Назад

Купить и читать книгу за 78 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать

Депеш Мод (ru)

   «Депеш Мод» – роман о юношеском максимализме и старческой смерти, книга о дружбе, ненависти и предательстве, рассказ о надежде и отчаянии. Панк как жизненная стратегия, музыка как среда обитания, религия как опиум для народа, постиндустриальный Харьков как место действия и главный герой… Первый роман Сергея Жадана «Депеш Мод» (2004), переведен уже на восемь языков.


Сергей Жадан Депеш Мод

   Судья – западлист:
   он не любит «Металлист».

15.02.04 (воскресенье)

   Когда мне было 14 и у меня были свои виды на жизнь, я впервые накачался алкоголем. Под самую завязку. Было очень тепло и надо мною плыли синие небеса, а я лежал и умирал на полосатом матрасе и даже похмелиться не мог, потому что мне было только 14 и похмеляться я еще просто не научился. За последние 15 лет у меня было более чем достаточно оснований, чтобы не любить эту жизнь, жизнь с самого начала, как только я начал ее воспринимать, оказалась штукой подлой и неблагодарной, она сразу же взяла за привычку оборачиваться такими лажовыми ситуациями, вспоминать о которых не хочется, но которые запоминаются надолго. Хотя со свой стороны я особых претензий никогда не высказывал, очевидно, у меня все хорошо в моих отношениях с жизнью, даже несмотря на ее клиническую мудаковатость. Меня, по большому счету, когда не случалось очередных демаршей извне, все устраивало – меня устраивали обстоятельства, в которых я жил, устраивали люди, с которыми я общался, с которыми я время от времени виделся и с которыми мне доводилось иметь дело. Они мне, по большому счету, не мешали, надеюсь, – я им тоже. Что еще? Меня устраивало то количество бабок, которое у меня было, то есть устраивало не количество как таковое, бабок у меня, на самом деле, почти никогда не было, устраивал сам принцип обращения их вокруг меня – я с детства заметил, что банкноты появляются именно тогда, когда тебе нужно, и приблизительно в том количестве, без которого ты не обойдешься, обычно это срабатывало, точно срабатывало, очевидно, если ты не до конца утратил совесть и сохраняешь хотя бы крохи какой-то пристойности, в смысле там чистишь зубы, или не ешь свинину, если ты мусульманин, то к тебе с непонятной тебе регулярностью является ангел с черными бухгалтерскими нарукавниками и перхотью на крыльях и обновляет твой текущий счет определенной суммой в денежном эквиваленте, так, чтобы ты, с одной стороны, совсем ноги не протянул, а с другой – не слишком выебывался и не перепаскудил своей реинкарнации покупкой танкеров с нефтью или цистерн со спиртом. Меня это устраивало, в этом я ангелов понимал и поддерживал. Меня устраивала страна, в которой я жил, устраивало то количество говна, которым она была заполнена и которое в наиболее критические моменты моего в этой стране проживания доходило до колен и выше. Я понимал, что вполне мог родиться в другой стране, куда более худшей, например, с более суровым климатом или с авторитарной формой правления, где у власти стояли б не просто ублюдки, как в моей стране, а какие-нибудь замороченные ублюдки, которые передавали бы власть в наследство своим детям, вместе с внешним долгом и внутренним мракобесием. Так что я считал, что довольно неплохо еще попал, поэтому не слишком заморачивался этими вещами. По большому счету меня устраивало все, меня устраивала телевизионная картинка, которую я видел за окнами квартир, в которых я жил, поэтому я старался просто не слишком быстро переключать каналы, поскольку успел заметить, что какие бы то ни было проявления внимания со стороны смонтированной вокруг меня реальности обязательно заканчиваются легко прогнозируемыми гадостями или просто мелким житейским западлизмом. Реальность прикольная сама по себе, но совершенно лажовая при подсчете послематчевой статистики, когда ты анализируешь свои и ее результаты и видишь, что нарушений с ее стороны было в несколько раз больше, а удаления случались только в твоей команде. Если что-то меня и удручало по-настоящему, то именно эти постоянные и настойчивые стремления этой телекартинки вступить со мной в противоестественные половые отношения, то есть, попросту говоря – оттрахать меня, воспользовавшись моими ж таки общественными правами и христианскими обязанностями. Я весело прожил эти свои 15 лет взрослой жизни, не принимая участия в строительстве гражданского общества, не приходя на избирательные участки и успешно избегая контактов с антинародным режимом, если вы понимаете, что именно я имею в виду; меня не интересовала политика, не интересовала экономика, не интересовала культура, даже прогноз погоды меня не интересовал, хотя это была чуть ли единственная в этой стране вещь, которая вызывала доверие, но меня она все равно не интересовала. Теперь мне 30. Что изменилось за последние 15 лет? Почти ничего. Даже внешность этого ебаного президента не слишком изменилась, во всяком случае его портреты как ретушировали тогда, так и теперь ретушируют, даже я это заметил. Изменилась музыка в радио, но я его, по большому счету, и не слушаю. Изменилась одежда, но 80-е, насколько я понимаю, все еще в моде. Не изменилась телекартинка, она такая же липкая и ядовитая, как разлитый на паркете лимонад. Не изменился климат, зимы все такие же долгие, а весны – долгожданные. Изменились друзья, то есть одни навсегда исчезли, а другие, наоборот, появились. Изменилась память – она стала длиннее, но не стала лучше. Надеюсь ее хватит еще лет так на 60 стойкого бытового похуизма и непоколебимого душевного равновесия. Чего я себе и желаю. Аминь.

17.06.93 (четверг)

Вступление № 1

16.50
   17 июня, около пяти дня, Собака Павлов пытается спуститься в подземку. Он подходит к вертушке, идет прямо на женщину в униформе и достает из кармана ветеранское удостоверение. Женщина в униформе смотрит в удостоверение и читает: «Павлова Вера Наумовна». «Ну?» – спрашивает она.

   – Бабушка, – говорит Собака Павлов.
   – Где бабушка?
   – Это, – показывает Собака удостоверение, – моя бабушка.
   – Ну и что?
   – Она – ветеран.
   – Ну, а ты что хочешь?
   – Она в танке горела.

   Женщина еще раз смотрит в удостоверение. Кто ее знает, думает она, может, и горела, по фото не скажешь.

   – Ну, хорошо – говорит она. – А от меня что надо?
   – Пропустить, – говорит Собака.
   – А ты что – тоже в танке горел?
   – Ну подождите, – начинает торговаться Собака, – может, я ей поесть несу.
   – Что поесть?
   – Ну, поесть, – Собака вспоминает, что же на самом деле ест его бабушка, когда ей дают. – Молочные продукты, понимаете? Творог.
   – Сам ты творог, – незлобиво говорит тетка в униформе.

   Собака понимает, как все это выглядит со стороны. Что вот он бьется головой о громадную бесконечную стену, которой от него отгородилась жизнь, бьется безо всякой надежды на успех, и все жизненные соблазны, в числе которых и проезд в метрополитене, ему сейчас просто не светят, вот как это выглядит. Он собирает всю свою волю в кулак и говорит что-то типа того, что, мол, послушайте, женщина, он, понятно, говорит не так, но смысл примерно такой. Так вот, послушайте меня внимательно, – говорит он, – хорошо? Только не нервничайте. Вот что я вам скажу, женщина. Вы, конечно, можете не уважать меня, я вижу, что вы не уважаете меня, вы же меня не уважаете, да? Послушайте, послушайте, я хочу еще сказать, послушайте. Но даже несмотря на это, понимаете, как бы это сказать, – ну, вы там, я не знаю что, вы по-разному можете к этому относиться, согласен, для вас это может ничего не значить, но согласитесь – моя бабушка не может сдохнуть с голоду только из-за того, что меня – ее законного внука, извиняюсь, вот так просто не пропустила в метро какая-то падла тыловая. Согласны? (ну, в этом месте они просто пообложили друг друга, но пусть будет так) – он концентрируется и вдруг ныряет женщине под руку, взмахивая в воздухе ветеранским удостоверением, и исчезает в прохладном кишечнике подземки.

   «Какая падла тыловая? – думает женщина. – Я вообще – 49-го года рождения».
17.10
   Собака выходит под стадионом, на пустую платформу, где-то через час «Металлист» играет последний домашний матч, сегодня все должны съехаться, знаете, как это бывает, закрытие сезона и все такое, наверху дождливое лето, небо с тучами, и где-то как раз над Собакой стоит полуразваленный стадион, в последние годы он совсем размок и осунулся, сквозь бетонные плиты начинает пробиваться трава, особенно после дождей, трибуны засраны голубями, на поле тоже говно, особенно если там играют наши, разваленная страна, разваленное физкультурное движение, великие кормчие проебали самое главное, по-моему, ведь как ни крути, а в Союзе были две вещи, которыми можно было гордиться, – футбольный чемпионат и ядерное оружие, тех, кто лишил народ таких аттракционов вряд ли ждет спокойная беззаботная старость, ничто так не портит карму, как хуевая национальная политика, это уж точно. Собака еще какое-то время стоит на платформе, с другой стороны должны подъехать знакомые, так что нужно просто их дождаться, Собака уставший и измученный – он пьет уже третий день, еще и погода поганая, очевидно, это от погоды, давление или как это называется, как называется состояние, когда ты пьешь третий день и вдруг перестаешь узнавать родных и близких? Очевидно, что давление.
   Он даже не может вспомнить, что произошло, – лето начиналось так хорошо, шли дожди, Собака успешно и беззаботно просерал свои молодые годы, пока вдруг друзья-рекламщики затянули стабильно безработного Собаку в недра рекламной индустрии, проще говоря, взяли курьером в отдел рекламы своей газеты. Собаку ломало, но он держался и ходил на роботу. Пользы он приносил мало, но хорошо и то, что где-то он считался человеком, сам он особенно этим никогда не заморачивался, ну да друзья на то они и друзья, чтобы исправлять в грубой контактной форме твой социальный статус, я с самого начала говорил, что надолго его не хватит, но меня не слушали, сказали ничего, он нормальный вообще-то парень, ебнутый немного, но ничего, ничего соглашался я, ничего.
   Собаки хватает дней на десять, после этого он запивает и на работу больше не ходит, а чтобы его не нашли, пьет по знакомым, у Собаки в его 19 полгорода знакомых, одну ночь он даже ночует на вокзале – встречает там знакомых грибников, которые едут утренней электричкой куда-то на Донбасс за сырьем, и ночует с ними под колоннами на улице, трижды шмонается патрулями, честно высиживает до утра, слушая байки про грибы и другие термоядерные вещи, потом не выдерживает и сваливает домой. Тут его и застает телефонный звонок. В другом состоянии Собака ни за что трубку не снял бы, но внутри у него уже плавают серебряные холодные форели трехдневного алкогольного запоя и больно бьют внутри хвостами по почкам и печени так, что свет для Собаки меркнет и трубку он берет автоматически. «Собака? – кричат в телефон. – Не смей бросать трубку!»: друзья-рекламщики Вова и Володя, которые устраивали его на свою голову в рекламный бизнес, сидят где-то в своем комсомольском офисе и, вырывая друг у друга трубку, стараются убедить Собаку поговорить с ними, сбиваясь время от времени на мат. «Собака! – говорят они. – Главное, не смей бросать трубку. Пидор! – говорят они, убедившись, что Собака их слушает. – Если ты сейчас бросишь трубку, тебе хана. Мы тебя уроем, слышишь?» – «Алло» – говорит Собака на это. «Что алло? – нервничают Вова и Володя – Что алло? Ты нас слышишь?» – «Да», – говорит Собака испуганно. «Хорошо, – сжаливаются Вова и Володя. – Значит, так – сейчас десять утра». – «Что?» – Собака окончательно пугается и трубку бросает. Телефон сразу трещит по новой. Собака нерешительно поднимает трубку. «Ты!!! – ревет в трубке. – Пидор!!! Не смей бросать трубку!!! Ты нас слышишь??? Не смей бросать трубку!!!» Собака тяжело сглатывает слюну. «Ты нас слышишь?» – «Ну», – неуверенно говорит Собака. «Значит, так – разрываются рекламщики. – Сейчас – десять утра. Не смей бросать трубку!!! Ты слышишь??? Не смей бросать трубку!!! Десять часов. В полшестого мы тебя ждем возле стадиона. Если не придешь – мы тебе поотрываем яйца. Если придешь – мы тебе тоже поотрываем яйца. Но тебе лучше прийти. Ты понял???» – «Да», – говорит Собака. «Ты нас понял?!!» – не могут успокоиться рекламщики. «Понял», – говорит Собака Павлов, чувствуя, как форели весело гоняют где-то у него под горлом. «Что с тобой? – наконец спрашивают рекламщики. – Тебе плохо?» – «Да». – «Тебе что-нибудь принести?» – «Водяры принесите». – «Пидор», – говорят Вова и Володя и кладут трубку.
   Собака переводит дух. Десять часов. Надо переодеться или опохмелиться, лучше, конечно, опохмелиться. Из соседней комнаты выходит его бабушка. Это его бабушка, он ее любит, ну и всякое такое, даже ходит с ее ветеранским удостоверением, можно даже сказать, что он ею гордится, не совсем, конечно, но до некоторой степени. Говорит, что она в танке горела, я себе слабо представляю старуху в танковом шлеме, хотя все может быть. «Что, Виталик?» – говорит она. «Работа, бабушка, – говорит Собака, – работа». – «Шо оно за робота, – сокрушается старушка, – вчера целый день звонили, где, говорят, этот пидор. А я откуда знаю?»
17.22
   Вова и Володя выскакивают из вагона, подбирают Собаку и выходят на улицу. Жив? спрашивают, Собака совсем бледный, никак не поправится, они тащат его в гастроном на Плехановской и берут там две бутылки водяры, не бойся, говорят они Собаке, мы тебя сначала откачаем, а уже потом яйца рвать будем, какой нам интерес рвать что-нибудь у тебя такого, ты на себя посмотри, они подводят его к витрине гастронома, гастроном темный и пустой, как и большинство гастрономов в стране в это тревожное время, развалили страну, суки, смотри, говорят они Собаке, смотри, на кого ты похож, Собака совсем расслабленный, он смотрит в витрину, за которой стоит продавщица в белом халате и тоже смотрит, как за окном на улице, как раз напротив нее, стоят двое сволочной внешности ублюдков, держат под руки третьего такого же и показывают на нее пальцами. Она смотрит на них с ненавистью, Собака как-то фокусирует взгляд, распознает свое отображение и вдруг замечает, что в этом отражении есть еще кто-то, какое-то странное существо в белой одежде с огромным количеством косметики на лице тяжело поворачивается в его оболочке, в границах его тела, будто пытается прорваться сквозь него, так что ему становится плохо, наверно, думает Собака, это моя душа, только почему у нее золотые зубы?
17.35–18.15
   В течение сорока минут Собаку приводят в чувство. В него вливают водяру, и по каким-то законам физики Собака, наполняясь ею, всплывает на поверхность, говорит всем привет, его тоже приветствуют все присутствующие, с возвращением тебя, пионер-герой Собака Павлов, клево, что ты вернулся к нам, нам тут тебя так не хватало, ага, говорят присутствующие, то есть Вова и Володя, мы просто должны были тебя откачать, чтобы еще раз посмотреть в твои, хоть и пьяные, но все равно честные глаза, чтобы ты нам сказал, за что ты так ненавидишь рекламный бизнес в целом и нас с Володей, – говорит Вова, – в частности, что мы тебе сделали, что ты нас так беспонтово кинул, исчезнув с очень важной, к слову, корреспонденцией, за которую, если бы мы могли, мы бы тогда дважды оторвали яйца. И так между ними идет такая себе дружеская беседа, знаете, как оно бывает, и Собака полностью возвращается в мир, из которого его едва не вышвырнула его же собственная душа, он озирается вокруг и прислушивается: форели лежат где-то на глубине, злой золотозубый ангел в белом халате и капроновых чулках тоже отлетел, рекламщики Вова и Володя затащили его куда-то в зелень за металлические покрашенные в белое киоски и щедро поят водярой. Социум требует компромиссов.
18.15
   Почему они никогда не приходят на стадион вовремя, когда там звучат марши и приветственные речи клерков от муниципалитета? Во-первых, они, как правило, приходят не совсем трезвые и уже плохо ориентируются во времени, иногда они вообще плохо ориентируются, не то что часы, они времена года не различают, всегда то в теплых свитерах под палящим солнцем, то в мокрых футболках под первым снегом. Во-вторых, перед матчами происходит какая-нибудь лотерея, а в лотерею они не верят, тут и говорить не о чем. В-третьих, их тоже можно понять – когда тебе 19 и ты заползаешь в свой сектор, и все – милиция в том числе – видят, в каком ты чудесном возвышенном состоянии, что может более возбуждать тебя? Потом, когда ты вырастешь и станешь работать в банке или газовой конторе, когда с реальностью будешь общаться по телевизору, а с друзьями – по факсу, если у тебя будут друзья, а у них – факс, тогда, конечно, тебе похуй будет такая штука, как пьяный тинейджерский драйв, который сносит башку и бросает тебя на все амбразуры мира, когда глаза увлажняются от возбуждения и кровь под ногтями останавливается от того, что вот несколько сотен человек наблюдают, как они заходят в сектор и ищут свои места, и даже кого-то несут на плечах, называя его почему-то собакой, время от времени роняют его между рядами, но упрямо и настойчиво подбирают и тащат на заветные места, подальше от постовых, от продавщиц мороженого, вообще – подальше от футбола, как они его понимают.
18.25
   В очередной раз в чувство Собака Павлов приходит уже на стадионе, хорошо так сидим с друзьями, думает он, на скамейке, где-то под какими-то деревьями, которые шумят и качаются во все стороны, нет, вдруг думает он, это не деревья, а что тогда?

   Через несколько секторов, слева от них, под тяжелым июньским дождем сидят фанаты противника. Их несколько десятков, они приехали с утра на вокзал, и за ними целый день таскается несколько патрулей, на стадионе им отвели отдельный сектор, в котором они печально машут размокшими и набухшими знаменами. Еще до перерыва наши, недовольные результатом и погодой, прорывают кордон и начинают их бить. Снизу, с поля, подтягивается рота курсантов-пожарных, милиция в конце концов не придумывает ничего лучше, как выпхнуть всех со стадиона, и начинает оттеснять народ к выходу, пока еще идет первый тайм; все, понятно, забывают про футбол и начинают болеть за наших на трибунах, команды тоже больше интересуются дракой, чем результатом, интересно все-таки, непредсказуемо, тут на поле и так все было понятно – кто-то под конец обязательно игру сольет, а там – гляди, какая-то борьба, прямо тебе регби, вон и пожарные уже по башке получили, а тут и тайм заканчивается и команды неохотно тащатся в туннель, милиция выносит последних гастролеров, так что когда игра возобновляется, сектор уже пустой. Только растоптанные и разорванные знамена, будто фашистские штандарты на Красной площади, тяжело лежат в лужах, наши, кто уцелел, довольные возвращаются в свои сектора, наиболее стойкие и принципиальные болельщики едут на вокзал – вылавливать тех, кто будет возвращаться домой; и тут, где-то на пятнадцатой минуте второго тайма, на трибуны забегает еще один гастролер – совсем юный чувак, растрепанный и промокший, где он был до этого – неизвестно, но вот он уж точно все самое интересное пропустил, он вбегает и видит следы побоища и рваные знамена своей команды и никого из друзей; где наши? – кричит он, обернувшись на притихшие трибуны, – эй, где все наши?! – и никто ему ничего не может ответить, жаль чувака, даже ультрасы замолчали, оборвали свое тягучее «судья-пидо-рас», смотрят смущенно на гастролера, неудобно перед чуваком, и правда – как-то нехорошо вышло, и чувак смотрит снизу на притихшие сектора, и смотрит на мокрое поле, на котором месят грязь команды, и смотрит в холодное и малоподвижное небо и не может понять – что произошло, где пацаны, что эти клоуны с ними сделали, и поднимает погнутый пионерский горн, в который до этого дул кто-то из его павших друзей, и вдруг начинает пронзительно свистеть в него, плаксиво и отчаянно, так, что аж все охрене-ли – это же надо, свистит, отвернувшись и от поля, и от ультрасов, и от притихших и пристыженных пожарных, свистит какую-то свою, лишь ему одному известную, громкую и фальшивую ноту, вкладывая в нее всю свою храбрость, всю свою безнадегу, всю свою чисто пацанскую любовь к жизни…
19.30
   Под самой крышей, над последними рядами, сидят сонные голуби, уже привыкшие к проигрышам нашей команды, и сонно туркотят, живут себе, никому не мешают, прикольные мокрые стаи, но вот Собака слушает их сквозь сон, они ему являются в его алкогольной прострации и вытаскивают его оттуда, знаете, такое странное состояние, когда ты одним глазом видишь свет впереди, а другим, как бы это пояснить, – другим ты видишь то, что можно, наверно, назвать другой стороной света, ну, вы понимаете, одним словом, когда тебе одновременно показывают очень много, но ты в таком состоянии, что видеть уже ничего не можешь. Да и не хочешь. Поэтому Собака сползает на цементный пол и начинает отползать в сторону прохода, давя своей измученной грудью шелуху от семечек, окурки и лотерейные билетики. Отползает к проходу, поднимается на ноги и нерешительно движется вверх, к последнему ряду, хватается там за металлические крепления и обвисает на них совсем без сил —

   не упасть на трибуну и не придавить болельщиков каких-нибудь если упадешь нужно будет просить прощенья у кого-то общаться что-то говорить и тогда все сразу почувствуют как плохо у тебя пахнет изо рта и сразу догадаются что ты пил так что главное ни с кем не говорить и ни к кому не обращаться а если упадешь обязательно с тобой кто-нибудь заговорит не открутишься потом скажут что у тебя так изо рта плохо пахнет точно унюхают лишь только начнешь говорить даже если отвернуться и говорить в сторону все равно унюхают разве что если сильно отвернуться и так говорить, что говорить? что надо говорить чтобы они не узнали? что я должен сказать? скорее а то заметят скажут что-нибудь, что скажут? скажут чего молчишь? не кричишь? почему я не кричу? надо кричать иначе они заметят что у меня плохо пахнет изо рта скажут что у меня плохо пахнет изо рта потому что я не кричу или подумают что я пьяный потому что я не кричу что я должен кричать? что я должен кричать? ну что что я должен кричать? надо спросить у кого-нибудь надо повернуться и спросить или повернуться и закричать тогда никто ничего не заметит все равно не заметят такой шум стоит хорошо я крикну что-нибудь в сторону никто не услышит как у меня плохо пахнет изо рта но все заметят что я кричу значит я не пьяный нормально это я нормально придумал только что крикнуть ну что же мне крикнуть что они все кричат? про судью про судью только крикнуть в сторону чтобы не услышали и чтобы не заметили как-то так надо крикнуть и обязательно про судью тогда будет нормально

   – и тут наш форвард вываливается один на один с вратарем и бьет, просто хуячит изо всех сил, несколько тысяч мокрых болельщиков замирают, задерживают, можно сказать, дыхание, и тут за их спинами во влажной тишине отчаянно звучит:
   – Ээээээээээээээй!!! Тьгьгьгьгьгьгьгьгьгьгьгьгьгьгьгьгьгьгьгьгьгыы!!!!!!!!!!!!!!!!!
   И мокрые болельщики в ближних секторах зачарованно поворачивают головы и видят там Собаку Павлова, старого-доброго Собаку Павлова, которого тут знает каждая собака, то есть каждый сержант с рацией, он совсем изможденно обвисает вокруг железного крепления, повернувшись к трибунам, назовем это спиной, и протяжно воет куда-то в никуда или как это назвать.
19.45
   Почему? Потому что ты не просто какой-то мудак, который смирился с существующим несправедливым порядком вещей и с ежедневными наебками с его стороны, потому что ты не собираешься до конца своих дней вгрызаться в чье-то горло за расфасованную ими хавку. Потому что у тебя, в конце концов, есть что сказать, если бы тебя кто-нибудь спросил о самом главном, так что этого уже достаточно, думает Собака, вернее, он, конечно, в таком состоянии ничего подобного не думает, но если бы он мог сейчас думать, он, мне кажется, думал бы именно это, поэтому он начинает лезть вверх по балке, которая подпирает крышу, сдирая пальцами старую зеленую краску и высохшее птичье говно, прижимаясь к холодной трубе, осторожно тянется вверх, переставляя ноги по железной конструкции, залазит как раз над головами сержантов, которые про него на какое-то время забыли, над головами всех своих мокрых и пьяных знакомых, сколько их тут есть, над счастливыми головами Вовы и Володи. Их он и узнает и останавливается как раз над ними, рассматривает их сверху, думает, о, как клево, если протянуть руку вниз, можно обоих поднять сюда, и он протягивает к ним руку и что-то им говорит, даже не замечая, как плохо у него пахнет изо рта.
   И тут наши вколачивают мяч, и мокрые горлянки ревут – вау-у-у-у-у!!! – вау-у-у-у-у!!! – ревут они и от этого рева сотни и тысячи сонных голубей просыпаются и вылетают, как снаряды, из своих гнезд, устланных перьями, землей и лотерейными билетиками, выплескиваются волной в мокрое небо, и эта волна бьется о Собаку Павлова, и тот не удерживается и летит вниз, пролетает свои несколько метров и смачно плюхается на скамейку, рядом с Вовой и Володей, те, наконец, вспоминают про своего товарища, поворачиваются к нему и видят его рядом с собой, как и должно быть.
   – О, Собака, – кричит Вова.
   – Собака, мы забили, – кричит Володя.
   – Здорово, – говорит Собака и улыбается. Впервые за последние три дня, кстати.
19.50–08.00
   Вова и Володя не решаются показать свои документы, поэтому к госпитализированному Собаке их не пускают, они объясняют, что они друзья, даже родственники, далекие, но все-таки родственники, но им говорят, что таких родственников, как Собака, стыдиться надо, и укладывают его – пьяного и сонного – на носилки, а потом заносят в скорую, почему-то они все думают, что Собака именно травмированный, а не пьяный, это его и спасает, его не убивают на месте, как этого требуют инструкции поведения сержантов, старшин и мичманов при героической охране спортивных комплексов и мест массового отдыха трудящихся во время проведения там футбольных матчей, политических митингов и других физкультурно-просветительских шабашей. Какой-то сердобольный сержант даже подходит к водителю скорой, записывает его координаты, оставляет ему свой рабочий телефон и приказывает немедленно мчать тяжелораненого Собаку, а завтра, если ничего серьезного не произойдет, привезти его залатанное тело к ним в ровд для дальнейших лабораторных опытов, там они и выяснят, что это за Гагарин наебнулся им на головы. Водитель отдает честь, ну вы понимаете, о чем я, и скорая исчезает за зелеными воротами стадиона, разгоняя своими сиренами мокрых болельщиков, в чьей веселой толпе исчезают и Вова с Володей – поскольку победа предусматривает сплочение в радостную коллективную массу, салюты и стройное хоровое пение, и только поражение, горькое личное поражение, не предусматривает ничего, кроме пьяных санитаров и аппарата искусственного дыхания, который к тому же и не работает, вернее нет – он работает, но никто не знает как.

   К утру Собака облевывает все простыни, которыми он был обернут, и вызывает резкое отвращение со стороны медицинского персонала. Дежурные медсестры стараются куда-то дозвониться, найти тех далеких родственников, которые хотели эту сволочь забрать еще там – на стадионе, но телефона никто не знает, у Собаки из всех документов находят только ветеранское удостоверение, выданное на имя Павловой Веры Наумовны, все рассматривают это удостоверение – потрепанное и обгоревшее по краям, – но Собака, хоть убей, на Павлову Веру Наумовну не тянет, они на всякий случай еще смотрят по картотеке и с удивлением выясняют, что согласно их записям эта самая Вера Наумовна еще три с половиной года назад богу душу отдала, но в этих картотеках такое случается, говорит старшая дежурная медсестра, полностью принять, что перед нею таки не Павлова Вера Наумовна, а какой-то неидентифицированный уебок, она отказывается, так что утром они вызванивают водителя скорой, тот только что отработал смену и по этому поводу целую ночь пил, так что про Собаку понял не сразу, сказал, что никакой такой Веры Наумовны он вчера со стадиона не привозил, клялся, что женат и что с женой у них все хорошо, даже секс иногда бывает, когда он не на смене, но в конце концов понял, о чем речь, и дал медсестрам телефон сержанта, который интересовался вчера дальнейшей судьбой подобранного им Собаки. Медсестры бросаются звонить сержанту, говорят, что, мол, беда, товарищ сержант, у нас тут лежит облеванный недоносок, какой-какой? с утренней бодринкой в голосе переспрашивает сержант и тут же начинает записывать, записываю, говорит он, – об-ле-ван-ный, ну-ну? вот, говорят медсестры, мало того что облеванный, так он еще и без паспорта, так-так-так, отвечает на это сержант, не так быстро – ма-ло-то-го-что-о-бле-ван, слушайте, вдруг спрашивает он, ну а мне-то что, может, у него сотрясение мозга? нет у него, – говорят сестры, – ни сотрясения, ни мозга, он вообще какой-то дезертир, ходит с чужими документами, ага, радуется сержант, с чужими, еще и облевал нам тут все, – не могут успокоиться сестры, ну, это вы ладно, сурово говорит сержант, давайте тащите его к нам, но скорее, у меня в девять смена заканчивается, а напарник мой с ним возиться вряд ли захочет – у него давление. Ясно, говорят сестры, давление.
   Они тут же вызывают дежурного водителя, забирай, говорят ему, эту сволочь, которая нам тут все облевала, и вези ее в Киевский ровд, у нее там какой-то непорядок с документами, ага, говорит водитель, вот щас все брошу и повезу вашу сволочь выправлять документы, может, его еще в загс отвезти? делать мне нечего, в принципе, он только что заступил на смену и делать ему действительно нечего, ты давай не выебывайся, говорит ему старшая дежурная медсестра, смена которой как раз заканчивается, отвезешь его и сразу назад, у нас тут еще работы море, ну да, говорит водитель, Черное море, и, с отвращением взяв под руку ослабевшего и деморализованного Собаку, ведет его вниз, открывает задние дверцы скорой, давай, говорит Собаке, залезай, садись вон на носилки, а лучше ляж, а то упадешь на повороте, разобьешь стекло какое-нибудь, или порежешься, или краску перевернешь, какую краску? спрашивает Собака, какую-нибудь, говорит водитель, ложись давай, может, я посижу? боязно спрашивает Собака, ты давай не выебывайся, говорит ему водитель и садится за штурвал. Собака пробует лечь, но ему сразу же становится плохо и он начинает блевать – на носилки, на стены, на какую-то краску, ну, вы понимаете. Водитель в отчаянии тормозит, бежит к задним дверцам, открывает их, получает свою порцию Собачьей блевоты и выбрасывает полумертвого Собаку на утренний харьковский асфальт и, уже ругаясь на чем свет стоит, возвращается назад в больницу, где его, по правде сказать, никто особо не ждет.

Вступление № 2

9.00
   – Знаете, что хуже всего – я не знал, что их там двое. Одна на балконе была.
   – Ну.
   – Ну, я зашел, а она там одна. Я ж не знал, понимаете? И она лежит почти полностью раздетая, там какие-то трусики, бюстгалтеры.
   – Что – несколько бюстгалтеров?
   – Нет, ну, просто разное белье.
   – Как это?
   – Ну, разного цвета все, понимаешь?
   – Даже говорить про это не хочу.
   – Я ж говорю. Я вообще не люблю белье. Женское, в смысле.
   – Ну, ясно.
   – Короче, я смотрю, она угашена, ну, тоже начинаю раздеваться. А я ж не знал, что они уже с утра. Они там, значит, сначала наглотались какой-то гадости, а потом водярой залили, представляете? Суки пьяные. А я стою, и у меня эрекция.
   – Ничего себе.
   – А тут эта сука с балкона выходит, ну вторая. Пугается, конечно.
   – Ясно…
   – Та, что в комнате, ничего, уже привыкла, должно быть.
   – К чему?
   – Ко мне. Она меня такого уже видела, ну, с эрекцией.
   – Завал.
   – Я ж говорю. А та, которая на балконе, уже угашена, вы понимаете, они с утра пили, суки. Я женщинам вообще запретил бы пить. Вы понимаете, о чем я?
   – Да, бабы. У меня сосед есть, так он с утра выходит и берет литра два водяры.
   – Два литра?
   – Серьезно.
   – Об этом даже думать неприятно.
   – Я его спрашиваю – на хуя тебе, мужик, два литра? Ты ж не выпьешь. А он, знаете, что говорит?
   – Что?
   – Я, говорит, когда выпью, ну там первый пузырь, уже боюсь куда-нибудь выходить. А выпить хочу, не могу остановиться.
   – Серьезно?
   – А хули он боится?
   – Ну, не знаю, страшно ему. Стрем начинается от водяры. А выпить хочется. Ну, он и берет сразу два литра. Сидит и квасит.
   – Ну подожди, раздавит он пузырь, раздавит второй, да хрен с ним – выпьет он все. А дальше?
   – Что – дальше?
   – Ну, выпить же и дальше хочется?
   – Хочется.
   – Но выйти же страшно?
   – Нет, ни фига, там, понимаете, такая система – он когда выпивает свои два литра…
   – Два литра!
   – …ну, два литра, его перемыкает и ему уже не страшно.
   – Серьезно?
   – Я сам видел.
   – Ну, а как ему?
   – Что значит – как?
   – Ну, как ему, если не страшно?
   – Ему похуй.
   – И что?
   – Ну, и он опять валит за водярой. Падает, а идет.
   – Да…
   – Ну, еще бы. А ты говоришь – эрекция.
   – Что эрекция?
   – Ты говоришь – эрекция.
   – Ну, эрекция.
   – И что?
   – Ничего. Ну, стою я с этой своей эрекцией.
   – Завал…
   – Ну.
   – И тут входит эта пьяная сука с балкона, представляете?
   – Я этого не представляю.
   – Ну, и видит меня. И, значит, думает – что это за мудак сюда притащился и тут стоит.
   – Что стоит?
   – Стоит, говорит.
   – Может, думает она, сосед, пришел потрахаться. И, значит, хватает пустой фугас из-под шампанского и запускает мне прямо в череп.
   – А ты?
   – Ну, я сознание потерял. Упал, значит, в крови весь. А эта сука пьяная, представь, подбегает к другой и давай ее будить, вставай, говорит, надо его, ну, то есть меня, связать. И она встает, прикинь, и они меня вяжут простынями по рукам и ногам.
   – Так она ж тебя знала, ну та, другая.
   – Да они угашены обе с утра, суки, я ж говорю! Они какой-то фигни нажрались, а потом еще водяра. Как та сука с балкона назад попала – не представляю. Они друг друга уже не узнавали.
   – Ну?
   – И, значит, вяжут меня и затаскивают в ванну, бросили и пошли спать.
   – Да…
   – А утром, значит, одна из них, та, что с балкона вышла, понятно, уже ничего не помнит и поперлась в ванну мыться. Причем, тварь, света не включает, на ощупь лезет. Залазит, значит, в ванну, а там я…
   – Водка, ты понимаешь, она женщин глушит, они как рыбы становятся.
   – Я когда-то контролершу в трамвае встретил, так она со своим компостером ходила.
   – Не пизди.
   – Что – не пизди? Серьезно – идет баба, пьяная сто пудов, я ей свой талончик даю, а она откуда-то из кармана достает компостер, представляете?
   – Свой компостер, наверно, прикольно иметь.
   – Точно.
   – Да…
   – Я пробовал когда-то снять в трамвае. Ночью как раз ехал, никого не было, ну, я давай его выламывать, распорол руку, представляете, кровь течет во все стороны, а тут контролеры заходят.
   – Суки.
   – Ну и сразу ко мене, в принципе, я там один ехал, больше никого. На хуя, говорят, компостер ломаешь.
   – А ты?
   – Что я? Говорю, не ломаю я ничего, хотел, говорю, талончик прокомпостировать, а ваш траханый компостер мне руку зажевал. Вот, говорю, – смотрите.
   – Круто.
   – Да…

   Какао, неповоротливый и вспотевший, в этой компании хорошо в общем-то себя чувствует. Маленькая комнатка, в которой они сидят, насквозь прокурена и пропахла кофе, кружек на всех не хватает, они пускают по кругу первый кофе, потом второй, передают кружки из рук в руки, потом передают куски белого хлеба, после часа пребывания в этой комнате их одежда, и их волосы, и они сами пахнут табаком и хлебом, хлебом даже больше. Какао вытирает рукавом вспотевший лоб, ты что, смеются все, Какао, это ж твой выходной костюм, ничего – Какао краснеет – не страшно, выстираю, ну да, продолжают все смеяться, ты уже второй год обещаешь, бери хлеб, Какао берет из рук друзей свежий белый хлеб и продолжает слушать байки, он готов быть с ними хоть все время, ему с ними хорошо, делят вместе с ним хлеб и сигареты, и главное – его никто не прогоняет. А в наше время ты еще поищи компанию, которая терпит тебя несколько дней в твоем песочном костюме, который ты не стираешь уже второй год, если не третий.
   Какао толстоват для этой компании, и в костюме своем выглядит стремно, но костюм ему нравится, не знаю, где такие костюмы продаются, Какао его где-то таки нашел, считает, что костюм стильный, он поведенный на таких штуках, Какао чуть ли не единственный из моих знакомых ходит в парикмахерскую, пользуется каким-то пидорским гелем, даже бреется время от времени, хотя на пользу ему это не идет. Их набилось в комнату человек шесть, сидят и слушают Малого Чака Бэри, тот рассказывает, как он праздновал свой день рождения, история всем нравится, Какао слушает с открытым ртом, ему особенно понравилось про разноцветное белье, он пробует себе это представить, но не может. Малой Чак Бэри напротив пускает по кругу еще одну папиросу и вдруг говорит – Какао, расскажи ты что-нибудь, все соглашаются – да, Какао, давай, расскажи нам что-нибудь, чего ты сидишь молчишь, нам же тоже интересно, давай, расскажи нам что-нибудь, расскажи нам про своих баб, все смеются, да, кричат, Какао – давай, расскажи нам про своих баб. Какао смущается, он все-таки чувствует себя не совсем уверенно, они – команда а он так – просто зашел к ним в гости, но уходить ему не хочется, поэтому он думает, что рассказать, так чтобы оно было про баб. Про баб. Баб он видит преимущественно по телевизору. Может, им про телевизор рассказать.
   В комнату вбегает кто-то из администрации, все, – кричит, – пошли, пошли, скорее, время начинать, и они начинают подниматься и выползают в коридор, идут друг за другом, дожевывая хлеб, добивая папиросы, Какао тащится за ними, они переходят какими-то закоулками, всюду стоят щиты с агитацией, на стенах висят огнетушители, наконец они выходят на свет, кто-то поворачивается к Какао и говорит – давай, друг, подожди нас тут, хорошо? мы недолго. А сколько это продлится? – спрашивает Какао, да пару часов, может, немного дольше, давай, – сядь вон под стенкой и подожди. А можно я послушаю? – спрашивает Какао, послушай, – говорит кто-то, – послушай, но в принципе тут не очень интересно – так, хуйня полная. Какао остается только поверить им на слово.
   Зал забит, собралось больше двух тысяч человек, кто пришел позже – стоят в проходах, толкаются под сценой, публика стремная – студенты, пенсионеры, военные, инвалиды, инвалидов особенно много, ну это понятно, есть даже бизнесмены, в костюмах ядовитых цветов, ну и так далее. Когда они выходят, зал радостно взрывается, инвалиды начинают кричать какие-то свои мантры, им машут руками, улыбаются, даже пара букетов полетела на сцену, они выходят и не спеша берут в руки инструменты, подключаются, кто-то что-то показывает звуковикам, мол, прибавь мне, кто-то открывает бутылку с минералкой, народ продолжает скандировать, устраивая себе небольшой праздник, но они не слишком на это ведутся, все понимают, в чем тут дело, кто тут на самом деле главный и чем все это закончится, и когда разогретые инвалиды начинают петь хором, и на них уже почти никто не обращает внимания, появляется он -
10.00
   Преподобный Джонсон-и-Джонсон, солнце на затуманенном небосклоне нового американского проповедничества, звезда самых массовых приходов на всем Западном побережье, лидер Церкви Иисуса (объединенной), поп-стар, который вправляет мозги всем, кто этого жаждет и кто пришел к нему в это летнее дождливое утро, просто среди недели, преподобный Джонсон-и-Джонсон плевать хочет на все эти условности, он не старовер какой-нибудь, чтобы отправлять свои службы только по выходным, что за говно, говорит он, что за старообрядное говно, и все с ним соглашаются. Он приехал в город пару недель назад, во всяком случае так написано в пресс-релизе, который раздают всем на входе, снял киноконцертный зал на месяц вперед, набрал музыкантов, и вот уже четвертый день ебошится тут, проповедуя аборигенам слово божье, аборигенов набивается каждый раз все больше, преподобный имеет фантастических агентов, все городские газеты еще за месяц до его приезда начали про этот приезд писать, листовки с его улыбчивым американским еблом раздавались на заводах, базарах и в банках, в первый же день по приезде он дал интервью на самом популярном городском тиви, и к огромному удивлению зрительской аудитории даже говорил на более-менее пристойном государственном языке, набирая трехочковые просто на пустом месте, говорил, что имеет местные корни, но вообще является васпом, то есть стопроцентным белым из Техаса, неудивительно, что преподобного обсуждал весь город, во время первой проповеди в зале было несколько телекамер, все более-менее оперативные каналы считали необходимым сказать, что первая проповедь преподобного Джонсона-и-Джонсона, про которую так долго говорили большевики, произошла, все клево, дорогие харьковчане, вы просто должны это увидеть, тем более – вход халявный, плюс всем раздают бесплатные календарики с физией преподобного, службы будут проходить каждый день до конца июня, начало в десять, тринадцать и семнадцать ноль-ноль, без выходных.
   И вот уже четвертый день подряд он стрижет купоны, произнося по три проповеди в день, у него тут уже свои фанаты, они преданно реагируют на каждое сопливое всхлипывание преподобного, переведенное для них какой-то теткой в сером официальном костюме, которая работает у преподобного переводчицей и которая его, кажется, не понимает, во всяком случае переводит она что попало, а самому преподобному, видимо, просто впадлу ее корректировать, видимо, откровение божье накрывает его с головой, его просто прет во время проповеди, на него даже начали ходить плановые, они по-своему понимают старика, этовроде такая всемирная солидарность всех обколбашенных придурков, которым в той или иной мере, каждому по-своему, конечно, открываются божественные тайны, вот их вместе и прет, а тут еще и музыка звучит.
   Музыку играют именно они, преподобный провел среди них тщательный кастинг, выбрав в основном студентов консерватории, только Малой Чак Бэри был из панков, его преподобный взял за чувство ритма, вообще для него образование не было определяющим, главное, чтобы они хорошо выглядели на сцене, ну, там, никаких евреев, никаких монголов, ни в коем случае чтобы не черные, короче, настоящий фашистский ублюдок, но народу нравится.
   Преподобный накручивает себя в гримерке, глотает какие-то таблетки, пьет много кофе без кофеина и громко цитирует что-то из холи байбла, заставляя переводчицу повторять, переводчица понуро молчит, преподобного это заводит еще больше, у него уже первые приступы божественного откровения, у него это как срачка, его просто разрывает, и все тут. Заходит кто-то из администрации, пора, говорит, пора идти, народ уже ждет, преподобный хлебает из большой пластиковой кружки свой беспонтовый кофе, обливает им свою белоснежную рубашку, шит, говорит, факин шит, переводчица пробует перевести это чуваку из администрации, но тот только отмахивается. Ладно, говорит преподобный, придется застегнуться на все пуговицы, будем как устрицы или как моллюски, как осьминоги, одним словом, все мы под богом ходим, добавляет он и выходит в коридор. За кулисами, под самой сценой, преподобный на мгновение задерживается, его внимание привлекает полноватый юноша в песочном костюме, ничего себе юноша, думает преподобный и на мгновение притормаживает. Ты кто? спрашивает он, и в закулисных сумерках на мгновение взблескивает корпус его наручных часов, Какао замираети на мгновение теряет дар речи, что же ты молчишь? не терпится преподобному, у тебя есть имя? Какао кивает своей большой головой, но имя не называет. Ну ладно, теряет преподобный остатки терпения, велика любовь господня, пусть она ляжет и на таких ебанатов, как ты, переводчица хочет это перевести, но преподобный перебивает ее – потом-потом, говорит он, и идет на сцену, тяжко неся над собой желтый неопалимый нимб.
   Какао обалдевше смотрит на то место, где стоял преподобный, долго приходит в себя и ватными ногами идет искать сортир, наконец находит, из последних сил открывает двери, вползает внутрь и начинает блевать. Я давно заметил – он когда нервничает, когда у него стрессы или что еще, он обязательно блюет, просто беда какая-то, когда начинается сессия, к нему лучше вообще не подходить, такой человек. «Господи, – думает Какао, – о господи. Неужели это правда я, неужели это правда ко мне только что подходил этот человек? Не может быть, я, конечно, знаю себе цену, у меня хорошие друзья, у меня мама в библиотеке работает, меня в Макеевке неплохо знают и в Меловом, но чтобы так! Не знаю даже, что и подумать», – думает он и снова начинает блевать. «Как же так, – думает он, отплевавшись, – это же кому расскажу – не поверят. Скажут, что ты трусишь. Блин, сам себе не верю – жил как жил, честно делал свое дело, никому не мешал, никого не подставлял, может, это и есть благодать господня. Иначе как, как – просто не понимаю, как так случилось, что ко мне, прямо ко мене, непосредственно, вот так взял и подошел человек, У КОТОРОГО НА РУКЕ ПОЗОЛОЧЕННЫЙ РОЛЕКС!!!»
   Какао еще раз наклоняется и видит на полу, рядом с раковиной, стопку брошюрок с проповедями преподобного, он благоговейно берет одну, рассматривает немного пожеванное лицо Джонсона-и-Джонсона, рассматривает ролекс на его руке и, улыбнушись, прячет брошюру в карман своего песочного пиджака.

   Дорогие братья и сестры! (Дорогие братья и сестры! – переводит тетка в костюме.) Господь манипуляциями своих божественных рук собрал нас тут в кучу! (Господь проделал определенные манипуляции, – переводит она. – Кучу). Так поблагодарим его за то, что мы тут собрались, – и вы, и я! (Так что благодарю вас, что вы тут собрались, и я.) Я говорю вам, братья и сестры, – встанем, встанем и прочитаем молитву, во имя господа, аллилуйя! (Аллилуйя – не совсем понимает его тетка.) Господи, говорю я! (Он говорит – «Господи».) Посмотри на этих людей, которые тут собрались в это утро! (Утром уже собрались.) Их привела сюда твоя божественная любовь, не так ли? (Их привела сюда не так любовь.) Да, Господи! (Да.) Да, аллилуйя! (Тетка молчит.) Но вы можете спросить, почему ты, преподобный Джонсон-и-Джонсон, говоришь нам про это, мы знаем все это, лучше бы ты показал нам чудо! (Мы знаем про вас все! – угрожающе говорит тетка, – можете спросить.)
   Я хочу рассказать вам одну историю, я хочу вам показать на конкретном примере, чтобы вы поняли, что я имею в виду. (Я хочу вам, например, показать, вы понимаете, что я имею в виду). Одна девушка из южного Коннектикута (Одна девушка с юга) жила в великой нужде (жила себе на юге), у нее не было родителей, не было друзей, не было собственного психолога (она занималась психологией, была психологом, собственным), она совсем утратила надежду на божье откровение, и ее дни тянулись бесконечным потоком (она все утратила и тянулась без конца). Аллилуйя! (Тетка молчит.) Однажды на ее пути попался божий человек, пастор (в ее жизни появился человек, мужчина), и он сказал ей – сестра! (это была его сестра) сестра! (еще одна) остановись, это кошмарно – ты сама закрываешь двери, через которые мог бы войти к тебе Иисус (закрывай двери, сказал он, к тебе может прийти кошмарный Джизус). Для чего ты это делаешь? (Что ты для этого делаешь?) И он пошел от нее, ему было довольно уже ее неверия. (Старик, оказывается, имел ее, и он сказал хватит. И ушел.) И она осталась одна, и ее дни дальше тянулись нескончаемым потоком. (И она дальше тащилась, одна.) И вот однажды, когда она возвращалась с покупками (однажды она таки попала на шопинг) и переходила улицу, какой-то пьяный автолюбитель не смог как следует притормозить и сбил ее с ног (она была уже такая пьяная, но не могла остановиться и падала с ног, как автолюбитель), и когда она проснулась в реанимации, на операционном столе (она проснулась на столе, ну там пьяная, грязная, в изодранной одежде, шалава), под скальпелем хирурга (на ней уже был хирург), она не могла вспомнить своего имени (она не могла его даже вспомнить. Да она все забыла, она пьяная была, алкоголичка конченая), она потеряла память! Она совсем ничего не помнила (пропила все – и дом, и вещи, деньги сняла с книжки – тоже пропила, нашла хахаля, начали самогон гнать), она не помнила, откуда она (откуда она такая взялась – жаловались соседи), не помнила своих родителей, своего отца, свою маму (твою мать, сказали они, что за курва подселилась к нам в подъезд, нам скоро электричество отключат из-за ее аппарата), она забыла всю свою жизнь (всю свою жизнь мы тут пашем, а эта прошмандовка пришла на все готовое, еще и хахаля с собой привела), и когда уже все, даже врачи, потеряли надежду (мы тебе, сука, покажем дом образцового содержания и моральный кодекс строителя коммунизма. Мы тебе, падла, ноги повыдергиваем. А хахаля твоего в диспансер сдадим, пусть лечится), ей вдруг явилось божье откровение (а то совсем оборзела, сучка привокзальная, с хахалем своим, прошмандовка, думает, что мы за нее за электричество платить будем, думает, она тут самая умная, тварь морская, и еще этот, хахаль ее, ебаный-смешной: сдадим в диспансер, и кранты, да хули мы тут с ними ручкаемся – сейчас вызовем участкового, обрежем провода, и хахаля ее тоже обрежем, тоже мне – моряк торгового флота, ебаный-смешной, пришли тут на все готовое, прошмандовки, блядь), и Бог сказал ей (на хуй, на хуй с пляжа, девочка, мы всю свою жизнь тут пашем, а ты думаешь, что – самая главная, за хахаля за своего думаешь спрятаться, за морячка? Диспансер за твоим морячком плачет, вот что мы тебе скажем, да-да – диспансер). Какой диспансер? – вдруг думает Джонсон-и-Джонсон, что эта факин-сучка переводит? Он делает паузу, во время которой слышен плач инвалидов, и продолжает.
   Дорогие братья и сестры! (Дорогие братья и сестры! – возвращается ближе к теме переводчица.) И вот господь говорит ей – вспомни все (господь говорит вам – вспомните все!), встань и иди! (и идите себе!), и она пошла (и пошла она), и она спросила врачей (спросите врачей) – кто платил за мое лечение? (кто за все платить будет). И они сказали ей – это чудо, господне чудо, но кто-то оплатил твое страхование (страхуйте свое чудо), и кто-то передал тебе одежду, вещи, и это второе чудо (другое дело, что кто-то передал тебе чудо), и кто-то снял для тебя квартиру, у тебя теперь есть крыша над головой, и это третье чудо (и это чудо, которое уже в третий раз у тебя над головой). И тогда она поняла – ведь это господне откровение, откровение, которое открылось ей (и тогда в ней открылось), и что это сам Иисус дарует ей просветление, совсем небольшое, небольшую такую полоску света, как ночью, когда вы открываете холодильник (кошмарный Джизус ночью хочет подарить ей холодильник, совсем небольшой такой). Для чего я рассказываю вам это, братья и сестры? (Для чего вам братья, сестры?) Для того, чтобы вы поняли, что господне откровение – это как морские продукты (тетка измученно замолкает и о чем-то задумывается) – главное, не просто поймать его, главное – уметь его приготовить. Господне откровение это как мозг осьминога – ты не знаешь, где он у него находится. Потому что ты подходишь к осьминогу, смотришь на него, и ты думаешь – аллилуйя! – где у этого факин осьминога мозг? Ведь если есть осьминог, то должен быть и мозг? Но ты не можешь дойти до этого своим умом, твой ум ленивый и разуверившийся, ты не можешь вот так просто взять осьминога и сделать свое дело, ты должен все сверять с внутренним голосом, который тебе говорит – брось его, брось, ты не найдешь тут ничего, это задача не для тебя. И тогда ты начинаешь сомневаться в себе. Аллилуйя! Ты думаешь – да, я не достоин этого, я слишком слаб и немощен, чтобы пройти этот путь до конца и во всем разобраться, эта работа не для меня. Я лучше отойду в сторону. Потому что ты видишь его тело, оно такое же, как твое тело. И ты видишь его глаза – они такие же, как твои глаза, и ты слушаешь, как бьется его сердце, – да будет славен господь – оно бьется так же, как твое! Так кто ты такой?
   – Осьминог! – кричит кто-то из зала.
   Какой осьминог? – не понимает Джонсон-и-Джонсон, почему осьминог? он на миг озадаченно замолкает, но не теряет волну и снова ныряет в цветистое пурпурное проповедническое говно: правильно, ты – дитя божье! Все мы дети божьи! Господне откровение в каждом из нас (Каждому из вас, – включается тетка, – на выходе дадут брошюрку и календарик с фото преподобного), так что будем благодарны за внимание всевышнего (благодарим вас за внимание, всего хорошего, до следующих встреч на проповедях Церкви Иисуса (объединенной)), встречи с которым нас ожидают впереди! (до следующих встреч, – тетка повторяется. – Не забывайте свои вещи, – добавляет она, – и заберите отсюда этих траханых инвалидов).

   Ах, как я их сделал, – говорит преподобний Джонсон-и-Джонсон чуваку из администрации. Чувак смотрит на него влюбленными глазами. Да, – повторяет преподобный, – как я их сделал. Только для чего я опять про осьминогов трепался, что со мной в последнее время происходит? – спрашивает он у чувака, – как только приму витамины, так сразу начинаю говорить про осьминогов. Ничего не могу с собой поделать, – оправдывается он, – меня просто прет от этих волшебных существ. Ой, как меня прет, – радостно говорит он и исчезает в гримерной.
11.00
   Пока все эти ортодоксы седьмого дня еще не разошлись и преподобный, размахивая руками, покидает сцену, Какао сидит на скамейке и пытается понять, о чем они там говорили, но до него не слишком доходит смысл речи преподобного, что-то там про электричество и про диспансер, про осьминогов, Какао скучает, лучше б дома телевизор посмотрел, – думает он, – но тут, в дополнение к откровениям преподобного, выдерживая драматургию агитационной работы среди аборигенов, в игру вступает «Божественный оркестр преподобного Джонсона-и-Джонсона», друзья Какао, пушечное мясо на решающем этапе неравной борьбы добра со злом и преподобного Джонсона-и-Джонсона с собственным маразмом. Они играют блюзы, классические вещи, которые патрон выбирал для них лично, инвалиды в зале начинают подтанцовывать, бизнесмены расстегивают пуговицы своих салатовых пиджаков, публика оживляется, преподобный в гримерной радостно вытирает пот с лица, поблескивая ролексом, оркестр заводится, они играют старую тему, постепенно отходя от нее, вконец распаляются и заводят что-то такое, чему их в консерватории точно не учили – «Atomic Bomb Blues», написанный в далекие послевоенные годы Гомером Гаррисом, никому тут не известным, даже преподобному Джонсону-и-Джонсону не известным, его божественное откровение не забирается на такие пограничные территории, откуда ему знать про Гомера Гарриса, осьминогу ебаному. Вот это Какао нравится значительно больше, чем проповедь преподобного, ему тут все понятно, он тоже начинает подтанцовывать за сценой и вдруг слышит, как кто-то просто выгребает из оркестра, валит поперек партитуры, Какао сразу же узнает гитару Малого Чака Бэри, который, видимо, тоже поймал свое откровение и как будто говорил, обращаясь к толпе инвалидов, —

   боже, если ты меня слышишь сквозь крики этой скотины Джонсона-и-Джонсона, если ты вообще еще не обломался принимать во всем этом участие, дай мне хотя бы шанс, всего несколько фраз, и все, я быстро все тебе объясню, главное, обрати на меня внимание, я все-таки в божественном оркестре играю, пусть я даже совершенное говно в твоих глазах и тебе стыдно за меня, за все, что я, так сказать, делаю, но не отворачивайся еще хотя бы несколько секунд, мне хреново, боже, как мне хреново, кто бы знал, и играю я хреново, но все равно – пошли мне хоть какой-нибудь просвет, если я понятно выражаюсь, взболтни эту грусть в моих легких, в моем сердце и желудке, все говно, условно говоря, слышишь, я прошу всего-навсего просвета, мне только 19, может, я мало ждал, но я же говорю только про полоску света, небольшую такую, как ночью, когда открываешь холодильник, ну ты знаешь, о чем я, чтобы можно было выдохнуть все то, что я вдохнул в себя за все эти 19 лет, хотя бы какое-то утешение, боже, какое-то минимальное, так чтобы специально тебе не заморачиваться, просто как-нибудь при случае, послушай меня, хотя бы что-то, хотя бы немного, ну хотя бы что-то, хотя бы какое-то просветление, слышишь, боже, хорошо? хорошо? ну, и кроссовки, боже, кроссовки, пару кроссовок, ты слышишь?! ты слышишь меня?!! ты, слышишь ты, ты слышишь вообще, о чем я тут говорю?!!! а??!!!!! а?!!! ааааааа!!!!!!!!!!!! аааа ааааааааааааааааааааааааааааааааааа!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!

   Оркестр подхватывает эту химерную тему, все вдруг прохавывают, какой клевый чувак этот Малой Чак Бэри, как он все завязал прикольно, так что каждый старается ничего не испортить, Какао давно так не вставляло, он просто упал на скамью, сидел убитый и слушал, слушал, а они все валили и валили, и даже когда инвалиды начали расползаться, и бизнесмены разбрелись по тачкам, и уборщицы двинули собирать между рядами пустые бутылки из-под водяры и смятые календарики с американским еблом преподобного – они все никак не могли остановиться. И как они играли! Как боги! То есть почти не лажали.

Вступление № 3

00.00
   Мои друзья хотят, чтобы с ними считались. Они ревниво относятся к тому, как с ними разговаривают и про что, как на них при этом смотрят, стараются понять, что про них думают, когда говорят, постоянно скандалят, с ними трудно общаться, они нервничают в компаниях, если это не их компания, их время от времени откуда-то выкидывают, если бы кто-то из них летел самолетом, его бы из самолета выкинули, это уж точно. Я сам к таким вещам раньше нормально относился, но в последнее время тоже начинаю заморачиваться – не люблю, скажем, когда кто-то забывает мое имя, вот, скажем, мы говорим-говорим, и вдруг оказывается, что никто не знает, как меня зовут, вокруг столько придурков крутится; или терпеть не могу, когда у кого-то на лице разная хуйня, ну, я имею в виду не каких-то там циклопов одноглазых, конечно, просто если у кого-то лицо порезано посля бритья, или кровь на губах или другие вещи – не люблю, по-моему, это неуважение – ходить с такой гадостью на лице, не умеешь бриться – сиди дома, втыкай в телевизор или займись чем-нибудь полезным, нет – обязательно расхуячит себе морду каким-нибудь станком, встретит тебя на улице и давай грузить никому не нужными вещами, не помня, к тому же, как тебя зовут. Или не люблю косметику, жуткая вещь – косметика, агрессивная и плохо пахнет, парфюмы терпеть не могу, еще пить – ладно, но так – не понимаю, разные колечки, шарики, значки – во всем этом есть неуважение, во всяком случае мне так кажется. Раньше я спокойно относился к подобным вещам, вообще – раньше я много вещей просто не замечал, жизнь такая прикольная штука – чем дальше заплываешь в ее акваторию, тем больше говна плавает вокруг тебя, плавает и не тонет, но, с другой стороны, так и интересней. Друзей у меня довольно много, это даже не компания, скорее такой дружеский коллектив симулянтов, которые наебывают всех вербовщиков и работодателей, мы живем в нескольких соседних комнатах на одном этаже, спим где попало, я даже не всех знаю, настоящий друг тут один – Вася Коммунист, другие – публика более-менее случайная, хотя тоже наши друзья, они то появляются, то исчезают, иногда их набивается на нашем этаже больше десятка, иногда – я один по несколько суток брожу по коридорам, вылезаю на крышу и смотрю вокруг. Нам всем по 18–19, большую часть моих друзей уже повыгоняли с учебы, они теперь или безработные, или занимаются никому не нужными вещами, например, Собака Павлов – никогда не мог понять, чем он на самом деле занимается. Родители Собаки Павлова евреи, но на себя он это не переносит, говорит, что родители – это родители, а он – это он, более того – Собака Павлов говорит, что он прав. Соответственно, с родителями он не живет, говорит, что не может жить с евреями, тусуется по знакомым, иногда зависает у нас на неделю-другую, где-то у него есть бабуля, видимо, не еврейка, потому что у нее он иногда тоже останавливается. Время от времени он тащит у бабули из сервантов разный антикварный фарфор и продает его на барахолке, на вырученные деньги накупает в аптечных киосках около рынка таблеток и идет к нам. Тогда мы вообще не выходим из комнаты по несколько дней, разве что отлить или поблевать, но поблевать можно и в комнате. Отлить, в принципе, тоже. Я люблю Собаку Павлова, даже несмотря на его антисемитизм, мне-то что.
   Собака идейно не работает, считает западло, говорит «мне западло работать на них», он вообще считает, что в нашей республике произошел переворот и к власти пришли евреи, жиды – говорит он, – всюду жиды; я в принципе считаю, что он зря так говорит, но работать тоже не хочу. Не так давно, правда, наши друзья – рекламщики Вова и Володя – устроили Собаку к себе в газету, в отдел рекламы, курьером, Собака долго колебался, приходил к нам на этаж, ходил по кухне, называл Вову и Володю жидами и колебался. Наконец решился и пошел работать. Проработал дней десять. Несколько дней назад исчез, вместе с какой-то корреспонденцией, Вова с Володей приезжали к нам, но мы ничего не знали, звонили родителям, те тоже не слышали про своего сына-Собаку уже полтора года, кажется, их это устраивало, даже к бабуле поехали, бабуля их не впустила, смотрела через полуоткрытые двери и не понимала, чего от нее хотят, похоже, Собака вконец замордовал старуху, попробуйте поживите с внуком, который на завтрак употребляет сначала водяру, а потом уже все остальное. Одним словом, Собака пропал, и наши друзья-рекламщики грозили сделать с ним что-то страшное, в случае, если тот найдется, – «так и передайте Собаке, – говорили они нам, – яйца поотрываем». Я сомневался, что таким способом Собаку можно было заманить назад в редакцию, но обещал передать. Мне не трудно. Вову и Володю мы недолюбливали, но терпели, они учились на историческом и, как большинство отличников с исторического, сотрудничали с кгб; кгб, я думаю, сильно потеряло от присутствия в своих рядах двух даунов – Вовы и Володи, но порядок есть порядок, я так думаю, иначе для чего б их держали в штате. Вова и Володя, очевидно, что по протекции кгб, уже на первом курсе устроились в рекламный отдел одной из первых харьковских независимых газет, газета их работала от какого-то фонда демократического развития, редактор – пидор-проныра – выбил из америкосов солидный грант, и они запустили в свет свою независимую газету, одними из первых в городе начали печатать на обложке голых теток, а внутри – пространные программы телепередач. Кроме того, постоянно гнали на совок, можно сказать, за деньги америкосов поливали говном нашу советскую родину, нашу молодость можно сказать, я не любил эту газету, хотя тетки на обложке мне нравились. Вова и Володя работали, как я уже сказал, в рекламном отделе, не знаю, как они там работали, возможно, что и плохо, потому что традиционно раза два в неделю они заезжали к нам, напивались водяры и дрались между собой. Вообще они приятельствовали и ладили друг с другом, Вова был немного выше, Володя – немного толще, и вот напивались, выходили незаметно в коридор и начинали мочить друг друга, причем по-настоящему, без дураков, с выбитыми зубами, с соплями и слезами на фейсах. Так что какие из них могли быть кагебисты – не знаю. Мы их сначала разводили, а потом смотрим – ну, хули, дерутся пацаны и пусть себе дерутся. Может, у них, у историков, так принято, может, им кгб за это доплачивает, чего лезть.
   Еще с нами на этаже живет Ваха. Ваха грузин, хотя Собака его тоже называет евреем. У Вахи свой бизнес – возле конечной, на самом выезде из города, совсем близко от нас, у него стоит несколько киосков, в которых работает несколько наложников. Наложники живут в одном из киосков, собираются там на ночь, зимой жгут костры, однажды чуть не спалили киоск, хорошо, что он был железный, просто пожарились, но выжили. У Вахи целых две комнаты – в одной он живет, в другой держит контрабанду, разные там шоколадки, колу, героин и чупа-чупсы. Ментуре он платит, вахтерам тоже, нас не трогает, так что Ваха положительный герой, точно положительный, иначе не скажешь. Нам он продает непаленую водяру, хотя скидок не делает. Собаку Ваха боится, и когда тот приходит к нам, запирается в одной из комнат, я себе представляю, как он в это время пересчитывает тертые банкноты и заглатывает золотые монеты, чтобы еврей-антисемит Собака Павлов не отобрал в случае чего.
   Дальше по коридору, где-то в его недрах, живет Какао – донбасский интеллигент. То есть его мама работает в библиотеке на какой-то шахте. Какао толстый, и мы его не любим, он к нам зато тянется, ну, у него и выхода, по большому счету, другого нет, кто станет водиться с донбасским интеллигентом. Хотя у него есть еще какие-то знакомые в городе, кроме нас, какие-то музыканты, очевидно, такие же пижоны, как и Какао, когда он с ними встречается, то приползает домой на рогах, накачанный портвейнами, и заваливается спать. У Какао есть песочный костюм, в котором он похож на полного мудака, он его почти никогда не снимает, чуть ли не в душ в нем ходит; когда накачивается портвейнами и приползает домой, заваливается в постель прямо в этом костюме, многофункциональная штука выходит – костюм донбасского интеллигента. Проснувшись, Какао выходит на кухню и наблюдает, кто там что себе готовит, нюхает полуфабрикаты и говорит на всякие отвязные темы – неопохмеленный, толстый, в мятом пижонском костюме.
   Еще все время где-то рядом живет Моряк – отмороженный чувак с порванным правым ухом, говорит, что ухо ему собака прокусила, Павлов? – обязательно переспрашивает кто-нибудь, такая типа шутка, Моряк какой-то богобоязненный или просто тормознутый, даже не знаю, как объяснить, он, скажем, моется только ночью, говорит, что не хочет, чтобы ему мешали, мешали что? спрашиваю я все время, Моряк краснеет, но продолжает мыться только ночью, такой вот чувак.
   Из других друзей можно упомянуть разве что Карбюратора, да, Сашу Карбюратора, тоже моего хорошего приятеля, Саша приехал откуда-то из-за границы, хотя она тут всюду, эта граница, Саша, собственно, приехал против родительской воли, оказывается, и такое бывает, у него дома остались мама и отчим, Саша закончил курсы водителей, имеет настоящее водительское удостоверение и хочет со временем открыть какую-нибудь контору по перевозке грузов, ну там купить себе катафалк и возить, скажем, мебель, он вообще со страстью относится к технике, если вы понимаете, о чем я. Однажды он даже купил себе учебники со схемами и описаниями автомобилей и попробовал во всем этом разобраться. Начал он, как нетрудно догадаться, с карбюратора. После этого учебники исчезли, насколько я понимаю, их просто кто-то пропил, чего добру пропадать.
   Вообще Карбюратор имеет такую способность – вступать в говно, не ему уготованное.
   Ну, всех до конца я уже и сам не слишком хорошо знаю, появляются разные герои комиксов время от времени, но проследить, кто они и для чего появляются в нашей жизни, очень трудно, так – приходит какой-нибудь, условно говоря, Иваненко – химерный тип, если не сказать ебнутый, и, собственно, это все, что о нем можно сказать. Фактически все.
   Хорошая, вечно голодная компания, которую непонятно что держит вместе, потому что в принципе все друг друга недолюбливают, но это еще не причина, чтобы игнорировать здоровое общение. Делать нам, по большому счету, нечего, хотя у каждого свои отношения с действительностью, в нашем возрасте они сводятся до каких-то простых прихотей и желаний – ну, потрахаться, я даже не знаю, что еще. Женщины нас игнорируют, даже проститутки с кольцевой, мы время от времени ходим посмотреть на проституток, такие будто бы экскурсии, бесплатные аттракционы, денег у нас, конечно, нет, поэтому мы просто с ними тусуемся, клянчим папиросы, рассказываем разные истории из жизни, мешая им, одним словом, зарабатывать тяжкий хлеб проститутки. Но они к нам относятся неплохо, там, на кольцевой, они не особо кому нужны, так же, как и мы, и им, и нам не хватает бабок и всеобщей любви, и они, и мы переживаем это мокрое дождливое лето в пустом харьковском пригороде, заросшем травой и залепленном рекламой, фантастическое место, фантастические проститутки, фантастическая жизнь. Гомосексуализмом мы не занимаемся, хотя к тому все идет.
7.00
   Главное, что они все правильно рассчитали, в таких случаях что-то где-то не додумаешь – обязательно попадешь, тут все не так просто, когда начинаешь делать свой бизнес, что-то там продавать, сперва подумай, пусть даже ты беспроигрышными на первый взгляд фишками занимаешься, все равно лучше перестрахуйся. Одно, если имеешь дело, скажем, с акциями или с перерасчетами, ну, короче, если бабки тебе в руки не попадают, тут еще за тебя кто-то может все подсчитать, только и должен выполнять, что там от тебя требуется, и не заниматься распиздяйством на рабочем месте. Другое дело, если работаешь с живыми бабками, с черным, блядь, налом, и за тобой не стоит контора, если оказываешься один на один, без всяких посредников, с живой денежной массой, вот тогда лучше подумать, иначе где-нибудь обязательно влетишь, это уже без вариантов. Сколько раз приходилось видеть, когда нормальные, в общем, люди хватались за откровенно лажовые вещи, соответственно, горели вместе с остатками финансового благополучия и общественного уважения, бизнес средней руки такая стремная штука, что только один неверный шаг – и у тебя уже паяльник в заднице, такое вот первичное накопление капитала в условиях посттоталитарного общества.
   Они и мне сначала предлагали войти в долю, но я почему-то отказался, не знаю, что-то меня насторожило, даже не знаю что – внешне все выглядело серьезно, мой друг Вася Коммунист, хороший парень, редкостной души похуист, в какой-то момент заломался жить на водке с чаем с постоянными перебоями и все посчитал, выходило вроде складно: они сбрасываются вчетвером, едут в Россию, покупают там на все бабки два ящика водяры, если купить у нас доллары и поменять их в России, они как раз выигрывали на курсе, тем более если берешь оптом, ну, два ящика – это не опт, но кого это волнует. В Россию и назад они добираются электричками, на билетах экономят, в дороге питаются все той же водярой, привозят ее назад и сплавляют на вокзале за двойную цену, потом опять едут в Россию и покупают четыре ящика водяры, так же привозят ее назад и так же сплавляют, это займет немного времени, но за пару ночей на Южном вокзале города Харькова можно продать что угодно, даже душу, если она у тебя есть, после этого начиналось самое интересное – они едут еще раз, последний, и на все бабки покупают восемь ящиков водяры, перевозить ее довольно рискованно, но попробовать можно, в случае чего откупиться от таможенников можно будет той же водярой, хоть и жалко.
   И вот, – говорили они мне, – у нас выходит по два ящика водяры на рыло, представляешь? Ну, – говорю, – и что? И мы, – говорили они с придыханием, – их пробухиваем!!! Что, все восемь ящиков? Да! Не осилим, – говорю. Хуй, – говорит Вася Коммунист, – дня за три осилим, точно осилим. Я представил себе эти три дня и отказался.
   Вася правда умеет такие вещи серьезно провернуть, я его понимаю в принципе, чего ему терять, это его шанс хотя бы несколько дней не иметь перебоев с продовольственной корзиной, которая в его случае почти исключительно состоит из разной ликеро-водочной продукции, собственно водочной, при чем тут ликеры. Он набирает скаутов, подговаривает Моряка, Моряк соглашается довольно быстро – почему бы и не поехать, говорит, в городе ему делать нечего, им даже милиция не интересуется, потому что живет Моряк без прописки, как и надлежит настоящему морскому волку, ночью прячется в душе, днем отсыпается, о его существовании вообще мало кто знает, дембель в мае, одним словом, еще к ним присоединяются два каких-то чувака, неизвестного социального происходжения и административного подчинения, Вася целую ночь со среды на четверг проводит среди них агитационную работу, говорит, что в России сейчас можно почти за бесценок скупить что угодно, хоть танки через границу перегоняй, но танков они не хотят, они хотят водяры, так что план всем нравится, я бы тоже согласился, я уже говорил, ну да не сложилось. И вот утром они таки срываются ехать за своими призрачными синими птицами демпингового алкоголя, сбрасываются у кого сколько есть, но у них не хватает даже на мороженое.
   Надо что-то продавать. Кто-то из компании притаскивает фотоаппарат, вот, говорит, фотоаппарат, а не жалко? спрашивают его, нет, все хорошо, говорит он, все равно фотографировать нечего, правда, соглашаются все, что тут фотографировать, сам Вася достает откуда-то заныканный бинокль, я, например, не знал, что у него есть бинокль, хотя мы друзья, такая штука. Ну, и остается теперь кому-то все это барахло продать. В принципе, – думает Вася, – продать можно было бы Моряку, он лох, он бы купил. Но Моряк в доле. Можно продать Какао, Какао тоже лох, и он не в доле. Но Какао не только не в доле – он вообще исчез, его уже несколько дней никто не видел. И тут кто-то вспоминает про Ваху, правильно, – говорит Вася, – Ваха – грузин, грузины любят оптику, правда? – недоверчиво переспрашивает кто-то из компании, ну конечно, – говорит Вася, – конечно: все грузины любят оптику, и они идут к Вахе и находят его в одном из его киосков, говорят, типа, Ваха, оптику возьмешь?
   Но Ваха в это прохладное июньское утро с головой дружит не совсем, он по уши завяз в собственном канабисе, который курит с вечера в собственном опять же киоске вместе с наложниками, так что у Вахи начинаются страхи, какую оптику, камандир? – спрашивает он, – почему оптику? Вася достает из пакета старый бинокль без ремешков и почти непользованный аппарат «ФЭД 5» в скрипучем кожаном футляре, вот, говорит Вахе, бери, не пожалеешь, товар хороший. Ваха продолжает стрематься и из киоска не выходит, сидит там вместе с наложниками и смотрит на Васю сквозь узкую амбразуру, но Вася ему дружески улыбается и другие скауты тоже улыбаются, хоть и немного напряженно, и Ваха вдруг думает – бля, думает он, бля, что я делаю, почему я тут сижу, который сейчас час, что это за мудаки стоят передо мной и главное – почему они с биноклем?!! Но какие-то голоса что-то ему там нашептывают, и он таки вылазит наружу и берет в свои непослушные руки оптический прибор, его отводят немного в сторону, чтобы у него было на что посмотреть, на улице пусто, воздух вокруг киосков пахнет канабисом и дождем, Ваха смотрит в бинокль и со священным трепетом рассматривает заполненные тихие автостоянки, конечную тридцать восьмого, нескольких проституток на перекрестке и дальше по кругу – недоделанную девятиэтажку, которую возводят зеки, разъебанный социализмом универсам, трамвай двадцатку, выползающий откуда-то из трясин, и так обернувшись вокруг собственной оси, он вдруг упирается вооруженным глазом в собственный, опять-таки, киоск и перед его затуманенным взглядом вдруг четко встает надпись «ЧП ВАХА», ни хуя себе, думает он, это же я, и тут его окончательно вставляет…
   Продав оптику и получив на руки неплохую для их скромных скаутских потребностей сумму, друзья тут же, над телом полуобморочного Вахи, покупают у его наложников два литровых кайзера и прямо так едут на вокзал, чтобы сесть на первую утреннюю электричку до города Белгорода, они весьма возбуждены и крикливы, среди душистого летнего утра, под свежими небесами, отчаянные искатели радости и приключений, со стороны они действительно похожи на туристов или даже скорее на паломников, которые вот едут себе на поклон в город русской славы Белгород и не берут с собой ничего лишнего, кроме двух литровых кайзеров и студенческих билетов, а считая, что до Белгорода кайзеры они выпьют, то и вообще ничего лишнего, как настоящие паломники.
11.00
   В Белгороде они решают сначала посмотреть город, все-таки интересно, как тут люди живут, потом взять то, что им полагается, и вечерней электричкой вернуться назад, времени у них полно, спешить им некуда, так что они выходят через облеванный вокзал города русской славы и сразу натыкаются на магазин с огромным количеством алкоголя внутри. Не хуй в этом Белгороде смотреть, – говорит Вася и заходит внутрь. Ему никто не возражает.
   «Шо вам, сыночки?» – спрашивает продавщица. «Мамаша, мамаша, – говорит Вася Коммунист, – нам водочки». – «Сколько?» – спрашивает продавщица. «Два», – говорит Вася. «Пузыря?» – деловито спрашивает она. «Ящика», – говорит Вася. «А вам, сыночки, по шестнадцать годков уже есть?» Компания дружно достает студенческие билеты с государственной символикой своей республики. После этого врата падают и водяру им продают.
   «Хорошо бы было ее трахнуть», – говорит Моряк уже на вокзале. «Чувак, – нервно отвечает Вася, – ты тут бизнесом занимаешься или блядством?». Риторический вопрос в принципе.
14.00
   На обратном пути их побил наряд. Вообще они сами виноваты, расслабились, имея на руках такое добро, расслабились и закурили прямо в вагоне, а поскольку вагон был почти пустой, то у наряда даже не было выбора, молча подошли и надавали дубинками по спине. Скауты молчали и, чтобы не выказать боли и отчаяния, думали о чем-то хорошем, а поскольку оно – это хорошее – находилось совсем рядом, под скамейкой, то думалось им легко и экзекуцию они перенесли достойно. Хотя наряд, видимо, рассчитывал на какое-нибудь вооруженное сопротивление, они уже несколько часов тут катались туда-сюда, их, по-своему, можно понять, катаешься ты в занюханной электричке вдоль государственной границы и даже помахаться не с кем – вокруг одни спекулянтки, с кем тут махаться, они и скаутов били скорее по инерции, так – чтобы форму не потерять, хотя легче от этого никому не было.
   «Пидарасы, – говорит Вася, когда наряд исчезает, – лучше шли бы на завод, в цех». «Правильно, – говорит Моряк, – в литейный цех». Все соглашаются – правильно, в литейный цех, в литейный цех, литейный цех это круто.
18.00
   На вокзале, уже в Харькове, они находят гуцулов, которые второй месяц пробиваются откуда-то из-под Костромы, с заработков, и сидят несколько недель на харьковском вокзале, бабки просадили, так что теперь не знают, куда им лучше поехать – назад под Кострому, еще бабок заработать, или все-таки домой, поскольку не сезон, они решают ехать все-таки домой, достают из общака остатки бабок и покупают у скаутов один ящик водяры, водяра у скаутов дешевле, чем везде на вокзале, так что гуцулы и берут сразу ящик, кто его знает, как оно дальше сложится, лучше не рисковать с этим.
   
Купить и читать книгу за 78 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать