Назад

Купить и читать книгу за 59 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать

Фавн на берегу Томи

   Со времен Гоголя в русской литературе не было писателя столь игривого, образного и языческого! Сказочный мир его родного города Томска оживает словно по мановению волшебной палочки: в судьбы обыкновенных провинциалов минувшего столетия властно входит древняя магия, и никто не может избежать ее.
   Ирония и лирика, необыкновенный динамичный сюжет, философия и просто свежий светлый взгляд на вещи делает 24-летнего Станислава Буркина уникальным автором гоголевской традиции начала XXI века.


Станислав Буркин Фавн на берегу Томи

   Моей дорогой маме посвящается
   О фавн, любитель убегающих нимф,
   Ты легко ступаешь по межам полей
   и по бархату солнечных пашен.
Гораций
   В середине мая 1932 года Адам Шмерк, почтальон небольшого городка Леско в гористых областях юго-восточной Польши, позвякивая на кочках, свернул на своем немецком велосипеде с так называемой «аллеи Любви» на ухабистую тропинку под буками, ведущую к небольшому родовому особнячку Красицких.
   Дом был довольно запущенным, облупленным, но одну его сторону, словно мантией, красиво обвил плющ. Адам Шмерк спешился, поправив форму, прокашлялся, последний раз вздохнул и позвонил в колокольчик. Дом безмолвствовал. Шмерк насупился и беспокойно позвонил снова. Тут внутри что-то глухо ожило, барабанной дробью послышался топоток, и в следующее мгновение массивную дверь отворила тонкая, сияющая во тьме девушка.
   – Пан Адам! Бабушка, это пан Адам! – вместо того, чтобы поздороваться с почтальоном, звонко закричала радушная панночка. – Если б вы только знали, пан Адам, как мы по вас соскучились.
   Шмерк в ответ только сильнее насупился. Он ведь не мог подать виду, что безнадежно, что смертельно в нее влюблен.
   – Вам письмо! – прошипел Шмерк с укором, задержал дыхание и каким-то разоблачительным образом резко вытащил из сумки некрасивый пожелтевший конверт.
   – Ах, как это мило, многоуважаемый и всеми любимый пан Шмерк! – проворная, она выхватила из его руки, поцеловала письмо и тут же захлопнула дверь перед носом влюбленного.
   – Шало-о-ом! – пропела она уже из-за двери и прытко, по мнению Адама Шмерка, даже как-то бесчеловечно прытко исчезла.
   – Тьфу! – выйдя из ступора, яростно плюнул под ноги Шмерк и, ненавидя свою почтальонскую сущность, принялся неуклюже седлать свой ухоженный велосипед.

   – Бабушка! Бабушка! Ты слышишь, тебе прислали письмо, – приподнимая подол и взмывая вверх по лестнице, кричала панночка, только что от нечего делать испортившая день честному письмоносцу.
   – Агнежка, ты поблагодарила от меня пана почтальона? – добрым голосом спросила старуха, раскинувшаяся на широкой кровати. Тело ее наполовину покрывало тяжелое одеяло, а на голове красовался пожелтевший шелковый чепец. Вид у старухи был зловещий.
   – Ну конечно, бабушка, ну конечно! – прозвенела та в ответ и вручила конверт.
   – Ну-ка посмотрим, что нам на этот раз принес наш сурьезнейший почтальон. Какая старая бумага, и ничего уже не видать. Ну-ка, Агнежка, может быть, у тебя получится разглядеть.
   Внучке и самой хотелось прочесть письмо; она молниеносно выхватила листок из рук старухи и начала, запинаясь:
   «Droga Beato, Milości moja! Pozdrowienia z dalekiej śnieżnej Rosji! Jeżеli ktoś Ci powie, że na Syberi po ulicach spacerują niedźwiedzie – nie wierz»[1] – так бодро и беззаботно начиналось некогда адресованное юной особе письмо, написанное много лет назад и теперь обыкновенным образом доставленное по указанному на нем адресу: «Польша, город Леско, аллея Любви, 3. Беате Красицкой». Отправителем этого таинственного послания, более сорока лет проскитавшегося по почтовым отделениям вселенной, был указан некий Дмитрий Борисович Бакчаров, едва памятный хозяйке поместья человек, добровольно пропавший без вести в дни ее молодости, когда она еще звалась Бетти.
   Все, что теперь пани Беата могла о нем рассказать, сводилось к двум скудным воспоминаниям: один из многочисленных ухажеров, но, похоже, самый несчастный из них. Кажется, русский учитель или, может быть, мелкий чиновник, где-то в конце восьмидесятых годов минувшего столетия получивший лаконичный отказ легкомысленно-жестокой Бетти и в отчаянии бросившийся с концами в студеную бездну Сибири.
   – Какая прелесть! – воскликнула внучка, дочитав письмо. – У тебя есть русский поклонник? Расскажи! Только не молчи! Умоляю тебя, не молчи!
   Пани Беата хмуро смотрела перед собой.
   – Ах, деточка, что за лихие игры играет со мной насмешливое время, – печально кивая, посетовала старуха. – Довольно ему уже потешаться над моими сединами.
   – Неправда! Неправда! – запротестовала Агнежка. – Это письмо написал очень искренний, очень любящий человек.
   – Да. Возможно, – согласилась женщина. – Но его давно уже нет. Это письмо мертвеца, написанное из преисподней.
   – Разве любящий человек может попасть не в рай? – испуганно спросила внучка.
   – О, Матко! – закатила глаза старуха. – Разве ты не знаешь, что все русские будут гореть в аду? Им так холодно при жизни, что после смерти они добровольно отправляются греться в ад.
   – Что ты такое говоришь, бабушка? – возмутилась юная католичка.
   – Шучу, шучу. И среди русских попадается иной раз порядочный человек. Однако среди них мало кто не хулит имени римского папы. Русские – народ проклятый, и все, что у них есть – и земля, и устройство жизни, – непременно оборачивается против них же самих. Русские хуже немцев, потому что больше всего зла они доставляют не окружающим, а самим себе. И когда приходит время их мести, то они не могут придумать ничего страшнее, чем заставить другой народ жить так, как живут они сами. Для того они и завоевали эту чудовищную страну, имя которой холодком ужаса отзывается в душах всех народов, когда-либо порабощенных русскими царями.
   – Как называется эта страна печали? – припав подле бабки, испуганно спросила Агнежка, и голос ее впервые звучал тихо.
   – Имя ее, дорогая моя Агнежка, звучит словно барс, из-за ветвей хищно наблюдающий за тобою.
   – Как? Как называется эта страна?
   – Syberia – bezkresny zlodowaciaiy okropny świat.[2]

Глава первая
Проклятая визитка

1

   Поздней весной ровно за полтора года до отставки железного канцлера Бисмарка тот самый русский учитель Дмитрий Борисович Бакчаров в пьяном виде безуспешно пытался застрелиться из кремневого пистолета на небольшой залитой лунным светом лужайке на берегу горной речушки Сан.
   – Сволочь! Сволочь! Подсунул мне испорченный пистолет, – хныкал Дмитрий Борисович под дружный лягушачий хор, то и дело взводя и спуская не дающий искры курок. – Я задушу тебя, лавочник! А еще антиквар называется. Подлый обманщ…
   Тут под ударом молоточка кремень дал веселую искру, с шипением вырвалось из ствола пороховое пламя, и на Бакчарове загорелся сюртук.
   «Пулька-то выпала!» – ехидно мелькнуло у него в голове.
   – Ой! Господи, прости! Ай! – вопил он, пытаясь на бегу сбить пламя, барабаня себя по дымящейся груди.
   Пробившись через прибрежные заросли, тело учителя грузно плюхнулось в бурный ледяной Сан.
   Ночь была удивительно ясная, теплая, доносились свистки паровоза и, смягченный расстоянием, грохот поезда, перелетавшего речку по невидимому мосту. Несмотря на поезд, вопли услыхал припозднившийся крестьянин и, остановив коня, спрыгнул с телеги.
   Плохая молва ходила в округе об этой лужайке. В народе сказывали, будто ведьмы слетаются на нее и устраивают свальный грех с нечистой силой.
   – Хэй! Хто там шумит? – испуганным басом выкрикнул крестьянин, взведя к небу выпученные очи и прислушиваясь к звукам невидимого шабаша.
   – Помогите! – жалобно донеслось из кустов.
   Крестьянин бросился на подмогу дьявольской жертве, но, не обнаружив нечисти, принялся извлекать из зарослей мокрого горожанина с пятном обугленной ткани на груди.
   – Куда вас, пан, прикажете доставить? – поинтересовался себе на беду добрый человек, укладывая обмякшего учителя на телегу.
   – В Сибирь! – рявкнул на него спасенный.
   – Не могу, вельможный пан, ей-богу, не могу, – испуганно простонал крестьянин. – Я человек подневольный…
   – В Сибирь, стерва! – бессильно огрызнулся Бакчаров.
   – Да ну вас, пан, к чертям собачьим, – пробормотал крестьянин со вздохом, – в пьяном бреду вы никак. Но-о! Поехалы, – дернул он поводья.
   – Так-то! – победно подал голос Бакчаров под скрип телеги и хрипло запел «Марсельезу».
   На следующий день в Люблине он рыдал, уткнувшись в пышную грудь хозяйки винного погребка, искренне старавшейся утешить образованного русского бедолагу.
   – Ну полно, полно, мальчик мой, она тебя недостойна, – ласково укоряла она, запуская пальцы в его жирные волосы, – в наших краях таких, как она, пруд пруди. Завтра же поезжай в горы и погляди, сколько у нас на весях девок на выданье. Выбирай любую – и до самого Петербурга.
   – Нельзя мне в Петербург, матушка, – скулящим тенором прохныкал Дмитрий Борисович, – и в Москву мне въезжать не положено.
   – Да ты жид никак?! – в ужасе отпрянула женщина.
   Молодой учитель, не в силах молвить, состроив постную мину, помотал головой, сглотнул ком, застрявший в горле, и возразил:
   – Православный я, матушка, – и в доказательство вытащил крест из-за ворота.
   – А что же это тебе тогда в столицу въезжать воспрещается? – немного успокоившись, но все еще с недоверием спросила хозяйка. – Никак беглый ты каторжник?!
   – Господь с вами, – крестообразно отмахнулся учитель. – Никакой я не каторжник. Трагедия моей жизни куда прозаичнее, – горько покивал он, потупясь. – Я одному весьма и весьма знатному вельможе столичному сыном прихожусь…
   – Да вы никак граф, батенька! – резко перебила его изумленная женщина.
   – …незаконнорожденным, – договорил учитель и повесил голову.
   – Ах, горе-то какое, – прикрыла рот рукой женщина.
   – Но я не стану на Бога грешить, – не поднимая головы, продолжил печаловаться Дмитрий Борисович, – мне повезло в жизни несказанно. Тая грех свой, папенька мой не отрекся от мене еси…
   – Что-то ты на славянский сползаешь, – насторожилась женщина, – никак в монастырь метите?
   – К иноческому житию, то бишь к жизни монашеской, я не пригодный, – тут же отрезал Дмитрий Борисович. – Жизнь моя полна похотей, не удержать которые ни стенам каменным, ни решеткам келейным.
   – Постой-постой, ты что-то упоминал про своего благоверного папеньку! – вернула в прежнее русло исповедь учителя любопытная женщина.
   – Папенька мой – сволочь и негодяй, прости господи, – монотонно заявил Дмитрий Борисович, – зачал меня в чулане посредством англоговорящей гувернантки, моей бедной маменьки. Когда же факт сей стал нагляден и неустраним, папенька мой, будучи человеком благочестивым, поспешил от нас избавиться. Открыл счет в Казанском банке на имя моей матушки и содержал нас до моего совершеннолетия с одним лишь условием, – воздел учитель указательный палец и помахал им из стороны в сторону, – никогда, ни при каких обстоятельствах не пересекать границ столичных. Ни московских, ни петербургских.

   Пробудившись в сенях на пахучем и влажном сене, Бакчаров увидел перед собой коровью морду. Она в упор с туповатым удивлением рассматривала его большими печальными глазами и жевала. Учитель сморщился, отвернулся от животного и застонал от осознания того, что не смог вчера застрелиться.
   – Проклятье! – выругался он, сбрасывая с себя клочки сена. – В Сибирь! Ей-богу, в Сибирь! Сегодня же подаю прошение о переводе. – Говоря это, Бакчаров знал, что в такой жуткой просьбе в Петербурге ему не откажут.
   В детстве он грезил над зияющей белыми пятнами картой Сибири, мечтал просвещать девственные народы в отдаленной таежной глубинке. Рассказывать детям о вращении планет, юным барышням – о таинственном строении тел мужеского пола. Но, увы, по окончании Казанского университета исполнению его мечты суждено было сильно отсрочиться. Он был направлен на скучнейшую службу учителем в русскоязычную школу при имперском представительстве в Люблине.
   Тем летом отверженному Дмитрию Бакчарову шел двадцать восьмой год, и по министерскому обычаю он уже имел право подать прошение о переводе на другую службу.
   Был он красив. Правда, немного робок, худ и долговяз. Светлые волосы он усердно зачесывал назад, но как он их ни прилизывал, часть из них сосульками дыбилась на затылке. Речь его была витиевата и крайне учтива, говорил тихо, всегда стараясь подойти ближе, и единственным недостатком его речи можно назвать то, что Дмитрий Борисович был неприятно шепелеват.
   Ответ на его прошение пришел на удивление скоро. Всего через два месяца после обращения в Министерство народного просвещения Дмитрий Борисович получил назначение на должность учителя в женскую гимназию, как он и требовал, в крупный сибирский город Томск.
   И вот с целью раз и навсегда покинуть щегольскую, как лаковые туфли, но изрядно потрепанную Европу, в семь часов вечера 23 сентября 1888 года, с коричневым глянцевым глобусом под мышкой и единственным чемоданом в руке, он прибыл на вокзал Варшава-Центральная и, протолкавшись через толпу провожающих, погрузился в поезд.
   Располагаясь в купе, учитель сел возле окна и услышал проникнутый уважением голос.
   – Простите, но вы сели на мой пакет!
   Дмитрий Борисович подскочил как ошпаренный, приложил руку к груди и открыл рот для того, чтобы рассыпаться в извинениях.
   – Нет-нет, ничего страшного, – перекладывая сверток на багажную полку купе экспресса, смиренно перебил его очень прилично одетый попутчик. Бакчаров еще разок украдкой посмотрел на сухощавого пожилого человека с дорогой тросточкой и подумал: «Цыган или, может быть, даже грек».
   Паровоз издал прощальный гудок и тронулся на Восток.
   – Also wieder nach Tomsk,[3] – пробормотал разговорчивый «цыган», приподнимая занавеску окна и глядя, как барышни машут с платформы платками и шляпами. – Ах, как это всегда трогательно, не правда ли? – тут он обратился к молодому учителю, решительно желая завести с ним праздный путевой разговор.
   – Я не люблю Варшаву, – сухо ответил тот, все еще чувствуя себя ужасно неловко за пакет.
   В купе первого класса экспресса «Полонез» Варшава – Москва ехало шестеро – кроме двоих упомянутых джентльменов, сидевших возле окна друг против друга, здесь ехали еще две аккуратно одетые женщины в возрасте, худощавый бледный ксендз в золотом пенсне, прицепленном к тонкому холодному носу, и полный человек с внешностью столичного адвоката. У последнего пассажира была бородка и гладко, до глянцевой синевы выбритые мясистые щеки. Он неотрывно читал газету, временами встряхивая ее, чтобы распрямились листы. Было сразу видно, что каждый едет сам по себе.
   Поезд набирал скорость. Кончился промышленный варшавский пригород, пейзаж резко изменился, поезд вырвался из фабричных теснин на волю, и сквозь облачка паровозного дыма потянулись сырые сельские пейзажи – коврами расстилалась сплошь обработанная земля, крестьянские дроги замерли в ряд на переезде. Каждую минуту к окнам подбегали и проносились мимо усадьбы и рощи, пролетали узкие платформы. Паровоз давал свисток за свистком.
   Дмитрий погружался в исписанные мелким корявым почерком страницы своей тетради. Год назад он задумал написать роман о древнехристианской церкви. Он хотел правдиво изобразить мятежный дух христиан, восставших против дряхлой имперской рутины и языческого римского общества. Хотел изобразить героическую борьбу за правду и равенство перед Богом, как вдруг влюбился, и все его литературные замыслы растворились в терзаниях и обидах. После отказа Беаты Бакчаров внутренне отрекся от Бога и остался совершенно один. Это привело его к мысли о самоубийстве, а вот теперь – к безумной идее броситься в сибирскую глушь…
Любовь моя, упавшая звезда,
Я ныне в ад за ней спустился.
Когда напишут: «Съехал навсегда»,
Читай: «Бакчаров застрелился!»

Кто знает, может, на чужбине
От наважденья вдруг очнусь,
Один в заснеженной пустыне,
В Сибирь, красавицу, влюблюсь.

   Дверь купе распахнулась, и перед пассажирами предстал стюард в фиолетовой ливрее, толкающий перед собой звенящую тележку с самоваром.
   – Дамы-господа, желаете к пирожку с мясом чай или кофе?
   Все заказали кофе, кроме скромной женщины, сидевшей у входа и попросившей чай; болтливый господин у окна тошно поморщился при виде длинных беляшей, обернутых наполовину в салфетку, и отмахнулся от того и другого. Мгновенно раздав пирожки и стаканы в металлических подстаканниках, стюард собирался уже выйти, но его остановил тот самый человек у окна, подняв кверху указательный палец и произнеся:
   – Вы не дадите мне просто салфетку?
   – Пожалуйста, пожалуйста, – быстро отозвался тот, передавая столовый платочек, – что-нибудь еще?
   – Нет-нет, покорнейше благодарю, – бегло отозвался человек, уткнулся лицом в салфетку и начал с могильной гулкостью кашлять.
   Невозмутимый стюард поклонился, вышел, и в купе повисло неловкое молчание. Смачно прокашлявшись, его нарушил все тот же господин.
   – За полчаса до отправления, – подавшись вперед, заговорщицким тоном сообщил он, – я видел, как в вагон-ресторан грузили мертвых зверушек.
   Все вновь замерли, только священник вздрогнул, плеснул на себя кофе и выронил пирожок.
   – Вот возьмите, – протянул ему свою салфетку общительный попутчик, но ксендз почему-то снова вздрогнул и, схватив саквояж, пулей выскочил из купе. – Да, пожалуй, салфеткой тут не обойтись, – понимающе покивал пассажир. – Но ведь говяжий фарш – это не что иное, как мясо мертвых зверушек. Разве я не прав? – обратился к неразговорчивым спутникам старик.
   Поезд шел на резкий поворот, вагон заходил ходуном. Скромная дама, сидевшая у двери, бесшумно встала, неловко налегая на ручку всем телом, со второй попытки открыла дверь и покинула купе.
   – Позвольте узнать, как вас зовут? – жеманно пощипывая по очереди матерчатые пальчики и стягивая перчатки, обратился к учителю болтливый старик.
   – Бакчаров, – тихо промолвил учитель, поняв, что рукопожатия не избежать, – Дмитрий Борисович.
   – Иван Александрович Говно! – громогласно представился собеседник, победно оглянулся и протянул визитную карточку с дворянской короной. – Украинец, – пояснил он, видя, как напряглись соседи, услыхав его экзотическую фамилию. – Вообще-то я родился сиамским близнецом. Мой брат, покойный ныне Михаил Александрович Бакунин, слыл известным в некоторых кругах политическим радикалом. Именно я помог ему в лето от Рождества Христова 1857-е бежать из Сибири через Японию и Америку в Лондон…
   Плотный мужчина адвокатской внешности густо побагровел, сослался на внезапную боль в животе и, суетливо извиняясь, покинул купе.
   – Ну что я вам говорил, – победно и в то же время заговорщицки шепнул человек, представившийся Иваном Александровичем, – дохлых зверушек! Ну да пес с ними. Так что, уважаемый, моя девичья фамилия выходит Бакунин.
   – Так вы, значит, уже бывали в Сибири? – нерешительно произнес Дмитрий Борисович и тут же принялся мысленно корить себя за то, что подбросил угля в топку неутомимого словоблудия.
   – Я же сказал вам, что самолично вытащил Мишу из проклятой Сибири! – не скрывая возмущения, перебил его сумасшедший брат анархиста. – Главное же, избегайте Томска, – внезапно заметил он.
   – Зачем же вы вновь едете туда, если там так ужасно? – вновь не удержался удивленный учитель.
   Словно не найдя на этот раз, что ответить, собеседник бессильно хлопнул себя по коленям и сморщился, будто услышал какую-то редкую гадость. Вернулся в свое обычное состояние и печально вздохнул.
   – Сибирь, – медленно и таинственно проговорил он, рассеянно глядя в окно, за которым в сумерках мелькали сосны и ели. – Сибирь манит. Она зачаровывает, – произнес он раздельно и более не сказал ни слова.
   На нем был длинный черный суконный кафтан, плоская широкополая шляпа слегка на затылок и до блеска натертая несоразмерно тяжелая обувь. Баки его были крашены плохой, неестественной черноты краской.
   Убедившись в том, что попутчик, глядя в окно, призрачно отражающее купе, глубоко погрузился в раздумья, учитель украдкой заглянул в карточку. На визитке жирным шрифтом красовалось:
Иванъ Александровичъ Человекъ
Путешественникъ и слагатель песенъ.

2

   В Москву поезд пришел на другой день очень пунктуально, опоздал на четыре минуты. Погода была неопределенная, но лучше и суше варшавской, с чем-то волнующим в воздухе. Всюду было много народу… Несмотря на строгие заветы, в Москве учитель Бакчаров бывал чаще, чем в Петербурге. Дмитрий Борисович взял извозчика без торга и велел везти себя прямо в гостиницу «Будапешт». Вез его старик, согнутый в дугу, печальный, сумрачный, глубоко погруженный в себя, в свою старость, в свои мутные думы, мучительно и нудно помогавший всю дорогу своей ленивой лошади всем существом своим, все время что-то бормотавший ей, иногда укорявший ее ядовитым голосом:
   – Не ясно тебе, что ль? Но, пошла! Ни без тебя, ни с тобою жить не могу. Пошла, говорю!
   Только когда в шумном потоке ползли по Тверскому бульвару, старик неожиданно задрал голову, горизонтально подставляя ветру седую воздушную бороду, и гнусаво взревел:
   – Я, брат, эту гостиницу еще с николаевских времен помню. Девки там – огнь дьявольской! – раскатился дед хриплым кашляющим смехом и со всей силы стеганул свою клячу так, что та, подпрыгнув, засеменила, как таракан от тапка.
   Интуитивный первобытный ужас внезапно пронзил Бакчарова, и он, разинув рот, проводил взглядом золотые и сиреневые главы Страстного монастыря. Учитель глубже забился в угол сиденья пролетки, надвинул свою старую чиновничью фуражку козырьком на глаза и выше поднял воротник шинели. Привычным жестом выхватив из кармана тетрадь, Дмитрий открыл ее на заложенной визиткой Ивана Человека страничке и уставился в каракули набросанного им в поезде стиха.
Вдруг вспомнил я, что на востоке людям нужен —
Жильцам глухой заснеженной тайги,
Там, где Волконский был отчаянно простужен,
Где ночью сосны стонут от пурги.

И ждет меня в снегах Сибирь суровая,
Как ждет красавица, лежащая в гробу.
И озаглавлена страница жизни новая:
Прости, любимая, прощай, merci beaucoup.

   – Приехали! – растоптал поэзию грубиян извозчик.
   Учитель хмуро осмотрелся и увидел, что стоят они возле двухэтажного кирпичного дома с вывеской: «Номера для приезжающих. Будапешт». Было уже без четверти восемь, место было шумное.
   Портье гостиницы «Будапешт» Василий Барков, недовольный тем, что ему вручили визитку вместо паспорта, прочел по слогам:
   – Иван Александрович Человек, – и с сомнением уставился на Бакчарова.
   – Что-то не так? – сердито поинтересовался учитель.
   – Ну и фамилия у вас, ваше благородие, – кокетливо пожал плечами портье в чистенькой ливрее. – Прям какая-то ненастоящая.
   Недовольно хмыкнув, Дмитрий Борисович уронил на стойку еще один серебряный полтинник.
   – Ну что вы, что вы, я ж ведь пошутил, ваше благородие, – привычно залепетал портье, жадно сгребая ладонью монету после неудачной попытки сцапать ее пальцами.
   Учитель только нахмурился, не позволил взять коридорному глобус, только свой чемодан, и вслед за лакеем побрел из фойе наверх, устало топая по ступеням и хватаясь за липкие перила парадной лестницы. Портье проводил его недобрым взглядом.
   – Попался, сука! – злорадно прогнусавил портье, крутя между пальцами карточку. Потом черкнул таинственную записку: «Человекъ объявiлся. Скажи всем». Выдернул из пачки чистый конвертик, дунул в него и уронил туда записку с визиткой. Потом слегка хлопнул по глухому звоночку на стойке.
   Прибежал коридорный, востроглазый мальчишка с лисьим пухом на голове, в сюртуке и розовой косоворотке.
   – Слушай меня, Калач, – шипел поручение портье, прыская ядом в самое лицо схваченному за плечо мальцу, – отнесешь это распорядителю ресторана «Вихрь». Там попросишь у него приказаний. Все сделаешь, пятак получишь. У меня ты на сегодня свободный.
   – Как же с заказами постояльцев быть прикажете? – с московской бойкостью спросил коридорный.
   Портье на секунду задумался, но тут же расслабился.
   – Сам все выполню, – сказал он, хлопнув его по плечу, и отпустил мальчика жестом руки.

   В темном убогом номере Дмитрия Борисовича воздух был сухим, едким и душным. Учитель первым делом распахнул форточку, – окно выходило во двор, – и на него повеяло свежестью и городом, понеслись певучие крики разносчиков, звонки гудящих за противоположным домом конок, слитный треск колясок, музыкальный гул колоколов… Город все еще жил своей шумной огромной жизнью в этот мутный осенний день. Учитель отошел от окна, обогнул высокую кровать и провел рукой по сыроватому покрывалу, от которого почти романтично пахло клопами и развратом; кинул в изголовье фуражку с шинелью и, ощущая опустошенность, присел на кровать, сгорбился и куда-то под дверь уставился взглядом постящегося Христа с картины Крамского.
   Он все никак не мог понять, зачем они нужны, эти раздирающие сердце, утонченные, жизнерадостные польки. Если бы вселенной правили олимпийские боги, жестокие и озорные, то все было бы гораздо понятнее в этом мире для Бакчарова. Жизнь и любовь были бы игристым вином, а всякое страдание – злым, отравляющим эту радость ядом. Учитель, словно жизнерадостный Вакх, наблюдал бы из-за тенистых стволов рощи за резвящейся на поляне Бетти. Он с предвкушением смотрел бы на ее длинный сарафан, мешающий ей бегать, на ее светлые волнистые волосы, подобранные в увесистый пружинистый хвост, смотрел бы, твердо зная, что вот-вот возьмет и утащит ее в лесные кущи. Там он насладился бы ею без зазрения совести, только для того, чтобы больше не тосковать и продолжать веселиться с нимфами. Но ведь олимпийцы не правят миром, а любовь и жизнь это не игристое вино, но кровь страданий. Тогда для чего они нужны, эти польки, мучился русский учитель. Мучился вдвойне еще оттого, что уж больно не походила эта жажда оргий на благородные христианские муки.
   По коридорам «Будапешта» звонили, бегали, перекрикивались. За окном глухо раздавались голоса, слышался шум какой-то скрипучей строительной машины.
   – Напиться, – злобно объявил себе Дмитрий Борисович, вырвавшись из тупика тоскливых мыслей, и тут же в его дверь постучали.
   Бакчаров не встал, только сел прямо, скомкал руки в паху, кашлянул и строго ответил:
   – Войдите!
   Дверь скрипнула, и в проеме показался кокетливо улыбающийся портье.
   – Простите за вторжение, – проказливо залепетал мерзавец, – может быть, будут у мосье какие пожелания? Вечер длинный, и он только еще начинается. Ночь впереди, – добавил он увещевательно.
   Тихонько притворив за собой дверь, портье прошел внутрь. Крадучись приблизился к насторожившемуся учителю и робко присел на краешек кровати рядом с ним. Стало тихо. Портье громко дышал от волнения. Наконец решился:
   – Был у нас тут один постоялец. Артист, – он выдержал паузу, – девок попросил. Троих. Говорит, турчанок давай! – Портье оскалился.
   Бакчаров посмотрел на него остепеняющим, чистым и строгим учительским взглядом.
   – Турчанок давай, – отчаянно и робко повторил портье, глядя на постояльца добрыми, даже ласковыми глазами. – Не побрезгуйте, Иван Александрович, – взмолился хлыщ. – От чистого сердца. За счет заведения.
   Дмитрий Борисович вспомнил Вакха и лицо жестокой Беаты, и как она смеялась в ответ на его признание, вжал голову в плечи, тоже запыхтел, лоб его покрылся испариной, и он покосился на испуганного портье.
   – Турчанок?
   Портье чмокнул собранные пучком пальцы в знак высшего качества.
   – Давай! – скомандовал наивный учитель. – И вина давай!
   Маска заговорщика слетела с лица портье, и он встал.
   – Сию минуту, ваше благородие.
   – Нет! – выпалил Бакчаров. Портье застыл, держась за ручку двери. – Сначала коньяк принеси.
   – Фрукты изволите-с?
   – Да! И фрукты-с, – все так же исступленно согласился Вакх. Кажется, он был уже опьянен мыслью, что скромный проезжий учитель умер, а на его месте в венке из грубых зеленеющих веток сидит похотливый бог в ожидании заморских развратниц.
   Потом он пил коньяк в трепещущем полумраке и ходил по комнате и все ждал, когда ему приведут черноморских пленниц.
   Первая, вторая, третья, четвертая… Дольки лимона исчезли с блюдца. Чувствовал себя учитель прекрасно. Наконец кто-то постучал, и он пошел открывать, но рыжий чемодан его стоял на самой дороге, и Бакчаров об него споткнулся.
   Упав, он выругался.
   Стук повторился. Бакчаров встал, оправил одежду и открыл двери.
   – Здравствуйте! – сказал он самым светским тоном, хотя глаза его испуганно бегали.
   За дверями оказались три мрачные татарки в цыганских платках, одна из которых, самая толстая, назвалась хозяйкой двоих помоложе. Получив задаток, она ушла. Учитель вздохнул с облегчением, коря себя за то, что затеял. Но отказываться было поздно. Эллинский хмель как рукой сняло, осталась лишь потная русская муть и две угрюмые усатые потаскухи, одна из которых беззастенчиво косилась на фрукты.
   – Берите, пожалуйста, не стесняйтесь, – стараясь сохранить светский тон, сказал Бакчаров и воровато заозирался, как бы подмечая, куда бы в случае чего забиться. Чуть-чуть сосало под ложечкой, но он решительно сказал себе, что ему все равно. Лишь бы это скорее кончилось.
   – Это про вас Барков, наш портье, говорил, – спросила одна из девушек, щурясь и с ногами залезая на кровать, – что вы всю Москву обыграли и в Америку к миллионерам жить уехали?
   – Ага, – только и ответил затравленный учитель.
   Девушка кокетливо засмеялась и мечтательно добавила:
   – Гитары, бары, скалистые горы… Как романтично! Вы, наверное, и бананы ели? – спросила она, заискивающе и наивно улыбаясь.
   Бакчаров посмотрел на другую девушку, молча, жадно, со смаком поедавшую сочную грушу над вазой, и зачем-то соврал мрачно и отрешенно:
   – Приходилось.
   – А поедемте в ресторацию? – просто так предложила та, с кровати. – Меня Люсей зовут, ее – Розочкой.
   «Турчанки, разрази меня гром», – подумал осунувшийся Вакх и выпил еще напоследок.

   В четвертом часу ночи, закрывая глаза и сквозь ноздри втягивая ночную осеннюю свежесть, Бакчаров с девками летел на лихаче через весь город из поганого ресторана, где весь вечер неистово громко и нескладно исполняли бурные, бесшабашные русские песни «Про Стеньку Разина». И теперь в хмельном угаре, в обнимку с двумя «турчанками» он ехал на высокой пролетке обратно в гостиницу. Он видел из-под кожаного верха бесконечные цепи поздних огней, убегавших куда-то под и снова поднимавшихся в гору, и видел так, точно это был не он, не никчемный провинциальный учитель, а кто-то другой, может быть, тот самый богач-иностранец, лениво насмехавшийся над проигравшейся ему в пух и прах златоглавой Москвой.
   Только лихач свернул в гостиничный переулок, как перед ними образовался затор. Чем-то разъяренная публика осаждала парадные двери «Будапешта». Полиция и конные казаки лениво гуляли поодаль, не без интереса наблюдая за творящимся беспорядком.
   Извозчик притормозил.
   – Дальше не могу, барин, – виновато крикнул он, – народ теснит, ваше благородие!
   Недовольно хмыкнув, Бакчаров расплатился и принялся резво расталкивать публику, пробиваясь к осаждаемому «Будапешту». У самого парадного хода он чуть не подрался с каким-то полным господином, который, наступая на него, кричал, что его знает вся мыслящая Россия.
   Плюнув в лицо и отпихнув эту знаменитость, учитель яростно постучал в витражную дверь «Будапешта», да с такой силой постучал, что просто разбил ее. Тут же Дмитрия Борисовича окатили из ведра холодной водой. Разъяренная толпа, толкавшаяся позади учителя, залилась отвратительно-злобным хохотом.
   – Не один ты такой в Москве умный! Не одному тебе справедливости и расправы охота!
   – Куда прешь, оглобля? – возмущалась мясистая купчиха, хватая учителя за ворот шинели. – Отойди, не ты первый пришел, остолоп!
   Учитель дал ей пощечину, утерся рукавом, злобно оскалился, вытащил из кармана ключ с красным номерком и, просунув кулак в отверстие от выбитого витражного уголка, закричал:
   – Открывайте, сволочи, я постоялец!
   Дверь тут же отворили, и мокрый Дмитрий Борисович оказался внутри. Служащие гостиницы расступились, коридорный с вновь наполненным ведром робко попятился, но Бакчаров рыча, только мотнул головой, твердым шагом миновал холл и стал, шатаясь, подниматься по лестнице. Где-то между пролеткой и парадным в толпе он потерял своих девок, и поэтому уже откуда-то сверху донеслось его злобное «водки и женщин!»
   Идя по длинному вонючему коридору, где только в самом начале сонно и мутно коптила лампа, он понял, что хочет перед номером посетить уборную, общую на этаж. В темной холодной уборной странно пахло морем и журчала вода. В полумраке Бакчаров шарахнулся от зеркала, заметив в нем противного мокрого незнакомца.
   В коридоре его пронзило нехорошее предчувствие, и он поспешил в свой номер.
   Комната оказалась незапертой, в ней было темно, хоть глаз коли. Рассчитав траекторию до кровати, Бакчаров устремился к ложу, но грохнулся, запнувшись о чемодан. Тут же о его голову разбилась бутылка, и многорукое чудовище принялось истязать, бить, хаять десятком голосов и опутывать жгучей веревкой обмякшее тело Бакчарова.

   Чиркнули спичку, зажгли керосиновую лампу, несколько свечей, и таинственно засиял номер учителя, как по волшебству теперь наполненный неведомыми гостями. Бакчаров, испуганно отдуваясь, обнаружил себя привязанным к деревянному креслу, а вокруг себя на диване, кровати и креслах полукругом рассевшихся серьезного вида господ.
   Молчание длилось недолго.
   – Ты кто такой? – не очень приветливо спросил его лощеный бородач с золотым моноклем на правом глазу.
   – Человек это, – ответил за учителя находившийся здесь же портье, – Иван Александрович, гореть ему адским пламенем.
   – Молчи, хрен моржовый, – хрипло огрызнулся какой-то бандит, сидевший рядом с лощеным бородачом, – тебя никто не спрашивал. Говно он, а не Человек!
   – Напрасно это вас так возмущает. Лично я не вижу в этом ничего зазорного. Я ведь украинец, – попытался втянуться в разговор учитель. – А подобный генезис имен среди малороссиян не редкость. Вспомните, уважаемые господа, Григория Сковороду, Акима Сметану, ну в конце концов, того же гоголевского Тараса Бульбу…
   – Молчать, гнида! – замахнулся на него толстяк в котелке, округлив глаза от неслыханной наглости со стороны образованного пленника.
   – Бумаги его проверить надо, – тихо между собой переговаривались гости. – Что у него в чемодане? Карманы, бумажник проверь…
   Волосатая рука толстяка скользнула за пазуху учителю, Бакчаров изумленно вскинул глаза и проговорил:
   – Да вы, никак, подлые, грязные грабители…
   И тут не успел он это договорить, как гориллоподобный господин, забывший снять в помещении английский котелок, нанес ему глухой, но жуткий удар в живот.
   Учитель не потерял сознания, побагровел, подался вперед и уставился перед собой с каким-то неизбывным удивлением. Ему казалось, что он тонет и ему никогда уже не удастся вздохнуть.
   Документы пошли по рукам, гости стали с недоумением делиться соображениями. Бакчарову задавали вопросы. Поначалу он огрызался:
   – Какое право вы имеете относиться ко мне презрительно и грубо? Ведь я – человек! – Но он тут же получал новый удар в живот, и, по мере того как учитель трезвел, в сиплом голосе его звучало больше искренности и правды.
   – Где Иван Александрович? – то и дело пытали его немилосердные гости.
   – Не знаю-с, ей-богу, милостивые государи, не знаю-с, – уверял гостей Дмитрий Борисович. – Учитель я, в Америке никогда не бывал. Вообще не покидал я Российской империи…
   – Где Человек? – словно заклинание слышал он в ответ.
   – Отпустите меня. Сами в подорожной видели, как прописано. Учителем я в Сибирь направлен. Детишек учить. А Человека вашего я случайно встретил. В поезде из Варшавы вместе ехали…

   Наступало утро. Рассвет запаздывал. Догоревшие свечи жутко воняли, а за двойным окном уже бодро мел дворник, воркуя суетились на подоконнике голуби и торговцы начинали греметь телегами.
   – Дружок он его, – не стесняясь, переговаривались все еще не разошедшиеся бандиты. – Кончать его надо. Пусть знает, как чужие карточки за свои выдавать.
   – Не надо, – испуганно попросил портье Барков. – Только не здесь, не в номерах.
   И вдруг учитель заплакал.
   – Молчать! – рявкнул толстяк, всю ночь бивший его в живот.
   Но учитель рыдал безутешно. Всем своим протрезвевшим существом он не хотел плакать на глазах у своих мучителей. Не хотел, а плакал. В безжалостно тягучей тишине Дмитрий Борисович, привязанный в своем кресле, не имея возможности даже утереть лица, плакал так горько, так обильно, что у гориллы, бившей его в живот, тоже невольно покрылись влагой глаза.
   – Господа, идемте отсюда, – впервые подал голос один из присутствовавших, – чего руки марать об него.
   – Так ведь жаловаться пойдет, гнида, – возразил толстяк, утирая слезу человечности.
   – И вправду, оставим его, друзья, – предложил третий. – Там, внизу, на него много охотников. Убивать его здесь нельзя, а уводить больно хлопотно…
   – Убивать не стоит, – испуганно подтвердил Барков.
   Все примолкли и уставились на лощеного бородача с моноклем. Тот задумчиво трепал бородку, пока, наконец, не обратился:
   – Хомяк.
   – Слушаю, ваше благородие! – встрепенулся портье.
   – Чтоб сегодня же духу его в Москве не было.
   Тут совершенно неожиданно волосатый толстяк коротким движением руки нанес учителю удар колотушкой в висок, отправив его в воздушное странствование во тьме.
   А Москва тем временем просыпалась. В каждом сонном переулке пробегали одна за другой лошадки, оглашая стуком копыт сонные арки, подъезды и темные зеркала-окна. Как непотушенная сигара, курилась над городом черная фабричная труба. По запасным путям Брестской железной дороги, сонно пыхтя, проплывал паровоз. «Ту-у!» – издавал он хриплый гудок, и тесные рядки голубей ежились на загаженных балках.

3

   Очнулся учитель уже в пути. Словно из какой-то будки слышал он скрип колес, храп лошади, ее глухой колокольчик, и чувствовал, как под ним переваливается по ухабам и подскакивает на колдобинах телега. Поначалу он решил, что ослеп, но, потянувшись к лицу, уперся пальцами в какой-то шарообразный предмет. На голове его оказался прорванный глобус. Он стащил его и заморгал от ветра и вечернего света.
   Учитель обернулся. Над ним сидел старик ямщик в кудлатой шапке и правил лошадью.
   Дмитрий Борисович не нашел в себе силы потревожить деда и лежал, глядя в мутно-серое небо, обнимая скрюченными руками испорченную модель мира. Сколько он уже проехал и сколько, собственно, он вообще находился в дороге? День, неделю? Москву он покинул осенью, сейчас тоже вроде как была осень, но воздух был по-весеннему свеж и в то же время дымен.
   Медлили, задерживались предвечерние часы серого осеннего дня. Дорога шла неровными полями, то проваливаясь куда-то, то, напротив, взбираясь на какой-нибудь лысый горб, и по сторонам ползли туманные очертания лесистых холмов. В лесу толчки от коряг больно ударяли прямо учителю в голову. На открытых местах, словно в отместку за спокойствие, поднимался порывистый ледяной ветер.
   Места шли гористые. Темнели сопки могучими черными высокомерными тенями, молчаливо рассматривая шумно ползущую вдоль лесной опушки телегу.
   Учителю удалось уснуть, но вскоре его разбудили холодные капли дождя.
   Никогда Бакчаров еще не ехал так далеко и долго. Дмитрий Борисович то и дело ежился, и не столько даже от холода, сколько от чувства беззащитности, вызываемого осознанием того, что он едет бог знает куда, бог знает сколько уже времени, и все еще проваливается в какую-то почти недосягаемую, непостижимую, ужасающую мглистую глубь.
   Измученная костлявая лошадь с забинтованными бабками то и дело начинала хрипеть, хромать и приостанавливаться. Это приводило ее чинного хозяина в ярость, он, словно ужасаясь, выпучивал глаза и нещадно хлестал ее, ругая доходягу просто и страшно.
   А Бакчаров все смотрел на дорогу. Телега шла по сплошной грязи, и ее брызги иногда долетали до лица измученного учителя. В сгущавшихся сумерках Бакчаров разглядывал громадные, казавшиеся снизу кривыми темные сосны. Их развесистые кроны нависали над дорогой, а ветви поворачивались, словно руки лесных чудовищ. Осины шумели и облетали при каждом порыве ветра, и тогда листья их стремительными хаотичными стаями неслись по лесу.
   Бакчаров устал от томительного молчания, похлопал ямщика по спине и крикнул неверным голосом:
   – Долго нам еще добираться?
   – Христосе! Шарам своим не верю! Очухались, баре. Долго ли, коротко ль – одно на потребу, ехать и ехать, тако и через Тобол третьего дня переправимся, – басовито окая, чинно отозвался ямщик. – До Томска есче далече! А я уж пужался, кабы вы, баре, в доски не ушли в дороге-то. Помирали ведь. А тапереча вот, слава богу, очухались. Верст за двадеся осемь до деревни докатимся. Прозвание ей Кутьма. А я все баче, баре, на вашу голову. Откеды штука таковска? Кака энто за шапка така? Вы як мате, баре, ходить-то в ней? В оной же и не видать ничаго. Аль я не учул якой премудрости? Но, шевелись! Опять стала, безногая!
   Лошадь в ответ только закинула голову и заржала.
   – Как зовут тебя?
   – Име-то мам Федот Грибов, но добры люди Бородою величают мене, – отвечал ямщик с расстановкою, чтобы при непредвиденном толчке не откусить себе кончик языка. И впрямь, борода у него была удивительная. Густая и легкая, она раздваивалась и, как громадные клещи, возлежала на широкой крестьянской груди. Все на нем было громадное. Новыми у него были только светлые лапти, а остальное ношенным уже много лет по бескрайним и суровым просторам. У него было доброе русское лицо, большой лоб, большой нос, большие губы, большие руки, мягкие воздушные волосы. Его глубокий бас приятно напоминал о теплой печке и деревенском уюте. Во время пути он часто поднимал нос по ветру и, блаженно щурясь, втягивал запахи проплывающих мимо полей и лесов. Тогда его борода еще сильнее раздваивалась и развевалась по ветру.

   Ночью тайга была страшна. Она словно презирала людское племя. Мгла, текущая между ее стволами в ущельях, казалась частью той самой полярной мглы, что идет оттуда, где конец мира, где скрывается в бесконечном ледяном мраке нечто лютое и громадное, что называется Арктикой и что с каждым днем все озлобленней и озлобленней насылает на Россию свои сизые леденящие чары.
   Когда становилось совсем жутко, Борода, словно оградительные заклинания, заводил бодрые народные песни, и от его надрывного перепуганного баса кобыле и учителю было еще страшней.

   Глубокой ночью они выехали на дорогу, которая шла высоко по склону горы. Их телега, постукивая и поскрипывая, покатилась мимо заросшего бурьяном и кустарником деревенского кладбища, спрятанного на лесистом склоне. Во время езды полусгнившие кресты с косыми поперечинами, казалось, двигались, выходили один из-за другого и походили на армию многоруких пугал, беззвучно наступающих из-за голых прутьев и березовых стволов. Обогнув кладбищенский бугор, телега Бороды сильно накренилась и покатилась вниз по косогору.
   Сбоку в лощине появились темные избы с маленькими, тускло горящими оконцами, говорящими о том, что за их стеклами находятся теплые, обжитые деревенские горницы. И Бакчаров испытал чувство облегчения, когда Борода свернул с тракта и направил лошадь на эти уютные огоньки.
   – Сейчас свернем, баре, – запоздало пробасил ямщик, разворачивая лошадь. – У, как дуеть на мене Кутьма, у-у! – И его сутулая фигура вздрагивала и тяжело раскачивалась над головой учителя. В эти томительные мгновения Бакчарову вспоминался жгучий, терзающий образ его возлюбленной Бетти, и он чувствовал себя отомщенным. Все тело его ныло, но на душе был мир. Его мечта сбывалась, каждая тягучая минута приближала его к Сибири.
   Возобновляющийся жар выписывал на внутренней стороне его век красно-зеленые пятна, в которых смутно проступал лик надменной Беаты. Глаза ее, совсем еще детские, светло-серые, втягивали в себя, заставляли забыть все, о чем думалось, все, чего хотелось… Два бездонных моря ее глаз, становясь все больше и больше, заливали затуманенный ум учителя, и он начинал, как младенец, беспомощно водить перед собой руками.
   – Ну, все-все, баре, почти приехали, – утешал его Борода. – Переночуем в тепле. Провалиться скрезь землю Бороде!
   – Мне кажется, я заболел…
   – Чаво-чаво?
   – Плохо мне. И я очень голоден. Борода, поедем побыстрее, – жалобно стонал учитель в полубреду.
   – Но! Чертовка непасеная! Тебе говорят, кобыла, а ну пошла, – стегал ямщик лошадь. – Шо, Бороду забыла! Поглядите, люди, какая падаль, бестия! Ты ее хлесь, а она тебе: слезь. Но, Рая, когда поедя? Энтот лес, прозвание ему тайга. Конца нет ему. Тама лесная сила бесовская, у-у! Тама волчье воинство! Эй, Райка! Опять стала, чертовка Валаамская. Инно жара кака анафемская! Но, тебе говорят, мазепа…
   В деревне их встретила у забора старуха и проводила в приземистую избу под суковатой вербой. Сойдя с телеги, учитель понял, что состояние его здоровья куда хуже, чем казалось во время езды. Ноги Бакчарова почти не слушались, он шел, опираясь на плечо Бороды.
   Бабка, охая и ахая, осмотрела Бакчарова и тут же принялась готовить снадобье для него, а Борода усадил учителя на лавку за стол в уголок и принялся трогательно кормить его. Он кормил его медленно, с той обстоятельностью в движениях, которая свойственна крестьянам. Неторопливо, степенно отрезал для него своим большим поясным ножом краюху хлеба и начинал стругать сало, подавая кусочки учителю тут же прямо на лезвии. Он долго уговаривал Бакчарова есть даже тогда, когда тот стал отворачиваться и отмахиваться. Потом хворого путника стала отпаивать горькими отварами старуха и при этом рассуждать трудно понимаемым языком глубинки с ямщиком о чем-то страшном и почти сказочном. Она, то и дело крестясь и скашивая испуганные глаза на иконы, рассказывала о неком древнем и зловещем лесном явлении и каком-то обладающем сверхъестественными возможностями разбойнике.
   – Так-то, сила бесовска, – говорила она тихо вполголоса, словно ее кто-то мог подслушивать, – гряде на землю русску. Пабн Темночрев ему прозвище. Он лет за полета уж ходяша в лесах тутошних, да по весям страху сатанину на люди нагоняша. Я о ем в свой век слыхивала, я на ем зубы источила молитвою, дыру во лбу пробила крестным знаменем. Яко он входяша в веси, или во град, или села, тако и на распутьях силою бесовскою люди обдержаша и по своей воле сатанинской водяше. И барин твой, ямщик, печать его на себе носяша, яко же Темночрев по пятам его идяше и с уды своея анафемской не спускаша…
   – Ты как мозгушь, стара, аль я не учул, откеда ты таковска? – весело возмутился Борода ее испуганному лепету. – А и проста ты, мать, погляжу, така глазаста, а дура. Шоб мне скрезь землю провалиться! Ты вот башь, каки энто, – як его прозвище – Темнобрюх твой? Не оной силы баре мой. Худой он совсем, хилый. А Пабн Брюх тот, народ говорит, за версту виден был, земля трясе от ходу его…
   – Святый отче, угодниче! – рассердилась хозяйка на Бороду. – Тебе говорят аль нет? Барин твой печать злую темночревову на себе носяша, яко тот по пятам его гряде…
   – Мати Безневестная! – посерьезнел ямщик. – И впрямь окромя чумадана у баре еще яка бесовска штука на главе была. Пузырь, язвить меня в душу! Ей-богу, пузырь! Неужто энто темнобрюхова скверна?
   Бакчаров переводил глаза с одного спорщика на другого, пока сам не ввязался:
   – О каком таком злом пришельце вы рассуждаете?
   Спорщики враз замолчали и уставились на Бакчарова.
   – Каком-каком, о Пабне, враге народу хрестьянского, – пояснил Борода. – А вы шо энто, в Москвах, о Темнобрюхе не слыхали?
   Когда чудаковатый возница узнал от Бакчарова, что до Москвы не докатилась мрачная молва об этом черте и в столицах ничего о нем еще не знают, это показалось ему невероятным:
   – Христос с вами! Не слыхали? Не слыхали про таежного демона? Анделы в Китаях, тады на шо Москве уши?
   Отмахнувшись от разговоров, Борода сам подкрепился сальцем, выпил две кружки водки, достал откуда-то балалайку и начал лихо бренчать на ней народную музыку.
Прощай, матушка Россея,
Прощай, берег, родный двор,
За кобылой до Сибири
Еду нимо рек и гор.
Мне дорожный хлеб приелси,
Припилась в ручье вода,
У костра поел, погрелси,
Еде дале Борода.
Нимо берег плыве лебедь,
Под себе воду гребё.
Нимо Рая-лошадь едеть
Её лебедь не ебё.
Ту из лесу вси зверухи,
Выбегають там и туть,
От чего прижавши ухи
Так испужено бегуть?
Поспешай, кобыла Рая,
Чуе жопа, чуе нюх,
Не вино мене шатая,
Мене води Темнобрюх…

   Ямщик Борода пел до тех пор, пока Бакчаров не завалился в угол и не уснул там же, на лавке под иконами.
   Сам ямщик почти и не спал. Только дремал немного на лавке рядом с Бакчаровым. Дед сладостно чмокал губами, вздрагивал, просыпался и, широко открыв глаза, пугливо крестил грудь:
   – О Господи… ох ты, Боже…
   Негодуя, плевал на пол и жаловался:
   – Задремлю, а мене пес лижеть… большущий пес, больше Райки, и прямо в губы… К чему энто?

   Бакчаров выглянул из-под тяжелой овчины и понял, что они снова в пути. Ночь была удивительно ясная. Учитель чувствовал себя очень скверно. Все тело его немело, а голова невольно тряслась. Их путь лежал по широкому темному простору. Мимо то и дело одинокими пучками проплывали почти облетевшие кустарники. Они призрачно вырастали в поле, как расставленные кем-то дозорные. Дмитрий не сразу понял, проснулся он или сны все еще морочат его. Ветер гудел в ушах, земля со скрипом и стуком уползала в темноту. Толком ничего не было видно. Светили только самые яркие звезды. Да и те едва. Далекие громады гор больше чувствовались, чем виделись. Словно самая могучая из них, покачивалась над Бакчаровым согнутая спина Бороды.
   Бакчарова проняла дрожь, ветер завыл грозно и зловеще. Он поежился и получше укутался.
   – С вашим братом свяжешься, только кобылу застудишь, – тихо сам себе то и дело повторял ямщик, причитая добрым, беззлобным голосом.
   Ветер свистел по-разбойничьи, казалось, вот-вот начнется сырая метель. Не имея возможности писать во время пути, учитель всю дорогу час за часом слагал стихи из своих впечатлений о путешествии. Слагал, и тут же они терялись во мгле затуманенного болезнью рассудка.
Там, в глубине тайги, где, ужасом объята,
Течет лесная мгла, трепещет каждый прут,
Во тьме сырой тревожатся волчата,
С охоты мать свою волчицу ждут и ждут.

Лес мается, скрепит уже стволами,
Беседует с ветрами бурелом.
Тропа петляет темными долами,
Немые идолы толкуют о былом.

Ночь духами язычников заклята,
Лесные чудища пугающе ревут,
И видят сон в норе своей волчата,
Как мать убитую охотники везут.

   Так от станции к станции шли сутки за сутками – ночь в деревне, а потом от рассвета до заката в дороге. А учителю становилось все хуже и хуже, пока он не стал совсем уж плох.
   Бакчарову казалось, будто за ними гнались волки. Волки были очень настырными. Даже когда они на телеге вырвались из лесных теснин на открытый простор и устремились к реке, свирепые волки продолжали погоню. А кобыла Рая кидалась из стороны в сторону, пытаясь не угодить в окружение. На спасительной реке их бешеную телегу не выдержал гнилой мост, и они обрушились в воду.
   Дмитрию Борисовичу казалось, что глубокой ночью, когда все уже кончилось, буйная речушка вынесла его тело в темные воды некой великой реки, которая тихо-тихо катила свой громадный, холодный и гладкий поток.
   – Ах ты, господи, где ж это я? – фыркал он, удерживаясь на плаву в спокойных ледяных водах, тихих и совершенно прозрачных, над которыми проплывала пернатая мгла. От барахтающегося учителя расходились сверкающие круги. Что-то словно тина облепляло его члены и страшно мешало двигаться, так что Бакчаров даже испугался, что утонет.
   Вдруг он услышал дивную песню, завертелся по сторонам и увидел, как в тумане что-то медленно приближается к нему, и вместе с тем приближаются и чистые ясные голоса. Один, самый ясный голос, пел звонче всех остальных. Слова были дивные, древние, но учителю казалось, что он уже слышал их раньше, хотя теперь и не мог разобрать их таинственный смысл. Вскоре сквозь песню степенно и в такт голосам донеслись звуки весел, и Бакчаров понял, что это челн.
   – Эй! Плывите сюда! – закричал учитель, но дыхание у него перехватило от ледяной воды, и он сам едва расслышал свой голос. Но все же таинственное судно плыло на него и вскоре оказалось так близко, что Дмитрий Борисович разглядел, что это не просто челн, а прекрасная старинная ладья, как из сказки, и что в ней плывут светлоликие люди в белых как свет замысловатых одеждах и поют свою томную песню чистыми легкими голосами. Один из светлоликих заметил барахтающегося в воде, лег на нос лодки и протянул руку со светильником. Пение прекратилось, и к утопающему весело обратились:
   – Плаваете, Дмитрий Борисович?
   И по ладье прокатилась волна веселого смеха.
   – Помогите, – едва разборчиво проговорил Бакчаров онемевшими от холода губами.
   Ладья приблизилась вплотную, и несколько рук втащили учителя на борт. На светлой бородке его бисером серебрились капельки ледяной воды. Принятого на борт укутали шерстяным одеялом и из кожаной баклаги напоили согревающим пряным вином.
   – Где я? – первым делом спросил Бакчаров, едва его перестало знобить.
   – В райских водах реки Томи, ваше благородие, – рассмеялись окружившие его светлые существа с чистыми бездонными глазами, освещенными изнутри.
   – Кто же тогда вы? – простонал учитель.
   – Жители славного города на Томи, – так же весело признались существа.
   – Томска что ль? – не поверил своим ушам учитель.
   И собеседники его в ответ снова засмеялись.
   «Вот те на, – с безотчетной радостью подумал Бакчаров, разглядывая с любопытством своих спасителей. – Мы же о сибиряках-то ничего и не знаем, оказывается!»
   – А как это так получилось-то, братцы? – спросил Бакчаров, все более радуясь происходящему.
   – Вы все исполнили, Дмитрий Борисович: жизнь свою отдали за людей, крест свой, так сказать, до конца пронесли, вот и притекли в светлую гавань к тихому пристанищу томскому.
   Бакчаров задумался, и ему вдруг стало понятно, что он во сне – страшноватом и в то же время вовсе не жутком, а скорее восхитительном. Ему стало грустно и тут же захотелось заплакать, как в детстве, навзрыд.
   – Вы, Дмитрий Борисович, ложитесь поспать, – предложили ему томские спасители, – а как проснетесь, будем уже в чертогах кремля сибирского.
   Бакчаров послушно завалился на мягкую постель. Горячий напиток так согрел, что его даже пробил жар и действительно захотелось, ни о чем не думая, подремать.
   – А как же все остальные, они ведь о сем дивном месте не ведают? – спросил, уже засыпая, Дмитрий Борисович.
   – Не беспокойтесь о них. О себе радуйтесь. Теперь вы, словом, один из нас, гражданином томским являетесь, – ответил ему ласковый голос. – Отныне сможете парить над миром живых и мертвых, встречаться с дорогими вам людьми и помогать им во всех путях их. Но сейчас, после всего, вам лучше поспать.
   – Вы правы, – засыпая, согласился учитель, глаза у которого так и смыкались, и почувствовал, как его с головой накрывают теплым одеялом. – Как же вы все-таки правы.

   Борода пропустил последнее пробуждение ясной мысли Бакчарова. Тогда учитель проснулся ночью в очередной крестьянской избе, лежа, как покойник, на лавке. Борода как обычно дремал рядышком, завалившись в угол, сладостно чмокал губами, вздрагивал, просыпался и, широко открыв глаза, бормотал:
   – Ох ты господи, кобыла простужена. Али сглаз энто? Боже ж мой, яким бабка отваром ее отпаивала… – и, не замечая пробуждения учителя, засыпал вновь.
   После той ночи учитель больше не приходил в себя, бредил с открытыми глазами и никак не хотел очухаться. Днями и ночами ямщик нещадно гнал свою лошадь, чтобы учитель не помер в пути. Борода имел путевые деньги от Бакчарова и расписку, подкрепленную государственной печатью о выплате ямщику всей суммы по прибытии в пункт назначения. Если бы хворый наемщик помер, мужику пришлось бы закопать бедолагу в лесу, и все труды оказались бы напрасны. Зимовать с учителем в деревне у ямщика не было ни средств, ни желания. Нужно было продвигаться на восток. И они мчались, пока однажды в сумерках в чистом поле Рая не издала страшный хрипящий вопль и не рухнула замертво.
   Проклиная судьбу, ямщик сбросил с телеги овчину, привязал к ней поводья, уложил на шкуру учителя, перекинул поводья через плечо и, рыча, потащил его волоком через поле. Потом, когда совсем стемнело, Борода углубился в дремучий лес, и, не дотащившись несколько верст до селенья, со стонами повалился на землю.

   Все это время, находясь в бреду, Бакчаров ощущал, что он уже в Сибири. Ему казалось, что Борода великан и он лесами несет бережно закутанного в плед учителя. Несет его между макушками деревьев, ступая по горам, переступая сибирские реки. И слабый больной учитель доверял Бороде. Борода клал его на уютную листву между корнями, разводил огонь, поил кедровым отваром, утешал и тихим басом пел ему колыбельные песни. У костра Борода натирал его скипидаром и камфарой. Лес оживал, тени начинали плясать и бегать по стволам деревьев. Из чащи приходил медведь, вставал на задние лапы, ревел, вызывая человека на бой. Тогда ямщик засучивал рукава и боролся с медведем. Зверь и человек ревели, стонали, но Борода обязательно побеждал. Потом плакал над телом зверя так неистово, словно только что по ошибке убил своего кровного брата. Из лесу выходил сибирский шаман с бубном и плясал вокруг тела медведя. Борода подвывал ему плачем. Языческое племя с обрядовыми песнями выходило из дремучего леса оплакивать мохнатого бога, и убийца его был у них в почете. Они водили у костра хороводы, слагали подле убитого и убийцы венки, обереги, стрелы и драгоценные шкуры. А Борода все плакал и никак не хотел утешиться, как ни старался утешить его своим бубном шаман. Борода рыдал до тех пор, пока лесные люди не поднимали медведя и не уносили на плечах обратно в лесную чащу. Но и тогда печальные песни их не смолкали.
   Шли дни, а Бакчарову все что-то чудилось. Вот Борода сменил хилую лошадь на четырех гордых оленей, телега его обратилась в низкие сани, и они мягко скользили по рыжей грязи вперемешку с гнилой листвой или сырому снегу. Часто моросил дождь, и нередко на горячее лицо Бакчарова падали колючие снежные хлопья. Сани скрипели, переваливались через бугры, сани обрушивались в ухабы, звенели бубенцы на оленях, а песни племени, обрядовые хороводы и бубен шамана все не смолкали, пока ямщик сам не обратился в медведя. Медведь-Борода запрягал себя в сани, разбегался по ветхому гнилому мосту и, рыча, взмывал в самое небо и мчался среди звезд и мглистой осенней мути. И где-то в глубокой бездне проплывали под ними тусклые огни селений и извилистые ленты сибирских рек. Но учитель ничего не боялся. Он полностью полагался на своего зверя. В заоблачных бросках, скача галопом, зверь-Борода начинал стонать, изводил себя до тех пор, пока не снижался и не валился наземь. Рычал, корил себя за усталость, божился, дыша на учителя перегаром, что, как только восстановит дыхание, снова бросится в путь.
   – Борода, не изводи себя. Что же я без тебя буду делать? Я ведь пропаду без тебя…

Глава вторая
Сибирский левиафанъ

1

   – Да, – вдруг послышался в ответ сухой деловой голос. – Тиф – это вам не шутки, но гость ваш останется жить…
   Только что Бакчаров очнулся от того, что кто-то больно ужалил его в зад. Лежал он ничком на кровати, голова была набок, и он не мог видеть, кто его уколол. Он чувствовал присутствие, в ушах еще слышались обрывки собственных слов, произносимых в бреду, и ему было стыдно от сознания того, что кто-то их слышал.
   – Кто здесь? – спросил он громко и попытался перевернуться.
   – Лежите-лежите! – схватили его за плечо, но он не послушался, перевернулся и сел на подушку, растерянно озираясь.
   – Дмитрий Борисович, у вас снова был жар, – успокоил его добрым голосом человек в ночном халате и со свечой в руке. – Мы позвали доктора, он сделал вам укол, и скоро вам станет легче.
   Мужчина был лет пятидесяти с лишним. Лицо его обрамляли седые баки, смыкавшиеся на выпуклой макушке, в одном глазу был монокль, а другой глаз часто и удивленно мигал.
   – Кто вы? – испуганно спросил Бакчаров.
   – Генерал Вольский Сергей Павлович! – торжественно представился человек со свечей. – Томский губернатор. Я имею честь принимать вас, Дмитрий Борисович, в доме своем на излечении, – добавил он скромнее и представил бородатого человека, смотревшего пробирку с жидкостью на огонек свечи: – Доктор Корвин Виктор Ксенофонтович.
   Занятый склянкой человек наградил Бакчарова коротким кивком и отошел к раскрытому на столе медицинскому саквояжу.
   – Постарайтесь уснуть, Дмитрий Борисович, – деловым тоном сказал врач, стоя спиной к больному, – вам всего полезнее ныне сон. Завтра, если вам станет легче, сможете принимать посетителей. А теперь до свидания. До завтра.
   Он захлопнул саквояжик, не глядя на больного, небрежно поклонился в его сторону и вышел. Следом за врачом стал отступать к двери губернатор:
   – Вы и вправду поспите, господин учитель, – мягким голосом сказал он, кивая и пятясь к двери. – Вам надо как следует вылежаться. Завтра никак Казанская. Батюшка вас навестит.
   – Как Казанская? – опешил Дмитрий Борисович. – Это что же получается – месяц прошел? Не может быть! Как могло пройти столько времени…
   – Всего вам доброго, – не слушая бормотание больного, прощался хозяин. – Желаю приятных сновидений.
   – А где Борода? – выпалил возбужденный учитель, поняв, что вот-вот останется один в темноте.
   – Сбрили бороду, – только и ответил губернатор и скрылся за дверью вместе со свечой. В комнате воцарилась загадочная тишина, сотканная из вопросов и одиночества. В углу комнаты в кафельной печи тихо потрескивали дрова, и у самого пола мерцали щели по краям чугунной крышки.
   Бакчаров ощупал себя и обнаружил, что на нем ночная рубашка и колпак, под колпаком голова обрита наголо и уже щетинится новыми волосами.
   – Обрили, – тихо с удивлением промолвил учитель, поглаживая шершавый затылок. – Зачем?
   Дмитрий Борисович встал на неверные, словно чужие ноги и походил по ковру взад и вперед. Потом подошел к занавешенному окну и раздвинул шторы. Окна так запотели, что учитель тут же осознал, как сильно натоплена его комната. Он провел рукой по холодному мокрому стеклу, и тут же обнаружилось, что находится во втором или даже третьем этаже. За окном моросило, капало с крыш. Прямо против окна Бакчарова коптился матовый шар газового фонаря, подвешенный на массивном кованом кронштейне. Мокрые фонари уходящей вдаль улицы щурились, мигали, казались утомленными в борьбе с тьмой и дрожащими бусинами укатывались вдаль через мост. По деревянным тротуарам, как призраки, проходили съежившиеся под моросью пешеходы, по сырой немощеной дороге, хлюпая в грязи, уныло проезжала карета. Сутулый извозчик, судя по тому, как моталась при езде его понуренная голова в цилиндре, давно дремал. Багровым светом горели занавешенные окна полуподвального трактира, как в театре теней, маячил осанистый лакейский силуэт.
   – Томск, – проговорил Бакчаров и открыл одну за другой форточки. Тут же плечи его сцапал холод, а в лицо приятно повеяло сыростью.
   Из коридора донеслись шаги, и Дмитрий Борисович поспешил запрыгнуть под одеяло.
   Дверь скрипнула, и в комнату его проник кто-то невысокий, с распущенными волосами в одной лишь ночной рубашке.
   «Девушка! – закружились мысли в голове Бакчарова, и он задержал дыхание. – Как же так, вошла и без стука? Как же так?»
   Девушка бесшумно скользила через всю комнату к печке. Присев на корточки, она отворила скрипучую чугунную дверцу, подкинула полено и тут же вновь затворила печь.
   «Служанка», – подумал Бакчаров и осмелел.
   – Постойте! – окликнул он девушку шепотом, когда та уже кралась к двери. Но незнакомка лишь на мгновение застыла и тут же выскочила из комнаты прочь. Бакчаров широким рывком скинул одеяло и бросился к двери, но за ней никого уже не увидел, только тьма и чуть слышная дробь удаляющихся шагов.
   Бакчаров, зачарованный визитом незнакомки, вернулся в кровать, чтобы попытаться уснуть.
   Из форточки донеслись звуки кабацкой музыки. Приятный старческий хриплый голос на американский манер горланил под гитару. Слов нельзя было разобрать. Песню то и дело прерывали взрывы дружного хохота. Бакчарову страсть как захотелось спуститься к ним. Ему стало обидно, как в детстве, – они там празднуют, а он тут болеет…
   Дмитрий Борисович встал, без труда нашел свой чемодан, спешно напялил штаны, шерстяной жилет, галоши на босу ногу и свой фирменный черный дождевик с глубоким капюшоном. Потом Дмитрий прихватил немного денег, покинул комнату, спустился вниз и отворил скрипучий засов черного хода под лестницей. Далее прокрался через сад, пыжась, перевалился через кованую ограду и побежал через дорогу, но, не добежав, поскользнулся и плюхнулся в грязь.
   Спустившись по сильно разрушенным кирпичным ступеням в тускло освещенный кабак, Дмитрий Борисович поспешил протиснуться вдоль стены в самый темный угол, чтобы спрятаться там, не снимая заляпанного грязью плаща.
   Не успел он устроиться, как подоспел старик-половой, злой от усталости, и подозрительно поинтересовался, чего угодно. Бакчаров попросил зажечь свечу на его столе, заказал горячий бульон, соленого сала, краюху свежего хлеба и карандаш с листом чистой бумаги. Последняя просьба особенно раздражила старика, но, получив чаевые, он поклонился и пообещал все выполнить сию же минуту. Учитель скинул капюшон, надел очки и, приоткрыв рот, стал осматриваться.
   В полутьме и людском гомоне уже играла другая музыка. Не такая бойкая, а напротив, спокойная. Тот же хриплый голос негромко повествовал под гитару о далеких благословенных землях, где бронзовотелые туземки только и делают, что ласкают друг друга на диком пляже в лиловой тени розовых скал. В ритм гитаре красноватые отблески сеял камин, многосвечные люстры над столами, оплывая воском, тонули в табачном дыму. На скамьях сидели пьяные томские бородачи, разговаривали о жизни, пили или тихо грустили над кружкой пива, клюя носом под музыку. Музыкант в черной широкополой шляпе и сапогах со шпорами сидел на стуле прямо посреди зала на свободном островке, спиной к учителю.
   Получив бульон и писчие принадлежности, Бакчаров стал бездумно чиркать у свечи в ожидании поэтического вдохновения. Наконец вдохновение пришло, он отвлекся от всего окружающего и принялся выводить кривые короткие строчки. Выражение лица учителя, когда он поднимал его, блестя очками, было и тупо, и вместе с тем удивленно.
Мне мила борода дремучая
Человека и зверя в одном лице.
И повозка его скрипучая,
Колыбелька душе-паломнице.

Не догнать ее никогда врагам,
Ни волкам, ни коварному лешему,
И поверженным пал медведь к ногам,
К плачу братскому безутешному.

Я бы все отдал, лишь бы ведать, где
Бродит зверь мой, в тайге затерянный,
За меня претерпевший беды те,
Добрый странник, в путях уверенный.

   Бакчаров положил карандаш и задумался, зачарованный мелодиями кабацкого исполнителя. И вдруг он обнаружил, что остался в трактире почти что один. Несколько пьяниц уснули за столами, и тихо, вполголоса, пел сам себе неутомимый музыкант. То ли репетируя, то ли слагая новую песню, он часто прерывался и начинал куплет заново. Старик-половой с сердитым лицом стал опускать истекающие воском люстры и тушить по очереди свечи металлическим колпачком на длинном древке.
   Удивленный новой обстановкой, Бакчаров сгреб лист со стола и, комкая, запихал его в карман плаща. Расплатился и, принуждая неприятно ослабевшие ноги, перебрался через дорогу обратно в свою мрачную комнату.
   Под одеялом его поразило внезапное прозрение, что музыкантом, игравшим в кабаке, был сам Иван Александрович Человек. Учитель усомнился в своей догадке, усомнился в таком совпадении, но ему почему-то захотелось верить в то, что это был действительно Человек – великий прохиндей, путешественник и слагатель песен.
   «Хорошо, что я не видел его лица и пока могу воображать, что это был действительно он», – подумал Бакчаров и с этой сладкой мыслью уснул.

   Утром Дмитрий Борисович почувствовал себя много хуже вчерашнего. Все тело его ныло и ужасно не хотелось никого принимать. Однако в одиннадцать часов к нему в комнату влетела толстая старуха, наглухо закутанная в черный платок, – влетела и раздвинула шторы на окнах. Тут же в сонную комнату хлынул мутно-белый свет и пыль закружилась над ложем Бакчарова. Бесцеремонная старуха отошла в угол с иконами, расставила ноги на ширину плеч, закрестилась, начала отвешивать поясные поклоны и скороговоркой бубнить:
   – Хотя ясти, человече, Тело Владычне, страхом приступи, да не опалишися: огнь бо есть…
   Бакчаров простонал так, как стонут дети, которых поднимают на учебу, и закрыл лицо руками. Только он отвлекся мирскими мыслями от молитв, как бабка исчезла, а в комнату его вошел пузатый протоиерей в сопровождении губернатора.
   – Вот, батюшка, наш страстотерпец, – представил губернатор болящего, – учитель Дмитрий Борисович Бакчаров. – И тут же представил батюшку: – Отец Никита, настоятель Преображенского собора. Любезно согласился вас причастить по случаю великого праздника. Не буду вам мешать, – откланялся губернатор, по обыкновению пятясь к двери, и в следующее мгновение исчез, оставив Бакчарова наедине со священником.
   – Я не готов! – твердо послышалось от одра болящего.
   – Что значит не готов? – бодро удивился батюшка.
   – Я не уверен, что все еще верую в Бога, – пояснил Бакчаров, пряча глаза от священника.
   – И давно это с вами, если не секрет, голубчик? – поинтересовался протоиерей, зачем-то раскрыл свой сундучок и принялся расставлять на столе его содержимое.
   – С тех пор, как Бог меня оставил, – буркнул хмурый Бакчаров и сложил руки на груди в знак независимости.
   – И чему вас в университетах только учат? – пожал плечами протоиерей. – Ну что же, я зря пришел, что ли? Тогда просто за вашу крещеную душу, ныне из тела исходящую, помолимся. Единственный раз в жизни все-таки умираете, – заметил батюшка, уже листая Требник.
   – Я не умираю! – испуганно возразил Бакчаров и прикрыл нижнюю часть лица одеялом, так будто поп собирался дать ему пощечину.
   – Как это не умираете? – распаковывая Дары, усмехнулся жизнерадостный батюшка. – Еще как умираете. Доктор ваш говорит, что осталось вам, в сущности, ничего. Так что приступим, голубчик, к исповеди, – перешел священник к делу: – Се чадо, Христос, невидимо стоит, приемля исповедание твое, не усрамися, ни же убойся, и да не скрыеши что от мене. Аще ли что скрыеши от мене сугуб грех имаши. Аз же точию свидетель есмь. – И накинул на голову учителя епитрахиль. – В чем согрешил, чадо, в чем каешься?
   Бакчарова так поразило известие о близости его кончины, что мысли у него в голове закружились, как листья от осеннего ветра.
   – Так ведь я не готов, батюшка, – пискнул он жалобно. – Как же я скажу вам сейчас все грехи, если я все время службы польской, то есть более пяти лет, не был на исповеди?
   – Кайся, коль грешен, – только и призвал священник, явно не желавший откладывать исповедь.
   – Грешен, батюшка! – выкрикнул Бакчаров и уткнулся, рыдая, в пузо священнику. – Страстями обуреваем всю жизнь свою был я от юности! Грехам моим несть числа, одному лишь Богу все они ведомы! Но превыше всего согрешил я умом своим, гордынею, приумножающей все страсти мои! Умом своим я от Господа отошел, но вот те крест, батюшка, душа моя непрестанно христианкой была и веру в Бога исповедовала!
   Бакчаров плакал навзрыд.
   – Умница! Вот это я понимаю, вот это покаяние, – радостно похвалил исповедника протопоп, похлопал кающегося по плечу, сжал руками покрытую епитрахилью голову вернувшегося в лоно Церкви грешника и возвел глаза к потолку. – Да простит ти чадо, Димитрие, вся согрешения твоя, и аз недостойный иерей, властию мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих. Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь. – Перекрестил он голову Бакчарова и снял с нее свой жреческий фартук…
   Только протоиерей исчез, как в комнату влетел губернатор Вольский с новыми объявлениями:
   – Извольте, господин учитель, принять завтрак, а заодно и вашего благотворителя купца первой гильдии Ефима Григорьевича Румянцева, взявшего на себя все расходы по вашему излечению.
   Бакчаров опять закрыл лицо руками и простонал:
   – Я безмерно благодарен Ефиму, как его там по батюшке, за его сострадание и участие, однако не могли бы вы заочно передать ему слова моей бесконечной благодарности и решимости молиться за его душу со дня моего преставления?
   – Какого преставления? – удивился губернатор. – Прямо неловко перед человеком, Дмитрий Борисович, он вас уже час ожидает. Как только услыхал, что вы поправляетесь, так все бросил и к нам примчался.
   – Как поправляюсь? – ожил умирающий.
   – Доктор Корвин сказал, что постельный режим желательно отменить как можно скорее, дабы тело ваше не подвергалось более зловредному расслаблению, – пояснил генерал Вольский. – Прогулки вам нужны, Дмитрий Борисович. Гимназистки-то уже вон все за партами да за книжками, а вы все болеете. Пора уже и на поправку идти.
   Бакчаров уставился на него с изумлением и в то же время с клокочущей в груди радостью: «Неужто провел меня поп?»
   Вдруг губернатор, все это время державший руки за спиной, предъявил учителю феску:
   – Если вам неудобно принимать в ночном колпаке, то предлагаю вам свою турецкую шапочку, – залепетал губернатор. – Если, конечно, не побрезгуете.
   Бакчаров, думая о жизни и смерти, медленно стащил колпак, обнажая бритую, как у татарина, голову, и отвлеченно проговорил:
   – Не побрезгую.
   Губернатор бережно прикрыл красным головным убором срамоту ощетинившейся головы и вновь попятился, объявляя:
   – Итак, Дмитрий Борисович! Благотворитель ваш – Ефим Григорьевич Румянцев. Встречайте, пожалуйста.
   Вошел Ефим Григорьевич медлительно, молча, церемонно придвинул к одру болящего стул, обменялся с учителем крепким рукопожатием и уселся, широко расставив ноги в охотничьих сапогах. Сидя у одра, купец степенно, с любопытством стал осматриваться, ковыряя косматую бороду. При этом Ефим Григорьевич важно вздыхал и хмурился, а разные и потому страшные глаза его по раздельности переходили от вещи к вещи, блуждая взглядом по комнате. Купец засмотрелся на старинный самовар, потом на блеклый старый ковер, – тяжелый правый глаз его выпал, запрыгал по половицам и укатился под дубовый комод. Невозмутимый купец не полез за глазом, кашлянул в кулак, достал из-под шубы пиратскую повязку и прикрыл ею зияющую черным провалом глазницу.
   – Как ваше здоровьице, господин учитель? – обратился он свойским русским басом к Бакчарову. – Выздоравливаете, я гляжу. Совсем плохи были ваши дела. Чуть, батенька, вы в дороге-то и не померли. Лекарь наш Виктор Ксенофонтович сказывал, что вши у вас были с хорошего таракана размером и никак не выводились, твари окаянные. Пока они вас не обрили и марганцовкой не обработали.
   – Спаси Господи, – невпопад промямлил учитель, прикидываясь умирающим.
   Купец смотрел на Бакчарова оставшимся страшным и немигающим глазом, но взгляд его источал мужицкую любовь и преданность. Бакчаров подумал, что Ефим Румянцев из числа тех простых русских добряков, которые во всем – вплоть до воровства и убийства – готовы помочь попавшему в беду человеку. Одноглазый, рыжебородый, он приятно напоминал Бакчарову его дорогого и, верно, где-то сгинувшего Бороду.
   – Вы из России-матушки? – спрашивал купец, чтобы хоть как-то поддержать разговор.
   – Из Польши.
   – Ух как! Ни разу не бывал. У нас тут кто Москву или Петербург посетил, тот уж и нос дерет, словно весь свет объездил.
   – И не врут, – отозвался учитель. – В Европе кто на такие расстояния ездил – и вовсе путешественником зовется…
   – Ну что ж, рад, так сказать, личному знакомству с вами, жду вашего появления в нашем обществе, – вставая со стула, вздыхал бравый русский купец первой гильдии. – Пора и честь знать. Дайте еще раз пожать вашу богатырскую руку. До свидания.
   Бакчаров высунул ему вялую бледную конечность, поблагодарил за визит и немощно откинулся, закатив глаза. Все так же медлительно двигаясь, Рыжая Борода оставил на ночном столике пухлый конверт с деньгами, церемонно похлопал его и вышел.

   Следующим гостем учителя был директор женской гимназии Артемий Федорович Заушайский, профессор Московского университета.
   – Дмитрий Борисович, рад с вами, наконец, познакомиться, – тряся руку учителя, резким старческим голоском закричал лысый профессор, деловой, остробородый, в серебряном пенсне, тяжелой шубе и с боярской шапкой в руках. – Нашему городу нужны светлые умы из столицы! Нужны, господин учитель!
   – Я не из столицы, – устало проговорил Бакчаров.
   Радостный старичок суетливо выхватил слуховой рожок, узким концом воткнул его себе в ухо, а раструбом направил в учителя.
   – Что вы сказали? – почти весело воскликнул старичок.
   – Не из столицы я, господин профессор! Я из Люблина!
   – Неужто влюблены? – изумился старичок. – И в кого же, если не секрет?
   Бакчаров закатил глаза и простонал:
   – Скорее бы ночь.
   – В дочь! В чью? Губернатора! – еще больше испугался профессор. – Только не в Аннушку. Мой старший сын полюбил ее раньше! А младшенькую я и сам, признаться, люблю, – развел руками глуховатый старик.
   – Не знаю я никаких дочерей, – попытался схватиться за волосы Бакчаров, но вместо этого сшиб феску и головной убор улетел за ночной столик с рваным учительским глобусом.
   – Позвольте, я достану, – упал на четвереньки профессор и, пыхтя, принялся выковыривать фреску рожком.
   Заушайский напоминал Бакчарову звездочета-волшебника из полузабытой европейской сказки. Ему только не хватало остроконечного колпака и магического жезла. Впрочем, медный слуховой приборчик в его руках вполне походил на какой-то магический инструмент.
   Установив феску на голове больного, Заушайский откланялся.
   – Буду с нетерпением ждать вашего выздоровления, – заявил он бодрым искренним голосом. – А по поводу Машеньки и Аннушки, позвольте вас успокоить. В нашей гимназии пруд пруди подобных красавиц. Сами увидите. Как говорится, в полном составе и в чистом виде.

   После профессора к учителю явилась длинная фигура какого-то бродяги в солдатской шинели, с заплечным мешком за спиной и с нервно терзаемой в руках шляпой из грубой соломы. Как выяснилось, это был сумасшедший поэт Арсений Чикольский, коротко стриженный, светловолосый и кучерявый, как каракуль, изгнанный семинарист, отслеживавший в одном питерском листке стихи Бакчарова и дежуривший у его дверей со дня прибытия.
   – Я должен вам немедленно признаться! – припав на колене возле одра и схватив Бакчарова через одеяло за ногу, вопил Чикольский. – Я чту не только христианского Бога!
   Потный поэт сам устрашился сказанных им слов и выпучил на учителя изможденные голодом и бессонницей глаза. Рано редеющие волосы колечками облепляли бледный взмокший от волнения лоб.
   Бакчаров успел только пожать плечами в знак того, что он не возражает, но поэт вскочил и воскликнул:
   – Богине любви! – и начал декламировать с неистовыми подвываниями:
Дочь Греции, Италии краса!
Твой строен стан, твои черны глаза,
Грудь сочно-спелая и идеальный зад,
Пупок всего милее во сто крат,
Крутые бедра и живот упругий,
Вокруг танцуют нимфы и подруги.

Нас, милая, навряд ли ты услышишь.
Ты даже воздухом другим, наверно, дышишь.
Но знай, богиня, и имей в виду:
Как и во всем шарообразном мире,
В далекой, грязной, ледяной Сибири
Тебя мы чтим, прокляв свою судьбу!

   – Где жизнь, там и поэзия, – не без иронии заметил Бакчаров.
   На Чикольского слова болящего произвели неизгладимое впечатление, он выхватил из кармана блокнот и что-то там нацарапал. Потом стал по стойке «смирно», поклонился и выпалил:
   – Как говорили в таких случаях римляне: Ubi tu, Magister, ibi ego!
   – Простите, что делать? – не уловил смысла Бакчаров.
   – Ничего. Я говорю: где вы, учитель, там и я, – пояснил поэт. – Дмитрий Борисович, я всегда рядом!
   – Чудесно, – обронил болящий, а безумный юноша спешно покинул комнату.
   Последними в этот день к Бакчарову пришли две прелестные дочери губернатора. Младшая, Мария Сергеевна, – нежный белокурый ангел с чуть дрожащими губами на бархатном личике – все прятала от учителя скромный взор. Старшая, Анна Сергеевна, была так же прекрасна, однако ничем, кроме отчества, на свою сестру не походила. Она была черноволосая, хитроглазая, как лиса, и по всем признакам натура страстная. Дочери томского правителя пользовались славой самых красивых барышень в городе, лучше всех танцевали новые танцы, тайно подрабатывали, составляя на заказ амурные записки, и при этом отличались великосветской воспитанностью. Уходя, девушки сделали реверанс и одна за другой выплыли за дверь.
   Все тот же доктор Корвин, очень довольный состоянием пациента, постучал по учителю молоточком, сделал укол, и Дмитрий Борисович вновь почувствовал себя так же хорошо, как ночью.
   – Эти уколы спасли вам жизнь, но считаю своим долгом предупредить, что препарат новый, – заметил доктор, – возможны побочные реакции: галлюцинации, внезапные головные боли, перепады настроения, повышенная возбудимость. Но как говорится: medicus curat, natura sanat. – Врач лечит, природа излечивает.
   «Шарлатан, – подумалось Бакчарову. – Ох уж эта мне латынь».
   Корвин ушел, и вскоре учителю показалось, что болезнь отступила. Вечер стал таинственным и спокойным, а день визитов вспоминался как пройденный адский круг.

2

   Бакчаров ума не мог приложить, какого черта губернатору пришло в голову дать званый обед в честь его выздоровления. Неблагодарным выглядеть он постеснялся и дал свое согласие на бал. Так как скрыться от этого события не представлялось возможным, бежать было некуда, он принял решение как можно дальше спрятаться хотя бы от масштабных приготовлений пришедшего в движение губернаторского особняка.
   Сам дом стоял на углу Набережной и Благовещенской улиц и принадлежал семье купцов Королевых. Представлял собой двухэтажное каменное здание, каких большинство на Арбате в Москве. У парадного хода дежурил швейцар в пальто с лисьим воротником и фуражке. Из фойе в смежные залы для приемов вела широкая парадная лестница. В гостиной и столовой было собрано много редких и дорогих вещей. Благодаря фисташковым гардинам, зеркальным бликам на крышке рояля, аквариуму, оливковой мебели и тропическим растениям первый этаж производил впечатление гнезда колониальной аристократии. Здесь сибаритствовали, вечно дрыхли на диванах, грызли мебель и кидались с визгливым лаем в прихожую, радостно встречая вельможных гостей, две худущие, кудрявые и горбатые, как мостики, русские борзые. Под залами был жилой, кипящий жизнью подвал, где размещались кухни, комнатки для прислуги и различные хозяйственные помещения. Второй этаж со спальнями, классной комнатой, кабинетом и библиотекой был для жилья. В мезонине располагались две гостевые комнаты, в одной из них и был поселен бедолага учитель. И ему, без сомнения, была отведена самая просторная гостевая, так как некогда она являлась будуаром покойной супруги губернатора.
   Эта угловая комната, несмотря на свои четыре окна, была темновата. Ее загромождали гардероб, комод, книги, сундуки, шкатулки, ковры и гравюры. Кроме того, на стенах были две батальные картины, на одной из которых – неприятно-пухлый Наполеон в белых лосинах, и еще портреты государей от Павла I до Александра III. Двойные оконные рамы были уже заклеены на зиму. В два окна, между которыми стояла кровать, короткая улица Набережная была видна вся как на ладони. Она оканчивалась деревянным мостом и за ним превращалась в уходящую вдаль прямую Магистратскую улицу, застроенную разнокалиберными каменными домами, пестревшую ржавыми крышами и блеклыми рекламными вывесками.
   Бакчаров подолгу стоял возле одного из этих окон, того, из которого лучше была видна улица, и смотрел, как карабкаются по Думскому мосту унылые лошадки, хлюпают калошами по грязи пешеходы, и думал, какая же здесь все-таки тишь да гладь. Вот где надо писать задуманную им книгу о древле-апостольской церкви.
   Однажды стоял он так у окна и вспомнил Ивана Александровича Человека и как его били из-за визитки артиста в московских номерах. Ему страсть как захотелось снова посетить тот злачный кабак под вывеской «К вашiмъ услугамъ трактiръ, финскiя бани и номера СИБИРСКIЙ ЛЕВИАФАНЪ». Может быть, там действительно поет Человек…

   …Хотя кроткий правитель Томска и был вдовцом, он всегда оставался весьма гостеприимным хозяином, любящим салонную суету в своих просторных залах. Он был широко образованным аристократом, при этом большим хлебосолом, знатоком и любителем всего столичного. В подражательство питерским вельможам он собирал у себя местный свет и устраивал вечера театра и камерной музыки, на которых исполнялись фортепьянные трио, скрипичные сонаты и струнные квартеты.
   – Я слышала, девочки, что столь красивого и воспитанного мужчины в Томске еще не видывали, – кокетливо щебетала по-французски светская толстуха, развалившись в углу дивана губернаторской гостиной. – Вы не поверите, но я кое от кого слышала, что мосье учитель желанный гость в весьма почтенных княжеских домах, каждую неделю он стреляется на дуэлях и ведет тайные переписки с габсбургскими принцессами и что как-то раз из-за него в Европе чуть не случилась война…
   Слушавшие толстуху губернаторские дочери трепетали от волнения увидеть своего героя во всем блеске, хоть и ухаживали за ним уже много дней.
   И вот когда гости уже собрались вокруг накрытых столов и в мезонин доносились звуки скрипок, в дверь Бакчарова настойчиво постучали. Учитель давно уже закончил приготовления своей внешности – помылся, побрился, надушился… На нем были самые щегольские из его вещиц, в том числе бакчаровская гордость – итальянский расшитый серебром жилет. Правда, одет он был под обычный его серый поношенный сюртук. На ногах были бальные туфли и особые брюки – очень узкие и облегающие. Шею его под самое горло обхватил батистовый платок, а на голове лежал анонимно подброшенный в его чемодан белокурый парик.
   – Дмитрий Борисович, вас просят к столу! – послышался учтивый носовой голос слуги.

   Из зала через растворенные в двух концах боковые двери виднелся длинный накрытый в столовой стол. Коллекционное вино покоилось в серебряных ведерках со льдом. От каждого ведерка повторяющимися узорами были расставлены заманчивые столичные и не менее заманчивые сибирские блюда – стерлядь с маслом и уксусом, соусы в маленьких графинчиках на серебряных подставках, тут же дымились пельменницы, живописная дичь казалась ненастоящей, настолько она была хороша, дразнили глаз закуски из икры и паштетов. И каждый прибор венчала сложенная остроконечным колпаком салфетка.
   Местные красавицы робели при виде Бакчарова, который с удивительной плавностью действовал ножом и вилкой. Бакчаров и сам не догадывался, что способен вызвать такое страстное любопытство у светских красавиц. Он-то не догадывался, что причиной стократно усилившегося его обаяния были женские сплетни, разраставшиеся подобно снежному кому в течение каждого дня с момента его появления в городе.
   – Дорогие гости, сегодня я намерен сообщить вам приятнейшую новость, – поднялся генерал Вольский. Он был одет в парадный мундир. Говорил обычным своим громким, несколько комичным басом, задыхался и давился, чувствуя собственную значимость. – Но для начала позвольте напомнить вам о том, что все вы уже наверняка слышали. Итак, пятого дня был доставлен к нам на томскую землю из далекой благословенной Польши тяжко захворавший в пути ученый муж. И вот, без преувеличения будет сказано, чудесным образом, в праздничный день избавления поляков от Казанской иконы Божией Матери муж сей был восставлен от одра болезни своей и… и…
   Голос губернатора потонул в аплодисментах.
   – …И вот, простите, – дождавшись тишины и кашлянув в кулак, продолжил губернатор, – мы сегодня и собрались с вами, чтобы сим скромным образом отпраздновать его чудесное и, по заверениям уважаемого доктора Корвина, полное выздоровление.
   Вновь его прервали рукоплескания гостей.
   – Так позвольте же, наконец, представить вам моего уважаемого гостя, которого я имею честь принимать в своем доме. Итак, член Географического общества Дмитрий Борисович Бакчаров. Прошу любить и жаловать.
   И снова овации.
   – А теперь, чтобы получше познакомиться и как следует обо всем расспросить нашего гостя, прошу всех к столу.
   Некоторые гости по привычке начали хлопать, но тут же не поддержанные остальными, конфузливо затихли.
   За столом Бакчарова попросили рассказать о далекой Польше, но он от волнения не смог связать и двух слов. Сказал только, что очень устал от нее и, заикаясь, выразил уверенность, что сибирская земля будет ему гораздо милее. Потом его спас, перехватив инициативу, отец Никита. Речь зашла об одном местном чудаке, требовавшем построить вокруг города стену.
   – Северные народы грядут, говорит, – рассказывал отец Никита. – Скоро Сибирь отойдет от России. Язычники, для которых православный народ пришелец, вроде как испанцы для индейцев Америки. Жили-жили, мол, они тут, а потом пришли казаки с огнестрелами и на север их вытеснили. Думаете, они только хлеб покупать каждый год на оленях невесть откуда приезжают? Не тут-то было! Разведку они ведут и своим ханам в тайге докладывают. И те уже военный план, говорят, составили. Их же там темны и темны уже наплодилось. А они все множатся. Поди проверь, сколь их там уже! Сначала Сибирь вернут, а потом и на Русь, как монголы, двинутся…
   – А я слышал от Василия Александровича, – заявил доктор Корвин, – когда он лечился у меня от гоноре… Простите, от гайморита, что на Сибирь имеют виды Соединенные Американские Штаты.
   – Господи, помилуй нас, грешных! – перекрестился отец Никита.
   – А как же это государь император отдаст Сибирь американцам? – вмешался губернатор.
   – Как новая война с турками будет, деньги понадобятся, – объяснил доктор. – Тут они и предложат ему свои миллионы.
   – Да, нехорошо получится, если такое дело заварится, – согласился Вольский. – Кто же тогда будет губернатором сибирского штата?
   – В Америке не так уж и скверно, – вставил купец Румянцев. – Мой зять в Америке бывал. Говорит, живут не хуже французов и англичан. Просторы-ы – почти как наши. А вот климат жарковат. Торговля там идет шумная. Я и сам подумываю съездить туда. Может, связи какие появятся…
   «Ну и тоска же здесь», – думал весь вечер Бакчаров. Он не любил светских вечеров в европейской части империи. А тут была какая-то помпезная пародия на столичные обычаи.
   – А у нас и в Томске скоро будет не хуже американского, – уверенно заявил городской голова Евграф Евдокимович Косов. – Я назад тому пять лет бывал в Голландии. Ничего особенного. Как вы считаете, Дмитрий Борисович, какое у нашего города будущее?
   Бакчаров смутился, но тут же взял себя в руки.
   – В Петербурге говорят, ваш университет готовит отличных ученых. Настоящих знатоков своей науки. А там где есть такие мужи, там будущее…
   – Университет-то у нас только строится, – немного удивленно сообщил губернатор, – к восемьдесят восьмому году, бог даст, откроем.
   – А сейчас же какой год, по-вашему? – смущенно нахмурился Бакчаров.
   Все на мгновение замерли, но тут же разразились дружным смехом.
   – Да, в Сибири время течет не так, как в Европе, – хихикал доктор, а купец Румянцев поднял рюмку и басом скомандовал:
   – За гостя из будущего!
   – Из будущего! За гостя! – загалдели вокруг стола, выпили, и тема переменилась.
   «Что за идиотские шуточки, – думал Бакчаров, считая себя в розыгрыше. – С этими томичами ухо востро держать надо. А то еще какую небылицу сговорятся доказывать».
   – Дмитрий Борисович, а как вы относитесь к теории электромагнитных волн Герца? – через весь стол обратился к Бакчарову профессор Заушайский.
   – Я читал трактат Генриха Рудольфа Герца, – спокойно отозвался Бакчаров. – Мне показалось, что его теория касательно передачи сигналов по эфирным волнам лженаучна.
   – Что вы сказали? – выкрикнул глуховатый старик и воткнул в свое ухо рожок.
   – Дмитрий Борисович сказал, что относится лженаучно, – крикнула в рожок профессора его соседка.
   – Не хорошо это для учителя относиться к чему-либо лженаучно! – возмутился Заушайский. – Мне же думается, что созданный немецким физиком электромагнитный вибратор очень скоро поможет людям не только общаться на громадном расстоянии, но и перемещаться во времени и пространстве, если, конечно, приделать к нему арифмометр Отто Ганна…
   Затосковавшая светская толстуха перекинулась взглядом с женой доктора и, вскинув бровь, проговорила:
   – Господа, я, без сомнения, в восторге от всех этих механизмов, а ваши Герц и Ганн так те и вовсе, судя по всему, волшебники, но я все же предлагаю перейти уже к танцам!
   Бакчаров считал своим долгом быть в этот день приветливым и держать себя с тактом и достоинством. Даже во время танцев, меняя партнерш одну за другой, из неведомой ему тайной очереди, учитель не посрамил хозяина своим бальным мастерством и продемонстрировал все стороны высокого искусства современного танца.
   Младшенькая, Мария Сергеевна, привлекла внимание Бакчарова еще тогда, когда он возлежал на одре болезни своей. Личико ее было бледненькое, правильное, а выражение искреннее, как у ребенка, но немного пугливое и болезненное, хотя и часто внезапно веселое. В эти мгновения милое, мечтательное сияние всех ее черт и переливающаяся ямочками игра, как по волшебству, растворяли все то, что только что казалось признаками слабого болезненного созданья. Но, похоже, веселой она бывала чаще из вежливости, нежели по настроению.
   Старшенькая была красивее, но из-за буйного темперамента и почти цыганской страстности широко расставленных аквамариновых глаз меньше привлекала Бакчарова. Этакий запасной вариант. У нее был гладкий, чуть глянцевый округлый лоб. Она имела жеманную привычку во время беседы, переминая нежными плечиками, окидывать всего собеседника кокетливым взором, прилежно избегая его собственных глаз. И уже это ужимистое избежание взора само по себе являлось той подпольной игрой с едва знакомыми мужчинами, которая называется словом «флирт». Так же и ее совершенно очаровательная улыбка, сладкая, как нектар, никогда не бывала прямо обращена к собеседнику, а держалась, так сказать, собственной далекой цветущей пустоты или блуждала с близорукой вкрадчивостью по случайным предметам.
   Во время танцев дочери губернатора не уступали друг другу в изяществе и ловкости, но если в младшей было больше плавности и покорности, то в старшей больше страсти и независимой точности.
   Вечер и не думал подходить к концу, когда у Бакчарова кругом уже пошла голова от перетягивания его из одного кружка по интересам в другой, несмешных шуток, всем известных историй и вообще всей этой бессмысленной салонной болтовни. Кончилось все тем, что начальник томского гарнизона генерал Турчилов подошел к нему с бокалом в руке и, намекая на что-то, тронул мизинцем свою бровь. Дмитрий Борисович признался, что не понимает. Тогда коренастый человек в мундире оттащил его в сторону и тихо сообщил:
   – Конечно, после Европ, господин учитель, вам здешние барыни не могут понравиться, – проговорил он с пьяным сарказмом, неопределенно указывая рукой в зал, – но если хорошенько поискать, то и здесь можно найти девочку… Короче говоря, а не поехать ли нам туда?
   Бакчаров с ужасом понял, куда его приглашают, тут же отказался, сбивчиво извиняясь, добавил:
   – Другим разом, господин генерал, – и отошел.
   Вскоре после этого изможденный учитель честно признался в том, что еще чувствует после болезни слабость, и, произнеся чувствительную прощальную речь, удалился.
   Очень довольный вечером и гордый своим гостем, губернатор проводил Бакчарова наверх. Вскоре и его дочери одна за другой также сослались на плохое самочувствие и отправились каждая в свою комнату заливаться горючими слезами.

   Ночью Бакчаров вновь прокрался в «Левиафанъ» и убедился, что играет и поет в нем действительно Человек. Пончо болталось на Человеке как на вешалке, невиданное ранее сибиряками сомбреро так съехало на затылок, что больше напоминало нимб. Иван Александрович пел песню про то, как в Бразилии он выиграл в карты двух девочек в качестве месячных жен, одна из которых оказалась мальчиком и братом другой. Тогда Иван Александрович, недолго думая, сделал мальчика своим месячным пасынком. Пасынок оказался на редкость тупым и даже после всех истязаний, доставляемых ему Человеком, так и не выучил русского алфавита. Только под конец он проявил недюжинные таланты в освоении славянского языка – во время побега со своей сестрой от Ивана Александровича он всадил три пули в своего месячного папу из его же пистолета, выкрикивая самые грязные русские ругательства.
Ах, бразильянка, бразильянка,
Где твой бронзовый браток?
Ах, бразильянка, бразильянка,
Где мой ласковый сынок?
Я ему в сыром подвале,
Если б вы не убежали,
Преподал бы трали-вали…
Русской грамоты урок!

   Горланил, срывая связки, Человек под дружный хохот сибирских бородачей.
   На этот раз Бакчаров расположился поближе к исполнителю так, чтобы видеть его лицо. Учитель сразу подметил манеру исполнения Человека. Было в ней нечто отрешенное от окружающего, жесткое и в то же время чуткое. Смуглое лицо Человека было изрезано морщинами, вокруг сухого рта серебрилась щетина, а строгие до индейской свирепости глаза были красны от табачного дыма, как раны. Но Человек, не обращая на это внимания, угрюмо смотрел перед собой, хрипло, по-стариковски, горланил песню, жестко и в то же время виртуозно цапая костлявыми длинными пальцами гитарные струны. Вот он проревел, захлебываясь от ярости, припев и снова запел куплет, тихо, словно романс.
   Бакчаров и в этот раз не решился заговорить с Человеком, только пытался поймать его взгляд и кивнуть в знак приветствия. Авось узнает. Но во время игры Человеку было явно не до случайных знакомых. Отложив встречу на другой раз, Бакчаров покинул «Левиафанъ» и вернулся в свою угрюмую комнату. На ночном столике он обнаружил записку ошеломляющего содержания:
   «Бакчаров, теперь я знаю, что Вы подлец! Я знаю про то, что Вы сделали в столице. Я знаю про Вас решительно все! Гнусность Ваших лживых слов за столом у губернатора не могла не поразить меня. Убирайтесь из города прочь, не оскорбляйте его честных граждан своей подложной сущностью и омерзительным духом».
   – Что такое? – вырвалось у Бакчарова, и он перечитал письмо.
   Более не раздумывая, Бакчаров бросился вон из комнаты в надежде поймать автора по горячим следам. Но дом уже спал. Бакчаров не решился будить господ, сбежал в подвал и переполошил прислугу. Ему повезло, и он быстро нашел среди слуг письмоносца своего обидчика.
   – Увы, сударь, – сконфузился старый слуга, – с меня была взята клятва о неразглашении. Единственное, что мне дозволено, это передать ваш письменный ответ.
   – Что за игры! – возмутился Бакчаров. – Я требую, чтобы человек, вручивший тебе эту пасквиль, был мне немедленно назван.
   Слуга лишь развел руками.
   – Ладно, – сказал Бакчаров. – Тогда давай мне перо и лист бумаги.
   Слуга не замедлил выполнить требование, и учитель принялся сочинять ответ. Послание получилось пространным, нарочито учтивым. Заканчивалось оно так: «В конечном счете, даже если предположить, что я каким-то невообразимым образом оказался для Вас злейшим врагом, то неблагородно, трусливо и недостойно с Вашей стороны оскорблять меня, скрываясь. Таким образом Вы сами становитесь в положение, при котором обычно справедливо употребляют такие выражения, как – гнусный, подлый, омерзительный человек. С уважением, Дмитрий Бакчаров», – гордо расписался он и гневно вручил свой ответ слуге.

   На следующее утро Бакчаров обнаружил на своем ночном столике конверт. В нем была более краткая, но не менее возмутительная записка, гласившая: «Учитель, научися сам!» Дмитрий Борисович с несвойственным ему остервенением разорвал записку и принялся нервно бродить по комнате, разнообразно сжимая свои губы и пытаясь сообразить, кто же этот подлец.
   Пока что он знал о нем только одно – мерзавец присутствовал на вечере в честь его выздоровления. Но там было полсотни господ из благороднейших томских фамилий. Кому из них Бакчаров успел так досадить, он ума приложить не мог.
   В конце концов, он бессильно уселся на кровать, склонив и обхватив руками голову. Потом вскочил и начал строчить ответ.
   «Кто бы Вы ни были, но у меня нет сомнений в том, что Вы редкий мерзавец и негодяй. Все написанное Вами в мой адрес – гнусная ложь! Если Вы не извинитесь сегодня же до полуночи (хотя бы таким же анонимным образом), я вызываю вас на дуэль! Должен предупредить Вас о том, что в фехтовании и стрельбе едва ли хоть один житель этого города сможет со мной сравниться. Завтра в пять утра я буду ожидать вашего представителя в саду у черного хода губернаторского дома. Выбор места и оружия за Вами. В случае отказа или неявки все ваши оскорбления будут считаться словами лжеца и труса, недостойного внимания благородного человека. Бакчаров».
   В этот день Дмитрий Борисович встретил слугу, поднявшего ему завтрак, не как обычно в постели, а при полном параде, одетым в свои лучшие вещи.
   – Стефан! – строго окликнул он слугу, когда тот уже собирался смыться.
   – Слушаю, ваше благородие, – пискнул старик так, словно ему наступили на хвост.
   – Скажи мне, Стефан, то, что ты оказался замешан в этой истории с перепиской, связано как-нибудь с твоими личными симпатиями?
   – В смысле, ваше благородие? – испугался слуга.
   – На чьей ты стороне? – грозно спросил учитель, прогуливаясь по комнате и хмуро глядя себе под ноги.
   – Всегда на вашей стороне, сударь! – тут же выпалил старикан. – Я хозяином приставлен к вам, чтобы во всем вам оказывать услужение, покуда вы излечиваетесь в его доме.
   Бакчаров остановился и выдержал паузу.
   – В таком случае ты будешь моим секундантом, – деловым тоном объявил он и вытащил из рукава конверт со свежим приглашением на дуэль.
   – Ах, господи, горе-то какое! – выпалил старый слуга, схватившись за голову.

3

   Ближе к четырем часам утра Бакчаров был уже готов к дуэли наружно. Внутренне же он весь терзался. То и дело вскакивал и принимался бродить по комнате, иногда садился за туалетный столик, за неимением письменного стола, и перечитывал тетрадь со своими стихами, решительно уничтожал некоторые страницы и даже пытался сочинить себе эпитафию. Но ничего не выходило.
   Бакчарова морозило от волнения, и он послал в назначенный час дежурить в сад слугу-секунданта, приказав тому в случае появления представителей другой стороны кинуть в его окно камешком.
   Без четверти пять в комнату его постучали. Это старик, испугавшись разбить окно, предпочел подняться. Дальше все развивалось очень стремительно. Единственное, что запомнил об этом страшном часе Бакчаров, – это причитание старика, карету, везущую их в неизвестность и молчаливого представителя своего обидчика, скрывавшего свое лицо отвратительной ехидной носатой маской, словно только что с венецианского карнавала.

   Еще в доме губернатора Бакчаров почувствовал недомогание, теперь лоб его покрывался бисером мелких капелек пота, крутило живот, и плечи охватывал холод. В карете Бакчарова бросало из стороны в сторону, он ежился, туго запахнув шинель, жался в угол сиденья и клевал носом, стараясь хоть чуточку подремать. Их дилижанс гремел, переваливался, скрипел колесами и переборками, казалось, вот-вот развалится или рухнет в овраг.
   В предрассветном сумраке молоком разливался тонкий туман, застилал поля, утягивался в отдаленную тень леса. Изредка Бакчаров поглядывал на выныривающие и пробегавшие мимо загоны, серые халупы, жидкие голые березы с обвисшей бахромой веточек, и все эти зачарованные, затерянные сибирские картины давили учителю в грудь отчаянным ощущением одиночества.
   Именно сейчас, в близости смерти, он чувствовал, как чудовищна и в то же время прекрасна сибирская глушь. Душераздирающе чудесен этот застывший в безвремении мир. Ему свойственна угрюмая, никем не воспетая, расточительная невинность, которой уже нет в выкрашенных, подогнанных, изнасилованных европейских мирках.
   Слуга вез на коленях зажженный фонарь, всю дорогу крестился и шепотом причитал. Бакчаров всем своим существом чувствовал на себе пристальный взгляд из-под ехидной маски вражеского секунданта, этот взгляд заставлял его жаться в углу и притворяться спящим.
   Связных мыслей у Бакчарова не было, только суета, тревога и недоумение: кто эти люди? зачем они хотят погубить его? и почему в этот лютый час он так отчаянно одинок? Мысли мучили его, тряска терзала в углу сиденья, пот обливал виски до тех пор, пока не произошло самое страшное – подступила голодная тошнота, и он стал терять сознание. Он всерьез испугался, что в любую минуту может упасть без чувств. Бакчаров стрелялся впервые в жизни, но он часто представлял себя в качестве дуэлянта. Он был уверен, что будет мужественен в смертный час своего испытания, как все истинные поэты, как все мечтатели. Нет, обмороков на поединке быть не должно!
   «Во всем виновата болезнь, – оправдывался перед собой Бакчаров. – Я еще не окреп. Но все равно лучше потерять сознание сейчас, чем во время дуэли. Боже, дай мне сил! Не дай мне посрамиться перед врагами».
   Но было поздно. Дилижанс последний раз бухнулся в ухаб, выбрался из него, переваливаясь с боку на бок, скрипнул и остановился.
   – Что, уже? – испуганно вырвалось у слуги. – Господи, помилуй нас, грешных!
   Дмитрий Борисович буквально вывалился наружу, однако устоял на заплетающихся ногах. Слуга подхватил его.
   – Что с вами, вам плохо? – змеиным шепотом спросил вражеский секундант.
   – Нет, все в порядке, – отстранил Бакчаров поданный локоть, – просто укачало в дороге. Не выношу дилижансов. Предпочитаю ездить верхом.
   – Тогда за мной, – чуть слышно прогнусавил человек в маске и, поманив коротким взмахом руки, повел их через кедровый лес.
   Ледяной ветер порывами обжигал лицо, и чувствовалась близость реки. Секундант провел их по горбатому мосту через сухой, заросший бурьяном мглистый овраг, через камыши мимо озера, по серой линзе которого пробегала зыбь, и, минуя его, вывел на поляну с осокой по пояс и мертвым раскидистым деревом.
   Под деревом в рассветной мгле стоял навьюченный конь и две недвижимые темные фигуры в плащах и масках. Только Бакчаров понял, что это и есть место дуэли, как ноги его подкосились и он рухнул в высокую сухую траву. Тут же его подхватили и поставили на ноги секунданты.
   – Запнулся! Запнулся! – бодрым голосом, задыхаясь, стал оправдываться Бакчаров.
   – Присядьте, вам полегчает, – сухо предложил представитель врага.
   – Ничего, мы и так постоим, – возмущенно, на высоких тонах возразил Стефан, держа учителя под руку.
   Бакчаров согласно кивнул и позволил слуге подвести его к страшному дереву.
   – Здрасьте, – вырвалось у Дмитрия Борисовича, когда он оказался вплотную перед людьми в плащах. – Я, пожалуй, все же присяду, – невинно промямлил он и уселся, так что фигуры исчезли, и он оказался наедине с тугими покачивающимися от морозного ветерка стеблями осоки.
   – Пьян? – тихо спросили где-то рядом.
   – Что вы, боже упаси, – взволнованно ответил слуга, – никак нет!
   Люди еще о чем-то переговаривались, развьючивая лошадь, и готовили оружие. Бакчаров из травы понял, судя по щелчкам сборки и долгому скольжению шомпола, что стреляться они будут на ружьях.
   – Все готово, сударь, – сказали над Бакчаровым, и кто-то сверху подал ему платок. – Вдохните носом.
   Дмитрий Борисович послушно взял платок и попытался втянуть через него струйку воздуха, но вместо этого платок больно ударил его в переносицу, боль разошлась по глазам и укатилась в затылок. Из глаз учителя хлынули слезы. Он отшвырнул платок, тут же его подняли из травы под руки, и перед ним вырос человек в белых перчатках. В каждой руке он держал по ружью и молча предлагал сделать учителю выбор.
   Бакчаров застыл в нерешительности. Уже светало, но он ничего не видел от слез. Учитель снял очки, протер глаза, вернул очки на место и окинул взглядом слугу и три фигуры в масках, повернулся кругом, желая уточнить, нет ли кого еще.
   – А с кем я буду стреляться? – спросил учитель наивным голосом.
   – Господа, еще не поздно решить все разногласия взаимным прощением и примирением, – объявил человек с ружьями.
   – К черту, – решительно бросила одна из фигур и указала Бакчарову на ружья, приглашая сделать, наконец, выбор.
   Бакчаров широко перекрестился и взял тяжелое ружье из правой руки.
   – Заряжено? – спросил он испуганно.
   

notes

Примечания

1

   Дорогая Беата, Любовь моя! Привет Тебе из далекой заснеженной России! Если кто скажет Тебе, что в Сибири по улицам гуляют медведи – не верь! (Польск.)

2

   Сибирь – бескрайний леденящий ужасающий мир (польск.).

3

   Итак, снова в Томск (нем.).
Купить и читать книгу за 59 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать