Назад

Купить и читать книгу за 59 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать

Русская революция глазами современников. Мемуары победителей и побежденных. 1905-1918

   В книге известного британского социолога Роджера Петибриджа собраны свидетельства очевидцев и участников драматических событий, происходящих в России в 1905–1918 гг. Выдержки из писем, выступлений, статей и воспоминаний Джона Рида, Александра Керенского, Льва Троцкого, графини Палей и других действующих лиц передают накаленную атмосферу общественной и политической жизни России этого периода.


Р. Петибридж Русская революция глазами современников. Мемуары победителей и побежденных. 1905–1918

   Как всегда – моим родителям
Черный вечер.
Белый снег.
Ветер, ветер!
На всем Божьем свете!..

Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек…

От здания к зданию
Протянут канат.
На канате – плакат:
«Вся власть Учредительному собранию!»…

Революцьонный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!

Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнем-ка пулей в Святую Русь —

В кондовую,
В избяную,
В толстозадую!

Из «Двенадцати» Александра Блока, самой знаменитой поэмы о революции

Вступление

   Эта книга – не изложение истории русской революции. Скорее ее можно счесть попыткой показать серию диапозитивов, иллюстрирующих главные события того периода. Лектор с указкой раскованно комментирует их, а аудитория имеет возможность любоваться живыми картинками, свободная от необходимости переваривать массу фактов, дат и тезисов политической философии. Студент, изучающий русскую историю, может при желании почерпнуть из этой книги детали и подробности революции, а публика, как таковая, имеет возможность в любой момент прекратить рассматривать калейдоскоп событий.
   Книги такого рода почти целиком состоят из отчетов очевидцев величайшего кризиса в истории, и по ним невозможно оценивать те глубинные течения, которые, слившись воедино, обрушились штормом. Единственное, что в них есть, чем они ценны, – это факт физического присутствия, отношение к преходящему моменту – небрежно-развязная походка Ленина, его картавое «р», жар полемики в залах заседаний, рев сброда, штурмующего Зимний дворец.
   Джон Рид, один из самых известных репортеров, присутствовавших на месте событий в Петрограде 1917 года, писал в предисловии к «Десяти дням, которые потрясли мир»: «Что бы ни думали иные о большевизме, неоспоримо, что русская революция есть одно из величайших событий в истории человечества, а возвышение большевиков – явление мирового значения. Точно так же как историки разыскивают малейшие подробности о Парижской коммуне, так они захотят знать все, что происходило в Петрограде в ноябре 1917 г., каким духом был в это время охвачен народ, как выглядели, что говорили и что делали его вожди. Именно об этом я думал, когда писал настоящую книгу».
   Издатель данной книги тоже пытался показать, как люди «выглядели, говорили и что делали». Он не может соперничать с Джоном Ридом, который действительно был в гуще революционных толп и передавал свои впечатления с удивительной непосредственностью, свежесть которой не поблекла за все эти прошедшие десятилетия. Но все же у издателя есть одно преимущество. В наше время он может слегка пренебречь страстями революции, обрести более широкий взгляд на ход событий и сделать выбор из множества мемуаров и свидетельств бесчисленного количества современников тех событий – всех цветов, мастей и политических взглядов: коммунистов и монархистов, иностранных журналистов и послов в Петрограде, честных русских солдат на фронте и неотесанных крестьян в глубине страны.
   Русская революция была колоссальным событием, все очевидцы которого пристрастны. Будущий историк, имея в своем распоряжении огромную кучу свидетельств о ходе революции, которые уже скопились к настоящему времени, скорее всего, сможет разобраться в них и вынести объективное суждение. Издатель данной книги предпочел покинуть зал суда, оставив очевидцев вспоминать и спорить между собой. Процесс не подошел к концу, нет никаких ограничений в качестве и количестве разнообразных свидетельств и показаний, но финального решения нет и быть не может. Был ли Ленин в самом деле немецким шпионом? Насколько велика в русской революции была роль Троцкого, искаженная советскими историками? Удалось ли Анастасии[1] вырваться из рук убийц царской семьи и много лет спустя возникнуть в далеком углу Германии? Эти проблемы вместе с массой других так и остаются нерешенными. Свидетели просто дают нам возможность снова увидеть воочию те хаос и агонию, которые стали высокой драмой революции.
   Наверное, читая эти трагические страницы, любой человек не сможет не задуматься, насколько контрастны воззрения на революцию ее сторонников и их главных противников.
   Взять, например, теплые и сердечные слова княгини Палей[2] об императрице, на которую она во время отречения царя от трона смотрела сквозь розовые очки и которая в ее восприятии была симпатичным и благородным созданием, – и сопоставить их с холодным отчетом Керенского о бывшей государыне всея Руси. Он дал его немного погодя, когда был министром юстиции и имел достаточно власти, чтобы физически уничтожить ее.
   Муж княгини Палей подошел к царице.
   «Императрица в простом облачении медсестры поразила его спокойствием и серьезностью взгляда.
   – Дорогая Аликс, – наконец сказал великий князь. – В эти трудные минуты я хотел бы быть рядом с вами…
   Императрица посмотрела ему в глаза.
   – Ники? – спросила она.
   – С Ники все в порядке, – торопливо добавил великий князь. – Но крепитесь, будьте столь же мужественны, как и он. Сегодня, 16 марта, в час утра, он подписал отречение от престола – за себя и за Алексея.
   Вздрогнув, императрица опустила голову, словно молилась. И затем, собравшись, сказала:
   – Если Ники это сделал, значит, он был должен так поступить. Я верю в милость Господа. Бог нас не оставит». Теперь точка зрения Керенского:
   «Александра Федоровна, сухая, гордая и неприязненная, неохотно, словно преодолевая нежелание, протянула руку. Мне тоже не особенно хотелось обмениваться с ней рукопожатием, так что наши ладони едва соприкоснулись. В этом заключалась типичная разница характеров и темпераментов между женой и мужем». (Несколько минут назад Николай II оказал Керенскому теплый прием.)
   Княгиня Палей была аристократка, вышедшая замуж за одного из родственников царя. Керенский принадлежал к буржуазным кругам, причем весьма радикальным. Но среди тех, кто противостоял монархии, было море различий. Во главе первого восстания 1905 года был отец Гапон, наивный молодой священник, который не утруждал себя размышлениями и, держа над головой икону, возглавил шествие к Зимнему дворцу, чтобы обратиться к царю. Он обратился к царю с псевдорелигиозным воззванием:
   «Государь, боюсь, что твои министры не сказали тебе всей правды о настоящем положении вещей в столице. Знай, что рабочие и жители г. Петербурга, веря в тебя, бесповоротно решили явиться завтра в 2 часа пополудни к Зимнему дворцу, чтобы представить тебе свои нужды и нужды всего русского народа».
   Троцкий, другой молодой человек, тоже испытывал неприязнь к царскому режиму, но у него был совершенно другой темперамент и иное воспитание, чем у отца Гапона. Он был убежденный атеист, революционер-интеллектуал, вскормленный писаниями Маркса и Энгельса, который сформулировал кристально четкую теорию, как организовывать революцию. Вот как он анализирует восстание марта 1917 года:
   «Постараемся яснее представить себе внутреннюю логику движения. Под флагом «женского дня» 23 февраля началось долго зревшее и долго сдерживавшееся восстание петроградских рабочих масс. Первой ступенью восстания была стачка. В течение трех дней она ширилась и стала практически всеобщей. Это одно придавало массе уверенность и несло ее вперед. Стачка, принимая все более наступательный характер, сочеталась с демонстрациями, которые сталкивали революционную массу с войсками. Это поднимало задачу в целом в более высокую плоскость, где вопрос разрешается вооруженной силой. Первые дни принесли ряд частных успехов, но более симптоматического, чем материального характера.
   Революционное восстание, затянувшееся на несколько дней, может развиваться победоносно только в том случае, если оно повышается со ступени на ступень и отмечает новые и новые удачи. Остановка в развитии успехов опасна, длительное топтание на месте гибельно. Но даже и самих по себе успехов мало, надо, чтобы масса своевременно узнавала о них и успевала их оценить. Можно упустить победу и в такой момент, когда достаточно протянуть руку, чтобы взять ее. Это бывало в истории».
   Разительно отличались не только мнения людей; от революции зависели и их судьбы. Через несколько недель после того, как и в правительстве в Петрограде, и на фронтах возникло двоевластие, Николай II, отрекшись от престола, удалился в тесный мирок личной жизни, уединившись в одном из своих обширных дворцов:
   «После двух часов прояснилось и потеплело. Утром немного погулял. Разобрал свои вещи и книги, отложил то, что мне хотелось бы взять с собой на тот случай, если отправлюсь в Англию. После обеда прогулялся с Ольгой и Татьяной и работал в саду. Вечер прошел как обычно».
   Для Ленина ситуация складывалась совершенно противоположным образом. Еще недавно он ездил на велосипеде по улочкам Парижа и Цюриха, занимался мелкими домашними и финансовыми неурядицами, а теперь видит, что каждая строчка из-под его пера, каждое слово, слетающее с его губ, меняют политическое и социальное устройство второй крупнейшей страны мира.
   Во времена великих потрясений выявляются подлинные характеры людей. Повествования и отчеты, помещенные в данной книге, главным образом, имеют целью бросить свет на внешние обстоятельства русской революции, но часто случается, что они отражают ход мыслей и черты личности рассказчика. Например, на этих страницах мы то и дело читаем об эмоциональности Керенского, как он постоянно драматизировал свою личность – но мы видим его глазами других людей. Когда ближе к концу книги мы читаем собственное описание Керенским его бегства от большевиков, то весь тон этого повествования подтверждает другие свидетельства и помогает увидеть Керенского целиком.
   И снова мы видим, что при первых признаках мятежа царь со всем своим самодержавным прошлым готов засунуть голову в песок. И мы видим, что он совершено прав, когда после отречения и за несколько месяцев до своей насильственной гибели ностальгически пишет в дневнике: «После дневного чая перечел ранние дневниковые записи – приятное занятие». В конечном итоге и Николай, и Керенский не смогли избавиться от фатальных слабостей своих характеров, которые в какой-то мере несут ответственность за политическую смуту в России.
   С невольной жалостью оцениваешь такие красноречивые вспышки откровений, и много их разбросано по страницам этой книги. Они напоминают куски сложной головоломки, которые, если их все удастся найти и сложить, помогают прояснить ход событий русской революции.
   Возвращаясь к живописной стороне рассказов очевидцев, должны признаться, что нам повезло в том, что касается исторического времени революции: она случилась сравнительно недавно, когда уже могла использоваться современная техника. Есть много фотографий, запечатлевших события 1905–1917 годов. Некоторые иностранные газеты имели своих корреспондентов в Петрограде, а российская пресса, и монархическая и большевистская, подробно описывала политические события. Обилие информации позволяет убрать потускневшую ретушь времени, и события предстают перед нами во всей своей яркости.
   Период, о котором идет речь в этой книге, простирается от Кровавого воскресенья января 1905 года до убийства царя в июле 1918 года. Мятеж 1905 года принято считать точкой отсчета, потому что именно с него начались первые массовые выступления народа в городах и деревнях. Ужасный конец царской семьи летом 1918 года опустил занавес над прошлым империи.
   В годы изгнания между революцией 1905 года и 1917 годом Ленин не раз говорил, что он «не дождется революции». Но первые подвижки и начало политической революции, которую он годами предвещал, – все это случилось еще при его жизни. Тем не менее, он не дожил и не увидел социальную и экономическую революции, которые мысленно предвидел. Он умер в 1924 году, когда Советская Россия только приходила в себя после тягот долгой Гражданской войны. Она досталась Сталину, личность которого не появится на этих страницах. Практически не принимая активного участия в восстании 1917 года, он организовал «вторую революцию», программа которой оказалась куда более серьезной, чем политические маневры 1917 года, и почти столь же драматической.
   Даты в книге приводятся по западному календарю, который на тринадцать дней опережает дореволюционный российский.

Хронология событий

1905
   15 января. Русские войска сдали японцам крепость Порт-Артур
   22 января. Кровавое воскресенье в Санкт-Петербурге
   17 февраля. Покушение террориста на великого князя Сергея
   14 июня. Мятеж на броненосце «Потемкин» в Черном море
   5 сентября. Россия и Япония заключили Портсмутский мир
   20 октября. Забастовка железнодорожников
   26 октября. Первый Совет рабочих депутатов в Санкт-Петербурге
   30 октября. Николай II дарует конституцию
1906
   Май. Первая Дума
1907
   Вторая Дума. Третья Дума (1907–1912 гг.)
   Апрель. Лондонская конференция Всероссийской социал-демократической рабочей партии
1911
   14 сентября. Покушение на премьер-министра Столыпина
1912
   Четвертая Дума (до 1916 г.)
1914
   1 августа. Объявлена война между Россией и Германией
1915
   1 июля. Совместное австро-германское наступление сомкнуло клещи в Польше
   18 сентября. Царь берет на себя верховное командование войсками, слагая его с великого князя Николая
1916
   16 сентября. Под влиянием императрицы и Распутина министром внутренних дел назначен Протопопов
   29–30 декабря. Распутин убит в доме Феликса Юсупова
1917
   13 февраля. Забастовки и митинги на заводах Петрограда
   28 февраля. В Петрограде бастуют 25 тысяч рабочих
   7–11 марта. В рабочих районах Петрограда растет число забастовок и демонстраций; серьезные стычки с полицией
   12 марта. В Петрограде свергнут царский режим. Организация Государственной думы и Совета рабочих депутатов.
   15 марта. Первое Временное правительство. Отречение Николая II в пользу брата Михаила
   16 марта. Отречение Михаила
   16 апреля. На Финляндский вокзал Петрограда прибывает Ленин
   20 апреля. Публикация ленинских «Апрельских тезисов», призывающих начать кампанию против Временного правительства и за окончание войны
   3–5 мая. Демонстрации солдат и рабочих против Временного правительства
   17 мая. В Россию прибывает Троцкий
   16 июня. В Петрограде открывается Первый съезд Советов
   1 июля. Шествия рабочих и большие демонстрации в Петрограде. Влияние большевиков усиливается
   16–18 июля. Неудачный мятеж кронштадтских моряков, петербургских рабочих и солдат против Временного правительства. Ленин бежит в Финляндию
   21 июля. Организация нового кабинета министров во главе с Керенским
   8–16 августа. VI съезд Коммунистической партии проходит в Петрограде. Пересмотр программы партии
   25–27 августа. Всероссийский съезд Советов в Москве, где присутствуют все политические группы, кроме большевиков. Окончательный раскол между правыми и левыми. Московские рабочие бастуют против контрреволюционной сущности съезда
   6 сентября. Генерал Корнилов, главнокомандующий армией, начинает выдвижение войск к Петрограду с целью разогнать Советы и реорганизовать Временное правительство
   10 сентября. Из-за сопротивления Петроградского Совета и рабочих, а также нежелания войск Корнилова воевать планы генерала идут прахом
   19 сентября. Большевики впервые получают большинство в Московском Совете
   8 октября. Создается новая правительственная коалиция с участием кадетов
   20 октября. В Петрограде открывается «предпарламент»
   23 октября. ЦК партии большевиков тайно решает поднять вооруженное восстание против Временного правительства
   7 ноября. Штурм Зимнего дворца. Свержение Временного правительства в Петрограде. Бегство Керенского. В Петрограде открывается Второй съезд Советов, где большевики имеют подавляющее преимущество
   8 ноября. Создано правительство народных комиссаров, состоящее исключительно из большевиков. Выходят первые декреты о национализации земли и мирных переговорах между всеми воюющими сторонами
   9 ноября. Начало военных действий в Москве между силами Временного правительства и Советами. Керенский перебирается в Петроград
   14 ноября. Бегство Керенского
   15 ноября. Триумф большевиков в Москве
   22 декабря. Начало мирных переговоров в Брест-Литовске
1918
   18 января. Открытие Учредительного собрания с антибольшевистским большинством
   19 января. Учредительное собрание разогнано караулом из солдат и моряков
   3 марта. Подписание мирного договора в Брест-Литовске
   16 июля. В Екатеринбурге расстреляны Николай II и члены царской семьи

Глава 1
1905 ГОД

   Мирский, выдающийся русский писатель старого времени, представил историю своей страны с начала XIX столетия как последовательность революционных волн и периодов спокойствия между революциями.
   «Каждая из этих волн вздымалась выше предшествовавшей. Первая обрушилась в 1825 году в виде неудачного мятежа декабристов, не получившего никакой поддержки. За ним последовало долгое реакционное правление Николая I, во время которого поднималась вторая волна. Медленно и постепенно набирая силы, она до поры до времени сдерживала свой напор. Потом ей оказали мощную поддержку либеральные реформы шестидесятых годов. Волна достигла высшей точки в виде деятельности партии «Народная воля», и апогеем ее стало убийство царя Александра II в 1881 году. Наступившее время спокойствия не было ни столь длинным, ни полным, как в предшествовавший период. К девяностым годам революция набрала силы, взметнулась на беспрецедентную высоту и с грохотом обрушилась 1905 годом. Движение это было снова подавлено – но лишь для того, чтобы опять возникнуть во время Первой мировой войны и окончательно восторжествовать в 1917-м».
   Революцию 1905 года вызывали три существенные причины, одна из которых берет начало далеко в XIX столетии, а две другие имеют более позднее происхождение.
   Потребность в политических реформах с новой силой вспыхнула на рубеже веков, хотя ощущалась уже с 1820-х годов. С одной стороны, свои требования перемен выдвигали либеральные элементы общества. Городская интеллигенция, преподаватели в университетах, помещики, которые в совокупности составляли становой хребет предыдущих кампаний, теперь получали поддержку богатого купечества. С другой стороны, протесты выражались в виде насильственных акций эсеров-террористов и нетерпеливых студентов, которые возмущались, видя, как обоснованные требования их профессоров раз за разом отвергались правительством. Число политических убийств и покушений росло, и к 1905 году они обрушились снежной лавиной.
   Призывы революционных партий нашли отклик среди растущего промышленного пролетариата того времени. Его появление объясняется стремительным прогрессом российской индустрии в 1890-х годах; в то же время, когда наступала экономическая депрессия, трудящиеся массы подвергались суровым испытаниям, в ходе которых рабочие обращали больше внимания на политику. Именно поэтому, когда в 1903 году поднялась волна стачек и забастовок, экономические требования в них соседствовали с политическими, а в общественных местах проходили внушительные демонстрации.
   Третий бикфордов шнур, который непосредственно привел к событиям января 1905 года, имел начало в Русско-японской войне. Правительство России начало ее в феврале 1904 года, надеясь отвлечь российское общество от растущей потребности в реформах. Полные чрезмерной уверенности в своем превосходстве русские, начав военные действия, столкнулись с рядом тяжелых поражений на суше и на море. Падение крепости Порт-Артур 15 января 1905 года состоялось ровно за неделю до главного революционного события года – Кровавого воскресенья в Санкт-Петербурге.
   Как и революция 1917 года, эти события января 1905 года разразились в столице и частично были результатом плохого ведения войны; кроме того, они получили широкую поддержку общественного мнения. Но на этом сходство и завершилось. Мятежи, которые продолжались весь 1905 год, так и не выдвинули ни одного значительного лидера из любого класса, любых политических взглядов. В 1905 году Керенский продолжал оставаться частным лицом; он стал депутатом Четвертой Думы лишь в 1912 году. Ленин жил в эмиграции в Женеве, писал революционные статьи, но не предпринимал никаких действий.
   22 января 1905 года огромная демонстрация протеста прошла по улицам Санкт-Петербурга и направилась к Зимнему дворцу, намереваясь вручить петицию Николаю II. Шествие состояло из рабочих и членов их семей, собранных воедино стараниями священника Георгия Гапона. Он создал на заводах и фабриках организацию, которая, как предполагалось, выражала мнение народа; каждый член его союза представлял тысячи других своих братьев по классу. Это движение пользовалось симпатией кое-кого из либералов, поскольку выражало мирные намерения. Интеллектуалы из среднего класса помогли составить петицию, которую пронесли по улицам города в тот роковой день. Гапон подготовил царя к грядущему событию, за день до шествия написав ему письмо:
   «Государь, боюсь, что твои министры не сказали тебе всей правды о настоящем положении вещей в столице. Знай, что рабочие и жители г. Петербурга, веря в тебя, бесповоротно решили явиться завтра в 2 часа пополудни к Зимнему дворцу, чтобы представить тебе свои нужды и нужды всего русского народа.
   Если ты, колеблясь душой, не покажешься народу и если прольется неповинная кровь, то порвется та нравственная связь, которая до сих пор еще существует между тобой и народом. Доверие, которое он питает к тебе, навсегда исчезнет.
   Явись же завтра с мужественным сердцем перед народом и прими с открытой душой нашу смиренную петицию.
   Я, представитель рабочих, и мои мужественные товарищи ценой своей собственной жизни гарантируем неприкосновенность твоей особы.
Свящ. Т. Талон».
   Сама же петиция начиналась в следующем духе:
   «Государь!
   Мы, рабочие и жители города С.-Петербурга, разных сословий, наши жены, дети и беспомощные старцы-родители пришли к тебе, государь, искать правды и защиты.
   Мы обнищали, нас угнетают, обременяют непосильным трудом, мы подвергаемся надругательствам, в нас не признают людей, к нам относятся как к рабам, которые должны терпеть свою горькую участь и молчать.
   Мы и терпели, но нас толкают все дальше и дальше в омут нищеты, бесправия и невежества; нас душат деспотизм и произвол, мы задыхаемся. Нет больше сил, государь! Настал предел терпению. Для нас пришел тот страшный момент, когда лучше смерть, чем продолжение невыносимых мук».
   Распевая религиозные и патриотические песнопения, массы, руководимые Гапоном, подошли к Зимнему дворцу. Если бы Гапон знал, чем может все кончиться, он конечно же повернул бы назад или приказал бы толпе рассеяться. В 1905 году он был сравнительно молодым человеком 32 лет. Обладая благообразной внешностью и ораторским даром, он оказался на гребне истории, полный наивной уверенности в силе убеждения, но, желая устранить все беды и язвы России, он не имел никакой поддержки – у него не было ни сил, ни влияния. Он казался царской полиции настолько безобидным, что до событий Кровавого воскресенья она довольно благожелательно относилась к нему.
   Гапон оставил нам отчет об этом дне. Мы должны представить, как он, пылая воодушевлением, шел по улицам Санкт-Петербурга, молодой священник, готовый к мученичеству, Ганди начала XX века, чье красивое аскетическое лицо кусал русский мороз, а ледяной ветер развевал черную бороду.
   «Мы пойдем прямо через ворота или кружным путем, чтобы не столкнуться с солдатами?» – спросили меня. «Нет, только сквозь них! – хрипло крикнул я. – Смелее! Свобода или смерть!» Толпа закричала в ответ: «Ура!» И мы двинулись вперед, сильными и торжественными голосами затянув царский гимн «Боже, царя храни!». Но когда мы подошли к строчке «Храни Николая Александровича», несколько человек, которые принадлежали к Социалистической партии, злонамеренно заменили ее словами «Храни Георгия Аполлоновича» (Гапона), пока остальные просто повторяли слова «Свобода или смерть!». Процессия двигалась компактной массой. Передо мной шли два моих охранника, молодые ребята, с лиц которых тяжелая трудовая жизнь еще не стерла юношеской непосредственности. По бокам толпы бежали дети. Некоторые женщины настаивали на праве идти в первых рядах, чтобы, как они говорили, защищать меня своими телами, и приходилось буквально силой оттеснять их. Могу также упомянуть многозначительный факт, что с самого начала полиция не только не вмешивалась в ход шествия, но шла вместе с нами с непокрытыми головами из уважения к религиозным эмблемам. Двое городовых из местного участка с обнаженными головами двигались перед нами, устраняя любое препятствие нашему шествию и заставив несколько экипажей, что встретились нам, свернуть в сторону. Таким образом мы подошли к Нарвским воротам. По мере движения толпа становилась все плотнее, пение все громче и выразительнее, а окружающая обстановка все драматичнее.
   Наконец мы остановились в двухстах шагах от солдат, преграждавших нам путь. Шеренги пехотинцев перекрыли дорогу, а перед ними гарцевал эскадрон, блестя саблями на солнце. Неужели они осмелятся напасть на нас? На мгновение мы заколебались, но потом снова двинулись вперед.
   Внезапно эскадрон казаков с обнаженными саблями галопом рванулся к нам. Значит, они хотят устроить тут бойню! Не было времени ни размышлять, ни строить планы или отдавать приказы. Казаки приближались к нам, и тревожные крики звучали все громче. Наши передние ряды расступились перед ними, расходясь направо и налево, и всадники пришпорили своих лошадей. Я видел, как взлетали и опускались нагайки, как мужчины, женщины и дети падали на землю, словно подрубленные деревья, слышал, как стоны, крики и проклятия наполняли воздух. Невозможно было понять, чем объясняется лихорадочное возбуждение этих действий. По моему приказу передние ряды, пропустив казаков, которые пробивались все дальше и дальше, достигнув наконец конца шествия, снова сплотились.
   И снова мы двинулись вперед, полные торжественной решимости и ярости, что бушевала в наших сердцах. Казаки развернули коней и начали с тыла пробиваться сквозь толпу. Они прорезали всю протяженность колонны и галопом вернулись к Нарвской заставе, где – пехота разомкнула ряды и пропустила их – снова выстроились в шеренгу. Мы продолжали идти вперед, хотя угрожающе взметнувшиеся штыки, казалось, символически указывали, какая нас ждет судьба. Печаль стиснула мое сердце, но страха я не испытывал. Прежде чем мы начали шествие, мой дорогой друг, рабочий человек К., сказал мне: «Мы готовы пожертвовать жизнью». Быть по сему!
   Теперь мы были не далее чем в тридцати метрах от солдат. Нас отделял от них только мост через Таракановский канал, по которому проходила граница города. И вдруг без какого-либо предупреждения, без секунды промедления до нас донесся сухой треск ружейного залпа. Потом уже мне рассказывали, что раздался сигнал горна, но мы не расслышали его за голосами поющих, но даже услышь мы его, то не поняли бы, что он означал.
   Васильев, с которым я шел бок о бок, внезапно выпустил мою руку и повалился на снег. Один из рабочих, которые несли знамена, тоже упал. И тут же один из двоих городовых, о которых я уже упоминал, закричал: «Что вы делаете? Как смеете стрелять в царский портрет?» Его слова, конечно, не возымели эффекта. И он, и другой офицер были расстреляны в упор – как я потом узнал, один был убит, а другой тяжело ранен.
   Я тут же развернулся к толпе, закричал, чтобы все ложились, и сам распростерся на земле. Как только мы легли, раздался еще один залп, а потом два других – казалось, что стрельба идет непрерывно. Толпа сначала встала на колени и лишь потом повалилась ничком, пряча головы от града пуль, а задние ряды шествия кинулись убегать. Пороховой дым тянулся перед нами тонкой облачной пеленой, и я чувствовал, как от него першит в горле. Одной из первых жертв стал старик Лаврентьев, который нес царский портрет. Другой старик подхватил портрет, выпавший из его рук и воздел над головой, но и он был убит следующим залпом. С последним вздохом он сказал: «Пусть я умру, но увижу царя». Одному из знаменосцев пулей перебило руку. Маленький, лет десяти, мальчик, который нес церковный светильник, упал, получив пулевое ранение, но продолжал крепко держать светильник. Он попытался встать, но очередной залп добил его. Оба кузнеца, что охраняли меня, были убиты, так же как и те, что несли иконы и хоругви; теперь все они валялись, раскиданные на снегу. Солдаты специально стреляли по дворам окружающих домов, где толпа пыталась найти укрытие, и, как я потом узнал, пули, влетая в окна, поражали даже жильцов этих домов.
   Наконец стрельба прекратилась. Я и еще несколько человек, которые остались невредимы, поднялись, и я посмотрел на тела, распростертые вокруг меня. «Встаньте!» – закричал я им. Но они оставались недвижимы. Сначала я не мог понять, почему они продолжают лежать. Я снова присмотрелся к ним и увидел безжизненно раскинутые руки, багровые пятна крови на снегу. И тут я все понял. Это было ужасно. И мой Васильев лежал мертвым у моих ног.
   Мое сердце сжало ужасом. В голове мелькнула мысль: «И все это – дело рук нашего Малого Отца, нашего царя». Может, этот гнев и спас меня, ибо теперь я доподлинно знал, что в книге истории нашего народа открылась новая глава. Небольшая группа рабочих снова собралась вокруг меня. Оглянувшись, я увидел, что наша колонна пусть и тянулась на большое расстояние, но поредела, сбилась и многие покинули ее. Я тщетно взывал к ним, и сейчас мне оставалось лишь стоять здесь, среди небольшой толпы, содрогаясь от негодования – меня окружали руины нашего движения.
   Снова мы двинулись вперед, и снова началась стрельба. С последним залпом я опять поднялся и увидел, что остался один – но все еще невредим.
   Передо мной стоял туман отчаяния, и тут кто-то внезапно взял меня за руку и стремительно потащил в маленькую боковую улочку в нескольких шагах от этой массовой бойни. Мне не имело смысла протестовать. Что тут еще можно было сделать? «Для нас больше нет царя!» – воскликнул я.
   Я неохотно подчинился своим спасителям. Кроме этой горсточки, все остальные погибли от пуль или в ужасе рассеялись. Мы шли невооруженными. И нам не осталось ничего иного, кроме как дождаться дня, когда виновные будут наказаны и это страшное деяние получит объяснение, – дня, когда мы снова выйдем невооруженными, но лишь потому, что оружие больше не понадобится.
   В боковой улочке к нам тут же подошли трое или четверо моих рабочих, и в своем спасителе я узнал инженера, которого предыдущей ночью видел у Нарвской заставы. Он вынул из кармана ножницы и обрезал мои длинные волосы священника, пряди которых люди немедленно поделили между собой. Один из них торопливо стянул с меня рясу и дал взамен свое пальто, но оказалось, что оно в крови. И тут другой сердобольный человек снял свои потрепанные пальто и шапку и настоял, чтобы я надел их. На все это ушло две или три минуты. Инженер настоял, что я должен отправиться вместе с ним в дом друзей, что я и решил сделать.
   Тем временем пространство массовой бойни досталось солдатам. Какое-то время они не обращали внимания на убитых и раненых и никого к ним не подпускали. Лишь после долгого промежутка времени они стали сваливать груды тел на сани и отправлять их или на погребение, или в больницы. Судя по заявлениям врачей, в подавляющем большинстве случаев раны носили весьма серьезный характер. Пули поражали голову или тело, раны на руках или ногах были редкостью. Кое у кого из расстрелянных было несколько пулевых ранений. Ни у кого не было найдено никакого оружия или даже камня в кармане. Врач из местной больницы, куда были доставлены тридцать четыре трупа, сказал, что вид у них был ужасающий, лица были искажены страхом и страданиями, а на полу были лужи крови».
   После событий Кровавого воскресенья Гапон скрылся из России и прибыл в Женеву, где встретился с Лениным. Крупская, жена Ленина, рассказала об этой встрече в своих воспоминаниях:
   «Вскоре Гапон появился в Женеве. Сначала он установил связь с эсерами, которые попытались создать впечатление, что Гапон был «их» человеком и на самом деле все движение петербургских рабочих было делом их рук. Они ужасно хвастались Гапоном и прославляли его. В то время Гапон был в центре всеобщего внимания и английская «Таймс» платила ему за статьи внушительные суммы. Спустя короткое время Гапон прибыл в Женеву. Дама из эсеровских кругов пришла к нам и сообщила Владимиру Ильичу, что Гапон хотел бы встретиться с ним. Договорились, что рандеву состоится в кафе на «нейтральной» территории. Наступил вечер. Ильич, не зажигая лампы в своей комнате, расхаживал по ней взад и вперед.
   Гапон был живой частью революции, которая потрясла Россию. Он был тесно связан с рабочей массой, которая преданно верила ему, и Ильич был возбужден ожиданием этой встречи.
   Недавно товарищи потрясенно спрашивали: как Ильич мог иметь что-то общее с Гапоном?
   Конечно, можно было просто игнорировать Гапона, заранее решив, что ничего хорошего от священника ждать не приходится. Так, например, поступил Плеханов, исключительно холодно приняв Гапона. Но сила Ильича заключалась именно в том факте, что для него революция была живым делом, он был способен четко различать все ее особенности, учитывать все обилие ее подробностей, знать и понимать потребности масс. А знание масс могло быть получено только путем тесных контактов с ними. И как мог Ильич пройти мимо Гапона, который был близок с массами и оказывал на них такое влияние!
   Вернувшись со встречи с Гапоном, Владимир Ильич изложил свои впечатления. Гапон все еще был полон революционного воодушевления. Говоря о петербургских рабочих, он буквально воспламенялся, а его упоминания о царе и его агентах были полны негодования и отвращения. Отвращение было довольно наивным, но более чем оправданным. Оно соответствовало тем чувствам, которые владели рабочими массами. «Только нам придется учить их, – сказал Владимир Ильич. – Только не слушайте лести, батюшка. Учитесь, или вот вы где окажетесь», – и показал ему под стол».
   8 февраля Владимир Ильич написал в 7-м номере газеты «Вперед»: «Мы надеемся, что Георгий Гапон, который так глубоко пережил и прочувствовал переход от взглядов политически неопытного человека к революционным воззрениям, преуспеет в обретении революционной ясности взгляда, необходимого для политического лидера».
   Глупое и жестокое обращение с петербургскими рабочими 22 января привело лишь к тому, что в России возрос политический хаос. Волна протестов против поведения правительства и царя вздымалась все выше, и весь 1905 год был отмечен забастовками во всех промышленных центрах страны. В феврале великий князь Сергей, муж сестры императрицы, дядя Николая и московский генерал-губернатор, был убит эсером-террористом Каляевым.
   Поэт и романист Борис Савинков, его соратник по заговору, описал эту сцену:
   «Каляев, простившись со мной, прошел, как было обговорено, к Иверской часовне. Он давно, еще раньше, заметил, что на углу прибита в застекленной рамке лубочная патриотическая картина. В стекле этой картины, как в зеркале, отражался путь от Никольских ворот к иконе. Таким образом, стоя спиной к Кремлю и рассматривая картину, можно было заметить выезд великого князя. По условию, постояв здесь, Каляев, одетый, как и 2 февраля, в крестьянское платье, должен был медленно пройти навстречу великому князю, в Кремль. Здесь он, вероятно, увидел то, что увидел и я, т. е. поданную к подъезду карету и кучера Рудинкина на козлах. Он, судя по времени, успел еще развернуться к Иверской и повернуть обратно мимо Исторического музея через Никольские ворота в Кремль, к зданию суда. У здания суда он встретил великого князя».
   «Вопреки своим надеждам, – пишет он в письме к товарищам, – 4 февраля я остался жив. Я бросил с расстояния четырех шагов, не более, с разбега, в упор, был захвачен вихрем взрыва, видел, как разрывалась карета. После того как облако рассеялось, я оказался у остатков задних колес. Помню, мне пахнуло дымом и щепками прямо в лицо, сорвало шапку. Я не упал, а только отвернул лицо. Потом увидел шагах в пяти от себя, ближе к воротам, клочья великокняжеской одежды и обнаженное тело… Шагах в десяти за каретой лежала моя шапка, я подошел, поднял ее и надел. Я огляделся. Вся поддевка моя была истыкана кусками дерева, висели лохмотья, и она вся обгорела. С лица обильно лилась кровь, и я понял, что мне не уйти, хотя было несколько долгих мгновений, когда никого не было вокруг. Я пошел… В это время послышалось сзади: «Держи, держи», – на меня чуть не наехали сыщичьи сани, и чьи-то руки схватили меня. Я не сопротивлялся. Вокруг меня засуетились городовой, околоточный и сыщик противный… «Смотрите, нет ли револьвера, ах, слава богу, и как это меня не убило, ведь мы были тут же», – проговорил, дрожа, этот охранник. Я пожалел, что не могу пустить пулю в этого доблестного труса.
   «Чего вы держите, не убегу, я свое дело сделал», – сказал я… (и понял тут, что я оглушен). «Давайте извозчика, давайте карету». Мы поехали через Кремль на извозчике, и я задумал кричать: «Долой проклятого царя, да здравствует свобода, долой проклятое правительство, да здравствует партия социалистов-революционеров!» Меня привезли в городской участок… Я вошел твердыми шагами. Было страшно противно среди этих жалких трусишек… И я был дерзок, издевался над ними. Меня перевезли в Якиманскую часть, в арестный дом. Я заснул крепким сном…»
   Событию 4 февраля посвящена статья в № 60 «Революционной России». Само событие со слов очевидца представляется в таком виде:
   «Взрыв бомбы произошел приблизительно в 2 часа 45 минут. Он был слышен в отдаленных частях Москвы. Особенно сильный переполох произошел в здании суда. Заседания шли во многих местах, канцелярии все работали, когда произошел взрыв. Многие подумали, что это землетрясение, другие – что рушится старое здание суда. Все окна по фасаду были выбиты, судьи, канцеляристы попадали со своих мест. Когда через десять минут пришли в себя и догадались, в чем дело, то многие бросились из здания суда к месту взрыва. На месте казни лежала бесформенная куча, высотой вершков в десять, состоявшая из мелких частей кареты, одежды и изуродованного тела. Публика, человек тридцать, сбежавшихся первыми, осматривала следы разрушения; некоторые пробовали высвободить из-под обломков труп. Зрелище было подавляющее. Головы не оказалось, из других частей можно было разобрать только руку и часть ноги. В это время выскочила Елизавета Федоровна в ротонде, но без шляпы и бросилась к бесформенной куче. Все стояли в шапках. Княгиня это заметила. Она бросалась от одного к другому и кричала: «Как вам не стыдно, что вы здесь смотрите, уходите отсюда». Лакей обратился к публике с просьбой снять шапки, но ничто на толпу не действовало, никто шапки не снимал и не уходил. Полиция же это время, минут тридцать, бездействовала, заметна была полная растерянность. Товарищ прокурора судебной палаты, безучастно и растерянно, крадучись прошел из здания мимо толпы через площадь, потом раза два на извозчике появлялся и опять исчезал. Уже очень нескоро появились солдаты и оцепили место происшествия, отодвинув публику».
   Речь Каляева на суде стала одним из самых острых и ярких обвинений в адрес царского режима в России.
   «Первым делом разрешите мне внести поправку. Я здесь не подсудимый, я ваш пленник. Мы – два воюющих лагеря. Вы – представители царского правительства, наемные слуги капитала и угнетения. Я – один из народных мстителей, социалист и революционер. Нас разделяют горы трупов, сотни тысяч сломанных человеческих жизней и моря крови и слез, которые заливают страну потоками ужаса и отвращения. Вы объявили войну народу. Мы приняли ваш вызов. Вы захватили меня в плен, и теперь в вашей власти подвергнуть меня мучениям медленного умирания или убить без промедления, но вы не можете вершить суд надо мной. Какой бы властью вы ни обладали, вам не может быть оправдания – так же как вы не можете осудить меня. Между мной и вами не может быть примирения, так же как его не может быть между диктатурой и народом. Мы продолжаем оставаться врагами, и, если даже, лишив меня свободы и возможности обращаться к народу, вы сочтете себя вправе вынести мне суровый приговор, я ни в коем случае не обязан признавать вас своими судьями. И в присутствии этих подобранных представителей правящего класса в сенаторских тогах, в этой атмосфере удушающей ненависти не закон судит нас. Пусть нашим судьей будет совесть народа, свободного и не задавленного. Пусть нас рассудит этот великий мученик истории – народ России.
   Я убил великого князя, члена царской семьи, и можно было бы понять, если бы я предстал перед семейным судом правящего дома, как открытый враг династии. В XX столетии это было бы жестокое и варварское решение, но, по крайней мере, честное. Только где же тот Пилат, который, еще не отмыв руки от народной крови, послал вас возводить виселицы? Или, может быть, отягощенные сознанием той власти, что лежит на вас, вы именем лицемерного закона бесстыдно судите меня? Так знайте, что я не признаю ни вас, ни ваш закон. Я не признаю правительственные учреждения, в которых политическое лицемерие скрывает моральную трусость правителей, а жестокая мстительность служит цели подавления возмущенной человеческой совести.
   Но где ваша совесть? Где граница между исполнением обязанностей, за которые вам платят, и убеждениями, которые вы должны иметь, пусть даже они противоречат моим? Потому что вы осмеливаетесь выносить приговор не только моим действиям, но и их моральному значению. Вы не называете деяние 4 февраля актом убийства. Вы называете его преступлением, злодеянием. Вы осмеливаетесь не только судить меня, но выносить приговор. Кто дал вам это право? Это неправда, мои лицемерные вельможи, что вы никого не убили и что вы держитесь не только на штыках и статьях закона, но и на моральном авторитете. Как некий ученый времен Наполеона III, вы готовы признать, что есть две морали: одна для простых смертных, которым говорят «не убий», «не укради», а другая для политических властителей, которым все разрешено. И вы искренне убеждены, что стоите выше закона и что никто не сможет вынести вам приговор».
   Каляев не был трусом. Он сдался после покушения и на суде отчаянно защищал свои идеалы. Он отказался раскаяться в своих действиях, хотя великая княгиня Елизавета, вдова убитого им человека, посетила его в тюрьме и заверила, что если он принесет покаяние, то будет помилован. Но Каляев осознал, что делу, ради которого он рисковал жизнью, его смерть даст больше, чем возможность жить дальше для него.
   Самое волнующее событие 1905 года после Кровавого воскресенья имело место на далеком Черном море. 14 июня 1905 года на одном из крупнейших кораблей Черноморского флота, броненосце «Потемкин», вспыхнул мятеж. Моряки отказались есть протухшее мясо. Офицеры приказали расстрелять зачинщиков, но команда не подчинилась. Командира «Потемкина» и часть офицеров выбросили за борт, а мятежные моряки подняли красный флаг и привели корабль в Одессу. Власти испугались, что и остальные корабли Черноморского флота перейдут на сторону мятежников. Их беспокойство усиливалось тем фактом, что как раз в это время в Одессе проходила забастовка рабочих.
   Молодой студент Одесского университета Константин Фельдман принимал участие в забастовке как один из руководителей крупной социал-демократической ячейки. На пике забастовки он услышал о приходе «Потемкина».
   «В десять утра я вышел на улицу и направился в сторону Николаевского бульвара.
   Пролеты широкой и красивой лестницы соединяли его с одесским портом. Сверху открывался прекрасный вид на открытое море и залив, и бульвар был любимым местом променада светской публики. Днем в тенистых аллеях прогуливались элегантные дамы; по гладким асфальтовым дорожках фланировала беспечная, ярко разодетая толпа. Это раскованное ничегонеделание, шумное веселье представляли резкий контраст с жизнью лежащего внизу порта.
   Облака угольной пыли, резкие свистки буксиров, низкий рев пароходных сирен, грохотанье по булыжникам ломовых телег, гул тысяч человеческих голосов – такова была атмосфера там, где царил тяжелый труд. Здесь встречались не изысканно одетые дамы, а босоногие мужчины в грязных лохмотьях; здесь звучали не веселые мелодии оркестров с бульваров, а оглушающий рев торжествующего Капитала.
   В этот день основные события должны были развертываться в самом городе, и все агитаторы получили приказ быть на центральных улицах. Я воспользовался возможностями одного из моих знакомых и еще вечером оставил у него свою студенческую форму.
   Через город я шел в мрачном настроении. Мы столкнулись с бурным развитием событий, но не могли справиться с ними. Массы были готовы к сражению, но мы не могли возглавить их, потому что у нас не было оружия. Мирное развитие забастовки исключалось, потому что она подошла к логическому концу. Она подняла и воспламенила все рабочее население Одессы, в окружающих город районах начались крестьянские волнения, весь административный механизм одесского чиновничества зашатался. Мы знали, что войска сочувствуют народу. И теперь мы должны были перейти к вооруженному восстанию – или сдаться.
   Для первого варианта необходимо было иметь хоть минимальное количество оружия. У нас его вообще не было… И нам пришлось бессильно опустить руки перед этой глухой стеной.
   В этот день мы решили сделать все, что в наших силах, для продолжения забастовки, чтобы мы могли возглавить рабочих. Но для чего? Подлинная трагедия нашего положения заключалась в том факте, что мы не могли найти ответа на этот вопрос. Что мы должны сказать людям? Позвать их в бой? Но все эти дни мы получали один ответ на наши призывы: «Мы готовы. Дайте нам оружие и ведите нас…» Опять та же самая глухая стена – и если движение упрется в нее, то вскоре остановится. Я представил себе то отчаяние в рядах моих товарищей, которое скоро даст о себе знать, упадок боевого духа на следующий день.
   Но, оказавшись на улице, я уже не смог найти оправдания своим мрачным мыслям. Улицы были наполнены народом, который стремительно двигался в том же направлении, что и я. Чем ближе мы подходили к Николаевскому бульвару, тем плотнее становилась толпа и такие же густые потоки людей присоединялись к нам из соседних улиц. В воздухе стоял странный гул, который всегда давал знать, что толпа ждет чего-то нового и необычного.
   Я был удивлен этим всеобщим возбуждением, но понимал, что моя драная рабочая одежда, скорее всего, привлечет внимание полиции в этом аристократическом квартале, так что у меня не было возможности спокойно шествовать вместе с толпой и прислушиваться к ее настроениям. Я ускорил шаги и вскоре, оказавшись рядом с домом своего приятеля, успешно проскользнул мимо дворника, этого российского цербера. По лестнице я взбежал к его квартире. И тут наконец получил объяснение этого странного возбуждения толпы.
   Едва я успел покончить с нудным процессом переодевания, как мой хороший знакомый, влетев в комнату, сообщил, что в порт вошел броненосец, команда которого взбунтовалась и перебила своих офицеров, а теперь решила присоединиться к восставшему народу.
   Это была столь огромная и потрясающая новость, что я даже не рискнул поверить в нее и выбрался на улицу, чтобы лично убедиться в ее истинности.
   Передо мной тянулось бесконечное пространство моря, и из его непроглядной дали гордо возник могучий колосс – линейный корабль с развевающимся красным флагом.
   Я стоял в немом оцепенении, восторженно глядя на эту сказочную картину… Но для долгого лицезрения не было времени – надо было спешить вниз; начатая работа требовала своего завершения. Великое сражение должно было наконец разразиться. И с радостным чувством солдата, который перед самым отступлением неожиданно увидел подход мощного подкрепления, я помчался вниз в порт.
   Вместе со мной бежала толпа, полная такой же радости, и с каждым шагом она все прибавлялась, становилась все гуще. Она уже дышала воздухом свободы; у людей изменилось выражение лиц, и вместо яростной ненависти, которую я видел еще вчера, они были полны искреннего и неподдельного восторга. Вокруг раздавались крики «Долой самодержавие!», «Да здравствует свобода!», и сегодня мы уже не слышали топота копыт казацких коней и гневных криков раздавленных людей.
   Наконец я добрался до палатки, в которой лежало тело мертвого моряка. Лицо его было полно удивительного спокойствия. На груди его лежала надпись: «Одесситы! Перед вами тело Григория Вакулинчука, матроса, зверски убитого старшим офицером броненосца «Князь Потемкин» за слова «Плохой суп». Перекреститесь и скажите «Мир его праху». Отомстим кровожадным вампирам! Смерть угнетателям! Смерть кровопийцам! Да здравствует свобода!
   Команда флагманского крейсера «Князь Потемкин»: «Один за всех, все за одного!»
   Выйдя из палатки, я получил общее представление об истории мятежа. Команда взбунтовалась из-за того мяса, которое дали им на обед, перебила офицеров и пришла в Одессу, чтобы присоединиться к рабочим. Моряки разогнали казаков и полицию и сейчас загружались углем и провизией.
   Передо мной ярко предстала картина нашего положения – власти смущены и растеряны; в их распоряжении осталось мало солдат, да и на тех нельзя положиться. Они уже отказывались стрелять в народ и конечно же не будут стрелять в моряков. С другой стороны, высокий дух рабочих – их организации – набирает силы. Моряки должны незамедлительно сойти на берег, присоединиться к рабочим, взять город и провозгласить в Одессе республику; затем предстоит создать из рабочих революционную армию и двинуться в поход, постепенно расширяя пространство, охваченное революцией и укрепляя для нее одну позицию за другой. Надо как можно скорее попасть на броненосец и начать агитацию; нет времени ждать разрешения от партии, и я решил действовать на свой страх и риск.
   Рабочие, которым я сказал, что являюсь представителем социал-демократической организации, сразу же дали мне ялик, и я погреб к кораблю. В то же самое время торпедный катер вытянул из гавани на буксире огромную угольную баржу. На ней были видны тысячи голов, и с баржи доносились звуки «Варшавянки». Толпа на берегу постоянно разражалась мощным «Ура!». Военный катер плавно вышел мне навстречу.
   – Куда путь держишь? – крикнули с него.
   – На свободный революционный корабль, – ответил я.
   – А ты кто такой – социал-демократ?
   – Да.
   – Чем докажешь?
   – Социал-демократы не показывают паспортов; нас без них отправляют гнить в Сибири.
   – Ну вали к нам.
   Я поднялся на кабестан и стал говорить. Первым делом я напомнил морякам, что они уже перешли линию, за которой им нет надежды на прощение. Они сожгли корабли; Рубикон перейден. Примирения с царизмом уже не будет. Остается только победа одной стороны и полное уничтожение другой, так что война должна вестись до победного конца. Войска в Одессе готовы перейти на нашу сторону; они всего лишь ждут первого шага. И этот шаг должны предпринять моряки. Пока враг в растерянности, прежде чем он собрался с силами, мы должны нанести ему решительный удар. С каждой минутой он становится сильнее и ждет свежих подкреплений. Первый испуг проходит, и вместе с ним исчезают шансы нанести поражение врагу одним решительным ударом. Каждый момент промедления укрепляет силы врага и ослабляет нас. И вот вывод: мы должны как можно скорее приступить к действиям. И тут я познакомил моряков с выработанным нами планом.
   В ходе этой речи я после каждого предложения спрашивал моряков, согласны ли они с ним. «Все точно», – каждый раз звучало мне в ответ. Когда я кончил говорить, мой голос утонул в оглушительном «Ура!». Казалось, что дело сделано и осталось только вынести конечную резолюцию в соответствии с обуревавшими нас чувствами. Но внезапно я услышал фразу: «Стрелять по городу они не могут!»
   Кто-то ее произнес; затем прозвучали еще несколько голосов, и вскоре немалая часть команды кричала, что стрелять по городу мы не можем.
   Кирилл поднялся ко мне и сказал: «Ты слишком резко взялся за дело; так нельзя».
   Теперь я понял, в чем была моя ошибка: нельзя было напрямую излагать морякам наш план. Это должен был взять на себя один из моряков. Ощущение сделанной ошибки повергло меня в отчаяние. Когда на чаше весов лежит такое дело, риск неудачи равносилен преступлению.
   Пока я молча злился на самого себя, команда бурно спорила. Она разделилась на две части – одна настаивала на немедленной бомбардировке города, а вторая возражала против нее. Она и начала брать верх. Даже стали раздаваться крики: «Долой сухопутных! Пусть офицеры скажут свое слово!»
   Все взгляды устремились на Алексеева, но он молчал. Он молчал, несмотря на то что его слово могло перевесить чашу весов в пользу его партии. Он молчал, потому что робость его духа боялась столкнуться с конфликтом страстей.
   В это время на кабестан вспрыгнул Матюшенко. Его появление сразу же прекратило крики и пререкания.
   – Слышь, братва, – начал он, – вижу, что начали мы ссориться. Так все повернулось, что одна половина команды пошла против другой. Мы должны сохранять единство, а то, глядишь, матросы похватают ружья и поубивают друг друга. Нет, ребята, так нельзя. Наше начальство и так постаралось, натравливая нас друг на друга, а теперь вы хотите приступить к братоубийству. Столько народу смотрят на вас сейчас, они видят в вас освободителей, а вы ссоритесь между собой.
   Его слова были полны простого красноречия и сочувствия к угнетенному страдающему народу. Он и говорил теперь от имени этого самого народа.
   Его слова заставили преисполниться гневом и ненавистью к угнетателям сердца всех, кто его слушал. И теперь с ними говорил не очередной оратор, а моряк, который прекрасно понимал психологию своих товарищей.
   – Здесь на корабле нас триста социал-демократов. И все мы решили отдать жизни за народное дело, бороться за него до последней капли крови. Если вы не захотите открывать огонь, мы сами встанем к орудиям и пошлем снаряды в царя. А вы, если хотите, присоединяйтесь к нам или берите ружья и расстреляйте нас. Или свяжите нас и передайте властям. Они встретят вас с оркестром, увешают наградами…
   – Нет, на это мы не пойдем! – взревела толпа.
   – Значит, вы согласны открыть огонь по городу?
   – Согласны! – заорали моряки, и никто не посмел подать голоса против этого единодушного желания массы.
   – Может, кто-то и не согласен, но его голоса что-то не слышно, – неумолимо продолжил Матюшенко, – поэтому давайте сделаем так: те, кто согласен открыть стрельбу, отойдите направо, а те, кто против, – налево.
   Толпа целиком двинулась направо.
   – Теперь вы видите, что среди нас есть трусливые души? Они прячутся за чьи-то спины и боятся открыто высказать свое мнение.
   Кондукторы пришли в замешательство.
   – А теперь, братва, за дело. Все по местам.
   Команда с новой энергией рассыпалась по судну и начала готовиться к действиям. Механики спустились в машинное отделение, артиллеристы принялись чистить орудия, а остальные – драить палубы. Медики приводили в готовность больничку и готовили наборы скорой помощи. Госпиталем должно было стать посыльное судно.
   Еще до начала митинга мы послали в город двенадцать моряков для участия в похоронах. И теперь стали слышны голоса, возражавшие против открытия огня до их возвращения, – были опасения, что в противном случае они могут погибнуть. Тем не менее это толковое соображение было отвергнуто в криках и гаме.
   Прозвучал горн. Моряки, стоявшие рядом со мной, сорвались с места, и вся верхняя палуба внезапно опустела; моряки с удивительной ловкостью и быстротой спускались по трапам. Через три минуты воцарилась тишина, в стволы орудий главного калибра были посланы снаряды и рядом с ними в полной готовности застыли расчеты. Через мгновение металлический люк перекрыл проход к адмиральской кают-компании, и мне потребовалось какое-то время, дабы понять, где я нахожусь. Только что я видел трап, ведущий к адмиральским покоям, и вдруг он исчез. Вдруг мои ноги обдало холодной водой. Моряки растянули пожарные шланги и поливали деревянную палубу, чтобы она не занялась огнем во время обстрела. Я торопливо перебрался во внутренние отсеки судна, где меня тоже поразил безукоризненный порядок. Все стояли на своих местах по боевому расписанию, все были заняты делом.
   Показав сигнальщику, где находится театр, я прошелся по командному мостику, откуда шло наблюдение за городом. Здесь я обнаружил Коваленко и матроса, которого назову З. Они и сообщили мне, что собираются открыть огонь из шестидюймовых орудий.
   Затем мы услышали сигнал и гул первого холостого выстрела. Затем последовали второй и третий. Первый настоящий снаряд был выпущен четверть часа спустя.
   В эти минуты сердце мое сжималось от страха и радости. Наконец мы приступили к делу. Кто может сказать, что нас ждет? А что, если наши снаряды поразят не театр, а дома мирных граждан и вместо счастья свободы мы принесем им горе и разрушение?.. Ужасные картины предстали перед моим мысленным взором… Но вскоре они исчезли, и их сменило зрелище народного восстания. За дымной пороховой пеленой, уносимой ветром, я, казалось, видел красные батальоны революционной армии, которые шли победным маршем от победы к победе, продвигаясь в самое сердце России. В грохоте первого выстрела я слышал торжествующие крики победившего народа.
   Снова прозвучал горн, и воцарилась тишина. За яркой вспышкой последовал оглушительный грохот, после которого еще долго звучало эхо. Его отзвуки были прерваны хриплым криком сигнальщика, стоявшего рядом со мной: «Перелет!» И я представил себе зрелище женщин и детей, погребенных под развалинами.
   Но снова мы услышали сигнал, и снова после грохота раздался такой же отчаянный крик сигнальщика: «Перелет!»
   Наши снаряды не попали в цель: руки царских прислужников, подлых предателей, отвели их от врагов народа».
   Молодой Фельдман был уверен, что сочетание забастовки в Одессе и восстания на борту «Потемкина» приведут к всеобщей революции в стране. Демонстрация Гапона в Петербурге показала, что значат идеалы без поддержки силы; а вот теперь оба компонента были в достаточном количестве, и власти пришли в крайнее смятение. Но время революции еще не пришло, да и настоящий лидер еще не появился. Моряки «Потемкина» скоро впали в растерянность, не зная, что делать после обстрела Одессы и наконец пошли в Румынию, где и сдались полиции. Фельдман до конца оставался на «Потемкине». После периода заключения ему удалось бежать и добраться до Австрии.
   Политический климат в России стремительно ухудшался с каждым годом. В конце августа Портсмутский договор ознаменовал заключение позорного мира с Японией. Он стал делом рук Витте, который занимал министерские посты при Александре III и Николае, но подал в отставку в знак протеста по вопросу о войне с Японией, относительно которой справедливо решил, что она станет бедствием для России.
   Осенью общероссийская стачка железнодорожников привела к общей забастовке, которая парализовала всю страну. Витте использовал эту отчаянную ситуацию, чтобы представить царю меморандум, в котором предложил альтернативу – военную диктатуру или либеральную конституцию. Николай сначала помедлил, потому что решил, что предает свой царский обет править страной, но потом согласился на введение конституции и издал Октябрьский манифест. Его письма к матери того времени показывали, с какой неохотой он это сделал.

   «1 ноября
   Ты, без сомнения, помнишь те январские дни, когда мы вместе были в Царском, – какие они были печальные, не так ли? Но в сравнении с тем, что происходит сейчас, они ровно ничего собой не представляли.
   …В Москве проходят самые разные конференции… Бог знает что делается в университетах. Все виды отребья разгуливают по улицам, громко провозглашая восстание – похоже, никому нет до этого дела… Мне становится не по себе, когда я читаю новости! Но министры вместо того, чтобы действовать быстро и решительно, всего лишь собирают совещания и кудахчут, как перепуганные курицы, что надо организовать совместные министерские действия… Я испытываю те же ощущения, что перед давней летней грозой!.. Все эти ужасные дни я постоянно встречаюсь с Витте. Мы очень часто собираемся ранним утром, чтобы расстаться уже в вечерних сумерках… Есть только два пути: найти энергичного военного и грубой силой сокрушить мятежников… Это означает реки крови, и в конечном итоге мы окажемся там, с чего и начали. Другой путь – дать народу гражданские права, свободу слова и печати, кроме того, представлять все законы на утверждение в Государственную думу – что, конечно, означает конституцию. Витте очень энергично отстаивает ее… Почти каждый, с кем у меня была возможность посоветоваться, придерживается того же мнения. Витте совершенно ясно дал мне понять, что он примет пост председателя Совета министров только при условии, что его программа будет принята и в его действия не будут вмешиваться… Мы обсуждали это два дня, и в конце, призвав Господа на помощь, я подписал… В своей телеграмме я не мог объяснить все обстоятельства, которые заставили меня принять это ужасное решение, на которое, тем не менее, я пошел совершенно сознательно.
   …Не было иного пути, кроме как осенить себя крестным знамением и дать то, чего все требуют… Все министры подали в отставку, и нам придется искать новых, но об этом должен будет позаботиться Витте. Мы на полпути к революции, а административный аппарат совершенно дезорганизован, в чем и кроется главная опасность.

   23 ноября
   Все боятся предпринимать решительные действия; я продолжаю попытки заставить их действовать – даже самого Витте – с большей энергией. Из тех, кто при нас, никто не привык брать на себя ответственность: все ждут приказов, которым, тем не менее, они, скорее всего, не будут подчиняться.

   14 декабря
   Он (Витте) уже готов отдать приказ об аресте всех главных лидеров беспорядков. Я какое-то время пытался заставить его пойти на это, но он продолжал надеяться, что удастся обойтись без таких радикальных мер».

   Морис Баринг, вдумчивый английский знаток русской литературы и критик, находился в Москве, когда было объявлено о даровании Конституции. В своих записках он отметил восторженную атмосферу:
   «Я зашел в один из больших ресторанов. В нем пожилые люди обнимали друг друга и поднимали первую рюмку водки за свободную Россию. Перекусив, я направился на Театральную площадь. На ней стоял бездействующий фонтан, из которого получилась прекрасная трибуна для общественных выступлений. На нее вскарабкался какой-то оратор, который обратился к толпе. Он начал читать царский манифест. Когда он сказал: «Мы слишком привыкли к мошенничеству власти, чтобы поверить в это. Долой самодержавие!», толпа, разъярившись – она, по всей видимости, ждала радостного прославления манифеста, заорала: «Долой тебя самого!» Но вместо того, чтобы напасть на оратора, который вызывал их возмущение, люди отхлынули от него. Это было любопытное зрелище! Зрители на тротуарах запаниковали и побежали. Оратор, увидев, какое действие произвела его речь, сменил тон и сказал: «Вы не поняли меня!» Но его слова были совершенно ясны. Он представлял собой классический тип оратора из Гайдпарка, и на него не произвели никакого впечатления речи университетских профессоров, которые потом говорили с той же самой трибуны. Днем напротив моей гостиницы появилась демонстрация студентов с красными флагами; они собрались у дома генерал-губернатора. Тот появился на балконе и произнес речь, в которой сказал, что надеется, поскольку теперь нет полиции, студенты смогут сами соблюдать порядок. Кроме того, он попросил их заменить красный флаг, который висел на фонарном столбе напротив здания, национальным. Один маленький студент с ловкостью обезьяны влез на фонарный столб и повесил на нем национальный флаг, но красный убирать не стал. Затем губернатор попросил их спеть национальный гимн, что они и сделали, а уходя, запели «Марсельезу».
   В это мгновение появились казаки, но из дома вышел чиновник и сказал, что в них нет необходимости, после чего удалился под восторженные крики, вопли и свист толпы. В целом день прошел довольно спокойно, если не считать нескольких несчастных случаев – смерти женщины и ранения студента, а также рабочего, который пытался спасти студента от арестантского фургона. Кроме того, в этот же день был застрелен ветеринарный врач Бауман.
   Сегодня я в первый раз услышал фразу «Черная сотня». Я стоял в дверях отеля «Дрезден», как вдруг подбежала возбужденная женщина и сказала, что идет «Черная сотня». Студент из очень хорошей семьи, стоявший рядом, объяснил, что «Черная сотня» состоит из хулиганов и головорезов, которые выступают в поддержку самодержавия. На его забинтованных руках были глубокие раны, которые нанесла казацкая нагайка».

   Среда, 1 ноября
   Во время обеда в ресторане «Метрополь» произошло примечательное событие. В конце обеда оркестр заиграл «Марсельезу», а затем национальный гимн. Все встали, кроме скромного человека в очках, который продолжал спокойно доедать свой обед. Мужчина, который находился в другом конце зала и был, по всей видимости, пьян, подбежал к нему и попытался силой поставить его на ноги. Тот оказал патриоту пассивное, но действенное сопротивление и, доев свой обед, ушел.

   Четверг, 2 ноября
   Внешний вид города в эти дни довольно странен. Москва смахивает на город, который пережил осаду. Витрины многих магазинов закрыты тяжелыми деревянными ставнями. На некоторых дверях нарисованы большие красные кресты. Мне рассказывали, какой царствовал упадок во время забастовки. Не было ни света, ни газа, ни воды, все магазины были закрыты, не хватало ни продуктов, ни дров. Днем я отправился посмотреть похороны Баумана и видел, что со всех концов города стекались траурные процессии. Это было одно из самых внушительных зрелищ, которые мне доводилось видеть. В похоронах приняли участие сотня тысяч человек. На улицах или у окон была вся интеллигенция города. Балконы и лоджии были заполнены людьми. Порядок был безупречен. Не было ни задержек, ни толкотни. Люди шли в колоннах, состоящих из студентов, врачей, рабочих, из людей в самых разных мундирах. Ехали кареты скорой помощи с врачами в белых халатах в них – на тот случай, если кому-то станет плохо. Люди несли огромные красные знамена, а гроб был накрыт багровым полотнищем. И на ходу все тихо пели «Марсельезу».
   Конституционное разрешение кризиса 1905 года менее всего напоминало события в Пруссии 1848 года. В дополнение к своим прежним консультативным функциям Государственная дума в первый раз получила законодательную власть: все законы должны были получать ее одобрение. Но тем не менее царь оставался самодержцем с очень широкими полномочиями. Он сохранил полный контроль над вооруженными силами, над министерствами иностранных и внутренних дел. Эти уступки со стороны Николая позволили положить конец забастовкам и привели к периоду относительного спокойствия, который длился до 1917 года. В 1905 году армия продолжала хранить верность престолу, а военно-морской флот не последовал примеру «Потемкина». Зерна либерализма, брошенные царем, также оказали эффект: от левого крыла откололась более умеренная оппозиция; обе стороны еще несколько лет продолжали барахтаться без лидеров и плохо понимая, куда держат путь. Последнее серьезное столкновение в 1905 году состоялось в декабре в Москве, когда прибытие ударного полка из Санкт-Петербурга позволило подавить мятеж рабочих Советов. Впереди лежали тяжелые годы.

Глава 2
МЕЖДУ 1906 И МАРТОМ 1917 ГОДА

   Я не предполагал, что увижу революцию.
В. И. Ленин
   Вслед за Конституцией октября 1905 года Первая Дума, наделенная законодательными прерогативами, в мае 1906 года собралась в Таврическом дворце Санкт-Петербурга. Ее желание приносить пользу было приторможено с самого начала, потому что к ней, с одной стороны, питали откровенную неприязнь Николай и двор, а с другой – против нее была настроена левая оппозиция. Колебания и нерешительность нового депутатского корпуса были усилены решением Николая II, который вывел из правительства самого опытного его члена: Витте перестал быть председателем Совета министров как раз перед тем, как собралась Дума. Морис Баринг посетил ее заседание.

   «Санкт-Петербург, 14 мая
   Мне повезло, и вчера днем я получил разрешение побывать в Думе. Я думаю, это было самым интересным зрелищем из всех, что мне доводилось видеть. Когда вы являетесь в Таврический дворец, то поражены величавостью его облика конца XVIII века. Вы проходите сквозь просторный холл в помещение, которое похоже на гигантский белоснежный танцевальный зал в стиле позднего Людовика XIV. Это кулуары. Сам зал заседаний Думы расположен выше. По длинной галерее постоянно прогуливаются депутаты Думы и гости; они болтают и курят, стряхивая пепел и бросая окурки на сверкающий пол. Здесь можно увидеть крестьян в длинных черных армяках. Некоторые из них носят военные медали и кресты. Тут встречаются попы, татары, поляки, люди в самой разной одежде, а не только в форменной. С началом заседания я поднялся на галерею. Сам зал заседаний Думы тоже белый; его строгое убранство заставляет вспомнить помещения для джентльменов. Заседание началось примерно в три часа, депутаты разошлись по своим местам, рядом с которыми были таблички с их именами. Впечатление от разнообразия одежды и человеческих типов стало еще острее и живописнее.
   Вот взгляд падает на достойных пожилых людей во фраках; вот агрессивные «интеллигенты» демократической внешности с длинными волосами и в пенсне; вот польский епископ в пурпурном одеянии, люди без воротничков, представители пролетариата, мужчины в подпоясанных русских рубахах навыпуск; часть депутатов в костюмах от Дэвиса или Пула, а одежда других сшита словно два века назад. Председатель Думы прошел к своему месту под портретом императора, облаченного в сине-белый мундир. Слава богу, Дума не была перестроена в стиле ар-нуво, хотя вид почти всех современных зданий в России, от Москвы до Харбина, представляет собой смесь Мюнхена и Японии, что и называется ар-нуво (современный стиль), а в России «декадентство».[3]
   Председатель Думы С. А. Муромцев был воплощением достоинства. Он выполнял свои обязанности предельно серьезно и абсолютно справедливо. Прочитав поздравительные телеграммы из разных частей империи, он перешел к полученному от рабочих делегатов предложению, что перед дальнейшим зачитыванием поздравлений стоит послать телеграмму царю с просьбой объявить амнистию для политических заключенных. Крестьяне же предложили немедленно объявить всеобщую амнистию. Начались дебаты. Речи были довольно умеренными. Большинство депутатов выступали против этих предложений, и складывалось впечатление, что вопросу об амнистии предстоит нелегкая судьба, но тут профессор Ковалевский предложил третий вариант – председатель Думы должен проинформировать императора о единодушном желании Думы объявить всеобщую амнистию. В этих речах меня больше всего поразила естественность тона, выступавшие не прибегали к декламационным эффектам. Часть речей была весьма выразительна, и лишь одна была откровенно скучной. Профессор Ковалевский начал говорить со своего места и, идя к трибуне, совершенно естественным образом тихим голосом продолжал речь. Точно так же он продолжил ее, оказавшись на трибуне, излагая свои мысли так, словно его попросили об этом несколько близких друзей. Второе, что поразило меня, было уважение к председателю Думы и незамедлительное исполнение его указаний; так, когда он звонил в колокольчик, призывая к порядку, немедленно воцарялась полная тишина. Вскоре после четырех часов был объявлен перерыв, а затем Дума приступила к выборам тридцати трех членов, которым предстояло написать ответ на поздравления. Думцы заполнили галерею; повсюду в маленьких группках кипели дискуссии на самые разные темы, некоторые из которых продолжались в примыкающих помещениях и холлах. Многие депутаты отправились пить чай или перекусить в столовую, где было прекрасное обслуживание.
   Многие из этих дискуссионных групп вели интересные разговоры. Предметом обсуждения в одной из них были идеи насилия и необузданных призывов. Один из крестьян сказал моему приятелю: «Когда я смотрю на эти дворцы, у меня кровь кипит; они построены на крови и поте бедняков». Так оно и было. «Значит, вы человек, который лелеет ненависть?» – сказал мой приятель. «Да, – последовал ответ. – Я ненавижу, ненавижу богатых!» Другой человек сообщил спутнице моего знакомого, что он социалист. Она спросила, поддерживает ли он государственное землепользование. «Нет», – сказал ее собеседник. Он четко и убедительно изложил свою точку зрения, которая скорее подобала крайнему радикалу, чем социалисту. В конце разговора она сказала ему: «Но вы же не социалист, не так ли?» – «Нет, это не так, я социалист», – ответил он и спросил, кто она такая. Женщина ответила, что она дочь князя, который является членом этой Думы. «Мне очень приятно побеседовать с княжной», – спокойно и просто сказал социалист. Я увидел крупного землевладельца, который подошел ко мне и сказал: «Я понимаю, вас все это забавляет, но для меня это вопрос жизни и смерти». После перерыва заседание продолжилось. Без пятнадцати семь вечера был зачитан результат выборов тридцати трех членов. Прошло короткое обсуждение предложения профессора Ковалевского. Оно было отвергнуто. После этого состоялось обсуждение вопроса о прекращении прений, который был передан в комитет. Тут я и ушел. Вскоре заседание подошло к концу.

   20 мая
   Вечером, когда я шел домой, мое внимание было привлечено каким-то шумом на боковой улице рядом с Большой Морской, где я жил. Я заглянул туда посмотреть, что происходит. По улице, шатаясь, бродил пьяный солдат, грубо задирая прохожих. Двое полицейских арестовали его и не без труда препроводили в участок, который находился на той же улице.
   Когда они зашли в него, небольшая толпа мужчин, женщин и детей собралась у дверей участка, перед которым стоял на страже невысокий подросток лет примерно двенадцати.
   Женщина с платком на голове, обращаясь к собравшейся публике, произнесла возмущенную речь о своеволии полиции, которая арестовала бедного солдата.
   – Мы знаем, – сказала она, – что там сейчас делается. Они его бьют.
   – Позор! – закричала толпа и двинулась к дверям.
   Но неухоженный мальчишка, который охранял их, сказал:
   – Вы туда не войдете.
   – Мы знаем, что вы, дворники, – сказала та самая женщина, – еще хуже, чем полиция.
   – Да! – поддержала ее толпа, а какой-то мальчишка с невыразимым презрением бросил подростку у дверей:
   – Сатрап! Полицейский ублюдок!
   Но тут толпа рассеялась.

   23 мая
   Каждый раз, как я наносил визит в Думу, меня поражала оригинальность внешнего вида ее членов. Депутат из Польши был облачен в узкие голубые брюки, короткий итонский жакет и высокие шнурованные ботинки. У него были вьющиеся волосы, и он выглядел как типичный представитель сельского дворянства. На другом депутате из Польши был длинный, до колен, халат из белой фланели, украшенный сложным переплетением темно-красных галунов; с плеч у него спадала столь же длинная мягкая коричневая накидка без рукавов с ярко-красной оторочкой. Здесь же присутствовало несколько социалистов, которые ходили без воротничков, и здесь же вы могли увидеть все мыслимое разнообразие головных уборов. Второе впечатление от Думы – но для меня едва ли не главное – та фамильярная раскованность, с которой члены Думы общались между собой. У некоторых из них была хорошая речь, у других плохая, но все они говорили так, словно всю жизнь выступали в парламенте. Во всяком случае, в них не было ни малейших признаков, что они нервничают или смущаются. Заседания Думы напоминали встречи хороших знакомых в клубе или кафе. В них не было никаких формальностей. Депутат, взойдя на трибуну, порой вступал в короткий разговор с председателем и лишь потом начинал свою речь. А когда, случалось, его призывали к порядку, он пускался в объяснения. На последнем заседании, которое я посетил, депутаты весьма деловито исполняли свои обязанности и справились с делами довольно быстро и без долгих речей. Правда, крестьяне все равно считали, что тут слишком много говорят. Один из них сказал мне: «Здесь есть люди, которые не имеют на это права». – «Кто?» – спросил я. «Например, попы», – сказал он. «А почему попы не могут быть членами Думы?» – осведомился я. «Потому что они получают 200 рублей в год. Чего еще им хотеть?» Если бы такой принцип соблюдался в Англии, членов парламента вообще не было бы.
   Но скорее всего, никто не мог бы утверждать, что в Думе царит хаос; сама она воспринимает себя с неподдельной серьезностью. Пока по этому поводу позволил себе пошутить лишь один человек. Красоте зала, в котором заседали члены Думы, способствовало и его окружение; окна над креслом председателя образовывали полукруг и выходили на пространство, где было вдоволь воды и деревьев – нечто вроде пейзажа Версаля кисти Ватто, где в свое время проходили галантные празднества. Буквально на второй день двое крестьян забросали меня вопросами об Англии и парламентском устройстве Великобритании. Они спрашивали о налогах в Англии, какого рода образование я получил, каково положение сельского хозяйства в Англии, как организован севооборот (на этот вопрос я вряд ли мог дать вразумительный ответ) и как долго существует палата общин.
   Прошлое воскресенье я провел в Петергофе, пригороде Санкт-Петербурга, где живет император. Здесь в парке среди деревьев и журчащих водопадов, среди высоких фонтанов, «les grand jets d'eau sveltes parmi les marbres»[4] представители среднего класса проводят воскресные дни, слушая окрестровую музыку. По этим живописным окрестностям внезапно может в открытой карете без всякого эскорта проехать российская императрица, напоминая собой красивый цветок. Я не мог отделаться от мыслей о Марии-Антуанетте[5] в Трианоне и думал, в самом ли деле десять тысяч мечей будут выхвачены из ножен в ее защиту».
   Хотя Дума взяла с места в карьер, ее стартовый рывок стал замедляться, и в 1907 году правительство крепко взяло ее в тиски. В результате к 1907 году революционное движение в России замерло. За границей, в Лондоне, прошла конференция, которая так ничего и не решила. Рамсей Макдональд, лидер британских социалистов, в лондонском Ист-Энде арендовал церковь для собрания делегатов. Они попытались провести встречу в Копенгагене, но полиция выставила их. Известный писатель Горький посетил эту конференцию.
   «До этого времени я не встречал Ленина, да и читал его не так много, как следовало бы. Но то, что удалось мне прочитать, а особенно восторженные рассказы товарищей, которые лично знали его, потянули меня к нему с большой силой. Когда нас познакомили, он, крепко стиснув мне руку, прощупывая меня зоркими глазами, заговорил тоном старого знакомого, шутливо:
   – Это хорошо, что вы приехали! Вы ведь драки любите? Здесь будет большая драчка.
   Я ожидал, что Ленин не таков. Мне чего-то не хватало в нем. Картавит и руки сунул куда-то под мышки, стоит фертом. И вообще, весь – как-то слишком прост, не чувствуется в нем ничего от «вождя».
   …Но вот поспешно взошел на кафедру Владимир Ильич, картаво произнес «товарищи». Мне показалось, что он плохо говорит, но уже через минуту я, как и все, был «поглощен» его речью. Первый раз слышал я, что о сложнейших вопросах политики можно говорить так просто. Этот не пытался сочинять красивые фразы, а подавал каждое слово на ладони, изумительно легко обнажая его точный смысл. Очень трудно передать необычное впечатление, которое он вызывал. Меньшевики, не стесняясь, показывали, что речь Ленина неприятна им, а сам он – более чем неприятен. Чем убедительнее он доказывал необходимость для партии подняться на высоту революционной теории для того, чтобы всесторонне проверить практику, тем озлобленнее прерывали его речь.
   – Съезд не место для философии!
   – Не учите нас, мы – не гимназисты!
   Особенно старался кто-то рослый, бородатый, с лицом лавочника, он вскакивал со скамьи и, заикаясь, кричал:
   – З-загово-орчики… в з-заговорчики играете! Б-бланкисты!
   … У меня образовалось такое впечатление: каждый день съезда придает Владимиру Ильичу все новые и новые силы, делает его бодрее, уверенней, с каждым днем речи его звучат все более твердо и вся большевистская часть членов съезда настраивается решительнее, строже».
   В 1909 году, когда Ленин обитал в Париже, разочарование сказалось и на нем. Прошло четыре года с того времени, как в России предпринимались решительные революционные действия, и работа Думы начала обретать все больше доверия. В 1909–1910 годах Ленин и его жена вели в Париже вялое меланхоличное существование, типичное для многих революционеров в изгнании. Не имея связей с Россией и даже со своими товарищами по эмиграции, большую часть времени они проводили в заботах о таких банальных проблемах, как деньги, поиски места для жилья, в котором было бы тепло. Крупская описывает их обыденную жизнь:
   «Владимир Ильич испытывал весьма слабый интерес к тем усилиям, что мы предпринимали, дабы обзавестись новой квартирой. Его волновали более важные мысли. Мы сняли жилье в предместье города, на Рю Боньер, рядом с укреплениями; улица примыкала к авеню д'Орлеан недалеко от парка Монсури. Квартира была светлой, просторной и даже с зеркалами над камином. (Это была особенность новых домов.) Здесь имелась комната для моей матери, комната для Марии Ильиничны, которая приехала в Париж, еще одна для нас с Владимиром Ильичом и гостиная. Но эти довольно роскошные апартаменты не в полной мере соответствовали нашему образу жизни и «мебели», которую мы привезли из Женевы. Было хорошо заметно презрение, с которым консьержка смотрела на некрашеные доски наших рабочих столов, на скромные стулья и кресла. В нашей «гостиной» стояли лишь пара стульев и небольшой стол. Об уюте тут не было и речи.
* * *
   Заниматься в Париже было очень трудно. Национальная библиотека располагалась далеко от того места, где мы жили. Владимир Ильич ездил туда в основном на велосипеде, но Париж отнюдь не напоминал предместье Женевы. Здесь передвижение требовало куда больше усилий, и Ильич после таких поездок очень уставал. В обеденное время библиотека закрывалась. Чтобы получить книги из библиотеки, требовалась масса формальностей. Ильич ругал и библиотеку, и Париж. Я написала французскому профессору, который летом вел курсы французского языка в Женеве, с просьбой порекомендовать другую хорошую библиотеку и немедленно получила ответ со всей необходимой информацией. Ильич объехал все рекомендованные библиотеки, но так и не смог найти ту, которая его устраивала. В конечном итоге у него украли велосипед. Обычно он оставлял его под лестницей дома, примыкающего к Национальной библиотеке и платил консьержке десять сантимов в день за присмотр. Когда велосипед украли, консьержка заявила, что не нанималась смотреть за ним, а просто разрешала Ильичу оставлять его под лестницей.
   Ему приходилось быть очень осмотрительным во время велосипедных поездок в Париже и пригородах. Однажды Ильич столкнулся с автомобилем. Он едва успел спрыгнуть с велосипеда, но тот был раздавлен.
* * *
   Ленин… придерживался определенной рутины, как он ее называл. Он вставал в 8 утра, отправлялся в Национальную библиотеку и к двум часам возвращался. Кроме того, много работал дома. Я старалась, чтобы его никто не беспокоил. У нас всегда было много гостей, они шли друг за другом, особенно когда из-за реакции, свирепствовавшей в России, из-за тяжелых условий деятельности значительно вырос поток эмиграции из России. Люди, приезжавшие из России, с энтузиазмом включались в местную жизнь, но быстро увядали. Их поглощали ежедневные заботы о заработке, мелкие бытовые хлопоты».

   Растущие успехи Думы после 1909 года были обязаны блистательному руководству Столыпина, который в этом году стал премьер-министром. Столыпин был человеком умеренных взглядов, который порицал революционное насилие и решительно проводил смелые реформы. Он ясно мыслил и действовал в соответствии со своими идеями. Одной рукой он решительно подавлял левых радикалов, учредив суды и дав им право быстро и безжалостно расправляться с террористами, а другой – проводил в жизнь многообещающую программу земельной реформы. Обращаясь ко Второй Думе, он выразил свой символ веры: «Вам нужны великие потрясения, а нам нужна великая Россия». Учитывая огромные трудности, которые тормозили его деятельность, Столыпину удалось за короткое время добиться очень многого.
   Придерживаясь срединного курса, он обзавелся врагами и среди монархистов, и среди левых. Всего через два года работы в своей должности, 14 сентября 1911 года, он пал жертвой покушения. Так или иначе, но нельзя было отделаться от впечатления, что Россия старается уничтожить сама себя.
   Николай прибыл в Киев с официальным визитом, и в опере Столыпин присоединился к нему. Террорист Дмитрий Богров выстрелил в премьер-министра и убил его. Николай описал эту сцену в письме к матери:
   «Ольга и Татьяна (два старшие дочери царя) в это время были со мной. Во втором антракте мы уже собирались выйти из ложи, так как в ней стало очень жарко, когда я услышал такой звук, словно что-то упало. Я подумал, что, может, кому-то на голову свалилась люстра, и вернулся в ложу посмотреть. Справа я увидел группу офицеров и других людей. Похоже, они кого-то тащили. Кричали женщины, а прямо передо мной в партере стоял Столыпин; он медленно повернулся к нам и левой рукой сделал в воздухе крестное знамение. И только тогда я заметил, что он очень бледен, а его правая рука и одежда в крови. Он медленно опустился в кресло и начал расстегивать мундир… Люди попытались расправиться с убийцей. С сожалением сообщаю, что полиция спасла его от толпы и доставила в изолированное помещение для первого допроса… Затем зал театра снова наполнился, прозвучал национальный гимн, и в одиннадцать часов я с девочками уехал. Можешь себе представить, с какими чувствами!»
   1 августа 1914 года разразилась война между Россией и Германией. На первых порах она поспособствовала сплочению страны, и, похоже, революционные облака рассеялись. Патриотизм стал объединяющей силой. Забыв на мгновение, что по рождению императрица была немкой, русский народ горячо откликнулся на речь Николая об объявлении войны 2 августа 1914 года, в которой он повторил обет Александра I не просить о мире, пока все иностранные войска не будут выгнаны из России. Национальное дворянство, излечившись от всех своих пороков, включилось в военные усилия. Рабочие, со своей стороны, перестали устраивать забастовки и засучили рукава. Даже разобщенная Дума почти единогласно проголосовала за войну.
   Но прошло не так много времени, и прежние нелепости снова выползли на политическую сцену. Верховное командование армией на первых порах было поручено великому князю Николаю, хотя с самого начала царь попытался обеспечить себе такое положение, при котором он мог бы управлять страной и в тылу и на фронте. Таким путем он надеялся избежать политического конфликта между столицей и передовой линией фронта. Его подстрекала царица, которая испытывала личную неприязнь к великому князю Николаю Николаевичу. Несмотря на отговоры почти всех своих министров, в сентябре 1915 года Николай настоял на своем и возложил на себя верховное командование военными действиями. Большинство членов кабинета министров отправили царю следующее письмо:
   «Государь, не вините нас в том, что мы прямо и честно обращаемся к Вам. Наш поступок продиктован верностью и любовью к Вам и нашей стране и тревогой за то, что происходит вокруг нас. Вчера на заседании Государственного Совета, где Вы председательствовали, мы единодушно просили Вас не смещать великого князя Николая Николаевича с поста главнокомандующего. Мы опасаемся, что Ваше Величество не пожелает внять нашим мольбам, которые, как мы думаем, являются мольбой всех верноподданных русских людей. Мы осмеливаемся еще раз сказать, что, по нашему глубокому убеждению Ваше решение угрожает серьезными последствиями России, династии и Вам лично. На том же заседании Вы сами могли убедиться в непримиримых противоречиях между нашим председателем и нами в оценке ситуации в стране и политики, проводимой правительством. Такое положение вещей недопустимо в любое время, а в данный момент оно носит фатальный характер. В данных условиях мы не верим, что в полной мере можем служить Вашему Величеству и нашей стране.
П. Харитонов, А. Кривошеин, С Сазонов, П. Барк, князь Н. Щербатов, А. Самарин, граф П. Игнатьев, князь В. Шаховской».
   Николай, как полагалось, отправился на фронт, оставив двор под болезненным влиянием императрицы, которая всецело находилась под воздействием личности Распутина, с которым мы еще встретимся. Даже куда более способный и сильный человек, чем Николай II, был бы ошеломлен и подавлен сложностью и объемом тех обязанностей, которые в силу двойного поста царя легли ему на плечи. На фронте он подвергал опасности свою жизнь из-за глупой бравады и отсутствия здравого смысла. В письмах императрицы на него обрушивался безудержный поток слов. Они передают ту псевдоистероидную атмосферу, которая в то время господствовала в придворных кругах.
   «Я не могу найти слов, чтобы выразить все, что хочу, – мое сердце переполнено… Я хочу всего лишь шептать слова, полные горячей любви, мужества, силы и бесконечных благословений… Ты ведешь великую борьбу за свою страну и за трон… Наши души борются против зла на стороне добра… И это куда глубже, чем может показаться взгляду… Ты показал себя подлинным Самодержцем, без которого невозможно существование России… Во время коронации ты получил помазание Господне… Он поставил тебя на то место, которое ты занимаешь, и ты исполняешь свои обязанности… Твое единственное спасение – быть твердым и непреклонным – я знаю, чего тебе это стоит, и ужасно переживаю за тебя; прости, что досаждаю, мой ангел, что не оставляю в покое и так тревожусь из-за тебя, – но я слишком хорошо знаю твой удивительно мягкий характер, а в это время ты должен отказаться от него, и только ты один должен одержать победу против всех и вся. Это будет великая страница в истории твоего царствования и в истории России – повествование об этих неделях и днях – и Господь, Который всегда рядом с тобой, через твою твердость спасет и страну, и трон.
   …Наш Друг (Распутин) день и ночь возносит молитвы о тебе к Небесам, и Господь услышит их… Твое солнце встает… Спи спокойно, мой свет, Спаситель России».
   Несмотря на энтузиазм, с которым русские поначалу восприняли военные усилия, вскоре самой точной характеристикой хода войны стали плохое управление и нераспорядительность. Посетив в ноябре 1914 года Варшаву, Родзянко, председатель Думы, обратил внимание на беспорядок в армии и обсудил ситуацию с великим князем Николаем Николаевичем, который в то время еще был Верховным главнокомандующим.
   «Во время пребывания в Варшаве я попросил у великого князя Николая Николаевича разрешения побывать в Ставке. Я хотел рассказать ему то, что я увидел и услышал в Варшаве. Генерал Рузский жаловался мне на нехватку боеприпасов, на плохое снабжение армии. Катастрофически не хватает обуви. На Карпатах солдаты воюют босиком…
   Больницы и лазареты Красного Креста, которые числятся в моем ведении, имеют прекрасные условия, но военные госпитали полностью дезорганизованы. В них не хватает даже бинтов и т. п. Конечно, самое большое зло – это отсутствие сотрудничества между двумя организациями. На фронте приходится идти десять и более верст от военного госпиталя до больницы Красного Креста. И нанять повозку невозможно, потому что местные жители или сбежали, или потеряли все свое имущество.
   Великий князь принял меня очень дружелюбно… Он одобрил мое предложение, что необходимо собрать телеги, навалить в них соломы и так перевозить раненых. В течение нескольких дней в нашей губернии были реквизированы повозки и лошади для использования на фронте…
   Великий князь заявил, что скоро ему придется временно приостановить боевые действия из-за нехватки боеприпасов и обуви.
   – Вы пользуетесь влиянием, – сказал он. – Вам доверяют. Попробуйте приложить усилия и раздобыть обувь для армии. И чем скорее, тем лучше.
   Я ответил, что это может быть сделано, если обратиться с просьбой о помощи к земствам и к общественным организациям. В России достаточно материалов и рабочей силы. Но сегодня положение дел таково, что в одной губернии есть кожа, в другой гвозди, в третьей подметки и всюду – дешевая рабочая сила. Лучше всего созвать съезд из глав губернских земств и попросить их о сотрудничестве. Великий князь был полностью удовлетворен этой идеей.
   Вернувшись в Петроград, я попросил членов Думы высказать свое мнение – как лучше обеспечить армию обувью? Обсудив проблему, мы решили разослать циркуляры главам земств и градоначальникам».
   После первых месяцев военных действий положение России становилось все хуже и хуже. Русские армии потерпели поражение в Восточной Пруссии, а затем весной 1915 года – в Галиции. Непролазная грязь на фронте в сочетании с неумелым управлением в Петрограде (с началом войны он был из патриотических побуждений переименован и расстался со своим германизированным названием Санкт-Петербург) привела к подлинной катастрофе. В январе 1917 года Бернард Парес, английский студент из России, делился своими впечатлениями об обстановке на фронте:
   «Несколько раз во время посещений фронта я брал с собой соотечественников из Англии. Как-то со мной отправился доктор Флавелл, глава русско-английского госпиталя. Мы оказались в неприятном месте, у склона, по которому невозможно было подняться при свете дня, ибо он постоянно обстреливался немецкими пулеметами. На самом верху его люди пытались отрыть окопы в каменистой почве; порывистый ветер постоянно заносил их снегом, пусть даже снегопада не было, и весь день проходил в тяжелой работе, чтобы траншеи не осыпались. Когда мы вернулись, я спросил доктора Флавелла о его впечатлениях. У него были основания для сравнений, потому что немалую часть военной зимы ему пришлось провести в Вогезах. Он сказал мне, что пришел к трем выводам. Во-первых, офицеры в полной мере разделяют нелегкие условия жизни рядовых, в которых я с трудом представляю собственное существование; во-вторых, в таких условиях человек может выдержать не больше двух недель и поэтому любая воинская часть должна находиться на передовой именно две недели, после чего ее на неделю переводят в резерв; в-третьих, как он сказал, любой, который получил тут ранение в голову или живот, может считать себя покойником, потому что в таких условиях практически невозможно доставить раненого в тыл. Передовая линия была ужасающе тонкой – не более одного человека на пять ярдов, и порой второй линии траншей просто не существовало. Войсками на этой длинной тонкой линии окопов командовал юный, неопытный офицер, который лишь недавно оказался в армии. Тут было одно зловещее место, которое русские солдаты постоянно называли Электрической Лампой. Это была крутая высота, которая в нескольких местах нависала над нашими позициями. Именно ее и не смог взять Ново-Троицкий полк. Ночью я мог различить ее мрачные очертания. Вот так все и было в предвестье революции».
   Максим Горький, знаменитый русский писатель, который позже стал флиртовать с Советами, оставил следующие впечатления о реакции «человека с улицы» в Петрограде, когда с фронта приходили невеселые известия:
   «В саду перед Народным домом разнородная толпа слушала откровенный рассказ солдатика. Голова его была забинтована, а глаза горели возбуждением. Он говорил высоким голосом и время от времени хватался за тех, кто стоял рядом, чтобы произвести впечатление на аудиторию.
   – В общем-то, – говорил он, – мы покрепче, но во всех остальных смыслах сравнения с ними не выдерживаем. Немец воюет по расчету, своих солдат использует заботливо, а нас со всего размаху бросают на бойню, как пушечное мясо…
   Могучий коренастый крестьянин в рваном армяке деловито заметил:
   – Да у нас слишком много народу. Не знаем, чем занять их. Слава богу, к работе относимся по-иному, чем немцы. Наше главное дело – сократить число людей в стране, чтобы у тех, кто останется, было больше места.
   При этих словах он со вкусом зевнул. Я попытался было уловить какую-то иронию в его словах, но его лицо, казалось, было вырезано из камня, а в глазах стояло сонное спокойствие.
   Подал писклявый голос седой сморщенный мужичок.
   – Это верно, – сказал он. – Для этого и нужна война – или чтобы захватить чужие земли, или чтобы сократить число людей в своей собственной.
   Солдат продолжил:
   – Кроме того, уже сделали ошибку, отдав Польшу полякам. Они там повсюду. Одни достались гуннам, другие нам, а теперь там все перемешалось. Так они и продолжают убивать друг друга, их это не особенно волнует.
   – Ну… если им это на роду написано, – со спокойной убежденностью предположил другой крестьянин, – пусть и убивают друг друга. Пока ими будет кто-то командовать, они и дальше будут убивать. Наш народ любит подраться».
* * *
   В общем, я убедился, что народ на улицах говорит об этой отвратительной святотатственной бойне так, словно она их совершенно не касается, словно он наблюдает за ней, как зритель; порой он говорил о ней с неприкрытой враждебностью, хотя я так и не смог понять, против кого она направлена. Критическое отношение к властям оставалось на прежнем уровне, оппозиция, похоже, тоже не росла. Вот что замечалось – подъем отвратительного бытового анархизма. Противостояло ему мнение рабочих, и нельзя было не видеть, как несравнимо лучше развивается их понимание трагедии, их инстинкт государственности, даже их гуманизм. Это было заметно даже среди неорганизованных рабочих, не говоря уж о таких членах партии, как П. А. Скороходов.
   Например, как стало известно, он недавно отпустил такое замечание: «Как класс, мы выиграем от военного поражения – что, конечно, является главным делом. Но, несмотря на это, всей душой сопротивляешься этой идее. Ничего не можешь поделать со стыдом перед этой дракой и все же переживаешь за тех, кто в ней участвует. Просто не могу сказать, как их жалко. Только представь себе: будут перебиты все самые здоровые и крепкие ребята, те, которым завтра надо было бы приступать к работе. Революции понадобятся самые здоровые. Хватит ли нас, оставшихся?»

   В ноябре 1905 года царь сделал роковую запись в дневнике: «Мы познакомились с Божьим человеком Григорием из Тобольской губернии». Это был Распутин, невежественный, но хитрый и проницательный крестьянин, который скоро через свое влияние на императрицу обрел непредставимую власть в государственных делах. Упорными и настойчивыми стараниями Распутин проложил себе путь ко двору, утверждая, что обладает чудесными способностями к исцелению единственного сына императрицы. Наследник российского престола был слабым и болезненным мальчиком, который часто оказывался на грани смерти. Гипнотический взгляд Распутина и его внушительный внешний вид вносили смятение в среду чувствительных дам петроградского общества, которые, завидуя друг другу, добивались его расположения, не обращая внимания на его грубые манеры и неистребимую тягу к пьянству.
   Если бы влияние Распутина ограничивалось лишь пределами домашних проблем царской семьи, может, оно и не оказало бы столь разрушительного влияния на ход российской истории, но довольно скоро он начал вмешиваться в большую политику. У царя был слабый характер, и во многих делах он подчинялся желаниям Александры; она же, в свою очередь, находилась под влиянием капризов и причуд Распутина. После того как в сентябре 1915 года Николай отбыл на фронт, Распутин буквально стал править Россией через императрицу, ставя и сбрасывая министров, как кегли, в соответствии со своими личными вкусами, симпатиями и антипатиями. В результате слабое правительство стало еще слабее. Александра, ранее не занимавшаяся делами государства, в силу своего немецкого происхождения никогда не пользовалась любовью русской аристократии, да и народа, из-за возвышения Распутина потеряла последние остатки популярности, а скандалы, связанные с личной жизнью Распутина, губительно сказывались на авторитете монархии в целом.
   В начале 1915 года в Петроград пришло донесение о безобразном поведении Распутина в его родной Тобольской губернии.
   На пароходе Распутин в нетрезвом виде начал веселиться с рекрутами, пел и плясал с ними. Когда по требованию пассажиров, пожаловавшихся, что он досаждает им, капитан перевел его из первого класса во второй, Распутин потребовал, чтобы рекрутам подали обед тоже во втором классе; а когда стюард отказался накрывать стол и поставить ему вино, он нанес ему физическое оскорбление. По требованию публики капитан, который тоже был свидетелем этой сцены, несмотря на протесты Распутина, высадил его на ближайшей пристани, где капитан и стюард настояли, чтобы полиция написала соответствующий рапорт. Полиция, учитывая, что это был Распутин, и зная требование, которое циркулировало в то время, чтобы фактам о таком поведении Распутина не давать ходу, прежде чем отсылать дело в суд, адресовала рапорт губернатору, дабы избежать широкой публичности.
   «Распутин объяснил эту историю А. Н. Хвостову и мне, представив ее в совершенно ином свете. Он заверил нас, что не был пьян, что не приставал к женщинам и пассажирам, а это они провоцировали его на скандал, что капитан судна взял их сторону из-за принципиальных соображений своего либерализма, зная, что имеет дело с Распутиным. Стюард же выдвинул против него официальную жалобу потому, что полностью находился под влиянием капитана; полиция не хотела ее принимать, но капитан настоял. Здесь не было пьяного хулиганства, а просто веселилась группа рекрутов, отправлявшихся на войну, и он, Распутин, действовал из сугубо патриотических побуждений. Кроме того, в разговорах с рекрутами он в исключительно патриотических выражениях подчеркивал отношение императора и императрицы к войне и что он был оскорблен поведением стюарда, который не пустил рекрутов, отправляющихся проливать свою кровь, в салон второго класса, хотя он сам убедился, что там была самая простая публика. Вот в таком свете Распутин и изложил эту историю, но, оценивая ее целиком, убеждаешься, что она не выдерживает проверки, ибо он боялся, что этот случай станет известен в обществе. Это же подтвердил мне и настоятель монастыря Мартемьян, один из церковных спутников Распутина, которого я опросил, когда позже он явился ко мне домой.
   По словам Мартемьяна, не подлежало сомнению, что Распутин был очень пьян и мешал публике и, когда выяснилось, что никто не хочет выпивать с ним, он явился к рекрутам, с которыми стал пить и дебоширить. Для Мартемьяна явилось очень унизительным испытанием покидать судно вместе с Распутиным и испытывать град насмешек и на борту, и на берегу. Он, Мартемьян, просил не высаживать их и не писать рапорт, но его просьбы не возымели воздействия на капитана».
   Личная жизнь Распутина стала предметом общественного скандала. Она представляла такую опасность для государства, что тайная полиция получила указание отслеживать все его передвижения. Вот выдержка из отчетов за 1915 год.

   «9 июля. Распутин принял отца Сергия, назначенного священником в село Покровское, который целовал ему руки. В восемь вечера Распутин с сильно раскрасневшимся лицом вышел из своего дома в компании Соловьевой. Видно было, что он слегка пьян. Они сели в карету и поехали в отдаленный лес. Вернулись через час. Распутин выглядел очень бледным.
   11 июля. Патушинская, жена офицера, прибыла из Ялуторовска, чтобы увидеть Распутина. Вскоре Соловьева и Патушинская вышли из дома, поддерживая между собой Распутина. Все шли вплотную друг к другу, и Распутин держал Патушинскую за нижнюю часть тела. Большую часть дня у них играл граммофон, Распутин был очень весел и потребил большое количество вина и пива.
   12 июля. Соловьеву муж вызвал в Петроград. Распутин пошел к жене местного псаломщика Ермолая. Они явно договорились о встрече, потому что она ждала его у окна. Он навещает ее практически каждый день с намерениями интимного характера. В данном случае он оставался у нее полчаса. Патушинская вернулась в Ялуторовск, куда ее тоже вызвал муж. Ее расставание с Распутиным носило очень страстный характер, она покрывала поцелуями его лицо, руки и бороду.
   14 июля. Распутин отправился в Тобольск для встречи с Варнавой; агенты следуют за ним».

   Поведение Распутина вызывало в стране такой ропот возмущения, что в марте 1916 года Родзянко, председатель Думы, счел своей обязанностью представить все эти факты царю и потребовать отлучения Распутина от двора.
   «Воспользовавшись прибытием государя в Царское Село, я попросил аудиенции и был принят им 8 марта. Аудиенция длилась полтора часа. Я рассказал ему все – об интригах министров, которые через Распутина действуют друг против друга, об отсутствии определенной политики, о повсеместных злоупотреблениях, о невозможности учитывать общественное мнение и о пределах терпения в обществе. Я напомнил ему о похождениях… героев тыла, об их контактах с Распутиным, об оргиях и беспутствах и что его отношения с царем и его семьей, его влияние на государственные дела в это военное время глубоко возмущает всех честных людей. Нет никаких сомнений, что Распутин является германским агентом и шпионом.
   – Если министры Вашего Величества в самом деле независимые личности и единственным смыслом их деятельности является благо Отечества, присутствие таких людей, как Распутин, никоим образом не скажется на делах государства. Но беда в том, что все они зависят от него и втягивают его в свои интриги. Я должен сказать Вашему Величеству, что так дальше продолжаться не может. Никто не смеет открыть вам глаза на подлинную роль, которую играет этот человек. Его присутствие при дворе Вашего Величества подрывает доверие к высшей власти и может самым печальным образом сказаться на судьбе династии, когда сердца людей отвратятся от их императора.
   Пока я излагал эти горькие истины, царь или молчал, или выражал удивление, но все время был неизменно вежлив и приветлив. Когда я закончил, он спросил: «Как, по вашему мнению, закончится война – в нашу пользу или нет?»
   Я ответил, что мы можем положиться на армию и на народ, но на пути к победе стоят военные руководители и внутренняя политика.
   Мой доклад принес некоторую пользу. 11 марта появился приказ отправить Распутина в Тобольск, но через несколько дней по настоянию императрицы он был отменен…»
   Во время пребывания Николая на фронте в сентябре 1916 года Распутин преуспел в назначении совершенно неподходящего человека на важный пост министра внутренних дел. Им оказался Протопопов, больной человек, который испытывал нездоровый интерес к мистицизму. Подозревали, что он искал подходы к немцам с целью заключить сепаратный мир на невыгодных для России условиях. Царь так прокомментировал это новое назначение: «Мнения нашего Друга о людях порой бывают весьма странными», но уступил желанию Александры. Пуришкевич, реакционный депутат Думы, написал ехидные стихи в честь этой нелепой ситуации, в которых всем было воздано по заслугам: и дряхлому премьер-министру Штюрмеру, назначенному стараниями Распутина и императрицы, и «мудрецам» у кормила государства, и пустомеле Бобринскому, министру сельского хозяйства, и Распутину, который «единственный твердо сидит на своем месте».
   Пуришкевич продолжил свои атаки на правительство, произнеся в декабре 1916 года в Думе речь, которая вызвала громкий резонанс. Хотя люди самых разных убеждений были согласны, что Пуришкевич выразил общее недовольство, никто из них не предпринял никаких шагов – за исключением князя Юсупова, молодого родственника царя, который был полон страстного желания спасти страну. Пуришкевич пишет:

   2 декабря 1916 года
   За много лет впервые я испытал чувство нравственного удовлетворения и сознания честно и мужественно выполненного долга: я говорил в государственной думе о современном состоянии России; я обратился к правительству с требованием открыть Государю истину на положение вещей и без ужимок лукавых царедворцев предупредить монарха о грозящей России опасности со стороны темных сил, коими кишит русский тыл, – сил, готовых переложить на царя ответственность за малейшую ошибку, неудачу и промах его правительства в делах внутреннего управления в эти бесконечно тяжелые годы бранных испытаний, ниспосланных России Всевышним.
   Жалкие себялюбцы, всем обязанные царю, они не способны были даже оградить его от последствий того пагубного тумана, который застлал его духовные очи и лишил возможности в чаду придворной лести и правительственной лжи правильно разбираться в истинных настроениях встревоженного народа.
   И вот я сказал ему, и тогда в Ставке, и сейчас в Государственной думе, на всю Россию, горькую истину и как верный, неподкупный слуга его, принеся в жертву интересам Родины личные мои интересы, осветил ту правду, которая от него скрывалась, но которую видела и видит вся скорбная Россия.
   Да, я выразил то, несомненно, что чувствуют лучшие русские люди, без различия партии, направления и убеждений. Я это понял, когда сходил с трибуны Государственной думы после моей двухчасовой речи.
   Я это понял из того потока приветствий, рукопожатий и неподдельного восторга, который запечатлелся на всех лицах в обступившей меня после моей речи толпы, – толпы, состоявшей из представителей всех классов общества, ибо Таврический дворец в день 19 ноября был переполнен теми, кого называют цветом нации в смысле культурности, общественного и официального положения.
   Я знаю, что ни одного фальшивого звука не было в моей речи.

   3 декабря
   Сегодня весь день я буквально не имел покоя, сидя дома и работая за письменным столом: телефон трещал с утра до вечера, знакомые и незнакомые лица выражали сочувствие всему сказанному мною вчера; и должен признаться, что степень этого сочувствия поднялась до такого градуса, что дальнейшее пребывание в кабинете мне сделалось невыносимым; нет положения более глупого, по-моему, чем молчаливо выслушивать похвалы себе, не смея перебить говорящего, разливающегося соловьем в твою пользу.
* * *
   Из звонивших по телефону меня заинтриговал один собеседник, назвавшийся князем Юсуповым, графом Сумароковым-Эльстон.
   После обычных приветствий он, не удовлетворившись этим, просил разрешения побывать у меня в один из ближайших дней, по возможности скорее, для выяснения некоторых вопросов, связанных, как он сказал, с ролью Распутина при Дворе, о чем по телефону говорить «неудобно». Я просил его заехать завтра, в 9 часов утра. Любопытно узнать, о чем он хочет говорить и что ему нужно?

   4 декабря
   Сегодня, ровно в 9 часов утра, ко мне приехал князь Юсупов. Это молодой человек лет 30, в форме пажа.
   Мне он очень понравился и внешностью, в которой сквозит непередаваемое изящество и порода, и, главным образом, духовной выдержкой. Это, очевидно, человек большой воли и характера, качеств, мало присущих русским людям, в особенности из аристократической среды.
   «Ваша речь не принесет тех результатов, которые вы ожидаете, – заявил он мне сразу. – Государь не любит, когда давят на его волю, и значение Распутина, надо думать, не только не уменьшится, но, наоборот, окрепнет, благодаря его безраздельному влиянию на Александру Федоровну, управляющую фактически сейчас государством, ибо государь занят в Ставке военными операциями».
   «Что же делать?» – сказал я. Он загадочно улыбнулся и, пристально посмотрев мне в глаза немигающим взглядом, процедил сквозь зубы: «Устранить Распутина». Я засмеялся.
   «Хорошо сказать, – заметил я, – а кто возьмется за это, когда в России нет решительных людей, а правительство, которое могло бы это выполнить само, и выполнить искусно, держится Распутиным и бережет его как зеницу ока».
   «Да, – ответил Юсупов, – на правительство рассчитывать нельзя, а люди все-таки в России найдутся». – «Вы думаете?» – «Я в этом уверен! И один из них перед вами».
   Я вскочил и зашагал по комнате.
   «Послушайте, князь, этим не шутят. Вы мне сказали то, что давным-давно сидит гвоздем в моей голове. Я понимаю не хуже вашего, что одними думскими речами горю не помочь, но утопающий хватается за соломинку, и я за нее схватился… Князь, – заметил я, – я перестал удивляться чему бы то ни было в России. Я ничего не ищу, ничего не добиваюсь, и если вы согласны принять участие в деле окончательного избавления России от Распутина, то вот вам моя рука, обсудим все возможности этой операции и возьмемся за ее выполнение, если найдем еще несколько подходящих лиц…»
   Князь Юсупов, Пуришкевич и трое их сообщников составили заговор с целью убийства Распутина; Юсупов продолжает историю:
   «Закончив все приготовления, мы с доктором Лазовертом вышли. Он, переодевшись в костюм шофера, пошел заводить машину, стоявшую на дворе у малого подъезда, а я надел доху и меховую шапку со спущенными наушниками, скрывавшую лицо.
   Мы сели, автомобиль тронулся.
   Целый вихрь мыслей кружился в моей голове. Надежды на будущее окрыляли меня. За несколько коротких минут моего последнего пути к Распутину я много передумал и пережил.
   Автомобиль остановился у дома № 64 по Гороховой улице.
   Войдя во двор, я сразу был остановлен голосом дворника, который спросил: кого надо?
   Узнав, что спрашивают Григория Ефимовича, дворник не хотел было меня пускать; он настаивал, чтобы я назвал себя и объяснил причину моего посещения в столь поздний час.
   Я ответил, что Григорий Ефимович сам просил меня приехать к нему в это время и пройти по черной лестнице. Дворник недоверчиво меня оглядел, но все же пропустил.
   Войдя на неосвещенную лестницу, я вынужден был подниматься по ней ощупью. С большим трудом мне наконец удалось найти дверь распутинской квартиры.
   Я позвонил, и в ответ на звонок голос «старца» спросил, не отворяя: «Кто там?»
   Услыхав этот голос, я вздрогнул.
   – Григорий Ефимович, это я приехал за вами, – ответил я ему.
   Я слышал, как Распутин задвигался и засуетился. Дверь была на цепи и засове, и мне сделалось вдруг жутко, когда лязгнула цепь и заскрипела тяжелая задвижка в его руках.
   Он отворил, я вошел в кухню.
   Там было темно. Мне показалось, что из соседней комнаты кто-то смотрит на меня. Я инстинктивно приподнял воротник и надвинул шапку.
   – Ты чего так закрываешься? – спросил Распутин.
   – Да ведь мы же сговорились, чтобы никто про сегодняшнее не знал, – сказал я.
   – Верно, верно… Я и своим ничего не говорил и «тайников» всех услал. Пойдем, я оденусь.
   Мы вошли с ним в его спальню, освещенную только лампадой, горевшей в углу перед образами. Распутин зажег свечу. Я заметил неубранную постель – видно было, что он только что отдыхал. Около постели приготовлена была его шуба и бобровая шапка, на полу стояли высокие фетровые калоши.
   Распутин был одет в белую шелковую рубашку, вышитую васильками, и подпоясан малиновым шнуром с двумя большими кистями.
   Черные бархатные шаровары и высокие сапоги на нем были совсем новые. Даже волосы на голове и бороде были расчесаны и приглажены как-то особенно тщательно, а когда он подошел ко мне ближе, я почувствовал сильный запах дешевого мыла: по-видимому, в этот день Распутин особенно много времени уделил своему туалету; по крайней мере, я никогда не видел его таким чистым и опрятным.
   – Ну что же, Григорий Ефимович. Пора двигаться, ведь первый час?
   – А что, к цыганам поедем? – спросил он.
   – Не знаю, может быть, – ответил я.
   – А у тебя-то никого нынче не будет? – несколько встревожился он.
   Я его успокоил, сказав, что никого ему неприятного он у меня не увидит и что моя мать находится в Крыму.
   – Не люблю я ее, твою мамашу. Меня-то уж она как ненавидит!.. Небось с Лизаветой[6] дружна. Против меня обе они подкопы ведут да клевещут. Сама царица сколько раз мне говорила, что они – самые мои злые враги… А знаешь, что я тебе скажу? Заезжал ко мне вечером Протопопов и слово с меня взял, что я в эти дни дома сидеть буду. Убить, говорит, тебя хотят; злые люди-то все недоброе замышляют… А ну их! Все равно не удастся – руки не доросли. Да, ну что там разговаривать… Поедем.
   Я взял его шубу с сундука и помог ему одеться.
   – Деньги-то забыл, деньги! – вдруг засуетился Распутин, подбежал к сундуку и открыл его.
   Я подошел поближе и, увидев там несколько свертков в газетной бумаге, спросил:
   – Неужели это все деньги?
   – Да, дорогой мой, все билеты. Сегодня получил, – скороговоркой ответил он.
   – А кто вам их дал?
   – Да так, добрые люди, добрые люди дали. Вот, видишь ли, устроил им дельце, а они, хорошие, добрые, в благодарность на церковь-то и пожертвовали.
   – И много тут будет?
   – Что мне считать? У меня и времени нет для этого. Я, чай, не банкир. Вот Митьке Рубинштейну – это дело подходящее… У него страсть сколько денег. А мне к чему? Да я, коли вправду сказать, считать-то их не умею. Сказал им: пятьдесят тысяч несите, а то и трудиться не стану для вас. Вот и прислали. Может, и больше дали, кто их там знает… Приданое-то какое сделаю дочери. Она у меня скоро замуж выходит за офицера: четыре Георгия, заслуженный. Ему и местечко хорошее приготовлено. Сама благословить обещалась.
   – Григорий Ефимович, ведь вы говорили, что деньги эти пожертвованы на церковь…
   – Ну что ж, что на церковь? Экая невидаль. Брак-то, чай, тоже Божье дело. А на какое из этих дел деньги-то пойдут, не все ли ему равно, Богу-то? – ответил, хитро ухмыляясь, Распутин.
   Невольно усмехнулся и я. Мне показалась забавной та простодушная наглость, с которой Распутин играл словами Священного Писания.
   Взяв часть денег из сундука и тщательно замкнув его, он потушил свечу. Комната снова погрузилась в полумрак, и только из угла по-прежнему тускло светила лампада.
   И вдруг охватило меня чувство безграничной жалости к этому человеку.
   Мне сделалось стыдно и гадко при мысли о том, каким подлым способом, при помощи какого ужасного обмана я его завлекаю к себе. Он – моя жертва, он стоит передо мною, ничего не подозревая, он верит мне. Но куда девалась его прозорливость? Куда исчезло его чутье? Как будто роковым образом затуманилось его сознание, и он не видит того, что против него замышляют. В эту минуту я был полон глубочайшего презрения к себе и задавал себе вопрос – как мог я решиться на такое кошмарное преступление? И не понимал, как это случилось.
   Вдруг с удивительной яркостью пронеслись передо мною одна за другой картины жизни Распутина. Чувства угрызения совести и раскаяния понемногу исчезли и заменились твердою решимостью довести начатое дело до конца. Я больше не колебался.
   Мы вышли на темную площадку лестницы, и Распутин закрыл за собою дверь.
   Запоры снова загремели, и резкий зловещий звук разнесся по пустой лестнице. Мы очутились вдвоем в полной темноте.
   – Так лучше, – сказал Распутин и потянул меня вниз. Его рука больно сжимая мою, хотелось закричать, вырваться. Но на меня напало какое-то оцепенение. Я совсем не помню, что он мне тогда говорил и отвечал ли я ему. В ту минуту я хотел только одного, поскорее выйти на свет, увидеть как можно больше света и не чувствовать прикосновения этой ужасной руки.
   Когда мы сошли вниз, ужас мой рассеялся, я пришел в себя и снова стал хладнокровен и спокоен. Мы сели в автомобиль и поехали.
   Через заднее стекло я осматривал улицу, ища взглядом наблюдающих за нами сыщиков, но было темно и безлюдно.
   Мы ехали кружным путем. На Мойке повернули во двор и остановились у малого подъезда.
   Войдя в дом, я услышал голоса моих друзей. Покрывая их, весело звучала в граммофоне американская песенка. Распутин прислушался:
   – Что это – кутеж?
   – Нет, у жены гости, они скоро уйдут, а пока пойдемте в столовую выпьем чаю.
   Мы спустились по лестнице. Войдя в комнату, Распутин снял шубу и с любопытством начал рассматривать обстановку.
   Шкаф с лабиринтом особенно привлек его внимание. Восхищаясь им, как ребенок, он без конца подходил, открывал дверцы и всматривался в лабиринт.
   К моему большому неудовольствию, от чая и от вина он в первую минуту отказался.
   «Не почуял ли он чего-нибудь?» – подумал я, но тут же решил – все равно живым он отсюда не уйдет.
   Мы сели с ним за стол и разговорились. Перебирали общих знакомых, вспоминали царскую семью, Вырубову, коснулись и Царского Села.
   – Григорий Ефимович, а зачем Протопопов к вам заезжал? Все боится заговора против вас? – спросил я.
   – Да, милый, мешаю я больно многим, что всю правду-то говорю. Не нравится аристократам, что мужик простой по царским хоромам шляется, – все одна зависть да злоба. Да что их мне бояться? Ничего со мной не сделают, заговорен я против злого умысла. Пробовали, не раз пробовали, да Господь все время просветлял. Вот и Хвостову не удалось – наказали и прогнали его. Да, ежели только тронут меня – плохо им всем придется.
   Жутко звучали эти слова Распутина там, где ему готовилась гибель.
   Но ничто больше не смущало меня. В течение всего нашего разговора одна только мысль была в моей голове – заставить его выпить вина из всех отравленных рюмок и съесть все пирожные с ядом.
   Через некоторое время, наговорившись на свои обычные темы, Распутин захотел чаю. Я налил ему чашку и придвинул тарелку с бисквитами. Почему-то я дал ему бисквиты без яда.
   Уже позднее я взял тарелку с отравленными пирожными и предложил ему.
   В первый момент он от них отказался.
   – Не хочу – сладкие больно, – сказал он.
   Однако вскоре взял одно, потом второе. Я не отрываясь смотрел, как он брал эти пирожные и ел их одно за другим.
   Действие цианистого калия должно было начаться немедленно, но, к моему большому удивлению, Распутин продолжал со мной разговаривать как ни в чем не бывало.
   Тогда я решил предложить ему попробовать наши крымские вина. Он опять отказался.
   Время шло. Меня начинало охватывать нетерпение. Я налил две рюмки, одну ему, другую себе, его рюмку я поставил перед ним и начал пить из своей, думая, что он последует моему примеру.
   – Ну давай, попробую, – сказал Распутин и протянул руку к вину. Оно не было отравлено.
   Почему и первую рюмку вина я дал ему без яда – тоже не знаю.
   Он выпил с удовольствием, одобрил и спросил, много ли у нас вина в Крыму. Узнав, что целый погреб, он был очень этим удивлен. После пробы вина он разошелся.
   – Давай-ка теперь мадеры, – попросил он. Когда я встал, чтобы взять другую рюмку, он запротестовал: – Наливай в эту.
   – Ведь нельзя, Григорий Ефимович, невкусно все вместе – и красное и мадера, – возразил я.
   – Ничего, говорю, лей сюды… – Пришлось уступить и не настаивать больше. Но вскоре мне удалось как будто случайным движением руки сбросить на пол рюмку, из которой пил Распутин; она разбилась.
   Воспользовавшись этим, я налил мадеры в рюмку с цианистым калием. Вошедший во вкус питья, Распутин уже не протестовал.
   Я стоял перед ним и следил за каждым его движением, ожидая, что вот сейчас наступит конец.
   Но он пил медленно, маленькими глотками, с особенным смаком, присущим знатокам вина.
   Лицо его не менялось. Лишь от времени до времени он прикладывал руку к горлу, точно ему что-то мешало глотать, но держался бодро, вставал, ходил по комнате и на мой вопрос, что с ним, сказал, что – так, пустяки, просто першит в горле.
   Прошло несколько томительных минут.
   – Хорошая мадера. Налей-ка еще, – сказал мне Распутин, протягивая свою рюмку.
   Яд не оказывал никакого действия: «старец» разгуливал по столовой.
   Не обращая внимания на протянутую мне рюмку, я схватил с подноса вторую с отравой, налил в нее вино и подал Распутину.
   Он и ее выпил, а яд не проявлял своей силы… Оставалась третья и последняя…
   Тогда я с отчаяния начал пить сам, чтобы заставить Распутина пить еще и еще.
   Мы сидели с ним друг перед другом и молча пили. Он на меня смотрел, глаза его лукаво улыбались и, казалось, говорили мне: «Вот видишь, как ты ни стараешься, а ничего со мною не можешь поделать».
   Но вдруг выражение его лица резко изменилось: на смену хитро-слащавой улыбке явилось выражение ненависти и злобы.
   Никогда еще не видел я его таким страшным. Он смотрел на меня дьявольскими глазами. В эту минуту я его особенно ненавидел и готов был наброситься на него и задушить.
   В комнате царила напряженная зловещая тишина. Мне показалось, что ему известно, зачем я его привел сюда и что намерен с ним сделать. Между нами шла как будто молчаливая, глухая борьба; она была ужасна. Еще одно мгновение, и я был бы побежден и уничтожен. Я чувствовал, что под тяжелым взглядом Распутина начинаю терять самообладание. Меня охватило какое-то странное оцепенение: голова закружилась, я ничего не замечал перед собой. Не знаю, сколько времени это продолжалось.
   Очнувшись, я увидел Распутина, сидящего на том же месте: голова его была опущена, он поддерживал ее руками, глаз не было видно.
   Ко мне снова вернулось прежнее спокойствие, и я предложил ему чаю.
   – Налей чашку, жажда сильная, – сказал он слабым голосом.
   Распутин поднял голову. Глаза его были тусклы, и мне показалось, что он избегает смотреть на меня.
   Пока я наливал чай, он встал и прошелся по комнате. Ему бросилась в глаза гитара, случайно забытая мною в столовой.
   – Сыграй, голубчик, что-нибудь веселенькое, – попросил он, – люблю, как ты поешь.
   Трудно было мне петь в такую минуту, а он еще просил что-нибудь веселенькое.
   – На душе тяжело, – сказал я, но все же взял гитару и запел какую-то грустную песню.
   Он сел и сначала внимательно слушал. Потом голова его склонилась над столом, я увидел, что глаза его закрыты, и мне показалось, что он задремал.
   Когда я кончил петь, он открыл глаза и посмотрел на меня грустным и спокойным взглядом:
   – Спой еще. Больно люблю я эту музыку, много души в тебе.
   Я снова запел.
   Странным и жутким казался мне мой собственный голос.
   А время шло – часы показывали уже половину третьего ночи… Больше двух часов длился этот кошмар.
   «А что будет, если мои нервы не выдержат больше?» – подумал я.
   Наверху тоже, по-видимому, иссякло терпение. Шум, доносившийся оттуда, становился все сильнее. Я боялся, что мои друзья, не выдержав, спустятся вниз.
   – Что так шумят? – подняв голову, спросил Распутин.
   – Вероятно, гости разъезжаются, – ответил я, – пойду посмотреть.
   Наверху, в моем кабинете, великий князь Дмитрий Павлович, Пуришкевич и поручик Сухотин с револьверами в руках бросились ко мне навстречу. Они были спокойны, но очень бледны, с напряженными, лихорадочными лицами.
   Посыпались вопросы:
   – Ну что, как? Готово? Кончено?
   – Яд не подействовал, – сказал я.
   Все, пораженные этим известием, в первый момент молча замерли на месте.
   – Не может быть! – воскликнул великий князь.
   – Ведь доза была огромная!
   – А он все принял? – спрашивали другие.
   – Все! – ответил я.
   Мы начали обсуждать, что делать дальше.
   После недолгого совещания решено было всем сойти вниз, наброситься на Распутина и задушить его. Мы уже стали осторожно спускаться по лестнице, как вдруг мне пришла мысль, что таким путем мы погубим все дело: внезапное появление посторонних людей сразу бы раскрыло глаза Распутину, и неизвестно, чем бы тогда все кончилось. Надо было помнить, что мы имели дело с необыкновенным человеком.
   Я позвал моих друзей обратно в кабинет и высказал им мои соображения. С большим трудом удалось мне уговорить их предоставить мне одному покончить с Распутиным. Они долго не соглашались, опасаясь за меня.
   Взяв у великого князя револьвер, я спустился в столовую.
   Распутин сидел за чайным столом, на том самом месте, где я его оставил. Голова его была низко опущена, он дышал тяжело.
   Я тихо подошел к нему и сел рядом. Он не обратил на мой приход никакого внимания.
   После нескольких минут напряженного молчания он медленно поднял голову и взглянул на меня. В глазах его ничего нельзя было прочесть – они были потухшие, с тупым, бессмысленным выражением.
   – Что, вам нездоровится? – спросил я.
   – Да, голова что-то отяжелела и в животе жжет. Дай-ка еще рюмочку – легче станет.
   Я налил ему мадеры; он выпил ее залпом и сразу подбодрился и повеселел.
   Обменявшись с ним несколькими словами, я убедился, что сознание его было ясно, мысль работала совершенно нормально. И вдруг неожиданно он предложил мне поехать с ним к цыганам. Я отказался, ссылаясь на поздний час.
   – Ничего, они привыкли. Иной раз всю ночку меня поджидают. Бывает, вот в Царском-то задержат меня делами какими важными али просто беседой о Боге. Ну а я оттудова на машине к ним и еду. Телу-то, поди, тоже отдохнуть требуется… Верно я говорю? Мыслями с Богом, а телом-то с людьми. Вот оно что! – многозначительно подмигнув, сказал Распутин.
   В эту минуту я мог от него ожидать всего, но ни в коем случае не такого разговора…
   Просидев столько времени около этого человека, проглотившего громадную дозу самого убийственного яда, следя за каждым его движением в ожидании роковой развязки, мог ли я предположить, что он позовет меня ехать к цыганам? И особенно поражало меня то, что Распутин, который все чуял и угадывал, теперь был так далек от сознания своей близкой смерти.
   Как не заметил он своими прозорливыми глазами, что за спиной у меня в руке зажат револьвер, который через мгновение будет направлен против него.
   Думая об этом, я почему-то обернулся назад, и взгляд мой упал на хрустальное распятие; я встал и приблизился к нему.
   – Чего ты там так долго стоишь? – спросил Распутин.
   – Крест этот люблю; очень он красив, – ответил я.
   – Да, хорошая вещь, должно быть, дорогая… А много ли ты за него заплатил?
   Он подошел ко мне и, не дожидаясь ответа, продолжал:
   – А по мне, так ящик-то занятнее будет… – И он снова раскрыл шкаф с лабиринтом и стал его рассматривать.
   – Григорий Ефимович, вы бы лучше на распятие посмотрели да помолились бы перед ним.
   Распутин удивленно, почти испуганно посмотрел на меня. Я прочел в его взоре новое, незнакомое мне выражение: что-то кроткое и покорное светилось в нем. Он близко подошел ко мне, не отводя своих глаз от моих, и казалось, будто он увидел в них то, чего не ожидал. Я понял, что наступил последний момент.
   «Господи, дай мне сил покончить с ним!» – подумал я и медленным движением вынул револьвер из-за спины. Распутин по-прежнему стоял передо мною, не шелохнувшись, склонив голову направо и устремив неподвижный взгляд на распятие.
   «Куда выстрелить, – мелькнуло у меня в голове, – в висок или в сердце?»
   Точно молния пробежала по всему моему телу. Я выстрелил.
   Распутин заревел диким, звериным голосом и грузно повалился навзничь, на медвежью шкуру.
   В это время раздался шум на лестнице – это были мои друзья, спешащие на помощь. Они второпях зацепили электрический выключатель, который находился на лестнице у входа в столовую, и потому я вдруг очутился в темноте…
   Кто-то наткнулся на меня и испуганно вскрикнул.
   Я не двигался с места, боясь впотьмах наступить на тело.
   Наконец зажгли свет.
   Все бросились к Распутину.
   Он лежал на спине; лицо его подергивалось, руки были конвульсивно сжаты, глаза закрыты. На светлой шелковой рубашке виднелось небольшое красное пятно; рана была маленькая, и крови почти не было заметно.
   Мы все, наклонившись, смотрели на него.
   Некоторые из присутствующих хотели еще раз выстрелить в него, но боязнь лишних следов крови их остановила.
   Через несколько минут, не открывая глаз, Распутин совсем затих.
   Мы осмотрели рану: пуля прошла навылет в области сердца. Сомнений не было: он был убит.
   Великий князь и Пуришкевич перенесли тело с медвежьей шкуры на каменный пол. Затем мы погасили электричество и, закрыв на ключ дверь столовой, поднялись все в мой кабинет.
   Настроение у всех было повышенное. Мы верили, что события этой ночи спасут Россию от гибели и позора.
   Согласно нашему плану великому князю Дмитрию Павловичу, поручику Сухотину и доктору Лазоверту теперь предстояло исполнить следующее: во-первых, устроить фиктивный отъезд Распутина из нашего дома на тот случай, если тайная полиция проследила его, когда он к нам приехал. Для этого Сухотин должен был изобразить Распутина, надев его шубу и шапку, и в открытом автомобиле Пуришкевича вместе с великим князем и доктором выехать по направлению к Гороховой; во-вторых, нужно было, захватив одежду Распутина, завезти ее на Варшавский вокзал, чтобы сжечь в санитарном поезде Пуришкевича, и там же, на вокзале, оставить его автомобиль. С вокзала надо было добраться на извозчике до дворца великого князя, взять там его закрытый автомобиль и возвратиться на Мойку.
   В автомобиле великого князя Дмитрия Павловича предстояло увезти труп Распутина из нашего дома на Петровский остров.
   Доктора, заменявшего шофера, мы просили при отъезде из нашего дома ехать возможно скорее и постараться запутать следы. На Мойке остались только мы с Пуришкевичем. Мы прошли в мой кабинет и там, ожидая возвращения уехавших, беседовали и мечтали о будущем Родины, теперь избавленной навсегда от ее злого гения.
   Мы верили, что Россия спасена и что с исчезновением Распутина для нее открывается новая эра, верили, что повсюду найдем поддержку и что люди, близко стоящие к власти, освободившись от этого проходимца, дружно объединятся и будут энергично работать.
   Могли ли мы тогда предполагать, что те лица, которым смерть Распутина развязывала руки, с таким преступным легкомыслием отнесутся и к совершившемуся факту, и к своим обязанностям?
   Нам в голову не приходило, что жажда почета, власти, искание личных выгод, наконец, просто трусость и подлое угодничество у большинства возьмут верх над чувствами долга и любви к Родине.
   После смерти Распутина столько возможностей открывалось для всех влиятельных и власть имущих… Однако никто из них не захотел или не сумел воспользоваться благоприятным моментом.
   Я не буду называть имен этих людей; когда-нибудь история даст должную оценку их отношению к России.
   Но в эту ночь, полную волнений и самых жутких переживаний, исполнив наш тягостный долг перед царем и Родиной, мы были далеки от мрачных предположений.
   Вдруг среди разговора я почувствовал смутную тревогу и непреодолимое желание сойти вниз, в столовую, где лежало тело Распутина.
   Я встал, вышел на лестницу, спустился до запертой двери и открыл ее.
   У стола, на полу, на том же месте, где мы его оставили, лежал убитый Распутин.
   Тело его было неподвижно, но, прикоснувшись к нему, я убедился, что оно еще теплое.
   Тогда, наклонившись над ним, я стал нащупывать пульс, биения его не чувствовалось: несомненно, Распутин был мертв.
   Из раны мелкими каплями сочилась кровь, падая на гранитные плиты.
   Не зная сам зачем, я вдруг схватил его за обе руки и сильно встряхнул. Тело поднялось, покачнулось в сторону и упало на прежнее место: голова безжизненно свисала набок. Постояв над ним еще некоторое время, я уже хотел уходить, как вдруг мое внимание было привлечено легким дрожанием века на левом глазу Распутина. Тогда я снова к нему приблизился и начал пристально всматриваться в его лицо: оно конвульсивно вздрагивало, все сильнее и сильнее. Вдруг его левый глаз начал приоткрываться… Спустя мгновение правое веко, также задрожав, в свою очередь приподнялось и… глаза, оба глаза Распутина, какие-то зеленые, змеиные, с выражением дьявольской злобы, впились в меня…
   Как в кошмаре, стоял я, прикованный к каменному полу…
   И тут случилось невероятное.
   Неистовым резким движением Распутин вскочил на ноги; изо рта его шла пена. Он был ужасен. Комната огласилась диким ревом, и я увидел, как мелькнули в воздухе сведенные судорогой пальцы… Вот они, точно раскаленное железо, впились в мое плечо и попытались схватить меня за горло. Глаза его скосились и совсем вылезли из орбит.
   Оживший Распутин хриплым шепотом непрестанно повторял мое имя.
   Обуявший меня ужас был не сравним ни с чем.
   Я пытался вырваться, но железные тиски держали меня с невероятной силой. Началась кошмарная борьба.
   В этом умирающем, отравленном и простреленном трупе, поднятом темными силами для отмщения своей гибели, было что-то до того страшное, чудовищное, что я до сих пор вспоминаю об этой минуте с непередаваемым ужасом.
   Я тогда еще яснее понял и глубже почувствовал, что такое был Распутин: казалось, сам дьявол, воплотившийся в этого мужика, был передо мной и держал меня своими цепкими пальцами, чтобы никогда уже не выпустить.
   Но я рванулся последним невероятным усилием и освободился.
   Распутин, хрипя, повалился на спину, держа в руке мой погон, оторванный им в борьбе. Я взглянул на него: он лежал неподвижно, весь скрючившись.
   Но вот он снова зашевелился.
   Я бросился наверх, зовя на помощь Пуришкевича, находившегося в это время в моем кабинете.
   – Скорее, скорее револьвер! Стреляйте, он жив!.. – кричал я.
   Я сам был безоружен, потому что отдал револьвер великому князю. С Пуришкевичем, выбежавшим на мой отчаянный зов, я столкнулся на лестнице у дверей кабинета. Он был поражен известием о том, что Распутин жив, и начал поспешно доставать свой револьвер, уже спрятанный в кобуру. В это время я услышал за собой шум. Поняв, что это Распутин, я в одно мгновение очутился у себя в кабинете; здесь на письменном столе я оставил резиновую палку, которую «на всякий случай» мне дал Маклаков. Схватив ее, я побежал вниз.
   Распутин на четвереньках быстро поднимался из нижнего помещения по ступенькам лестницы, рыча и хрипя, как раненый зверь.
   Он сделал последний прыжок и достиг потайной двери, выходившей на двор. Зная, что дверь заперта на ключ, а ключ увезен уехавшими менять автомобиль, я встал на верхней площадке лестницы, крепко сжимая в руке резиновую палку.
   Но каково же было мое удивление и мой ужас, когда дверь распахнулась и Распутин исчез за ней в темноте!..
   Пуришкевич бросился вслед за ним. Один за другим раздались два выстрела и громким эхом разнеслись по двору.
   Я был вне себя при мысли, что он может уйти от нас. Выскочив на парадную лестницу, я побежал вдоль набережной Мойки, надеясь в случае промаха Пуришкевича задержать Распутина у ворот.
   Всех ворот во дворе было трое, и лишь средние не были заперты. Через решетку, замыкавшую двор, я увидел, что именно к этим незапертым воротам и влекло Распутина его звериное чутье.
   Раздался третий выстрел, за ним четвертый…
   Я увидел, как Распутин покачнулся и упал у снежного сугроба.
   Пуришкевич подбежал к нему. Постояв около него несколько секунд и, видимо, решив, что на этот раз он убит наверняка, быстрыми шагами направился обратно к дому. Я его окликнул, но он не услыхал меня.
   Осмотревшись вокруг и убедившись, что все улицы пустынны и выстрелы никого еще не встревожили, я вошел во двор и направился к сугробу, за которым упал Распутин.
   Он уже не проявлял никаких признаков жизни. На его левом виске зияла большая рана, которую, как я впоследствии узнал, нанес ему Пуришкевич каблуком.
   Между тем в это время с двух сторон ко мне шли люди: от ворот, как раз к тому месту, где находился труп, направлялся городовой, а из дома бежали двое из моих служащих… Все трое были встревожены выстрелами.
   Городового я задержал на пути. Разговаривая с ним, я нарочно повернулся лицом к сугробу так, чтобы городовой был вынужден стать спиной к тому месту, где лежал Распутин.
   – Ваше сиятельство, – начал он, узнав меня, – тут были выстрелы слышны; не случилось ли чего?
   – Нет, ничего серьезного, глупая история: у меня сегодня была вечеринка, и кто-то из моих товарищей, выпив лишнее, стал стрелять и напрасно потревожил людей. Если кто-нибудь тебя станет спрашивать, что здесь произошло, скажи, что все обстоит благополучно.
   Разговаривая с городовым, я довел его до ворот и затем вернулся к тому месту, где лежал труп. Около него стояли мои служащие. Пуришкевич поручил им перенести тело в дом. Я подошел ближе к сугробу.
   Распутин лежал, весь скорчившись, но уже в другом положении.
   «Боже мой, он все еще жив!» – подумал я.
   На меня снова напал ужас при мысли, что он опять вскочит и начнет меня душить; я быстро направился к дому. Войдя в кабинет, я окликнул Пуришкевича, но его там не оказалось. Ужасный, кошмарный шепот Распутина, звавшего меня по имени, все время звучал в моих ушах. Мне было не по себе. Я прошел в мою уборную, чтобы выпить воды. В это время вбежал Пуришкевич.
   – Вот вы где, а я всюду вас ищу! – воскликнул он.
   В глазах у меня темнело, мне казалось, что я сейчас упаду.
   Пуришкевич, поддерживая меня под руку, повел в кабинет. Но не успели мы в него войти, как пришел камердинер и доложил, что меня хочет видеть все тот же городовой, который на этот раз вошел через главный подъезд, минуя дверь.
   Оказалось, что выстрелы были услышаны в участке, откуда по телефону у городового потребовали объяснений. Первоначальными его показаниями местные полицейские власти не удовлетворились и настаивали на сообщении всех подробностей.
   Пуришкевич, увидав вошедшего в это время городового, быстро подошел к нему и начал говорить повышенным голосом:
   – Ты слышал про Распутина? Это тот самый, который губил нашу Родину, нашего царя, твоих братьев-солдат… Он немцам нас продавал… Слышал?
   Городовой стоял с удивленным лицом, не понимая, чего от него хотят, и молчал.
   – А знаешь ли ты, кто с тобой говорит? – не унимался Пуришкевич. – Я – член Государственной думы Владимир Пуришкевич. Выстрелы, которые ты слыхал, убили этого самого Распутина, и, если ты любишь Родину и царя, ты должен молчать…
   Я с ужасом слушал этот разговор. Остановить его и вмешаться было совершенно невозможно. Все случилось слишком быстро и неожиданно, какой-то нервный подъем всецело овладел Пуришкевичем, и он, очевидно, сам не сознавал того, что говорил.
   – Хорошее дело совершили. Я буду молчать; но коли к присяге поведут, тут делать нечего – скажу все, что знаю, – проговорил наконец городовой.
   Он вышел. По выражению его лица было заметно, что то, что он сейчас узнал, глубоко запало в его душу.
   Пуришкевич выбежал за ним.
   Когда они ушли, мой камердинер доложил, что труп Распутина перенесен со двора и положен на нижней площадке винтовой лестницы. Я чувствовал себя очень плохо; голова кружилась, я едва мог двигаться; но все же, хотя и с трудом, встал, машинально взял со стола резиновую палку и направился к выходу из кабинета.
   Сойдя по лестнице, я увидел Распутина, лежавшего на нижней площадке.
   Из многочисленных ран его обильно лилась кровь. Верхняя люстра бросала свет на его голову, и было до мельчайших подробностей видно его изуродованное ударами и кровоподтеками лицо.
   Тяжелое и отталкивающее впечатление производило это кровавое зрелище.
   Мне хотелось закрыть глаза, хотелось убежать куда-нибудь далеко, чтобы хоть на мгновение забыть ужасную действительность, и вместе с тем меня непреодолимо влекло к этому окровавленному трупу, влекло так настойчиво, что я уже не в силах был бороться с собой.
   Голова моя раскалывалась на части, мысли путались; злоба и ярость душили меня.
   Какое-то необъяснимое состояние овладело мною.
   Я ринулся на труп и начал избивать его резиновой палкой… В бешенстве и остервенении я бил куда попало…
   Все божеские и человеческие законы в эту минуту были попраны.
   Пуришкевич говорил мне потом, что зрелище это было настолько кошмарное, что он никогда его не забудет.
   Тщетно пытались остановить меня. Когда это наконец удалось, я потерял сознание.
   В это время великий князь Дмитрий Павлович, поручик Сухотин и доктор Лазоверт приехали в закрытом автомобиле за телом Распутина.
   Узнав от Пуришкевича обо всем случившемся, они решили меня не беспокоить.
   Завернув труп в сукно, они положили его в автомобиль и уехали на Петровский остров. Там с моста тело Распутина было сброшено в воду.
   Я проснулся после глубокого сна в таком состоянии, точно очнулся от тяжелой болезни или после сильнейшей грозы вышел на свежий воздух и дышал всей грудью среди успокоенной и обновленной природы.
   Сила жизни и ясность сознания вновь вернулись ко мне.
   Вместе с камердинером мы уничтожили все следы крови, которые могли выдать происшедшее событие.
   Когда в доме все было вычищено и прибрано, я вышел во двор принимать дальнейшие меры предосторожности.
   Надо было какой-нибудь причиной объяснить выстрелы, и я решил пожертвовать одной из дворовых собак. План был простой: сказать, что гости, уезжая от меня, увидели на дворе собаку и один из них, будучи навеселе, застрелил ее.
   Мой камердинер, взяв револьвер, пошел во внутренний двор, где была привязана собака, завел ее в сарай и застрелил. Труп ее мы протащили по двору по тому самому месту, где полз Распутин, для того чтобы затруднить анализ крови, а затем бросили его за снежный сугроб, где еще так недавно лежаал убитый «старец». Чтобы сделать невозможными поиски полицейских собак, мы налили камфоры на кровяные пятна, видневшиеся на снегу.
   Когда внешняя сторона сокрытия следов убийства была закончена, я призвал всех случайных свидетелей события и объяснил им смысл происшедшего. Они молча меня слушали, и по выражению их лиц видно было, что все решили непоколебимо хранить тайну.
   Уже светало, когда я вышел из дому и отправился во дворец великого князя Александра Михайловича.[7]
   Все та же мысль, что сделан первый шаг для спасения России, наполняла меня бодростью и светлой верой в будущее.
   Войдя в свою комнату во дворце, я застал в ней брата моей жены, князя Феодора Александровича, не спавшего всю ночь в ожидании моего возвращения.
   – Слава богу, наконец ты. Ну что?
   – Распутин убит, но я не могу сейчас ничего рассказывать, я слишком устал, – ответил я.
   Предвидя назавтра целый ряд осложнений и неприятностей и сознавая, что мне необходимо набраться новых сил, я лег и заснул крепким сном».

   Последствия дела Распутина описала княгиня Палей, жена великого князя Павла и восторженная обожательница царской семьи, в чем у нас позже будет возможность убедиться:
   «Императрица убедила государя сурово наказать тех, кто был виновен (в смерти Распутина); но Феликс Юсупов, на котором лежала большая часть вины, удалился в одно из своих имений, в то время как великий князь Дмитрий Павлович получил приказ отбыть в Персию… До отъезда великий князь Дмитрий содержался под домашним арестом в своем петроградском дворце, не имея права ни покидать его, ни принимать кого-либо. Вечером 5 января он уезжал в полном одиночестве, даже отец не смог поцеловать его на прощание.
   В царской семье и в Петрограде давало о себе знать большое волнение. Семья решила обратиться с прошением к императору, прося его не карать слишком сурово великого князя Дмитрия и ввиду слабого здоровья не отправлять его в ссылку в Персию.
   Я написала текст прошения. В то время эта ссылка казалась слишком жестоким наказанием, но с Божьего соизволения именно таким образом и была спасена драгоценная жизнь Дмитрия, потому что те (члены царской семьи), кто остался в России, погибли от рук большевистских чудовищ в 1918-м и 1919 годах.
   

notes

Примечания

1

   Анастасия Николаевна (1901–1918) – младшая дочь Николая II.

2

   Княгиня Палей – супруга великого князя Павла Александровича (1860–1919), дяди Николая II.

3

   Речь идет о стиле модерн.

4

   «Меж мраморов большие водометы» (фр.). Из стихотворения П. Верлена «Лунный свет» в переводе Ф. Сологуба.

5

   Мария-Антуанетта – французская королева, жена Людовика XVI. Была казнена в 1793 г. во время революции.

6

   Великая княгиня Елизавета Федоровна, сестра императрицы и вдова великого князя Сергея Александровича, убитого Каляевым.

7

   Отец княгини Ирины Александровны Юсуповой, супруги Ф. Ф. Юсупова.
Купить и читать книгу за 59 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать