Назад

Купить и читать книгу за 39 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать

Джейн Эйр

   Это – одна из самых знаменитых книг всех времен и народов.
   Книга, на которой выросли поколения и поколения читательниц.
   Книга, которая не стареет и не теряет своего обаяния.
   Книга, которая экранизировалась бессчетное количество раз, однако даже удачные экранизации не в силах были передать всю ее прелесть и всю силу ее воздействия на женское сердце.
   Это «Джейн Эйр» – один из немногих любовных романов, вошедших в золотой фонд мировой литературы.


Шарлотта Бронте Джейн Эйр

   У. Теккерею, эсквайру, с глубочайшим уважением посвящает автор эту книгу

Предисловие автора

   В предисловии к первому изданию «Джейн Эйр» нужды не было, и мне не пришлось его писать. Но это, второе, издание требует нескольких вступительных слов благодарности и кое-каких пояснений.
   Благодарность мне дóлжно принести:
   Во-первых, Публике – за снисходительность, с какой она склонила слух к незатейливой повести, ничем особо не блистающей;
   Во-вторых, Печати – за благожелательную и беспристрастную поддержку, дарованную безвестному неофиту;
   В-третьих, моим Издателям – за помощь, какую их тактичность, их энергия, их практический опыт и доброжелательность оказали неведомому и никем не рекомендованному Автору.
   Печать и Публика для меня лишь неопределенные обобщения, и поблагодарить их я могу только в общих словах, однако моих Издателей я знаю и знаю тех благожелательных критиков, которые ободрили меня, как способны благородные и великодушные люди ободрить робкого новичка. И вот им – то есть моим Издателям и этим Критикам – я говорю от всей души: «Господа, сердечно вас благодарю!»
   Признав таким образом свой долг тем, кто способствовал выходу моей книги в свет и одобрил ее, я обращусь к другим, чье число, насколько мне известно, невелико, но тем не менее не может быть оставлено без внимания, – к немногим боязливым или сварливо-придирчивым хулителям, кому направление таких книг, как «Джейн Эйр», представляется сомнительным, в чьих глазах все необычное уже дурно, чей слух в любом обличении лицемерия – этого отца преступлений – различает оскорбление благочестию, сему наместнику Бога в земной юдоли. Таким недоверчивым судьям я хочу указать на некоторые неопровержимые различия, хочу напомнить им несколько простых истин.
   Светские условности еще не нравственность. Ханжество еще не религия. Обличать ханжество еще не значит нападать на религию. Сорвать маску с лица Фарисея еще не значит поднять руку на Терновый Венец.
   Все эти вещи и дела диаметрально противоположны, они столь же различны, как порок и добродетель. Люди слишком уж часто путают их, а путать их нельзя. Нельзя принимать внешность за суть. Нельзя допускать, чтобы узкие человеческие доктрины, служащие вознесению и восхвалению немногих, подменяли учение Христа, искупившее весь мир. Между ними, повторяю, есть различие, и четко обозначить широкую границу, их разделяющую, – поступок благой, а не дурной.
   Свету может не нравиться разделение этих идей, поскольку он привык сливать их воедино и находит удобным выдавать внешнюю благопристойность за истинную добродетель – принимать побелку стен за чистоту святилища. Он может ненавидеть того, кто дерзает проверять и обличать, соскабливать позолоту и обнажать низкий металл под ней, вскрывать гроб повапленный и обнажать всем взорам прах внутри – но и ненавидя, он в долгу у такого смельчака.
   Ахав не любил Михея, ибо тот не пророчествовал о нем доброго, а только худое. Возможно, угодливый сын Хенааны был ему много приятнее, однако Ахав мог бы избежать кровавой гибели, если бы отвратил слух свой от лести и открыл бы его правдивому совету.
   Среди нас живет человек, чьи слова не предназначены для того, чтобы приятно щекотать нежные уши. Он, мне кажется, предстает перед великими мира сего, как некогда сын Иемлая предстал перед царем Израильским и царем Иудейским, сидевшими каждый на седалище своем, и провозглашает истину, столь же глубокую, с силой столь же пророческой и победной, с тем же бесстрашием и дерзновением. Вызывает ли сатирик «Ярмарки тщеславия» восхищение в высших сферах? Не знаю. Но полагаю, если бы некоторые из тех, на кого он обрушивает греческий огонь своих сарказмов, над чьими головами мечет свои перуны, вняли, пока не поздно, его предостережениям, то сами они или семя их могли бы еще избежать Рамофа Галаадского, этой роковой битвы.
   Почему я называю этого человека? Я называю его, ибо вижу, что ум его гораздо более глубок и уникален, чем сознают современники; ибо почитаю в нем первого борца за очищение общества наших дней, главного мастера среди тех тружеников, кто стремится восстановить во всей чистоте извращенный порядок вещей; ибо считаю, что ни один критик его творений еще не нашел подобающего ему сравнения или слов, верно определяющих его талант. Говорят, что он подобен Филдингу, указывают на его остроумие, юмор, умение рассмешить. На Филдинга он похож, как орел – на стервятника: Филдинг снисходит до падали, но Теккерей – никогда. Остроумие его блистательно, юмор обаятелен, однако к серьезному его гению они имеют то же отношение, что летние зарницы – к смертоносной электрической вспышке, укрытой в глубинах грозовой тучи. И наконец, я называю мистера Теккерея потому, что ему – если он примет такую дань уважения от неизвестного лица – я посвящаю это второе издание «Джейн Эйр».
21 декабря 1847 года.
Каррер Белл

Глава 1

   Пойти гулять после обеда в тот день было никак нельзя. Утром мы около часа бродили по садовым дорожкам среди оголившихся кустов, но к обеду (миссис Рид, если не было гостей, обедала рано) ледяной зимний ветер нагнал такие хмурые тучи и захлестал таким дождем, что ни о каких прогулках и речи быть не могло.
   А я обрадовалась. Долгие прогулки, особенно в сырые знобкие дни, мне никогда не нравились. И каким мучительным было возвращение домой в промозглых сумерках, когда пальцы на руках и ногах совсем немели, а сердце сжимала тоска из-за сердитого ворчания Бесси, няньки, и еще от сознания, насколько я физически слабее, чем Элиза, Джон и Джорджиана Риды.
   Теперь указанные Элиза, Джон и Джорджиана ласкались в гостиной к маменьке: она полулежала на кушетке у камина и, окруженная своими ангельчиками (в эту минуту они не ссорились и не плакали), выглядела безоблачно счастливой. Меня к их кружку она не подозвала, сказав, что сожалеет о необходимости держать меня поодаль, но, пока не услышит от Бесси и собственными глазами не убедится, насколько искренне и усердно я стараюсь обрести детскую общительность и приветливость, сделаться более милой и резвой, стать веселой, непосредственной – ну, словом, более естественной, – она вынуждена отказывать мне в тех удовольствиях, какие предназначены только для детей, всем довольных и счастливых.
   – А что Бетти наговорила, будто я сделала?
   – Джейн, я не терплю хныканья и дерзких вопросов, к тому же ребенок, столь грубо говорящий о старших, поистине невыносим. Поди отсюда, посиди где-нибудь и помолчи, пока не научишься быть вежливой.
   К гостиной примыкала малая столовая для завтраков, и я ускользнула туда. Там стоял книжный шкаф, и минуту спустя я уже держала в руке толстый том, в котором, как я предусмотрительно убедилась, было много картинок. Забравшись на диванчик в оконной нише, я поджала ноги по-турецки, почти совсем задернула гардину из красного штофа и оказалась в убежище, укрытом почти со всех сторон.
   Справа меня прятали алые складки гардины, слева прозрачные стекла служили мне защитой от унылого ноябрьского дня, не загораживая его. Время от времени, переворачивая страницу книги, я поглядывала в окно на открывавшийся за ним вид – вдали белесой пеленой висел туман, смыкаясь с тучами, вблизи долгие порывы стонущего ветра гнали нескончаемые дождевые струи над мокрой лужайкой и гнущимися ветками деревьев и кустов.
   Я вернулась к моей книге – «Истории британских птиц» Бьюика. Печатный текст меня, вообще говоря, интересовал мало, однако некоторые страницы введения я, хотя и была еще совсем маленькой, не могла просто перелистнуть, не прочитав. Те, что посвящены местам обитания морских птиц, «пустынным скалистым островкам и обрывистым мысам», приюту лишь их одних, – побережью Норвегии, где таких островков и обрывов множество, от мыса Линнеснеса на юге и до Нордкапа на самом севере,
Где Северный вскипает Океан
Вокруг нагих унылых островов
Далекой Туле; где на грозные Гебриды
Гнев рушат атлантические волны.[1]

   Не могли не привлечь моего внимания и описания суровых, мрачных берегов Лапландии, Сибири, Шпицбергена, Новой Земли, Исландии, Гренландии – все эти «необъятные протяжения Арктической зоны, эти неисследованные области гнетуще безлюдные, это вечное царство морозов и снегов, где крепкие ледяные поля, творение неисчислимых столетий зимы, окружают полюс, громоздя ледяные горы одну выше другой, и сосредоточивают в себе все угрозы лютых холодов». У меня сложился собственный образ этих мертвенно-белых царств: смутный, как все лишь полупонятные представления, что неясными тенями скользят в детском мозгу, но странно убедительный. Слова на страницах введения связывались с иллюстрациями книги и придавали особое значение одинокой скале среди валов, взметающих фонтаны брызг, разбитой лодке на пустынном берегу, холодной жуткой луне, поглядывающей сквозь разрывы туч на тонущий корабль.
   Не могу выразить, какую меланхолию будило изображение заброшенного кладбища, надгробной плиты с чьим-то именем, калитки, двух деревьев, заслоняющей даль полуразрушенной ограды, узкого серпа восходящего месяца – указания на наступление ночи.
   Два судна, скованные штилем на зеркальной глади дремлющего океана, я сочла морскими призраками.
   Страницу, на которой дьявол крепко держал вора за его суму, я тут же перевернула, холодея от ужаса.
   Как и другую, где на вершине скалы сидел кто-то черный и рогатый, глядя на толпу вдалеке, окружающую виселицу.
   Каждая картинка содержала какую-то историю, часто загадочную для моего неразвитого ума и детских чувств и все же необычайно интересную – не меньше рассказов Бетси в зимние вечера, когда она бывала в добром расположении духа и ставила свой столик для утюжки у камелька в детской. Разрешив нам усесться вокруг, она разглаживала кружевные рюши на платьях миссис Рид, плоила ее ночные чепцы и потчевала нас перипетиями любви и приключений, заимствованными из старинных сказок и еще более старинных баллад, а то и (как я поняла позднее) из «Памелы» или «Повести о Генри, графе Морленде».
   С Бьюиком на коленях я была счастлива, то есть счастлива на свой лад. И боялась только одного: что мне помешают, как и произошло слишком скоро. Дверь отворилась.
   – Ба! Госпожа Нюня! – раздался голос Джона Рида и тотчас умолк, так как комната оказалась пустой. – Куда, прах ее побери, она подевалась? – продолжал он. – Лиззи! Джорджи! – позвал он сестер. – Джоан тут нет! Скажите маменьке, что она убежала под дождь, дрянь этакая!
   «Хорошо, что я задернула гардину», – подумала я, лихорадочно надеясь, что он не обнаружит мой тайник. И Джон Рид меня не нашел бы – он был туп и ненаблюдателен, но Элиза только заглянула в дверь и сразу сказала:
   – Она за гардиной, Джек, где ей еще быть?
   И я сразу вышла в комнату, дрожа при одной мысли, что упомянутый Джек вытащит меня оттуда насильно.
   – Чего вам? – спросила я с неловкой робостью.
   – Ну-ка скажи: «Что вам угодно, мастер Рид?» – последовал ответ. – А угодно мне, чтобы ты подошла сюда!
   Он плюхнулся в кресло и жестом приказал, чтобы я встала перед ним. Джон Рид был четырнадцатилетним школьником (на четыре года старше меня, так как мне было тогда всего десять), крупным и плотным для своего возраста, с землистой нездоровой кожей, грубыми чертами широкого лица, толстыми руками и большими ступнями. За столом он обжирался, и из-за постоянного несварения желудка глаза у него были мутными и тусклыми, а щеки дряблыми. Собственно, ему полагалось бы сейчас быть в школе, но его маменька забрала его домой на месяц-два «по причине деликатного здоровья». Мистер Майлс, директор школы, объяснил, что Джон был бы совсем здоров, если бы ему из дома присылали поменьше бисквитов и сластей, однако материнское сердце не приняло столь сурового суждения, склоняясь к более возвышенному убеждению, что дурной цвет лица Джона свидетельствует о чрезмерном прилежании, а возможно, и о том, что мальчик тоскует по дому.
   Джон питал очень мало любви к матери и сестрам, а ко мне – живейшую антипатию. Он издевался надо мной и бил меня – и не два-три раза в неделю, не раз-другой на дню, но непрерывно: каждый мой нерв изнывал от страха перед ним, и все мое существо сжималось при его приближении. Бывали минуты, когда я совсем терялась от ужаса, который он мне внушал. Ведь у меня не было никакой защиты ни от его угроз, ни от перехода от слов к делу. Слуги не хотели идти наперекор молодому хозяину, вступившись за меня, а миссис Рид оставалась слепа и глуха: она не видела, как он меня бьет, не слышала, как он осыпает меня бранью, даже если он расправлялся со мной, не стесняясь ее присутствия. Правда, чаще это происходило у нее за спиной.
   Привычно подчиняясь Джону, я подошла к его креслу. Примерно три минуты он потратил на то, что показывал мне язык, высовывая его настолько, насколько было возможно, не повредив корня. Я знала, что потом он меня ударит, и хотя очень боялась удара, думала о том, как отвратителен и уродлив тот, кто сейчас его нанесет. Возможно, он прочитал эти мысли по моему лицу, потому что внезапно без единого слова ударил меня так сильно, что я зашаталась, однако удержалась на ногах и попятилась.
   – Это тебе за то, что ты дерзко отвечала маменьке в гостиной, – сказал он, – и за то, что ты подло пряталась за занавеской, и за то, как ты на меня смотрела две минуты назад, слышишь, крыса!
   Я давно привыкла к грубостям Джона Рида, и мне в голову не приходило возражать ему. Меня заботило лишь то, как перенести удар, который неизбежно должен был последовать за бранью.
   – Что ты делала за занавеской? – спросил он.
   – Читала.
   – Покажи книгу.
   Я вернулась к окну и принесла ее.
   – Ты не смеешь брать наши книги; мама говорит, что ты приживалка; у тебя нет денег, твой отец тебе ничего не оставил; тебе бы надо милостыню клянчить, а не жить здесь с детьми джентльмена, есть то же, что едим мы, и носить одежду, за которую платит маменька. Ну, я проучу тебя, как рыться на моих книжных полках! Они ведь мои, весь дом мой – или станет моим через несколько лет. Иди встань у двери, подальше от зеркала и окон.
   Я послушалась, не сообразив сначала, что он задумал. Но когда увидела, как он поднял книгу, прицелился и вскочил, чтобы швырнуть ее, я инстинктивно с испуганным криком кинулась в сторону. Но опоздала. Том уже был брошен, обрушился на меня, сбил с ног, и я стукнулась головой о косяк. Из ссадины потекла кровь. Боль была настолько сильной, что мой ужас внезапно прошел, сменившись другими чувствами.
   – Гадкий, злой мальчишка! – крикнула я. – Ты как убийца, ты как надсмотрщик над рабами, ты как римские императоры!
   Я читала «Историю Рима» Голдсмита и имела свое суждение о Нероне, Калигуле и прочих. И про себя проводила параллели, хотя вовсе не собиралась вот так выложить их вслух.
   – Как! Как! – завопил он. – Она сказала мне такое? Вы ее слышали, Элиза и Джорджиана? Ну, я скажу маменьке, но сперва…
   Он ринулся на меня. Я почувствовала, как он ухватил меня за волосы и за плечо… но он напал на существо, доведенное до отчаяния. Я правда видела в нем тирана, убийцу. Я чувствовала, как у меня по шее сползают капли крови, испытывала острую боль, и все это на время возобладало над страхом. Я сопротивлялась как безумная. Не знаю, что делали мои руки, только он охнул: «Крыса! Крыса!» и завопил во всю мочь. Но ему недолго пришлось ждать спасения. Элиза с Джорджианой уже сбегали за миссис Рид, которая поднялась в свой будуар, и теперь она явилась на поле боя в сопровождении Бесси и Эббот, своей камеристки. Нас растащили. Я услышала слова:
   – Подумать только! Набросилась на мастера Джона, как помешанная!
   – Просто невообразимо, до чего она разъярилась!
   А затем миссис Рид приказала:
   – Уведите ее в Красную комнату и заприте там!
   В меня тотчас вцепились две пары рук и понесли наверх.

Глава 2

   Я сопротивлялась до самого конца. Нечто новое для меня и заметно укрепившее дурное мнение обо мне и Бесси, и мисс Эббот. Я и правда была не в себе или, вернее, вне себя, как говорят французы. Понимая, что секундный бунт уже обрек меня на неведомые кары, я, подобно всем восставшим рабам, в порыве отчаяния была исполнена решимости идти до конца.
   – Держите ее руки, мисс Эббот, она хуже бешеной кошки!
   – Стыдно! Стыдно! – вскричала камеристка. – Какое мерзкое поведение, мисс Эйр, – ударить молодого джентльмена, сына вашей благодетельницы! Вашего молодого хозяина!
   – Хозяина? Как так – хозяина? Разве я служанка?
   – Нет, вы ниже, чем последняя судомойка, ведь вы едите свой хлеб даром. Ну-ка сядьте и хорошенько подумайте о своем дурном сердце.
   К этому времени они уже водворили меня в комнату, указанную миссис Рид, и насильно усадили на что-то мягкое. Я было вскочила как ужаленная, но они вновь схватили меня и удержали на месте.
   – Раз не хотите сидеть смирно, придется вас связать. Мисс Эббот, одолжите мне ваши подвязки, мои она сразу разорвет.
   Мисс Эббот отвернулась, чтобы снять с пухлой ноги требуемые узы. Эти приготовления и новое унижение, каким они завершились бы, немного меня усмирили.
   – Не снимайте их! – вырвался у меня крик. – Я не встану.
   И в подтверждение я обеими руками вцепилась в мягкое сиденье.
   – Ну, смотри! – сказала Бесси, а когда убедилась, что я и правда присмирела, то отпустила меня, и они с мисс Эббот стояли надомной, скрестив руки на груди, подозрительно и хмуро вглядываясь в мое лицо, словно сомневаясь, в здравом ли я уме.
   – Прежде она такого не вытворяла, – наконец сказала Бесси, повернувшись к камеристке.
   – Только оно всегда в ней сидело, – ответила та. – Я хозяйке часто говаривала, какова, по-моему, эта девочка, и хозяйка, она со мной соглашалась. В тихом омуте черти водятся. В жизни не видела, чтоб маленькая девочка была такой скрытной.
   Бесси ничего не ответила, но затем сказала мне:
   – Вам бы след помнить, мисс, что вы миссис Рид всем обязаны – она вас содержит. А если прогонит вас, так вам одна дорога – в работный дом.
   Мне нечего было ответить на эти слова. Слышала я их не в первый раз. Самые первые мои воспоминания включали вот такие намеки. Попреки в моей обездоленности превратились в моих ушах в какой-то неясный напев – очень мучительный и унизительный, но понятный лишь наполовину. Мисс Эббот не замедлила подхватить:
   – И вам не след считать себя ровней молодым барышням и мастеру Риду потому только, что хозяйка по доброте своей позволила, чтоб вы воспитывались вместе с ними. Они-то получат большие деньги, а вы – ничего, так вам надо набраться смирения, стараться угождать им.
   – Мы ж вам это все говорим для вашей же пользы, – добавила Бесси совсем не злым голосом. – Уж постарайтесь быть полезной, приветливой, так, может, и останетесь жить тут. А если начнете злиться и грубить, хозяйка вас отошлет, это уж как пить дать.
   – А кроме того, – подхватила мисс Эббот, – ее Боженька покарает: поразит смертью, когда она будет беситься, и куда ей тогда прямая дорога? Пойдем, Бесси, оставим ее. Вот уж не хотела бы, чтоб мое сердце было бы таким черным, как у нее. А вы, мисс Эйр, когда останетесь одни, помолитесь хорошенько. Не то, если не покаетесь, как бы нечистая сила не забралась бы в трубу да и не утащила бы вас.
   Они ушли, закрыв за собой дверь и заперев ее.
   Красная комната была запасной спальней, которой пользовались очень редко, вернее сказать – никогда, кроме тех случаев, когда в Гейтсхед-Холл съезжалось столько гостей, что ни единой другой свободной комнаты не оставалось. И это притом что Красная комната была одной из самых больших и роскошных в доме. В центре, точно алтарь, возвышалась кровать красного дерева с массивными столбиками, поддерживавшими полог из багряного дамаска. Два больших окна с никогда не открывавшимися ставнями были наполовину занавешены гардинами из той же ткани, ниспадавшими фестонами и волнистыми складками. Ковер был красным. Стол в ногах кровати был накрыт малиновой скатертью. Цвет стен был золотисто-коричневатым с розовым оттенком; комод, туалетный столик, стулья – все были старинного темно-красного дерева, тщательно отполированного. Среди общей этой темно-красности резала взгляд снежная белизна пикейного покрывала, прятавшего взбитые пуховики и подушки. Почти столь же слепяще белым выглядело глубокое покойное кресло у изголовья со скамеечкой для ног. Мне оно показалось мертвенно-белесым троном.
   В комнате царил холод, так как в ней редко топили камин; там стояла мертвая тишина, так как она находилась далеко от кухни и детской, и она казалась мрачной, так как туда редко кто-нибудь входил. Только горничные по субботам стирали с зеркал и мебели пыль, тихо осевшую на них за неделю; да изредка ее посещала сама миссис Рид, чтобы проверить содержимое потайного ящика комода, где хранились разные документы, шкатулка с ее драгоценностями и миниатюра ее покойного мужа. Эти последние слова заключают в себе тайну Красной комнаты, то заклятие, из-за которого она пустовала, несмотря на все свое великолепие.
   Мистер Рид девять лет покоился в могиле, и свой последний вздох он испустил на этой кровати. Здесь он лежал в гробу, отсюда подручные гробовщика отнесли его на кладбище, и с того дня что-то вроде священного страха оберегало Красную комнату от частых вторжений.
   Сиденье, к которому Бесси и злобная мисс Эббот пригвоздили меня, оказалось низенькой оттоманкой возле мраморного камина. Прямо передо мной вздымалась кровать, справа высился темный комод – отражения в его полированной стенке казались неясным узором, слева находились занавешенные окна, и высокое зеркало между ними повторяло тоскливое величие кровати и комнаты. Я не знала точно, заперли ли они дверь, и, когда набралась смелости встать, пошла проверить, так ли это. Но увы! Никакая темница не запиралась столь надежно. Возвращаясь к оттоманке, я должна была пройти мимо зеркала, и мой завороженный взгляд невольно измерил его глубины. Все в этой воображаемой нише выглядело более холодным, более темным, чем в натуре. И смотревшая на меня оттуда одинокая фигурка, чьи побелевшие лицо и руки выделялись в сумраке, а блестящие от страха глаза были единственным, что двигалось среди общей неподвижности, более всего походила на привидение. Мне она напомнила тех маленьких духов, наполовину фей, наполовину бесенят, которые в рассказах Бесси населяли заросшие папоротником болотца среди вересковых пустошей и внезапно появлялись перед запоздалыми путниками. Я вернулась на оттоманку.
   За эти минуты во мне пробудилось суеверие, но час его полной победы еще не настал: моя кровь еще оставалась теплой, во мне еще не угасло горькое воодушевление взбунтовавшегося раба. И прежде чем темное настоящее удручило меня, я надолго оказалась во власти быстрого потока воспоминаний и мыслей.
   Все тиранические издевательства Джона Рида, спесивое безразличие его сестер, отвращение их матери, угодливое презрение прислуги – все это всколыхнулось в моем возмущенном сознании, точно ил, взбаламученный в воде колодца. Почему я все время обречена страданиям, всегда подвергаюсь унижениям, всегда оказываюсь виноватой, всегда бываю наказана? Почему мной всегда недовольны? Почему бесполезны любые попытки кому-то понравиться? Элизу, упрямую и себялюбивую, уважают. Джорджиану, капризную, очень злопамятную, мелочно придирчивую, дерзкую, все балуют, во всем ей потакают. Ее красота, ее розовые щечки и золотые локончики словно бы чаруют всех, кто ни посмотрит на нее, заранее искупая любые провинности. Джону ни в чем не препятствуют, и уж тем более его ни за что не наказывают, хотя он сворачивает шеи голубям, убивает цыплят цесарки, натравливает собак на овец, обрывает все плоды в оранжерее, обламывает все бутоны на редких растениях. Он называет мать старушенцией, иногда ругает за смуглую кожу, такую же, как у него, грубо перечит ей, не так уж редко рвет и портит ее шелковые платья, и все равно он – ее «милый сыночек». Я боюсь хоть в чем-нибудь провиниться, я стараюсь добросовестно исполнять все свои обязанности, а меня называют непослушной и дерзкой, злюкой и хитрой тихоней с утра до полудня и от полудня до ночи.
   Голова у меня все болела от полученного удара, от ушиба о дверной косяк, а из ссадины все еще сочилась кровь, но никто не побранил Джона за то, что он без всякой причины набросился на меня, а я, потому лишь, что воспротивилась ему, пытаясь избежать новых беспричинных побоев, стала предметом всеобщего осуждения.
   «Несправедливо! Несправедливо!» – твердил мой рассудок, обретший взрослую, хотя и временную остроту от боли и обиды. И они же породили решимость прибегнуть к любому средству, только бы спастись от невыносимой тирании, – например, убежать, а если не удастся, больше не есть и не пить, пока не умру.
   Какие душевные муки терзали меня в эти последние часы унылого дня! В каком смятении пребывал мой мозг, как бунтовало мое сердце! Но в каком мраке необъяснимости велся этот мысленный бой! Я не находила ответа на неумолчный внутренний вопрос – почему, за что я так страдаю? Теперь с расстояния… не скажу скольких лет, я нахожу его без всякого труда.
   Я вносила дисгармонию в Гейтсхед-Холл. Я же была иной, чем все остальные там: у меня не было ничего общего ни с миссис Рид, ни с ее детьми, ни с ее приближенными вассалами. Они меня не любили, так ведь и я их не любила. С какой стати должно было внушать им добрые чувства существо, взаимно не симпатичное каждому из них, существо, совершенно им чужое, полная их противоположность по характеру, по способностям, по склонностям; никчемное существо, которое не могло стать ни полезным им, ни еще одним источником радостей; ядовитое существо, взращивающее семена возмущения их обхождением, презрения к их мнениям. Я знаю, что, будь я задорной, веселой, беззаботной, требовательной и красивой резвушкой, пусть и столь же обездоленной и зависимой от нее, миссис Рид терпела бы мое присутствие более спокойно, ее дети скорее были бы склонны видеть во мне подружку, а слуги не старались бы сваливать на меня вину за все, что могло приключиться в детской.
   Дневной свет мало-помалу прощался с Красной комнатой; время шло к половине пятого, и пасмурный день переходил в гнетущие сумерки. Я слышала, как дождь все еще неумолчно стучит в окно лестницы, как воет ветер в рощице позади дома. Мне становилось все холоднее и холоднее, и тут смелость покинула меня. Привычное состояние униженности, сомнения в себе, тоскливой подавленности подернуло сыростью угли моего угасающего гнева. Все называли меня скверной девочкой, так, может быть, я и вправду такая? Разве я минуту назад не думала о том, как уморить себя голодом? Это, бесспорно, грешная мысль, а достойна ли я смерти? И такой ли желанный приют склеп под приделом гейтсхедской церкви? В этом склепе, как мне говорили, погребен мистер Рид. И тут мои мысли обратились к нему, наводя на меня все больший страх. Я его не помнила, но знала, что он был моим родным дядей – братом моей матери, что он взял меня, осиротевшую на первом году жизни, в свой дом и что на смертном одре он потребовал от миссис Рид обещания, что она будет содержать и воспитывать меня, как собственную дочь. Вероятно, миссис Рид считала, что ни в чем не отступила от своего обещания, да так, полагаю, оно и было в той мере, в какой ей позволяла ее натура. Но как могла она питать добрые чувства к завещанной ей воспитаннице, не связанной с ней кровными узами, а после смерти ее мужа так вообще никакими? Несомненно, ее крайне тяготила необходимость из-за вырванного у нее слова заменять мать чужому ребенку, которого она не могла любить, и терпеть постоянное присутствие неприятной чужачки в своем семейном кружке.
   Меня осенила странная мысль. Я не сомневалась – никогда не сомневалась, – что мистер Рид, будь он жив, обходился бы со мной заботливо и ласково. И вот теперь, глядя на белую кровать и тонущие в сумраке стены, а порой и обращая завороженный взгляд на смутно поблескивающее зеркало, я начала припоминать все истории, какие слышала о мертвецах, которые не находят покоя в могилах потому, что их последняя воля не была исполнена, и возвращаются в мир живых, дабы покарать нарушивших клятву и отомстить за обиженных. И мне пришло в голову, что дух мистера Рида, разгневанный несправедливостями, которые терпит дочь его сестры, может покинуть то ли церковный склеп, то ли неведомый мир, где пребывают усопшие, и явиться мне в этой комнате. Я утерла слезы и подавила рыдания, боясь, как бы на свидетельства бурного горя не отозвался потусторонний голос, дабы утешить меня, или из темноты не возникло бы лицо, окруженное ореолом, и не склонилось бы надо мной с неземной жалостью. Хотя в теории эта мысль казалась утешительной, я почувствовала, что осуществление ее на деле было бы ужасным, и изо всех сил постаралась прогнать ее, постаралась быть твердой. Стряхнув волосы с глаз, я откинула голову и попыталась обвести темную комнату смелым взглядом – и в этот миг на стену лег светлый блик. Может быть, спросила я себя, лунный луч проник в щелку между ставнями? Нет, лунный свет неподвижен, а этот двигался: на моих глазах он скользнул к потолку и затрепетал у меня над головой. Теперь я не сомневаюсь, что, вероятнее всего, кто-то шел через лужайку с фонарем, луч которого скользил по ставням, но тогда я с трепетом ожидала неведомых ужасов, мои нервы были возбуждены до крайности, и быстро скользящий блик представился мне предвестником потустороннего видения. Сердце у меня заколотилось, мои уши заполнил звук, показавшийся мне шелестом крыльев, я ощутила чье-то присутствие… Меня что-то давило, душило, и, утратив всякую власть над собой, я бросилась к двери и стала отчаянно дергать ручку. В коридоре послышались бегущие шаги, ключ повернулся в замке, и вошли Бесси с Эббот.
   – Мисс Эйр, вам нехорошо? – спросила Бесси.
   – Какой жуткий шум! Меня всю будто жаром обдало! – воскликнула Эббот.
   – Выпустите меня! Можно, я вернусь в детскую? – кричала я.
   – Зачем? Вы поранились? Вам что-нибудь привиделось? – расспрашивала меня Бесси.
   – Ой! Я видела свет и подумала, что увижу привидение! – Я уцепилась за руку Бесси, и она ее не отняла.
   – Она нарочно завопила, – заявила Эббот со злостью. – Оглохнуть можно было. Ну, заболи у нее что-то, так еще понятно было бы, но она же только одного хотела: чтобы мы все сюда прибежали. Знаю я подлые ее хитрости!
   – В чем дело? – властно спросил еще один голос: по коридору шла миссис Рид. Ленты ее чепца развевались, платье воинственно шуршало. – Эббот и Бесси! Мне кажется, я распорядилась, чтобы Джейн Эйр оставили в Красной комнате, пока я сама за ней не приду.
   – Мисс Джейн так громко кричала, сударыня, – сказала Бесси умоляюще.
   – Не поддерживайте ее! – был единственный ответ. – Отпусти руку Бесси, девочка! Не сомневайся, таким способом ты ничего не добьешься. Я не терплю притворства, особенно в детях. Мой долг – показать тебе, что от лживых уловок пользы не бывает. Теперь ты пробудешь тут на час дольше, но и тогда я тебя выпущу, только если ты смиришься и будешь вести себя очень тихо.
   – Тетя, сжальтесь! Простите меня! Я не вынесу… накажите меня как-нибудь по-другому! Я умру, если…
   – Молчать! Эта буйная выходка отвратительна!
   Без сомнения, она не кривила душой. В ее глазах я была не по летам умелой притворщицей. Она искренне видела во мне сочетание взбалмошности, скверного нрава и опасной двуличности.
   Бесси и Эббот вышли в коридор, и миссис Рид, еще более раздраженная моим теперь исступленным отчаянием и судорожными рыданиями, втолкнула меня внутрь без дальних слов и заперла дверь. Я услышала, как она удаляется, гневно шурша юбками, и тут, видимо, я потеряла сознание, и все подернулось темнотой.

Глава 3

   Следующее мое воспоминание: я просыпаюсь будто от страшного кошмара и вижу жуткое багровое сияние, пересеченное черными полосками. И я слышу голоса, странно глухие, будто доносящиеся сквозь шум ветра или воды. Волнение, растерянность и властвующий надо всем ужас мутили мое сознание. Вскоре я почувствовала чьи-то руки: кто-то приподнял меня и усадил, поддерживая за плечи, причем никогда еще меня не приподнимали и не поддерживали с такой ласковой бережностью. Я прислонилась головой не то к подушке, не то к чьей-то руке, и мне стало легче.
   Через пять минут туман, окутывавший мой мозг, рассеялся. И я поняла, что нахожусь в собственной кровати, а багровое сияние исходит от огня в камельке детской. Была ночь. На столе горела свеча. В ногах кровати стояла Бесси с тазиком в руке, а в кресле возле моего изголовья сидел незнакомый джентльмен и низко наклонялся надо мной.
   Я испытала неизъяснимое облегчение: близость постороннего человека, не обитателя Гейтсхеда, не родственника миссис Рид, успокаивала, обещала защиту. Отвернувшись от Бесси (хотя ее присутствие было для меня куда менее тягостным, чем, например, Эббот), я вгляделась в его лицо и узнала мистера Ллойда, аптекаря, которого миссис Рид иногда звала к заболевшим слугам. Себя и своих детей она поручала заботам врача.
   – Ну-с, кто я? – спросил он.
   Я назвала его фамилию и протянула ему руку. Он взял ее с улыбкой, говоря:
   – Скоро мы будем чувствовать себя совсем хорошо!
   Затем мистер Ллойд осторожно положил меня и, обратившись к Бесси, велел ей последить, чтобы ночью меня не тревожили. Он отдал еще несколько распоряжений, упомянул, что заглянет на следующий день, и удалился – к большому моему огорчению. Мне было так уютно, так спокойно, пока он сидел у моего изголовья. И когда он притворил за собой дверь, в комнате словно стало темнее, и сердце у меня вновь упало, удрученное невыразимой тоской.
   – Мисс, а вы уснете, как вам кажется? – спросила Бесси мягко.
   Я ответила ей лишь с большим трудом, ожидая услышать злой упрек:
   – Постараюсь.
   – Дать вам попить? А может, скушаете чего-нибудь?
   – Нет, спасибо, Бесси.
   – Так я, пожалуй, лягу. Ведь время уже за полночь. Но если вам что понадобится ночью, так вы меня позовите.
   Какая удивительная заботливость! Осмелев, я спросила:
   – Бесси, а что со мной такое? Я заболела?
   – Думается, в Красной комнате вам стало нехорошо, так вы сильно плакали. А теперь вам, надо быть, скоро полегчает.
   Бесси пошла в комнату горничной рядом с детской. Я услышала, как она сказала:
   – Сара, ляг со мной в детской. Я страх боюсь остаться одна с бедной девочкой. Она ж и умереть может! И что с ней такое приключилось? Может, ей что привиделось? Хозяйка была слишком уж строга.
   Она вернулась с Сарой, и они легли спать. Но перед тем, как заснуть, шептались добрых полчаса. До меня доносились обрывки их разговора, и я более чем ясно понимала, какую тему они обсуждают.
   «Что-то прошло совсем рядом с ней, белое такое, и исчезло…» «А следом за ним – большой черный пес…» «Три громких удара по двери…» «Свет на кладбище прямо над его могилой…» И так далее, и так далее.
   Наконец обе уснули, свеча и огонь погасли. Для меня часы этой ночи тянулись в жутком бдении. Уши, глаза, ум были равно во власти ужаса – того ужаса, какой способны испытывать только дети.
   Случившееся в Красной комнате не завершилось тяжким или длительным телесным недугом: оно всего лишь вызвало у меня такое нервное потрясение, что его отголоски я испытываю по сей день. Да, миссис Рид, вам я обязана тягчайшими душевными страданиями. Но мне следует простить вас, ибо вы не ведали, что творили: надрывая струны моего сердца, вы считали, что искореняете мои скверные наклонности, не более того.
   На следующий день к полудню я встала, оделась и укутанная в шаль сидела у камелька в детской. Физически я чувствовала себя очень слабой и разбитой, но куда хуже была моя душевная подавленность – подавленность, заставлявшая меня все время тихо плакать. Не успевала я стереть со щеки одну соленую каплю, как тотчас по ней скользила другая. А ведь, думала я, мне следовало бы чувствовать себя счастливой: никого из младших Ридов дома не было – они уехали кататься в карете с маменькой, Эббот шила в соседней комнате, а Бесси, убиравшая игрушки на место и приводившая в порядок ящики комода, иногда заговаривала со мной с непривычной ласковостью. Казалось бы, мне, привыкшей к постоянным выговорам, к необходимости прислуживать, не получая ни слова благодарности, должно было бы казаться, будто я оказалась в раю тишины и покоя, однако мои истерзанные нервы достигли того состояния, когда тихая безмятежность уже не могла их успокоить и никакое удовольствие не вызвало бы приятного волнения.
   Бесси спустилась в кухню и вернулась с пирожным-корзиночкой на фарфоровой тарелке с ярким красивым узором – райские птицы, обрамленные венком из розовых бутонов в сплетении листьев, давно вызывали у меня восторженное восхищение, и я часто просила позволения взять тарелку в руки, чтобы получше их разглядеть, но до сих пор меня считали недостойной такой чести. И вот теперь бесценная тарелка была водворена на мои колени, и меня ласково уговаривали съесть хоть кусочек изящной коронки из теста, лежащей на ней. Напрасная поблажка! Подобно большинству поблажек, в которых долго отказывают и о которых пылко мечтают, оказанная слишком, слишком поздно! Я даже надкусить корзиночку не могла, а оперение птиц и лепестки цветов выглядели странно поблекшими. Я отставила тарелку вместе с корзиночкой. Бесси спросила, не почитаю ли я книжку. Слово «книжка» временно меня подбодрило, и я попросила Бесси принести мне из библиотеки «Путешествия Гулливера». Эту книгу я перечитывала снова и снова с неубывающим восторгом. Мне она казалась рассказом о том, что произошло на самом деле, и вызывала у меня куда более глубокий интерес, чем сказки: ведь после долгих тщетных поисков эльфов среди листьев наперстянки, в венчиках колокольчиков, под шляпками грибов и под плетями плюща на обомшелой ограде я в конце концов смирилась с печальным выводом, что все они переселились из Англии в какую-то дикую страну, где леса по-прежнему дремучи, а людей совсем мало. Тогда как Лилипутия и Бробдингнег, как я твердо верила, действительно существуют где-то на земле. Я не сомневалась, что могу в один прекрасный день после долгого плавания собственными глазами увидеть маленькие поля, домики и деревья, миниатюрных людей, крохотных коров и птиц первого королевства, а после того – хлебные колосья высотой с корабельные мачты, могучих псов, чудовищных кошек и исполинских жителей второго. Тем не менее теперь, когда любимый том был вложен в мои руки, когда я начала листать его, ища в великолепных иллюстрациях то очарование, которое до сих пор неизменно находила в них, они показались мне жуткими, наводящими тоску и уныние. Великаны выглядели тощими людоедами, карлики – злобными, нагоняющими страх уродцами, а Гулливер – бесконечно одиноким странником в самых страшных и опасных областях мира. Я закрыла книгу, не решившись прочесть хотя бы строчку, и положила ее на тумбочку рядом с корзиночкой, к которой так и не притронулась.
   Кончив прибирать комнату и вытирать пыль, Бесси вымыла руки, открыла некий ящичек, полный чудесных шелковых и атласных лоскутков, и занялась изготовлением новой шляпки для куклы Джорджианы, напевая вполголоса. А пела она вот что:
В дни, когда мы кочевали,
Так давно-давно…

   Я часто слышала эту песню раньше – и всегда с живейшей радостью, так как голос Бесси был очень мелодичным… по крайней мере таким он казался мне. Но теперь, хотя ее голос ничуть не утратил мелодичности, в звуках песни мне почудилась невыразимая печаль. Иногда, поглощенная своей работой, она на припеве понижала голос почти до шепота, растягивая слова, и «Так давно-давно» обретало скорбную каденцию погребального гимна. Затем она завела вторую балладу, на этот раз по-настоящему грустную:
Устала идти я, и ноженьки ноют.
Как дики здесь горы, как тропы круты,
И сумерки скоро дорогу закроют
От взоров лишенной всего сироты.

Почто же послали меня так далеко,
Туда, где лишь скалы да дрока кусты?
Люди со мной поступают жестоко,
Но ангелы бдят над судьбой сироты.

И ветер мне теплый лицо овевает,
И светят мне звезды с небес высоты,
Господь в милосердье своем утоляет
Печали бредущей во тьме сироты.

Коль в пропасть иль в топь завлекут меня злые
Огни, что блуждают среди темноты,
Отец мой небесный за муки былые
Душу к себе призовет сироты.

Без близких и крова живу я, тоскуя,
Но в сердце не вянут надежды цветы:
На небе мой дом, там его обрету я.
Бог – любящий друг и оплот сироты.

   – Да ну же, мисс Джейн, не плачьте, – сказала Бесси, кончив петь. С тем же успехом она могла сказать огню: «Не обжигай!» Но как она могла знать, какие тяжкие муки меня терзали?
   Вскоре в детскую вошел мистер Ллойд.
   – Как! Уже на ногах! – сказал он, притворяя за собой дверь. – Ну-с, нянюшка, как она?
   Бесси ответила, что мне много лучше.
   – Тогда ей следует выглядеть повеселее. Подойдите-ка сюда, мисс Джейн. Вас ведь зовут Джейн?
   – Да, сэр, Джейн Эйр.
   – Ну-с, вы плакали мисс Джейн Эйр, так не скажете ли мне, из-за чего? У вас что-нибудь болит?
   – Нет, сэр.
   – А! Плачет небось, что не смогла поехать покататься в карете с хозяйкой, – вмешалась Бесси.
   – Да не может быть! Она ведь уже большая и не станет дуться из-за таких пустяков.
   Я придерживалась такого же мнения, и столь несправедливое обвинение больно уязвило мое самолюбие. Я поспешила ответить:
   – Уж из-за этого я плакать не стала бы, ни за что! Ненавижу кататься в карете! А плакала я, потому что очень несчастна!
   – Как не стыдно, мисс!
   Добрый аптекарь, казалось, был озадачен. Я стояла перед ним, и он не сводил с меня внимательного взгляда. Глаза у него были небольшие, серые и не светились особым умом, однако, полагаю, теперь я сочла бы их проницательными. Лицо у него было суровое, но прятало доброту. Хорошенько меня разглядев, он наконец спросил:
   – Отчего вы вчера заболели?
   – Да упала она, – вновь вставила словечко Бесси.
   – Упала! Как совсем маленькая? Что же, она ходить не научилась в ее-то возрасте? Ведь ей не меньше восьми, а то и девяти лет.
   – Меня сбили с ног! – Вновь уязвленная гордость вырвала у меня эту правду. – Только заболела я не потому, – добавила я.
   Мистер Ллойд взял из табакерки понюшку табака, потом он убрал табакерку в жилетный карман, и тут громкий звон колокольчика позвал прислугу обедать. Этот сигнал ему был известен.
   – Идите-ка обедать, нянюшка, – сказал он, – а я до вашего возвращения поучу мисс Джейн уму-разуму.
   Бесси предпочла бы остаться, но выбора у нее не было: в Гейтсхед-Холле к столу полагалось являться минута в минуту.
   – Но если вы заболели не от ушиба, так от чего же? – продолжал мистер Ллойд.
   – Меня заперли в комнате с привидением, а уже совсем стемнело.
   Мистер Ллойд улыбнулся и тотчас нахмурился:
   – Привидение! Значит, вы все-таки совсем маленькая. Вы боитесь привидений?
   – Призрака мистера Рида я боюсь. Он умер в той комнате и лежал там в гробу. Вечером туда никто не заходит – ни Бесси, ни кто-нибудь еще, если их не заставят. И было очень жестоко запереть меня там одну и даже без свечки, так жестоко, что, по-моему, мне этого никогда не забыть.
   – Вздор! И поэтому вы расстраиваетесь? Вы боитесь и теперь, при свете дня?
   – Нет, но ведь ночь снова настанет. И скоро. А несчастна я, очень несчастна, много еще из-за чего.
   – Так из-за чего же? Можете вы назвать мне другие причины?
   Как мне хотелось ответить на этот вопрос со всей полнотой! И как трудно оказалось найти хоть какой-то ответ! Дети способны чувствовать, но они не умеют анализировать свои чувства; а если немного разберутся в них, так не умеют выразить это в словах. Однако в страхе лишиться этого первого и единственного случая облегчить свое горе, поделившись им, я после минуты растерянного молчания кое-как умудрилась ответить, хоть и не подробно, но вполне правдиво:
   – Ну, у меня ведь нет ни отца, ни матери, ни братьев, ни сестер.
   – Зато у вас есть добрая тетушка и ваши кузины и кузен.
   Вновь я помолчала, а затем выпалила:
   – Но Джон Рид сшиб меня с ног, а тетя заперла в Красной комнате.
   Мистер Ллойд вторично достал табакерку.
   – Неужели вы не думаете, что Гейтсхед-Холл очень красивый? – спросил он. – Неужели не благодарны за то, что живете в таком прекрасном доме?
   – Это ведь не мой дом, сэр, а Эббот говорит, что у меня меньше права жить в нем, чем у судомойки.
   – Пф! Вы ведь не глупенькая и не захотите расстаться с таким чудесным местом!
   – Будь мне куда уехать, так я была бы рада расстаться с ним, но мне придется жить в Гейтсхед-Холле, пока я не вырасту.
   – Может быть, и не придется, кто знает? Есть у вас родственники, кроме миссис Рид?
   – Думаю, нет, сэр.
   – А по отцу?
   – Не знаю. Один раз я спросила тетушку Рид, а она ответила, что, возможно, у меня и есть бедные родственники по фамилии Эйр из самых простых, но ей о них ничего не известно.
   – Если бы у тебя были такие родственники, ты бы захотела уехать к ним?
   Я задумалась. Бедность отталкивает взрослых, но куда более отталкивающей она кажется детям. Они ничего не знают о почтенной бедности, трудолюбивой и добродетельной. Для них это слово связано только с лохмотьями, скудной едой, холодным очагом, грубыми манерами и грязными гадкими привычками. Для меня бедность была синонимом унизительной нищеты.
   – Нет, мне не хотелось бы жить у бедных людей, – ответила я.
   – Даже будь они добры к вам?
   Я покачала головой. Как бедняки могут быть добрыми к кому-то? И ведь мне пришлось бы научиться говорить, как они, перенять их манеры, остаться необразованной, а потом стать такой, как те бедные женщины в деревне Гейтсхед, которых я иногда видела у дверей их домишек, когда они нянчили младенцев или стирали, – нет, мне не хватило бы героизма купить свободу ценой потери касты.
   – Но разве ваши родственники так уж бедны? Они, наверное, трудятся?
   – Не знаю. Тетушка Рид говорит, что если у меня они и есть, так, конечно, одни только нищие. А мне бы не хотелось просить милостыню.
   – А в школе вам учиться не хотелось бы?
   Я снова задумалась. О школах понятие у меня было самое смутное. По словам Бесси выходило, что это такое место, где юные барышни сидят в колодках, ходят с привязанными к спине досками и обязаны вести себя со строжайшей благовоспитанностью. Джон Рид ненавидел свою школу и всячески поносил своего директора, однако вкусы Джона Рида не были для меня законом, а если сведения Бесси о школьной дисциплине (почерпнутые из рассказов барышень, в чьем доме она служила до Гейтсхед-Холла) и внушали некоторый ужас, ее описания плодов образования тех же барышень казались мне удивительно заманчивыми. Она хвастала тем, как прекрасно они умеют рисовать пейзажи и цветы, как чудесно поют романсы и играют на фортепьяно. А какие кошелечки они вяжут и еще читают книги по-французски! Я слушала, и во мне пробуждалось желание научиться всему этому. Кроме того, школа подразумевала полную перемену во всем: долгую поездку, полный разрыв с Гейтсхедом, начало совсем новой жизни.
   – Да, учиться в школе мне очень хотелось бы!
   – Ну-ну, кто знает, что может случиться? – сказал мистер Ллойд, вставая. – Девочка нуждается в перемене воздуха и обстановки, – добавил он сам себе. – Нервы не в очень хорошем состоянии.
   Тут вернулась Бесси, а снизу донесся шум подъезжающей кареты.
   – Вернулась ваша госпожа, нянюшка? – спросил мистер Ллойд. – Я хотел бы поговорить с ней перед уходом.
   Бесси проводила его в малую столовую. Судя по дальнейшему, я полагаю, что в этом разговоре с миссис Рид аптекарь взял на себя смелость порекомендовать, чтобы меня отдали в пансион, и этот совет был, очевидно, принят весьма охотно. Во всяком случае, когда несколько дней спустя они с Бесси обсуждали эту тему за шитьем в детской, полагая, что я давно уснула, Эббот сказала:
   – Хозяйка, сдается мне, только рада избавиться от такой несносной скверной девчонки, которая всегда будто следит за всеми и замышляет пакости.
   В глазах Эббот я, видимо, была кем-то вроде Гая Фокса в детском платьице.
   Из той же беседы мисс Эббот с Бесси я впервые узнала, что мой отец был бедным священником, что моя мать вышла за него замуж против воли своих родителей, считавших, что он ей неровня, и что мой дед Рид, разгневанный ее непокорностью, не дал за ней ни шиллинга, и что через год после их свадьбы мой отец заразился тифом, навещая бедняков своего прихода в большом фабричном городе, где тогда свирепствовала эта болезнь, а моя мать заразилась от него, и они оба умерли в один месяц.
   Бесси, выслушав этот рассказ, вздохнула и сказала:
   – Бедную мисс Джейн надо бы жалеть, Эббот!
   – Да, – отозвалась Эббот, – будь она хорошей, милой девочкой, как было бы не пожалеть сиротку, да только не такую, не маленькую жабу!
   – Верно, верно, – согласилась Бесси. – Уж конечно, красоточку вроде мисс Джорджианы было бы на ее месте куда жальче.
   – Да уж! Я в мисс Джорджиане души не чаю! – пылко вскричала Эббот. – Вот уж душечка! Локончики длинные, глазки синие, и вся такая розовенькая и беленькая… Бесси, я бы поужинала гренками, поджаренными с сыром.
   – И с луком! Пойдем-ка на кухню.
   И они ушли.

Глава 4

   Мой разговор с мистером Ллойдом и вышеизложенная беседа Эббот и Бесси настолько меня ободрили, что у меня появилось желание выздороветь: перемена была близка – я жаждала и ждала ее в молчании. Однако она все не наступала и не наступала: проходили дни, недели, ко мне вернулось обычное здоровье, но о том, на чем сосредотачивались все мои мысли, больше не было ни слова. Миссис Рид по временам мерила меня суровым взглядом, но редко одаривала хотя бы одной фразой. После моей болезни она еще больше отделила меня от собственных детей: распорядилась, чтобы мою кровать переставили в чуланчик, чтобы я ела в одиночестве и не выходила из детской, пока они проводили время в гостиной. Однако она ни намеком не обмолвилась о том, что собирается отправить меня в школу. Тем не менее я инстинктивно чувствовала, что она не намерена больше терпеть мое присутствие под своим кровом, – ведь теперь ее взгляд, когда был обращен на меня, еще больше, чем раньше, говорил о глубочайшей и неискоренимой антипатии.
   Элиза и Джорджиана, несомненно, по указанию маменьки, почти не разговаривали со мной вовсе, а Джон, едва увидев меня, корчил презрительные гримасы и как-то раз вознамерился снова дать волю кулакам, однако я тотчас оказала ему отпор, движимая тем же мятежным отчаянным гневом, за который уже заплатила так дорого. Поэтому он счел за благо воздержаться и бросился прочь, сыпля бранью и клянясь, что я разбила ему нос. Я действительно обрушила на эту выдающуюся черту его лица удар такой силы, на какую был способен мой кулачок. А я, заметив, как этот удар, а может быть, и весь мой вид напугали его, вознамерилась было завершить свою победу, но он уже удрал к маменьке. Я слышала, как он, хныча, принялся плести историю о том, что «эта противная Джейн Эйр» набросилась на него, точно взбесившаяся кошка, но был довольно резко оборван:
   – Не говори со мной о ней, Джон. Я же велела тебе не подходить к ней близко. Она недостойна того, чтобы ее замечали. Я не желаю, чтобы ты или твои сестры общались с ней.
   И тут, перегнувшись через перила, я внезапно закричала, не выбирая слов:
   – Это они недостойны общаться со мной!
   Миссис Рид была довольно дородной женщиной, но, услышав это нежданное и дерзкое заявление, она взбежала по лестнице стремительно, точно смерч, увлекла меня в детскую, втолкнула в чуланчик, опрокинула на кровать и выразительнейшим голосом заявила, чтобы до конца дня я не смела вставать с этого места, а если произнесу хоть слово…
   – Что сказал бы вам дядя Рид, будь он жив? – крикнула я почти против воли. Я говорю «почти против воли», потому что мой язык произносил эти слова сам, без моего участия: во мне что-то кричало, над чем у меня не было власти.
   – Как так? – проговорила миссис Рид еле слышно. В обычно холодных спокойных глазах мелькнул почти страх. Она отдернула руку от моего плеча и уставилась на меня, словно не понимая, ребенок ли я, или демон. Мне уже нечего было терять.
   – Мой дядя Рид на небесах и знает все, что вы делаете и думаете, и мои папенька с маменькой тоже. Они знают, как вы запираете меня одну на весь день и как вы хотите, чтобы я умерла!
   Миссис Рид скоро опомнилась. Она долго трясла меня за плечи, отвесила по паре пощечин на мои щеки, а затем ушла, не произнеся больше ни слова. Впрочем, этот пробел вскоре восполнила Бесси, читая мне нотацию битый час и неопровержимо доказывая, что такой дрянной и бесстыжей девчонки свет не видывал. Я наполовину ей поверила – ведь в груди у меня бурлили только дурные чувства.
   Ноябрь, декабрь и половина января остались позади. Рождество и Новый год праздновались в Гейтсхед-Холле со всем положенным весельем: обмен подарками, званые обеды, званые вечера. Разумеется, меня ничто это не касалось. Моя доля праздничных развлечений исчерпывалась каждодневным наблюдением, как Элиза и Джорджиана тщательно завивают локоны и одеваются для гостей. Потом я смотрела, как они в кисейных платьях, перепоясанных алыми кушачками, спускаются в гостиную. А потом я прислушивалась к доносившимся снизу звукам фортепьяно или арфы, к шагам дворецкого и лакея, к позвякиванию хрусталя и фарфоровой посуды, к гулу голосов, который возникал, едва дверь в гостиную отворяли, и тут же обрывался, едва ее закрывали. Когда это занятие мне приедалось, я уходила с лестничной площадки в пустую безмолвную детскую. Там, хотя мне и бывало грустно, несчастной я себя не чувствовала. Правду сказать, мне вовсе не хотелось бы оказаться в обществе гостей – ведь все равно меня бы никто не замечал. И будь бы Бесси поласковей, подружелюбнее, я сочла бы за счастье тихонько коротать вечера с ней, а не проводить их под грозным взглядом миссис Рид в комнате, полной нарядных дам и джентльменов. Однако Бесси, едва кончив одевать своих барышень, удалялась вниз в оживление кухни и комнаты экономки, причем обычно уносила с собой свечу. А я сидела с куклой на коленях, пока огонь в камельке не угасал, иногда поглядывая по сторонам и убеждаясь, что над сумрачной комнатой тяготеет только мое присутствие и в ее тенях не прячется ничего похуже. А когда в камельке оставалась лишь кучка тускло-красных углей, я торопливо раздевалась, дергая тесемки, распутывая узлы, и искала приюта от холода и темноты в моем чуланчике. С собой в постель я всегда брала мою куклу. Людям необходимо любить кого-то, а мне некому было отдать свою привязанность, и я научилась находить радость, любя и лелея облезшее подобие, жалкое, как миниатюрное пугало. Теперь, вспоминая, я не могу понять ту нелепую искренность, с какой я обожала эту игрушку, наполовину веря, что она живая и способна чувствовать. Заснуть я была способна, только завернув ее в складки моей ночной рубашки, и когда она лежала у меня за пазухой в тепле и безопасности, я чувствовала себя относительно счастливой, убежденная, что и она счастлива.
   Как долго тянулись часы, пока я ждала, чтобы гости разъехались и на лестнице послышались бы шаги Бесси! Случалось, она заглядывала в детскую и раньше в поисках наперстка или ножниц или же даже приносила мне какое-нибудь лакомство – булочку с изюмом, сырный пирожок. И пока я ела, она сидела на краю кровати, а потом закутывала меня в одеяла. А два раза так даже поцеловала и сказала: «Спокойной ночи, мисс Джейн». Когда Бесси бывала такой ласковой, она казалась мне самым лучшим, самым красивым и добрым существом на свете, и как страстно мне хотелось, чтобы она всегда была такой милой и доброжелательной и никогда бы не отмахивалась от меня, не бранила, не мучила незаслуженными упреками, как было у нее в обыкновении. Бесси Ли, мне кажется, была очень способной от природы и все делала умело, а к тому же обладала незаурядным даром рассказчицы – то есть насколько я могу судить по впечатлению, какое производили на меня тогда ее сказки в детской. И она была очень миловидной, если мои воспоминания о ее внешности верны. Помню я ее тоненькой девушкой, с черными волосами, темными глазами, приятными чертами и свежим цветом лица. Однако характер у нее был неровный и вспыльчивый, а понятие о принципах и справедливости – самое относительное. Но какова бы она ни была, я предпочитала ее всем остальным обитателям Гейтсхед-Холла.
   Пятнадцатого января часов около девяти утра Бесси спустилась в кухню позавтракать. Моих кузин еще не позвали к маменьке, и Элиза надевала капор и теплый простой салопчик, чтобы пойти кормить своих кур – ей очень нравилось это занятие, а еще больше – продавать яйца от них экономке, пополняя свои сбережения. Ее отличали деловая жилка и очень заметное скопидомство, находившее выражение не только в продаже яиц и цыплят, но и в умении содрать с садовника самую высокую цену за цветочные клубни, семена и рассаду. Миссис Рид приказала ему покупать у барышни все продукты ее цветника, которые она пожелает продать, а Элиза продала бы даже волосы со своей головы, сули ей эта сделка солидную прибыль. Свои деньги она вначале прятала по укромным уголкам, завернув в тряпочку или в старую бумагу для папильоток. Однако горничная нередко находила ее тайнички, и Элиза, опасаясь, как бы в один прекрасный день не лишиться заветных сокровищ, согласилась отдать накопленные деньги маменьке в рост под ростовщические пятьдесят – шестьдесят процентов годовых, каковые взыскивала каждые три месяца, с заботливым тщанием ведя им счет в записной книжечке.
   Джорджиана, сидя на высоком табурете перед зеркалом, вплетала в локоны искусственные цветы и поблекшие перья, большой запас которых обнаружила в ящике на чердаке. Я стелила свою постель, так как Бесси строго-настрого приказала мне, чтобы к ее возвращению кровать была застелена. (Бесси теперь часто возлагала на меня обязанности младшей горничной – навести порядок в детской, стереть пыль со стульев и прочее.) Аккуратно сложив ночную рубашку и расправив покрывало, я подошла к диванчику в оконной нише, чтобы прибрать разбросанные на нем книжки с картинками и кукольную мебель. Однако Джорджиана резко прикрикнула, чтобы я не смела трогать ее игрушки (крохотные стульчики и зеркала, сказочно-миниатюрные тарелочки и чашечки принадлежали ей). Тогда, от нечего делать, я принялась дышать на узоры, которыми мороз расписал окно, протирая дырочку, чтобы выглянуть наружу, где все было сковано стужей. Из этого окна можно было увидеть сторожку и подъездную дорогу, и в то мгновение, когда я растопила дырочку в серебристо-белой листве на стекле, ворота распахнулись и в них въехала карета. Я смотрела, как она катит к подъезду, без всякого любопытства – кареты часто приезжали в Гейтсхед, но никогда не привозили посетителей сколько-нибудь интересных для меня. Вот она остановилась у крыльца, громко зазвонил дверной колокольчик, гость вошел. Меня все это не касалось, и мое рассеянное внимание вскоре сосредоточилось на голодной малиновке, которая, щебеча, запрыгала по голым веткам шпалерной вишни, прибитой к стене рядом с окном. На столе еще стояли остатки моего завтрака из хлеба с молоком. Я раскрошила корку и дергала раму, чтобы приоткрыть окно и высыпать крошки на подоконник, когда в детскую вбежала Бесси.
   – Мисс Джейн, снимите фартучек… Что вы там делаете? Лицо и руки вы утром вымыли?
   Прежде чем ответить, я дернула еще раз, потому что хотела, чтобы птичка получила свой завтрак. Рама поддалась, я высыпала крошки – часть на каменный подоконник снаружи, часть на сук вишни, – закрыла окно и лишь тогда сказала:
   – Нет, Бесси. Я только сейчас кончила вытирать пыль.
   – Неряшливая, непослушная девочка! Что вы тут затевали? Вон как покраснели, будто придумали гадкую шалость. А окно для чего открыли?
   Отвечать мне не пришлось, так как Бесси было не до моих объяснений. Она торопливо потащила меня к умывальнику, беспощадно, но, к счастью, недолго намыливала мне лицо и руки и вытирала их грубым полотенцем. Привела в порядок мои волосы жесткой щеткой, сдернула с меня фартучек, вытащила на лестничную площадку и приказала немедленно спуститься в малую столовую, где меня ждут.
   Я бы спросила, кто ждет, я бы потребовала узнать, там ли миссис Рид, но Бесси уже скрылась в детской и захлопнула дверь перед моим носом. Я медленно спустилась по лестнице. Уже почти три месяца я не видела миссис Рид, а после столь долгого заключения в детской гостиная, большая и малая столовые казались мне обителями ужаса, и я боялась в них вторгнуться. Робея и дрожа, я остановилась в пустой передней перед дверью в малую столовую. В какую жалкую дурочку превратил меня в те дни страх, порожденный несправедливым наказанием! Я страшилась вернуться в детскую и страшилась открыть дверь и войти. Десять минут я простояла так в мучительных колебаниях, но затем донесшийся из малой столовой яростный звон колокольчика заставил меня решиться. Выбора не было: я должна была войти.
   «Кому я понадобилась? – спросила я мысленно, обеими руками поворачивая тугую дверную ручку, которая не сразу поддалась моим усилиям. – Кого я увижу рядом с тетушкой Рид? Мужчину? Женщину?» Ручка повернулась, дверь отворилась внутрь, я вошла, сделала низкий реверанс, подняла глаза и увидела… черную каменную колонну! Во всяком случае, так мне померещилось в первое мгновение: на каминном коврике высилась прямая узкая фигура, облаченная в непроглядно черное. Суровое лицо вверху казалось каменной маской, заменяющей капитель.
   Миссис Рид сидела на своем обычном месте у огня. Она сделала мне знак приблизиться, а затем представила меня каменной фигуре следующими словами:
   – Вот девочка, по поводу которой я обратилась к вам.
   Он – потому что это был мужчина – медленно повернул голову в мою сторону и, осмотрев меня инквизиторскими серыми глазами, которые поблескивали из-под пары кустистых бровей, произнес торжественно глубоким басом:
   – Она выглядит маленькой. Сколько ей лет?
   – Десять.
   – Так много? – сказал он с сомнением и еще несколько минут продолжал осмотр. Затем спросил у меня: – Как тебя зовут, девочка?
   – Джейн Эйр, сэр.
   Произнеся эти слова, я посмотрела вверх. Он показался мне очень высоким джентльменом, но ведь я и правда была маленькой. Крупные черты лица, как и очертания его фигуры, выглядели равно суровыми и чопорными.
   – Ну-с, Джейн Эйр, ты хорошая девочка?
   Ответить на этот вопрос утвердительно было невозможно: в моем крохотном мирке все придерживались противоположного мнения. И я промолчала. За меня ответила миссис Рид, выразительно покачав головой. После чего она добавила:
   – Пожалуй, чем меньше говорить на эту тему, мистер Броклхерст, тем лучше.
   – Слышать это поистине грустно! Нам с ней необходимо немного побеседовать. – И, отклонившись от перпендикуляра, он опустился в кресло напротив миссис Рид. – Подойди сюда, – сказал он.
   Я подошла, и он поставил меня перед собой столбиком. Его лицо теперь оказалось почти на одном уровне с моим, и что это было за лицо! Какой огромный нос! А рот! А большие торчащие зубы!
   – Нет ничего печальнее, чем видеть нехорошее дитя, – начал он. – И особенно нехорошую маленькую девочку. Ты знаешь, куда плохие люди попадают после смерти?
   – Они попадают в ад, – ответила я без запинки, как положено.
   – А что такое ад? Ты можешь мне сказать?
   – Яма, полная огня.
   – А тебе хотелось бы упасть в эту яму и вечно гореть в ней?
   – Нет, сэр.
   – Что тебе следует делать, чтобы не попасть туда?
   Я задумалась и ответила не слишком удачно:
   – Я должна быть очень здоровой и не умереть.
   – Как ты сумеешь оставаться здоровой? Дети меньше тебя годами умирают ежедневно. Всего лишь два дня назад я похоронил дитя пяти лет, хорошее дитя, чья душа теперь на небесах. Следует опасаться, что того же нельзя было бы сказать о тебе, будь ты призвана теперь.
   Не имея возможности рассеять его сомнения, я только опустила взгляд на две огромные ступни, упертые в коврик, и вздохнула, от всей души желая очутиться где-нибудь далеко-далеко отсюда.
   – Уповаю, это вздох из глубины сердца, и ты раскаиваешься в том, что причиняла огорчения своей превосходнейшей благодетельнице.
   «Благодетельнице! Благодетельнице! – повторила я про себя. – Они все называют миссис Рид моей благодетельницей. Значит, „благодетельница“ – это что-то очень скверное».
   – Ты молишься утром и вечером? – продолжался допрос.
   – Да, сэр.
   – Ты читаешь Библию?
   – Иногда.
   – С радостью? Ты любишь ее читать?
   – Мне нравятся Откровение, и Книга Даниила, и Бытие, и Самуил, и кусочки Исхода, и некоторые части в Книгах Царств и в Паралипоменоне, а еще Иов и Исайя.
   – А псалмы? Уповаю, они тебе нравятся.
   – Нет, сэр.
   – Нет? Возмутительно! У меня есть сынок, моложе тебя годами, так он знает наизусть шесть псалмов, и когда его спрашивают, что он предпочтет: съесть имбирную коврижку или выучить стих псалма, он отвечает: «Стих псалма! Ангелы поют псалмы, – говорит он, – а мне хочется быть маленьким ангелом тут, внизу». И тогда он получает две коврижки в вознаграждение за свое младенческое благочестие.
   – Псалмы совсем не интересные, – заметила я.
   – Это доказывает, что у тебя дурное сердце. И ты должна молиться Богу, чтобы Он его изменил, дал бы тебе новое, чистое, и взял бы твое каменное и дал тебе сердце плотяное.
   Я было собралась спросить, как будет производиться операция по замене моего сердца, но тут миссис Рид приказала мне сесть и продолжила разговор сама:
   – Мистер Броклхерст, в письме, которое я написала вам три недели назад, было, если не ошибаюсь, указано, что характер и наклонности этой девочки не таковы, какими мне хотелось бы их видеть, и если вы примете ее в Ловудскую школу, то я прошу, чтобы директрисе и учительницам было указано строго следить за ней и, главное, остерегаться ее худшего недостатка – склонности обманывать. Я упоминаю об этом в твоем присутствии, Джейн, чтобы ты не вздумала вводить мистера Броклхерста в заблуждение.
   Да, не напрасно я боялась миссис Рид, не напрасно ее не любила – в ее натуре было наносить мне жестокие раны. Никогда я не чувствовала себя спокойно в ее присутствии: какой бы послушной я ни старалась быть, сколько бы усилий ни прилагала, чтобы угодить ей, любые мои попытки отвергались и вознаграждались фразами вроде приведенной выше. Это обвинение, произнесенное в присутствии незнакомого человека, поразило меня в самое сердце. Я смутно поняла, что она уже лишила всякой радости новое существование, которое мне предназначила. Я почувствовала, хотя и не сумела бы выразить этого словами, что она сеет отвращение и недоверие на моем будущем пути. Я увидела, как превращаюсь в глазах мистера Броклхерста в хитрую злокозненную лгунью. А как я могу исправить причиненный мне вред?
   «Никак! Никак!» – думала я, пытаясь подавить рыдание и поспешно утирая слезы, свидетельство моей горькой беспомощности.
   – Склонность обманывать – поистине прискорбнейший недостаток, какой только может быть у ребенка, – сказал мистер Броклхерст. – Эта склонность сродни лжи, а все лжецы получат по делам своим в озере огненном и серном. О, за ней последят, миссис Рид! Я поговорю с мисс Темпл и учительницами.
   – Мне бы хотелось, чтобы ее воспитали, как того требует ее положение, – продолжала моя благодетельница, – научили быть полезной, наставили в смирении. Что до каникул, то, с вашего дозволения, она будет проводить их в Ловуде.
   – Ваши пожелания весьма мудры, сударыня, – ответил мистер Броклхерст. – Смирение – наихристианнейшая добродетель, особенно приличествующая ловудским ученицам, а посему я постоянно требую особого внимания к тому, чтобы они росли в смирении. Я настойчиво искал способ умерщвлять в них суетную гордыню и совсем недавно получил приятнейшее доказательство, что преуспел в этом. Моя вторая дочь, Огеста, поехала со своей матерью навестить школу, и, вернувшись, она вскричала: «Ах, милый папенька, какими тихими дурнушками выглядят все девочки в Ловуде! С волосами, гладко зачесанными за уши, в этих длинных фартучках и с такими забавными холщовыми сумочками поверх платья они очень похожи на бедных детей. И, – добавила она, – на нас с маменькой они смотрели так, будто никогда прежде не видели шелковых платьев!»
   – От всего сердца одобряю это, – подхватила миссис Рид. – Обыщи я хоть всю Англию, то не нашла бы системы воспитания, словно созданной именно для такой девочки, как Джейн Эйр. Последовательность, любезный мистер Броклхерст, я рекомендую последовательность во всем.
   – Последовательность, сударыня, – первейший долг христианина, и в Ловудской школе она соблюдается во всем: простая пища, простая одежда, никаких излишеств ни в чем, ни малейшей изнеженности и деятельное прилежание – таковы порядки в школе, обязательные для всех учениц.
   – Прекрасно, сэр. Следовательно, я могу надеяться, что эту девочку примут в Ловуд и воспитают в соответствии с ее положением в настоящем и будущем?
   – О да, сударыня! Она будет помещена в этот питомник избранных растеньиц и, уповаю, покажет себя благодарной за эту величайшую привилегию.
   – В таком случае я отправлю ее туда как можно скорее, мистер Броклхерст, так как, поверьте, я не чаю снять с себя ответственность, которая стала слишком тяжелой.
   – Без сомнения, без сомнения, сударыня. А теперь разрешите пожелать вам доброго утра. В Броклхерст-Холл я вернусь через неделю-другую: мой добрый друг архидиакон не отпустит меня раньше. Я извещу мисс Темпл о приеме новенькой, так что ее будут ожидать в Ловуде, и никаких недоразумений не произойдет. До свидания.
   – До свидания, мистер Броклхерст, кланяйтесь от меня миссис и мисс Броклхерст, а также Огесте и Теодоре и мастеру Бротону Броклхерсту.
   – С величайшим удовольствием, сударыня. Девочка, вот тебе книга «Наставления детям». Читай ее с молитвой, а особенно «Рассказ об ужасной в своей внезапности смерти Марты Д., нехорошей девочки, склонной ко лжи и обману».
   С этими словами мистер Броклхерст вложил мне в руку тоненькую брошюру и, позвонив, чтобы подали его карету, удалился.
   Мы с миссис Рид остались вдвоем. Несколько минут прошли в молчании: она шила, я смотрела на нее. В то время миссис Рид было лет тридцать шесть – тридцать семь: женщина плотного сложения с квадратными плечами, невысокая, и хотя дородная, но не толстая и обрюзглая. Относительно широкое лицо с чуть выдающейся вперед нижней челюстью. Низкий лоб, тяжелый торчащий подбородок, рот и нос достаточно правильные. Под светлыми бровями поблескивали безжалостные глаза. Кожа смуглая и грубоватая, волосы – почти льняные.
   Ее отличало крепкое здоровье: она не знала, что такое болезни. Дела свои она вела умело и умно, прислугу и фермеров-арендаторов держала в ежовых рукавицах, и только ее дети иногда решались ей противоречить. Одевалась она хорошо, обладала величавой осанкой и держалась так, что ее туалеты выглядели особенно выгодно.
   Сидя на скамеечке в нескольких шагах от нее, я разглядывала ее фигуру, вглядывалась в черты ее лица. Моя рука сжимала брошюру с описанием внезапной смерти лгуньи, которое мне велели прочесть в назидание. То, что произошло несколько минут назад, то, что миссис Рид сказала обо мне мистеру Броклхерсту, общий тон их разговора – все это жгло и терзало меня, точно кровоточащая рана. Я ведь ясно слышала каждое слово, и каждое больно меня язвило. Теперь же во мне закипало возмущение.
   Миссис Рид подняла голову от шитья, ее взгляд остановился на мне, пальцы замерли.
   – Выйди вон, вернись в детскую, – таков был ее приказ. Видимо, выражение моего лица или еще что-то показалось ей оскорбительным, так как отдала она этот приказ с крайним, хотя и сдерживаемым раздражением. Я встала, я направилась к двери, я повернула обратно, я прошла через всю комнату до окна, а потом приблизилась к ней.
   Мне необходимо было выговориться: меня так попрали, что я должна была восстать. Какими силами я обладала, чтобы ответить ударом на удар моей противницы? Я собрала их все и вложила вот в такую жгучую тираду:
   – Я не склонна к обману, не то бы я сказала, будто люблю вас, а я говорю прямо, что не люблю вас. Я ненавижу вас больше всех на свете, если не считать Джона Рида. А эту книжку про лгунью лучше отдайте своей Джорджиане, потому что лжет она, а не я.
   Руки миссис Рид все еще бездеятельно лежали на ее шитье, ее глаза, как два куска льда, по-прежнему были морозяще устремлены в мои.
   – У тебя есть что сказать еще? – спросила она тоном, каким обращаются к взрослому врагу, а не к ребенку.
   Эти ее глаза, этот ее голос подлили масла в огонь моей ненависти. Содрогаясь с головы до ног, вся во власти исступленного возбуждения, я продолжала:
   – Я рада, что вы мне не родственница, и никогда больше я не назову вас тетей, до самой смерти не назову! А когда вырасту, ни разу вас не навещу. А если кто-нибудь меня спросит, любила ли я вас и как вы со мной обходились, я отвечу, что мне делается тошно от мысли о вас, что обходились вы со мной жестоко и бессердечно.
   – Как ты смеешь утверждать такое, Джейн Эйр?
   – Как смею, миссис Рид? Как смею? Да потому, что это чистая правда. Вы считаете меня бесчувственной, полагаете, будто я не нуждаюсь хоть в капельке любви или доброты, но я так жить не могу, а в вас нет жалости. Я не забуду, как вы втолкнули меня… грубо и беспощадно втолкнули меня назад в Красную комнату и заперли там – до смертного часа не забуду. Хотя я изнемогала, хотя я кричала, задыхаясь от отчаяния: «Сжальтесь! Сжальтесь, тетя Рид!» И этому наказанию вы меня подвергли потому лишь, что ваш скверный сынок ударил меня, сбил с ног ни за что ни про что. Вот что я буду говорить всем, кто меня спросит. Люди считают вас хорошей женщиной, но вы скверная, бессердечная! Это вы обманываете и лжете!
   Я еще не договорила, а моя душа уже воспрянула, возликовала от неведомого мне прежде ощущения вольности и торжества. Будто распались невидимые оковы и я вырвалась на свободу, о чем не смела даже мечтать. И для этого чувства были основания: миссис Рид выглядела испуганной, шитье соскользнуло с ее колен, она раскачивалась, подняв перед собой ладони, а лицо у нее сморщилось, словно она готова была заплакать.
   – Джейн, ты в заблуждении. Что с тобой? Почему ты так дрожишь? Дать тебе воды?
   – Не надо, миссис Рид.
   – Может быть, ты чего-нибудь хочешь, Джейн? Поверь, я желаю быть тебе другом.
   – Нет! Вы наговорили мистеру Броклхерсту, что у меня дурной характер, что я обманщица; и я всем в Ловуде расскажу, какая вы и что вы творили.
   – Джейн, ты просто не понимаешь. Детей необходимо отучать от их дурных привычек.
   – Обманывать – не моя привычка! – крикнула я отчаянным пронзительным голосом.
   – Но ты не умеешь сдерживаться, Джейн, согласись. А теперь вернись в детскую, будь милочкой и ненадолго приляг.
   – Я для вас не милочка и прилечь не хочу! Поскорее отошлите меня в школу, миссис Рид, потому что мне невыносимо жить здесь.
   – Да, я отошлю ее в школу без промедления, – пробормотала миссис Рид про себя и, подняв шитье, быстро вышла из комнаты.
   Я осталась там одна – победительницей на поле брани. Это была самая отчаянная битва в моей жизни и моя первая победа. Некоторое время я стояла на коврике, где совсем недавно стоял мистер Броклхерст, и в одиночестве наслаждалась своим триумфом. Вначале я улыбалась и испытывала гордое упоение. Но эта жгучая радость угасла во мне с той же быстротой, с какой замедлилось бурное биение сердца. Ребенок, восставая на взрослых, как восстала я, дав полную волю своим возмущенным чувствам, неминуемо испытывает потом уколы сожаления, и знобящая дрожь сменяет недавний жар. Пламя, бушующее на гряде вересковых холмов, живое, стремительное, всепожирающее, – вот чему можно было бы уподобить мой гнев, пока я обличала миссис Рид и угрожала ей; та же гряда, почерневшая, оголенная после того, как пламя погасло, столь же верно символизировала бы мое душевное состояние, когда получасовые размышления в гробовой тишине показали мне все безумие моего поведения, всю тягостность моего положения ненавидимой и ненавидящей.
   Впервые я изведала вкус мщения; пока я им упивалась, оно было точно душистое вино – теплым и пьянящим. Но оставшийся от него металлический едкий привкус вызывал у меня ощущение, будто я хлебнула отравы. С какой охотой пошла бы я попросить прощения у миссис Рид! Но я знала, отчасти по опыту, отчасти инстинктивно, что она лишь оттолкнет меня с удвоенным презрением, чем вновь пробудит всю бурность моей натуры.
   Я бы с радостью нашла в своем сердце что-нибудь, кроме яростных обвинений, с радостью отыскала бы пищу для менее дьявольского чувства, чем угрюмое негодование. И взяла книгу – какие-то арабские сказки. Села и попыталась читать. Но не понимала смысла ни единой строки; мои мысли заслоняли страницы, которые обычно завораживали меня. Затем я открыла дверь в сад. Там не гнулась ни единая ветка. Все сковала стужа, не поддававшаяся ни солнцу, ни ветру. Я накинула на голову и плечи подол платья и вышла пройтись в уединении рощи, но меня не утешили безмолвные деревья, падающие еловые шишки, смерзшиеся останки осени – бурые листья, сметенные давними ветрами в кучи и теперь спаянные воедино. Я прислонилась к калитке и посмотрела на пустынный луг, где уже не паслись овцы и короткая ощипанная почти до корней трава серебрилась инеем. День был беспросветно серым, хмурое небо обещало метель. Уже иногда редкие снежные хлопья ложились на твердую землю тропинки, на поседелый луг и не таяли. Я стояла, несчастная маленькая девочка, и шептала снова и снова:
   – Что мне делать? Что мне делать?
   Внезапно я услышала звонкий голос:
   – Мисс Джейн! Где вы? Идите завтракать!
   Я знала, что меня зовет Бесси, но не шевельнулась. Ее легкие шаги приближались по тропинке.
   – Гадкая вы девочка! – сказала она. – Почему вы не идете, когда вас зовут?
   Появление Бесси отвлекло меня от тяжелых мыслей и обрадовало, хотя она, по обыкновению, сердилась на меня. Но после того как я дала отпор миссис Рид и взяла над ней верх, преходящее неудовольствие няньки меня не особенно трогало, зато мне хотелось погреться в лучах ее молодой беззаботной бодрости. И я просто обняла ее обеими руками, говоря:
   – Бесси, не бранись, пожалуйста!
   Никогда прежде я не решалась на такие прямые и бесстрашные поступки, и почему-то ей мое поведение пришлось по вкусу.
   – Странная вы девочка, мисс Джейн, – сказала она, глядя на меня с высоты своего роста. – Такая одинокая и непоседливая. А вас в школу отправляют?
   Я кивнула.
   – И вам не жалко покинуть бедную Бесси?
   – А что я для Бесси? Она ведь все время меня бранит.
   – Так вы же такая странная, напуганная и робкая малышка! Вам надо быть посмелее.
   – Да? Чтобы получать больше тумаков?
   – Глупости! Хотя с вами могли бы обходиться и помягче, это верно. Моя матушка сказала, когда навещала меня на прошлой неделе, что не хотела бы, чтобы кто-нибудь из ее младшеньких оказался на вашем месте. А теперь пойдемте домой, у меня для вас хорошая новость.
   – Откуда ей быть, Бесси?
   – Деточка, о чем это вы? И какими грустными глазками на меня смотрите! Так вот: хозяйка с барышнями и мастером Джоном уезжают чай пить в гости, а вы будете пить чай со мной. Я попрошу кухарку испечь вам пирожок, а потом вы мне поможете разобрать ваши ящики. Мне ведь скоро надо будет уложить все нужное в сундучок. Хозяйка хочет, чтобы вы уехали через день, много два, так вам надо выбрать, какие игрушки взять с собой.
   – Бесси, обещай, что больше не будешь меня бранить. До самого моего отъезда.
   – Ну ладно. Только помните, вы очень хорошая девочка, так не надо меня бояться. И не вздрагивайте, если я и прикрикну, не то трудно бывает удержаться.
   – Наверное, я тебя больше никогда не буду бояться, Бесси, потому что я к тебе привыкла. А скоро мне надо будет бояться совсем других людей.
   – Будете их бояться, так они вас невзлюбят.
   – Как и ты меня невзлюбила, Бесси?
   – Вот уж нет, мисс. Думается, я к вам привязана куда больше, чем к остальным.
   – Только не показываешь этого.
   – До чего же вы умненькая! И разговариваете совсем по-новому. Чего это вы вдруг стали такой смелой и настойчивой?
   – Так я же скоро уеду от всех вас, а еще…
   Я было собралась упомянуть о том, что произошло между мною и миссис Рид, но тут же передумала, решив, что об этом лучше промолчать.
   – Так, значит, вы рады от меня уехать?
   – Да вовсе нет, Бесси. Сейчас мне вроде бы даже грустно.
   – «Сейчас» и «вроде бы»! До чего же холодно моя маленькая барышня сказала это! Думается, попроси я сейчас, чтобы вы меня поцеловали, так вы скажете, что вроде бы не надо.
   – Я тебя с радостью поцелую. Только нагни голову.
   Бесси нагнулась, мы поцеловались, и я пошла за ней в дом совсем утешенная. Остаток дня прошел среди мира и гармонии, а вечером Бесси рассказывала мне самые занимательные свои истории и пела самые лучшие свои песни. Даже и в моей жизни порой светило солнце.

Глава 5

   Едва утром девятнадцатого января часы пробили пять, как Бесси вошла в мой чуланчик со свечкой, но я уже встала и почти оделась. Проснувшись за полчаса до ее прихода, я умылась и начала одеваться при свете заходящего молодого месяца, лучи которого падали на оконце. В этот день мне предстояло покинуть Гейтсхед с дилижансом, который проезжал мимо ворот усадьбы в шесть часов утра. На ногах в доме была только одна Бесси. Она уже развела огонь в камельке детской и собрала мне завтрак. Редкий ребенок сумеет проглотить хоть кусочек, когда его мысли заняты предстоящим путешествием, и я не составила исключения. Бесси напрасно старалась заставить меня выпить несколько глотков молока, которое она для меня согрела, и съесть ломтик хлеба. Тогда она завернула в бумагу несколько сухариков и положила в мою сумку, потом помогла мне надеть салопчик и капор, накинула себе на плечи шаль, и мы вышли из детской. Когда мы поравнялись с дверью в спальню миссис Рид, Бесси спросила:
   – А вы не зайдете попрощаться с хозяйкой?
   – Нет, Бесси. Вчера, когда ты уходила ужинать, она зашла в мой чуланчик и сказала, чтобы утром я не тревожила ни ее, ни кузин, а еще велела мне помнить, что всегда была моим лучшим другом и я должна говорить о ней только так и быть ей благодарной.
   – А вы что ответили, мисс?
   – Ничего, натянула одеяло на лицо и отвернулась к стене.
   – Не надо было так делать, мисс.
   – Нет, надо, Бесси. Твоя хозяйка никогда не была моим другом, она была моим врагом.
   – Ох, мисс Джейн, не говорите так!
   – Прощай, Гейтсхед! – воскликнула я, когда мы миновали прихожую и вышли на крыльцо.
   Месяц зашел, было очень темно. Бесси держала фонарь, и его лучи скользили по мокрым ступенькам и подъездной дороге, размокшей, так как началась оттепель. Промозглым, знобким было это зимнее утро, и, торопливо шагая к воротам, я стучала зубами от холода. Окно сторожки светилось, и, войдя, мы увидели, что жена привратника затапливает очаг. Мой сундучок, который принесли сюда накануне, стоял у двери, аккуратно обвязанный веревкой. До шести оставалось лишь несколько минут, а когда часы пробили, очень скоро издалека донесся стук колес, возвещавший прибытие дилижанса. Я встала у двери и смотрела на его фонари, быстро приближающиеся сквозь сумрак.
   – Она одна едет? – спросила жена привратника.
   – Да.
   – И далеко это?
   – Пятьдесят миль.
   – Далеконько! Как это миссис Рид не боится отпустить ее одну в такую даль?
   Дилижанс остановился у ворот – запряженный четверней, с пассажирами на крыше. Кондуктор и кучер громогласно торопили нас. Мой сундучок погрузили, меня оторвали от Бесси, которую я осыпала поцелуями.
   – Вы уж присмотрите за ней! – крикнула она кондуктору, когда тот подсадил меня внутрь.
   – Ладно! – последовал ответ, дверца захлопнулась, раздался крик: «Трогай!» – и мы покатили.
   У меня почти не сохранилось воспоминаний об этой поездке. Знаю только, что день показался мне нескончаемо длинным и мы словно проехали сотни и сотни миль. Мы миновали несколько городков, а в одном, очень большом, остановились, лошадей выпрягли, и пассажиры вышли, чтобы пообедать в гостинице. Кондуктор отнес меня туда и хотел, чтобы я поела, но у меня совсем не было аппетита, и он оставил меня одну в огромной зале с камином в каждом конце, со свисающей с потолка люстрой и маленькими красными хорами на стене, где виднелись музыкальные инструменты. Я долго бродила по этой зале, чувствуя себя очень непривычно и смертельно боясь: вот-вот кто-то войдет и украдет меня. Ведь я верила в похищение детей: в рассказах Бесси у камелька они случались очень часто. Наконец кондуктор вернулся, и я была вновь водворена в дилижанс, мой хранитель занял свое место, дунул в рожок, и мы загромыхали «по улице мощеной» города Л.
   Сырой туманный день перешел в сырые туманные сумерки, и я почувствовала, что Гейтсхед правда остался далеко-далеко позади. Теперь на нашей дороге уже не попадались городки, пейзаж изменился, впереди вздымались огромные серые холмы. Когда совсем стемнело, мы спустились в лесистую долину, где царил почти полный мрак, но когда все вокруг поглотила ночь, я еще долго продолжала слышать посвист буйного ветра в древесных ветвях.
   Убаюканная этим звуком, я наконец уснула, но вскоре меня разбудил толчок: дилижанс остановился, дверца открылась, и в ней появилась женщина, одетая как прислуга. Свет фонаря ложился на ее лицо и одежду.
   – Тут есть девочка по имени Джейн Эйр? – спросила она, и я ответила:
   – Да.
   Меня вновь вынесли наружу, мой сундучок сняли с крыши, и дилижанс тотчас покатил дальше.
   От долгого сидения у меня затекло все тело, а в голове мутилось от топота копыт, скрипа и покачивания кузова. Стряхивая с себя оцепенение, я посмотрела вокруг. Тут царили дождь, ветер и тьма, тем не менее я различила перед собой каменную ограду и калитку в ней. Моя новая проводница вошла со мной в калитку, закрыла и заперла ее за собой. Теперь я увидела дом – а может быть, и не один, так как здание было очень длинным со множеством окон. Кое-где в них мерцали огоньки. Мы свернули на широкую залитую дождем дорожку, посыпанную гравием, и вошли в какую-то дверь. Моя проводница провела меня по длинному коридору в комнату с топящимся камином и оставила там одну.
   Я постояла у камина, согревая замерзшие пальцы, а потом огляделась. Ни одна свеча не горела, однако в неверном свете огня мне мало-помалу удалось рассмотреть оклеенные обоями стены, ковер, гардины, поблескивающую мебель красного дерева. Это была гостиная, не такая большая и великолепная, как парадная гостиная в Гейтсхеде, но достаточно уютная. Я пыталась понять сюжет картины на стене, когда дверь отворилась и кто-то вошел со свечой. За первой фигурой появилась вторая.
   Первой вошла высокая дама, темноволосая, темноглазая, с высоким бледным лбом. Она куталась в шаль, но держалась очень прямо и строго.
   – Такую маленькую девочку не следовало отправлять в дорогу одну, – сказала она и поставила свечу на стол. Минуты две она внимательно меня разглядывала, а потом добавила: – Ее лучше уложить поскорее спать, у нее очень усталый вид. Ты устала? – спросила она, положив ладонь мне на плечо.
   – Немножко, сударыня.
   – И, разумеется, голодна. Пусть она поужинает, мисс Миллер, прежде чем вы ее уложите. Ты в первый раз рассталась с родителями, чтобы учиться в школе, деточка?
   Я объяснила, что родителей у меня нет. Она спросила, давно ли они умерли, сколько мне лет, как меня зовут, умею ли я читать, писать и немного шить. Потом ласково погладила меня по щеке указательным пальцем и отослала с мисс Миллер, выразив надежду, что я буду «хорошей девочкой».
   Ей могло быть лет двадцать девять, а мисс Миллер выглядела моложе на несколько лет. Голос, наружность, манера держаться дамы с высоким лбом произвели на меня глубокое впечатление. Мисс Миллер казалась более заурядной. Румяное, хотя и очень озабоченное лицо, торопливость в походке и всех движениях, обычная для тех, у кого на руках всегда множество неотложных дел, – короче говоря, она выглядела именно той, кем (как я узнала после) и была: младшей учительницей. Она вела меня из помещения в помещение, из коридора в коридор обширного здания прихотливой постройки. Наконец полную и немного гнетущую тишину, царившую в той части дома, которая осталась позади, нарушил гул множества голосов, и вскоре мы вошли в длинную широкую комнату с большими столами из сосновых досок – по два в обоих ее концах, с двумя горящими свечами на каждом, – а вокруг на скамейках сидели девочки и девушки всех возрастов – от девяти-десяти до двадцати лет. В смутном свете сальных огарков их число мне показалось несметным, хотя на самом деле оно не превышало восьмидесяти. На всех были одинаковые платья из грубой коричневой материи и длинные холщовые передники. Шел час самостоятельных занятий, все они учили заданные уроки, и гул, который я слышала, слагался из шепота их зубрежки.
   Мисс Миллер знаком велела мне сесть на ближайшую к двери скамью, а потом прошла в глубину длинной комнаты и скомандовала:
   – Старосты, соберите учебники и отнесите их на место!
   В разных углах комнаты встали четыре девушки, каждая обошла свой стол, собирая учебники, и унесла их. Мисс Миллер отдала новое распоряжение:
   – Старосты, принесите подносы с ужином!
   Девушки вышли и вскоре вернулись с подносами, на которых лежали порции чего-то, я не рассмотрела чего, а на середине каждого стоял кувшин с водой и кружка. Порции были розданы, те, кто хотел пить, попили воды из общей кружки. Когда дошла очередь до меня, я тоже выпила воды, потому что меня мучила жажда, но до еды не дотронулась – от волнения и усталости я не могла есть. Однако я увидела, что ужин состоял из овсяной лепешки, разломанной на части.
   Ужин кончился, мисс Миллер прочла молитву, и ученицы вышли из комнаты попарно. Я еле держалась на ногах от усталости и даже толком не разглядела мою новую спальню, заметив только, что она, как и классная комната, была очень длинной. На эту ночь мне предстояло разделить кровать с мисс Миллер, которая помогла мне раздеться. Ложась, я взглянула на ряды кроватей, в которые девочки быстро ложились по двое. Через десять минут единственная свечка была задута, и среди тишины в непроницаемой тьме я уснула.
   Ночь промелькнула мгновенно. Я так устала, что спала мертвым сном без сновидений и проснулась лишь раз, услышала завывания ветра, шум дождевых струй и убедилась, что мисс Миллер лежит рядом со мной. Вновь я открыла глаза под громкий звон колокола. Девочки торопливо одевались. Однако лишь начинало светать, и комнату освещали два-три мерцающих огарка. Я с величайшей неохотой тоже сбросила одеяло. Холод стоял лютый, и, пока я одевалась, меня била дрожь. Потом умылась, дождавшись, пока не освободился таз, что произошло далеко не сразу, так как на шестерых учениц полагался один таз (стояли тазы на умывальнике в середине дортуара). Вновь зазвонил колокол, пары построились в длинную вереницу, этим порядком спустились по лестнице и вошли в холодную, тускло освещенную классную комнату. Мисс Миллер прочла молитву, а затем скомандовала:
   – Построиться по классам!
   На минуту-другую воцарилась большая суматоха, и мисс Миллер вновь и вновь повторяла:
   – Тише! Соблюдайте порядок!
   Когда суматоха улеглась, я увидела, что девочки построились четырьмя полукружиями перед четырьмя стульями – по одному у каждого стола. Все держали в руках книги, а на каждом столе перед каждым свободным стулом лежал толстый том, похожий на Библию. Наступила пауза, заполненная тихими шепотками. Мисс Миллер переходила от класса к классу, и эти неясные звуки смолкали.
   В отдалении звякнул колокол, и тотчас в комнату вошли три учительницы, каждая села к столу, а мисс Миллер опустилась на четвертый стул, ближайший к двери, возле которого собрались самые маленькие девочки. Она подозвала меня, и я заняла самое последнее место в этом, начальном, классе.
   Учебный день начался. Повторили положенную молитву, произнесли некоторые стихи Писания, после чего довольно долго читали главы из Библии – чтение это продолжалось час. К его концу уже совсем рассвело. Неутомимый колокол зазвенел в четвертый раз, классам велели построиться, и ученицы парами перешли в другую комнату завтракать. Как я обрадовалась! Меня терзал голод: ведь накануне я почти ничего не ела.
   Столовая оказалась огромной мрачной комнатой с низким потолком. На двух длинных столах дымились миски с чем-то горячим, но от них, к моему отчаянию, исходил совсем не аппетитный запах. Когда аромат этой трапезы достиг ноздрей тех, для кого она предназначалась, вспыхнуло всеобщее неудовольствие. От передних пар, составленных из высоких девочек старшего класса, донесся тихий ропот!
   – Какая гадость! Овсянка опять подгорела!
   – Тише! – потребовал голос, только не мисс Миллер, а одной из старших учительниц, невысокой черноволосой особы, одетой щеголевато, и с ледяным выражением лица. Она села во главе одного стола, а за другим председательствовала наставница с более пышной фигурой. Тщетно я искала взглядом даму, что встретила меня накануне, ее нигде не было видно. Мисс Миллер села в нижнем конце моего стола, а пожилая женщина, иностранка по виду (учительница французского языка, как я узнала потом), заняла такое же место за вторым столом. Была произнесена длинная молитва, пропет духовный гимн, затем служанка принесла чай для учительниц, и классы приступили к завтраку.
   Изнемогая от голода и уже очень ослабев, я проглотила две ложки овсянки, не замечая ее вкуса. Но, едва голод притупился, я обнаружила, что ем нечто тошнотворное – пригорелая овсяная каша почти не менее омерзительна, чем гнилой картофель, и отобьет желание есть даже у самого изголодавшегося бедняка. Ложки двигались все медленнее. Каждая девочка, заметила я, пробовала кашу, пыталась проглотить, и почти все сразу же оставляли эти попытки. Завтрак кончился, и никто не позавтракал. Была вознесена благодарность Всевышнему за то, чего мы не получили, и пропет еще один гимн. Затем столовая опустела, а классная комната наполнилась. Я выходила среди последних и увидела, как одна из учительниц взяла миску и попробовала кашу. Она переглянулась с остальными. На лицах их всех появилась брезгливость, а полная произнесла негромко:
   – Отвратительное варево! Это просто позор!
   До начала уроков оставалось пятнадцать минут, и в классной царил невообразимый шум. Видимо, в эти четверть часа разрешалось разговаривать громко о чем угодно и ученицы использовали свою привилегию сполна. Разговоры шли только о завтраке, который все дружно бранили. Бедняжки! Другого утешения у них не было. Из учительниц в комнате присутствовала лишь мисс Миллер. Вокруг нее столпились старшие девочки, что-то убедительно говоря с возмущенными жестами. Я услышала, как несколько раз прозвучало имя мистера Броклхерста, но мисс Миллер неодобрительно покачала головой. Однако она не прилагала особых стараний, чтобы утихомирить общее негодование: без сомнения, она его разделяла.
   Часы в классной пробили девять. Мисс Миллер оставила старшеклассниц, вышла на середину комнаты и скомандовала:
   – Тише! По местам!
   Верх остался за дисциплиной: через пять минут беспорядочная толпа разошлась по своим местам, разноголосый хор смолк, и воцарилась относительная тишина. Старшие учительницы пунктуально опустились на предназначенные им стулья, однако все словно чего-то ждали. Восемьдесят девочек сидели на скамейках по сторонам комнаты прямо и неподвижно. Какими невзрачными они выглядят! Все с гладко зачесанными за уши волосами – ни у одной ни единой кудряшки, все в коричневых платьях с застегнутыми у горла узкими воротничками, с холщовыми сумочками сбоку (несколько напоминающими сумки шотландских горцев), предназначенными для швейных принадлежностей. На всех толстые шерстяные чулки и грубые башмаки, застегнутые медными пряжками. Примерно двадцать одетых таким образом учениц были уже взрослыми девушками. Эта форма совсем им не шла, и даже самые миловидные выглядели в ней несуразно.
   Я все еще смотрела на них, иногда поглядывая на учительниц – ни одна из них мне не понравилась: у полной лицо было грубым, смуглая казалась сердитой, иностранка – некрасивой и злой, а мисс Миллер, бедняжка, казалась посинелой, замученной холодом и множеством обязанностей. Как вдруг, пока мой взгляд переходил с лица на лицо, все ученицы встали, словно подброшенные одной пружиной.
   Что случилось? Я не слышала никакой команды и растерялась. Но прежде чем я успела собраться с мыслями, девочки снова сели, все глаза обратились в одну сторону, и, посмотрев туда же, я увидела даму, которая встретила меня накануне вечером. Она стояла в глубине длинной комнаты и в молчании обводила внимательным взглядом два ряда девочек. Мисс Миллер подошла к ней, как будто о чем-то спросила и, получив ответ, вернулась на свое место, а потом распорядилась:
   – Староста первого класса, принесите глобусы.
   Пока это приказание выполнялось, дама неторопливо направилась к одному из столов. Видимо, у меня сильно развита шишка почтительного преклонения, так как я до сих пор помню, с каким благоговейным восхищением следила за каждым ее шагом. Теперь, при свете дня, она выглядела высокой, стройной и прекрасной. Светившиеся благожелательностью карие глаза, осененные длинными ресницами под тонкими бровями, смягчали белизну высокого лба. Темно-каштановые волосы были на висках собраны в букли (гладкие бандо и длинные локоны тогда в моде не были). Платье, опять-таки модного тогда фасона, было из лилового сукна с отделкой из черного бархата несколько в испанском стиле; на ее поясе поблескивали золотые часики (в те дни такие часы были еще редкостью). Пусть для довершения портрета читатель вообразит тонкие черты лица, хотя и бледного, но с нежной чистой кожей, а также величавую осанку, и он получит правильное представление – насколько вообще его могут дать слова – о внешности мисс Темпл, Марии Темпл, как я впоследствии прочла в надписи на молитвеннике, который мне было доверено отнести в церковь.
   Директриса Ловуда (вот кем она была) села перед двумя глобусами, поставленными на один из столов, подозвала к себе первый класс и начала урок географии. Учительницы подозвали к себе остальные классы. Повторение истории, грамматики и прочего продолжалось около часа. Затем последовали письмо и арифметика, а мисс Темпл занималась музыкой с некоторыми из старших учениц. Протяжение каждого урока проверялось по часам, которые наконец пробили двенадцать. Директриса встала.
   – Я должна сказать кое-что ученицам, – объявила она.
   Уже поднявшийся шум, который знаменует окончание занятий, разом оборвался при звуке ее голоса, и она продолжала:
   – Утром вам подали завтрак, который вы не могли есть, и, следовательно, остались голодными. Я распорядилась, чтобы всем был подан хлеб с сыром.
   Учительницы уставились на нее с изумлением.
   – Ответственность я беру на себя, – добавила она в их сторону и тут же вышла из комнаты.
   Вскоре хлеб с сыром был принесен и роздан к величайшему восторгу и утолению голода всей школы. Затем последовала команда: «В сад!» Все надели шляпки из грубой соломки с завязками из цветного коленкора и серые фризовые пелерины. Я получила такие же и в общем потоке вышла в сад.
   Он представлял собой обширный участок, обнесенный высокой оградой, полностью загораживавшей вид на окрестности. Вдоль одной стороны тянулась крытая веранда, а широкие дорожки окаймляли разделенное на десятки маленьких клумб пространство в середине. Эти клумбочки поручались заботам учениц, и у каждой была своя владелица. Летом, все в цветах, они, без сомнения, были красивы, но теперь, во второй половине января, среди зимнего опустошения глаз не видел ничего, кроме бурых гниющих стеблей. Пока я стояла и осматривалась, меня пробрала дрожь: день мало подходил для прогулок. Дождь, правда, не лил, но сад затягивал желтоватый туман, каплями оседавший на всем, а земля под ногами хранила следы вчерашнего потопа. Самые крепкие и здоровые девочки бегали, затевали игры, но бледные и щуплые сгрудились на веранде, чтобы как-то укрыться от сырости и согреться. Однако туман пробирался к ним под одежду, вызывая озноб, и я часто слышала глухой кашель.
   До сих пор я еще ни с кем не перемолвилась ни словом, и никто словно бы меня не замечал. Я держалась в стороне ото всех, но такое одиночество было мне привычным. Я прислонилась к столбу веранды, поплотнее закуталась в серую пелерину и, стараясь забыть про холод, который пощипывал меня снаружи, и про голод, который грыз меня изнутри, принялась наблюдать и размышлять. Мои мысли были слишком неопределенными и беспорядочными, чтобы их стоило записывать. Я даже толком не знала, где нахожусь. Гейтсхед и моя прежняя жизнь словно отодвинулись в неизмеримую даль, настоящее было смутным и непривычным, а будущее я и представить себе не могла. Я снова обвела взглядом этот монастырский сад, а потом поглядела на дом – половина огромного здания выглядела серой и древней, а вторая половина – совсем новой. Окна новой части, в которой находились классная комната и дортуар, напоминали церковные частым металлическим переплетом. Каменная доска над дверью гласила:
   «Ловудский приют. Сия часть здания была восстановлена в лето Господне… иждивением Наоми Броклхерст из Броклхерст-Холла в сем графстве». «Да светит свет ваш пред людьми, чтобы они видели ваши добрые дела и прославляли Отца вашего Небесного. Матфей V, 16».
   Вновь и вновь перечитывала я эти слова и искала им объяснения, так до конца и не постигнув их смысла. И все еще ломала голову над «приютом», ища связи между первыми словами и стихом из Писания, когда раздавшийся совсем рядом кашель заставил меня повернуть голову. На каменной скамье поблизости я увидела девочку, склонившуюся над книгой и, видимо, увлеченную чтением. Я разглядела заглавие: «Расселас». Имя показалось мне необычным, а потому особенно любопытным. Переворачивая страницу, девочка подняла глаза, и я ее спросила:
   – Интересная книга? (Я уже решила, что как-нибудь попрошу дать мне ее почитать.)
   – Мне она нравится, – ответила девочка после секунды-другой, пока окидывала меня взглядом.
   – О чем она? – спросила я затем. Не могу понять, откуда у меня хватило смелости вот так начать разговор с незнакомой девочкой. Подобный поступок был противен моей натуре и привычкам, но, полагаю, книга в ее руках пробудила во мне симпатию. Я ведь тоже любила читать, правда, развлекательные и детские книжки – серьезные и поучительные я не умела ни постичь, ни переварить.
   – Вот, пожалуйста, посмотри сама, – ответила девочка, протягивая мне книгу.
   Я взяла ее и, пролистав, убедилась, что содержание было менее заманчивым, чем название. «Расселас» на мой необразованный вкус был скучен. Ничего о феях, ничего о джиннах, никакого яркого разнообразия в теснящихся строчках. Я вернула книгу девочке, она взяла ее молча и уже готова была вновь погрузиться в чтение, когда я осмелилась снова ее отвлечь:
   – Ты не можешь объяснить мне, что означает надпись над дверью? Что такое Ловудский приют?
   – Этот дом, куда ты приехала жить.
   – А почему его называют приютом? Он чем-то не похож на другие школы?
   – Отчасти это благотворительное учреждение: ты, я и все остальные – мы приютские дети. Ты, наверное, сирота. Ведь кто-то из твоих родителей умер?
   – Они оба умерли, когда я была совсем маленькой, и я их не помню.
   – Ну, тут все девочки лишились либо кого-то из родителей, либо обоих, и школа называется приютом для обучения сирот.
   – И мы ничего не платим? Они держат нас тут даром?
   – Мы платим, или платят наши друзья, пятнадцать фунтов в год каждая.
   – Так почему же нас называют приютскими?
   – Потому что пятнадцати фунтов недостаточно для оплаты полного пансиона и обучения и остальные средства собираются по подписке.
   – И кто подписывается?
   – Разные добрые дамы и джентльмены в этих краях и в Лондоне.
   – Кто была Наоми Броклхерст?
   – Дама, которая построила новую часть дома, как написано на доске, и чей сын за всем здесь следит и всем управляет.
   – Почему?
   – Потому что он казначей и попечитель Ловуда.
   – Так этот дом не принадлежит высокой даме с часами на поясе, которая велела дать нам хлеба с сыром?
   – Мисс Темпл? О нет! Как ни жаль. Она отвечает за все перед мистером Броклхерстом. Всю провизию и всю одежду для нас покупает мистер Броклхерст.
   – Он живет здесь?
   – Нет, в двух милях отсюда, в большой усадьбе.
   – А он хороший человек?
   – Он священник, и говорят, что он творит много добра.
   – Значит, высокую даму зовут мисс Темпл?
   – Да.
   – А как зовут других учительниц?
   – Румяную – мисс Смит, она преподает рукоделие и кроит для нас одежду, а мы ее шьем: платья, пелерины, ну, словом, все. Низенькая с черными волосами – мисс Скэтчерд, она преподает историю и грамматику и следит за тем, как второй класс делает заданные уроки, а та, которая в шали и желтой лентой привязывает к поясу носовой платок, – это мадам Пьеро, она из французского города Лилля и преподает французский.
   – А тебе нравятся учительницы?
   – Более или менее.
   – И маленькая черненькая, и мадам… я не могу выговорить ее фамилию, как ты.
   – Мисс Скэтчерд нетерпелива, поостерегись, чтобы она на тебя не рассердилась. Мадам Пьеро совсем неплохая.
   – Но мисс Темпл самая хорошая, правда?
   – Мисс Темпл очень хорошая и очень умная. Она выше всех остальных, потому что знает гораздо больше, чем они.
   – А ты давно здесь?
   – Два года.
   – Ты сирота?
   – Моя мать умерла.
   – Ты здесь счастлива?
   – Ты задаешь слишком много вопросов. Пока достаточно. Я хочу еще почитать.
   Однако в эту минуту ударил колокол к обеду, и все вернулись в дом. Запах, наполнявший столовую на этот раз, был лишь немногим аппетитнее того, который терзал наши ноздри за завтраком. Обед подали в двух огромных жестяных кастрюлях, над которыми клубился пар, благоухавший прогорклым жиром. Содержимое представляло собой месиво из почти проросшего картофеля и непонятных кусочков мяса ржавого цвета, сваренных вместе. Этой стряпни каждая ученица получила солидную порцию. Я съела столько, сколько сумела, спрашивая себя, предстоит ли мне изо дня в день глотать подобное.
   После обеда мы немедленно перешли в классную комнату. Уроки возобновились и продолжались до пяти часов.
   До конца дня больше ничего примечательного не произошло, если не считать того, что мисс Скэтчерд во время урока по истории выбранила девочку, с которой я разговаривала на веранде, и отослала ее стоять на середине классной комнаты. Мне такое наказание представилось очень позорным, особенно для большой девочки – ей ведь на вид было тринадцать, а может быть, и все четырнадцать. Но, к моему удивлению, она не покраснела от стыда, не заплакала, а стояла спокойно, хотя и печально, – средоточие всех взглядов. «Как она может терпеть это с такой невозмутимостью, с такой твердостью? – спрашивала я себя. – Будь я на ее месте, так, конечно, хотела бы сквозь землю провалиться. А у нее такое лицо, будто она думает о чем-то далеком от наказания, от положения, в которое она попала, – о чем-то не вокруг нее и не перед ней. Я слышала о грезах наяву, так, может, она сейчас грезит? Ее глаза устремлены в пол, но я уверена, они его не видят, ее взгляд обращен как бы внутрь, в глубину ее сердца: она смотрит на свои воспоминания, мне кажется, а не на то, что сейчас вокруг нее. Так какая же она девочка, хорошая или скверная?»
   Вскоре после пяти часов нам снова дали поесть – пол-ломтя черного хлеба и кружечку кофе. Я набросилась на свой хлеб и пила кофе с наслаждением, но только и того, и другого было так мало! И я осталась голодна. Затем полчаса свободного времени, затем – за столы делать уроки; затем стакан воды и кусок овсяной лепешки, молитвы и постель. Таков был мой первый день в Ловуде.

Глава 6

   Следующий день начался точно так же, как предыдущий: мы вставали и одевались при свете огарков, хотя без церемонии умывания нам пришлось обойтись – вода в кувшинах замерзла. Накануне вечером погода переменилась, в щелях окон нашего дортуара всю ночь свистел пронзительный северо-восточный ветер, заставляя нас дрожать под одеялами, и к утру превратил содержимое кувшинов в лед.
   Задолго до конца нескончаемых полуторачасовых молитв и чтения Библии я совсем погибала от холода. Наконец наступило время завтрака. На этот раз овсянка не подгорела и была вполне съедобна. Какой малюсенькой показалась мне моя порция! Мне хотелось, чтобы она была вдвое больше.
   В этот день меня поместили в четвертый класс и указали, что и как я должна делать. Накануне я была зрительницей в Ловуде, теперь мне предстояло стать участницей представления. Вначале, так как я не привыкла учиться на слух, уроки показались мне длинными и очень трудными; сбивала меня с толку и постоянная смена предметов, а потому я обрадовалась, когда около трех часов дня мисс Смит вложила мне в руки кисейную оборку двух ярдов длиной, наперсток и прочее и отослала меня в тихий уголок классной комнаты с приказанием подрубить ее. Теперь шитьем занимались почти все ученицы, но один класс все еще стоял возле стула мисс Скэтчерд с учебниками в руках, а так как вокруг царила тишина, было хорошо слышно, о чем они читают и как отвечают на вопросы учительницы. Слышала я также ее порицания и ее похвалы. Урок был по истории Англии. Среди учениц мисс Скэтчерд я увидела мою новую знакомую. В начале урока она занимала место во главе класса, но из-за какой-то ошибки в произношении названия или пренебрежения точками ее за нерадивость внезапно отправили на последнее место. Но даже и там мисс Скэтчерд не оставляла ее вниманием, то и дело обращаясь к ней с фразами вроде:
   «Бернс (очевидно, это была ее фамилия: девочек в Ловуде называли по фамилиям, как принято в школах для мальчиков), Бернс, вы заворачиваете ступню, немедленно поставьте пятки вместе, носки врозь». Или: «Бернс! Вы неприлично выпячиваете подбородок, немедленно уберите его!» Или: «Бернс! Я настаиваю, чтобы вы держали голову прямо, я не потерплю, чтобы вы стояли передо мной в подобной позе!» и так далее, и так далее.
   Глава из учебника была прочитана дважды, девочки закрыли учебники и подверглись экзамену. Урок был посвящен первой половине царствования Карла I, и вопросы в основном касались торговых судов, пошлин с общего веса груза, сборов на постройку военных кораблей, и мало кто отвечал верно, однако все неясности разъяснялись, когда наступала очередь Бернс. Ее память, видимо, сохранила урок во всей полноте, и у нее был готов ответ на каждый вопрос. Я все время ждала, что мисс Скэтчерд вот-вот ее похвалит за прилежание, но вместо этого она внезапно крикнула:
   – Отвратительная неряха! Вы даже не подумали утром почистить ногти!
   Бернс ничего не ответила, и я поразилась ее молчанию.
   «Почему, – думала я, – она не объяснит, что не могла ни почистить ногти, ни вымыть лицо, так как вода замерзла?»
   Тут мое внимание отвлекла мисс Смит, пожелавшая, чтобы я подержала моток шерсти, и, сматывая ее в клубок, она задавала мне вопросы: училась ли я в другой школе, умею ли я вышивать метки, подрубать, вязать; и пока она меня не отпускала, я не могла продолжать свои наблюдения за мисс Скэтчерд. Когда же я вернулась на прежнее место, она как раз отдала распоряжение, смысл которого я не поняла. Однако Бернс тотчас вышла из классной в примыкавший чуланчик, где хранились учебники, и через полминуты вернулась с пучком прутьев, связанных у одного конца. Это зловещее орудие она протянула мисс Скэтчерд с почтительным реверансом, затем спокойно, не дожидаясь приказания, сняла передник, и учительница тут же двенадцать раз сильно хлестнула ее прутьями по шее. На глаза Бернс не навернулось ни единой слезинки. Я перестала шить, потому что у меня при виде этого пальцы задрожали от бесполезной, бессильной ярости, однако обычное выражение ее задумчивого лица ни на йоту не изменилось.
   – Неисправимая упрямица! – воскликнула мисс Скэтчерд. – Видимо, нет способа отучить вас от неряшливости! Унесите розги.
   Бернс подчинилась. Я внимательно вглядывалась в нее, когда она вышла из чуланчика: она как раз убирала в карман носовой платок, и на ее худой щеке поблескивала полоска, оставленная слезой.
   Вечерний час досуга оказался самой приятной частью ловудского дня. Пол-ломтя хлеба и глоток кофе в пять часов придавали бодрости, если и не утоляли голода; долгой муштре наступал временный конец; в классной становилось теплее, чем утром, так как в каминах разводили огонь поярче для экономии свечей, и красноватый полумрак, дозволенный шум, нестройный гул голосов – все это создавало желанное ощущение свободы.
   В этот час, в тот день, когда мне пришлось увидеть, как мисс Скэтчерд била свою ученицу Бернс, я в одиночестве бродила между столами, скамьями, группками смеющихся девочек, но одинокой себя не чувствовала. Оказавшись рядом с окном, я иногда приподнимала штору и выглядывала наружу: там валил снег, и нижние стекла уже замело. Прижимая ухо к стеклу, я различала сквозь веселый гам внутри тоскливые стоны ветра снаружи.
   Вероятно, расстанься я с уютным домом и ласковыми родителями, в этот час я бы особенно сильно переживала разлуку с ними, ветер за окнами удручал бы мне сердце, беспорядочный гвалт угнетал бы меня, теперь же они вызывали во мне непривычное возбуждение, беззаботное, лихорадочное желание, чтобы ветер завыл еще более дико, сумерки сгустились во мрак, а гвалт стал бы оглушительным. Перепрыгивая через скамьи, проползая под столами, я добралась до одного из каминов. Там я увидела Бернс: стоя на коленях перед решеткой, безмолвная, сосредоточенная, она спряталась от всего окружающего в книгу, которую читала при тусклом свете догорающих углей.
   – Все еще «Расселас»? – спросила я, подходя к ней сзади.
   – Да, – сказала она. – Я как раз дочитываю.
   И через пять минут она, к большой моей радости, захлопнула книгу.
   «Теперь, – подумала я, – может быть, мне удастся ее разговорить». И я села рядом с ней на полу.
   – А как тебя зовут не по фамилии, а по имени?
   – Хелен.
   – Ты сюда приехала издалека?
   – Да, с севера, почти с самой шотландской границы.
   – А ты вернешься туда?
   – Надеюсь, но никто не может быть уверен в будущем.
   – Тебе, наверное, хочется уехать из Ловуда?
   – Нет. С какой стати? Меня послали в Ловуд получить образование, и пока я его не получила, уехать было бы бессмысленно.
   – Но эта учительница, мисс Скэтчерд, она так жестока с тобой!
   – Жестока? Вовсе нет. Она строга и не терпит моих недостатков.
   – А я бы на твоем месте не стерпела таких ее придирок, я бы противилась ей! Ударь она меня, я бы вырвала розгу из ее рук и сломала бы у нее под носом!
   – Наверное, ничего подобного ты не сделала бы; а сделала бы, так мистер Броклхерст исключил бы тебя из школы, и это было бы большим горем для твоих близких. Куда, куда лучше терпеливо сносить обиды, которых никто, кроме тебя, не чувствует, чем совершить необдуманный поступок, тяжкие последствия которого падут на всех, кто с тобой связан, а к тому же Писание учит нас платить добром за зло.
   – Но ведь так стыдно, когда тебя бьют и посылают стоять посреди комнаты, где столько людей! Ты ведь уже большая девочка. Я намного моложе тебя, но я бы не вытерпела.
   – Тем не менее вытерпеть – твой долг, раз это неизбежно. Слова, что ты не вытерпишь того, что судьба назначила тебе терпеть, лишь свидетельствуют о слабости и глупости.
   Я слушала ее с изумлением. Такая доктрина стоического терпения была мне недоступна; и уж совсем я не могла понять и принять оправданий ее мучительницы. Тем не менее я почувствовала, что Хелен Бернс видит все в свете, недоступном моим глазам. Мне показалось, что, возможно, правота за ней, а не за мной, и, подобно Феликсу, я отложила решение вопроса на потом.
   – Ты говоришь, что у тебя есть недостатки, Хелен. Так какие же? По-моему, ты очень хорошая.
   – Ну, тогда научись на моем примере не судить по наружности. Я, как и говорит мисс Скэтчерд, очень неряшлива; я редко привожу свои вещи в порядок и не слежу за этим; я небрежна, я забываю правила, я читаю, когда мне следовало бы учить уроки, я непоследовательна и иногда я вроде тебя говорю, что не способна вытерпеть подчинение строгому распорядку. Все это не может не раздражать мисс Скэтчерд, так как она по натуре аккуратна, пунктуальна и взыскательна.
   – А еще зла и жестока, – добавила я, но Хелен Бернс не выразила согласия со мной и промолчала.
   – Мисс Темпл так же сурова с тобой, как мисс Скэтчерд?
   При упоминании имени мисс Темпл по ее серьезному лицу скользнула мягкая улыбка.
   – Мисс Темпл – сама доброта, ей больно быть суровой к ученицам, даже к худшим в школе. Она видит мои ошибки и ласково указывает мне на них. А если мне что-нибудь удается, она не скупится на похвалу. О том, насколько дурен мой злополучный характер, можно судить хотя бы по тому, что ее уговоры, такие кроткие, такие справедливые, бессильны излечить меня от недостатков. И даже ее похвалы, как ни высоко я их ценю, не заставляют меня все время следить за собой и избегать ошибок.
   – Странно! – сказала я. – Ведь так легко быть прилежной!
   – Тебе легко, я не сомневаюсь. Утром в классной я следила за тобой и видела, какая ты сосредоточенная. Пока мисс Миллер объясняла урок и задавала тебе вопросы, ты ни разу не отвлеклась. А мои мысли всегда где-то блуждают: мне следует слушать мисс Скэтчерд и хорошенько запоминать все, что она говорит, а я нередко даже ее голоса не слышу. Словно погружаюсь в сон. Порой мне чудится, будто я в Нортумберленде и звуки вокруг меня – это журчание ручья, который струится возле нашего дома в Дипдене. И когда настает мой черед отвечать, меня приходится будить. А так как я слушала мой воображаемый ручей, вместо того чтобы читать учебник, то ответить я не могу.
   – Но ведь сегодня ты отвечала так хорошо!
   – Чистая случайность: тема урока очень меня заинтересовала. Сегодня, вместо того чтобы мечтать о Дипдене, я старалась понять, каким образом человек, стремившийся исполнять свой долг, мог поступать так несправедливо и неразумно, как порой поступал Карл Первый. И мне было так жаль, что при всем своем благородстве и самых лучших намерениях он оказался не способен думать о чем-либо, кроме прерогатив короны. Будь он способен заглядывать в будущее и замечать, куда устремляется дух эпохи, как принято выражаться… Но все равно Карл мне нравится, я уважаю его, и я его жалею – бедного убитого короля! Да, его враги были несравнимо хуже – они пролили кровь, проливать которую не имели права. Как они посмели его убить!
   Хелен теперь разговаривала сама с собой, забыв, что многое мне непонятно: ведь я не знала ничего – или почти ничего – о событиях, про которые она говорила. И я вернула ее на мой уровень:
   – А когда тебя учит мисс Темпл, твои мысли тоже разбегаются?
   – Нет, конечно! Во всяком случае, очень редко. Ведь обычно мисс Темпл находит сказать нечто новое, дающее пищу для моих размышлений; ее манера говорить мне чрезвычайно нравится, и очень часто она сообщает сведения именно о том, что меня особенно интересует.
   – Ну и значит, с мисс Темпл ты ведешь себя примерно?
   – Да, но невольно. Я не делаю над собой никаких усилий, я следую своим склонностям. В такой примерности нет никакой заслуги.
   – Нет, есть! Ты хорошая с теми, кто хорош с тобой. Сама я ничего другого и не хочу. Если постоянно быть хорошими и кроткими с теми, кто жесток и несправедлив, дурные люди начнут всегда добиваться своего, потеряют всякий страх и поэтому не только не станут меняться к лучшему, а, наоборот, будут делаться все хуже и хуже. Если нам наносят удар без малейшей причины, мы должны отвечать самым сильным ударом, на какой способны. Я в этом убеждена: таким сильным, чтобы тот, кто нас ударил первым, навсегда закаялся поднимать на нас руку.
   – Надеюсь, ты, когда станешь постарше, изменишь свое мнение. А пока ведь ты всего лишь маленькая невежественная девочка.
   – Хелен, но я так чувствую! Я не могу не питать неприязни к тем, кто, как бы я ни старалась им угождать, продолжает питать неприязнь ко мне. Я должна противиться тем, кто наказывает меня несправедливо. Это так же естественно, как любить тех, кто со мной добр, и покорно нести наказание, если оно заслуженно.
   – Эту доктрину исповедуют язычники и дикие народы, но христиане и цивилизованные нации ее отвергают.
   – Почему же? Я не понимаю.
   – Не насилие берет верх над ненавистью, и не месть лучше всего исцеляет обиды.
   – А что же?
   – Читай Новый Завет, вдумывайся в слова Христа и Его деяния, сделай Его слова законом для себя, а Его поступки – примером.
   – А что Он говорит?
   – Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим и презирающим вас.
   – Тогда, значит, я должна любить миссис Рид, а я не могу, и благословлять ее сына Джона, а это невозможно.
   В свою очередь Хелен Бернс попросила меня объяснить мои слова, и я на свой лад поведала повесть моих страданий и обид. Волнение пробудило во мне ожесточение и воинственность; я изливала все, как чувствовала, ничего не смягчая и не утаивая.
   Хелен терпеливо выслушала меня до конца. Я ожидала от нее каких-то слов, но она молчала.
   – Ведь верно, – спросила я нетерпеливо, – что миссис Рид жестокосердная, плохая женщина?
   – Она, бесспорно, не была добра к тебе. Но, видишь ли, ей не нравятся такие характеры, как твой, совсем так же, как мисс Скэтчерд не нравится мой склад характера. Но до чего же подробно ты помнишь, как она с тобой поступала и что говорила тебе! Какое необычайно глубокое впечатление ее несправедливость, видимо, оставила в твоем сердце! Никакое дурное обращение со мной не выжигает своего клейма на моих чувствах. Разве ты не была бы более счастлива, попытайся ты забыть ее суровость вместе с жгучим возмущением, которое она вызывала? Мне кажется, жизнь слишком коротка, и не стоит тратить ее на то, чтобы лелеять в душе вражду или запоминать обиды. В этой юдоли мы все без исключения обременены недостатками, но скоро, уповаю, наступает срок сбросить их груз вместе с нашими тленными телами, избавиться от этой сковывающей нас плоти, а с ней – от всего низменного и от греховности. И останется лишь искра духа, неуловимое начало жизни и мысли, столь же чистая, какой Творец вложил ее в свое творение. Она вернется туда, откуда явилась, быть может, для того, чтобы достаться существу более совершенному, чем человек, быть может, чтобы подниматься по сияющим ступеням от бледной человеческой души до серафима! Ведь невозможно, чтобы она, наоборот, пала от человека до адского демона? Нет, этому я не поверю. Во мне живет иное убеждение, которого никто мне не внушал: я редко говорю о нем, но оно преисполняет меня радостью и служит мне опорой. Я верую в надежду для всех, и она преображает Вечность в обитель безмятежности, в великолепный чертог, а не в бездну и ужас. И, веруя так, я столь же ясно отличаю преступника от его преступления, сколь искренне прощаю первому, питая отвращение ко второму. И потому, что я верую так, жажда мести никогда не терзает мое сердце, унижения не заставляют мучиться стыдом, несправедливость не гнетет меня слишком уж сильно. Я живу в душевном спокойствии и радостно жду конца.
   Всегда слегка наклоненная голова Хелен при этой последней фразе опустилась чуть ниже. Я догадалась по ее лицу, что ей больше не хочется разговаривать со мной, что она предпочтет беседу с собственными мыслями. Однако времени для размышлений ей было отведено мало – почти сразу же к нам подошла староста, рослая грубая девушка, и заявила с заметным камберлендским выговором:
   – Хелен Бернс, если ты сейчас же не пойдешь и не приведешь свой ящик в порядок и не сложишь шитье, как положено, я попрошу мисс Скэтчерд пойти поглядеть на него!
   Хелен вздохнула вслед своим улетающим мыслям и послушно встала, молча и без промедления подчинившись требованию старосты.

Глава 7

   Первые три мои месяца в Ловуде казались веком, причем отнюдь не золотым. Они были заняты тягостным поединком с необходимостью привыкать к новым правилам и неприятным обязанностям. Страх потерпеть неудачу мучил меня сильнее, чем выпадавшие на мою долю физические невзгоды, хотя эти последние никак нельзя было назвать пустяками.
   На протяжении января, февраля и части марта сугробы, а когда они растаяли – почти непроезжие дороги не позволяли нам выходить за пределы садовой ограды, если не считать посещений церкви, зато в этих пределах мы ежедневно проводили обязательный час на свежем воздухе. Убогая одежда не могла защитить нас от холода; у нас не было теплых сапожек, снег набивался нам в башмаки и таял там. Наши ничем не защищенные руки немели и покрывались цыпками, и ноги тоже. Я хорошо помню мои вечерние мучения, когда я была способна думать только о том, как зудят и ноют у меня ноги. А какой пыткой было утром втискивать распухшие, стертые в кровь, онемелые пальцы в башмаки! Кроме того – постоянный голод. У нас был обычный аппетит растущих детей, а еды, которую мы получали, только-только хватило бы не дать умереть больной старушке. Эта скудость приводила к тому, что истощенные старшие девочки улещиваниями или угрозами отнимали у младших учениц их долю. Сколько раз я делила положенный к кофе драгоценный ломтик ржаного хлеба между двумя претендентками на него. А затем, отлив третьей половину моей кружки, я выпивала то, что оставалось мне, с тайными голодными слезами.
   Зимние воскресенья были тоскливыми днями. До броклбриджской церкви, где служил наш попечитель, было две мили. Мы выходили из Ловуда озябшими, входили в церковь, совсем оледенев, а пока шла утренняя служба, замерзали окончательно. Возвращаться в Ловуд обедать было слишком далеко, и между службами нам давали холодное мясо с хлебом, причем порциями ничуть не больше тех, что мы получали в будние дни.
   По окончании дневной службы мы шли назад по холмистой открытой дороге, и пронизывающий зимний ветер с гряды снежных вершин на севере почти сдирал кожу с наших лиц.
   Мне вспоминается, как мисс Темпл быстрой легкой походкой проходила вдоль нашей понурой вереницы, а ледяные порывы теребили теплый плащ, в который она куталась. И словами, и собственным примером она призывала нас воспрянуть духом и шагать вперед – «точно смелые воины», говорила она. Другие учительницы, бедняжки, обычно слишком страдали сами, и у них не хватало сил подбодрять.
   А когда мы возвращались, как мечтали мы согреться у огня, пылающего в камине! Но младшим в этом утешении было отказано: оба камина в классной немедленно загораживались двумя рядами старших девочек, а младшие кучками скорчивались позади них, заворачивая исхудалые руки в передники.
   Некоторым утешением была двойная порция хлеба к чаю (целый ломоть, а не половина, как в будни) с восхитительной добавкой в виде тонкого кусочка сливочного масла – еженедельного лакомства, о котором мы мечтали от Дня Господня до Дня Господня. Обычно я умудрялась сохранить для себя крохотную долю этого роскошного яства, но с остальным мне неизменно приходилось расставаться.
   Воскресный вечер коротался за повторением наизусть догматов церкви, а также пятой, шестой и седьмой глав Евангелия от Матфея, после чего следовала длинная проповедь, которую читала мисс Миллер, чьи судорожные позевывания свидетельствовали о ее усталости. Часто младшие девочки вносили некоторое разнообразие, уподобляясь Евтиху, который упал из окна во время проповеди апостола Павла, – они засыпали и падали, правда не с «третьего жилья», но с четвертой скамьи, и их поднимали полумертвыми от утомления. Против этого имелось действенное средство: их выталкивали на середину классной, где они и должны были стоять до конца проповеди. Иногда ноги у них подгибались, и они валились на пол. Тогда их подпирали табуретами старосты.
   Я еще не упомянула про посещение школы мистером Броклхерстом, но сей джентльмен находился в отъезде почти до конца первого месяца моей жизни в Ловуде – возможно, он загостился у своего друга архидиакона. Так или иначе, а я испытывала большое облегчение: незачем говорить, что у меня были свои причины страшиться его появления в школе, но в конце концов он там появился.
   Как-то днем (с моего приезда в Ловуд прошло три недели) я сидела с грифельной доской в руке, решая пример на деление больших чисел, и рассеянно посмотрела в окно. Мой взгляд упал на фигуру, как раз проходившую мимо. Я почти инстинктивно узнала этот тощий силуэт, и когда две минуты спустя все в классной, включая учительниц, дружно поднялись на ноги, мне не требовалось объяснять, кого они так приветствуют. Широкий размеренный шаг через классную – и вот рядом с мисс Темпл, которая тоже встала, воздвиглась та же черная колонна, что столь зловеще хмурилась на меня с каминного коврика гейтсхедской гостиной. Теперь я осторожно покосилась на этот предмет архитектуры. Да, я не ошиблась: это был мистер Броклхерст, застегнутый на все пуговицы своего сюртука и на вид даже более длинный, узкий и несгибаемый, чем прежде.
   У меня были свои причины прийти в смятение при виде него: слишком живы были в моей памяти губительные намеки миссис Рид на мои дурные наклонности и прочее, а также обещание мистера Броклхерста сообщить мисс Темпл и учительницам о порочности моей натуры. Все это время я отчаянно боялась, что он сдержит обещание. Ежедневно я высматривала приближение вестника Рока, чей рассказ о моей прошлой жизни будет содержать сведения, которые навеки заклеймят меня как плохую девочку. И вот он здесь! Он стоял рядом с мисс Темпл и что-то говорил ей на ухо. Я не сомневалась, что он разоблачает мои злодейства, и вглядывалась в ее глаза с мучительной тревогой, с секунды на секунду ожидая, что эти темные зерцала души обратят на меня взгляд, полный отвращения и осуждения. И я вслушивалась, а так как я сидела неподалеку от них, то мне удалось разобрать почти все, что он говорил, и мои страхи несколько улеглись.
   – Полагаю, мисс Темпл, нитки, которые я купил в Лондоне, именно то, что нужно. Мне пришло в голову, что они отлично подойдут для коленкоровых рубашек, и я подобрал необходимые иглы. Можете сказать мисс Смит, что я забыл сделать пометку о штопальных иглах, однако на следующей неделе она получит несколько пачек, только она ни в коем случае не должна выдавать более одной иглы единовременно. Если у каждой воспитанницы их будет более одной, они, конечно, забудут о бережливости и начнут их терять. Да, и еще одно, сударыня! Я желал бы, чтобы о шерстяных чулках заботились прилежней! Когда я был здесь в последний раз, то зашел в огород и осмотрел одежду, сушившуюся на веревке. Большинство черных чулок оказалось в самом плачевном состоянии. Судя по дырам в них, я убежден, что их штопают небрежно и редко.
   Он умолк.
   – Ваши указания будут выполнены, сэр, – сказала мисс Темпл.
   – И, сударыня, прачка сказала мне, что некоторые воспитанницы получили два чистых воротничка на протяжении одной недели. Это слишком! Правила ограничивают их одним!
   – Полагаю, я могу объяснить это, сэр. В прошлый четверг Агнес и Кэтрин Джонстоуны были приглашены на чай к их знакомым в Лоутоне, и я разрешила им надеть в гости свежие воротнички.
   Мистер Броклхерст кивнул:
   – Ну, один раз можно сделать исключение, но, прошу, не допускайте подобного слишком часто. И меня удивило еще одно обстоятельство: проверяя счетную книгу с экономкой, я обнаружил, что за последние две недели ученицы дважды получали второй завтрак, состоявший из хлеба с сыром. Как могло произойти такое? Я сверяюсь с правилами и не нахожу в них никакого упоминания о вторых завтраках. Кто ввел подобное новшество? И на каком основании?
   – Отвечать за это должна я, сэр, – сказала мисс Темпл. – Завтрак был приготовлен столь дурно, что воспитанницы не могли его есть, и я не решилась оставить их голодными до обеда.
   – Сударыня, одну минуту, прошу вас! Вы знаете, что мой план воспитания этих девочек состоит не в том, чтобы прививать им привычку к роскоши и излишествам, но в том, чтобы сделать их выносливыми, терпеливыми, нетребовательными. Если случайность вынуждает к некоторому воздержанию от пищи из-за испорченного блюда – подгоревшего или оставшегося полусырым, никак не следует заглаживать ее, возмещая потерю чем-то более изысканным, потакая требованиям плоти и пренебрегая целью сего заведения. Напротив, случайность эта должна способствовать духовному воспитанию ваших учениц, должна научить их противопоставлять твердость временным невзгодам. Краткое поучение явилось бы отнюдь не лишним: благоразумная наставница воспользовалась бы подобной возможностью, дабы напомнить о страданиях первых христиан; о том, что претерпевали мученики; об увещеваниях самого Господа нашего, призывавшего Своих учеников взять крест свой и следовать за Ним, о Его предостережении, что не хлебом единым жив человек, но всяким словом, исходящим из уст Божьих, о его божественном утешении: «Если терпите вы голод и жажду во Имя Мое, блаженны будете!» Ах, сударыня, влагая в уста этих детей хлеб с сыром взамен подгоревшей овсянки, вы поистине могли напитать их грешную плоть, но даже не помыслили о том, что морите голодом их бессмертные души!
   Мистер Броклхерст вновь умолк – возможно, не совладав со своими чувствами. Мисс Темпл, когда он только обратился к ней, опустила глаза, но теперь она смотрела прямо перед собой, и ее лицо, от природы белое как мрамор, словно вдруг обрело холодность и твердость этого камня – особенно губы, которые сомкнулись так, что казалось, будто открыться они могут лишь под резцом ваятеля, а лоб постепенно застыл в окаменелой суровости.
   Тем временем мистер Броклхерст, стоя перед камином и заложив руки за спину, величественно озирал сидящих учениц. Внезапно его глаза мигнули, словно что-то ослепило или поразило их зрачки. Обернувшись, он проговорил уже не с прежней медлительностью:
   – Мисс Темпл, мисс Темпл, что… что это за девочка с завитыми волосами? Рыжими волосами, сударыня, завитыми… завитыми по всей голове?
   Подняв трость, он трясущейся рукой указал на этот ужас.
   – Джулия Северн, – ответила мисс Темпл очень спокойно.
   – Джулия Северн, сударыня! А почему волосы у нее – и у кого угодно еще – почему они завиты? Почему, вопреки всем установлениям и принципам этой школы, она столь открыто предается мирской суетности здесь, в евангелическом благотворительном заведении, и превращает свои волосы в копну кудряшек?
   – Волосы Джулии вьются от природы, – ответила мисс Темпл еще спокойнее.
   – От природы! Да, но мы не подчинены природе! Я желаю, чтобы здешние воспитанницы были детьми Благодати… и почему они так пышны? Я снова и снова настоятельно указывал, что волосы должны причесываться гладко, скромно, просто. Мисс Темпл, волосы этой воспитанницы необходимо остричь, остричь под корень. Завтра я пришлю цирюльника; и, как вижу, у других тоже много подобного безобразия. Вот та высокая девочка, прикажите ей повернуться. Велите всему первому классу подняться и стать лицом к стене.
   Мисс Темпл провела платком по губам, словно пряча улыбку, невольно изогнувшую их, однако отдала распоряжение, и когда старшие ученицы поняли, чего от них требуют, они послушно встали лицом к стене. Чуть-чуть откинувшись, я смогла поглядеть на их лица: какими гримасами они встретили это распоряжение! Жаль только, что мистер Броклхерст их не видел! Быть может, он понял бы, что, какую бы форму он ни тщился придать сосуду снаружи, внутренность этого сосуда была ему куда менее доступна, чем он полагал.
   Минут пять он изучал оборотную сторону этих живых медалей, затем вынес приговор. Слова его прозвучали похоронным звоном:
   – Все эти пучки необходимо убрать!
   Мисс Темпл, казалось, что-то возразила.
   – Сударыня, – продолжал он, – у меня есть Владыка, коему я служу, и царствие Его не от мира сего: мой священный долг – умерщвлять в этих девочках вожделения плоти; научить их украшать себя стыдливостью и смирением, а не заплетенными косами и дорогими нарядами. Ведь каждая из юниц перед нами уложила волосы в косу, какую могло бы заплести само тщеславие. Они, повторяю, должны быть отрезаны. Подумайте о попусту потраченном времени, о…
   Мистер Броклхерст прервал свою речь, так как в комнату вошли три посетительницы. Им следовало бы войти чуть раньше и послушать обличение суетной любви к нарядам, ибо они блистали дорогими туалетами из бархата, шелка и мехов. На двух из них (прехорошеньких барышнях шестнадцати и семнадцати лет) были модные тогда серые касторовые шляпы, отделанные страусовыми перьями, и из-под полей этих изящных головных уборов ниспадали пышные, тщательно завитые локоны; вошедшая с ними дама куталась в бархатную накидку, отороченную горностаем, а ее лоб осеняла накладная завитая челка, изделие французского куафера.
   Мисс Темпл очень почтительно встретила эту троицу – миссис Броклхерст с двумя мисс Броклхерст – и проводила их на почетные места в верхнем конце комнаты. Они приехали в карете с преподобным главой семьи, и пока он проверял с экономкой счета, расспрашивал прачку и наставлял директрису, они провели придирчивый осмотр комнат наверху. Теперь они принялись в три голоса упрекать мисс Смит, которая заведовала бельем и следила за порядком в дортуарах. Но мне было не до их замечаний: мое внимание было поглощено совсем другим.
   Прислушиваясь к беседе мистера Броклхерста с мисс Темпл, я одновременно принимала меры, чтобы обезопасить себя, полагая, что все обойдется, если я сумею остаться незамеченной. Ради этой цели я отодвинулась на скамье поглубже и, притворяясь, будто усердно решаю пример, старательно загораживала лицо грифельной доской. Возможно, я добилась бы своей цели, но только грифельная доска предательски выскользнула из моих пальцев и ударилась об пол с треском, который немедленно привлек ко мне все взгляды. Я поняла, что погибла, и, наклоняясь за обломками доски, приготовилась к худшему. Оно не замедлило обрушиться на меня.
   – Небрежная девочка! – сказал мистер Броклхерст и тут же продолжал: – А, как вижу, это новенькая воспитанница! – добавив, прежде чем я успела перевести дух: – Помнится, мне следует сказать о ней два-три слова. – И очень громко – так по крайней мере показалось мне: – Пусть воспитанница, разбившая грифельную доску, выйдет вперед!
   Сама бы я не шелохнулась – меня парализовал ужас, но две старшие девочки, сидевшие справа и слева от меня, подняли меня на ноги и подтолкнули к грозному судье. Затем мисс Темпл подвела меня почти к самым его ногам, и я расслышала ее подбадривающий шепот:
   – Не бойся, Джейн, я видела, что это произошло случайно. Ты не будешь наказана.
   Ее ласковый шепот вонзился мне в сердце кинжалом.
   «Еще минута, и она начнет меня презирать, как лицемерку», – подумала я, и тотчас меня охватила страшная ярость против Ридов, Броклхерста и компании. Нет, я не была Хелен Бернс.
   – Подайте вон тот табурет, – сказал мистер Броклхерст, указывая на очень высокий табурет, с которого только что встала одна из старост.
   Его принесли.
   – Поставьте на него эту девочку.
   И меня водрузили на табурет, уж не знаю кто. Я была не в том состоянии, чтобы замечать частности, и сознавала лишь, что очутилась на уровне носа мистера Броклхерста, что меня от него отделяет один шаг и что ниже меня простирается и колышется облако лиловой и оранжевых накидок, пышных серебристых плюмажей.
   Мистер Броклхерст откашлялся.
   – Сударыни, – сказал он, обращаясь к жене и дочерям, – мисс Темпл, учительницы и воспитанницы, вы все видите эту девочку?
   Еще бы они меня не видели! Я ощущала, как их взгляды опаляют мою кожу, будто солнечные лучи, собранные в пучок увеличительным стеклом.
   – Вы видите, она еще юна, вы замечаете, что по облику она не отличается от других девочек; Бог милостиво дал ей ту же форму, какой одарил нас всех, никакое заметное уродство не указывает на порочный характер. Кто бы подумал, что Отец Зла уже обрел в ней свою служанку и сообщницу? Однако я с прискорбием должен сказать, что это именно так.
   Пауза, в течение которой я начала справляться с пляской моих нервов и понимать, что Рубикон перейден, что испытание, которого избежать не удалось, необходимо перенести с твердостью.
   – Дорогие детки, – с пафосом продолжал священник, вырубленный из черного мрамора, – это печальный, прискорбнейший случай, ибо мой долг – предостеречь вас, что эта девочка, которая могла бы стать Божьей овечкой, на самом деле – отступница, не пасомая верного стада, но проникшая в него притворщица. Вы должны остерегаться ее, вы должны бежать ее примера – если необходимо, избегайте ее общества, исключайте ее из ваших забав и не дозволяйте ей стать участницей ваших разговоров. Наставницы, вы должны бдительно следить за ней, не спускать с нее глаз, взвешивать каждое ее слово, вникать в каждый ее поступок, карать телесно во имя спасения ее души – если спасение для нее еще возможно! Ибо (язык отказывается повиноваться мне, пока я повествую об этом) сия девочка, сие дитя, рожденное в христианской стране, гораздо хуже многих маленьких язычников, которые молятся Браме и падают на колени перед Джаггернаутом. Эта девочка… Она – лгунья!
   Наступила десятиминутная пауза, во время которой я, уже полностью вернув себе власть над рассудком и чувствами, наблюдала, как все Броклхерсты женского пола извлекли кружевные платочки и прижали их к очам, причем дама содрогалась, а барышни шептали:
   – Какой ужас!
   Затем мистер Броклхерст возобновил свою иеремиаду:
   – Это я узнал от ее благодетельницы, от благочестивой и милосердной дамы, которая пригрела ее, сироту, растила, как собственную дочь, и за чью доброту, за чье великодушие эта злосчастная отплатила неблагодарностью, столь возмутительной, столь чудовищной, что в конце концов ее превосходнейшая покровительница была вынуждена отделить ее от собственных чад, дабы ее дурной пример не осквернил их чистоты, и послала ее сюда для исцеления, как древле иудеи погружали своих недужных в возмущенные воды Вифезды, купальни у иерусалимских врат. Молю вас, учительницы, директриса, не дайте воде сей загнить вокруг нее!
   После этой высочайшей кульминации мистер Броклхерст застегнул верхнюю пуговицу сюртука и сказал что-то вполголоса своей супруге и дочерям. Они поднялись, кивнули мисс Темпл, и именитая семья торжественно покинула комнату. Однако в дверях мой судья обернулся и сказал:
   – Пусть постоит на табурете еще полчаса и пусть до конца дня никто с ней не разговаривает.
   И я осталась стоять на своем пьедестале – я, утверждавшая, что не вытерпела бы, если бы меня заставили стоять на собственных ногах посреди комнаты, была теперь выставлена на всеобщее обозрение, как у позорного столба. Нет слов для описания моих чувств, но в тот миг, когда они жгучей волной захлестнули меня, перехватывая дыхание, стискивая горло, мимо меня прошла девочка и, проходя, подняла на меня глаза. Какой неизъяснимый свет горел в них! Какое необыкновенное чувство вызвал во мне их луч! И как он меня ободрил. Словно мимо рабы, мимо жертвы прошел мученик, герой и одарил ее новой силой. Я подавила подступившие к горлу истерические рыдания, подняла голову и тверже поставила ноги. Хелен Бернс что-то спросила у мисс Смит о своем рукоделии, получила выговор за такое пустяковое затруднение, а затем вернулась на свое место, улыбнувшись мне, когда вновь проходила мимо. И какой улыбкой! Я и сейчас помню ее, этот отблеск чудного ума, истинного мужества. Она озарила ее черты, ее худое лицо, запавшие серые глаза точно свет, исходящий от ангела. И ведь на руке Хелен Бернс была повязка с надписью «Неряха» и менее часа назад я слышала, как мисс Скэтчерд бранила ее за кляксу на упражнении, которое она переписывала, и распорядилась, чтобы завтра на обед ей дали только хлеб с водой. Такова несовершенная природа человека! Таковы пятна на солнечном диске! А глаза, подобные глазам мисс Скэтчерд, способны видеть лишь эти крохотные несовершенства, а не полноту сияния!

Глава 8

   Полчаса еще не истекли, как пробило пять, уроки завершились, и все пошли в столовую пить кофе с хлебом. Я осмелилась спуститься с табуретки. В комнате царил глубокий сумрак, и, укрывшись в углу, я села на пол. Силы, поддерживавшие меня, иссякли, я ощутила всю тяжесть того, что произошло, и от горя распростерлась ничком на полу. И заплакала. Хелен Бернс рядом не было, я ни в чем не находила поддержки и, предоставленная самой себе, перестала сдерживаться, обливая слезами половицы. А я-то собиралась быть такой хорошей! И ждала от Ловуда столь многого: найти подруг, добиться уважения, заслужить любовь! И ведь я уже была на пути к успеху. В это самое утро я заняла в своем классе первое место; мисс Миллер ласково меня похвалила; мисс Темпл одобрительно мне улыбнулась и пообещала учить меня рисованию и позволить мне учиться французскому языку, если я еще два месяца буду успевать не хуже. Кроме того, воспитанницы приняли меня в свою среду, мои сверстницы обходились со мной как с равной, и никто меня не обижал. И вот теперь я снова сокрушена, растоптана! Мне уже больше никогда не подняться!
   «Никогда!» – подумала я, и мне захотелось тут же умереть. И пока я сквозь рыдания прерывающимся голосом молила о смерти, до меня донеслись чьи-то шаги. Я приподнялась. Это снова была Хелен Бернс, в отблесках угасающего огня я увидела, что она идет ко мне через длинную пустую комнату.
   Она поставила рядом со мной кружку с кофе и хлеб, говоря:
   – Успокойся, поешь немного.
   Но я отодвинула их, чувствуя, что в этом моем состоянии одной капли, одной крошки будет достаточно, чтобы я задохнулась. Хелен смотрела на меня, вероятно, с удивлением. Я не могла справиться с собой, как ни пыталась, и продолжала громко рыдать. Она села рядом, обхватила руками колени и положила на них голову. В этой позе она хранила молчание точно индеец. И первой заговорила я:
   – Хелен, почему ты остаешься с девочкой, которую все считают лгуньей?
   – Все, Джейн? Но ведь всего восемьдесят человек слышали, как тебя назвали так, а в мире живут сотни миллионов людей.
   – Какое мне дело до миллионов? А те восемьдесят, которых я знаю, меня презирают.
   – Джейн, ты ошибаешься. Думаю, никто в школе не относится к тебе с презрением или неприязнью, а многие, я уверена, от души тебя жалеют.
   – Как они могут жалеть меня после того, что наговорил мистер Броклхерст?
   – Мистер Броклхерст не какой-то бог и даже не великий, достойный восхищения человек. Он не пользуется здесь любовью и никогда ничего не делал, чтобы ее заслужить. Если бы он обошелся с тобой как с избранной любимицей, у тебя появились бы враги – и явные, и тайные. Много врагов. Ну а сейчас большинство выразили бы тебе сочувствие, если бы осмелились. Учительницы и девочки, возможно, день-другой будут смотреть на тебя холодно, хотя и пряча в сердце дружеское расположение к тебе. А если ты не оставишь своих усилий быть хорошей, очень скоро оно проявится особенно сильно из-за того, что его временно пришлось подавлять. К тому же, Джейн… – Она умолкла.
   – Так что же, Хелен? – спросила я, вкладывая ладонь в ее руку. Она осторожно погладила мои пальцы, стараясь их согреть, а затем продолжала:
   – Даже если бы весь свет ненавидел тебя и считал плохой, если собственная совесть тебя не укоряет, не находит за тобой никакой вины, ты не останешься без друзей.
   – Нет. Я знаю, что ни в чем не виновата, но этого мало: если другие не станут меня любить, я предпочту умереть – я не вынесу, Хелен, если останусь одна, всеми ненавидимая! Послушай, чтобы заслужить доброе чувство – твое, мисс Темпл, всех, кого я по-настоящему люблю, – я бы с радостью дала сломать себе руку, или позволила бы быку поднять меня на рога, или встала бы позади брыкучей лошади и дала бы ей ударить меня копытом в грудь…
   – Ш-ш-ш, Джейн! Ты слишком много думаешь о людской любви, ты слишком порывиста, слишком несдержанна: Всемогущая Рука, сотворившая твое тело и вложившая в него жизнь, одарила тебя иными опорами, нежели твоя слабая природа или другие ее создания, не менее слабые, чем ты. Кроме этой земли, кроме рода человеческого, есть невидимый мир и царство духов. Этот мир везде вокруг нас, ибо он повсюду, и духи эти берегут нас, ибо на них возложено охранять нас, и если мы умираем в муках и позоре, если презрение поражает нас со всех сторон, а ненависть сокрушает нас, ангелы видят наши страдания и знают, что мы невиновны (если мы и вправду невиновны, как я знаю, невиновна ты – мистер Броклхерст неубедительно и напыщенно повторил обвинение, услышанное от миссис Рид и ничем не подкрепленное, а я читаю искренность в твоем горящем взоре, на твоем чистом лбу), и Бог ждет лишь отделения духа от плоти, чтобы сполна вознаградить нас. Так стоит ли никнуть под тяжестью горя, раз жизнь так скоро кончится, а смерть – заведомые врата к счастью, к вечному райскому блаженству?
   Я молчала. Хелен успокоила меня, но к безмятежности духа, которой она меня одарила, примешивалась невыразимая печаль.
   У меня, пока она говорила, возникло ощущение неизбывной тоски, хотя я не понимала ее причины. А когда, договорив, Хелен задышала часто-часто и закашлялась, я забыла о своих бедах, испытывая смутную тревогу за нее. Положив голову на плечо Хелен, я обняла ее за талию, она притянула меня к себе, и мы сидели так, молча. Однако вскоре кто-то еще вошел в комнату. Поднимающийся ветер согнал с небосвода тяжелые тучи, и засияла луна. Ее лучи, лившиеся в окно неподалеку, осветили и нас, и приближающуюся фигуру, в которой мы тотчас узнали мисс Темпл.
   – Я пришла за тобой, Джейн Эйр, – сказала она. – Пойдем в мою комнату, а так как с тобой Хелен Бернс, она может пойти с нами.
   Следом за директрисой мы прошли по лабиринту коридоров, потом поднялись по лестнице и вошли в ее комнату. Там пылал огонь и все выглядело очень уютно. Мисс Темпл велела Хелен Бернс сесть в низенькое кресло с одной стороны камина, опустилась в другое и подозвала меня к себе.
   – Все позади? – спросила она, глядя сверху вниз на мое лицо. – Ты выплакала свое горе?
   – Боюсь, мне его никогда не выплакать.
   – Почему?
   – Потому что меня несправедливо обвинили, и вы, сударыня, и все остальные теперь считаете меня плохой.
   – Мы будем считать тебя такой, какой ты покажешь себя, дитя мое. Веди себя по-прежнему хорошо, и наше мнение о тебе останется хорошим.
   – Правда, мисс Темпл?
   – Конечно. – И она обняла меня за талию. – А теперь скажи мне, кто та дама, которую мистер Броклхерст называл твоей благодетельницей?
   – Миссис Рид, жена моего дяди. Мой дядя умер и перед смертью поручил меня ее попечению.
   – Так, значит, она приютила тебя не по собственному желанию?
   – Да, сударыня. И ей это очень не нравилось, но я часто слышала от слуг о том, как дядя взял с нее торжественную клятву всегда обо мне заботиться.
   – Так вот, Джейн, как тебе известно – а если нет, я тебе объясню, – обвиняемому всегда позволяют защищаться. Тебя обвинили во лживости, так оправдай себя передо мной, насколько в твоих силах. Расскажи все, что тебе представляется правдой. Но ничего не добавляй и ничего не преувеличивай.
   В глубине сердца я решила, что буду говорить спокойно, не увлекаясь, и, собравшись с мыслями, чтобы понятнее изложить свою историю, я рассказала ей о моем тоскливом детстве. Измученная недавней бурей чувств, я говорила без горячности, которую обычно пробуждала во мне эта тема, помнила, как Хелен советовала не поддаваться ненависти, и в моих словах было куда меньше привычных желчи и злобы. Сдержанность и простота придали моей повести больше убедительности. И мало-помалу я почувствовала, что мисс Темпл мне верит.
   Упомянула я и о том, как мистер Ллойд навестил меня после припадка: я ведь не забыла такие для меня страшные часы, проведенные в Красной комнате. И, рассказывая о них, я вновь пришла в волнение, потому что даже в воспоминаниях ничто не могло смягчить агонию в моем сердце, когда миссис Рид презрела мои мольбы о пощаде и во второй раз заперла меня в темной комнате с привидением.
   Я кончила свой рассказ. Мисс Темпл некоторое время смотрела на меня молча, а потом сказала:
   – Я немного знакома с мистером Ллойдом и напишу ему. Если его ответ подтвердит твои слова, ты будешь публично очищена от всех обвинений. Но в моих глазах, Джейн, ты уже чиста.
   Она поцеловала меня и, все еще удерживая рядом с собой (но теперь я была рада стоять там, потому что испытывала детское удовольствие от созерцания ее лица, ее платья, одного-двух украшений, белого лба, собранных в букли глянцевых кудрей и лучистых темных глаз), обратилась к Хелен Бернс:
   – Как ты себя чувствуешь сегодня вечером, Хелен? Днем ты много кашляла?
   – Мне кажется – нет, сударыня.
   – А боли в груди?
   – Немного легче.
   Мисс Темпл встала, взяла ее руку и пощупала пульс, потом опустилась в свое кресло, и я услышала ее тихий вздох. Несколько минут она просидела в задумчивости, затем очнулась и сказала весело:
   – Но вы обе сегодня мои гостьи, и мне следует принять вас, как положено. – Она тряхнула колокольчиком и сказала вошедшей служанке: – Барбара, я еще не пила чай. Принесите поднос и поставьте две чашки для барышень.
   Поднос появился очень скоро. Какими красивыми казались мне фарфоровые чашки и ярко расписанный чайник с заваркой на круглом столике у камина! Каким душистым был пар, как вкусно пахнул поджаренный хлеб! Однако, к моему отчаянию (потому что я уже сильно проголодалась), его ломтиков было очень мало. Мисс Темпл тоже это заметила.
   – Барбара, – сказала она, – вы не принесете еще хлеба с маслом? Этого на троих недостаточно.
   Барбара вышла, но скоро вернулась со словами:
   – Сударыня, миссис Харден говорит, что хлеба положила как обычно.
   (Миссис Харден, следует объяснить, была экономка, женщина очень по душе мистеру Броклхерсту, в равных долях сотворенная из китового уса и железа.)
   – Ну что же! – ответила мисс Темпл. – Видимо, Барбара, нам придется обойтись этим. – А когда служанка ушла, она добавила с улыбкой: – К счастью, на этот раз у меня найдется для вас другое угощение.
   Пригласив нас с Хелен к столику и поставив перед нами по чашке с чаем и положив по одному восхитительному, но, увы, такому тоненькому поджаренному ломтику, она встала, отперла ящик и, достав из него бумажный сверток, вскоре явила нашим глазам внушительный тминный кекс.
   – Я собиралась дать вам по куску с собой, – сказала она, – но, раз хлеба так мало, вы получите их теперь. – И она нарезала кекс щедрой рукой.
   В этот вечер мы ублажались нектаром с амброзией, и пиршество это дополняла благожелательная улыбка, с которой мисс Темпл наблюдала, как мы утоляем голод яствами, которыми она радушно угостила нас. Когда чай был допит и поднос унесен, она вновь подозвала нас к огню. Мы сели справа и слева от нее, и они с Хелен начали беседу, слушать которую было большой привилегией. Облик мисс Темпл, выражение ее лица всегда отличало некое величавое спокойствие, а ее речи была свойственна изысканная правильность, которая исключала запальчивость, волнение, увлеченность, и это нечто сдерживало восторг тех, кто смотрел на нее и слушал ее, добавляя к нему почтительное благоговение. Именно таковы были мои чувства, но Хелен Бернс изумила меня.
   Подкрепляющая еда, яркий огонь, присутствие и доброта любимой наставницы, а возможно, сверх того, ее собственный необычный ум пробудили ее духовные силы. Они проснулись, они воспряли, они окрасили румянцем ее лицо, которое до той минуты я видела всегда бледным и бескровным. Затем они засияли в ее оживившихся глазах, которые вдруг превзошли красотой глаза мисс Темпл. И это была красота не их чудесного цвета, не длинных ресниц, не тонких бровей, но прелести, блеска, света мысли. Душа ее раскрылась, и речь потекла свободно, не знаю из какого истока. Может ли сердце четырнадцатилетней девочки быть настолько большим и настолько сильным, чтобы вместить родник чистого, убедительного, пылкого красноречия? Вот чем поразила меня Хелен в тот достопамятный вечер: ее дух словно торопился прожить за краткий срок не менее, чем другие проживают за долгую жизнь.
   Они говорили о вещах, о которых я не имела ни малейшего понятия. О народах и давних временах, о дальних странах, о тайнах природы, открытых или пока не разгаданных. Они говорили о книгах. Как много они читали! Какими сокровищами знаний обладали! И были так хорошо знакомы с Францией и французскими авторами. Однако мое изумление достигло предела, когда мисс Темпл осведомилась у Хелен, удается ли ей выбирать минутку, чтобы освежать латынь, которой ее учил отец, и, взяв с полки книгу, попросила ее прочесть и перевести страницу из Вергилия. Хелен начала читать, и моя шишка почтительного благоговения увеличивалась с каждой звучной строкой. Едва она кончила, как колокол возвестил час отхода ко сну. Никакие отсрочки не допускались. Мисс Темпл поцеловала нас обеих и, привлекая к своему сердцу, сказала:
   – Бог да благословит вас, мои дети!
   Хелен она задержала в объятиях чуть дольше, чем меня, разжала руки с большой неохотой. До дверей ее глаза провожали Хелен, из-за нее она опять грустно вздохнула, из-за нее утерла слезу со щеки.
   Подходя к дортуару, мы услышали голос мисс Скэтчерд. Проверяя наши ящики, она как раз выдвинула ящик Хелен Бернс, и, когда мы вошли, Хелен была встречена строгим выговором, а также обещанием, что завтра к ее плечу пришпилят полдюжины неаккуратно сложенных платков и прочего.
   – Мои вещи правда в недозволительном беспорядке, – вполголоса сказала мне Хелен. – Я собиралась прибраться в ящике, но забыла.
   Утром мисс Скэтчерд крупными буквами написала на полоске картона «Неряха» и словно повязку со словами Завета наложила ее на высокий, нежный, умный, добрый лоб Хелен. И Хелен носила эту надпись до вечера – терпеливо, без возмущения, считая такое наказание заслуженным. Едва мисс Скэтчерд удалилась после дневных уроков, как я подбежала к Хелен, сорвала картонку с ее лба и сунула в огонь: в моей груди с утра кипела ярость, на которую сама она была не способна, и крупные горячие слезы все время обжигали мои щеки. Ее покорное смирение терзало мне сердце невыносимой болью.
   Примерно через неделю после событий, о которых говорилось выше, мисс Темпл получила от мистера Ллойда ответ на свое письмо, и, видимо, то, что он написал, подтверждало мой рассказ. Мисс Темпл собрала всех воспитанниц и объявила, что обвинения против Джейн Эйр были тщательно проверены и она счастлива сообщить, что все они полностью опровергнуты. После чего учительницы пожали мне руку и поцеловали меня, а по рядам моих товарок прокатился одобрительный ропот.
   Так, избавленная от невыносимого бремени, я с этого часа вновь принялась усердно заниматься, твердо решив преодолевать все трудности на своем пути. Я трудилась настойчиво, и мои успехи были пропорциональны моим усилиям. Моя память, от природы не очень цепкая, заметно улучшилась от постоянных упражнений. Недели две спустя меня перевели в следующий класс, и даже менее чем через два месяца мне было разрешено учиться рисованию и французскому. Я выучила первые два времени глагола «être»[2] и в тот же самый день нарисовала мой первый фермерский домик (стены которого, между прочим, превзошли наклоном падающую Пизанскую башню). Вечером, когда я легла спать, то забыла приготовить в воображении лукуллов пир из горячей жареной картошки или из белого хлеба и парного молока, каким обычно заглушала голод. Вместо этого я упивалась зрелищем безупречных рисунков, которые виделись мне в темноте. Все они были моими: столь изящно написанные дома и деревья, живописные скалы и развалины, пасущиеся коровы в стиле Кейпа, прелестные бабочки, порхающие над полураспустившимися розами, пичужки, клюющие спелые вишни, гнезда овсянок с перламутровыми яичками в сплетении молодых побегов плюща. И еще я с надеждой думала, а вдруг я когда-нибудь сумею прочесть книжечку французских сказок, которую мне показала мадам Пьеро. Так и не поверив в это окончательно, я сладко уснула.
   Верно сказал Соломон: «Лучше блюдо зелени и при нем любовь, нежели откормленный бык и при нем ненависть».
   Теперь я не променяла бы Ловуд со всеми его тяготами на Гейтсхед и его роскошь.

Глава 9

   Однако тяготы Ловуда, а вернее сказать, лишения, которые мы терпели, становились легче. Приближалась весна – собственно говоря, она уже настала, зимние холода остались в прошлом, снег растаял, пронизывающие ветры потеплели. Мои бедные ступни, стертые и настолько распухшие от январской стужи, что я хромала, начали заживать под ласковым дыханием апреля. Ночи и утра уже не морозили кровь в наших жилах полярными температурами. Теперь час в саду перестал быть мукой, но порой в солнечные дни даже превращался в удовольствие, а бурые клумбы с каждым днем становились все зеленее, наводя на мысль, что каждую ночь их навещала Надежда: об этом каждое утро свидетельствовали новые стебли, листья и бутоны. Из-под листьев выглядывали цветы – подснежники, крокусы, лиловые примулы, анютины глазки с золотыми сердечками в середине. По четвергам во второй половине дня (уроки в четверг бывали только утром) мы теперь совершали прогулки по окрестностям и видели, как под живыми изгородями распускаются даже еще более прелестные цветы.
   И я сделала открытие, какая это радость выходить за высокую, усаженную остриями стену нашего сада на просторы, ограниченные лишь горизонтом, и любоваться величавыми холмами, опоясывающими обширную долину, сочной зеленью, игрою теней, светлыми водами ручья, где от темных камней разбегались маленькие сверкающие волны. Как не похож был этот пейзаж на тот, каким я впервые его увидела под хмурым зимним небом, окостеневшим от холода, окутанным снежным саваном! В дни, когда под ударами восточного ветра холодные, как сама смерть, туманы окутывали эти лиловые вершины и сползали в долину, где смешивались с морозными парами над ручьем, а сам ручей бешеным мутным потоком устремлялся к лесу, сотрясая оглушительным ревом воздух, часто пронизанный косыми струями дождя или полный вихрями снежной крупы. Деревья же по берегам казались тогда мрачным строем скелетов.
   На смену апрелю пришел май, такой безоблачный, безмятежный май! Неизменно голубое небо, ласковое солнце и мирные ветерки с запада или с юга – вот каким он был до самого конца. И уж теперь для растений наступил праздник. Ловуд встряхнул кудрями, оделся в наряд из зелени и цветов. Скелеты могучих вязов, ясеней и дубов возродили свое живое величие; его уголки заполнились лесной порослью, разнообразнейшее обилие мхов одело его ниши, а ковры диких примул казались солнечным светом, разлившимся по земле, – я даже в тени замечала их чудное бледно-золотое сияние. Всем этим я наслаждалась часто и сполна – вольная, без надзора и почти всегда в одиночестве. Для этой нежданной свободы и радости была причина, о которой я должна поведать теперь.
   Разве я не описала красивейшее местоположение дома, окруженного холмами и лесом, стоящего на берегу ручья? Красивейшее – бесспорно, но вот здоровое или нет – дело другое.
   Лесистая долина, приютившая Ловуд, была колыбелью туманов и рождаемых ими миазм, которые, пробудившись с пробуждением весны, заползли в сиротский приют, дохнули тифозной горячкой в тесноту классной комнаты и дортуаров и еще до воцарения мая преобразили школу в больницу.
   Вечное недоедание и оставляемые без внимания простуды предрасположили большинство воспитанниц к заражению – и болезнь уложила в постель сорок пять девочек из восьмидесяти. Уроки прекратились, правила утратили силу. Немногим, кто остался здоров, была предоставлена почти неограниченная свобода, так как лекарь настаивал, что им необходимо подольше оставаться на свежем воздухе, чтобы не заболеть. Но и в любом случае ни у кого не было времени надзирать за ними и удерживать их. Внимание мисс Темпл целиком поглощали больные: она почти не выходила из лазарета, покидая его только ночью, чтобы ненадолго уснуть. Учительницы целыми днями занимались укладкой вещей и другими приготовлениями к отъезду тех девочек, у кого милостью судьбы были родственники или друзья, которые могли и хотели забрать их из зачумленной школы. Многие, уже пораженные недугом, возвращались в родной дом, только чтобы умереть; некоторые умерли в школе и были тут же спешно похоронены, так как природа болезни воспрещала малейшую отсрочку.
   Болезнь поселилась в Ловуде, а смерть стала его частой гостьей. В его стенах воцарились уныние и страх, комнаты и коридоры пропитались больничными запахами, и никакие окуривания не могли изгнать их.
   Тем временем в гордых холмах под безоблачным небом и в зеленеющих лесах сиял этот чудесный май. Школьный сад тоже пестрел цветами, штокрозы в высоту почти сравнялись с деревьями, развернули лепестки лилии, расцвели тюльпаны и розы, бордюры клумбочек радовали глаз розовыми армериями и алыми маргаритками, утром и вечером шиповник пряно благоухал яблоками. Но все эти душистые сокровища не приносили пользы подавляющему большинству обитательниц Ловуда – разве что цветы эти срывали, чтобы положить в гроб.
   Но я и остальные, кто оставался здоров, со всей полнотой наслаждались красотой всего, что нас окружало, прелестью этого времени года. Нам разрешалось бродить по лесу, точно цыганам, с утра до ночи, мы занимались, чем хотели, да и жилось нам лучше. Мистер Броклхерст и его семейство теперь не навещали Ловуд, никто не занимался въедливой проверкой счетов, хмурая экономка уехала, опасаясь заразы, а ее преемница, которая прежде была кастеляншей в Лоутонской больнице, ничего пока не зная об обычаях и правилах своего нового обиталища, не очень скупилась на провизию. К тому же больные ели мало, и наши утренние мисочки бывали полны чуть не до краев. А когда не было времени приготовить настоящий обед, что случалось нередко, новая экономка давала нам по большому куску холодного мясного пирога или толстый бутерброд с сыром. Мы забирали их с собой в лес и в облюбованных уголках предавались чревоугодию.
   Мне особенно нравилось сидеть на гладком широком камне, который, белый и сухой, поднимался из воды на самой середине ручья; добраться до него можно было только вброд – и я шлепала по воде босиком. На камне вполне хватало места еще для одной девочки, Мэри-Энн Уилсон, тогда моей подружки, умной и наблюдательной. Ее общество доставляло мне удовольствие отчасти потому, что она была находчивой и остроумной, а отчасти потому, что я чувствовала себя с ней непринужденно. Она была на несколько лет старше меня, житейски гораздо опытнее и могла поведать мне много интересного. У нее я находила удовлетворение своему любопытству, а к моим недостаткам она была снисходительна и никогда не мешала мне говорить и думать, что я хочу. Ее отличал дар рассказчика, а меня – критика, она любила делиться сведениями, а я – задавать вопросы, и потому мы чудесно ладили, извлекая из нашего общения если не пользу, так, во всяком случае, немало удовольствия.
   А где же была Хелен Бернс? Почему не с ней проводила я эти сладостные дни свободы? Я забыла о ней или была столь никчемна, что мне надоело ее чистое возвышающее общество? Ведь, конечно же, Мэри-Энн Уилсон, только что мной упомянутая, во всем уступала той, кто была моей первой знакомой в Ловуде. Мэри-Энн могла лишь рассказывать мне смешные истории и в ответ на занимавшие меня интересные сплетни сообщать такие же. А Хелен, если я верно ее описала, умела приобщить тех, кто был удостоен чести бесед с нею, к несравненно более высоким предметам.
   Все так, читатель, и я знала, я чувствовала это, и хотя я очень несовершенное существо со множеством недостатков и очень немногими искупающими их достоинствами, надоесть мне Хелен Бернс никак не могла, и я ни на миг не переставала питать к ней такую сильную, нежную, полную уважения привязанность, на какую только способно мое сердце. Как могло быть иначе, если Хелен все время и при всех обстоятельствах дарила меня тихой и верной дружбой, которую никогда не портило дурное расположение духа и не подтачивало раздражение? Но Хелен была больна. Уже несколько недель она оставалась недоступной для меня в одной из комнат наверху, и я даже не знала, в какой. Мне сказали, что она не в лазарете, где лежали больные горячкой, так как ее недугом была чахотка, а не тиф, я же в своем невежестве полагала, что чахотка совсем не опасна и требуется только время да заботливый уход, чтобы ее вылечить.
   В этой мысли меня утвердило то обстоятельство, что раза два в особенно теплые солнечные дни она спускалась вниз, и мисс Темпл провожала ее в сад. Однако мне не разрешили подойти поговорить с ней. Я только смотрела на нее из окна классной комнаты и почти не разглядела, потому что она была укутана и сидела в отдалении на веранде.
   Как-то вечером в начале июня я допоздна задержалась в лесу с Мэри-Энн. Как обычно, мы уединились от остальных и зашли очень далеко – настолько далеко, что заблудились и должны были обратиться за помощью к супругам, жившим в уединенной лесной хижине: они приглядывали за стадом полудиких свиней, которые сами находили себе корм в лесу. До Ловуда мы добрались, когда уже взошла луна. У садовой калитки была привязана лошадка лекаря, и Мэри-Энн заметила, что, видно, кому-то стало очень плохо, раз за мистером Бейтсом послали в такой поздний час. Она вошла в дом, а я задержалась, чтобы посадить на моей клумбе корни, которые выкопала в лесу, – я опасалась, что до утра они совсем высохнут. А потом задержалась еще немного – выпала роса, и цветы благоухали особенно дивно. Вечер был такой приятный, такой безмятежный, такой теплый! Закат, еще догоравший на западе, сулил назавтра новый чудесный день, а на востоке по темному небу величественно поднималась луна. Я любовалась всем этим и радовалась, как умеет радоваться лишь ребенок, но тут меня внезапно посетила совсем новая мысль:
   «Как печально лежать сейчас на одре болезни, может быть, умирая! Этот мир так прекрасен! Как же, наверное, жутко покидать его и отправляться, кто знает куда?»
   Тут мой ум предпринял первую серьезную попытку осмыслить то, что в него вложили касательно рая и ада. Впервые он встал в тупик, и впервые, взглянув назад, по сторонам и вперед, он повсюду вокруг узрел разверзнувшуюся бездну и ощутил в пространстве лишь ту точку, в которой находился, – настоящее. Все прочее было клубящимся туманом и пустотой. И мой ум содрогнулся от ужаса, что может пошатнуться и рухнуть в этот хаос. Погруженная в эти совсем новые мысли, я услышала, как открылась входная дверь. Из нее вышел мистер Бейтс и с ним сиделка. Она смотрела, пока он не сел на свою лошадку и не уехал, а затем собралась закрыть дверь, но тут я подбежала к ней.
   – Как Хелен Бернс?
   – Очень плохо, – последовал ответ.
   – Мистер Бейтс к ней приезжал?
   – Да.
   – И что он говорит?
   – Он говорит, что ей недолго оставаться с нами.
   Если бы я услышала эти слова накануне, то решила бы, что ее должны увезти домой в Нортумберленд. Мне бы и в голову не пришло, что истинный их смысл – она умирает, но теперь я сразу поняла все. Мне стало ясно, что дни Хелен Бернс в этом мире сочтены и что ее ждет вознесение в обитель душ – если есть такая обитель. Меня поразил ужас, потом нахлынула волна горя, и возникла потребность… нет, необходимость увидеться с ней, и я спросила, в какой комнате она лежит.
   – В комнате мисс Темпл, – ответила сиделка.
   – Можно мне подняться туда, поговорить с ней?
   – Нет-нет, дитятко! Нельзя. А теперь иди-ка в дом, не то схватишь лихорадку. Ведь роса уже выпала.
   Она закрыла парадную дверь, а я вошла в боковую, которая вела в классную комнату, и успела как раз вовремя: было девять часов и мисс Миллер отсылала воспитанниц спать.
   Часа два спустя, вероятно, около одиннадцати, я, не сумев уснуть и полагая, что все мои товарки крепко спят – так тихо было в комнате, – осторожно встала, надела платье поверх ночной рубашки и босиком выскользнула в коридор, чтобы отправиться в комнату мисс Темпл. Идти надо было почти через весь дом, но я знала дорогу, а в окна коридоров лились лучи летней сияющей в чистом небе луны, освещая мой путь. Запах камфары и уксуса предупредил меня, что впереди – лазарет с тифозными, и я тихонько пробралась мимо двери, опасаясь, как бы меня не услышала сиделка, дежурившая там всю ночь. Я страшилась, что меня заметят и отправят назад, а мне было необходимо увидеть Хелен, мне было необходимо обнять ее, прежде чем она умрет, мне необходимо было дать ей прощальный поцелуй, обменяться с ней последними словами.
   Спустившись по лестнице, пройдя по нижнему коридору, умудрившись беззвучно открыть и закрыть две двери, я добралась до другой лестницы и, поднявшись по ней, оказалась прямо напротив комнаты мисс Темпл. Из дверной скважины падал лучик света. Светилась и щелка под дверью. Вокруг стояла нерушимая тишина. Подойдя поближе, я увидела, что дверь чуть приотворена – возможно, чтобы впустить свежего воздуха в душную обитель болезни. Не колеблясь, полная жгучего нетерпения – и душа, и все чувства во мне дрожали точно туго натянутые струны, – я открыла дверь пошире и заглянула внутрь. Мой взгляд искал Хелен и страшился узреть ее мертвой.
   Возле кровати мисс Темпл стояла еще одна небольшая кровать с пологом. Я разглядела очертания фигуры под одеялом, но лицо было скрыто. Сиделка, с которой я разговаривала в саду, спала, сидя в кресле, на столе тускло горела непогашенная свеча. Мисс Темпл в комнате не было. Позднее я узнала, что ее позвали в лазарет к бредившей девочке. Я сделала несколько шагов, остановилась перед пологом, но решила заговорить, прежде чем его отдернуть. Я все еще страшилась увидеть там труп.
   – Хелен, – прошептала я тихонько, – ты не спишь?
   Она повернулась, отдернула полог, и я увидела ее лицо – бледное, осунувшееся, но очень спокойное. Она так мало изменилась, что мой страх мгновенно улетучился.
   – Неужели это ты, Джейн? – спросила она своим прежним мягким голосом.
   «Ах, – подумала я, – она не умрет. Они ошиблись. Она не говорила бы и не выглядела бы так спокойно, если бы это было правдой!»
   Я забралась под полог и поцеловала ее. Лоб у нее был холодным, щеки холодными и ввалившимися, пальцы и запястья исхудалыми, но улыбнулась она своей прежней улыбкой.
   – Почему ты пришла, Джейн? Уже двенадцатый час. Несколько минут назад я слышала, как пробило одиннадцать.
   – Я пришла повидать тебя, Хелен. Я узнала, что ты очень больна, и поняла, что не засну, если не поговорю с тобой.
   – Значит, ты пришла попрощаться со мной. Вероятно, ты пришла как раз вовремя.
   – Ты куда-то уезжаешь, Хелен? Ты едешь домой?
   – Да, в мой последний дом, в мой вечный дом.
   – Нет-нет, Хелен! – У меня сжалось горло, и я умолкла. Пока я старалась сдержать слезы, Хелен закашлялась, однако сиделка не проснулась, и Хелен, когда кашель отпустил ее, несколько минут пролежала, совсем обессилев, а потом прошептала:
   – Джейн, ты пришла босая! Ложись ко мне и укройся моим одеялом.
   Я послушалась. Она обняла меня, и я прильнула к ней. После долгого молчания она снова зашептала:
   – Я очень счастлива, Джейн, и когда ты услышишь, что я умерла, не оплакивай меня и не горюй. Причин для горя нет. Смерть суждена нам всем, а мой недуг не причиняет мне боли; он действует мягко и постепенно. И я пребываю в покое. Я ухожу, и об этом некому жалеть. У меня есть только отец, но он недавно женился и не почувствует особой утраты. Умирая молодой, я избавляюсь от многих страданий. У меня нет ни талантов, ни качеств, нужных для этого мира. Я бы только постоянно делала что-то не так.
   – Но куда ты уходишь, Хелен? Ты видишь? Ты знаешь?
   – Я верую, и в вере я тверда: я ухожу к Богу.
   – Где Бог? Что такое Бог?
   – Мой Творец и твой. И Он никогда не уничтожит то, что сотворил. Я бестрепетно доверяю себя Его могуществу и уповаю на Его милосердие. Я веду счет часам, пока не настанет тот, что вернет меня Ему, и Он откроется мне.
   – Значит, Хелен, ты не сомневаешься, что рай действительно есть и наши души вознесутся туда, когда мы умрем?
   – Я не сомневаюсь, что есть жизнь иная, я верую, что Бог милосерд, и без страха передам ему свою бессмертную часть. Бог – Отец мой, Бог – друг мой, я люблю Его и верую, что Он любит меня.
   – А я увижу тебя, Хелен, когда умру?
   – Ты войдешь в ту же обитель счастья, будешь принята тем же Всемогущим Вездесущим Отцом. Не сомневайся, милая Джейн.
   Вновь я задала вопрос, но лишь мысленный: «Где эта обитель? Существует ли она?»
   И я крепче обняла Хелен. Еще никогда она не была мне так дорога. Я чувствовала, что не могу расстаться с ней, и спрятала лицо у нее на плече. Вскоре она сказала таким ласковым, таким нежным тоном:
   – Как мне хорошо! Последний припадок кашля меня немножко утомил, и я как будто засыпаю. Но не оставляй меня, Джейн. Мне так приятно, что ты рядом!
   – Я останусь с тобой, Хелен, милая! Никто не сможет меня прогнать!
   – Тебе тепло, родная?
   – Да.
   – Спокойной ночи, Джейн.
   – Спокойной ночи, Хелен.
   Она поцеловала меня, а я ее, и вскоре мы обе уснули.
   Когда я проснулась, был уже день. Разбудило меня какое-то непонятное движение. Я открыла глаза и увидела, что кто-то держит меня на руках. Это была сиделка, и она несла меня по коридору в дортуар. Меня не выбранили за то, что я ночью встала с постели. Все были заняты другим. И я не получила ответы на свои многочисленные вопросы. Но два дня спустя узнала, что мисс Темпл, вернувшись в свою комнату с рассветом, увидела, что я лежу под пологом, уткнувшись лицом в плечо Хелен, и обнимаю ее за шею. Я крепко спала. Хелен была… мертва.
   Ее похоронили на кладбище при Броклбриджской церкви. Пятнадцать лет после ее смерти могила оставалась заросшим травой холмиком, но теперь на него положена плита из серого мрамора с ее именем и словом «Resurgam».[3]

Глава 10

   До сих пор я очень подробно рассказывала о событиях моей ничем не примечательной жизни. Ее первым десяти годам я посвятила почти такое же количество глав. Но это вовсе не автобиография, и я обращаюсь к моей памяти, только когда, по моему мнению, хранящиеся в ней воспоминания могут представить некоторый интерес. Поэтому следующие восемь лет я обойду почти полным молчанием. Несколько строчек будут достаточным связующим звеном между частями моего повествования.
   Когда тифозная горячка пожала в Ловуде свою страшную жатву, она незаметно сошла на нет, но не прежде, чем ее неистовство и число жертв привлекли к школе внимание общества. Было произведено расследование причин такой ее вспышки, и постепенно на свет выплыли факты, вызвавшие бурю негодования. Нездоровое местоположение школы, количество и качество еды, которой кормили воспитанниц, затхлая вода, употреблявшаяся для ее приготовления, убогая одежда и всяческое урезывание самого необходимого – все это было обнаружено и привело к результатам весьма неприятным для самомнения мистера Броклхерста, но благотворным для школы.
   Несколько богатых филантропов в графстве собрали по подписке сумму для постройки более удобного здания в более здоровой местности; были введены новые правила, одежда и рационы стали заметно лучше, а средствами на содержание школы теперь распоряжался попечительский совет. Мистер Броклхерст, чье богатство и семейные связи не могли не быть приняты во внимание, сохранил пост казначея, но в исполнении его обязанностей ему помогали люди с более широкими и более гуманными взглядами. И свою должность инспектора ему пришлось разделить с теми, кто умел сочетать взыскательность с благоразумием, экономность с щедрым обеспечением всем необходимым, праведность с сострадательностью. После таких улучшений школа со временем стала истинно полезным и образцовым заведением. После ее возрождения я провела в ее стенах еще восемь лет: шесть ученицей и два года – учительницей. И в том, и в другом качестве я готова свидетельствовать, что она во всем отвечала своему назначению.
   Все эти восемь лет моя жизнь оставалась однообразной, но при том достаточно счастливой, так как была деятельной. Мне была предоставлена возможность приобрести прекрасное образование, подкрепленная горячим интересом к некоторым предметам и желанием преуспеть в них всех. К этому надо добавить пришпоривавшую меня радость, когда я заслуживала похвалу учительниц, и особенно тех, кого любила. Со временем я стала первой ученицей первого класса. Затем меня возвели в учительницы, и два года я исполняла свои обязанности с ревностным усердием. Однако к этому сроку во мне произошла перемена.
   Мисс Темпл продолжала возглавлять школу на протяжении всех нововведений, и большей частью моими успехами я обязана ее руководству. Ее дружба и общество служили главным моим утешением – она была для меня матерью, гувернанткой, а в последние годы – и задушевной подругой. Но в указанное время она вышла замуж, переехала со своим мужем (священником, превосходнейшим человеком, почти достойным такой жены) в отдаленное графство и поэтому была для меня потеряна.
   Со дня ее отъезда я и переменилась – с ней исчезло ощущение устроенности, привычности, благодаря которым Ловуд в какой-то мере стал для меня родным домом. Я восприняла что-то от ее натуры и немалую часть ее принципов – мои мысли обрели некоторую гармоничность, я научилась властвовать над своими чувствами. Приверженность долгу, уважение к порядку стали для меня обязательными. В моей душе царил покой, я верила, что всем довольна. В глазах окружающих и обычно даже в моих собственных мой характер представлялся дисциплинированным и уравновешенным.
   Но судьба в облике преподобного мистера Нэсмита разлучила меня с мисс Темпл. Я видела, как вскоре после совершения брачного обряда она в дорожном платье села в почтовую карету. Я следила, как карета покатила вверх по склону и скрылась за гребнем, а тогда ушла к себе в комнату и провела в одиночестве почти всю вторую половину дня – по случаю свадьбы вечерние уроки были отменены.
   Почти все время я расхаживала по комнате взад и вперед. Мне мнилось, будто я только скорблю о моей утрате и думаю, как мне ее восполнить, но когда наконец я очнулась от задумчивости и обнаружила, что дневной свет погас и вечер давно настал, мне внезапно открылось еще одно: а именно, что за эти часы во мне произошла перемена, что моя натура отвергла все ею позаимствованное у мисс Темпл, а вернее, что вместе с мисс Темпл исчезла и атмосфера безмятежности, которой я дышала, пока была возле нее, и что я вновь та, какой создала меня природа, и во мне пробуждаются былые чувства. Не то чтобы у меня вдруг отняли опору, вернее было бы сказать, что я лишилась побудительной причины: не способность хранить безмятежность изменила мне, просто хранить безмятежность больше не имело смысла. Несколько лет весь мой мир сосредотачивался в Ловуде, и весь мой опыт исчерпывался его порядками и правилами. Теперь я вспомнила, что есть настоящий большой мир и что тех, кто посмеет вторгнуться в его просторы в желании сполна познать жизнь среди его опасностей, ожидают самые разные надежды и страхи, впечатления и треволнения.
   Я подошла к окну, открыла его и выглянула наружу. Вот два крыла здания, вот сад, вот ограда Ловуда, вот холмистый горизонт. Мой взгляд скользнул мимо всего и остановился на самых дальних голубых вершинах: меня снедало желание преодолеть их. Все в пределах их валунов и вереска казалось тюремным двором, местом ссылки. Я смотрела на белую ленту дороги, которая опоясывала подножие одного холма и исчезала из виду в лощине между ним и соседним, – как мне хотелось отправиться по ней дальше, дальше! Мне вспомнилось, как я ехала по этой самой дороге в дилижансе, как в сумерках он катил по этому самому склону, – казалось, прошел век с того дня, когда я приехала в Ловуд. С тех пор я его не покидала. Все каникулы я проводила тут – миссис Рид ни разу не прислала за мной, ни она, ни ее дети ни разу меня не навестили. Из внешнего мира я не получала никаких вестей, никаких писем. Школьные правила, школьные обязанности, школьные привычки и понятия, одни и те же голоса, лица, фразы, платья, предпочтения и антипатии – вот чем исчерпывалась моя жизнь. А теперь я почувствовала, что этого мало, и за эти считанные часы неизменная рутина восьми лет стала для меня нестерпимой. Я возжаждала свободы, о свободе я вздыхала и вознесла краткую молитву о свободе – но ее, казалось, унес и рассеял легкий вечерний ветер. И я снова помолилась более смиренно о перемене, о вдохновляющей новизне, но и это прошение словно было сметено в смутную даль.
   – В таком случае, – вскричала я почти в отчаянии, – даруй мне хотя бы новое служение!
   Тут колокол, возвестивший об ужине, позвал меня вниз.
   И до отхода ко сну у меня не было свободной минуты, чтобы вернуться к этим мыслям. Но и тогда учительница, с которой я делила комнату, долгой болтовней о всяких пустяках мешала мне вновь обратиться к размышлениям на столь важную для меня тему. Как я желала, чтобы сон заставил ее умолкнуть! Мне чудилось, что стоит мне вернуться к мысли, которая осенила меня последней там, у окна, – и что-то подскажет, как найти выход.
   Наконец мисс Грайс захрапела. Она была грузной уроженкой Уэльса, и до сих пор ее носовые фиоритуры лишь раздражали меня, но на этот раз я с радостью услышала первые басовые ноты. Теперь я была избавлена от докучливой помехи, и полустершиеся мысли вновь нахлынули на меня.
   «Новое служение! В этом есть что-то, – рассуждала я (разумеется, мысленно – у меня не было привычки говорить вслух с самой собой). – Да-да! Потому что это звучит не так заманчиво, как слова Свобода, Треволнения, Восторги – бесспорно, чудесные звуки, но для меня лишь звуки, и настолько мимолетные и пустые, что внимать им смысла не имеет. Но Служение! В нем есть нечто материальное. Служить способен всякий. Я прослужила здесь восемь лет, а теперь хочу лишь одного: служить где-то еще. Так разве я не могу осуществить своего желания? Ведь оно достижимо? Да-да! Цель не столь уж трудная. Только бы у моего мозга хватило сообразительности подыскать средства, как ее достичь».
   Я даже села на постели, чтобы заставить упомянутый мозг заработать. Ночь была холодная, и я закуталась в шаль, а потом принялась размышлять изо всех сил.
   «Я хочу… чего? Нового места в новом доме среди новых лиц и новых обстоятельств. Хочу я этого потому, что бесполезно хотеть чего-то получше. Как находят новое место? Наверное, с помощью друзей. У меня нет друзей. Но ведь у очень многих друзей нет, и они должны сами себе помогать. А как?»
   Этого я не знала и ответа не находила. Тогда я приказала своему мозгу найти выход, и поскорее! Он заработал. И заработал быстрее. На висках у меня забились жилки, однако почти час работал он беспорядочно, и его старания плодов не приносили. Разгорячившись от тщетных усилий, я встала, прошлась по комнате, отдернула занавеску, поглядела на звезды, задрожала от холода и снова забилась в постель.
   Несомненно, за минуту моего отсутствия добрая фея положила мне на подушку желанный ответ: едва я легла, как он спокойно и естественно пришел мне на ум: «Те, кто ищет место, помещают объявления в газетах. Ты должна послать объявление в „***ширский вестник“.
   «Но как? Я ничего не знаю о том, как дают объявления».
   Однако ответы теперь возникали сами собой и без промедления.
   «Тебе надо поместить объявление и деньги в уплату за него в пакет, а его адресовать редактору „Вестника“ и при первой же возможности снести его в Лоутон на почту. Ответы пусть адресуют Д.Э. до востребования в лоутонскую почтовую контору. Справишься о них через неделю, и если получишь какое-нибудь предложение, то решишь, что тебе делать».
   Этот план я обдумала дважды, трижды, и наконец мой ум его переварил, он обрел четкую практичную форму, я успокоилась и тотчас уснула.
   С первыми лучами рассвета я была уже на ногах. Мое объявление было написано, вложено в пакет и адресовано, прежде чем звон колокола разбудил спящую школу. Вот оно:
   «Молодая особа, имеющая опыт преподавания (разве же я не была учительницей целых два года?), хотела бы получить место гувернантки при детях моложе четырнадцати лет. (Я подумала, что, поскольку мне едва исполнилось восемнадцать, вряд ли разумно предлагать себя в наставницы почти своим ровесникам.) Обучение основным предметам, а также французскому языку, рисованию и музыке. (В те дни, читатель, этот довольно скудный перечень таким еще не казался.) Писать Д.Э., почтовая контора, Лоутон, ***шир».
   Этот документ пролежал под замком в моем ящике весь день, а после чая я попросила у новой директрисы разрешения сходить в Лоутон за кое-какими покупками для себя и двух-трех других учительниц. Разрешение она дала охотно, и я отправилась в путь. Идти предстояло две мили, а вечер был дождливый, однако дни еще не пошли на убыль. Я зашла в две-три лавки, занесла письмо на почту и вернулась домой под проливным дождем в промокшей насквозь одежде, но с легким сердцем.
   Следующая неделя показалась мне очень долгой. Однако, как все в подлунном мире, она все-таки подошла к концу, и вновь под вечер ясного осеннего дня я оказалась на дороге в Лоутон. Кстати, она была очень живописной – вилась по берегу ручья по самым прелестным уголкам долины. Однако в этот день мои мысли занимала не красота бегущей воды и вересковых склонов, но мысль о письме, которое ждало меня (а может быть, и не ждало) в городке, куда лежал мой путь.
   Предлогом на этот раз мне послужила необходимость снять мерку для пары туфель. Начала я с этого, а потом перешла чистую тихую улочку, отделявшую мастерскую сапожника от почтовой конторы, вошла и спросила у почтмейстерши, пожилой дамы с роговыми очками на носу и в черных митенках по локоть:
   – Есть ли письма для Д.Э.?
   Она прищурилась на меня поверх очков, затем выдвинула какой-то ящик и столь долго копалась в его содержимом, что надежда во мне начала угасать. Наконец, подержав какой-то конверт перед очками почти пять минут, она протянула его через барьер, сопроводив это движение еще одним въедливым и подозрительным взглядом. Адресован конверт был Д.Э.
   – Только одно письмо? – осведомилась я.
   – Больше нет, – ответила она, и, положив письмо в карман, я отправилась обратно. Прочесть его у меня не было времени: правила требовали, чтобы я вернулась в Ловуд до восьми, а время шло к половине восьмого.
   В Ловуде меня поджидали различные дела: я сидела с ученицами, пока они делали уроки, затем была моя очередь прочесть молитву и отправить их спать. После чего я поужинала с другими учительницами. Даже когда мы разошлись по нашим комнатам, рядом со мной была неизбежная мисс Грайс. От свечи в нашем подсвечнике остался лишь огарок, и я опасалась, что она будет болтать, пока он не сгорит вовсе. Но, к счастью, плотный ужин, который она съела, вызвал у нее сонливость, и она захрапела, когда я еще только раздевалась. При свете дюймового огарка я достала письмо. На сургучной печати красовалась буква «Ф». Я сломала печать. Письмо было коротким:
   «Если Д.Э., давшая объявление в „***ширском вестнике“ от последнего четверга, преподает все указанные предметы и может представить солидные рекомендации касательно своего характера и компетентности, ей может быть предложено место гувернантки при девятилетней девочке с жалованьем в тридцать фунтов в год. Д.Э. просят послать рекомендации, а также сообщить свою фамилию, адрес и прочее миссис Фэрфакс, Тернфилд в окрестностях Милкота, ***шир».
   Я очень долго разглядывала письмо: почерк был старомодный и несколько неуверенный, словно буквы выводила старческая рука. Последнее меня очень успокоило, так как во мне жил тайный страх, что, поступая по своему усмотрению, ни с кем не советуясь, я рискую попасть в сомнительное положение, а я особенно желала, чтобы завершение моего предприятия было бы респектабельным, ни в чем не нарушало приличий, короче говоря, вполне en rиgle.[4] И пожилая дама была именно тем, что требовалось. Миссис Фэрфакс! Я словно увидела ее в черном платье и вдовьем чепце: возможно, она чопорна, но достаточно вежлива – образец английской почтенной пожилой дамы. Тернфилд! Несомненно, название ее дома, в котором царят чистота и безупречный порядок – в этом я не сомневалась, хотя и не сумела мысленно нарисовать точный план расположения ее комнат. Милкот, ***шир. Я попыталась воскресить в памяти карту Англии. Да-да! Я увидела их – графство и город ***шир был на семьдесят миль ближе к Лондону, чем глухой уголок, где жила я, – что в моих глазах было отличной рекомендацией. Меня влекли к себе кипение жизни и суета. Милкот, большой фабричный город на берегах А., несомненно, шумен и многолюден. Что ж, тем лучше! Во всяком случае, перемена будет полной. Не то чтобы мое воображение так уж чаровала картина длинных труб, извергающих клубы дыма. «Но, – предположила я, – Тернфилд, вероятно, находится на порядочном расстоянии от города».
   Тут огарок совсем растаял, и фитилек погас.
   На следующий день предстояло предпринять решительные шаги.
   Больше я не могла таить мой план в сердце. Мне требовалось сообщить о нем, иначе его не удалось бы привести в исполнение. Во время полуденного перерыва я попросила директрису принять меня и рассказала ей, что мне предлагают место, где я буду получать вдвое больше, чем сейчас (в Ловуде мне платили в год всего пятнадцать фунтов). Так не могла бы она сообщить об этом мистеру Броклхерсту или кому-нибудь из попечительского совета, чтобы узнать, разрешат ли они мне сослаться в рекомендации на них. Она любезно взяла на себя роль посредницы. На следующий же день она поговорила с мистером Броклхерстом, который сказал, что надо написать миссис Рид, поскольку она остается моей опекуншей. Этой даме было послано письмо, и она ответила, что я могу поступать, как мне угодно, так как она давно отказалась от какого бы то ни было вмешательства в мои дела. Эта записка была представлена совету, и в конце концов после, как мне казалось, мучительнейших проволочек я получила официальное разрешение улучшить свое положение, если смогу. А так как в Ловуде я всегда вела себя образцово и как учительница, и как ученица, мне будет выдана рекомендация, подписанная школьными инспекторами.
   Рекомендацию эту я получила примерно через неделю и тут же отправила копию миссис Фэрфакс. Она ответила, что вполне удовлетворена и что через две недели я могу приступить к обязанностям гувернантки в ее доме.
   Я занялась приготовлениями. Две недели пролетели очень быстро. Большого гардероба у меня не было, хотя он включал все, что мне требовалось, и последнего дня вполне хватило, чтобы упаковать мой сундучок – тот самый, с которым восемь лет назад я приехала из Гейтсхеда.
   Сундучок был обвязан веревками, ярлык наклеен. Через полчаса должен был заехать возчик, чтобы доставить его в Лоутон, куда я намеревалась отправиться рано поутру к дилижансу. Я вычистила мое дорожное платье из черной шерсти, достала шляпку, перчатки и муфточку, обшарила все ящики – не забыла ли я чего-нибудь, и, переделав все дела, села, чтобы отдохнуть. Но из этого ничего не вышло. Хотя я весь день провела на ногах, я и минуты не могла остаться в кресле, такое возбуждение мной владело. Сегодня вечером завершилась одна фаза моей жизни, завтра начиналась другая, и провести промежуток между ними в спокойствии? Невозможно! Я должна была лихорадочно следить за тем, как происходит эта перемена.
   – Мисс, – сказала служанка, подойдя ко мне в коридоре, по которому я бродила, как неприкаянная душа, – вас спрашивают внизу.
   «Наверное, возчик», – подумала я и, ничего у нее не спросив, сбежала по лестнице. По дороге к кухне я прошла мимо гостиной для учительниц, дверь которой была полуоткрыта, и ускорила шаг, как вдруг из гостиной кто-то выбежал.
   – Это она, она! Я бы ее всюду узнала! – раздался возглас, и меня схватили за руку.
   Я посмотрела и увидела женщину, одетую, как одеваются старшие горничные и экономки, полную, но еще молодую, очень красивую, с черными волосами и глазами, с румянцем во всю щеку.
   – Ну-ка, кто я? – спросила она очень знакомым голосом и со столь же знакомой улыбкой. – Думается, вы меня не совсем забыли, мисс Джейн, а?
   Мгновение спустя я восторженно обнимала и целовала ее. «Бесси! Бесси! Бесси!» – больше я ничего выговорить не сумела, а она полусмеялась-полуплакала, и так, обнявшись, мы вошли в гостиную. У камина стоял малыш лет трех в теплой курточке и штанишках.
   – А это мой сынок, – сказала Бесси без всяких предисловий.
   – Так ты замужем, Бесси?
   – Да, почти пять лет. Я вышла за Роберта Ливена, кучера, и у меня, кроме Бобби, есть еще дочка. Я ее окрестила Джейн.
   – И ты уже не живешь в Гейтсхеде?
   – Я живу там в сторожке. Прежний привратник уехал.
   – Ну и как они там все? Расскажи мне про них поподробней, Бесси. Но только сначала сядь. Бобби, хочешь сесть ко мне на колени?
   Но Бобби предпочел прильнуть к матери.
   – А вы, мисс Джейн, не очень-то выросли, да и не пополнели, – продолжала миссис Ливен. – Похоже, в школе вас не то чтобы баловали. Мисс Рид вы по плечо будете, а мисс Джорджиана вас поперек вдвое шире.
   – Джорджиана, я полагаю, настоящая красавица, Бесси?
   – И еще какая! Прошлой зимой она жила в Лондоне с маменькой, и ею там все восхищались, а один молодой лорд так по уши в нее влюбился. Да только его родня была против того, чтобы он на ней женился. И – что вы думаете? – он уговорил мисс Джорджиану бежать с ним, только про это прознали и помешали им. А прознала мисс Рид. Думается, позавидовала сестрице. И теперь они словно кошка с собакой, целые дни бранятся.
   – А Джон Рид?
   – Ну, он себя оказывает не так хорошо, как его маменьке хотелось бы. Поступил было в университет, а его… ощипали. Исключили то есть, такое вроде бы там у них словечко. Потом его дяденька решил, что быть ему адвокатом и чтобы он законы учил. Да только он такой распущенный молодчик, что, думается, толку от него никакого не добьются.
   – А как он выглядит?
   – Очень высоким стал. Некоторые его красавчиком называют, да только губы у него очень уж толстые.
   – А миссис Рид?
   – С виду хозяйка выглядит хорошо, да только, думается, на душе у нее кошки скребут. Уж очень ее поведение мистера Джона удручает. Он уйму денег транжирит.
   – Это она тебя сюда послала, Бесси?
   – Вот уж нет! Я уже давно думала вас повидать, ну а когда прослышала, что от вас письмо пришло и что вы далеко уедете, так и решила: съезжу взгляну, какая вы стали, а то уж потом мне до вас не добраться.
   – Боюсь, я тебя разочаровала, Бесси! – Я сказала это со смехом, заметив, что взгляд Бесси, хотя и любящий, ни малейшего восхищения не выражал.
   – Да нет, мисс Джейн, не то чтобы. Выглядите вы как благородная барышня, а ничего другого я и не ждала. Девочка-то вы были совсем замухрышка.
   Откровенность Бесси вызвала у меня улыбку. Конечно, она была права, но, признаюсь, я почувствовала досаду: в восемнадцать лет кто же не хочет нравиться? И напоминание, что с такой наружностью на это надеяться нечего, ни малейшей радости не доставляет.
   – Зато вы умница, – продолжала Бесси, чтобы меня утешить. – А что вы умеете? На фортепьянах играете?
   – Немножко.
   В гостиной стояло фортепьяно. Бесси подошла к нему, открыла крышку и попросила меня сыграть ей что-нибудь. Я исполнила пару вальсов, и она пришла в восторг.
   – Обеим мисс Рид так в жизни не сыграть! – заявила она с торжеством. – Я всегда говорила, что в образованности им до вас далеко будет. И рисовать вы умеете?
   – Картину над камином написала я.
   Это была акварель – пейзаж, который я преподнесла директрисе в благодарность за ее ходатайство перед попечителями, а она вставила его в рамку и застеклила.
   – Красота какая, мисс Джейн! Да учитель рисования мисс Рид лучше не нарисует, а уж про самих-то барышень и говорить нечего. Куда им до вас! А по-французски вы тоже знаете?
   – Да, Бесси, я умею и говорить, и читать по-французски.
   – А по канве вышивать умеете?
   – Умею.
   – Так вы же, мисс Джейн, настоящая благородная барышня! Я всегда знала, что так и будет, пусть ваши родственники вас и знать не хотят. Да, я вас вот о чем спросить собиралась. Вы когда-нибудь получали вести от родни вашего папеньки? От Эйров?
   – Никогда.
   – Ну, вы знаете, хозяйка всегда твердила, что они нищие, каких в дом не пускают. А мне думается, они хоть, может, и бедные, да по благородству не хуже Ридов. Потому как почти семь лет назад в Гейтсхед приехал какой-то мистер Эйр и хотел вас повидать. Хозяйка сказала, что вы в школе, а до нее пятьдесят миль оттуда. Ну, он вроде бы очень огорчился, потому как не мог задержаться: собирался в какую-то страну за морем, и корабль должен был отплыть из Лондона через день-два. Собой был настоящий джентльмен, и сдается мне, он брат вашего папеньки.
   – А в какую страну он отправлялся, Бесси?
   – На какой-то остров в тысячах миль отсюда, где вино делают… мне дворецкий сказал.
   – Может быть, на Мадейру? – предположила я.
   – Вот-вот.
   – И он уехал?
   – Ага. Он недолго пробыл: хозяйка с ним очень спесиво обходилась, а когда он уехал, назвала «пронырой торговцем». Мой Роберт думает, что он негоциант по винной части.
   – Вполне возможно, – сказала я. – А может быть, клерк или доверенный агент такого негоцианта.
   Мы с Бесси поговорили о старых временах еще час, а потом ей настало время попрощаться со мной. Утром мы на несколько минут свиделись с ней в Лоутоне, где я ждала дилижанс. Наконец мы расстались с ней у дверей «Герба Броклхерстов» – она пошла к гребню Ловуд-Фелла, чтобы оттуда с попутным фургоном вернуться в Гейтсхед, а мне предстояло сесть в дилижанс, который повезет навстречу новым обязанностям и новой жизни в неведомых окрестностях Милкота.

Глава 11

   Новая глава в романе похожа на новую сцену в пьесе. И когда, читатель, я подниму занавес на этот раз, вы должны вообразить, будто видите залу в гостинице «Георг» в Милкоте: именно такие обои с крупным узором, какими оклеивают стены в гостиницах, именно такой ковер, такая мебель, такие безделушки на каминной полке, такие олеографии, включая портрет Георга Третьего и портрет принца Уэльского и картину, изображающую гибель генерала Вулфа в битве при Квебеке. Все это вы зрите при свете свисающей с потолка масляной лампы, к которому добавляется свет огня, буйно пылающего в камине, возле которого сижу я в накидке и шляпке. Мои муфточка и зонтик лежат на столике, а я согреваюсь после того, как шестнадцать часов коченела в сырости октябрьского дня. Из Лоутона я уехала в четыре часа пополуночи, а часы здесь как раз отбивают восемь часов вечера.
   Читатель, хотя можно подумать, что я с приятностью отдыхаю, на душе у меня тревожно. Когда дилижанс остановился тут, я полагала, что меня встретят. Когда я спускалась по ступенькам деревянной лесенки, которую коридорный поставил под дверцей для моего удобства, то обеспокоенным взглядом обводила все вокруг, надеясь вот-вот услышать свое имя и увидеть экипаж, который отвезет меня в Тернфилд. Но я ничего не увидела, а когда осведомилась у полового, не спрашивал ли кто-нибудь мисс Эйр, то услышала отрицательный ответ, так что остался лишь один выход: попросить, чтобы меня проводили в отдельный кабинет, где теперь я и томилась в ожидании, пока всяческие сомнения и опасения смущали мой ум.
   Какое это странное чувство, когда неопытная девушка вдруг понимает, что она совсем одна, что все связи обрублены и она не знает, удастся ли ей добраться до гавани, куда она направляется, возвратиться же назад ей мешают непреодолимые препятствия. Обаяние приключений подслащивает это чувство, жар гордости согревает его, но затем оно вытесняется страхом, и именно страх возобладал над всем в моей душе, когда миновало полчаса, а я все еще была одна. И я позвонила.
   – В окрестностях тут есть поместье Тернфилд? – спросила я у полового, явившегося на мой зов.
   – Тернфилд? Не знаю, сударыня. Пойду спрошу в буфете.
   Он исчез, однако вернулся очень скоро.
   – Ваша фамилия Эйр, мисс?
   – Да.
   – Так вас спрашивают.
   Я вскочила, схватила со столика муфточку с зонтиком и поспешила по коридору к входной двери. Она была полуоткрыта, рядом с ней стоял какой-то мужчина, а снаружи в свете уличных фонарей я разглядела одноконный экипаж.
   – Думается, это ваш? – увидев меня, без предисловий спросил мужчина и кивнул на мой сундучок у стены коридора.
   – Да.
   Он взгромоздил его на запятки экипажа, похожего на маленькую карету. Я села и, прежде чем он захлопнул дверцу, только-только успела спросить, далеко ли до Тернфилда.
   – Миль шесть будет.
   – А долго туда ехать?
   – Да часа полтора.
   Он запер дверцу, взгромоздился на козлы, и мы тронулись. Ехали мы медленно, и у меня хватило времени для раздумий. Я радовалась, что мое путешествие близится к концу, и, откинувшись на сиденье удобного, хотя и не щегольского экипажа, безмятежно предалась своим мыслям.
   «Полагаю, – думала я, – что миссис Фэрфакс, судя по экипажу и слуге, не из тех, кто гоняется за модой. Тем лучше. В доме, поставленном на светскую ногу, мне довелось жить лишь в детстве, и я была там очень несчастна. Возможно, она живет одна, если не считать маленькой девочки, а в таком случае, если ей хоть немного присуща благожелательность, я, конечно, сумею с ней поладить – во всяком случае, приложу все силы. Как жаль, что подобные усилия не всегда приводят к успеху! В Ловуде я приняла такое решение, усердно его выполняла, и мне удалось заслужить общее расположение. Но я помню, как миссис Рид презрительно пресекала любые мои старания угодить ей. Остается только молить Бога, чтобы миссис Фэрфакс не оказалась второй миссис Рид. Но ведь я же не обязана оставаться у нее. В худшем случае можно снова дать объявление в газету. Сколько еще нам остается ехать, хотелось бы мне знать?»
   Я опустила стекло и выглянула наружу. Милкот остался позади. Судя по количеству огней, это был город, с которым Лоутон не шел ни в какое сравнение. А мы, насколько я могла судить, ехали среди лугов. Однако по ним были разбросаны дома, и я решила, что здешние края во всем отличны от Ловуда – более населены, менее живописны, более полны жизни, менее романтичны.
   Дорогу усеивали рытвины, вечер был туманным, и кучер пустил лошадь шагом, так что полтора часа превратились по меньшей мере в два. Наконец он обернулся ко мне и сказал:
   – Вот он, Тернфилд-то.
   Я снова выглянула в окошко. Мы проезжали мимо церкви: на фоне неба я разглядела ее невысокую массивную колокольню. Колокол как раз отбивал четверть часа. Узкое созвездие огней на склоне холма указывало, что там расположено небольшое селение. Минут через десять кучер слез с козел и открыл какие-то ворота, створки лязгнули позади нас. Теперь мы медленно направлялись по подъездной дороге, которая привела нас к фасаду длинного дома, погруженного в полную темноту, если не считать огонька свечи за шторой в эркере. Экипаж остановился у подъезда. Горничная отворила дверь, я покинула экипаж и вошла.
   – Сюда пожалуйте, сударыня, – сказала горничная, и я последовала за ней через квадратную переднюю с высокими дверями справа и слева, в комнату, где меня ослепил двойной блеск свечи и огня в камине. Когда же я вновь обрела способность видеть, мне открылась радующая взор картина.
   Уютная комнатка, круглый столик у весело танцующего пламени, старомодное кресло с высокой спинкой, а в нем чудеснейшая миниатюрная старушка во вдовьем чепце, черном платье и белоснежном муслиновом переднике – именно такая, какой я представляла в своем воображении миссис Фэрфакс, только менее величественная и более ласковая по виду. Она вязала, у ее ног чинно восседала толстая кошка – короче говоря, более полное воплощение домашней безмятежности было бы трудно вообразить. Самый обнадеживающий прием, на какой только могла надеяться новая гувернантка. Ни подавляющего высокомерия, ни обескураживающей чопорности. Едва я вошла, как старушка встала и приветливо засеменила мне навстречу.
   – Здравствуйте, душенька. Боюсь, вы очень устали: Джон всегда ездит так медленно! Вы, должно быть, озябли. Идите-идите к огню.
   – Миссис Фэрфакс, я полагаю? – сказала я.
   – Да-да! Так садитесь же!
   Она подвела меня к своему собственному креслу, сняла с меня шаль и начала развязывать ленты моей шляпки. Я умоляла ее не затрудняться.
   – Какое же это затруднение? А у вас пальцы, конечно, совсем онемели от холода. Лия, свари-ка горячего негуса и сделай пару бутербродов. Вот ключи от кладовой.
   Она извлекла из кармана внушительнейшую связку ключей и протянула ее горничной.
   – А теперь придвиньтесь-ка к огню, – продолжала она. – Свой багаж вы, верно, привезли с собой, душенька?
   – Да, сударыня.
   – Пойду распоряжусь, чтобы его отнесли к вам в комнату! – И она хлопотливо засеменила к двери.
   «Она обходится со мной как с гостьей, – подумала я. – Такого радушного приема я никак не ждала. Думала, что встречу только холодность и сдержанность. Судя по тому, что мне доводилось слышать, с гувернантками редко так церемонятся. Однако не следует радоваться слишком рано».
   Она вернулась, собственноручно убрала со стола вязанье и две-три книги, чтобы освободить место для подноса, который внесла Лия, и сама протянула мне стакан и тарелку с бутербродами. Я совершенно не привыкла к такому вниманию и совсем смутилась. Тем более что его мне оказывала дама, гораздо выше меня по положению, моя нанимательница. Однако раз она сама, казалось, не находила в таком поведении ничего необычного, я сочла за благо скрыть свое удивление.
   – Буду ли я сегодня вечером иметь удовольствие познакомиться с мисс Фэрфакс? – спросила я, когда покончила с предложенным мне угощением.
   – Что вы сказали, душенька? Я на ухо туговата, – сообщила старушка, приближая ухо к моим губам.
   Я повторила вопрос, выговаривая слова более четко.
   – Мисс Фэрфакс? А! Вы про мисс Варанс! Вашей будущей ученицы фамилия Варанс.
   – Ах вот как! Значит, она не ваша дочь?
   – Нет, у меня детей не было.
   Мне следовало бы спросить, кем ей приходится мисс Варанс, но я подумала, что задавать слишком много вопросов – дурной тон, а к тому же я это скоро и сама узнаю.
   – Я так рада… – продолжала она, садясь напротив меня и укладывая кошку на колени. – Я так рада, что вы приехали; куда приятнее будет жить здесь, раз будет с кем поговорить. Конечно, жить тут всегда приятно, потому что Тернфилд – чудесный старинный дом, хотя, пожалуй, в последние годы о нем недостаточно заботились. Но все-таки тут прекрасно. Только, понимаете, зимой и во дворце тоскливо, если ты одна! Да, одной… Лия – милая девушка, и Джон с женой люди очень приличные, но ведь они же только слуги, и разговаривать с ними как с ровней никак нельзя. Надо держать их на подобающем расстоянии, не то они потеряют всякое уважение. Прошлой зимой (может, вы помните, она была очень холодной, и если метель не мела, так дождь лил, и ветер завывал, точно в бурю) так в дом с ноября по февраль ни одна живая душа не заглядывала, если не считать мясника да почтальона, и, просиживая тут вечер за вечером одна-одинешенька, я совсем истосковалась. Иногда я звала Лию почитать мне, но, по-моему, бедной девочке это не очень нравилось, не по вкусу ей было. Весной и летом, конечно, дело другое: когда солнце светит, а темнеет поздно, чувствуешь себя совсем иначе. Ну а в начале этой осени приехала малютка Адела Варанс со своей няней – с ребенком-то дом сразу оживает. А теперь, когда и вы здесь, я уже не затоскую!
   Слушая почтенную старушку, я проникалась к ней всевозрастающей симпатией и, придвинув кресло чуть ближе, высказала искреннюю надежду, что она найдет мое общество не менее приятным, чем предвкушает.
   – Но сегодня я не должна задерживать вас допоздна, – сказала она. – Вот-вот полночь пробьет, а вы весь день провели в дороге и, конечно, устали до полусмерти. Если ноги у вас совсем отошли, я провожу вас в вашу спальню. Я велела вам приготовить комнату рядом с моей. Она небольшая, но я подумала, вам в ней будет удобнее, чем в какой-нибудь парадной. Конечно, мебель там побогаче, да только все они какие-то унылые, неуютные. Я сама ни в одной из них ни разу не ночевала.
   Я поблагодарила ее за такой заботливый выбор, а так как действительно была утомлена длинной дорогой, то согласилась, что мне лучше поскорее лечь спать. Она взяла свечу, и я вышла из комнаты следом за ней. Сначала она пошла проверить, заперта ли входная дверь, и, вынув ключ из замка, повела меня вверх по лестнице. Ступеньки и перила были дубовыми, окна – высокими с частым переплетом. И лестница, и длинная галерея, на которую выходили двери спален, казалось, были бы более уместны в соборе, чем в жилом доме. Воздух там был знобким, точно в склепе, и навевал грустные мысли о пустоте и одиночестве. Я почувствовала большое облегчение, когда, войдя в мою новую комнату, увидела, что она невелика и обставлена в обычном современном стиле.
   Миссис Фэрфакс ласково пожелала мне доброй ночи, я заперла за ней дверь, неторопливо осмотрелась, и уютный веселый вид моей комнатки почти избавил меня от жути, навеянной широкой передней, темной грандиозной лестницей и длинной холодной галереей. И мне показалось, что после долгого дня телесного утомления и душевной тревоги я обрела наконец надежный приют. Мое сердце преисполнилось благодарности, я опустилась на колени рядом с кроватью и излила эту благодарность в молитве, не забыв, прежде чем подняться с колен, попросить о помощи на моем новом пути и о силах, чтобы оказаться достойной той доброты, которая была мне оказана прежде, чем я ее заслужила. В эту ночь я спала на ложе без шипов, моя комнатка не таила никаких страхов. Одновременно и усталая, и довольная, я скоро погрузилась в крепкий сон, а когда проснулась, за окнами уже совсем рассвело.
   Теперь, когда лучи солнца в комнату лились сквозь веселенькие голубые занавески, озаряя обои на стенах и ковер на полу, она показалась мне настолько не похожей на ловудскую с ее голыми половицами и крашеной штукатуркой, что у меня взыграло сердце. В молодости все внешнее кажется таким важным! И я подумала, что для меня начинается жизнь, в которой будут не только шипы и вечный труд, но и цветы и удовольствия. Пробужденные переменой обстановки, новыми открывающимися мне надеждами, все мои чувства обрели особую силу. Не могу точно определить, чего именно я ожидала, но, бесспорно, чего-то радостного. Быть может, не в этот самый день и не в этом месяце, а где-то в неопределенном будущем.
   Я встала и оделась с большим тщанием – очень просто, так как у меня не было ни единого платья сколько-нибудь нарядного покроя – однако я всегда заботилась о том, чтобы выглядеть аккуратно. Не в моей натуре было пренебрегать внешностью, относиться равнодушно к тому, какое впечатление я произвожу. Напротив, мне всегда хотелось выглядеть как можно лучше и нравиться настолько, насколько позволяло отсутствие у меня и тени красоты. Иногда я сожалела, что лишена миловидности, иногда я мечтала о розовых щечках, прямом носике и вишневых губках бантиком. Мне хотелось быть высокой, статной, величественной. Я воспринимала как несчастье, что так мала ростом, так бледна, а черты лица у меня такие неправильные и такие необычные. Но почему меня посещали эти мечты и эти сожаления? Трудно ответить. Я не могла объяснить причину даже самой себе. Однако причина была, причем логичная, естественная причина. Впрочем, когда я причесала волосы очень гладко, надела мое черное платье, которое при всей своей квакерской строгости по крайней мере хорошо на мне сидело, и поправила белоснежный воротничок, я подумала, что выгляжу достаточно пристойно, чтобы явиться на глаза миссис Фэрфакс, и что моя новая ученица, во всяком случае, не отшатнется от меня с брезгливостью. Открыв окно и удостоверившись, что на туалетном столике царит полный порядок, я решилась покинуть свою комнату.
   Пройдя по длинной устланной ковром галерее, я спустилась по скользким дубовым ступенькам, но в передней ненадолго задержалась. Поглядела на портреты по стенам (один, помнится, изображал мрачного мужчину в кирасе, а другой – даму с напудренными волосами и жемчужным ожерельем), на подвешенную к потолку бронзовую люстру, на напольные часы, дубовый футляр которых, покрытый замысловатой резьбой, совсем почернел от времени и усердной полировки. Все казалось мне очень внушительным и величественным, но ведь я же понятия не имела о роскоши. Входная дверь, стеклянная в верхней половине, была открыта, и я вышла за порог. Было ясное осеннее утро, раннее солнце безмятежно лило лучи на побуревшие рощи и еще зеленые луга. Спустившись на лужайку, я обернулась и обозрела фасад дома. Он был трехэтажным, не чересчур огромным, хотя все-таки обширным – помещичий дом, а не замок вельможи. Крышу опоясывал зубчатый парапет, придавая живописный вид серому зданию. Оно отстояло довольно далеко от грачиной рощи, чьи каркающие обитатели как раз взвились в воздух, пролетели над лужайкой и садом и опустились на широком лугу, отделенном от этих последних рвом с низкой изгородью, тянущейся по его дну. Строй могучих старых тернов, крепких, узловатых, толщиной не уступающих дубам, объяснял, откуда взялось название поместья. Дальше начинались холмы, не такие величавые, как вокруг Ловуда, но и не такие суровые, не встававшие непреодолимой стеной между домом и остальным миром. И все же, пустынные и безмолвные, они словно замыкали Тернфилд в уединении, чего я никак не ожидала найти в такой близости от суеты Милкота. На одном из склонов лепилась деревушка, крыши которой прятались за деревьями. Приходская церковь находилась ближе к Тернфилду. Верх ее старинной колокольни виднелся над пригорком между домом и воротами.
   Я еще наслаждалась этим мирным пейзажем и живительной свежестью воздуха, еще с восторгом прислушивалась к шумному карканью грачей, еще озирала широкий, отмеченный печатью веков фасад дома и думала, что он слишком велик для такой одинокой старушки, как миссис Фэрфакс, когда она сама появилась в дверях.
   – Как! Уже на ногах? – сказала она. – Вижу, вы ранняя пташка.
   Я подошла к ней и получила ласковый поцелуй, сопровождавшийся сердечным рукопожатием.
   – Как вам понравился Тернфилд? – осведомилась она, и я ответила, что очень.
   – Да, – продолжала она, – красив-то он красив, но, боюсь, придет в полное запустение, если мистер Рочестер не решит поселиться тут постоянно или хотя бы приезжать сюда почаще. Такие поместья требуют присутствия владельца.
   – Мистер Рочестер? – воскликнула я. – Кто он такой?
   – Владелец Тернфилда, – ответила она невозмутимо. – А вы не знали, что его фамилия Рочестер?
   Разумеется, не знала: я впервые услышала о нем только сейчас, однако старушка, видимо, полагала, что его существование – непреложный факт, о котором каждый должен быть инстинктивно осведомлен.
   – Я думала, – сказала я, – что Тернфилд принадлежит вам.
   – Мне? Господь с вами, деточка! Подумать только – мне! Я ведь всего лишь экономка, домоправительница. Да, я в дальнем родстве с Рочестерами по материнской линии, вернее, не я, а мой муж. Он был приходским священником Хея – вон той деревеньки на холме, и служил в церкви, вон там, за воротами. Матушка нынешнего господина Рочестера была урожденная Фэрфакс и приходилась моему мужу троюродной сестрой. Но я даже и не упоминаю о моем с ними свойстве и никакого значения ему не придаю, а считаю себя просто экономкой: мой хозяин всегда со мной учтив, и мне ничего другого не нужно.
   – А девочка? Моя ученица?
   – Она воспитанница мистера Рочестера, и он поручил мне найти для нее гувернантку. Он хочет, чтобы она росла в ***шире, так мне кажется. А вот и она со своей «бонной», как она называет няню.
   Тайна разъяснилась. Эта добродушная миниатюрная вдова была не светской дамой, а жила в доме на жалованьи, как и я. От этого она не стала мне менее симпатичной, напротив, я обрадовалась. Равенство между ней и мною было подлинным, а не просто снисходительностью с ее стороны. Тем свободней я буду себя чувствовать.
   Пока я обдумывала это открытие, на лужайку выбежала девочка в сопровождении няни. Я посмотрела на свою ученицу, которая сначала словно бы меня не заметила. Она была еще совсем ребенок, лет семи-восьми, худенькая, с бледным маленьким личиком и пышными кудрями, которые доставали ей до пояса.
   – С добрым утром, мисс Адела, – сказала миссис Фэрфакс. – Подойдите поговорите с мисс, которая будет вас учить и поможет вам стать очень умной.
   Девочка подошла.
   – C’est çà ma gouvernante?[5] – спросила она у своей няни, указывая на меня. Та ответила:
   – Mais oui, certainement.[6]
   – Они иностранки? – в изумлении осведомилась я, услышав французскую речь.
   – Няня – иностранка, а Адела родилась на континенте, и, если не ошибаюсь, увезли ее оттуда только полгода назад. Она, когда приехала, ни словечка по-английски не знала, а теперь уже немножко разговаривает, только я ее не понимаю: она столько французского добавляет. Но вас-то, конечно, это не затруднит.
   К счастью, у меня было то преимущество, что французскому языку я училась у француженки: я всегда старалась разговаривать с мадам Пьеро как можно чаще, а кроме того, последние семь лет ежедневно выучивала наизусть какой-нибудь французский отрывок, старательно следя за своим выговором и прилежно подражая прононсу моей учительницы. Таким образом я приобрела определенную легкость в разговорном языке, и вряд ли мадемуазель Адель могла поставить меня в тупик. Едва поняв, что я ее гувернантка, она подошла, протянула мне руку, а я, когда повела ее завтракать, сказала ей несколько фраз по-французски. Сначала она отвечала коротко, но, когда мы сели за стол, она минут десять не спускала с меня больших карих глаз, а потом начала весело болтать.
   – А! – воскликнула она по-французски. – Вы говорите на моем языке не хуже, чем мистер Рочестер. И я могу разговаривать с вами, как с ним. И Софи тоже. Она будет рада, а то тут ее никто не понимает. Мадам Фэрфакс знает только английский. Софи – моя няня, она приехала со мной на очень большом корабле с дымящей трубой – как она дымила! – и мне было нехорошо, и Софи тоже, и мистеру Рочестеру. Мистер Рочестер лежал на диване в красивой комнате, которая называлась салон, а у нас с Софи были постельки в другом месте. Я чуть не упала с моей, она была похожа на раковину. И, мадемуазель… как вас зовут?
   – Эйр. Джейн Эйр.
   – Айр? Ба! Я этого не выговорю. Ну, так наш корабль остановился утром, когда еще светло не было, в большом городе – огромном городе с очень темными домами – они все в копоти. Он совсем не похож на красивый чистый город, откуда я приехала. И мистер Рочестер перенес меня на руках по доске на землю, а Софи шла за нами, и мы все сели в карету, и она привезла нас в красивый большой дом – больше, чем этот, и красивее! – и он назывался «гостиница». Мы там жили почти неделю, и мы с Софи каждый день гуляли среди зеленых-презеленых деревьев в месте, которое называется «парк». И там, кроме меня, было очень много других детей, а еще пруд с красивыми птицами, и я кормила их кусочками хлеба.
   – И вы ее понимаете, когда она так тараторит? – спросила миссис Фэрфакс.
   Понимала я ее прекрасно, потому что привыкла к быстрой речи мадам Пьеро.
   – Мне бы хотелось, – продолжала старушка, – чтобы вы порасспрашивали ее о родителях. Помнит ли она их?
   – Адель, – спросила я, – с кем ты жила в красивом чистом городе, про который говорила?
   – Очень давно я жила с maman, только она улетела к Пресвятой Деве. Maman учила меня танцевать, петь и читать стихи. Очень много господ и дам приезжали к maman, и я танцевала перед ними или сидела у них на коленях и пела. Мне это нравилось. Хотите послушать, как я пою?
   Она уже доела завтрак, а потому я разрешила ей показать свои таланты. Соскочив со стула, она села ко мне на колени, потом чинно сложила ручки, встряхнула кудрями и, возведя глаза к потолку, запела арию из какой-то оперы. Это были жалобы покинутой героини, которая, оплакав вероломную измену возлюбленного, призывает на помощь свою гордость, приказывает прислужницам облачить ее в самый пышный наряд, надеть на нее лучшие ее драгоценности и решает встретиться с обманщиком вечером на балу и веселостью доказать ему, сколь мало его измена ее удручила.
   Странная тема для малютки певицы! Видимо, слушатели находили особый смак в том, как шепелявый детский голосок щебечет о любви и ревности. Что свидетельствовало об очень дурном вкусе – во всяком случае, так подумала я.
   Адель пропела арию достаточно мелодично и с наивностью своего возраста. Закончив, она спрыгнула с моих колен, говоря:
   – А теперь, мадемуазель, я прочитаю вам стихи. – Встав в позу, она объявила: – «La Ligue des Rats», fable de La Fontaine.[7]
   Затем она продекламировала басню с большим выражением, соблюдая паузы, меняя интонацию и сопровождая чтение выразительными жестами. Все это было тоже необычно для ребенка и указывало, что учили ее с большим тщанием.
   – Тебя этой басне научила maman? – спросила я.
   – Да, и она всегда говорила вот так: «Qu’ avez-vous donc? – lui dit un de ces rats. – Parlez!»[8] Она заставляла меня поднимать руку вот так, чтобы на вопросе я не забывала повышать тон. А теперь я потанцую для вас?
   – Нет, пока достаточно. Но после того, как твоя maman, по твоим словам, улетела к Пресвятой Деве, у кого ты жила?
   – У мадам Фредерик и ее мужа. Она обо мне заботилась, но мне она совсем не родная. По-моему, она бедная, потому что дом у нее не такой хороший, как у maman. Но я там недолго жила. Мистер Рочестер спросил меня, хочется мне поехать в Англию с ним и жить там у него, и я ответила «да», потому что знала мистера Рочестера давно, а мадам Фредерик совсем мало. И он всегда был очень добрым, дарил мне красивые платьица и игрушки. Только, понимаете, он не сдержал своего обещания. Привез меня в Англию. А сам уехал назад, и я его совсем не вижу.
   После завтрака мы с Адель удалились в библиотеку – мистер Рочестер отвел ее для наших занятий. Почти все книги стояли за стеклянными дверцами запертых шкафов, но один шкаф был не заперт, и в нем хранилось все, что было нужно для занятий с ребенком, а еще там стояли беллетристические книги – стихи, биографии, путешествия, несколько романов и так далее. Наверное, он полагал, что гувернантке для собственного чтения ничего другого не требуется. Правду сказать, на первое время в сравнении с Ловудом, где книги были редкостью, мне предлагался весьма богатый выбор и для пополнения знаний, и для развлечения. Кроме того, в библиотеке стоял кабинетный рояль, совсем новый и безупречно настроенный, а еще – мольберт и два глобуса.
   Моя ученица оказалась послушной, однако не очень старательной, так как не привыкла к каким бы то ни было обязательным занятиям. Я сочла, что будет неразумным сразу усадить ее за книги. Поэтому я много с ней разговаривала, заставила немножко позаниматься, а когда настал полдень, позволила ей вернуться к няне, решив до обеда сделать несколько набросков для нее.
   Когда я поднималась по лестнице за альбомом и карандашами, меня окликнула миссис Фэрфакс.
   – Вижу, вы закончили утренние уроки? – донесся ее голос из открытой двустворчатой двери. Я направилась туда и очутилась в комнате благородных пропорций с сиреневыми креслами и сиреневыми занавесами, турецким ковром, панелями орехового дерева на стенах, одним огромным окном с цветными стеклами и высоким лепным потолком. Миссис Фэрфакс стирала пыль с ваз из лиловатого камня, которые стояли на столике у стены.
   – Какая чудесная комната! – воскликнула я, оглядываясь по сторонам, так как никогда еще не видела ничего и вполовину столь великолепного.
   – Да. Это столовая. Я как раз открыла окно, чтобы впустить немножко воздуха и солнечного света. Ведь в нежилых комнатах скоро заводится сырость. Гостиная вон там уже немножко смахивает на склеп.
   Она указала на широкую арку, точно повторявшую форму окна, с портьерой того же темно-синего цвета, что и гардины. Портьера была откинута, и, поднявшись по двум ступенькам, я, как мне почудилось, увидела волшебный чертог, столь непривычным для моих неискушенных глаз было открывшееся мне зрелище. На самом же деле это была всего лишь прелестная гостиная, к которой примыкал будуар. И там, и там пол устилался белым ковром, на котором, казалось, лежали яркие цветочные гирлянды; и там, и там потолок обрамляли белоснежные лепные виноградные гроздья и листья, а внизу, контрастируя с ними, стояли малиновые кушетки и оттоманки; каминную полку белейшего паросского мрамора украшали сверкающие рубиново-алые изделия из богемского хрусталя, и высокие зеркала в простенках между окнами отражали это сочетание снега и огня.
   – В каком образцовом порядке вы содержите эти комнаты! – воскликнула я. – Ни пылинки, ни холщовых чехлов. Если бы не холодок в воздухе, можно было бы подумать, что ими пользуются ежедневно.
   – Так как же, мисс Эйр! Хоть мистер Рочестер и редко сюда наезжает, но всегда без предупреждения, совсем неожиданно. А я заметила, что ему не нравится, когда все укутано и чуть он войдет в дом, как начинается суматоха. Вот я и подумала, что лучше держать комнаты наготове.
   – Мистер Рочестер придирчив и взыскателен?
   – Да нет, не очень. Но у него вкусы и привычки джентльмена, и он хочет, чтобы дом содержался как подобает.
   – Он вам нравится? И другим тоже?
   – О да! Рочестеров тут издавна уважают. Почти вся земля, которую вы отсюда видите, принадлежит им с незапамятных времен.
   – Но если не касаться его земель, сам он вам нравится? То есть как человека его здесь любят?
   – Ну, мне он не может не нравиться, и, по-моему, фермеры, которые арендуют у него землю, считают его справедливым и щедрым, но они его редко видят.
   – А особенности у него есть? Короче говоря, какой у него характер?
   – А! Характер у него, думается, безупречный. Пожалуй, кое-какие странности ему свойственны. Он много путешествовал, повидал мир. Полагаю, он очень умен, но я-то с ним почти никогда не разговариваю.
   – А в чем он странен?
   – Не знаю. Так просто словами не опишешь, ничего особенно заметного, но чувствуешь это, когда говоришь с ним. Не всегда поймешь, шутит он или серьезен, доволен он или наоборот. Короче говоря, его трудно понимать, во всяком случае, мне. Только это не важно, хозяин очень хороший.
   Вот и все, что я узнала от миссис Фэрфакс о ее и моем патроне. Есть люди, словно бы не способные набросать характер или уловить и описать самое важное в других людях или предметах. Добрая старушка, видимо, принадлежала к этой категории. Мои вопросы вызывали у нее недоумение, а не подталкивали на откровенность. В ее глазах мистер Рочестер был мистером Рочестером, джентльменом, землевладельцем – и только. Узнавать и выяснять что-либо сверх этого она не пыталась, и, видимо, ее удивило мое желание получить более точное представление о нем.
   Когда мы покинули столовую, миссис Фэрфакс предложила показать мне дом, и следом за ней я поднималась и спускалась по лестницам, то и дело восхищаясь, так как все было отлично устроено и выглядело великолепно. Особенно роскошными мне показались парадные апартаменты, а некоторые комнаты на третьем этаже, хотя и темные и с низкими потолками, вызывали интерес царившим в них духом старины. В нижних комнатах время от времени мебель по велению моды заменялась, и прежнюю водворяли сюда. В смутном свете, пробивавшемся сквозь узкие окна с частым переплетом, виднелись кровати вековой давности, дубовые и ореховые комоды, походившие на Ковчег Завета из-за странной покрывавшей их резьбы – пальмовых ветвей и херувимов; ряды старинных стульев с узкими сиденьями и высокими спинками, еще более древние табуреты, мягкий верх которых еще хранил следы вышивки, творения пальцев, давным-давно истлевших под гробовой доской. Все эти реликвии превращали третий этаж Тернфилд-Холла в хранилище былого, в святилище памяти. Глубокая тишина, сумрак, удаленность этих приютов прошлого очень понравились мне при свете дня. Но у меня не возникло ни малейшего желания провести ночь на одной из этих широких массивных кроватей, отгороженных от окружающего мира дубовыми дверцами или затененных старинными английскими пологами с выпуклой вышивкой, изображающей странные цветы и еще более странных птиц и уж совсем странные человеческие фигуры. Так какими же странными показались бы все они в бледном лунном свете!
   – В этих комнатах спят слуги? – спросила я.
   – Нет. Им отведены небольшие комнаты в задней части дома. Тут никто никогда не ночует. Так и кажется, водись в Тернфилд-Холле привидения, они бродили бы тут.
   – Да, пожалуй. Но, значит, привидений у вас нет?
   – Во всяком случае, я о них никогда не слышала, – ответила миссис Фэрфакс с улыбкой.
   – И никаких упоминаний о них – никаких легенд или жутких историй?
   – По-моему, нет. Хотя говорят, что Рочестеры в свое время не отличались кротостью и миролюбием, а прямо наоборот. Возможно, потому они теперь и почиют спокойно в своих могилах.
   – Да. От лихорадки жизни отсыпаясь, – произнесла я вполголоса слова Макбета. – А куда вы теперь меня поведете, миссис Фэрфакс? – спросила я затем, так как она свернула в боковой коридор.
   – На крышу. Хотите полюбоваться видом оттуда? – сказала она, уже направляясь к узкой лестнице.
   Следом за ней я поднялась на чердак, а затем по приставной лестнице и через люк мы выбрались на плоскую крышу. Теперь я оказалась на уровне колонии грачей и могла бы заглянуть в их гнезда. Перегнувшись через парапет, я разглядывала окрестности, раскинувшиеся далеко внизу точно географическая карта. Ярко-зеленый бархат лужайки, охватывающей серое подножие дома, луг, обширностью не уступающий парку, кое-где усеянный купами старых деревьев; лес, серо-бурый, разделенный пополам подъездной дорогой, совсем заросшей, зеленеющей мхами – куда более зеленой, чем древесная листва; церковь по ту сторону ворот, проезжая дорога, безмятежные холмы, дремлющие под осенним солнцем; горизонт, ограниченный благостным небосводом, лазурным с вкраплениями перламутровой белизны. Ничто не ошеломляло воображения, но все радовало глаз. Когда я повернулась и пошла к люку, то лишь с большим трудом сумела увидеть приставную лестницу. Чердак казался темным, точно склеп, после голубого свода, на который я только что смотрела, и залитого солнцем пейзажа – леса, пастбища и зеленых холмов, которые я обозревала с таким восторгом с крыши дома в самом их центре.
   Миссис Фэрфакс задержалась, закрывая крышку люка, а я ощупью нашла выход с чердака и начала спускаться по узкой лестнице. Затем немного постояла у начала длинного коридора, разделявшего комнаты третьего этажа, – узкого, низкого и полутемного, лишь с одним оконцем в дальнем конце. Два ряда черных плотно закрытых дверей придавали ему сходство с потайным ходом в замке Синей Бороды.
   Я бесшумно пошла по нему, и вдруг мой слух поразили звуки, какие я меньше всего ожидала услышать здесь, – чей-то смех. Это был странный смех, дробный, вымученный, невеселый. Я остановилась. Звуки оборвались. Но лишь на мгновение. Потом раздались снова и громче. В первый раз смех, хотя и четкий, был очень тихим. Теперь он завершился бурным раскатом, который, казалось, отозвался эхом в каждой запертой комнате, хотя вырвался лишь из одной, и я могла бы указать, из какой.
   – Миссис Фэрфакс! – позвала я, услышав, что она спускается по лестнице. – Вы слышали громкий смех? Кто это мог быть?
   – Кто-нибудь из прислуги, – ответила она. – Возможно, Грейс Пул.
   – Но вы его слышали? – снова спросила я.
   – Да, очень ясно. Я ее часто слышу: она шьет в одной из этих комнат. Иногда к ней заходит Лия, и вместе они, бывает, очень шумят.
   Вновь зазвучал смех – на этот раз тихо, отрывисто и завершился странным бормотанием.
   – Грейс! – воскликнула миссис Фэрфакс.
   Я не ждала, что на этот зов откликнется какая-нибудь Грейс. Такого трагичного, такого потустороннего смеха я еще никогда не слышала, и лишь то, что день был в разгаре, и эти странные «ха-ха-ха!» не сопровождались никакими сверхъестественными проявлениями, а ни обстановка, ни час не пробуждали страха, помешало мне проникнуться суеверным ужасом. Впрочем, тут же выяснилось, что моя фантазия сыграла со мной глупую шутку.
   Ближайшая ко мне дверь отворилась, и оттуда вышла женщина лет тридцати – сорока, плотная, широкоплечая, рыжая, с суровым простым лицом – менее романтичную или менее призрачную фигуру трудно было вообразить.
   – Слишком много шума, Грейс, – сказала миссис Фэрфакс. – Не забывайте, какие вам даны распоряжения.
   Грейс молча сделала книксен и затворила дверь.
   – Она взята в дом швеей и помогает Лии с уборкой, – продолжала миссис Фэрфакс. – Нельзя сказать, чтобы она была безупречна во всем, но со своими обязанностями справляется. Да, кстати, как вы утром позанимались со своей новой ученицей?
   Разговор перешел на Адель и продолжался, пока мы не добрались до залитого солнечным светом безмятежного нижнего этажа. Навстречу нам выбежала Адель, восклицая:
   – Mesdames, vous кtes servies! – И добавила: – J’ai bien faim, moi![9]

Глава 12

   Обещание спокойной и деятельной жизни, залогом которой, казалось, стало мое первое безоблачное знакомство с Тернфилдом, не обмануло и при продолжении этого знакомства. Миссис Фэрфакс оказалась именно такой, какой выглядела: доброй, в меру умной женщиной с мирным характером и хорошей домоправительницей. Моя ученица была бойкой девочкой, избалованной и иногда капризной. Но так как ее поручили всецело моим заботам и никто не вмешивался в мои планы ее воспитания, то вскоре прежние выходки были забыты и она стала послушной и прилежной. У нее не было ни блестящих способностей, ни оригинальности в характере, ни особой чувствительности или не по годам развитого вкуса – словом, ничего, что хотя бы на дюйм приподнимало ее над обычным уровнем детей ее возраста, но не было и никаких особых недостатков или дурных наклонностей, которые бы поставили ее ниже него. Она делала положенные успехи, питала ко мне живую, хотя, наверное, не очень глубокую привязанность и своей наивностью, веселой болтовней и стараниями заслужить похвалу вызвала у меня ответную симпатию, достаточную, чтобы нам обеим было приятно общество друг друга.
   Мои слова par parenthèse,[10] несомненно, сочтут весьма бездушными те, кто провозглашает торжественные доктрины об ангельской природе детей и почитает священной обязанностью их воспитателей относиться к ним с идолопоклонническим обожанием. Однако я пишу не для того, чтобы льстить родительскому эгоизму, повторять ханжеские слащавости или подтверждать лицемерные выдумки, но просто веду правдивый рассказ. Я добросовестно заботилась о здоровье и образовании Адели, учила ее и испытывала теплое чувство к милой девчушке, точно так же как питала благодарность к миссис Фэрфакс за ее доброту и удовольствие от ее общества, пропорциональную ее расположению ко мне и заурядности ее ума и характера.
   Пусть кто хочет порицает меня, если я добавлю, что порой, когда я в одиночестве прогуливалась по лесу, когда подходила к воротам и смотрела на дорогу или, воспользовавшись тем, что Адель играет с бонной, а миссис Фэрфакс варит варенье в кладовой, я поднималась по трем лестницам, откидывала крышку люка, выходила на крышу и смотрела на луга и холмы, на дальний горизонт, что тогда во мне просыпалась жажда обладать зрением, которое проникло бы за эти пределы, достигло бы большого мира: городов и дальних краев, кипящих жизнью, о которых я только слышала, что тогда я мечтала приобрести побольше опыта, чем у меня было, встречаться с близкими мне по духу людьми, расширить круг моих знакомств, а не ограничиваться обществом тех, с кем судьба свела меня здесь. Я ценила то хорошее, что было в миссис Фэрфакс, и то хорошее, что было в Адели, но я верила, что есть иное и лучшее, а веря, жаждала убедиться в этом воочию.
   Кто станет винить меня? Несомненно, очень многие. И меня назовут излишне требовательной. Но что я могла? Стремление к переменам было заложено в моей натуре, иногда оно оборачивалось мучительным волнением, и тогда облегчение я находила, только расхаживая по коридору третьего этажа взад и вперед, в тишине, в безлюдье, позволяя моему внутреннему взору созерцать манящие видения, которые представали перед ним, – а их было множество, одно другого прельстительнее. Мое сердце возбуждалось ликующим чувством, которое и тревожило его, и ободряло. И что самое лучшее, я открывала свой внутренний слух повести, которая никогда не завершалась, повести, творимой моим воображением и не имеющей конца, полной событий, жизни, огня, чувств – всего того, о чем я страстно мечтала и чего не было в моем будничном существовании.
   Тщетно настаивать, будто человеческая душа должна удовлетворяться покоем. Нет, ей необходима бурная деятельность, и она создает ее подобие в мечтах, если не может обрести в яви. Миллионы обречены на еще более застывшее существование, чем мое, и миллионы безмолвно восстают против своего жребия. Никому не известно, сколько еще восстаний, кроме политических, зреет во множествах, населяющих мир. Считается, что женщины, как правило, очень спокойны, но женщины чувствуют точно так же и точно то же, что и мужчины, применение своих способностей и поле для деятельности им необходимы не менее, чем их братьям. Они страдают от навязанных им слишком жестких ограничений, от абсолютной застойности жизни совершенно так же, как страдали бы на их месте мужчины. И какая узость со стороны этих привилегированных счастливцев утверждать, будто женщинам положено ограничиваться приготовлением пудингов, штопкой чулок, игрой на фортепьяно и вышиванием кошелечков. Какое недомыслие осуждать их или смеяться над ними, если они стремятся делать более того, узнавать более того, чем обычай предписывает их полу.
   В этом моем уединении я довольно часто слышала смех Грейс Пул – тот же раскат, та же медлительность, растянутые «ха-ха-ха!», которые так напугали меня в первый раз. Слышала я и ее невнятное бормотание, даже более странное, чем ее смех. Бывали дни, когда она хранила полное безмолвие, но в другие я не находила объяснения звукам, которые доносились до меня. Порой я видела, как она выходила из своей комнаты с тазиком, тарелкой или подносом в руках, спускалась в кухню и вскоре возвращалась, обычно (ах, романтичный читатель, прости меня за пошлую правду!) с кувшинчиком портера. Ее наружность всегда действовала охлаждающе на любопытство, которое пробуждали во мне непонятные звуки, доносившиеся из-за ее запертой двери. Суровость и туповатость ее черт не сулили ничего интересного. Я несколько раз старалась завязать с ней разговор, но она оказалась очень немногословной: короткие «да» и «нет» обычно тут же клали конец моим попыткам.
   Другие обитатели дома, а именно Джон и его жена, Лия, горничная, и Софи, французская няня, были обычными – вполне достойными, но ничем не примечательными людьми. С Софи я разговаривала по-французски и иногда задавала ей вопросы о ее родине, но она была плохой рассказчицей и не умела ничего толком описать. Ответы ее чаще всего были настолько сбивчивыми и пустыми, что охлаждали всякое желание расспрашивать ее дальше.
   Октябрь, ноябрь, декабрь остались позади. Как-то в январе миссис Фэрфакс после обеда попросила меня устроить Адели маленькие каникулы, так как она немножко простудилась, и Адель поддержала эту просьбу с пылом, напомнившим мне, как я сама в детстве радовалась любому освобождению от уроков. Поэтому я дала согласие, считая, что некоторая уступчивость тут вполне уместна. День был ясный, безветренный, хотя и очень холодный. Мне не хотелось и дальше сидеть в библиотеке, где я провела все утро, а миссис Фэрфакс как раз написала письмо, которое требовалось отнести на почту, и потому, надев шляпку и пелерину, я вызвалась отнести его в Хей – две мили сулили приятную зимнюю прогулку. Убедившись, что Адель уютно устроилась в своем креслице у пылающего камина в комнате миссис Фэрфакс, и вручив ей для развлечения ее самую хорошую восковую куклу (обычно кукла эта лежала в запертом ящике, завернутая в фольгу), а также сборник сказок, я ответила поцелуем на ее «Revenez bientфt, ma bonne amie, ma chиre mademoiselle Jeanette»[11] и отправилась в путь.
   Земля была твердой, воздух неподвижным, дорога пустынной. Я шла быстрым шагом, пока не разогрелась, а потом замедлила его, чтобы насладиться прогулкой и проанализировать, чем объясняется удовольствие, которое дарил мне этот час и все вокруг. Церковный колокол, когда я проходила мимо колокольни, как раз отбил три, и очарование часа заключалось в надвигающихся сумерках, в бледном солнце, опустившемся совсем низко. Тернфилд остался в миле позади, и я шла между живыми изгородями, которые в летние месяцы славились благоухающим шиповником, а осенью орехами и ежевикой и даже теперь кое-где хранили алые клады ягод боярышника и рябины. Однако зимой дорога больше всего пленяла полным одиночеством и безлиственным покоем. Порыв ветра, налети он, остался бы беззвучным, потому что вокруг не было ни остролиста, ни других вечнозеленых растений, чтобы зашелестеть в ответ, а облетевшие ореховые кусты и боярышник оставались столь же неподвижными, как белые истертые камни, которыми была вымощена средняя часть дороги. Справа и слева вдаль уходили луга, где теперь не паслось ни единого стада, а коричневые пичужки, иногда опускавшиеся на ветки, казались одинокими побурелыми листьями, которые позабыли опасть.
   До Хея дорога все время вела вверх. Пройдя половину пути, я села на приступку перелаза, открывавшего доступ на луг, поплотнее закуталась в пелерину, спрятала руки в муфточку и совсем не чувствовала холода, хотя день был морозный, о чем свидетельствовала ледяная корка перед мостом через ручей. Теперь он замерз, но несколько дней назад во время бурной оттепели вышел из берегов и хлестал через мост. С моего места мне был виден Тернфилд: серый с зубчатым парапетом дом был центром долины подо мной. На западе темнел его лес и грачиная роща. Я медлила там, пока солнце не зашло за деревья, а затем его багровый диск закатился за горизонт позади них. Тогда я повернула голову и поглядела на восток.
   Гребень холма впереди оседлала восходящая луна. Бледная точно облако, но с каждой минутой обретая яркость, она повисла над Хеем, который был почти целиком заслонен деревьями. Струйки сизого дыма вились над его малочисленными печными трубами. До селения оставалась еще миля, но в полнейшей тишине до меня уже доносились легкие отголоски тамошней жизни. Мой слух улавливал и ропот речек – в каких долинах и оврагах, я не могла бы сказать, но за Хеем поднимались другие холмы, и, без сомнения, их там струилось немало. Вечернее же безмолвие выдавало и журчание самых ближних потоков, и вздохи самых дальних.
   Грубый шум вторгся в эти замирающие всплески и шепоты – одновременно и очень далекий, и очень четкий: перестук и полязгивание заглушили нежный лепет вод. Так на картине тяжелая громада отрога или корявый ствол могучего дуба, написанные на переднем плане сильными темными мазками, заслоняют воздушную даль голубеющих холмов, солнечный горизонт и перламутр облаков, где один оттенок мягко переходит в другой.
   

notes

Примечания

1

   Здесь и далее перевод стихов И. Гуровой.

2

   быть (фр.).

3

   «Чаю воскресения» (лат.).

4

   солидным (фр.).

5

   Это моя гувернантка? (фр.)

6

   Ну да, конечно (фр.).

7

   «Союз крыс», басня Лафонтена (фр.).

8

   «Что случилось? – спросила одна из крыс. – Говорите!» (фр.)

9

   Сударыни, кушать подано!.. Я уже очень проголодалась! (фр.)

10

   скажем в скобках (фр.).

11

   Возвращайтесь поскорее, мой дружочек, милая мадемуазель Джейн (фр.).
Купить и читать книгу за 39 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать