолированно, они вступают во взаимодействие не только с миром, но и друг с другом. В своей совокупности они составляют труднодифференцируемый организм — одновременно предметный, телесный и духовный. Особенность этого организма, назовем его духовным или одухотворенным, состоит в активности, действенности, направленности не только вовне — на созидание, творчество, но и вовнутрь — на самосозидание. Интересно и продуктивно различение души и духа, предложенное Бахтиным:
    «Внутреннюю жизнь другого я переживаю как душу, в себе самом я живу в духе. Душа — это образ совокупности всего действительно пережитого, всего наличного в душе во времени, дух же — совокупность всех смысловых значимостей, направленностей жизни, актов исхождения из себя (без отвлечения от Я)» (1995. С. 74).
    § 6.  Внешние и внутренние формы психического
    Обратим внимание на то, что физиолог Ухтомский не помещал функциональные органы ни в тайны мозга, ни в глубины бессознательного. Он, вообще, не использовал дихотомию внешнего и внутреннего, ставшую привычной для психологии. Кажется естественным отождествлять внешнее с видимым, внутреннее с невидимым и на этом основании считать действие внешним, а образ или сознание внутренним. Психологи, да и не только они, не прислушивались к завету Гёте:
    Что — внутри, во внешнем сыщешь; Что — вовне, внутри отыщешь.
    Понятно, что требование, так сказать, постоянной наблюдаемости к функциональным органам, имеющим энергийную природу, существующим виртуально, является избыточным. Они наблюдаемы либо в исполнении, во время функционирования, либо по своим следствиям. Если воспользоваться традиционной дихотомией внешнего и внутреннего, то функциональные органы следовало бы поместить в пространстве «между» — между внешним
    383
    и внутренним. Именно благодаря своему пограничному положению такие, например, органы индивида, как движение, действие, образ, слово, имеют и свое внешнее, и свое внутреннее. В этом можно разбираться бесконечно, если не определить или не уточнить расплывчатые понятия внешнего и внутреннего. В культуре это, не без влияния Гёте, было сделано В. Гумбольдтом. Он ввел понятия внешней и внутренней формы и использовал их для характеристики человека, произведения искусства и языка. Японский писатель Акутагава говорил, что посредственное произведение, даже внешне монументальное, похоже на комнату без окон. Из нее нельзя выглянуть в жизнь. Но в нее нельзя и проникнуть снаружи. Такое произведение лишено внутренней формы или она темна. Если необходим образ, то внутреннюю форму можно представить как тончайший мир, как сущность, что невидимо присутствует, как то, что греки называли «эйдосом», а китайцы — «ли». Не излагая учения Гумбольдта о внешней и внутренней формах, развитого в России Шпетом, проиллюстрируем возможность его применения к функциональным органам — новообразованиям.
    Действие индивида может рассматриваться как внешняя форма, имеющая в качестве внутренней формы образ ситуации, в которой оно осуществляется, и образ действия. Во внутреннюю форму действия может входить и слово. В свою очередь, образ мира, рассматриваемый как внешняя форма, может содержать в своей внутренней форме действие, с помощью которого он строился, и слово. Наконец, слово, рассматриваемое как внешняя форма, может содержать в своей внутренней форме действие и образ. Во всех перечисленных случаях внутренняя форма оказывалась виртуальной, а форма внешняя — вполне реальной. Легко заметить, что слово, действие, образ выступают то в роли внутренней формы, то в роли внешней формы, что позволяет сделать общий вывод об обратимости внешних и внутренних форм (см. рис. 5). Невидимая внутренняя форма превращается в видимую, а последняя, в свою очередь, становится невидимой. Нечто подобное происходит с действием и страстью, с мыслью и словом. Аналогом внутренней формы у Василия Кандинского является внутренняя необходимость, у Эйнштейна — внутреннее оправдание, которое до конца не рационализируется. И то и другое становится внутренним побуждением.
    Осталось сказать, что действие, образ, слово, чувство, мысль, воля, т. е. все то, что объединяется понятиями «психические процессы», или «психические акты», представляют собой живые
    384
    формы. А раз живые, то, следовательно, активные, содержательные, незавершенные, беспокойные... Как душа!
     
    
    Рис. 5. Обратимость внутренней и внешней форм человеческих сущностных сил
    Каждая из них не является «чистой культурой». Одна форма содержит в себе другие. Работает принцип: «Все в одном, одно во всем», что не мешает их относительно автономному существованию. Последнее возникает благодаря развитию живых форм. Например, за деянием возможен активный покой, недеяние, которое не является пустым. Оно может быть занято созерцанием
    385
    настоящего, погружением в себя, переживанием и осмыслением прошлого, рождением представлений о будущем. Для Фихте созерцание было синонимом деятельности.
    Если отвлечься от относительно автономного существования некоторых живых форм, то взаимодействие внешних и внутренних форм можно наглядно представить с помощью ленты Мёбиуса. Вообразим, что движение (внешняя форма действия) — это свойство лицевой поверхности ленты Мёбиуса, а страсть, образ действия (внутренние формы действия) — это свойство ее изнанки. Но лента Мёбиуса — это скручиваемая, переворачиваемая поверхность, где внешнее по мере продвижения по ней оказывается внутренним, а внутреннее — внешним. Этот образ облегчает понимание жизни целостных форм, каждая из которых представляет собой множественное гетерогенное новообразование, каким и является функциональный орган индивида. В нем скрытое и явное, взаймодополняясь, образуют одно целое. Гетерогенность новообразований зафиксирована во множестве поэтических метафор: «умное делание», «око души», «поэтические органы чувств», «живописное соображение», «разумный глаз», «глазастый разум», «зрячих пальцев стыд» и т. п.
    Этот длинный экскурс в психологию вызван тем, что психологические акты, о природе и некоторых свойствах которых шла речь выше, единосущны с душой. Их развитие увеличивает идеальное тело души, расширяет и наполняет ее внутреннее пространство. В свою очередь, благоприятное состояние души, полной чувств, можно рассматривать как таинственное условие, контекст и источник развития функциональных органов — новообразований.
    То, что говорилось о внутренних и внешних формах в контексте психологии, относится и к человеку в целом. Человек, как и произведение искусства, как символ, как любой психический акт, также имеет внешнюю и внутреннюю формы. Сказанное о человеке не претендует на оригинальность. Н. А. Бердяев в начале XX в. уподоблял человека символу. А. Ф. Лосев усилил и уточнил это положение. Личность, по его мнению, это миф, т. е. вещественная, телесная осуществленность символа. Осуществленное — значит добытое трудом, в деятельности. П. А. Флоренский говорил о том, что человек — это не факт, а акт, притом акт незавершенный. Избыток видения есть почка, где, по словам Бахтина, дремлет форма и откуда она и развивается как цветок. Но чтобы эта почка действительно развернулась цветком завершающей формы, необходимо, чтобы избыток видения одного человека
    386
    восполнял кругозор созерцаемого другого, не теряя его своеобразия (1994. С. 106—107). Таким образом, в акте творчества подразумевается вчувствование в другого человека, скрытый диалог с ним и восполнение кругозора другого своим избыточным видением. И вместе с этим — развитие своего собственного видения. Д. А. Пригов пишет, что «у японцев сохранилось еще архаическое чувство и привычка визуальной созерцательности, когда длительность наблюдения входила в состав эстетики производства красоты и ее восприятия. Считалось, что вообще-то истинное значение предмета и явления не может быть постигнуто созерцательным опытом одного поколения. Только разглядываемая в течение столетий и наделяемая через то многими, стягивающимися в один узел смыслами и значениями, вещь открывается в какой-то, возможной в данном мире полноте» (2000. С. 170—171). Хорошо бы такое «архаическое чувство» восстановилось у европейцев, если оно у них когда-то было. Молчаливое созерцание — это род медитации, иногда светлой, иногда печальной, а иногда и той и другой вместе: «печаль моя светла». Оно, как и всякое переживание, представляет собой работу (ср.: Фрейд З. — «работа печали»), направленную на создание смыслов и значений (Василюк Ф. Е., 1984). Ф. М. Достоевский выразил это более определенно: «Страдание — да ведь это единственная причина сознания».
    Конечно, значения и смыслы сознания не всегда могут быть вербализованы, в том числе и потому, что слово нередко убивает впечатление и порождаемые им смыслы. По мере накопления опыта созерцания, переживания, страдания душа как бы впадает в понимание, порождает, по выражению М. К. Мамардашвили, невербальное внутреннее слово, в котором фиксируются неотрефлексированные смыслы. Это и есть то, что превосходно выразил Мандельштам:
    Быть может, прежде губ уже родился шепот, И в бездревесности кружилися листы, И те, кому мы посвящаем опыт, До опыта приобрели черты.
    Приводя строчки поэта о шепоте раньше губ, мы вовсе не хотим сказать, что созерцание — медитация — переживание, равно как и формы искусства, побуждающие душу вновь впадать в эти состояния, вовсе не рефлексивны или дорефлексивны. Возможно, что они представляют собой высшие формы рефлексии —
    387
    рефлексии духовной, которые сродни озарению, сатори, инсайту.
    Возможно, порожденные многими поколениями созерцателей значения и смыслы стягиваются в один узел, а возможно, наряду с этим образуют невидимую смысловую ауру, которая, подобно облакам, окутывает, например, Фудзияму, создает вокруг нее духовную атмосферу. Подобное предположение с точки зрения современной психологии восприятия не может считаться ни строго доказанным, ни фантастическим. В его пользу говорит то, что образы реальности, равно как и визуализированные образы, образы-представления и образы-воображения, всегда как бы выносятся наружу, локализуются во внешнем пространстве. Возможно, они оставляют в этом пространстве свои следы, которые, накапливаясь, создают духовную ауру или духовную атмосферу.
    В «Путешествии в Армению» Мандельштам пишет: «Я в себе выработал шестое — «араратское» чувство: чувство притяжения горой». Такое шестое чувство притяжения Фудзиямой издавна выработали в себе японцы, и она стала соприродной им. Василий Кандинский говорил, что дух может быть познан только чувством или чувствующей душой, соприродной ему. Значит, увидеть духовную атмосферу нельзя, но можно вдохнуть, почувствовать и проникнуть в нее. Можно предположить, что японский художник Кацусико Хокусай — старик, одержимый рисунком, благодаря накопленному им избытку видения не только почувствовал, но и увидел эту смысловую, духовную ауру. Хотя подобное кажется невероятным.
    А Басё наверняка ауру увидел там, где когда-то высилась статуя Будды:
    Паутинки в вышине. Снова образ Будды вижу На подножии пустом.
    Хокусай не только увидел, но и замечательно изобразил духовную ауру. Предположим, что художник даже сделал намек на то, как ему это удалось и как смотреть его картины. М. Вебер как-то сказал, что человек живет в паутине смыслов, которую он сам же сплел, добавим: и сквозь которую он смотрит на мир. Или обнимает его смыслами и разумом. Так В. Даль характеризовал понимание. Может быть, именно это имел в виду Хокусай, рисуя «Фудзи сквозь паутину». Так или иначе, но в картинах художника его соотечественники узнают не только предмет своего поклонения, но и порожденную многими поколениями духовную
    388
    ауру. В его картинах, как и в хайку Басё, для японцев не только знакомая им гора или старый пруд, лягушка, стрекоза, муравей, сверчок... но и видение самих себя, смыслообразующей работы своей собственной души. Трудно как следует объяснить многовековую практику японского эстетического воспитания, но предполагаем, что подобный опыт созерцания-медитации создает невиданную в традиционной Европе общность контекстов поэта и читателя, художника и зрителя. Поэт и художник задают японской душе темы для медитации, опыт которой она уже имеет.
    Нужно было обладать немалой дерзостью, чтобы изобразить гору в виде подставки для Солнца, что сделал Хокусай в своей картине «Фудзи как подставка для Солнца». Здесь в одной точке встречаются пространство и время и сталкиваются два образа, рождающие или, как минимум, опредмечивающие смысл Страны восходящего солнца. Поэтому-то и Хокусай в сознании японцев стал символом, как и стократно изображенная им гора Фудзи.
    Значит, человек, его сознание, как и произведение искусства, подобны символу. Узнать и понять человека можно только целиком. Шанс узнать и понять невидимое и таинственное состоит в том, что при всей своей невидимости, внутреннее прорывается вовне, его можно скрывать лишь до поры до времени. Оно прорывается даже против воли своего носителя. Автономность внешних и внутренних форм весьма относительна. Они не только взаимодействуют одна с другой, но и взаимоопределяют друг друга, связаны отношениями взаимного порождения. Внешнее рождается внутри, а внутреннее рождается вовне.
    В психологии отношения взаимного порождения внешней и внутренней форм обозначаются понятиями интериоризации и экстериоризации. Экстериоризация есть более или менее совершенное воплощение внутренней формы. Оба процесса (акта) идут навстречу один другому. Они синергичны и невозможны один без другого. Их встреча обеспечивает объективацию субъективного и субъективацию объективного.
    Здесь нужно прервать эпический стиль изложения и пояснить, что за мудреными словами «интериоризация» и «экстериоризация» скрываются драматические взаимоотношения, а то и борьба между внешними и внутренними формами. Прежде чем пояснять это, следует оговориться, что обе формы могут выступать одна для другой в качестве содержания или материала. Как мы уже отмечали, Мандельштам, комментируя «Божественную комедию», сказал, что «у Данта не одна форма, но множество форм. Они выжимаются одна из другой и только условно могут
    389
    быть вписаны одна в другую. <...> «Я выжал бы сок из моего представления, из моей концепции», — т. е., форма ему представляется выжимкой, а не оболочкой» (1990. С. 224). И далее поэт заключает, что выжать что бы то ни было можно только из влажной губки или тряпки. Как бы мы жгутом ни закручивали концепцию, мы не выдавим из нее никакой формы, если она сама по себе уже не есть форма (там же). С учетом этого пояснения обратимся к Выготскому, обсуждавшему близкую проблематику в терминах формы и содержания: «...в течение столетий эстетики говорят о гармонии формы и содержания, о том, что форма иллюстрирует, дополняет, аккомпанирует содержание, и вдруг мы обнаруживаем, что это есть величайшее заблуждение, что форма воюет с содержанием, борется с ним, преодолевает его и что в этом диалектическом противоречии содержания и формы как будто заключается истинный психологический смысл нашей эстетической реакции» (1968. С. 208). Заметим, не только эстетической. В человеческой жизни гармония (или единство) внешнего и внутреннего, формы и содержания, сознания и деятельности, образа и действия, аффекта и интеллекта, внешней и внутренней форм, первого и второго Я, души и тела и т. д. есть лишь преходящие моменты. Они только условно могут быть вписаны одна в другую. Реальная жизнь есть преодоление напряжений и противоречий между ними. Последние составляют источник и движущую силу развития человека.
    § 7.  Пограничье и проницаемость души
    Что же является источником внутренней формы человека? Нельзя ли его представить более конкретно? Наша гипотеза состоит в том, что человек по мере активного, деятельного и созерцательного проникновения во внутреннюю форму слова, символа, другого человека, произведения искусства, природы, в том числе и своей собственной, строит свою внутреннюю форму, расширяет внутреннее пространство своей души. Еще раз подчеркнем, что мифологическое и символическое понимание мира подготовило представление о нем как о едином существе, имеющем внешние и внутренние формы, и такое же представление о человеке, об искусстве, о языке. Именно в этом смысле мир соприроден человеку, человек соприроден миру. Можно считать, что это еще одна символическая размерность введенного космологами антропного принципа устройства мира. Согласно ему, дружественный
    390
    Универсум поддерживает жизнь, в том числе и человеческую!
    Итак, вышеизложенное можно резюмировать следующим образом. Создаваемые человеком в процессе развития внешняя и внутренняя формы представляют собой пространство, в котором может находиться душа. Или она сама является пространством, в котором создаются эти формы? Внутренняя форма сама по себе лишь потенциально является пространством души. Это пространство активно, энергийно, его внутренний избыток стремится наружу, чтобы реализовать себя, и таким образом влияет на внешние формы активности, поведения и деятельности своего носителя как и на внешнюю форму — облик и лик последнего. Прорываясь вовне, внутренняя форма становится внешней, а следовательно, может быть предъявлена, дарована другому человеку. Именно в этом смысле душа не может погибнуть: она переходит к другому. Конечно, при условии, что этот дар будет принят в себя другим, а если последний к тому же обладает благодарной памятью, душа сохраняет авторство дарителя.
    Если вспомнить тезис об обратимости внешней и внутренней форм, то можно предположить, что душу человека следует рассматривать как нечто объемлющее внешнюю и внутреннюю формы. Или, по крайней мере, как то, что может ими распоряжаться. В каждом человеке имеются археологические, согласно К. Юнгу, архетипические пласты знаний, опыта, нераскрытых способностей, виртуальных внутренних форм поведения и деятельности, о которых речь уже шла. Все они труднодоступны не только постороннему наблюдателю, но и их носителю.
    Есть еще одна давняя, красивая, романтическая идея Новалиса. Он нашел место души на границе между внешним и внутренним (понятия внешней и внутренней формы Новалис не использовал). Именно в точках их взаимодействия и взаимопроникновения разворачивается жизнь нашей души. Само собой разумеется, что внешние и внутренние формы различаются одна от другой, неравны друг другу, и это различие создает как бы разность потенциалов. Возможно, душа, находящаяся между ними, ощущает (сознает) неравенство внешней и внутренней формы и тем самым выступает источником идей, чувств, действий, в конце концов, источником и движущей силой развития. Вспомним также о неравновесности, асимметричности избытка недостатка и избытка возможностей. Сильная душа трансформирует разрушительную (отрицательную) энергию, порождаемую избытком
    391
    недостатка, в энергию положительную, в энергию созидания и достижений, как сказал Набоков, «в ваятельную волю».
    Ранее говорилось о пространстве «между», т. е. о пространстве между людьми, в котором также протекает жизнь нашей души. Есть еще одна граница, о которой говорил Э. Фромм: «Душа — это переход и поэтому ее нужно рассматривать в двух аспектах. С одной стороны, она дает образ, составленный из обрывков и слепков всех прошлых событий. С другой — набрасывает в том образе контуры будущих событий, поскольку душа сама создает свое будущее» (1992. С. 222). Но она же, согласно Канту, воспринимает внутренние состояния человека, т. е. воспринимает и оценивает настоящее, без чего невозможен и не нужен поиск будущего. Другими словами, бодрствующая душа всегда находится на грани, на пороге преобразования:
    О, вещая душа моя! О, сердце полной тревоги, О как ты бьешься на пороге Как бы двойного бытия!
    Так, ты жилища двух миров, Твой день — болезненный и страстный, Твой сон — пророчески неясный, Как откровение духов.
    Федор Тютчев
    Состояние души не только мерило времени, но и его создатель. Она похожа на безумную компасную стрелку, о которой писал Мандельштам в «Разговоре о Данте»: «Дрожащая компасная стрелка не только потакает магнитной буре, но и сама ее делает» (1987. С. 114).
    Итак, существует, как минимум, три пространства «между» или три границы, на которых располагается душа: между людьми; между внешней и внутренней формами самого человека; между прошлым и будущим. Она выполняет огромную работу, связывая все перечисленные пары по горизонтали, а возможно, и по вертикали. Мы пока не готовы обсуждать, какое из указанных пространств играет наибольшую роль в ее воспитании. Но сама по себе идея пограничья заслуживает самого пристального внимания. М. М. Бахтин писал о том, что культура не имеет собственной замкнутой в себе территории: она располагается на границах. «Внутренней территории у культурной области нет. Она вся расположена на границах, границы проходят всюду, через каждый момент ее, систематическое единство культуры уходит в атомы культурной жизни, как солнце отражаются в
    392
    каждой капле ее. Каждый культурный акт существенно живет на границах: в этом ее серьезность и значительность; отвлеченный от границ, он теряет почву, становится пустым, заносчивым и умирает» (1974. С. 266). Не так ли обстоит дело с душой? Замкнувшись исключительно на себе или в себе, она деградирует.
    Пограничье души не противоречит тому, что она может проявить себя, воздействуя на внешнюю и на внутреннюю формы (или находиться, переселяться в них). Г. Г. Шпет писал: «Вообще, не потому ли философам и психологам не удавалось найти «седалище души», что его искали внутри, тогда как вся она, душа, вовне, мягким, воздушным покровом облекает «нас». Но зато и удары, которые наносятся ей, — морщины и шрамы на внешнем нашем лике. Вся душа есть внешность. Человек живет, пока у него есть внешность. И личность есть внешность. Проблема бессмертия была бы разрешена, если бы была решена проблема бессмертного овнешнения» (1989. С. 363—364). Лишь на первый взгляд, это суждение кажется эпатирующим. Оно направлено против крайней расплывчатости понятий внешнего и внутреннего. Шпет возражает против заключения души в некое таинственное внутреннее. Аристотель ведь рассматривал душу не только как причину и начало живого тела, но и как сущность, своего рода форму естественного тела, потенциально одаренного жизнью. Сущность же есть осуществление (энтелехия), следовательно, душа есть и завершение такого тела. В определении души Аристотеля дважды звучит слово осуществление: «[Душа] есть известное осуществление и осмысление того, что обладает возможностью быть осуществленным» (1937. С. 42). Значит, душа не только виртуальна, потенциальна, но и реальна. Она — «жилица двух миров», а может быть, многих?
    § 8.  Пространство и время души
    Пограничье и проницаемость границ — в этом тайна и ее разгадка, к которой подходил Борис Пастернак:
    Перегородок тонкоребрость Пройду насквозь, пройду, как свет. Пройду как образ входит в образ И как предмет сечет предмет.
    Это одинаково справедливо и для культуры, и для души. Идея пограничья души не противоречит тому, что душа может быть высокой и низкой, большой и малой, широкой (так обычно характеризуется русская душа) и узкой, даже тесной. Поэты
    393
    говорят, что душа имеет свои пределы. Значит, при всем своем пограничьи, душа имеет и свое пространство, но пространство совершенно особое:
    Пространство, пространство, Ты нынче — глухая стена!
    Марина Цветаева
    Но ведь стена, будучи виртуальным сооружением поэта, — это та же граница! И она же пространство. Пространство души, ее чертоги нельзя измерить метрическими и даже топологическими категориями, хотя свою топологию душа, видимо, имеет. Однако топология души не единственная, а множественная, т. е. топология не сциентистская, а гуманитарная, предполагающая даже взаимную обратимость пространства и времени. В ее свете граница (стена) может быть и пространством, а точка может быть представлена как многомерное пространство. Последнее, в свою очередь, может свернуться в точку:
    ...И вы, часов кремлевские бои, — Язык пространства, сжатого до точки...
          Осип Мандельштам
    Марина Цветаева пишет о «глубоком часе души в глубокой ночи». Она наделяет Час Души самыми разными качествами, качествами света, тьмы, чувствами радости, печали, ощущениями жизни и смерти: Час Души — это «час Луны», «час мглы», «час тьмы», «час струны», «час Беды», даже «час ножа». Поэт взывает к ребенку, чтобы он не пропустил этот час:
    Дитя, и час сей — бьет... Дитя, и час сей — благ. Час Души — это час свершений, час роста души: Гигантский шаг души, Души в ночи.
    Конечно, задача (и забота) воспитания души сильно бы упростилась, если бы мы могли сколько-нибудь точно определить и предсказать такой час или миг, который является фиксированной точкой предельной жизненной интенсивности, точкой события и «моментальной навек» грозы. Мамардашвили называл ее «Punctum Cartesianum»:
    Мгновенье длится этот миг, Но он и вечность бы затмил.
    Борис Пастернак
    394
    Подобные точки (час, миг, мгновение) приобретают символическое значение, накладывают свою печать на развивающуюся душу: «Моя душа мгновений след...» (М. Цветаева). «Мгновений, становящихся откровениями» (Р. М. Рильке). Об этом же говорил Элиот:
    Знать бы тот день, на какой уповать иль Какого страшиться. Ибо на каждый должны уповать И любого страшиться. Мгновенья Поровну весят. И лишь избирательно, Задним числом, Мы говорим: то был день. Ведь решающий час — Здесь, и сейчас, и всегда. И сейчас, В отвратительном облике Может нам вечность явиться.
    К сожалению (или к счастью), для раскрытия души далеко не все из них являются «цветущими мгновениями» (О. Мандельштам). Так или иначе, но в фиксированной точке интенсивности сходятся все три цвета времени: прошлое, настоящее и будущее. Каждая из них, если она случается, представляет собой вечное мгновение или элементарную, виртуальную единицу вечности, без которой не могла бы она явиться ни в каком облике, не могла бы возникнуть идея вечности как таковой:
    И мысль о вечности, как великан, Ум человека поражает вдруг.
        Михаил Лермонтов
    Подобная невероятная избыточность мига, мгновения, наполненность его временем, пространством, смыслом, свободой есть необходимое условие осуществления решающего выбора. Иное дело, будет он сделан или нет, окажется правильным или ложным. С. С. Аверинцев пишет о стихотворении К. Льюиса, «...которое все построено на том, что среди праведных нет ни одного, который в какой-то момент едва не пал, и среди падших, погибших, осужденных нет никого, кто в какой-то момент едва не спасся. Все решает миг. Какой миг? Будет разумно, если мы будем в каждый момент считать — вот этот. Все, что мы до сих пор как будто сделали ложный выбор в самом главном вопросе, вот сейчас, здесь и сейчас. И все, что отягощает нашу совесть, не есть препятствие для того, чтобы мы сделали правильный выбор» (2001. С. 372—373). В том числе и в предельных ситуациях.
    395
    Итак, поэты, философы, мыслители согласно указывают на жизненную, смысловую значимость и избыточную наполненность мига, мгновения-дления, приравнивают его к вечности. Попробуем представить себе такое мгновение в прямой и обратной временной перспективе, в перспективе хронотопа (от хронос и топос). Попытка визуализации фиксированной точки интенсивности (Зинченко В. П., 1997б), где сходятся все три цвета времени, и хронотопа представлена на рис. 6. Поясним его.
    Мы, конечно, знаем, что есть время астрономическое, есть время содержательное, мерой которого являются наши аффекты, мысли и действия, есть время психологическое, в котором присутствует весь человек, со всем своим прошлым, настоящим и будущим, есть время духовное, доминантой которого являются представления человека о вечности, о смысле, о ценностях. Соответственно, есть и духовный возраст, к изучению которого психология развития почти не прикасалась.
    Астрономическое и содержательное, событийное время горизонтальны. Первое — непрерывно, второе, идущее параллельно первому, — дискретно. Оно складывается из непрерывного физического времени и собственного времени индивида. Если представить физическое время как течение, то плывущий по нему индивид подобен дельфину. Он время от времени выпрыгивает из астрономического времени или ныряет... в себя, в глубину времени, в собственное время. При всех своих неоспоримых достоинствах это не безопасная акция. Можно нырнуть в себя, погрузиться в свое Я и не вынырнуть, или... вынырнуть в доме скорби.
    Поведение и деятельность начинают осуществляться во внешнем, физическом времени. Выпадения из него — начало его преодоления, начало события (со-бытия), поступка, начало свободы. Такие выпадения в собственное содержательное время получали различные упомянутые выше наименования: деятельное мгновение, активный покой, вневременное зияние, зазоры длящегося опыта. Выпадение из астрономического времени не происходит автоматически: «Пока не найдешь действительной связи между временным и вневременным, до тех пор не станешь писателем не только понятным, но и кому-либо и на что-либо, кроме баловства, нужным» (Блок А., 1963. С. 162).
    Наиболее сложной и интересной проблемой является строение событийного, содержательного времени. Конечно, событийное время, выпадая из астрономического, человеческого, исторического времени, остается «привязанным» к нему. Велимир Хлебников даже сформулировал закон времени, согласно которому
    396
    
    Рис. 6. Хронотоп (виртуальная единица вечности) живого движения (жирная линия и «петли» означают ход персонального опыта в психологическом времени)
    397
    «событие делается противособытием, возмездием». Возможно, именно событийное время имел в виду Мандельштам, говоря, что время имеет поперечный разрез, в котором кристаллизуется вечность. В такой кристаллизации поэт видел метафизическую сущность гармонии. Действительно, насыщенность, интенсивность и продуктивность вечного мгновения настолько поразительна, что его трудно представить себе точкой на оси астрономического времени или даже точкой на параллельной оси содержательного времени. Здесь нужен какой-нибудь другой образ, более плотный, чем точка, который помог бы представить, как возможно:
    В одном мгновеньи видеть вечность, Огромный шар — в зерне песка; В единой горсти — бесконечность И небо в чашечке цветка.
       Уильям Блейк
    Как возможно мгновенное видение ситуации, мгновенное озарение пониманием? Как возможно, чтобы вся жизнь промелькнула перед глазами: мгновенно и картинно, как у Достоевского перед несостоявшейся казнью? Не только поэт, как говорил Иосиф Бродский, но и многие другие в каждый момент времени обладают языком во всей его полноте. А у поэта еще строфика, синтаксис... Такие мгновения не могут быть просто точкой в «мире содержательного времени». Здесь ближе подходит мандельштамовский «кристалл в поперечном разрезе вечности» или хлебниковские «крылатые и шумящие паруса времени».
    У Мандельштама поэзия — плуг, взрывающий время так, что глубинные пласты времени впервые оказываются сверху. Тогда, по словам поэта, может даже впервые «родиться вчерашний день». Невольно напрашивается аналогия с психоанализом, в сеансах которого актуализируется неосознанное, забытое, вытесненное прошлое. Возможны и другие образы.
    Психологическое (автобиографическое) и духовное время перпендикулярны непрерывному астрономическому и дискретному событийному времени. Перпендикулярность означает выход из горизонтального времени, а то и разрушение его. Иосиф Бродский заметил, что «нигде время не рушится с такой легкостью, как в уме».
    На перпендикулярной оси времени строится высокий ли, низкий ли внутренний человек. Высота зависит от того, окажется ли человек на пересечении множества времен в точке абсолютной
    398
    временной интенсивности, испытает ли ощущение собранности себя, своего Я в этой точке или запутается в сетях времени, «в паутине смыслов». Хлебников и Мандельштам такие точки называли «узлами времени» или «узлами жизни». (Узлы социального времени распутывает Александр Солженицын в «Красном колесе».) Развязав свой узел, человек сможет выбрать (построить) осмысленный вектор дальнейшего движения (роста, развития, деятельности). Запутавшись в нем, он окажется заложником, пленником внешних обстоятельств, захлебнется в течении хронологического времени или «без руля и без ветрил» будет носиться по его поверхности и не сможет подняться над ней. Такой человек потеряет многое, если не все, ибо: «Звуки бежали вместе с минутами. Ряд минут составлял время. Время текло без остановки. В течении времени отражалась туманная Вечность».
    Л. Л. Правоверова, комментируя эти строки Андрея Белого, пишет: «Примечательно, что временной поток «действует» как подобие водной поверхности, обретая способность давать отражение Вечности как «статической» модификации темпоральной составляющей континуума (т. е. хронотопа. — Авт.)» (2000. С. 101—102). Лишь поднявшись над потоком времени, человек может, если не по-знать, то хотя бы со-знать Вечность (термины Белого), или «сковать время и держать его при помощи мысли» (Мамардашвили), а затем повторить вслед за Рильке: «Мы вечной нескончаемости суть». Пожалуй, к этому следует добавить, что, занимая виртуальную позицию наблюдения за временем, глядя на него сверху, человек оказывается на вершине светового конуса. Если ему удается занять такую позицию, он создает новое представление о Вселенной. О световом конусе поговорим позже, а пока вернемся к фиксированной точке интенсивности, вневременному зиянию, мгновению, мигу, зазору длящегося опыта. Все перечисленные термины означают одно и то же таинственное состояние индивида в некий решающий момент его жизни. Представитель немецкой философской антропологии А. Гелен даже называл «зияние» «метафорой души», делающей выбор или страдающей от него. Не без оснований говорится, что решающим может быть каждый момент, лишь бы он отвечал условию избыточности, которой подобные точки наделял Мамардашвили.
    Условие избыточности необходимым образом входит в ткань свободного действия. Если оно не соблюдается, то нет выбора, нет вариантов, действие вынуждено, принудительно, несвободно. Строго говоря, оно даже не действие, а реакция.
    399
    Однако избыточности самой по себе недостаточно. Ведь необходимо осознать жизненную и смысловую значимость такого мига, хотя бы опознать его, узнать, выделить из потока времени, жизни, событий. Обладает ли человек необходимыми для этого ресурсами? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно вернуться к размышлениям о живом движении и его главному отличию от движения механического. Сейчас для нас не столь важно, является ли само живое движение или зазор, зияние в его структуре более или менее удачной метафорой души. Более существенно, что внутри живого движения был обнаружен механизм, обеспечивающий фоновую рефлексию, которая в свое время была предсказана Гегелем. В живом движении найдены две формы чувствительности: к ситуации и к возможностям действия в ней. Они чередуются со сдвигом по фазе с частотой смены, достигающей 4—6 раз в секунду. Соответственно, материалом для рефлексии служит сопоставление того, что было в ситуации, с тем, что есть, и дальнейшее сопоставление того, что есть, с тем, что должно быть достигнуто. И, наконец, все это сопоставляется с имеющимися у индивида ресурсами по достижению «потребного будущего» (Бернштейн). В психологических терминах это сопоставление исходного замысла со смыслом и значением достигнутого, после чего возможно либо продолжение действия, либо уточнение замысла и организация нового действия по его достижению (Гордеева Н. Д., 2000; Гордеева Н. Д., Зинченко В. П., 2001).
    Здесь важна дискретность живого движения, являющаяся необходимым условием его управляемости. Трудно лучше определить рефлексию, чем Новалис: «Живая рефлексия есть подлинное самопроникновение духа». Проникновение духа — это еще как-то можно представить. Он проникает в нечто иное, отличное от него самого. Но что значит самопроникновение? Дух проникает в самого себя, что точно соответствует понятию «рефлексия». И мы в очередной раз возвращаемся к вопросу, а что же есть сам дух? Вполне земной ответ на этот вопрос дал мудрый Гегель. Размышляя о том, каким образом человек становится хозяином своего тела, Гегель указывал на особую форму рефлексии, благодаря которой движения соразмеряются с многообразными обстоятельствами внешнего мира, становятся свободными. Объяснить последнее можно, только связав движения со свободным духом. Но связь, установленная Гегелем, оказалась в высшей степени примечательной: «...сам дух не есть нечто абстрактно-простое, а есть система движений, в которой он различает себя в моментах,
    400
    но в самом этом различении остается свободным» (1959. Т. 4. С. 175). Чтобы не брать на себя ответственность за отождествление духа с системой движений, ограничимся тем, что самопроникновение духа есть проникновение его в собственные деяния. Важно, что «разрешающая способность» различения духом «себя в моментах» превосходит не только размерность нашего сознательного опыта, но и нашего обыденного воображения. Вообразить подобное смогли лишь поэты, нагрузившие мгновение невероятным по объему и разнообразию содержанием, чему выше было приведено избыточное число примеров. К интереснейшей интерпретации Punctum Cartesianum мыслителями (Аверинцев С. С., Мамардашвили М. К.) можно добавить доказательства современной экспериментальной психологии об актуальных и потенциальных возможностях человека (возможно, набравшегося духа или окаянства) с поразительной точностью различать свои движения в моментах, оценивать их и управлять ими.
    Все перечисленное создает необходимые условия для осуществления свободного действия, как, впрочем, и для свободного движения души. А невероятная избыточность фиксированной (абсолютной) точки интенсивности, ее когнитивная и эмоциональная наполненность есть необходимое условие разумного и страстного свободного действия. Именно такие мгновения раскрывают душу. Здесь уместно вернуться к началу разговора о душе, к платоновской метафоре души. В мгновении-длении есть место для познания, чувства и воли, для пространства, времени, смысла и еще для чего-то избыточного, чем, по-видимому, является свобода. Хотя М. К. Мамардашвили утверждал, что свобода ничего не производит, кроме желания еще большей свободы, но без нее вообще ничего не происходит. Конечно, имеются вполне рациональные формы организации поведения и деятельности, имеются, возможно, даже более высокие, но медлительные, часто мешающие, иногда устрашающие уровни сознательной рефлексии. Сомнения, капризы, каверзы и перемены сознания, происходящие тоже не без участия души, требуют значительно большего времени, чем особые формы фоновой рефлексии, питающиеся обеими формами чувствительности и духом. О первых психологии известно значительно больше, что не может служить основанием для недооценки последних. На самом деле они сверхсознательны, в них в концентрированной форме выражает себя духовная эмпирия, накапливающаяся с первых дней жизни ребенка. Ее результаты — это знание до знания, не-ответчивое знание, рассудок до рассудка, разум до разума. Подобное предположение
    401
    не столь уж фантастично в свете размышлений С. Л. Франка о духовной эмпирии и живом знании и в свете еще одной характеристики духа, данной Гегелем: дух — это рассудочный разум и разумный рассудок. Надо ли говорить, что подобное одновременное и двойное сочетание является редчайшим событием в человеческой культуре.
    Пространство и время души — это предмет особых размышлений об увлекательной и бесконечной области хронотопии сознательной и бессознательной жизни человека. Ограничимся еще одним обращением к авторитету Мацуо Басё, который в беседе с учеником Кёрай говорил, что истинная красота (а соответственно, и смысл) рождается, когда время и пространство встречаются в одной точке:
    Об уходящей весне Сожалею Вместе с жителями Оми.
    Вспомним также — «Фудзи как подставка для Солнца». У Пастернака в стихотворении «Анне Ахматовой» встречаются два времени. Их пересечение символизирует вполне определенное пространство — Петербург:
    Бывает глаз по-разному остер, По-разному бывает образ точен. Но самой страшной крепости раствор — Ночная даль под взглядом белой ночи.
    Подобные точки, если воспользоваться космологическими гипотезами, можно представить как конформный пространственно-временной интервал, т. е. тот же хронотоп. В таком интервале, с точки зрения космологов, возникает и сохраняется световой конус (см.: Пригожин И., 1997. С. 155). Не будем вдаваться в оценку энергетической роли конформного интервала и светового конуса в возникновении Вселенной и ее вещества. Не исключено, что физики, астрономы, космологи последовали совету романтического философа Ф. Шлегеля и заговорили о материи языком мистерии, прежде всего поэтической. Прототипы конформного интервала и светового конуса встречаются у Хлебникова, у Белого и других поэтов (см.: Зинченко В. П., 2001д). Здесь лишь скажем, что световой конус — это замечательная метафора Часа Души, человеческих состояний молниеносного озарения пониманием, сатори, инсайта, вызывающих бурный прилив духовной энергии, выливающейся во вдохновение, творчество, в создание своей собственной Вселенной. Последняя может включать в себя
    402
    множество миров, которые в разной степени осознаются, выражаются вовне. Особая работа — овладение ими:
    Все в мире переплетено Моею собственной рукою.
    Осип Мандельштам
    Его «дуговая растяжка», «трансцендентальный привод», «зарядка бытия», «событие и гроза» — все это поэтические аналоги конформного интервала и светового конуса. В этом же ряду стоят размышления Ю. М. Лотмана о культуре и взрыве. Все приведенные метафоры свидетельствуют об одном и том же. Их прототип был известен античности. Это воронка, т. е. тот же, но только перевернутый конус, окруженная натяжениями противоречий. Внутри вспыхнет или не вспыхнет. А если вспыхнет — тогда целостно. М. К. Мамардашвили именно так объяснял античное понимание диалектики.
    Трата духовной энергии есть одновременно ее приращение, обеспечивающее раскрытие и рост души, а также создание вокруг нее (в пространстве и времени) духовной атмосферы, своего рода художественного хронотопа.
    Встречи пространства и времени в точке или в конформном интервале (хронотопе) рождают не только красоту, но и определяют судьбу человека. Конечно, лучше быть хозяином своей судьбы и самому содействовать появлению конформных пространственно-временных интервалов, а не ожидать их как «дара небес». Так или иначе, но непременным условием раскрытия, роста и обогащения человеческой души, приобретения ею новых сил являются события и поступки.
    Возвращаясь к теме воспитания души, отметим, что «гигантским шагам души» должны предшествовать малые шаги — шаги со-присутствия, со-действия, со-чувствия, со-переживания, со-страдания, со-участия, со-причастия, вчувствования в сокровенное, которое есть в людях, в природе, в произведениях искусства и даже в вещах, в утвари. А свое сокровенное нужно стараться представлять себе и задумываться о нем. Совершая такие шаги, впадая в состояние понимания мира, другого человека, произведения искусства, самой себя, душа будет расти и крепнуть.
    ***
    Нам удалось удержаться от попыток определить, что такое душа. Душа и до написания настоящего текста и после его написания
    403
    была и остается для нас тайной. Есть тайна фиктивная и тайна онтологическая. С последней следует обращаться бережно, например так, как рекомендовал М. Хайдеггер: «Тайну мы познаем никоем образом не через то, что мы ей разоблачаем и расчленяем, но единственно через то, что мы сохраняем тайну как тайну». С. С. Аверинцев приводит эти слова философа в контексте разговора о символе и так комментирует их: «Этот антианалитизм имеет основания в объективной природе символа и может быть «снят» лишь в такой позитивной теории символа, которая сумела бы вполне учесть его рациональные и внерациональные аспекты, не мистифицируя последних» (2001. С. 161).
    Аналитизм оказывается бессилен и перед разгадкой тайн, заключенных в великих произведениях искусства. Л. С. Выготский, анализируя «Трагедию о Гамлете, принце датском», приводит высказывание Даудена о таинственности трагедии: «...Шекспир создал тайну, которая осталась для мысли элементом, навсегда возбуждающим ее и никогда не разъяснимым ею вполне. <...> Неясность присуща произведению искусства, которое имеет в виду не какую-нибудь задачу, но жизнь; а в этой жизни, в этой истории души, которая проходила по сумрачной границе между ночною тьмою и дневным светом, есть... много такого, что ускользает от всякого исследования и сбивает с толку» (Выготский Л. С., 1968. С. 212).
    Сознание наличия тайны полезно не только для анализа произведений искусства, но и для исследования человека, его души и духа, его психики, сознания, личности, деятельности. Такое сознание, по крайней мере, является надежной профилактикой против скоропалительных и плоских решений, провоцируемых классическими идеалами объективности и рациональности.
    Сказанное о символе, о произведении искусства имеет самое непосредственное отношение к душе. Она для психологии не только символ возможной будущей целостности ее как науки, но и путь к ней. Психологи должны вначале признать существование души, ее объективность, а потом уже строить догадки о том, что она такое!
    Мы попытались обосновать идею пограничья души, ее способности к всепроницаемости времени (прошлого и будущего), пространства (внешнего и внутреннего) и межчеловеческих отношений. Душа, как и сознание в трактовке М. М. Бахтина, диалогична и полифонична. Она способна к раскрытию, к развитию и расширению опыта. Идея пограничья полезна для поиска путей воспитания души.
    404
    Педагогу о психологических основах развивающего обучения и о принципах психологической педагогики
    Назначение данной книги — предложить некоторый материал для размышлений и поиска сущности, целей, ценностей образования, его места в социуме и роли в судьбе отдельного человека. Поскольку книга о психологии, то ее содержание, так сказать, по определению имеет отношение к душе. Ведь образование без души иссушает душу — и педагога, и ученика. А душа — субстанция тонкая, трудно совместимая с регламентом («сердцу не прикажешь»), поэтому книга не содержит готовых рецептов. Это приглашение к диалогу по поводу трудных для нас — как педагогов — проблем.
    Имеется много оснований, по которым разные авторы пишут или представляют себе историю образования. В качестве не худшего основания для ее описания может быть взята душа. Попробуем посмотреть на историю образования сквозь призму души. Это настолько очевидный (до банальности) ход мысли, что педагогическая наука им пренебрегала, хотя, на наш взгляд, совершенно напрасно. Ибо в науке многое определяется удивлением по поводу очевидности.
    Предположим, что реальны «утопические реминисценции» о Золотом веке — веке идеального свободного человечества, в том числе и о Золотом веке в образовании. Будем искать его не в Атлантиде, а в античности, во времена Сократа. Сократический метод и в самом деле давал (и дает) неплохие результаты. Вероятно, это связано с тем, что он был ориентирован на целостную человеческую душу со всеми ее атрибутами, т. е. на познание, чувство и волю. (Сократа характеризовала не только мудрость, но и воля, иначе он бы не выпил яд цикуты.) Такое понимание души с теми или иными перипетиями пронизало всю европейскую культуру и историю. К тому же античная душа, если верить М. М. Бахтину, не была разъедена внутренним миром человека, его сомнениями и каверзами. Бахтин специально исследовал культурно-исторические корни потери человеком его жизненной целостности, а возможно, и самости: «Грек именно не знал нашего разделения на внешнее и внутреннее (немое и незримое). Наше «внутреннее» для грека в образе человека располагалось в одном ряду с нашим «внешним», т. е. было так же видимо и слышимо и существовало вовне для других, так же как и для себя. В этом отношении все моменты образа были однородными» (Бахтин М. М., 1975. С. 285). Бахтин считает, что «немая внутренняя жизнь, немая скорбь, немое мышление были совершенно чужды греку.
    405
    Все это — т. е. вся внутренняя жизнь — могло существовать, только проявляясь вовне в звучащей или в зримой форме» (там же. С. 284).
    Социальная суть античного человека нашла выражение в том, каким он представлен не только в литературе, но и в культуре: «Все телесное и внешнее одухотворено и интенсифицировано в нем, все духовное и внутреннее (с нашей точки зрения) — телесно и овнешнено» (там же). Поэтому-то у Плотина великодушие, душа — это грация, а у Пушкина танец — грация — это «душой исполненный полет». Даже если тогда все было не так красиво и замечательно, то это хорошо выдумано, может служить нам предметом для размышлений, возможно, зависти. Как бы то ни было, но в дальнейшем развитии европейской истории человек утрачивал целостность, происходила дезинтеграция человека, его души, смысла существования. Это прекрасно показано Э. Гуссерлем, который на определенном этапе своих размышлений пришел к тому, что нужно от темы кризиса науки (добавим, и образования) перейти к теме кризиса человека, европейского человечества.
    Так что представителям образования, равно как и педагогической науки, не нужно брать на себя лишнее. Оно часто не только по своей воле и логике утрачивало существенные свойства души, ориентировалось не на целую душу, а на ущербную, меняло ориентацию, порой утрачивало душу вовсе, а то и продавало ее дьяволу. На ученом языке это называется симплификацией — упрощением представлений о развитии и образовании человека. Забегая вперед, скажем, что, согласно А. В. Запорожцу, оппозицией симплификации является амплификация — обогащение, усиление, углубление представлений о развитии человека и его образовании. Конечно, не все от педагогов, от науки зависит. Трудно сказать, есть ли душа в нашем образовании, много ее или мало, целостна ли она или ущербна. Это нельзя определить «в среднем», как нельзя определять среднюю температуру по больнице. Где-то она есть и ее много, а где-то — «еле-еле душа в теле». Возможно, даже кажется, что душа подчиняется физиологическому закону «все или ничего». Ведь душ меньше, чем людей. Не всем хватает. Не хватает ее и психологии, что стало осознаваться теми, кто предлагает развивать гуманистическую, нравственную, христианскую и т. п. психологию.
    Профессионал-педагог в отличие от академического психолога в принципе не может ориентироваться на какую-либо одну сторону души, которая вся есть «дар моего духа другому» (М. М. Бахтин).
    Ни разума, ни чувственного жара Мы не отвергнем. Оба этих дара умножим мы — Творцы живых легенд.
                Райнер Мария Рильке
    А ведь и впрямь, если не мы, то наши питомцы могут стать такими!? Не отвергнем и волю:
    О, в срывах воль найти, постичь себя.
       Максимилиан Волошин
    406
    А где же еще как не в них? Воля воле, конечно, рознь. В ней срывы не обязательны. Владимир Набоков в рассказе «Истребление тиранов», ведущемся от первого лица, награждал одного из персонажей «той глухой, сосредоточенно угрюмой, глубоко себя сознающей волей, которая из бездарного человека лепит в конце концов торжествующее чудовище». И тем не менее не два, а три дара. Отказаться от какого-либо из них или, хуже того, помешать развитию какого-либо в ученике — это ведь страшно, да и чревато патологией, как минимум, социальной.
    Несмотря на понимание необходимости изложения целостных представлений о душе, достичь этого в книге не удалось. Правда, воля в истории образования практически никогда не была в обиде. Наоборот. Ее значение, скорее, переоценивалось. Воля в образовании эксплуатировалась долго и упорно, часто, правда, выступая в других обличьях. Достаточно вспомнить его давнюю ориентацию на память, заучивание, зубрежку. Повторение в течение столетий рассматривалось как «мать учения». Столь же давно опытные и проницательные педагоги рассматривали его и как «прибежище ослов». Конечно, в образовании есть и, видимо, должен быть элемент тренинга, даже дрессуры. Против дрессуры трудно возражать, если она, перефразируя А. А. Ухтомского, исполнена благоволения к ученику. Задним числом мы благодарны строгим учителям, но почему-то только задним числом. Так или иначе, но теория развивающего обучения прошла мимо памяти. Этот пробел восполняет глава о памяти, в которой сделан акцент на соотношении репродуктивных и продуктивных (творческих) свойств памяти и на связях последней с мышлением.
    Заметим, что воля усвоить нечто — это еще не вся воля, даже не главная ее часть. Выход за пределы усвоенного требует не меньшей воли и мужества: «...Состояние «выхода», — пишет С. С. Аверинцев, — явно имеет в системе древнееврейской литературы весомость символа: человек или народ должны «выйти» из инерции своего существования, чтобы стоять в пространстве истории перед Яхве, как воля против воли» (1983. С. 69—70). Такая воля известна лишь незначительному числу «образовательных систем». Да и психология не так уж часто выходит «из инерции своего существования», например, в культуру. С запоздалой горечью приходится признать, что она прошла мимо многих значительных событий культуры XX столетия. Это относится и к направлению, именующему себя культурно-исторической психологией, но не к ее создателю Л. С. Выготскому, которого А. Н. Леонтьев справедливо назвал последним энциклопедистом в психологии.
    На образование тоже можно посмотреть как на дар одного поколения другому. Не будем развивать печальный сюжет, когда промотавшимся отцам нечего дарить или когда бездарные дети не способны принять даже самый щедрый дар. В таких случаях мы говорим о потерянных или пропущенных поколениях, о разрывах связи времен, которая все же раньше или позже восстанавливается:
    407
    И не одно сокровище, быть может, Минуя внуков, к правнукам уйдет.
          Осип Мандельштам
    Несмотря на наше стремление достичь в изложении «равновесия души и глагола», сделать это в полной мере не удалось. Поэтому в книге имеется специальная глава (см. гл. 9), посвященная размышлениям о душе и духовном развитии человека. Эта же глава в некоторой степени восполняет ощутимый пробел в теории и практике развивающего обучения, связанный с эстетическим воспитанием и развитием. Мы рассчитываем на снисходительное отношение читателя к этой главе, поскольку в учебной литературе это первый разговор о душе за последние 85 лет.
    Как и было обещано в Предисловии, проблематика развивающего обучения вставлена в более широкий контекст психологии и культуры. Главы 1, 8 посвящены целям, ценностям образования, живому знанию и представлениям о семиосфере (когитосфере). Каждая из них может читаться как относительно независимая от других. Иначе обстоит дело с блоком глав, посвященных познанию. В гл. 2 о парадоксах психологии дается как бы общий абрис современной психологии и ее проблематики, связанной со свободным действием. Она в какой-то мере может восполнить отсутствие в книге (и в литературе, посвященной развивающему обучению) традиционных разделов психологии восприятия, внимания, движения и других. В то же время рассмотрение психических процессов сквозь призму явления свободы представляет собой возможный путь к целостному пониманию человеческой психики. (Этот же мотив звучит в упоминавшейся гл. 9, посвященной размышлениям о душе.)
    Главы 3—7 более тесно связаны друг с другом и должны читаться именно в такой последовательности. В них, действительно, представлены «размеры бедствия», т. е. концептуальный аппарат, которым оперирует современная психология и частично философия познания и познавательной деятельности. Мы сочли необходимым дать развернутую характеристику психологии и педагогики мышления, вовлечь в ее обсуждение классические психологические и педагогические работы, поставить в «полный рост» проблемы продуктивного, творческого мышления, интуиции, представить мышление как чудо, оставить читателю степени свободы для понимания этого чуда. Вот здесь читатель встретится с недосказанностью, которая вызвана вполне объективными причинами — отсутствием в науке конечных определений. Зато читатель сможет построить свое знание о незнании, но это будет «ученое незнание», как назвал его Николай Кузанский.
    При всем нашем пиитете к Д. Б. Эльконину и В. В. Давыдову книга не комплиментарна. Читатель встретится не только с изложением и разъяснением их позиций, но и с критикой или, скажем мягче, с изложением наших собственных взглядов. Это особенно относится к трактовкам эмпирического и теоретического мышления. Оба эти вида мышления вставлены в контекст классической философско-психологической проблематики
    408
    рассудка и разума. В свою очередь мы заинтересованы в обсуждении и в продуктивной критике высказанной позиции.
    Для специалистов в области развивающего обучения, возможно, неожиданной окажется встреча с проблематикой понимания (герменевтики) и трактовкой мира как текста. Обсуждение того и другого в контексте образования можно считать авторским вкладом в осмысление развивающего обучения. Хотелось бы, чтобы он был воспринят благосклонно.
    После высказанных общих соображений по поводу возможной работы с книгой обратимся к перспективе теоретической и практической работы в области развивающего обучения. Речь идет о психологической педагогике как своего рода пути к живому знанию о человеческом познании, об ученике и его учебной деятельности. Очертим некоторые ее свойства и сформулируем принципы, перечень которых, естественно, не полон.
    ***
    Начнем с прозрачного определения учения, данного Коменским: «Учить (docere) — делать так, чтобы известное кому-то одному узнал и другой. Здесь нужны три стороны: (1) обучаемый, ученик (который 1. способен и 2. жаден до учения), (2) обучающий-учитель, который должен уметь, мочь и хотеть учить, (3) способ преподавания учения, куда входят примеры, правила, упражнения» (1997. С. 473). Эта полифония взаимопроникающих, порой, труднопримиримых противоречий, которые нужно постоянно держать в сознании, есть основание психологической педагогики.
    Психологическая педагогика не является экспансией ни на педагогическую психологию, ни на педагогику, дидактику. Просто психологическая педагогика есть реальность, требующая рефлексии, в том числе и относительно ее взаимоотношений с педологией. Она является своего рода суперпозицией методов каузально-генетического исследования психических функций и сознания; целенаправленного и поэтапного формирования умственных действий и понятий; проектирования учебных действий и учебной деятельности, учебного взаимодействия; теории и практики развивающего образования; личностно ориентированного обучения. Поэтому психологическая педагогика имеет не столько проектировочный, психотехнический, в широком смысле слова, характер, сколько диалогический, размышляющий, понимающий, сопереживающий и сочувствующий.
    Своеобразие психологической педагогики состоит в том, что она опирается на методологическую и методическую базу психологии и эффективно использует описательный, объяснительный, каузально-генетический, формирующий, эксплицирующий, трансформирующий методические подходы к исследованию психики сознания, деятельности, поведения. Она опирается также на содержательные достижения культурно-исторической психологии и психологической теории деятельности,
    409
    на экспериментальные исследования развития функциональных органов индивида, становления превращенных форм действия, их экстериоризации и объективации.
    Психологическая педагогика — это существенный шаг в развитии культурно-исторической теории и практики образования, подлинная философия которого состоит в том, что оно ориентируется не на ответное, а ответственное действие, педагогики, понимающей, что не нужно формировать человека по своим меркам, а нужно помочь ему (хотя бы не мешать) стать самим собой. Как это ни удивительно, но в наше смутное время педагоги и психологи начинают думать не только о «зоне ближайшего развития», а о перспективе бесконечного развития человека.
    Излагаемые ниже принципы представляют собой извлечение из памяти того, чему нас учили учителя, друзья и коллеги, относящие себя к культурно-исторической психологии Л. С. Выготского. Школа Выготского сегодня — это своеобразный культурно-генетический код, поскольку многие ее последователи сами создали свои научные школы в психологии и в образовании.
    Центром культурно-исторической теории развития является идея возникновения в ходе развития новообразований, которые получили разные наименования: функциональные органы индивида, искусственные органы, артефакты, артеакты и т. п. Подчеркивание функциональности, искусственности означает, что это не анатомо-морфологические органы, хотя, разумеется, функциональные органы строятся и реализуются на их базе. Согласно Выготскому, новообразование — это и признак развития, и сущностная характеристика высшей психической функции: «...развитие не исчерпывается схемой «больше — меньше», а характеризуется в первую очередь именно наличием качественных новообразований» (1982—1984. Т. 4. С. 247). Он характеризовал возникновение новообразований как главное событие в процессе развития.
    Высшая психическая функция является специфическим новообразованием, а «не прямым продолжением и дальнейшим усовершенствованием соответствующей элементарной функции» (там же. Т. 6. С. 56). И наконец: «...высшие психические функции возникают как специфические новообразования, как новое структурное целое, характеризующееся теми новыми функциональными отношениями, которые устанавливаются внутри его» (там же. С. 60).
    Для складывающихся ныне концептуальных схем и практик личностно ориентированного обучения полезно учитывать размышления Выготского о центральном новообразовании, которое является ведущим для всего процесса развития на той или иной возрастной ступени и характеризует перестройку всей личности ребенка на новой основе: «В каждую данную возрастную эпоху развитие совершается не таким путем, что изменяются отдельные стороны личности ребенка, в результате чего происходит перестройка личности в целом — в развитии существует как раз обратная зависимость: личность ребенка изменяется как целое в
    410
    своем внутреннем строении и законами изменения этого целого определяется движение каждой его части» (Т. 4. С. 256).
    В этом смысле и личность является новообразованием индивида. Личность есть таинственный избыток индивидуальности — ее преодоление и свобода, замешанная на чувствах ответственности и вины, соответственно, и личностно ориентированное обучение должно быть избыточным, человечным. Учащийся — не просто субъект — функция учебной деятельности, а личность, пусть потенциальная. Стратегия личностно ориентированного обучения должна исходить из презумпции виновности. Последняя означает, что все находящиеся перед учителем ученики — личности, что у учителя, говоря словами А. А. Ухтомского, сложилась доминанта на лицо другого человека. Он добавлял, что пока такой доминанты нет, о человеке нельзя говорить как о лице. Учителю (психологу) хорошо бы помнить слова П. А. Флоренского, что познание не есть захват мертвого объекта хищным гносеологическим субъектом, а живое нравственное общение личностей. Г. Г. Шпет усиливает личностную составляющую познания и обучения: личность не может любить безличное и хотеть безличного; это относится к ее существу. Кто-то заметил, что в безличных предложениях есть какая-то безысходность. Как на безличных уроках и лекциях.
    Сегодня новообразования в обучении и развитии — это совместная проблематика психологической педагогики и психологической физиологии, созданной трудами А. А. Ухтомского, Н. А. Бернштейна и А. Р. Лурия. Важнейшим источником развития, а соответственно и возникновения новообразований является обучение. Л. С. Выготский доказывал, что процессы обучения и развития взаимосвязаны («единство»), но не тождественны. В своей первой фундаментальной работе «Педагогическая психология», изданной в 1926 г., он характеризовал обучение как источник развития, а роль педагога видел не в том, чтобы толкать и двигать (роль движущей силы выполняет рикша), а в том, чтобы направлять, регулировать, организовывать, вести вперед развитие. Иными словами, Выготский понимал, что не следует искать движущую силу развития вне ученика: «В основе воспитательного процесса должна быть личная деятельность ученика и все искусство воспитателя должно сводиться к тому, чтобы направлять и регулировать эту деятельность» (1991. С. 82).
    Невольно вспоминается И. М. Сеченов, относивший к элементам мысли не только ощущение и восприятие, но и личное действие. Концепция развития Выготского заслуживает специального изложения, которое выходит за пределы настоящей книги.
    Д. Б. Эльконин и В. В. Давыдов разработали свой вариант системы развивающего обучения младших школьников. Представления об учебной деятельности составляют основное ядро их теории. В своем подходе Эльконин и Давыдов органично соединили достижения культурно-исторической психологии и психологической теории деятельности. Для них учебная деятельность выступает сначала исторически, культурно, а
    411
    затем и структурно. Теория и солидная практика организации, развития и формирования учебной деятельности не могут быть адекватно поняты и оценены вне широкого философского и психологического контекста, в котором она разрабатывалась и который она в разной степени проработанности включила в себя. Вне этого контекста она не заслуживала бы наименования «теория». Ее основные доминанты — это практическое сознание; теоретическое мышление; творчество как ядро личности; личность per se; рефлексия и, наконец, учебная деятельность, имеющая и сама по себе достаточно сложное строение. В нее входят познавательные потребности, мотивы, задачи, действия и операции. Лишь при наличии всех перечисленных доминант или концентров можно говорить о развивающем обучении в смысле Эльконина — Давыдова. Это не просто понять, но еще труднее реализовать в школьном преподавании.
    Самый сложный пункт, которому Давыдов придавал решающее значение и уделял наибольшее внимание, — это соотношение эмпирического и теоретического мышления. Понимание этого соотношения требует определенной философско-методологической культуры. Там, где ее нет или где она недостаточна, раздаются вполне обывательские упреки вроде того, что как это возможно в младших классах готовить теоретиков.
    В. В. Давыдова интересовали глубина, корни и вертикаль. Д. Б. Эльконин и В. В. Давыдов никогда не стремились строить образование по типу «шведского стола» знаний (выражение Э. Фромма) и оба с подозрением относились к всезнайкам и верхоглядам. К сожалению, сегодня по легкому и пагубному пути «шведского стола» идет все большее число «инноваторов» в образовании, растет число экзотических, порой «неудобоваримых блюд». Авторы теории заботились о методе, а какие знания приобретут с его помощью учащиеся — это дело жизненных обстоятельств и личного выбора. Теоретическое мышление о корнях, истоках, о происхождении и развитии — это живое мышление, вырастающее из живого знания.
    Камнем преткновения для любых теорий образования и соответствующих им технологий, будь они традиционными, инновационными, альтернативными, является главное противоречие, которое тем или иным образом преодолевается, но редко осознается. Это противоречие между необходимостью установления возрастной и образовательной нормы (в предположении которой ведется как работа над стандартами образования, так и работа над методами и критериями объективно-нормативной диагностики уровней развития) и «неудержимостью онтогенеза» (А. Г. Гурвич), т. е. существованием собственных законов развития человека, в том числе и спонтанного, не подконтрольного образовательной системе. Эффективный путь преодоления этого противоречия содержится в теории развивающего образования, особенно в тех ее разделах, где ставится акцент на технологии обучения и диагностики, разработка которой опирается на представления о «норме развития».
    412
    Пора попытаться (хотя это крайне сложно) сместить акцент и сделать главным предметом изучения развитие как таковое, а технологическую проблематику сделать производной. Конечно, морально трудно принять положение о том, что потенциал развития ребенка может и должен превосходить любую культурную, в том числе образовательную, норму. Но если мы этого не признаем, образование с большим сомнением можно будет называть развивающим. А если признаем, то должны будем сделать следующий шаг, который еще труднее первого: учитель должен быть конгениален ученику. Это требует, в свою очередь, ориентации образования на индивидуальность и личность ученика. Соединение в одной концептуальной схеме развивающего и личностно ориентированного обучения сделает само образование не только развивающим, но и развивающимся. Ведь оно постоянно имеет дело с подлинным разнообразием еще не ставшей индивидуальности человека (пусть маленького), который еще в пути. Образование впитывает в себя это замечательно талантливое разнообразие даже тогда, когда стремится его погасить.
    Излагаемые принципы содержат некоторый материал для упомянутой переакцентировки проблематики развивающего образования. Они выходят за пределы теории, созданной Элькониным и Давыдовым. Ее авторы были увлечены разработкой собственной теории и отягощены непомерно большой практической работой по проверке своих гипотез, разработке методик, дидактик, новых способов подачи учебного материала и организации новых приемов учебной деятельности. Эта увлеченность порой мешала им замечать то, что делалось рядом, и даже вспоминать то, что они хорошо знали, к тому же они не успели поставить перед собой задачу создания учебника или руководства для учителя по развивающему обучению. Все это, конечно, нисколько не умаляет их реальных достижений.
    Дальнейшее проникновение в тайны развития, в том числе и спонтанного, психики, сознания, деятельности ребенка не может повредить образованию. Многие из тайн поражают воображение и побуждают к размышлениям о психологической педагогике, о построении культурно-исторической, а еще лучше — культурно-событийной теории и практики образования.
    1. Главным принципом является неудержимость и творческий характер развития. Наиболее демонстративно порождение младенцем знаков, понятных взрослому (плач, улыбка, движение). Речь идет именно о порождении, а не об усвоении, хотя, конечно, этот процесс невозможен вне ситуации взаимодействия со взрослыми. Исследования А. В. Запорожца и А. Р. Лурия показали, что дети порождают не только знаки, но и символы. И те, и другие являются элементами языка. В этом смысле уже младенец если и не самостоятельный творец культуры, то несомненно соучастник в ее создании. И нужно очень постараться, чтобы суметь подавить творческие потенции ребенка, а вместе с ними и ростки культуры. Не случайно П. А. Флоренский писал о том, что секрет таланта в
    413
    сохранении юности, а секрет гениальности — в сохранении детства на всю жизнь. «Он награжден каким-то вечным детством», — сказала Ахматова о Пастернаке.
    Весьма наглядно творческий характер развития и обучения подчеркнут в упоминавшемся тезисе Н. А. Бернштейна о том, что упражнение — это повторение без повторения. Ни ребенок, ни взрослый не могут дважды совершенно одинаково осуществить одно и то же движение, произнести одно и то же слово. Каждая реализация своеобразна, как отпечаток пальца. Возникает вопрос о природе эталонов для усвоения, о соотношении консервативных и динамических, творческих сил развития. При совершенствовании процесса обучения этот принцип может реализовываться как с помощью подбора и составления разнообразных упражнений, так и в проблематизации обучающих курсов.
    2. Ведущая роль социокультурного контекста или социальной ситуации развития. Она обнаруживается уже в младенческом возрасте при восприятии родного языка, когда у ребенка развивается глухота к фонематическому строю чужого языка. Хотя, как мы уже отмечали, сразу после рождения слух младенца открыт к усвоению любого из почти семи тысяч языков, существующих на Земле.
    В преддошкольном и дошкольном детстве социокультурный контекст оказывает решающее влияние на овладение простейшими орудиями и предметами. Очень рано обнаруживается в жестах, мимике. В более позднем возрасте социокультурный контекст оказывает влияние на процессы формирования образа мира, на характер сенсорных эталонов, перцептивных единиц восприятия, схем памяти... вплоть до общего стиля поведения и деятельности. Программы обучения должны быть наполнены культурными традициями и историческими контекстами и параллелями. Следует задуматься, не является ли то, что Выготский называл социокультурным контекстом развития, духовным укладом, который начинает усваиваться в раннем детстве. Духовный уклад вполне соотносим и с тем, что К. Юнг называет архетипом.
    3. Ориентация обучения на сензитивные периоды развития, т. е. периоды, наиболее чувствительные к усвоению языка, способов общения, предметных и умственных действий (счет, чтение, оперирование образами, знаками, символами, эстетическое восприятие и т. д.). Наличие этих периодов ставит проблему поиска соответствующего им предметного, знакового, символического содержания, а также соответствующих этим периодам методов обучения. Не меньшее значение имеет установление соотношения между теми или иными сензитивными периодами и анатомо-морфологическим созреванием соответствующих систем и структур организма. Это важно для определения связей между социокультурным и физиологическим контекстом развития, для поиска соответствий и противоречий между ними.
    Здесь в полный рост встают проблемы созревания анатомо-морфологических органов и тканей и формирования и развития на их основе и на основе культуры функциональных, духовных органов индивида, например,
    414
    глаза телесного и глаза Духовного, или ока Души. В этом пункте просвечивает традиционная проблематика биологического и социального, или наследственности и среды. При ее обсуждении недостаточно заменить термин «биологическое» термином «природное», что все чаще встречается в литературе. Очень важно преодолеть традиционное разделение души и тела, которое остается схематизмом философского, научного и обыденного сознания. Залогом этого является наблюдающееся в последние годы распространение культурно-исторической теории развития психики и сознания и на телесный организм человека. Науки о человеке перестают смотреть на тело глазами патологоанатома. Можно надеяться, что изучение развития ребенка даст новые доказательства интегрированности духовного и телесного организмов в процессах их становления (созревания, формирования, функционирования).
    4. Совместная деятельность и общение как движущая сила развития, как средство обучения и воспитания. Ограничимся лишь одним примером. Первые представления младенца о таких пространственных категориях, как величина и удаленность предметов, производят впечатление априорных, так как они складываются до формирования его локомоций и предметных действий. Согласно Эльконину, это вполне объяснимо. Так как ребенок на самом деле открывает их не с помощью исключительно собственных действий, а с помощью действий взрослого. Это хорошая иллюстрация в пользу педагогики сотрудничества. Общение составляет необходимое и специфическое условие присвоения индивидом достижений исторического развития человечества. Младенец в силу необходимости является гением общения, его лидером, он властно вынуждает к общению окружающих его взрослых. Иное дело, что эта его способность, как, впрочем, и многие другие, утрачивается с возрастом.
    5. Ведущая деятельность, законы ее смены как важнейшее основание периодизации детского развития. Д. Б. Эльконин и В. В. Давыдов на большом материале показали, что психологические новообразования каждого периода в жизни ребенка определяются осуществляемой им ведущей деятельностью. Поэтому-то связь типов этой деятельности является внутренним основанием генетической преемственности периодов возрастного психического развития ребенка. Исходной, как это ни удивительно, является деятельность ребенка по управлению поведением взрослого, которая достаточно эффективно осуществляется с помощью порожденных самим ребенком знаковых средств. Д. Б. Эльконин говорил (правда, с долей иронии), что не столько семья социализирует ребенка, сколько он сам социализирует окружающих его близких, подчиняет их себе, пытается сконструировать удобный и приятный для себя мир, что, правда, далеко не всегда ему удается. Отсюда и драма понимания или, скорее, непонимания при переходе ребенка в новое для него социальное окружение. Затем последовательно возникают и сменяют друг друга такие ведущие деятельности, как общение, игра, учение, самоопределение, поиск себя, труд и т. д. При этом сам термин «ведущая деятельность»
    415
    предполагает, что она не единственная. Все виды деятельности после своего появления могут сосуществовать, интерферировать и конкурировать друг с другом. Порядок смены, сосуществования, конкуренции деятельностей составляет важную психологическую проблему в связи с развитием личности, которая должна подниматься над пространством доступных ей видов деятельности, выбирать из них ту или иную или строить новую. Большой интерес представляют нарушения законов смены ведущей деятельности в онтогенезе, анализ таких феноменов, как «инфанты» и «вундеркинды». Л. С. Выготский говорил, что все будущее вундеркинда в его прошлом. Полезная в своем возрастном периоде форма ведущей деятельности может стать иллюзорно-компенсаторной в другом. Самое сложное — определение ведущей деятельности подростка. Преждевременно считать ее общественно полезной, как утверждалось в советское время. Ведущей деятельностью подростка является поиск ведущей деятельности.
    6. Определение зоны ближайшего развития как метод диагностики способностей, понимаемых как способы деятельности. «Зона ближайшего развития ребенка — это расстояние между уровнем его актуального развития, определяемым с помощью задач, решаемых самостоятельно, и уровнем возможного развития, определяемым с помощью задач, решаемых под руководством взрослых и в сотрудничестве с более умными товарищами» (Выготский Л. С., 1926/1991. С. 399—400);
    «Таким образом, исследуя, что ребенок выполнит самостоятельно, мы исследуем развитие вчерашнего дня. Исследуя, что ребенок способен выполнить в сотрудничестве, мы определяем развитие завтрашнего дня» (Выготский Л. С., 1984. Т. 4. С. 264).
    Выготский считал, что понятие зоны ближайшего развития раскрывает «природу» сензитивных периодов в обучении. Первое понятие рассматривается как теоретическое, второе — как эмпирическое. Знание «природы» позволяет конструировать методы диагностики сензитивных периодов и методы обучения. Поэтому от понятия зоны ближайшего развития идут пути и к исследованиям, и к практике (Мещеряков Б. Г., 1998а). В теории развивающего обучения Эльконина — Давыдова это понятие «приобрело функции общей реальной организации учебной деятельности, в которой усвоение школьниками теоретических знаний происходит в форме их постоянного диалого-дискуссионного сотрудничества и общения как между собой, так и с учителем» (Давыдов В. В., 1996. С. 517).
    Необходимы развитие исследований диагностической ценности этого метода определения способностей и поиск путей практической организации деятельности детей (со взрослыми, со сверстниками, с компьютером) в зоне ближайшего развития. Важно также создание условий преодоления ребенком (выхода за пределы) зоны ближайшего развития. Особую проблему составляет определение «размеров» индивидуальной зоны ближайшего развития обучаемого, поскольку негативные последствия может иметь как их преувеличение, так и преуменьшение.
    416
    7. Амплификация (обогащение, усиление, углубление) детского развития как необходимое условие разностороннего воспитания ребенка. Особенно велико значение богатства возможностей на ранних ступенях детского развития (А. В. Запорожец) как средства преодоления его односторонности, средства выявления задатков и способностей. Обучаемому, насколько это возможно, должен быть предоставлен широкий выбор разнообразных деятельностей, в которых у него появляется шанс отыскать наиболее близкие его способностям и задаткам. Амплификация — это условие свободного развития, поиска и нахождения ребенком себя в материале, затем преодоления материала и преодоления себя в той или иной форме деятельности или общения.
    8. Непреходящая ценность всех этапов детского развития. А. В. Запорожец предупреждал о неразумности (иногда пагубности), торопливости в переводе детей с одной ступени развития на другую, например, от образа к слову, от игры к учению, от предметного действия к умственному и т. д. Каждый этап должен исчерпать себя, тогда он обеспечит благоприятные условия для перехода к новому, а его достижения останутся на всю жизнь. Классическая тупость чиновника может быть связана с игровой дистрофией в детстве. Было бы полезно разработать систему показателей, способных демонстрировать психологическую готовность ребенка к переходу на новую ступень обучения. Здесь, конечно, крайне важна проблема динамической нормы развития.
    9. Принцип единства и асимметрии аффекта и интеллекта или близкий к нему принцип активного деятеля. Первая часть указанного принципа получила развитие в работах Л. С. Выготского, вторую часть развивал М. Я. Басов. Объединение обеих частей означает рассмотрение всех психических явлений сквозь призму их возникновения и становления в деятельности человека. Значительный вклад в подход такого рода внес С. Л. Рубинштейн, провозгласивший единство сознания и деятельности человека. Это единство должно пониматься не как цель, не как итог или результат, а как непрерывное становление, имеющее циклический, спиральный, противоречивый характер. Для становления характерно не столько единство, выступающее лишь как его моменты, сколько асимметрия между ними. Именно она выступает движущей силой становления как сознания, так и деятельности.
    10. Опосредствующая роль знаково-символических структур, слова, смысла и мифа в формировании предметных действий, знаний, становления личности. Л. С. Выготский придавал этим структурам статус осознаваемости и сознательности (в подлинном смысле слова), вводил в ткань психического, в материю сознания. Символизация играла при этом роль средства осмысления. Игнорирование этого хода мысли является одной из причин редукции психики и сознания к мозгу, поиска в мозгу не физиологических систем и структур, обеспечивающих функционирование сознания, а самого сознания или порождающих его причин. Опосредованный характер развития требует выяснения адекватных возрастным особенностям детей внешних средств (предметов, знаков, слов,
    417
    символов, мифов) и внутренних способов предметной и умственной деятельности. Важнейшую проблему составляет выявление условий перехода от опосредованного действия к действию непосредственному, к поступку, совершаемому мгновенно, как бы без размышления, но остающемуся тем не менее в высшей степени сознательным, свободным, нравственным. Не меньшее значение имеет установление цикличности переходов от непосредственного к опосредствованному и обратно.
    11. Интериоризация и экстериоризация как механизмы развития и обучения. Здесь важны переходы от внешнего к внутреннему и от внутреннего к внешнему. Например, переходы от внешнего предметного действия к предметному и операциональному значениям, к образам, концептам, наконец, к мыслям. Эта последовательность достаточно хорошо изучена. Менее изучены переходы от мысли к образу, где нужен максимум умственного усилия, от мысли к действию, где нужны эмоциональная (и нравственная) оценка и волевое усилие. Перечисленное находится в сфере исполнительной и познавательной деятельности. Механизмы интериоризации и экстериоризации имеются в аффективно-эмоциональной, личностной сфере, где наблюдаются переходы от содействия к сочувствию, сопереживанию, порождению новых жизненных смыслов и замыслов, а от них — к самостоятельным, свободным и ответственным действиям — поступкам. Наличие указанных механизмов и переходов позволяет рассматривать развитие как образование цепей превращенных (и извращенных) форм поведения, деятельности и сознания.
    Не только внутренние формы психического, включая сознание, возникают по законам интериоризации, «вращивания», которое одновременно является и «выращиванием». Выращенное сознание, в свою очередь, интериоризируется в предметное, коммуникативное действие. Тогда возникает поступок.
    12. Неравномерность (гетерохронность) развития и формирования психических действий. Например, по данным П. И. Зинченко, действие и понимание, дающие эффект непроизвольного запоминания, опережают по своей эффективности произвольное запоминание, выступая средством последнего. При всей полезности подчеркивания неравномерности развития, выделения его этапов, необходимо представлять себе, так сказать, весь «фронт» развития, т. е. не столько изолированные уровни развития исполнительных когнитивных, эмоционально-оценочных, личностных компонентов поведения и деятельности, сколько их чередование, выравнивание, затем вновь конкуренцию в темпах становления. Это же характеризует и процесс формирования бытийного, рефлексивного и духовного слоев сознания. Указанная неравномерность сильно затрудняет установление нормы развития и диагностику его уровня.
    Еще один принцип оставим без номера. Не из суеверия и боязни числа 13, а потому, что он должен бы обнимать собой все остальные. Это, скорее, императив философии педагогики Г. Г Шпета. Ее основные задачи он видел в том, чтобы «очищать» личные пути жизни от обязательных правил, заповедей, авторитетов, от убеждения, что здесь кто-то
    418
    что-то знает и может за нас разрешить наши волнения, словом, от «лени властвовать над собою»... Педагогика есть всецело отрицательное учение, она должна осуществляться всегда вновь и вновь и должна, таким образом, в точности отражать отрицательный характер самого «искусства жизни». Нельзя преодолевать мораль моралью, а потому, что остается в педагогике постоянным, есть голое отрицание. Педагогика не может предъявлять к человеку иного требования, как то, чтобы он отверг для себя, для своего «дела» все пути уже испытанные. Насколько, следовательно, в познании — традиция и испытанный путь, настолько в осуществлении «человеческого» — свобода и произвол» (1994. С. 331—332).
    Приведенная максима не эпатаж, хотя она еще долго будет восприниматься именно так большинством педагогов и психологов. Если наши ученики пойдут лишь проторенными путями, остановится развитие культуры. Шпет своей жизнью подтвердил право на высказывание этой максимы. Он предпочитал быть абсолютно свободным в выборе своего образца или «идеала», даже подражая, сохранять в себе полную свободу творчества, углубления, преобразования, преодоления своих «образцов». Так же действовали Эльконин и Давыдов, создавая свою теорию и практику развивающего обучения. Мы сочли нужным эксплицировать и кратко охарактеризовать перечисленные выше принципы, отчетливо сознавая, что для теории развивающего обучения они не являются новостью. Они не хуже, чем нам, были известны Д. Б. Эльконину, В. В. Давыдову, известны и их последователям В. В. Репкину, В. В. Рубцову, Б. Д. Эльконину, Г. А. Цукерман, К. Н. Поливановой, А. Б. Воронцову и многим другим. Более того, можно с уверенностью сказать, что перечисленные принципы лежат в основе теории развивающего обучения, в том числе и в основе специфических принципов теории учебной деятельности, в соответствии с которой строятся учебные предметы в школе. Предлагаем читателю соотнести перечисленные нами принципы с такими, как: 1) принцип поиска способа действия; 2) принцип постановки учебной задачи; 3) принцип содержательного обобщения; 4) принцип моделирования; 5) принцип движения от общего к частному; 6) принцип соответствия содержания и формы и др.
    Тем не менее перечисление принципов, сформулированных в культурно-исторической теории развития психики и сознания, в психологической теории деятельности, в психологии действия, может быть продолжено. Все они заслуживают не конспективного, а развернутого описания. Все они должны лежать в основе любой современной разумной и человечной системы образования и воспитания. Главное состоит в том, что всей этой системе или совокупности принципов не выдвинуто никакой разумной альтернативы. Задача состоит в их верификации, развитии и операционализации, т. е. в создании соответствующих методик, психотехник, культурных педагогических технологий, предназначенных для реализации в педагогической деятельности.
    419
    В таком же восстановлении нуждаются принципы, имеющиеся в педагогике, в возрастной физиологии, в гигиене детей и подростков, в профтехобразовании, в эстетическом воспитании, в общей дидактике, в частных методах. Можно предположить, что при их сравнительном анализе выявится наличие многих общих принципов, выраженных на специальных языках. Еще раз обратим внимание читателя, что каждый из сформулированных принципов содержит элемент тайны. Он как бы требует понимания, дальнейшей интерпретации, развертывания и раскрытия, в том числе и посредством привлечения материала, изложенного в книге, равно как и привлечения собственного опыта. Выполнение работы по реконструкции, дополнению, сравнительному анализу, проверке, операционализации принципов детского развития требует комплексного изучения детства. Это будет существенным шагом в развитии культурно-исторической теории и практики образования.
    420
    ЛИТЕРАТУРА
    Августин А. Исповедь. М., 1991.
    Аверинцев С. С. Вячеслав Иванов // Вячеслав Иванов. Стихотворения и поэмы. М., 1976.
    Аверинцев С. С. История всемирной литературы. Т. I. М., 1983.
    Аверинцев С. С. Поэты. М., 1996.
    Аверинцев С. С. София — Логос: Словарь. Киев, 2001.
    Автономова Н. С. Рассудок. Разум. Рациональность. М., 1988.
    Адамар Ж. Исследование психологии процесса изобретения в области математики. М., 1970.
    Адлер Г. Лекции по аналитической психологии. М.; Киев, 1996.
    Адо П. Плотин, или Простота взгляда. М., 1991.
    Апокрифы древних времен. М., 1989.
    Ананьев Б. Г. Предмет и метод рефлексологии // Рефлексология или психология. Л., 1929.
    Аристотель. О душе. М., 1937.
    Аристотель. Поэтика. М., 1957.
    Арнхейм Р. Визуальное мышление // Зрительные образы: феноменология и эксперимент. Ч. 2. Душанбе, 1973.
    Арсеньев А. С. Глобальный кризис и личность // Мир психологии и психология в мире. 1994. № 0.
    Арсеньев А. С., Библер В. С., Кедров Б. М. Анализ развивающего понятия. М., 1967.
    Асмус В. Ф. Проблема интуиции в философии и математике. М., 1965.
    Асмус В. Ф. Историко-философские этюды. М., 1984.
    Ашеров А. Ю. Политика и человеческое бытие в работах Мишеля Фуко // Человек. 2002. № 1.
    Бабанский Ю. К. Личностный фактор оптимизации обучения // Вопросы психологии. 1981. № 1.
    Барт Р. Избранные работы. Семиотика. Поэтика. М., 1994.
    Бассин Ф. В. «Значащие» переживания и проблема собственно-психологической закономерности // Вопросы психологии. 1972. № 3.
    Бахтин М. М. К эстетике слова // Контекст. М., 1974.
    Бахтин М. М. Вопросы литературы и эстетики. М., 1975.
    Бахтин М. М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1979.
    Бахтин М. М. Литературно-критические статьи. М., 1986.
    Бахтин М. М. Проблемы творчества Достоевского. Киев, 1994.
    Бахтин М. М. Работы 20-х годов. Киев, 1994.
    Бахтин М. М. Человек в мире слова. М., 1995.
    Бахтин М. М. Собрание сочинений: В 7 т. Т. 5. М., 1996.
    Белкин А. Судьба и власть. М., 1996.
    Белый А. Ритм и действительность. Красная книга культуры. М., 1989.
    Бергсон А. Творческая эволюция. СПб., 1914.
    Бергум В. Моральный опыт беременности и материнства // Человек. 2000. № 2.
    421
    Бернштейн Н. А. Биодинамическая нормаль удара // Исследования Центрального института труда. 1924. Т. 1. Вып. 2.
    Бернштейн Н. А. Физиология движений и активность. М., 1990.
    Беспалов Б. И. Действие. Психологические механизмы визуального мышления. М., 1984.
    Бибихин В. В. Материалы к исихастским спорам // Синергия. Проблемы аскетики и мистики Православия. М., 1995.
    Библия. Издание Московской Патриархии. М., 1968.
    Бланшо М. Неописуемое сообщество. М., 1998.
    Блок А. Сочинения: В 8 т. Т. 5. М., 1963.
    Бонфуа Ив. Ничей сон // Знамя. 1996. № 12.
    Бородой Ю. М. Воображение и теория познания. М., 1966.
    Бойко А. Г. Музейно-педагогическая интерпретация психологической концепции визуального мышления // Художественный музей в образовательном процессе. СПб., 1998.
    Братусь Б. С. К проблеме человека в психологии // Вопросы психологии. 1997. № 5.
    Бродский И. О Цветаевой. М., 1997.
    Бродский И. Поклониться тени. СПб., 2001.
    Брока Р. Тело и язык // Иной: Психоаналитический альманах. 1994. № 2.
    Брудный А. А. Наука понимать. Бишкек, 1996.
    Бубер М. Два образа веры. М., 1995.
    Вайнштейн О. Язык романтической мысли. М., 1994.
    Валери П. Об искусстве. М., 1976.
    Валлон А. От действия к мысли. М., 1956.
    Василюк Ф. Е. Психология переживания. М., 1984.
    Введенский А. И. О пределах и признаках одушевления // Ж-л Мин-ва народного просвещения. 1982. № 7.
    Вебер М. Избранное. Образ общества. М., 1994.
    Величковский Б. М. Микрогенетический аспект изучения восприятия // Психологические исследования. Вып. 6. М., 1976.
    Вернадский В. И. Размышления натуралиста. Научная мысль как планетарное явление. Кн. 2. М., 1977.
    Вернадский В. И. Публицистические статьи. М., 1995.
    Вертгеймер М. Продуктивное мышление. М., 1987.
    Верч Дж. Голоса разума. М., 1996.
    Верч Дж. Мышление как действие. М., 1998.
    Вригт Г. Х. фон. Логика и философия в XX веке // Вопросы философии. 1992. № 8.
    Выготский Л. С. Избранные психологические исследования. М., 1956.
    Выготский Л. С. Психология искусства. М., 1968.
    Выготский Л. С. Собрание сочинений: В 6 т. М., 1982—1984.
    Выготский Л. С. Педагогическая психология. М., 1991.
    Гадамер Х. Г. Истина и метод: основы философской герменевтики. М., 1988.
    Гадамер Х. Г. Актуальность прекрасного. М., 1991.
    Галилей Галилео. Приборных дел мастер. М., 1987.
    Гальперин П. Я. Психология мышления и учение о поэтапном формировании умственных действий // Исследования мышления в советской психологии. М., 1966.
    Гальперин П. Я. Введение в психологию. М., 1976.
    Гегель Г. В. Ф. Сочинения: В 14 т. М.; Л., 1929—1959.
    422
    Гегель Г. В. Ф. Наука логики: В 3 т. М., 1970—1971.
    Геллер М., Некрич А. История России: В 4 т. Т. I. М., 1996.
    Гефтер М. Я. Из тех и этих лет. М., 1991.
    Гибсон Дж. Экологический подход к зрительному восприятию. М., 1988.
    Голосовкер Я. Э. Имагинативная эстетика // Символ. Париж, 1993. № 29.
    Горбов Ф. Д., Лебедев В. И. Психоневрологические аспекты труда операторов. М., 1975.
    Гордеева Н. Д. Экспериментальная психология исполнительного действия. М., 1995.
    Гордеева Н. Д. Микродинамика внутренней формы действия // Вопросы психологии. 2000. № 6.
    Гордеева Н. Д., Зинченко В. П. Роль рефлексии в построении предметного действия // Человек. 2000. № 6.
    Гордеева Н. Д., Зинченко В. П. Функциональная структура действия. М., 1982.
    Гордеева Н. Д., Зинченко В. П. Модель предметного действия: способы построения, структура организации и система функционирования // Системные исследования: Ежегодник 1989—1990. М., 1991.
    Горский А. К. Огромный очерк // Путь. 1993. № 4.
    Грегори Р. Глаз и мозг. М., 1972.
    Григорьева Т. П. Дао и логос (встреча культур). М., 1992.
    Грин Х. Мистер Набоков // В. В. Набоков: pro et contra. СПб., 1997.
    Гроссман Л. Достоевский. М., 1965.
    Давыдов В. В. Проблемы развивающего обучения. М., 1986.
    Давыдов В. В. Теория развивающего обучения. М., 1996.
    Давыдов В. В. Достижения Э. В. Ильенкова в материалистической диалектике и теоретической психологии // Э. В. Ильенков: Личность и творчество. М., 1999.
    Давыдов В. В. Виды обобщения в обучении. М., 2000.
    Давыдов В. В., Андронов В. П. Психологические условия происхождения идеальных действий // Вопросы психологии. 1979. № 5.
    Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. 1. М., 1955.
    Денике Б. Японская цветная гравюра. М., 1936.
    Джемс В. Зависимость веры и воли и другие опыты популярной философии. СПб., 1904.
    Джемс В. Многообразие религиозного опыта. М., 1910.
    Дидро Дени. Об искусстве. М., 1936.
    Дормашев Ю. Б., Романов В. Я. Психология внимания. М., 1995.
    Дункер К. Качественное (экспериментальное и теоретическое) исследование мышления // Психология мышления. М., 1965.
    Дьюи Дж. Психология и педагогика мышления. М., 1999.
    Ельмслев Л. Пролегомены к теории языка // Новое в лингвистике. Вып. 1. М., 1960.
    Запорожец А. В. Развитие произвольных движений. М., 1960.
    Запорожец А. В. Избранные психологические труды: В 2 т. М., 1986.
    Запорожец А. В. Психология действия. М., 2000.
    Запорожец А. В., Венгер Л. А., Зинченко В. П., Рузская А. Г. Восприятие и действие. М., 1967.
    Запорожец А. В., Зинченко В. П. Восприятие, движение, действие // Познавательные процессы. Ощущение. Восприятие. М., 1982.
    Звегинцев В. А. Мысли о лингвистике. М., 1996.
    Зеньковский В. В. Психология детства. Екатеринбург, 1924/1995.
    423
    Зеньковский В. В. Проблемы воспитания в свете христианской антропологии. М., 1996.
    Зинченко В. П. Восприятие и действие (сообщения 1 и 2) // Доклады АПН РСФСР. 1961. № 2, 5.
    Зинченко В. П. Теоретические проблемы психологии восприятия // Инженерная психология. М., 1964.
    Зинченко В. П. Информационная подготовка решения // Эргономика: принципы и рекомендации. Методическое руководство. М., 1981.
    Зинченко В. П. Идеи Л. С. Выготского о единицах анализа психики // Психологический журнал. 1981. № 2.
    Зинченко В. П. От генезиса ощущений к образу мира // А. Н. Леонтьев и современная психология. М., 1983.
    Зинченко В. П. Искусственный интеллект и парадоксы психологии // Природа. 1986. № 2.
    Зинченко В. П. Развитие зрения в контексте перспектив общего духовного развития человека // Вопросы психологии. 1988. № 6.
    Зинченко В. П. Культура и техника // Красная книга культуры. М., 1989.
    Зинченко В. П. Последнее интервью А. Н. Леонтьева // Наука в СССР. 1989. № 5.
    Зинченко В. П. Миры сознания и структура сознания // Вопросы психологии. 1991а. № 2.
    Зинченко В. П. Послесловие к дружбе. К кончине М. К. Мамардашвили // Вопросы философии. 1991б. № 5.
    Зинченко В. П. Проблемы психологии развития // Вопросы психологии. 1991в. № 4, 5, 6; 1992. № 3—4, 5—6.
    Зинченко В. П. Системный подход к психологии? Развернутый комментарий к Тезисам А. Н. Леонтьева, или Опыт психоаналитической интерпретации в науке // Психологический журнал. 1991. № 4.
    Зинченко В. П. Слово об учителе. К 90-летию П. Я. Гальперина // Вопросы психологии. 1993. № 1.
    Зинченко В. П. Культурно-историческая психология: опыт амплификации // Вопросы психологии. 1993. № 4.
    Зинченко В. П. Возможна ли поэтическая антропология? М., 1994.
    Зинченко В. П. Психология в Российской Академии образования // Вопросы психологии. 1994. № 4.
    Зинченко В. П. Штрихи к портрету Д. Б. Эльконина // Вопросы психологии. 1994. № 1.
    Зинченко В. П. Аффект и интеллект в образовании. М., 1995.
    Зинченко В. П. Вклад А. А. Ухтомского в психологическую физиологию // Вопросы психологии. 1995. № 5.
    Зинченко В. П. Становление психолога. К 90-летию А. В. Запорожца // Вопросы психологии. 1995. № 5.
    Зинченко В. П. Психология в моей жизни // Мир психологии. 1995. № 5.
    Зинченко В. П. Движение — живое существо. К 100-летию Н. А. Бернштейна // Вопросы психологии. 1996а. № 6.
    Зинченко В. П. Мир образования и/или образование мира // Мир образования. 1996б. № 3, 4.
    Зинченко В. П. От классической к органической психологии. К 100-летию Л. С. Выготского // Вопросы психологии. 1996в. № 5, 6.
    Зинченко В. П. Образ и деятельность. Воронеж, 1997а.
    Зинченко В. П. Участность в бытии. К 95-летию А. Р. Лурия // Вопросы психологии. 1997б. № 5.
    424
    Зинченко В. П. Посох Мандельштама и трубка Мамардашвили. К началам органической психологии. М., 1997в.
    Зинченко В. П. Саморазвитие духа: Памяти друга (В. В. Давыдов 1930—1998) // Вопросы психологии. 1998. № 5.
    Зинченко В. П. Психологическая педагогика. Ч. 1. Живое знание. 2-е изд. Самара, 1998.
    Зинченко В. П. Гипотеза о происхождении учения А. А. Ухтомского о доминанте // Человек. 2000а. № 3.
    Зинченко В. П. Мысль и слово Г. Г. Шпета. М., 2000б.
    Зинченко В. П. Вклад А. А. Ухтомского в психологию // Вопросы психологии. 2000в. № 4.
    Зинченко В. П. Очень субъективные заметки о психологической диагностике // Человек. 2001а. № 1.
    Зинченко В. П. Возможны ли целостные представления о мышлении? // Психологическая наука и образование. 2001б. № 2.
    Зинченко В. П. Размышления о живой памяти // Психологическая наука и образование. 2001в. № 3.
    Зинченко В. П. Предмет психологии: подъем по духовной вертикали // Человек. 2001г. № 5.
    Зинченко В. П. Время — действующее лицо // Вопросы психологии. 2001д. № 6.
    Зинченко В. П. Размышления о душе и ее воспитании // Вопросы философии. 2002. № 2.
    Зинченко В. П., Величковский Б. М., Вучетич Г. Г. Функциональная структура памяти. М., 1980.
    Зинченко В. П., Вергилес Н. Ю. Формирование зрительного образа. М., 1969.
    Зинченко В. П., Мамардашвили М. К. Проблема объективного метода в психологии // Вопросы философии. 1977. № 7.
    Зинченко В. П., Мещеряков Б. Г. Совокупная деятельность как генетически исходная единица психического развития // Психологическая наука и образование. 2000. № 2.
    Зинченко В. П., Моргунов Е. Б. Человек развивающийся. М., 1994.
    Зинченко В. П., Мунипов В. М. Основы эргономики. М., 1979.
    Зинченко В. П., Мунипов В. М. Эргономика. М., 2001.
    Зинченко В. П., Мунипов В. М., Гордон В. М. Исследование визуального мышления // Вопросы психологии. 1973. № 1.
    Зинченко В. П., Смирнов С. Д. Методологические вопросы психологии. М., 1983. Гл. III.
    Зинченко П. И. О забывании и воспроизведении школьных знаний // Научные записки Харьковского пед. ин-та иностр. яз. 1939. Т. 1.
    Зинченко П. И. Непроизвольное запоминание. М., 1961; М.; Воронеж, 1996.
    Зинченко П. И. Когнитивная и прикладная психология. М., 2000.
    Зинченко П. И. Память в экспериментальной и когнитивной психологии. СПб., 2002.
    Иванов Вяч. И. Собрание сочинений: В 4 т. Брюссель, 1974.
    Иванов Вяч. В. Категория времени в искусстве и культуре XX века // Structure of texts and semiotics of cuture. Mounton, 1973.
    Ильенков Э. В. Понимание абстрактного и конкретного в диалектике и формальной логике // Диалектика и логика. Формы мышления. М., 1992.
    Ильенков Э. В. Эвальд Васильевич Ильенков: Личность и творчество. М., 1999.
    Имамичи Т. Моральный кризис и метатехнические проблемы // Вопросы философии. 1995. № 3.
    425
    Ионин А. Г. Понимающая социология. М., 1979.
    Искандер Ф. Моцарт и Сальери // Знамя. 1987. № 1.
    Кант И. Сочинения: В 6 т. М., 1966.
    Кандинский В. В. О духовном в искусстве. М., 1992.
    Кантор В. К. Артистическая эпоха и ее последствия // Метаморфозы артистизма. М., 1997.
    Карякин Ю. Достоевский и канун XXI века. М., 1989.
    Кедров К. А. Поэтический Космос. М., 1989.
    Келли Дж. Теория личности. Психология личных конструктов. СПб., 2000.
    Кильен Ж. Культура (Bidung) и Разум у В. фон Гумбольдта // Разум и культура. М., 1983.
    Кирквуд К. Ренессанс в Японии. М., 1988.
    Кляйн М. Зависть и благодарность. Исследование бессознательных источников. СПб., 1997.
    Коменский Я. А. Сочинения. М., 1997.
    Коул М. Культурно-историческая психология: наука будущего. М., 1997.
    Кривцун О. А. Эстетика. М., 1998.
    Лакан Ж. Инстансция буквы или судьба разума после Фрейда. М., 1997.
    Леви-Брюль Л. Первобытное мышление. М., 1930.
    Леви-Строс К. Культурная антропология. М., 1983.
    Леонтьев А. Н. Деятельность. Сознание. Личность. М., 1975, 1977.
    Леонтьев А. Н. Избранные психологические произведения: В 2 т. М., 1983.
    Леонтьев А. Н. Лекции по общей психологии. М., 2000.
    Леонтьев А. Н., Запорожец А. В. Восстановление движения. М., 1945.
    Лесневский А. С. Становление понятий информатики в школьном образовании: Автореф. дис. ... д-ра пед. наук. М., 1996.
    Лефевр В. А. Космический субъект. М., 1996.
    Лисина М. И. Общение, личность и психика ребенка. М., 1997.
    Лобок А. М. Антропология мифа. Екатеринбург, 1997.
    Лосев А. Ф. Философия. Мифология. Культура. М., 1991.
    Лосев А. Ф. Бытие. Имя. Космос. М., 1993.
    Лосский Н. О. Избранное. М., 1991.
    Лотман Ю. М. О семиосфере // Ученые записки Тартуского ун-та, 1984. № 641 (Труды по знаковым системам). Т. 17.
    Лотман Ю. М. Избранные статьи: В 3 т. Таллин, 1992.
    Лотман Ю. М. О поэтах и поэзии. СПб., 1996.
    Лурия А. Р. Современная психология в ее основных направлениях. М., 1928.
    Лурия А. Р. Маленькая книжка о большой памяти. М., 1968.
    Лурия А. Р. Потерянный и возвращенный мир. М., 1971.
    Лурия А. Р. О месте психологии в ряду социальных и биологических наук // Вопросы философии. 1977. № 9.
    Лурия А. Р. Этапы пройденного пути. М., 1982.
    Макаренко А. С. Сочинения: В 7 т. Т. 5. М., 1958.
    Мамардашвили М. К. Формы и содержание мышления. М., 1968.
    Мамардашвили М. К. Классический и неклассический идеал рациональности. Тбилиси, 1984.
    Мамардашвили М. К. Мысль под запретом // Вопросы философии. 1992. № 2.
    Мамардашвили М. К. Как я понимаю философию. М., 1992.
    Мамардашвили М. К. Картезианские размышления. М., 1993.
    Мамардашвили М. К. Лекции о Прусте. М., 1995.
    Мамардашвили М. К. Психологическая топология пути. СПб., 1997а.
    426
    Мамардашвили М. К. Лекции по античной философии. М., 1997б.
    Мамардашвили М. К. Кантианские вариации. М., 1997в.
    Мамардашвили М. К. Лекции по античной философии. М., 1999.
    Мамардашвили М. К. Эстетика мышления. М., 2000.
    Мандельштам О. Слово и культура. М., 1987.
    Мандельштам О. Сочинения: В 2 т. Т. 2. М., 1990.
    Мандельштам Н. Я. Воспоминания. Кн. 2. М., 1990.
    Манн Т. Собрание сочинений. М., 1960.
    Маноха И. П. Человек и потенциал его бытия. Киев, 1995.
    Матулис Т. Н. От глиняной таблички к университету. М., 1998.
    Мелетинский Е. М. Избранные статьи. Воспоминания. М., 1998.
    Мерлин В. В. Пушкинский домик. Алма-Ата, 1992.
    Мерло-Понти М. Око и дух. М., 1992.
    Мерло-Понти М. В защиту философии. М., 1996.
    Мещеряков Б. Г. Логико-семантический анализ концепции Л. С. Выготского. Самара, 1998а.
    Мещеряков Б. Г. Психологические основы антропологизации образования // Вопросы психологии. 1998б. № 1.
    Мещеряков Б. Г., Мещерякова И. А. Введение в человекознание. М., 1994.
    Мещеряков Б. Г. Логико-сомантический анализ концепции Л. С. Выготского: Дис. ... д-ра психологических наук. М., 2000.
    Михайлов Ф. Т. Фантазия — главная сила души человека // Э. В. Ильенков: Личность и творчество. М., 1999.
    Московичи С. Машина, творящая богов. М., 1998.
    Мусхелишвили Н. Л., Шрейдер Ю. А. Понимаю, ибо это абсурдно // Человек. 1998. № 6.
    Набоков В. В. Лекции по русской литературе. М., 1996.
    Налимов В. В. На грани третьего тысячелетия. М., 1995.
    Николай Кузанский. Сочинения: В 2 т. М., 1979.
    Новохатько А. Г. Историзм самосознания как проблема творчества // Э. В. Ильенков: личность и творчество. М., 1999.
    Обухов Я. Л. Символ, драма и современный психоанализ. Харьков, 1999.
    Овчинников Н. Ф. Карл Поппер — наш современник, философ XX века // Вопросы философии. 1992. № 8.
    Огурцов А. П. Постмодернистский образ человека и педагогика // Человек. 2001. № 3, 4.
    Ойзерман Т. И. Философия Гегеля как учение о первичности свободы // Вопросы философии. 1993. № 11.
    Ойзерман Т. И. Существуют ли абстрактные истины? // Вопросы философии. 1999. № 6.
    Ортега-и-Гасет Х. Этюды об Испании. Киев, 1994.
    Ортега-и-Гасет Х. Размышления о «Дон Кихоте». М., 1997.
    Пастернак Б. Л. Воздушные пути. М., 1982.
    Пастернак Б. Л. Избранное: В 2 т. Т. 2. М., 1985.
    Пастернак Б. Л. Собрание сочинений: В 5 т. М., 1989.
    Петров-Водкин К. С. О науке видеть // Дело народа. 1917. 28 июня.
    Петровский А. В. История советской психологии. М., 1967.
    Петровский А. В. М. М. Бахтин, Ф. М. Достоевский: психология вчера и сегодня // Вестник Моск. ун-та. Сер. 14: Психология. 1985. № 3.
    Пиаже Ж. Аффективное бессознательное и когнитивное бессознательное // Вопросы психологии. 1996. № 6.
    427
    Пигров К. Хаос как тайна // Размышления о хаосе. СПб., 1997.
    Пинский А. А. Проблемы образования и А. Эйнштейн // Наука и школа. 1997. № 2.
    Платон. Собрание сочинений: В 4 т. М., 1994.
    Плаус С. Психология оценки и принятия решений. М., 1998.
    Поддьяков Н. Н. Творчество и саморазвитие детей дошкольного возраста. Волгоград, 1995.
    Полани М. Личностное знание. М., 1985.
    Пономаренко В. А. Психология духовности профессионала. М., 1997.
    Потебня А. А. Собрание трудов. Мысль и язык. М., 1999.
    Правоверова Л. Л. Движение сквозь пространство и время. Миры А. Белого и В. Кандинского // Человек. 2000. № 3.
    Пригов Д. А. Только моя Япония. М., 2000.
    Пригожин И. Конец определенности. М., 1997.
    Прозументова Г. Н. Цель в педагогике: догматическое и парадигматическое определение // Мастер-Класс. 1996. № 1 (0).
    Пятигорский А. М. Мифологические размышления. М., 1996.
    Пятигорский А. М. Лекции по буддийской философии // Ахутин А. В., Бибихин В. В., Пятигорский А. М. Философия на троих. Рига, 2000.
    Ранке И. Человек. Т. I. СПб., 1901.
    Рашковский Е. Б. Современное мироздание и философская традиция России: о сегодняшнем прочтении трудов Вл. Соловьева // Вопросы философии. 1996. № 6.
    Реале Д., Антисери Д. Западная философия от истоков до наших дней. Т. 4. СПб., 1997.
    Ремизов А. Сны и предсонье. М., 2000.
    Рикёр П. Живая метафора // Теория метафоры. М., 1990.
    Рильке Р.-М. Ворпсведс. Огуст Роден. Письма. Стихи. М., 1971.
    Роден О. Ряд бесед, записанных П. Гзелль. СПб., 1913.
    Розин В. М. Психология и культурное развитие человека. М., 1994.
    Рубинштейн С. Л. Основы общей психологии. М., 1940.
    Рубинштейн С. Л. Бытие и сознание. М., 1957.
    Рубинштейн С. Л. О мышлении и путях его исследования. М., 1958.
    Рубинштейн С. Л. Человек и мир // Проблемы общей психологии. М., 1973.
    Рубинштейн С. Л. Основы общей психологии: В 2 т. Т. 1. М., 1989.
    Рубинштейн С. Л. Человек и мир. М., 1997.
    Рыжов В. П. Наука и искусство в инженерном деле. Таганрог, 1996.
    Самойлов А. Ф. И. М. Сеченов и его мысли о роли мышцы в нашем познании природы // Сеченов И. М., Павлов И. П., Введенский Н. Е. Физиология нервной системы. Избранные труды: В 4 т. Кн. 2. Вып. 2. М., 1952.
    Священный Вселенский Ватиканский Собор. II Пастырская конституция «Радость и надежда». О церкви в современном мире / Пер. с итал. Ватикан, 1968.
    Северцев А. Н. Эволюция и психика // Собрание сочинений. Т. III. М., 1947.
    Семенова С. Г. Вестничество Лермонтова // Человек. 2002. № 1.
    Скаккабароцци Л. О Михаиле Гефтере или об агонии историзма // Век XX и Мир. 1996. № 2.
    Слободчиков В. И. Категория возраста в психологии и педагогике развития // Вопросы психологии. 1991. № 2.
    Смирнов А. А. Проблемы психологии памяти. М., 1966.
    Смирнов С. А. Опыты по философской антропологии (Человек в пространстве культуры). Новосибирск, 1996.
    428
    Собкин В. С., Писарский П. С. Образование в мегаполисе. М., 1992.
    Собкин В. С., Писарский П. С. Жизненные ценности и отношение к образованию. М., 1994.
    Соколов Е. Н., Измайлов Ч. А. Цветовое зрение. М., 1984.
    Солсо Р. Когнитивная психология. М., 1996.
    Спиноза Б. Избранные произведения: В 2 т. М., 1957.
    Степанов Ю. С. Константы. Словарь русской культуры. М., 1997.
    Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. Т. 1, 2. Лондон, 1990.
    Таиров А. Я. Записки режиссера, статьи, беседы, речи, письма. М., 1970.
    Теплов Б. М. Избранные труды: В 2 т. Т. 2. М., 1985.
    Толстой Л. Н. Собрание сочинений: В 22 т. Т. 12. М., 1982.
    Толстой Л. Н. Что такое искусство? М., 1985.
    Толстых А. В. Грядущая культура: гримасы идентичности // Вопросы философии. 1997. № 2.
    Топоров В. Н. Миф. Ритуал. Символ. Образ. Исследования в области мифопоэтического. М., 1995.
    Тульвисте П. Культурно-историческое развитие вербального мышления. Таллин, 1987.
    Тюхтин В. С. Отражение, системы, кибернетика. М., 1972.
    Узилевский Г. Я. Начала эргономической семиотики. Орел, 2000.
    Урысон Е. В. Архаичные представления в русской языковой картине мира: Автореф. ... докт. дис. М., 1997.
    Ухтомский А. А. Избранные труды. Л., 1978.
    Ухтомский А. А. Интуиция совести. СПб., 1996.
    Ухтомский А. А. Заслуженный собеседник. Рыбинск, 1997.
    Фаворский В. А. Литературно-теоретическое наследие. М., 1988.
    Фарман И. П. Мир культуры и воображение // Э. В. Ильенков: Личность и творчество. М., 1999.
    Флоренский П. А. Философия Культа // Богословские труды. Сб. 17. М., 1977.
    Флоренский П. А. Столп и утверждение истины. Т. 1. М., 1990а.
    Флоренский П. А. У водоразделов мысли. Часть первая. Т. 1. М., 1990б.
    Флоренский П. А. У водоразделов мысли. Часть вторая // Символ. Т. 28. Париж., 1992.
    Флоренский П. А. Сочинения: В 4 т. Т. 1. М., 1994.
    Флоренский Павел. Детям моим. Воспоминания прошлых дней и др. М., 1992.
    Фосийон А. Жизнь форм. М., 1995.
    Франк С. Л. Живое знание. Берлин, 1923.
    Франк С. Л. Русское самосознание // Общественные науки. 1990. № 5.
    Франк С. Л. Предмет знания. Душа человека. СПб., 1995.
    Франкл В. Человек в поисках смысла. М., 1990.
    Фромм Э. Душа человека. М., 1992.
    Фуко М. Герменевтика субъекта. Вып. 1. М., 1993.
    Фуко М. История безумия в классическую эпоху. СПб., 1997.
    Хозиев В. Б. Опосредствование в становящейся действительности. Сургут, 2000.
    Холмогорова Е. «...Чтобы плыть в эволюцию дальше» // Знамя. 1996. № 12.
    Холодная М. А. Когнитивные стили как проявление своеобразия индивидуального интеллекта. Киев, 1990.
    Холодная М. А. Психология интеллекта: парадоксы исследования. М.; Томск, 1996.
    Хомский Н. Язык и мышление. М., 1972.
    Хоружий С. С. Диптих безмолвия. М., 1991.
    429
    Хоружий С. С. Аналитический словарь исихатской антропологии // Синергия. Проблемы аскетики и мистики Православия. М., 1995.
    Хоружий С. С. Подвиг как органон. Организация и герменевтика опыта в исихатской традиции // Вопросы философии. 1998. № 3.
    Хьел Л., Зиглер Д. Теории личности. СПб., 1997.
    Цицерон М. Т. Три трактата об ораторском искусстве. М., 1972.
    Цукерман Г. А. Виды общения в обучении. Томск, 1993.
    Цукерман Г. А., Мастеров Б. М. Психология саморазвития. М., 1995.
    Цукерман Г. А. Как младшие школьники учатся учиться. М.; 2000.
    Чернов В. Мстислав Ростропович — гражданин мира, человек России // Огонек. 1994. № 8.
    Чехов М. Литературное наследие: В 2 т. Т. 1. М., 1986.
    Шеррингтон Ч. Интегративная деятельность нервной системы. Л., 1969.
    Шкловский В. Б. О теории прозы. М., 1984.
    Шноль С. Э. Герои и злодеи российской науки. М., 1997.
    Шпет Г. Г. Явление и смысл. М., 1914.
    Шпет Г. Г. Эстетические фрагменты. Ч. I, II. СПб., 1922.
    Шпет Г. Г. Сочинения. М., 1989.
    Шпет Г. Г. Философские этюды. М., 1994.
    Шпет Г. Г. Психология социального бытия. М.; Воронеж, 1996.
    Щедровицкий Г. П. Избранные труды. М., 1995.
    Эйнштейн А. Собрание научных трудов. Т. IV. М., 1967.
    Эльконин Б. Д. Кризис и основания проектирования детского развития // Вопросы психологии. 1992. № 3, 4.
    Эльконин Б. Д. Введение в психологию развития. М., 1994.
    Эмерсон К. Интервью // Диалог. Карнавал. Хронотоп. Витебск, 1994. № 2.
    Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона. Т. 11. СПб., 1893.
    Эриксон Э. Молодой Лютер. М., 1996а.
    Эриксон Э. Детство и общество. СПб., 1996б.
    Эриксон Э. Идентичность: юность и кризис. М., 1996в.
    Юдин Э. Г. Методология науки. Системность. Деятельность. М., 1997.
    Юнг К. Г. Архетип и символ. М., 1991.
    Юнг К. Г. Феномен духа в искусстве и науке. М., 1992.
    Юнг К. Г. Проблемы души нашего времени. М., 1993.
    Юнг К. Г. О психологии восточных религий и философий. М., 1994.
    Юнг К. Г. Моя деятельность психиатра // Прикладная психология и психоанализ. 1997. № 1.
    Юревич А. В. Методологический либерализм в психологии // Вопросы психологии. 2001. № 5.
    Якиманская И. С. Личностно ориентированное обучение в современной школе. М., 1996.
    Якобсон Р. О. Язык и бессознательное. М., 1996.
    Ясперс К. Смысл и назначение истории. М., 1991.
    Bruner J. S. Autobiography // G. Lindzey (ed.). A history of psychoogy in autobiography. Vo. 7. San Francisco, 1980. P. 75—151.
    430
    ОГЛАВЛЕНИЕ
    Предисловие 5 Глава 1.  Живое знание: вызов науке и образованию 13 § 1.  О целях и ценностях образования 13 § 2.  Соцветие знаний — путь к компетентности 36 Глава 2.  Парадоксы психологии. Путь к свободному действию 60 § 1.  Избыток недостатка и избыток возможностей — условие развития 60 § 2.  Психика сквозь магический кристалл 64 § 3.  Аффект и интеллект в игре 80 § 4.  От несотворенной к сотворенной свободе 84 Глава 3.  Психология и педагогика мышления 90 § 1.  Школа должна учить мыслить?! Что такое мысль и мышление? 90 § 2.  Смысловой образ интеллекта. Мышление и интуиция 105 § 3.  Мышление как действие 123 Глава 4.  Рассудок и разум 147 § 1.  Теоретическое мышление: корни, вертикаль, идеальное бытие 147 § 2.  Живое слово-понятие 158 § 3.  Абстрактное, конкретное, практика? 170 § 4.  Эмпирическое и теоретическое мышление, практический интеллект 183 § 5.  Возможны ли целостные представления о мышлении? 191 § 6.  Технократическое мышление 201 § 7.  Образ и визуальное мышление 206 Глава 5.  Размышления о живой памяти 230 § 1.  Исследования памяти в культурно-исторической психологии 230 431
    § 2.  Репродуктивные и творческие функции памяти 239 § 3.  Место памяти в обучении 256 § 4.  Когнитивная психология о памяти 262 § 5.  От живой памяти к памяти души 269 Глава 6.  Работа понимания 273 § 1.  Что означает понимание? 273 § 2.  Основные виды понимания 280 § 3.  Понимание как поиск новых смыслов 286 Глава 7.  Человек и мир как текст. Вавилонское столпотворение языков 292 § 1.  Дар языков 292 § 2.  Мир — политекст. Взаимодействие языков 298 § 3.  «Язык сильнее нас» 307 § 4.  От языка к миру. Проблема предметности 310 Глава 8.  Космогонические представления о семиосфере 324 § 1.  Метафоры семиосферы 324 § 2.  Отношение «Человек — Мир»: Я в Мире; Мир во Мне; Я и Мир 336 § 3.  Место образования среди главнейших сфер человеческой деятельности 350 Глава 9.  Размышления о душе и духовном развитии человека 361 § 1.  Воспитание души — вызов психологии 361 § 2.  Некоторые напоминания о реальности души и духа 363 § 3.  Искусство — символический язык души 369 § 4.  Душа — дар моего духа другому человеку 373 § 5.  Духовный организм и его функциональные органы 375 § 6.  Внешние и внутренние формы психического 382 § 7.  Пограничье и проницаемость души 389 § 8.  Пространство и время души 392 Педагогу о психологических основах развивающего обучения и о принципах психологической педагогики 404 Литература 420 432
    Учебное издание
    Зинченко Владимир Петрович
    (при участии Горбова Сергея Федоровича и Гордеевой Натальи Дмитриевны)
    ПСИХОЛОГИЧЕСКИЕ ОСНОВЫ ПЕДАГОГИКИ (ПСИХОЛОГО-ПЕДАГОГИЧЕСКИЕ ОСНОВЫ ПОСТРОЕНИЯ СИСТЕМЫ РАЗВИВАЮЩЕГО ОБУЧЕНИЯ Д. Б. ЭЛЬКОНИНА — В. В. ДАВЫДОВА)
    Учебное пособие
    Редактор В. И. Евсевичев Корректор О. В. Мехоношина Оформление переплета А. Л. Бондаренко Художественный редактор А. В. Антипов Компьютерная верстка И. Г. Долгой
    Изд. лиц. № 066160 от 02.11.98 Подписано в печать 26.07.02. Формат 60x90 1/16. Гарнитура Мысль Печать офсетная. Усл. печ. л. 27,0. Тираж 5000 экз. Заказ № 6672
    УИЦ «Гардарики» 101000, Москва, Лубянский пр., д. 7, стр. 1 Тел.: (095) 921-0289, 925-6840, факс: (095) 921-1169
    Отпечатано с готовых диапозитивов на ОАО «Можайский полиграфкомбинат» 143200, г. Можайск, ул. Мира, 93

  • <>
    <>