Назад

Купить и читать книгу за 150 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать

Западноевропейская литература ХХ века: учебное пособие

   В учебном пособии освещаются ключевые явления в западноевропейской литературе XX века: радикальное обновление художественного языка, новая концепция реальности, скептическое отношение к рационалистическим формам познания. Разрушается позитивистская картина мира, свойственная как классическому реализму XIX в., так и реализму XX столетия. «Эпистемологическая неуверенность» порождает изображения мира как хаоса и абсурда. Отчуждение, одиночество приобретают в модернизме статус субъективности, а итогом философской рефлексии становится ницшеанская модель вечного возвращения. В постмодернизме «эпистемологическая неуверенность», обусловленная новой мировоззренческой и эстетической парадигмой, отвергает статус субъективности, иерархию смыслов, «власть интерпретаций».
   Новые стратегии постмодернизма литературные игры с читателями, изменение функции автора-демиурга, создающего предметно-смысловой мир, открыто демонстрируют условность литературного текста. Художественное новаторство постмодернистской прозы от И.Кальвино до М.Павича определило новые перспективы в развитии искусства рубежа веков. Новая художественная практика французского романа 1980-1990-х годов обусловлена сменой эстетической парадигмы от радикального разрыва с традицией к ее реконструкции.
   Учебное пособие, созданное на основе авторского курса лекций, предназначено для студентов и аспирантов филологических факультетов. Оно может быть использовано при подготовке курсовых, дипломных, а также диссертационных работ.


Вера Вахтанговна Шервашидзе Западноевропейская литература XX века Учебное пособие

ПРЕДИСЛОВИЕ

   В учебном пособии освещаются ключевые явления в западноевропейской литературе XX века, изучение которых, вопреки традиционному историческому подходу, начинается с французского символизма. Художественные открытия французских символистов, явившихся переходным мостиком от XIX к XX веку, оказали непосредственное влияние на формирование исторического авангарда, а также предопределили магистральные тенденции в развитии литературного процесса всего XX столетия. Авангард начала века не представлял четко выстроенной теории, а характеризовался эклектикой и антидогматизмом. Исключительным явлением был сюрреализм, создавший философско-эстетическую систему. Продуктивность сюрреалистической эстетики преобразовала художественный язык эпохи во всех жанрах искусства.
   В учебном пособии выделяются общие тенденции развития модернистской прозы, разрушившей бальзаковскую модель романа и утвердившей новую концепцию реальности, автора, персонажа. М. Пруст, Ф. Кафка, Д. Джойс – создатели трех основных моделей разрыва с классическим реализмом. Прустовский цикл романов «В поисках утраченного времени» представляет новый подход к теме возрождения прошлого. Эксперимент Д. Джойса в «Улиссе» увенчался новой формой романа, предвосхитившей постмодернистский эксперимент. В прозе Ф. Кафки выстраивается типология повседневности, в которой писатель видит черты чудовищного абсурда.
   Еще один феномен в литературе первой половины XX века -«интеллектуальный роман», родовым признаком которого является постижение универсальных законов бытия (Т. Манн, Г. Гессе, Р. Музиль). Французский экзистенциализм, определивший на долгие годы философско-эстетические ориентиры литерату-
   ры и искусства, создал новую форму философского романа -драмы (А. Камю, Ж.-П. Сартр), дав мощный импульс развитию неоавангарда 1950-х годов – «нового» романа и «новой» драмы (А. Роб-Грийе, Н. Саррот, М. Бютор, К. Симон, Э. Ионеско, С. Беккет). Радикальный разрыв с традицией как в авангарде начала века, так и в неоавангарде выражается кризисом миметического персонажа, «гибелью» автора, разрывом означаемого и означающего.
   Формальный эксперимент авангарда «второй волны» наметил перспективы движения к постмодернизму. Постмодернизм -это, с одной стороны, художественное направление в литературе и искусстве, а с другой – теоретическая рефлексия на явления искусства. Французский постмодернизм создал особую модель «литературы для писателей» – «новейший» роман, построенный на радикальном разрыве означаемого и смысла («Драма», Ф. Соллерс). Но «несмотря на универсальность постмодернистских характеристик существуют национальные условия восприятия и переработки французских образцов». Для американского и европейского постмодернистского романа характерна внешняя развлекательность как средство привлечения читательского интереса к культурологическим, экзистенциальным и онтологическим проблемам.
   В качестве «высоких» образцов постмодернистской литературы в учебном пособии рассматриваются романы Д. Фаулза, И. Кальвино, У. Эко, П. Зюскинда и М. Павича, худжественное новаторство которых, отражая основные тенденции литературы, намечает новые перспективы в развитии искусства рубежа веков. В последней главе пособия определяются ориентиры и знаковые имена в мозаичном поле французского романа 1980-1990-х годов: Ж. Эшноз, Ж.-Ф. Туссен, А. Володин, П. Киньяр. В их произведениях на новой мировоззренческой и эстетической основе возрождается «метаповествование», создается модель мира переходных времен от XX к XXI веку.

ФРАНЦУЗСКИЙ СИМВОЛИЗМ

   Эстетика французского символизма обусловлена использованием символа как основного средства приближения к тайне «неизреченного». Символ во французском символизме, являясь образным воплощением платоновских идеальных сущностей, подразумевает глубинное единство мира, его смысловых первоначал. Но в отличие от абстрактного мира платоновских эйдосов символ во французской поэзии движется от конкретного к абстрактному, «от вещи видимой, слышимой, осязаемой, пробуемой на вкус, к тому, чтобы породить впечатление об идее» (Метерлинк). В отличие от аллегории, которая является «застывшим символом, носительницей единственного значения» (Гегель), символ, в котором сливаются предмет и его смысл, порождает неисчерпаемость значений и толкований. «Символ не только образ или знак идей, но действительная жизнь идей... в нем все чувственно и действительно» (И. Зольгер).
   Двойственная природа символа (предмет и его смысл) обусловливает бесчисленные аналогии и соответствия, создавая «бесконечные цепочки вещей, непрестанно окликающих друг друга» (М. Фуко «Слова и вещи»).
   Непосредственным предшественником французского символизма был романтизм, в природе которого коренится символическое мироощущение. Для Колриджа поэзия – это «способность открыть тайну вещей». Для Новалиса «поэзия имеет много точек соприкосновения с мистическим. Это чувство особенного, таинственного, данного в откровении». Природа воспринимается немецкими романтиками как символ, сквозь который проступают лики Бесконечного; функция поэта истолковывается в орфической традиции: поэт – пророк, медиум, «устами которого говорит Бог». Французский поэт Ж. де Нерваль ощу-
   щал себя сновидцем и магом, которому доступна «тайнопись мироздания». В романтизме закладываются первоосновы символистской литературной практики. После публикации «Манифеста символизма» Ж. Мореасом в 1886 году термин «символизм» закрепился за целым пластом поэзии конца XIX века.
   Эта поэзия, резко порывающая со всеми правилами и канонами, с романтической риторикой, утверждавшая «Алхимию Слова» и власть Духа над материей, знаменует искусство переходного периода от века XIX к веку XX. Поэты, называющие себя символистами, – Рене Гиль, Т. Корбьер, Л. Тайад, Г. Кан, Ж. Лафорг и др. – закрепляли на практике опыт своих предшественников – Ш. Бодлера, П. Верлена, А. Рембо и С. Малларме, составивших славу французского символизма.

Шарль Бодлер (1821 – 1867)

   Творчество Ш. Бодлера охватывает 40 – 50-е годы XIX века: это и статьи об искусстве (1845 – 1846), и «Маленькие поэмы в прозе» (1869), изданные посмертно, дневники («Мое обнаженное сердце»), и эссе «Искусственный рай» (1859) (переложение книги английского писателя Томаса де Квинси «Признания английского курильщика опиума»); и художественные переводы Э. По, «тайное сродство» с которым он ощутил сразу же. Но самым главным поэтическим произведением Бодлера является единственный созданный им поэтический сборник «Цветы зла» (1857). Книга была признана непристойной, оскорбляющей общественную мораль. Часть тиража была арестована. Шесть наиболее шокирующих произведений («Лесбос»; «Проклятые женщины»; «Лета»; «Слишком веселой»; «Украшения»; «Метаморфозы вампира») были запрещены, а поэт и издатель приговорены к штрафу. Бодлер испытал «унижение из-за непонимания», из-за тягот судебного процесса, остракизма литературной общественности.
   После скандальной публикации «Цветов зла» Бодлер так и не смог оправиться от тяжелого духовного кризиса. Одиноче-
   ство усугублялось нуждой, все большей зависимостью от наркотиков. В 1867 году поэт скончался от тяжелого инсульта.
   «Цветы зла» – это лирическая исповедь поэта, трагически переживающего свое «изгнанничество», двойственность своей души, «страстную борьбу духа и плоти», «Бога и сатаны». «В эту жестокую книгу я вложил все мое сердце, всю мою нежность, всю мою веру, всю мою ненависть».
   Композиция сборника, состоящего из шести частей, обусловлена стремлением Бодлера к преодолению бездны раздвоенности. В этих упорных поисках лирическое «я» поэта проходит через испытания искусством и любовью («Сплин и идеал»), жизнью большого города («Парижские картины»), наркотическим блаженством («Вино»), зловещей извращенностью («Цветы зла»), бунтом против законов мироздания («Бунт») и, наконец, – смертью, дающей название заключительной части сборника («Смерть»).
   Знакомый с идеями платонизма и неоплатонизма Бодлер считал мир видимый отражением мира подлинного. Ему близка мысль Плотина: «Мы привязываемся к внешней стороне вещей, не зная, что нас волнует как раз то, что скрыто внутри нас». Бодлера влечет тайна того, что «стоит за пределами материального мира» (в его терминологии «сверхнатурализм»). Он пытается проникнуть в мир откровений, тайна которого раскрывается в «блеске капельки росы», «в стоне ветра», в «цвете былинки» («Мое обнаженное сердце»). Чувственные формы материального мира воспринимаются Бодлером как отблески подлинной реальности, сущности вещей:
Идея, Форма, Существо,
Слетев с лазури к жизни новой,
Вдруг упадают в Стикс свинцовый,
Где все и слепо и мертво.
«Неисцелимое». Пер. И. Лихачева

   Только искусство, утверждает Бодлер, способно прозреть за «внешностью вещей» «новые созвездия». Поэт называет искусство «возвышенным деформированием природы», создающим «сад истинной красоты» при помощи безграничного полета фантазии и воображения. «Нет воображения, нет и движения» («Искусственный рай»). «Воображение – почти божественная способность, которая с самого начала, вне философских методов, улавливает интимные и тайные связи вещей, соответствия и аналогии» (Бодлер). Неудержимое влечение к «тайне жизни», к Бесконечному, стремление вырваться к «мирам иным» заставляли Бодлера искать искусственные средства (алкоголь, наркотики), расширяющие границы воображения, «обостряющие необыкновенную утонченность, удивительную остроту) всех чувств, когда первый попавшийся предмет становится красноречивым символом» («Искусственный рай»):
Как сверкает небесный простор!
Без узды, без кнута и без шпор.
Конь – вино мчит нас в царство чудес.
В феерическом блеске небес!
«Вино любовников». Пер. В. Левика

   Наркотическая эйфория обнажала «тайный язык мироздания»: «глаза созерцают бесконечное; ухо различает неуловимые звуки; все предметы медленно теряют прежние формы и принимают новые. Звуки облекаются в краски; в красках слышится музыка» («Искусственный рай»). Вся вселенная предстает перед Бодлером как «кладовая образов и знаков, связанных тайным родством аналогий и соответствий». «Соответствия передают сумеречное и глубинное единство древа, – подчеркивал поэт, – которое растет повсюду, в любом климате, под любым солнцем, не из семечка, а самозарождаясь». Смысл аллегорий разрастается. Бодлер считал «аллегорию в высшей степени одухотворенным видом искусства»:
Природа – строгий храм, где строй живых колонн
Порой чуть внятный звук украдкою уронит;
Лесами символов бредет, в их чащах тонет
Смущенный человек, их взглядом умилен.

Как эхо отзвуков в один аккорд неясный,
Где все едино, свет и ночи темнота,
Благоухания, и звуки, и цвета
В ней сочетаются в гармонии согласной.
«Соответствия». Пер. Б. Лившица

   Бодлер ощущает себя одновременно «объектом и субъектом», «магнетизером и ясновидящим». «Весь мир ему открыт, и внятен тот язык // Которым говорит, цвет и вещь немая» («Парение». Пер. Шора).
   Поэзия Бодлера приобретает визионерский характер, превращаясь в «чародейство и колдовство»: «...слова оживают, облекаются плотью и кровью: существительное во всем своем субстанциональном величии, прилагательное – цветное, прозрачное облачение его... и глагол – это ангел движения, сообщающий фразе язык» («Искусственный рай»). Сама сущность мира говорит языком искусства, становится зримой, слышимой, доступной, «таинственные соответствия проявляются в многообразии, многоцветности мира, бушующего в неисчислимых спиралях жизни»:
Я – зодчий сказочного мира —
Тот океан порабощал
И море в арки из сапфира
Упорством воли возвращал.
Вокруг все искрилось, блистало,
Переливался черный цвет,
И льды оправою кристалла
Удвоили свой пышный свет.
«Парижский сон». Пер. В. Левика

   Бодлер развивает романтическую традицию музыкальности, пытаясь в стихе передать ритм Вселенной. В подходе к слову Бодлер, как и романтики, исходил из музыкальной интуиции, так как «выражением бесконечного может быть язык, который не ставит духу границ, язык музыки, музыкальная речь, слово, ставшее музыкой... Музыка углубляет небо, каждое движение ритма отмечает определенное движение души, каждая нота превращается в слово» («Искусственный рай»):
Душа исполнена влиянья
Таинственных метаморфоз:
В ней стало музыкой дыханье,
А голос – ароматом роз.
«Вся нераздельна». Пер. М. Миримской

   «Колдовская» поэзия Бодлера, подчиненная ритму «небесных сфер», создает атмосферу навеивания и внушения, активизируя эмоциональное воздействие слова. Но, в отличие от романтиков, бодлеровское «чародейство» основано на «математически точных словесных жестах». Бодлер интерпретирует музыку в рамках неоплатонической философии как «науку пропорций, выражающую гармонию мироздания» (Боэций).
   Понятие числа как прямого соответствия музыке восходит к философии Пифагора, утверждавшего, что «все вещи суть числа, а числа обладают формой». Бодлер определяет число как «истолкование пространства». «Музыкальные ноты становятся числами; мелодия и гармония, сохраняя свой страстный, чувственный характер, превращаются в сложную математическую операцию» («Искусственный рай»). Возникает новая поэтическая образность, построенная на «таинственных соответствиях», которые делают возможным неожиданные смысловые переклички разнородных вещей и явлений, порождая неожиданные метафоры и аналогии: «голубые волосы», «звучащие драгоценности», «зеленые запахи» и т.д.
   В отличие от безудержного произвола романтиков, превращающих мир в порождение собственного сознания, поэт, в концепции Бодлера, – медиум, «орган речи всего существующего», переводящий на язык поэтических образов «голос мироздания». Искусство в поэзии Бодлера увековечивает изменчивый мир форм, создавая в бренном мире бессмертные творения:
Искусство – вечность, время – миг!
«Неудача». Пер. В. Левика

   Художник, претворяющий «гниль земную», «юдоль праха» в «сад истинной красоты», сравнивается Бодлером с Богом. «Художник исходит лишь из самого себя. Грядущим векам он завещает лишь свои творения. Пока он жил, он был сам себе и государем, и духовником, и богом» («Статьи об искусстве»). Художник, как и Христос, создает новый, преображенный мир через страдания:
Страданье – путь один в обитель славы вечной,
Туда, где адских ков, земных скорбей конец;
Из всех веков и царств Вселенной бесконечной
Я для себя сплету мистический венец!
...
И будет он сплетен из чистого сиянья!
Святого очага, горящего в веках...
«Благословение». Пер. Д. Мережковского

   Поэт ощущает себя одновременно и Богом, и изгнанником в мире, где «все обман и ложь, а жизнь безжалостна», «и нет совсем любви» («Исповедь». Пер. М. Аксенова).
   Альбатрос в одноименном стихотворении Бодлера – символический образ поэта, созданного для «идеала» и «изгнанного на землю», где «исполинские ему мешают крылья»:
Поэт, вот образ твой! Ты только без усилья
Летаешь в облаках, средь молний и громов,
Но исполинские тебе мешают крылья
Внизу ходить в толпе, средь шиканья глупцов.
«Альбатрос». Пер. П. Якубовича

   «Изгнанничество» поэта обусловлено не только несовершенством мира, но и осознанием двойственности своего «поэтического Я», своей души. Истоки раздвоенности – в несовершенстве человеческой природы. «Если это единство (человек), ставшее двойственностью, значит пал Бог. Иначе говоря, не было ли творение – падением Бога?» («Мое обнаженное сердце»).
   «В каждом человеке всегда живы два стремления: одно к Богу, другое к Сатане. Обращение к Богу, или одухотворенность, – это желание как бы подняться ступенью выше; призывание Сатаны, или животное состояние, – это радость падения» («Мое обнаженное сердце»):
О, светлое в смешенье с мрачным!
Сама в себя глядит душа,
Звездою черною дрожа
В колодце Истины прозрачном.
Дрожащий факел в адской мгле
Иль сгусток дьявольского смеха,
О, наша слава и утеха —
Вы – муки совести во зле.
«Неотвратимое». Пер. В. Левика

   «Муки совести во зле», испытываемые Бодлером, ощущающим себя «попеременно то жертвой, то палачом», порождают беспощадное самобичевание поэта:
Я оплеуха – и щека,
Я рана – и удар булатом,
Рука, раздробленная катом,
И я же – катова рука!
«Самобичевание». Пер. И. Лихачева

   Бунт Бодлера, осознающего непреодолимую двойственность души, находящейся в постоянной схватке между духом и плотью, Богом и Сатаной, выливается в форму трагической иронии, являющейся трансформацией романтического, светлого, радостного игрового начала, примиряющего противоречия во всеобщей гармонии. Бодлеровская ирония, не просветленная идеалом, утверждающая мир парадоксальных истин и перевернутых сравнений, содержит в тенденции черты черного юмора, который обретет значимость философско-эстетической категории в сюрреализме. Бог и Сатана, Добро и Зло в поэзии Бодлера меняются местами. В «Отречении св. Петра» Бог – «яростный тиран, упившийся вина, спокойно спит под шум проклятий и молений» (пер. В. Левика). В «Литании Сатане» – иронической перифразе «Отче наш» – Сатана – «вождь изгнанников, целитель душ», «развенчанный Бог» (пер. В. Левика).
   Иронией пронизана очень важная и болезненная для Бодлера тема всемогущества зла, «извечной человеческой жестокости». Эстетизация зла приобретает пародийный, гротесковый характер. Черный юмор используется Бодлером как ироническое снижение поэтического пафоса:
Когда ж прискучат мне безбожные забавы,
Я возложу, смеясь, к нему на эту грудь
Длань страшной гарпии: когтистый и кровавый
До сердца самого она проточит путь.
И сердце, полное последних трепетаний,
Как из гнезда птенца, из груди вырву я,
И брошу прочь, смеясь, чтоб после истязаний
С ним поиграть могла и кошечка моя.
«Благословение». Пер. Д. Мережковского

   Ирония Бодлера ниспровергает с божественного пьедестала и символ «вечной женственности»: «Вечная Венера («каприз, истерика, фантазия») – один из соблазнительных ликов Дьявола» («Мое обнаженное сердце»):
О, женщина, о тварь, как ты от скуки зла!
Чтоб зубы упражнять и в деле быть искусной —
Съедать по сердцу в день – таков девиз твой гнусный.
Бездушный инструмент, сосущий кровь вампир,
Ты исцеляешь нас, но как ты губишь мир!
«Женщина». Пер. В. Левика

   Вечная женственность в поэзии Бодлера неразрывно связана с темой сатанинской красоты, несущей одновременно и блаженство, и отраву:
Порою опий властью чар
Раздвинет мир пространств безбрежный...
Твои глаза еще страшнее,
Твои зеленые глаза:
Я опрокинут в них, бледнея;
К ним льнут желанья, пламенея,
И упояет их гроза.
Но жадных глаз твоих страшнее,
Твоя язвящая слюна;
Душа, в безумье цепенея,
В небытие погружена.
«Отрава». Пер. В. Левика

   «Цветы зла» – это «странствие в поисках Красоты». «Прекрасное – всегда неизбежно двойственно, хотя производимое впечатление едино» («Статьи об искусстве»). Двойственность Красоты подразумевает стирание граней между Добром и Злом, Богом и Сатаной, Красота – воплощение не только совершенства, но и губительного очарования, холодного безразличия:
Вся, как каменная греза, я бессмертна, я прекрасна,
Чтоб о каменные груди ты расшибся, человек.
«Красота». Пер. В. Брюсова

   Бодлеровская красота, лишенная романтической вселенской гармонии, одновременно губительна и прекрасна – «дитя небес» и «порождение ада». Стихотворение «Гимн Красоте» – манифест бодлеровского эстетизма:
Скажи, откуда ты приходишь, Красота?
Твой взор – лазурь небес иль порожденье ада?
Прислал ли ад тебя иль звездные края?
Ты Бог иль Сатана? Ты Ангел иль Сирена?
Не все ль равно. Лишь ты, царица Красота,
Освобождаешь мир от тягостного плена,
Шлешь благовония, и звуки, и цвета.
Пер. В. Брюсова

   Красота в поэзии Бодлера, обусловленной теорией соответствий, содержится в любом предмете, независимо от его этического и эстетического содержания. Прикосновение волшебного жезла воображения «превращает хлам человеческий и животный в золото. Только это превращение имеет не материальную, а духовную цель» («Статьи об искусстве»). Эстетизация отвратительного, уродливого, мерзкого, отвергаемого поэзией, становится у Бодлера одним из средств создания многоцветной, многокрасочной палитры мира, в каждом явлении которого проглядывает лик Бесконечного:
Вы помните ли то, что видели мы летом?
Мой ангел, помните ли вы
Ту лошадь дохлую под ярким белым светом,
Среди рыжеющей травы.
Полуистлевшая, она, раскинув ноги,
Подобно девке площадной,
Бесстыдно, брюхом вверх лежала у дороги,
Зловонный выделяя гной.
«Падаль». Пер. В. Левика

   Музу своего трагичного надрыва Бодлер называет «больной»:
О муза бедная! В рассветной, тусклой мгле
В твоих зрачках кишат полночные виденья;
Безгласность ужаса, безумий дуновенья
Свой след означили на мертвенном лице.
«Больная муза». Пер. Б. Лившица

   Поэзия Бодлера, трансформировавшего опыт романтизма, явилась переходным мостиком от романтизма к символизму. Безудержный романтический произвол субъективного превращается в лирике Бодлера в математически точные словесные образы, передающие «голос мироздания». Поэт становится ясновидцем, предваряя опыт ясновидения Рембо и сюрреалистов. Художественные открытия Бодлера – теория соответствий, принцип суггестивности и музыкальности, черный юмор, эстетизация зла, тема сатанинской красоты – окажут огромное влияние на формирование французского символизма и опосредованно на авангард начала XX века.

Поль Верлен (1844 – 1896)

   Творчество П. Вер лена, впитавшего сложный и разнообразный спектр романтической традиции от Ж. Нерваля, В. Гюго и Парнасской школы до поэзии Ш. Бодлера, представляет собой очередной эксперимент в создании новых форм поэтической выразительности.
   Первый поэтический сборник П. Верлена «Сатурналии» появился в 1867 году. Затем последовали сборники «Галантные празднества» (1869) и «Добрая песня» (1870), в которой звучит на-
   дежда на «простые тихие семейные радости». Однако «счастья не случилось». Встреча с А. Рембо в 1871 году привела к разрыву с семьей. Связь с Рембо, отъезд обоих поэтов в Бельгию, затем в Англию сопровождались бесконечными ссорами, полуголодным нищенским существованием, богемным времяпрепровождением, пристрастием к алкоголю.
   Попытка «жить вдвоем» привела к окончательному разрыву весной 1873 года; все завершилось выстрелом Верлена в Рембо. Заключенный на два года за покушение, Верлен написал в тюрьме лучшие стихотворения, вошедшие в сборник «Романсы без слов» (1874).
   В творчестве 80-х годов выделяются сборники «Давно и недавно» (1884), «Любовь» (1888), эссе «Проклятые поэты» (1884), посвященное А. Рембо, С. Малларме и «бедному Лелиану» (т.е. самому себе).
   Связь с романтической традицией определяет содержание и форму ранних стихотворений П. Верлена, вошедших в сборник «Сатурналии». Внешний, предметный мир становится отражением души поэта, с отчаянием признающегося в потере веры и устойчивых ориентиров в мире:
Не верю в Бога я, не обольщаюсь вновь
Наукою, а древняя ирония, Любовь, —
Давно бегу ее в презреньи молчаливом.
Устал я жить, и смерть меня страшит. Как челн,
Забытый, зыблемый приливом и отливом,
Моя душа скользит по воле бурных волн.
«Тоска». Пер. А. Телескула

   Верлен в ранней лирике («Сатурналии», «Галантные празднества», «Добрая песня»), опираясь на бодлеровскую теорию соответствий, перерабатывает ее в «новую систему», в которой «душа» и «мир» ощущаются поэтом как части единого целого, утратившие связь со стихией первоначал. Откликаясь на текучую неуловимость мира, душа поэта тоскует и плачет, томясь по утраченному единству. В «Осенней песне» (пер. А. Гелескула) Верлен отождествляет себя с осенним пейзажем: «Издалека / Льется тоска / Скрипки осенней, – / И, не дыша, / Стынет душа в оцепененье».
   «Всякое искусство совершается через частичное отождествление с околдованным... Всякое душевное прикосновение подобно прикосновению волшебного жезла» (Новалис). Магия отождествления рождает в «Осенней песне» новые средства поэтической выразительности: слово «нависает», «внушает», теряя отчетливость понятий и обретая новую ценность уже не по смыслу, а по своему музыкальному звучанию. Доминирующей тональностью «Осенней песни» становятся тоска и меланхолия:
Час прозвенит —
И леденит
Отзвук угрозы,
А помяну
В сердце весну —
Катятся слезы.

   «Галантными празднествами» в XVIII веке называли живопись Ватто, изображавшего мир праздников, маскарадов, Коломбин и Арлекинов (картина «Жиль») в тончайшей гамме мимолетных настроений. Стихотворения этого сборника – дань памяти Ватто, незаслуженно забытого современниками и возвращенного в сокровищницу мирового искусства усилиями Ш. Бодлера, П. Верлена и братьев Гонкур. Поэтическое пространство «Галантных празднеств» растворяется в тончайших переливах души поэта, откликающейся на неисчерпаемо разнообразный мир французского живописца. Стихотворение «Лунный свет» (пер. А. Гелескула) пронизано тоской и томленьем по «несказанному», рождая смутные, неопределенные, зыбкие образы и ассоциации:
Полна теней и черных домино
Твоя душа – уединенный сад,
Где звуки струн и смех, и все равно
Почти печален этот маскарад.
В лунных бликах пейзаж становится призрачным и иллюзорным:
И так луна грустна и хороша,
Что в забытьи смолкают соловьи
И только плачет вольная душа
Во мраке замурованной струи.
«Лунный свет»

   В ранней лирике Верлена предметный мир и душа поэта, зеркально отражаясь друг в друге, порождают мерцающую палитру образов, сквозь которую проглядывает «несказанное». «Выражение неясного, которое то бросает меня в дрожь, то приводит в трепет, – того неясного, чей источник мне совсем неведом, – вот все, чем я располагаю» (Верлен. Письма).
   «Метафора» Верлена особенного свойства: она не несет присущего ей антропоморфного смысла в одушевлении природы, устанавливающего отношения параллелизма между поэтом и предметным миром. «Душа» и «вещи» в верленовской поэзии единоприродны, воплощая сущность (стихию первоначал), скрытую видимостью. Верленовская «метафора» является, по существу, символом.
   Стремление передать «невыразимое», «несказанное» обусловливает движение П. Верлена к синтезу искусств – синестезии поэзии, живописи, музыки. В программном стихотворении «Поэтическое искусство» Верлен призывает «сломать шею риторике» и создать новые формы выразительности – живописно-музыкальную образность:
Риторике сломай ты шею!
Не очень рифмой дорожи.
Коль не присматривать за нею,
Куда она ведет, скажи!
«Поэтическое искусство». Пер. В. Брюсова

   Верлен развивает бодлеровскую традицию музыкальности, провозглашая господство музыки над смыслом, утверждая права «зыбкой песни» («Поэтическое искусство»).
   Преемник романтической традиции, он считает, что только музыка способна выразить ритм неуловимых, ускользающих состояний души, сквозь которую проглядывают «иные небеса»:
О музыке всегда и снова!
Стихи крылатые твои
Пусть ищут за чертой земного
Иных небес, иной любви.
«Поэтическое искусство»

   Верлен продолжает начатый в «Осенней песне» эксперимент со словом. Слово, теряя семантическую функцию, сливается с музыкальным звучанием, передавая ощущение мира в символических образах. Заимствуя принципы суггестивности и музыкального искусства, Верлен делает ставку на суггестивную силу слова:
Ценя слова как можно строже,
Люби в них странные черты.
Ах, песни пьяной, что дороже,
Где точность с зыбкостью слиты!
«Поэтическое искусство»

   Верлен превратил в музыку саму поэзию. «Подобную вариацию, текучую и возвращающую к чтению по слогам, – утверждал С. Малларме, – извлек на свет и поначалу неожиданно применил Верлен».
   Пытаясь в слове «выделить душу», а в каждом стихе – «музыкальную гармонию», Верлен двигался к «искусному опрощению» поэтического языка, сливающегося с ритмом песни. Перестраивая стих изнутри, провозглашая господство ритма в силлабическом стихе, Верлен ищет соответствия ускользающему состоянию души, зеркально отражающейся в вечной изменчивости мира. Слово, считал поэт, должно стать таким же подвижным, «точно передающим самые неточности». Верлен, по его словам, стремился к «чистой, четкой линии, столь хорошо очерчивающей в материальной структуре неясный идеал» («Проклятые поэты»). Новое видение поэзии обусловливало использование Верленом адекватных его замыслу принципов импрессионистской эстетики (без импрессионистской мотивации); фиксации непосредственных сиюминутных впечатлений.
   В поэтическом сборнике «Песни без слов» Верлен создает новые формы поэтической выразительности, принципы которых были сформулированы в его «Манифесте» – в «Поэтическом искусстве». Задаче поэта – выразить «несказанное» – соответствует название всего сборника («Песни без слов») и стихотворения I цикла – «Забытые ариетты», в которых нет названий. Стихи этого сборника воздействуют не прямым предметным значением, а смысловым ореолом, навеивающим, подсказывающим, воздействующим на эмоциональное восприятие:
И в сердце растрава,
И дождик с утра,
Откуда бы, право,
Такая хандра?
Хандра ниоткуда,
Но та и хандра,
Когда ни от худа,
И не от добра.
Пер. Б. Пастернака

   Для создания эффекта сиюминутности впечатления, трепетности жизни и зыбкости души Верлен использует стилистику импрессионистской живописи. Здесь «душа» и «пейзаж» утрачивают определенность, размытая линия преобладает над четким контуром, музыкальное звучание над смыслом.
   В стихотворении «Тянется безмерно луговин тоска» (пер. Б. Пастернака) – торжество слуховых и зрительных восприятий, усиливаемых особым чередованием звуковых и синтаксических связей, превращающих стихотворение в «песню без слов»:
Тянется безмерно луговин тоска,
Блещет снег неверно,
Как пласты песка,
Небеса без света
Тверды, словно медь,
Месяц глянул где-то
Вновь, чтоб умереть.

   Поэтическая палитра Верлена переливается разными оттенками: освещенность вытесняет цветовую однотонность; контуры теряют четкость; пространство заполняется цветовыми бликами, передающими мимолетность впечатлений, зыбкость образов. «Всего милее полутон, / Не полный тон, но лишь полтона... / Все прочее литература» («Искусство поэзии». Пер. Б. Пастернака). «Душа» и «пейзаж» сливаются; поэт соединяет «зыбкое» и «точное», чтобы передать «невыразимое».
   Второй цикл «Песен без слов» – «Бельгийские пейзажи» – исследователи часто сравнивают с полотнами импрессионистов (К. Моне и К. Писсаро). Поэтическое пространство этих стихотворений, как бы созданных на пленэре, заполнено воздухом и светом. Окраска предметов постоянно меняется в зависимости от освещения:
То розоваты, то зелены,
Под фонарями белесыми
Пляшут холмы и расселины,
В беге сливаясь с откосами.
«Брюссель». Пер. А. Телескула

   Разворачивая импрессионистическую ленту впечатлений, Верлен запечатлевает в слове «длящееся мгновение». Разнообразная палитра оттенков создает рельефный, словно вибрирующий пейзаж, передавая ощущение «подвижности», трепета жизни и души:
В золоте дали глубокие
Тускло горят багряницами.
Два деревца кособокие
Хохлятся сирыми птицами,
И, провожающий с мукою
Эти приметы осенние,
Я мои беды баюкаю
Под монотонное пение.
«Брюссель». Пер. А. Телескула

   Живописная фактура верленовского стиха многогранна. Каждый цвет включает богатейшую шкалу оттенков: «Кобольдов прячет / Зеленый дрок... И все кругом / В дыму багряном» («Шарлеруа». Пер. В. Брюсова).
   Душевное настроение поэта выражено мелодией стиха. Пейзажи Брюсселя выполнены в новой форме живописно-музыкальной образности. Предметный мир, воспроизведенный в особом импрессионистском освещении, вырастает на колеблющейся смене настроений поэта.
   Поэзия Верлена, сделавшая ставку на суггестивную силу слова, – это «поэзия постепенного угадывания, намека, передающего состояние души», или же, путем «медленного разгадывания предмета, раскрывающая состояние души» (С. Малларме).
   Поэт использует стилистики импрессионизма. Цели и задачи Верлена не совпадали с основными признаками этого направления, проявлявшего пристальный интерес к предметному миру, к бытовым, повседневным мелочам современной жизни, изображенным в неожиданных ракурсах, передающих мимолетность, мгновенность впечатлений. Верлена интересует не столько предметный мир, сколько «душа» этого мира, сквозь которую проступает «неведомое», «несказанное». «Поэзия Верлена – это нечто зыбкое, как музыка, которая позволяет грезить о потустороннем» (Ж.-К. Гюисманс).
   Верлен, «сломавший шею риторике», стремился добиться в своей поэзии «сверхъестественной естественности» (Б. Пастернак) . Непосредственность лирического выражения была у Верлена проявлением «организованного примитивизма» (П. Валери), отличающегося особой доверительностью и разговорной непосредственностью за счет вплетения в стихи диалектизмов, просторечия, жаргонных словечек. Разрушитель риторики, Верлен расчленил александрийский стих с помощью цезур и неожиданных переносов. Трансформировав классическую силлабику, он открыл дорогу символистскому верлибру.
   Художественные открытия этого «тонкого пейзажиста души» явились питательной почвой поэтических экспериментов А. Рембо, С. Малларме и европейской поэзии рубежа веков (Э.-М. Рильке, Э. Верхарна, П. Валери).

Артюр Рембо (1854 – 1891)

   А. Рембо – поэт-загадка, переставший писать в 20 лет, умерший в 37 на больничной койке в марсельском госпитале. Традиционно принято говорить о двух периодах в этой невероятно краткой поэтической биографии: ранний период с 1870 по 1871 и период «ясновидения» – с 1871 по 1873 год.
   Идея бегства, ухода, отъезда, проходящая лейтмотивом через всю жизнь А. Рембо, – это знак непримиримости к общепринятым нормам морали, к «здравому смыслу», ко всякого рода канонам, ограничивающим внутреннюю свободу.
   В 15 лет впервые убежав из провинциального Шарлевилля, он пишет своему учителю Изамбару: «Я погибаю, я гнию в мире пошлом, злом, сером. Я упорствую в своем обожании свободной свободы. Я бы хотел бежать вновь и вновь». Побеги из дома, скитания с Верленом по европейским странам, маргинальное существование, скандальное поведение в литературных кругах – все эти эпизоды, связанные с идеей бегства, служат проявлением анархического бунта против традиционных устоев.
   Таким же бунтарем был Рембо и в поэзии. Его ранние стихотворения представляют пародийно-ироническое обыгрывание культурной традиции. «Венера Анадиомена», написанная в контексте бодлеровской «Падали», обусловлена другими целями, нежели эстетизация низменных сторон жизни. Античность предстает в гротескно-шутовском обличье – Венера, богиня любви и красоты, рожденная из морской пены, уподобляется жалкой убогой проститутке:
Как будто выглянув из цинкового гроба,
Над ванной выросла вся в лохмах голова,
Помадой облита, пуста и низколоба,
А на щеках прыщи замазаны едва.
«Венера Анадиомена». Пер. В. Орла

   Ниспровергатель всех правил и канонов, А. Рембо пародийно обыгрывает традиционный пафос сонета, изображая с натуралистической навязчивостью «красоты» убогой проститутки, сидящей в старой ванне:
Затылок складчатый, торчащие лопатки,
Тяжелые бугры подкожного жирка.
Как студень, вислые и дряблые бока.
Сбегают к животу трясущиеся складки.

   Пародийно-игровой подход характерен для сонета «Искательницы вшей», в котором величавый александрийский стих превращается в апофеоз безобразного:
Когда на детский лоб, расчесанный до крови,
Нисходит облаком прозрачный рой теней...
Он слышит, как поет тягуче и невнятно
Дыханья робкого невыразимый мед...
Пьянея, слышит он в безмолвии стоустом
Биенье их ресниц и тонких пальцев дрожь,
Едва испустит дух с чуть уловимым хрустом
Под ногтем царственным раздавленная вошь.
Пер. Б. Лившица

   Совмещение формы сонета с эпатирующим содержанием разрушает возвышенность александрийского стиха, взрывает изнутри традиционный жанр:
В нем пробуждается вино чудесной лени,
Как вздох гармонии, как бреда благодать.
И в сердце, млеющем от сладких вожделений,
То гаснет, то горит желанье зарыдать.
«Искательницы вшей»

   В стихотворении «Роман» (пер. Б. Лившица) пародийно обыгрываются общие места романтической риторики – весна, любовь, поэзия, юность. Рембо с притворным энтузиазмом включается в навязанную штампом роль поэта – прославлять весну, поэзию и любовь:
Июнь! Семнадцать лет! Сильнее крепких вин
Пьянит такая ночь... Как будто вы спросонок,
Вы смотрите вокруг, шатаетесь один,
А поцелуй у губ трепещет, как мышонок.

   Ирония, проглядывающая из-за привычной маски, лишает смысла общие места «о возрасте весны и любви»:
Нет рассудительней людей в семнадцать лет
Среди шлифующих усердно эспланаду!

   Использование безличных конструкций также служит формой бескомпромиссного разрыва с романтическим самовыражением. Стихотворение «Семилетние поэты» (пер. Д. Самойлова) язвительно высмеивает риторические штампы романтической поэзии: лунные пейзажи, «сияющие зыби», «вольной воли свет», «женщины испанистого типа».
   Романтическому самовыражению противопоставляется «самообъективация» – форма от третьего лица. Обобщая образ «семилетнего поэта», Рембо иронически снижает его, используя гротеск: фантазии малолетнего поэта «особенно бывали жгучи», когда он сбегал в сортир, «где подолгу сидел, в раздумьях отдыхая».
   «Самообъективация», гротескно-пародийное выворачивание романтических канонов являются формой разрыва с романтической концепцией поэта – «гениального субъекта». Ранняя поэзия Рембо, построенная на принципе сочетания несочетаемого, эпатировала общепринятые представления и вкусы. Рембо приобрел в литературных кругах славу скандалиста, ниспровергателя основ.
   1871 год открывает новый период в поэзии Рембо – период «ясновидения». Ироническое пародирование романтических клише теряет для него смысл. В письмах о ясновидении излагается новая поэтическая программа: «Я хочу быть поэтом, и я работаю над тем, чтобы стать ясновидцем... Нужно достичь неведомого расстройством всех чувств».
   Цель Рембо, в отличие от романтиков и Бодлера, не самоотождествление с «мировой душой», а стремление в поэтических образах-видениях передать ее «голос», «услышать неслыханное», «увидеть незримое».
   Новая поэтическая программа воспринимается Рембо как подвижничество, как «упорный и сознательный труд над собой», цели и задачи которого – создать слово, идеально выражающее «трепет неведомого», изменить мир, перевернув стереотипы предшествующей культурной традиции. Средством проникновения в «неизвестное» утверждается долгое и последовательное рас-
   стройство всех чувств: алкогольная и наркотическая эйфория, «все виды любви», воздействие бессонницы и голода. Подчиняя жизнь требованиям программы ясновидения, Рембо пребывает в состоянии грез наяву: «Поэт идет к неведомому, и когда, сраженный безумием, он потеряет способность понимать собственные видения – он их все же видел! Пусть он погибнет под этим бременем неслыханного и неизреченного – придут другие труженики: они начнут там, где он бессильно поник» (Рембо А. Письма).
   Ранний этап в ясновидении А. Рембо открывает сонет «Гласные» (1871), представляющий переосмысление теории соответствий Ш. Бодлера в духе новой программы. Звуковые и цветовые соответствия, порожденные экстатическим, галлюцинаторным сознанием, создают образы-видения:
«А» черный, белый «Е>>, «И» красный, «У» зеленый,
«О» голубой – цвета причудливой загадки,
«А» – черный полог мух, которым в полдень сладки
Миазмы трупные и воздух воспаленный.
Пер. В. Микушевича

   Это – не романтический «пейзаж души», а соприкосновение с «неизвестным», «неизреченным», ощущение которого рождает суггестивная сила слова. Фантасмагории Рембо возникают за счет разрыва причинно-следственных связей, сближения разнородных свойств и явлений, принципа сочетания несочетаемого.
   Стихотворение «Пьяный корабль» (1871) представляет сложное сочетание исповедальности и нового визионерского образотворчества. Корабль, потерявший управление, устремившийся навстречу неизвестности, является метафорой поэтического эксперимента Рембо, отправившегося «в плавание за неизвестным»:
Теперь я весь свой груз спустил бы задарма —
Фламандское зерно и английские ткани.
Пока на берегу шла эта кутерьма,
Я плыл, куда несло, забыв о капитане.
Пер. Д. Самойлова

   «Очеловеченный» «пьяный» корабль запечатлевает образы-видения. Предметы наделяются несвойственными им признаками и качествами, рождая картины-фантасмагории, «ландшафт видений»:
Я видел низких зорь передрассветный сон,
Сгущенный в синяки мистических видений,
Я бредил о снегах в зеленоватой мгле,
Я подносил к очам морей мои лобзанья:
Круговращенье сил, неведомых земле,
Певучих фосфоров двухцветные мерцанья.

   Возникающие в результате невероятные аналогии и метафоры выполняют функцию символических соответствий, отождествляемых Рембо с «неизвестным».
   «Пьяный корабль» – переходный этап от раннего периода ясновидения к зрелому, отмеченному созданием «Последних стихотворений» (1872) и поэтического сборника «Озарения» (1872). В этих произведениях поэзия теряет многочисленные очертания определенного душевного состояния, как это было в «Пьяном корабле». Разрывая с романтической традицией, Рембо переосмысляет орфическую функцию поэта-медиума, «устами которого говорит Бог». Он сравнивает себя с инструментом, с «флейтой богов», на которой играет неведомый музыкант; и неверно говорить: «Я мыслю», следовало бы сказать: «Мной мыслят... Я есть некто другой». Исповедальности и «божественному вдохновению» романтиков Рембо противопоставляет роль поэта-транслятора, бесстрастно регистрирующего «голос мировой души». Этим обусловлено отсутствие личных местоимений и использование безличных конструкций в «Озарениях»:
Довольно видено. Виденья являлись во всех обличьях.
Довольно слышано. Гул городов по вечерам,
под солнцем, – вечно.
Довольно познано. Все остановки жизни. О, зрелища и звуки!
Теперь отъезд к иным шумам и ощущеньям.
«Отъезд». Пер. П. Стрижевской

   «Исследование неизвестного, – отмечал Рембо, – требует поиска новых форм». Даже Бодлер – «первый ясновидец», «король поэтов» был для Рембо «слишком художником», стесненным в своем провидческом даре канонами романтической риторики. Поэзия Рембо не конкретизирует «неизвестное», а рождает ощущение тайны, используя суггестивную силу слова.
   Слово в «Озарениях», лишенное семантической функции, наделенное суггестивностью, пластическое, музыкальное. «Я записывал голоса безмолвия и ночи, пытался выразить невыразимое. Запечатлевал ход головокружения» («Словеса в бреду». Пер. Ю. Стефанова). Превращая предметный мир в чувственно воспринимаемое неизвестное, Рембо создает поэзию, основанную на принципах «визионерства»: видения заменяют мир видимый, разрываются логические и пространственно-временные связи: озеро вздымается вверх, над горами высится море, пианино устанавливается в Альпах.
   «Я свыкся с простейшими из наваждений: явственно видел мечеть на месте завода, школу барабанщиков, руководимую ангелами, шарабаны на небесных дорогах, салоны в озерной глубине. А потом разъяснял свои софизмы при помощи словесных наваждений» («Алхимия слова». Пер. Ю. Стефанова).
   В «Озарениях» («Метрополитен», «Первобытное», «Fairy») – нерасчлененный поток галлюцинаторных видений, предвосхищающий сюрреализм: «...эти зеленые губы, лед, черные полотнища и голубые луга, пурпурные ароматы полярного солнца» («Метрополитен». Пер. С. Беляевой); «Флаг – окровавленным мясом над шелком морей и полярных цветов (которых не существует)» («Первобытное». Пер. И. Кузнецовой). «Ради ее младенческих лет содрогнулись меха и тени – и бедняцкие спины, и легенды небес» («Fairy». Пер. Ю. Стефанова).
   При всей типологической схожести с поэзией сюрреализма ясновидение Рембо было не результатом неконтролируемого порыва («автоматического письма»), а плодом упорного поиска формы и языка символических соответствий, адекватных «неизвестному». Этот упорный поиск претворения видений в поэтическую реальность Рембо называл «Великим деланием», или «Алхимией слова»: «Я учредил особое написание и произношение каждой согласной и, движимый подспудными ритмами, воображал, что изобрел глагол поэзии, который когда-нибудь станет внятен всем нашим чувствам» («Алхимия слова». Пер. Ю. Стефанова).
   Рембо стремился подчинить «словесные наваждения» внутреннему ритму мировой души. В «Озарениях», написанных ритмической прозой, фраза то удлиняется, то укорачивается, подчиняясь эмоциональной интонации. Повторения, членение на строфы свободного типа, инверсия регламентируются «подспудными ритмами». В двух стихотворениях этого сборника – «Марина» и «Движение» (пер. Н. Стрижевской) Рембо завершает разрушение силлабического стиха, начатое Верленом, создавая верлибр, т.е. стих, свободный от рифмы и каких-либо размеров[1]:
Серебряные и медные колесницы —
Стальные и серебряные корабли —
Вздымают пену —
Вырывают с корнями кусты.
«Марина»

   Ясновидческая поэзия Рембо, стремящаяся передать через символические соответствия, порождающие эхо произвольных ассоциаций, максимальное ощущение прикосновения к «неизвестному», герметична по форме и труднодоступна для понимания. «Сверхъестественные озарения» Рембо раздвигали границы восприятия, позволяя ощутить за гранью видимого «подлинную» реальность. Недаром поэт сравнивал себя с «искрой вселенского света», «преодолевающего земное притяжение»: «Я сорвал с неба черную лазурь и зажил подобно золотой искре вселенского света» («Алхимия слова»).
   Но уже в «Последних стихотворениях» резко меняется тональность. Поэт, мнивший себя «сверхъестественным магом», «силившийся измыслить новые цветы, новые звезды, новую плоть и новые наречия» («Прощай». Пер. Ю. Стефанова), ощущает ясновидческий эксперимент как насилие над своей душой и телом. В стихотворениях «Стыд», «Как волк хрипит под кустом» звучит уже не «флейта богов», а покаянная исповедь поэта, выплескивающего свое отчаяние в аллегорических образах насилия, жестокости, расчленения тела:
Этого мозга пока
Скальпелем не искромсали,
Не ковырялась рука
В белом дымящемся сале.
«Стыд». Пер. В. Орлова

   Последнее произведение Рембо «Сезон в аду» (1873) – это исповедь отречения поэта, осознавшего, что он «поднял руку на самого себя», «хлебнул изрядный глоток отравы», пережив все муки ада: «Тысячу раз будь проклята эта отрава, этот адский поцелуй» («Ночь в аду». Пер. Ю. Стефанова).
   Метафорой этого самоощущения являются образы скверны, грязи, разъедающей тело. «Вновь мне чудится, что кожу мою разъедают грязь и чума; черви кишат в волосах и под мышками, и самые крупные угнездились в сердце» («Прощай». Пер. Ю. Стефанова).
   «Сезон в аду» – это прощание с «химерами», идеалами, заблуждениями. Опыт по созданию нового языка и «изменению мира» не удался. Рембо не смог преодолеть разрыва между рациональностью построения и формой спонтанного выражения: «Мы близимся к царству Духа... Мне оно понятно, но, раз я не могу обойтись без языческих словес, мне лучше умолкнуть» («Дурная кровь». Пер. Ю. Стефанова).
   «Идеальной» поэзии не получилось, и Рембо, в силу своего максимализма, навсегда отрекся от литературы. «Теперь мне приходится ставить крест на всех моих вымыслах и воспоминаниях... Я, возомнивший себя магом или ангелом, свободным от всякой морали... вынужден искать призвание, любовно вглядываясь в корявое обличье действительности» («Прощай»).
   Этим новым «призванием» становится торговля кофе и оружием в Северной Африке. В письмах Рембо звучат боль, разочарование, неудовлетворенность. «Идеальная жизнь», как и «идеальная поэзия», не состоялась.
   Рембо умер в 1891 году в марсельском госпитале для бедных от заражения крови, так и не узнав о своей посмертной славе.
   Несмотря на краткость пребывания в литературе, Рембо совершил переворот в мировой поэзии своими художественными открытиями – созданием ритмической прозы и верлибра, тенденцией к деперсонализации, эффектом «пьяного», галлюцинирующего сознания, отношением к собственному творчеству как к эксперименту, направленному на изменение привычной картины мира (в авангарде начала века это получит название футурологического сознания). Сюрреалисты называли Рембо своим предшественником: «Рембо – сюрреалист в жизненной практике и во многом другом» (А. Бретон). Творчество Рембо – алхимика слова и рационалиста – ознаменовало новый рубеж в литературе конца XIX века – переход от романтизма к авангардистскому эксперименту.

Стефан Малларме (1842 – 1898)

   Жизнь С. Малларме, в отличие от его предшественников – Ш. Бодлера, А. Рембо, – складывалась вполне благополучно.
   Понимая, что поэзия не обеспечит финансовой независимости и стабильности существования, Малларме занимается преподавательской деятельностью (английский язык и литература), издает женский журнал «По последней моде» («La derniére mode»), принимает участие в составлении учебника по мифологии («Античные божества») и учебного пособия по английскому языку. В 1880 г. он открывает у себя, на рю де Ром, ставшие впоследствии знаменитыми «вторники», на которых бывают художники Э. Мане, Дега, Редом, Уистлер, музыкант Дебюсси, поэты П. Верлен, Ж. Лафорг, Рене Гиль, Вьеле-Гриффен.
   В 80-е годы фигура Малларме окружена всеобщим почитанием; он считается мэтром французского символизма.
   Первые произведения Малларме – стихотворения парнасского периода (1862) несут в себе следы ученичества, строгого следования канонам парнасской риторики и эстетики: здесь торжество власти зрения, ощущений, пространственности:
Ты с золотых лавин лазури, жизнь хваля,
Со снега вечного светил, когда-то, в детстве,
Цветочки сорвала в день первозданный для
Земли нетронутой, еще не знавшей бедствий.
«Цветы». Пер. М. Талова

   Но уже через два года, работая над поэмой «Иродиада», Малларме подвергает критическому осмыслению опыт парнасцев, увлеченных непосредственным изображением предметов. «Парнасцы берут вещь и выставляют ее напоказ всю целиком, а потому тайна ускользает от них». Малларме пытается создать новую эстетику, провозглашая власть духовного над материальным.
   Трансформируя художественные открытия своих предшественников – Ш. Бодлера, П. Верлена, А. Рембо, Малларме опирается на неоплатоническую концепцию «аналогической» структуры универсума («Демон аналогии». Пер. М. Талова). Малларме считает, что видимый мир Материи, являясь копией мира сущностей, не обладает независимой реальностью, но, тем не менее, сохраняет принцип симметрии отношений, аналогий и подобий, существующий в мире первоидей. Ему созвучна мысль Плотина: «Все формы бытия отражаются друг в друге».
   Стремясь примирить Дух и Материю, создать облик вечной непреходящей Красоты, отражающей законы вселенской гармонии аналогий, Малларме утверждает принцип «речевого самоустранения» авторской субъективности. Деперсонализация искусства, предвосхищая модернизм, преломляется через призму субъективного восприятия. «Задача в том, чтобы исподволь, вызывая предмет в воображении, передать состояние души или, наоборот, выбрать тот или иной предмет и путем его медленного разгадывания раскрыть состояние души» («О литературной эволюции» (1891). Пер. Г. Косикова).
   Авторское самоустранение диктовало новые формы выразительности: «дать инициативу словам», «высвечивающим связь всего во всем»; «Я теперь безлик и не являюсь известным тебе Стефаном, но способностью Духа к самосозерцанию и к саморазвитию через то, что было мною».
   Малларме интересует не конкретный мир – человек или вещь, а их «сущая идея», не имеющая места ни во времени, ни в пространстве, – она вечна, так как принадлежит миру первосущностей. «Я говорю: цветок! и вот из глубины забвения, куда от звуков моего голоса погружаются силуэты любых конкретных цветков, начинает вырастать нечто иное, нежели известные мне цветочные чашечки; это возникает сама чарующая идея цветка, которой не найти ни в одном реальном букете» (Малларме, Предисловие к «Трактату о Слове» Рене Гиля (1886, пер. Г. Косикова).
   Малларме «изобретает новый язык» – «рисовать не вещь, а производимый ею эффект. Стихотворение в таком случае должно состоять не из слов, но из намерений, и все слова стушевываются перед впечатлением» (Малларме). Под «впечатлением» подразумевается не мгновенность импрессионистической вспышки, не мимолетность настроения, а «глубинное озарение», «просветление души», ощущающей свою сокровенную связь с тайной «неизреченного»:
Из лавины лазури и золота, в час
Начинанья, из первого снега созвездья
Ты ваяла огромные чаши, трудясь
Для земли еще чистой от зла и возмездья.
«Цветы» (1866). Пер. О. Седановой

   Воплощением «неизреченного», непереводимого на язык общезначимой истины, является в поэзии Малларме символ, определяемый как «совершенное применение тайны». Символ и миф, в концепции Малларме (как и всех символистов), понятия тождественные. Миф трактуется Малларме не в традиционном аллегорическом и историческом толковании, а на унаследованной от неоплатоников символической интерпретации: мифу придается универсальность и многозначность прочтения. Символ, с точки зрения Малларме, притягивает к неведомому, но никогда не позволяет его достичь. «Назвать предмет – значит на три четверти разрушить наслаждение от стихотворения – наслаждение, заключающееся в постепенном и неспешном угадывании; подсказать с помощью намека вот цель, вот идеал. Совершенное владение этим таинством как раз и создает символ» («О литературной эволюции»).
   Наследуя шеллингианскую (романтическую) традицию в интерпретации мифа, Малларме использует его не только как «материал» для поэзии, но и наделяет принципом персонификации и олицетворения (по выражению Шеллинга, «моральной интерпретацией мифа»). Для Малларме царственная Иродиада («Иродиада», 1869) является одновременно олицетворением роковой красоты, увлекающей к гибели, «древней Горгоной со змеиной головой» и символом вечной женственности:
Мне чудится, что я – одна в стране печальной,
Что все боготворят стекла овал зеркальный,
В чьей сонной тишине играя, как алмаз,
Вдруг отражается взгляд этих светлых глаз.
«Иродиада». Пер. М. Талова

   Библейский миф осмысляется в рамках символистской концепции. Фигура Иродиады появляется и исчезает в ореоле разнообразных значений. Малларме привлекают, как и многих символистов (Лафорга, Гюисманса, Милоша), двойственные мифологические фигуры – фавны, химеры – неисчерпаемостью толкований, рождающих ощущение «сияния» идеи:
Фавн, изливается из хладных, синих глаз
Мечта, как плачущий родник, смиренной часто:
Но та, вторая – вздох и глубина контраста,
Как полдня знойный бриз в твоем цветном руне!
«Послеполуденный отдых фавна» (1882).
Пер. М. Талова

   Образ лебедя, отличающийся многозначностью прочтений в мифологической традиции, используется в сонете «Живучий, девственный, не ведавший высот» (1885). Лебедь олицетворяет не только ностальгию по «иным мирам» («но с крыльев не стряхнуть земли ужасный плен»), но является мифологемой творческого порыва поэта к тайне «неизреченного»:
Живучий, девственный, не ведавший высот,
Ударом буйных крыл ужель прорвет он ныне
Гладь жесткую пруда, чей нам напомнит иней
Увековеченных полетов чистый лед!
Пер. М. Талова

   Используя мифологические образы, Малларме создает собственную мифологию, воплощающую символистскую глубину идеи. Мифотворчество – одна из важнейших констант эстетики символизма – будет усвоено художественной практикой литературы XX столетия.
   Стремление уловить неуловимое ради того, чтобы возникло «сияние идеи», обусловливает особую музыкальную атмосферу поэзии Малларме: «Музыка встречается со стихом, чтобы стать Поэзией». Суггестивность подразумевала неисчерпаемость бесконечных узоров соответствий, в которых расплываются, тонут конкретные предметы. «Созерцание предметов, образ, взлелеянный грезами, которые они навевают, – вот что такое подлинное песнопение» («О литературной эволюции»).
   В стихотворениях «Веер мадам Малларме» (1891), «Другой веер» (1884, пер. М. Талова) предметный мир развеществляется, превращаясь «в ступени единой гаммы», рождая «впечатления вечной непреходящей красоты»:
Жезл розовых затонов в злате
По вечерам – не так ли? Нет? —
Сей белый лет, что на закате
Лег на мерцающий браслет.
«Другой веер»

   Поэзия Малларме, постепенно превращающаяся в «чистую концепцию», усложняется сопоставлением несопоставимого, бесконечным рядом субъективных ассоциаций, построенных на эллипсисе, инверсии, изъятии глагола. Эта «представленная в словесном воплощении» новая реальность бесконечных соответствий и аналогий, обусловливает герметичность поэзии Малларме, ее труднодоступность для понимания:
Кадит ли вечера вся Спесь,
Заглохший факел в хороводе,
Бессмертный дым в своем разброде,
Ты небреженья не завесь.
«Кадит ли вечера вся Спесь».
Пер. М. Талова

   Стремления найти код к «орфическому истолкованию Земли», создать «Книгу, Орудие Духа» обусловливают синтез поэзии Малларме не только с музыкой, но и с графическими искусствами. Последняя поэма – «Удача никогда не упразднит случая» (1897) – представляет «звучащий» текст, который поэт просил называть «партитурами». Тональность звучания, по замыслу автора, подчинена графическому изображению слова, различию используемых шрифтов.
   Герметичность поэмы, усложненной пропусками и «пустотами», обусловлена концепцией молчания как знака соприкосновения Духа с тайной «неизреченного». Эта тенденция, наметившаяся в поздней поэзии Малларме, станет основополагающим принципом в «Театре молчания» Метерлинка: «То, что производит мысль, не имеет никакого значения рядом с истиной, которой мы являемся и которая утверждается в молчании». Традиция Малларме и Метерлинка получит своеобразное преломление в антидраме Беккета, развивающейся из ограниченного монолога к все пронизывающему молчанию (пьеса «Дыхание»).
   Поэма «Удача никогда не упразднит случая» – первый образец «звучащей» и «визуальной» поэзии – окажет огромное влияние на авангард начала века, в частности на формирование визуальной лирики Аполлинера («Каллиграммы»).
   Поэзия Малларме, провозгласившая символ основным средством воплощения «высшей идеи, творящей призрачные видимости», станет философско-эстетической базой французского символизма, а сам поэт – общепризнанным мэтром этого направления. Малларме категорически возражал против причис-
   ления ко всяким школам: «Мне отвратительны любые школы. Мне претит всякое менторство в литературе. Литература – это нечто индивидуальное» («О литературной эволюции»).
   Французский символизм, исчерпавший себя к 90-м годам XIX столетия, дал мощный импульс развития и распространения по всей Европе, включая Россию и Латинскую Америку. В Бельгии – это «театр молчания» М. Метерлинка и поэзия Э. Верхарна; в Англии – это неоромантизм Суинберна и эстетизм О. Уайлда; в немецкоязычной поэзии – это творчество С. Георге, Р.-М. Рильке; в России – это «младосимволисты» – В. Брюсов, К. Бальмонт; в Латинской Америке символизм достиг небывалого расцвета благодаря «никарагуанскому парижанину» Р. Дарио, перенесшему дух Верлена и Бодлера на почву испанского языка.
   Символизм, переставший существовать как направление к 1905 году, обусловил развитие основных тенденций в модернизме: противопоставление Духа Материи, использование символических соответствий, мифотворчество, синестезия, создание «визуальной» и «звучащей поэзии». Художественные открытия символизма оказали влияние на авангард начала века (экспрессионизм, сюрреализм, поэзию Аполлинера).

Литература

   1. Зарубежная литература XX века: Учебник. – М., 1996.
   2. Поэзия французского символизма. – М., 1993.
   3. Энциклопедия символизма. – М., 1998.
   4. Бодлер Ш. Цветы зла. – М., 1997.
   5. Верлен П. Романсы без слов. – М., 1999.
   6. Рембо А. Произведения. – М., 1988.
   7. Малларме С. Собрание стихотворений. – М., 1990.

АНГЛИЙСКИЙ ЭСТЕТИЗМ

Оскар Уайлд (1854 – 1900)

   О. Уайлд – основоположник эстетизма в английской литературе рубежа веков, воплотивший в своем творчестве суть декаданса. Уже в юношеские годы, в период учебы в Оксфорде, он становится апостолом красоты и эстетического обновления, заявляя, что поэт – «самый великий из художников, мастер формы, цвета, музыки, король и суверен жизни и всех искусств, разгадыватель их секретов».
   Дебют Уайлда состоялся в поэзии: в 1881 г. выходят его первые стихотворения. Превосходный рассказчик, Уайлд проявил себя и в жанре рассказа, и в драматургии. В 1887 году выходят его первые рассказы – «Преступления лорда Артура Сэвила», «Кентервильское привидение», «Сфинкс без загадки». Успех его четырех драматургических произведений – «Веер леди Уиндермир» (1892), «Женщина, не стоящая внимания» (1893), «Как важно быть серьезным» (1895), «Идеальный муж» (1895) – был триумфальным.
   В 1891 году появляется главное произведение Уайлда – роман «Портрет Дориана Грея». В основу эстетики этого романа положен манифест эстетизма «Упадок лжи» (1890), написанный по образцу платоновских бесед в форме диалога. Писатель создает собственный оригинальный способ беседы, используя парадокс – форму «перевернутых сравнений». Парадоксальность суждений писателя обусловлена стремлением разрушить стереотипы, поколебать уверенность в однозначности истины и общепринятых ценностей. Ложь, вынесенная в заголовок, утверждается Уайлдом как одно из основных свойств подлинного искусства, преображающего жизнь волшебным жезлом воображения и фантазии: «Ложь – суждение, в себе носящее доказатель-
   ство. ...Я отстаиваю ложь в искусстве»; «Оно (искусство) может творить чудеса, когда хочет, и по одному его зову покорно из пучин выходят морские чудища. Стоит ему повелеть – и миндальное дерево расцветет зимою, и зреющая нива покроется снегом. Скажет слово, и мороз наложит свой серебряный палец на знойные уста июня, и выползут крылатые львы из расселин».
   «Упадком лжи» Уайлд называет отречение искусства от вымысла, «замену творчества подражанием», фактографией. В качестве примера он приводит творчество Мопассана и Золя, которые «преподносили скучные факты под видом вымысла». «Искусство, – по определению Уайлда, – берет жизнь как часть сырого материала, пересоздает ее, перевоплощает в новые формы. Оно равнодушно к фактам, оно изобретает, фантазирует, грезит между сном и реальностью».
   Искусство противопоставляется писателем природе с ее «убожеством замысла, непостижимой грубостью, изумительной монотонностью». Искусство для Уайлда – форма самовыражения, «зеркало, отражающее того, кто в него смотрится, а вовсе не жизнь». В произведениях Уайлда может появиться «луна, желтая, как отшлифованный янтарь; зерна спелого граната для него будут светиться, как камни в прекрасном колье; глаза юной девушки напомнят сияние сапфиров».
   Цель искусства – создание «рукотворной красоты», не существующей в природе. «Художник – тот, кто создает прекрасное. Художник не моралист... Искусство никогда ничего не выражает, кроме самого себя», «задача каждого лжеца заключается в том, чтобы очаровывать, восхищать, доставлять удовольствие».
   Эта мысль Уайлда созвучна тональности бодлеровского «Гимна красоте»:
Ты Бог иль Сатана? Ты Ангел иль Сирена?
Не все ль равно. Лишь ты, царица Красота,
Освобождаешь мир от тягостного плена.

   Эстетизм Уайлда, абсолютизируя Искусство, утверждает его преображающее воздействие на мир: «Великий художник изобретает тип, а жизнь старается скопировать его... Литература всегда предвосхищает жизнь. Она не копирует ее, но придает ей нужную форму».
   Эстетизм Уайлда – не только его творческое кредо, но и способ существования, который писатель называет «дендизмом», наполняя это понятие новым содержанием: это не только дань моде и щегольству, а стремление подчинить жизнь законам Красоты, фантазии и воображения.
   Символичность романа подразумевает двойной план прочтения: план традиционного повествования и философского обобщения. Такая форма романа обусловливает оригинальность образной системы. Лорд Генри Уоттон не только циник и эстет, исповедующий философию гедонизма, но и Искуситель, соблазняющий Дориана Грея вечной молодостью и Красотой. «Он поставил целью подчинить Дориана своей воле – и тогда душа прекрасного юноши будет полностью принадлежать ему». Бэзил Холлуорд не только художник, создавший прекрасный портрет Дориана Грея, но и оппонент Искусителя, воплощающий этические начала жизни. Дориан Грей – символ эстетического сознания, творящего легенду из своей жизни по законам Красоты, фантазии, воображения.
   Фантастическая история Дориана Грея, вымолившего «у темных сил» вечную молодость и Красоту, является перифразой кочующего сюжета о продаже души дьяволу, который трактуется О. Уайлдом в соответствии с его концепцией эстетизма. Предостережения искусителя – лорда Генри – о быстротечности молодости, о мимолетности Красоты исторгают у Дориана роковые слова: «Как печально! Я превращусь в уродливого, безобразного старика, а мой портрет навсегда останется молодым... Ах, если б все было наоборот: если бы я навсегда оставался молодым, а состарился портрет. За это... я отдал бы все на свете! Я готов был бы душу отдать за это».
   Искушение Красотой и вечной молодостью всецело отдало Дориана Грея под власть чар «демона-искусителя», лорда Генри. «Юноша был в значительной мере его творением и благодаря ему пробудился к жизни».
   Для Дориана жизнь становится «великим произведением искусства». Недаром лорд Генри говорит: «Я очень рад, что вы не изваяли никакой статуи, не написали картины, вообще не создали ничего вне себя. Вашим искусством была жизнь. Вы положили себя на музыку. Дни вашей жизни – вот ваши сонеты».
   Жизнь с ее «вульгарными подробностями», т.е. конфликтами, страданиями, не принималась им в расчет. Дориан творил свой миф языческого раскольничества, потакая порокам и желаниям, видя в них лишь невинность чувств и ощущений, природа которых – «подсознательное стремление к Красоте». «Цветение красоты будет продолжаться до конца его дней, пульс жизни никогда не ослабнет. Подобно греческим богам он будет вечно сильным, неутомимым и радостным». Культ наслаждений без оглядки на других, самозабвенное упоение собственной красотой обусловливает нарциссизм Дориана как одну из важнейших черт эстетизма.
   Отношения актрисы Сибиллы Вейн и Дориана Грея – своеобразная интерпретация О. Уайлдом мифа о Нарциссе. Сибилла поразила воображение Дориана своей талантливой игрой, воплощающей в жизнь, в реальную форму «бесплотные образы искусства» .
   Человеческая судьба Сибиллы неинтересна Дориану. Как только актриса потеряла волшебную способность перевоплощения, она потеряла для него всякую привлекательность: «Плохой игрой вы убили мою любовь. Раньше вы поражали мое воображение, а теперь даже не пробуждаете любопытства».
   Любовь к Дориану, влюбленному лишь в собственное отражение, убивает Сибиллу Вейн. Известие о самоубийстве актрисы нисколько не тронуло Дориана: «Ничего страшного я в этом не вижу. Ее смерть – одна из величайших романтических трагедий нашего времени... То, что случилось, для меня лишь жуткая красота древнегреческой трагедии, в которой я сыграл видную роль, но которая не ранила моей души». В этот же вечер Дориан отправился в оперу слушать знаменитую певицу Патти.
   В своем «стремлении пережить все то, через что прошла мировая душа», Дориан крушит судьбы людей, развращая их жаждой наслаждений. Дружба с ним губительна для окружающих: кончает с собой Алан Кемпбелл; Адриан Синглтон ведет жалкую жизнь наркомана, скатившись на самое дно; навсегда опорочена репутация кузины лорда Генри, леди Гвендолен – даже ее детям не разрешают жить с ней в одном доме. Дориан все чаще воспринимает «зло как одно из средств того, что он считал Красотой». «Грубые ссоры, драки, грязные притоны, полная аморальность воров и прочих подонков поражали его воображение сильнее, чем прекрасные творения искусства».
   Художник Холлуорд с ужасом перечисляет все преступления Дориана, который некогда был его идеалом: «Про вас говорят, что вы развращаете всех, кого к себе приближаете, и, входя к человеку в дом, навлекаете на этот дом позор и несчастье». Все эти страшные истории не вяжутся с прекрасным обликом Дориана, символом ангельской чистоты и невинности, «...ведь он казался человеком, которого не коснулась грязь жизни».
   Двойственность натуры Дориана, совмещающая в себе «ад» и «небо», небесную красоту и сатанинское начало, изображается Уайлдом при помощи сложного вида «очуждения». Портрет Дориана наделяется элементами фантастического гротеска, становясь безобразным двойником его пороков и преступлений. После самоубийства Сибиллы Вейн «лицо на портрете ему показалось неуловимо изменившимся... в линии рта появилась складка жестокости... у Дориана появилось ощущение, будто он смотрит на себя в зеркало после совершенного им ужасного преступления» .
   Внешним проявлением зла в череде преступлений Дориана становится убийство художника Бэзила Холлуорда, которому он показал изменившийся портрет, тем самым раскрыв свою тайну. Дориан не испытывает угрызений совести. Это понятие для него отсутствует. Он так комментирует свое преступление: «Друг, написавший этот роковой портрет, послуживший причиной всех несчастий, навсегда ушел из жизни. Вот, собственно, и все». И в тот же вечер изысканно одетый, с большой бутоньеркой из пармских фиалок, он отправился на светский прием. Но его двойник – портрет, как в зеркале, отразил новое преступление Дориана. «На правой руке его двойника выступила отвратительная влага, красная и блестящая, как если бы полотно покрылось кровавым потом».
   Нарциссизм Дориана, обернувшийся «проказой порока» и преступлений, постепенно убивал его душу. «Душа у человека есть, и это нечто до ужаса реальное. Ее можно купить, продать, променять. Уж я это знаю». Роковая молитва о вечной молодости и Красоте сбылась. Дориана мучила не столько смерть Бэзила, сколько «смерть его собственной души в живом теле». У него не осталось больше ни желаний, ни стремлений. Недаром он цитирует Гамлета: «Какой резон для человека приобретать весь мир, если он теряет собственную душу».
   Отчаяние Дориана выливается в ярость к портрету: «Портрет этот – в сущности, его совесть. А, значит, надо уничтожить его». Дориан вонзил нож в свое изображение, но убил себя. Его мертвый облик страшен и порочен, а к портрету возвращается его Красота. Гибель Дориана и возрождение Красоты на портрете – фантастический гротеск, при помощи которого О. Уайлд выразил главную идею эстетизма – торжество и победу искусства над бренностью жизни.
   В расцвете славы Уайлда ожидал громкий скандал. Обвиненный в гомосексуализме, он был осужден на два года исправительных работ. В тюрьме родилась его покаянная исповедь «De Profundis» (1895), в которой он вынес себе окончательный приговор: «Я сам погубил себя». Спустя три года в Париже было написано последнее произведение Уайлда «Баллада Редингской тюрьмы» (1898), в котором отразилось страшное испытание, пройденное писателем в конце жизни. Подробно воссоздавая быт тюрьмы – «канаты рвали и ногти, пол мыли щеткой, терли двери», Уайлд как бы стеснялся исповедального тона баллады, так как считал, что «все дополнительное чуждо творчеству». Однако сдержать «крик боли» пережитых страданий не смог. Казнь, свидетелем которой был писатель в Редингской тюрьме, сравнивается с распятием Христа и средневековой легендой о рыцаре Тангейзере, которому Бог простил все прегрешения. «Баллада Редингской тюрьмы», как и исповедь «De Profundis» – это покаянное возвращение к Богу, в лоно церкви; страдания, пережитые Уайлдом, рассматриваются в обобщенно-философском плане как очищение от прежних ошибок и заб-
   луждений. Уайлд выносит суровый и категоричный приговор дендизму, декаденству и имморализму.

Литература

   1. Уайлд О. Полное собрание сочинений: В 4 т. Т. 3. Упадок лжи. -СПб., 1912.
   2. Уайлд О. Портрет Дориана Грея // О. Уайлд. Я всего лишь гений. – М., 2000.
   3. Урнов М. Английская литература на рубеже веков. – М., 1982.

АВАНГАРД НАЧАЛА XX ВЕКА

   Авангардные направления и школы начала XX века заявили о себе предельным отрицанием предшествующей культурной традиции. Общим качеством, объединяющим различные течения (фовизм, кубизм, футуризм, экспрессионизм и сюрреализм), было осмысление эстетического новаторства не только как акта общественного, меняющего художественный язык, но и психологического человека, его отношения с окружающим. «Речь идет о создании новой Декларации прав человека» (Л. Арагон). К собственному творчеству авангардисты относились как к эксперименту, который окажет влияние на будущее. Это обусловило и появление соответствующей формы «футурологического сознания».
   Фовизм, наиболее ярко проявившийся в живописи, пропагандировал возвращение к примитивизму, к доисторическому рисунку, в котором живописный мазок ослепительно яркого цвета передавал сокровенное содержание жизни (Матисс, Дерен, Вламинк). Итальянский футуризм открывает историю европейского авангарда. Датой возникновения футуризма считают 20 февраля 1909 г. – день публикации манифеста футуризма, автором которого был Ф.Т. Маринетти. В манифесте были заявлены основные цели футуристов – «веселых поджигателей с обожженными пальцами»: «Мы хотим излечить эту страну от ее зловонной гангрены – профессоров, археологов... неужели вам не жаль растрачивать свои лучшие силы в этом вечном и бесполезном любовании прошлым, которое вас уже безнадежно обессилило, унизило и растоптало?» Новая цивилизация звала к победе иррационального: «Отбросим разум, как безобразную старую кожу... мы хотим стать добычей неведомого, но не от отчаяния, а чтобы наполнить собой бездонные колодца Абсурда». Приветствуя иррациональное, футуризм мифологизировал достижения научно-технического прогресса – автомобиль, подводную лод-
   ку, кинематограф, электричество, телеграф, считая их воплощением иррациональной энергии, агрессивности, скорости, которые способны взломать «таинственное неведомое».
   Футуристы притязали на глобальное бунтарство в трех сферах: в идеологии, в творчестве, жизнестроительстве. В пластических искусствах (Дж. Де Кирико) и в литературе (А. Палаццески, Т.Ф. Маринетти, А. Савиньо) футуристы пытались перенести на полотно или в ткань стиха шумные приметы города, машинной цивилизации. Кубизм пытался отменить прежние законы зрительного восприятия и освободиться «от банального вида вещей», заставить зрителя / читателя увидеть предмет в трехмерном пространстве, т.е. в пределах плоскости с разных сторон.
   Кубизм в поэзии представлен в творчестве Г. Аполлинера, в его «Калиграммах» и в поэме «Зона». Размышляя о задачах искусства, Аполлинер декларировал в качестве основного принципа обновления форм синестезию – синтез литературы, живописи, театра. Миссию поэта и художника Аполлинер видел в спонтанности обновления. Его стихи «Каллиграммы» (1917) – образец слияния слова и визуального образа, «звучащей» и «визуальной поэзии». Поэма «Зона» основана на принципе симультанности, сводящей в единое целое моментное время и длительность. Вслед за Пикассо – основоположником кубизма в живописи – Аполлинер повторял: «Я не ищу, я нахожу».
   Возникновение кубизма в живописи связано с знаменитой картиной Пикассо «Авиньонские девицы» (1907). Кубизм ознаменовал радикальный разрыв с ренессансной традицией. Основное для художников – не отражение реальности, а ее пересоздание, в котором модель и внутренний мир автора совпадают. От ранних кубистических работ («Три женщины» (1908); «Дамы с веером» (1906)) Пикассо переходит к использованию различных форм коллажа и создания живописи в трехмерном пространстве («Натюрморт с плетеным стулом» (1912)). Авангард, в отличие от модернизма, не имел общей философско-эстетической программы, выплескивая свой «тотальный бунт» в шумных декларациях и манифестациях.

ЭКСПРЕССИОНИЗМ

   Экспрессионизм как художественное направление в литературе (а также в живописи, в скульптуре, графике) сложился в середине 90-х годов XIX столетия. Философско-эстетические воззрения экспрессионистов обусловлены влиянием теории познания Э. Гуссерля об «идеальных сущностях», интуитивизмом А. Бергсона, его концепции «жизненного» порыва, преодолевающего косность материи в вечном потоке становления. Этим объясняется восприятие экспрессионистами реального мира как «объективной видимости» («Объективная видимость» – понятие, усвоенное из немецкой классической философии (Кант, Гегель), означающее фактографическое восприятие реальности), стремление прорваться сквозь косную материю в мир «идеальных сущностей» – в подлинную реальность. Вновь, как и в символизме, звучит противопоставление Духа материи. Но в отличие от символистов экспрессионисты, ориентирующиеся на интуитивизм А. Бергсона, сосредоточивают свои поиски в иррациональной сфере Духа. Интуиция, жизненный порыв провозглашаются основными средствами в приближении к высшей духовной реальности. Мир внешний, мир материи растворяется в бесконечном потоке субъективных экстатических состояний, приближающих поэта к разгадке «тайны» бытия.
   Поэту отводится «орфическая» функция, функция мага, прорывающегося сквозь сопротивление косной материи к духовной сущности явления. Иными словами, поэта интересует не само явление, а его изначальная сущность. Превосходство поэта – в неучастии «в делах толпы», в отсутствии прагматизма и конформизма. Только поэту, считают экспрессионисты, открывается космическая вибрация «идеальных сущностей». Возводя в культ творческий акт, экспрессионисты считают его единственным способом подчинить мир материи и изменить его.
   Истина для экспрессионистов выше красоты. Тайное знание о мироздании принимает вид образов, которым присуща взрывная эмоциональность, создаваемая как бы «пьяным», галлюцинирующим сознанием. Творчество в восприятии экспрессионистов вы-
   ступало как напряженная субъективность, основанная на эмоциональных экстатических состояниях, импровизации и смутных настроениях художника. Вместо наблюдения выступает неуемная сила воображения; вместо созерцания – видения, экстаз. Теоретик экспрессионизма Казимир Эдшмид писал: «Он (художник) не отражает – он изображает. И вот нет больше цепи фактов: фабрик, домов, болезней, проституток, крика и голода. Есть только видение этого, ландшафт искусства, проникновение в глубину, первозданность и духовную красоту... Все становится связанным с вечностью» («Экспрессионизм в поэзии»).
   Произведения в экспрессионизме – не предмет эстетического созерцания, а след душевного порыва. Этим обусловлено отсутствие заботы об изысканности формы. Доминантой художественного языка становится деформация, в частности гротеск, возникающий в результате общего гиперболизма, волевого натиска, борьбы с преодолением сопротивления материи. Деформация не только искажала внешние очертания мира, но и эпатировала гротесковостью и гиперболичностью образов, совместимостью несовместимого. Это вызывающее «шок» искажение было подчинено внеэстетической задаче – прорыву к «полному человеку» в единстве его сознания и бессознательного. Экспрессионизм ставил целью реконструкцию человеческой общности, достижение единства Вселенной через символическое раскрытие архетипов. «Не индивидуальное, а свойственное всем людям, не разделяющее, а объединяющее, не действительность, но дух» (Пинтус Курт. Предисловие к антологии «Сумерки человечества»).
   Экспрессионизм отличает претензия на универсальное пророчество, что требовало особого стиля – призыва, поучения, декларативности. Изгнав прагматичную мораль, разрушив стереотип, экспрессионисты надеялись освободить в человеке фантазию, обострить его восприимчивость, усилить тягу к поиску тайны. Формирование экспрессионизма началось с объединения художников.
   Датой возникновения экспрессионизма принято считать 1905 год. Именно тогда в Дрездене возникла группа «Мост», объединившая таких художников, как Эрнест Кирхнер, Эрих Хекель, Эмиль Нольде, Отто Мюллер, и др. В 1911 г. в Мюнхене появляется знаменитая группа «Голубой всадник», в которую вошли художники, чье творчество оказало огромное влияние на живопись XX столетия: Василий Кандинский, Пауль Клее, Франц Марк, Август Маке и др. Важным литературным органом этой группы стал альманах «Голубой всадник» (1912), в котором художники-экспрессионисты заявили о своем новом творческом эксперименте. Август Маке в статье «Маски» сформулировал цели и задачи новой школы: «искусство превращает в понятное и постижимое сокровенную сущность жизни». Живописцы-экспрессионисты продолжили эксперименты в области цвета, которые начали французские фовисты (Матисс, Дерен, Вламинк). Цвет для них, как и для фовистов, становится основой организации художественного пространства.
   В формировании экспрессионизма в литературе значительную роль сыграл журнал «Акцион» («Действие»), основанный в Берлине в 1911 г. Вокруг этого журнала сплотились поэты и драматурги, в которых наиболее сильно проявился бунтарский дух направления: И. Бехер, Э. Толлер, Л. Франк и др.
   Журнал «Штурм», начавший выходить в Берлине с 1910 года, был сосредоточен на эстетических задачах направления. Крупнейшими поэтами нового направления стали Г. Тракль, Э. Штадлер и Г. Гейм, поэзия которых усвоила и творчески переработала опыт французского символизма – синестезию, утверждение превосходства Духа над материей, стремление выразить «невыразимое», приблизиться к тайне мироздания.

Георг Тракль (1887 – 1914)

   Австрийский поэт Г. Тракль прожил короткую жизнь, оборвавшуюся на фронтах Первой мировой войны в 1914 г. Жестокость войны потрясла поэта и, оказавшись в госпитале в Гродеке, он принял смертельную дозу наркотиков, чтобы уйти от ужасов войны. «У него было слишком сильное воображение. Поэтому он не мог вынести войны, возникшей, главным образом, из-за неслыханного отсутствия воображения» (Ф. Кафка).
   При жизни Г. Тракля вышел единственный сборник его лирической поэзии «Стихотворения» (1913). Второй сборник, «Себастьян во сне», подготовленный поэтом к публикации, опубликован посмертно в 1915 г.
   Г. Тракль воспринимал свое творчество как труд, как «жизненную задачу». Творческая манера Тракля, испытавшего влияние разнообразного спектра предшествующих традиций, от Бодлера и Ф. Ницше до французского символизма (А. Рембо) и поэзии Р.М. Рильке, Гуго фон Гофмансталя, сформировалась в период с 1909 по 1912 год. В стихотворениях этого периода ощущается воздействие строго контролируемой техники стиха. Тракль в одном из писем характеризует свою новую образную манеру «в четырех отдельных стихах каждой строфы объединять четыре отдельных фрагмента образа в единое, цельное впечатление»:
Звенит без умолку ручей.
Белеют тучи в небе ярком.
Как безмятежен шаг людей,
Что в час вечерний бродят парком.
«Музыка в Мирабелле». Пер. О. Бараш

   В стихотворении «Теплый ветер в предместье» (пер. И. Болычева) намечается новая тенденция – переход от «ограниченно-личностной» к «универсальной» форме поэтической образности, которая станет отличительным свойством поэзии Тракля:
По вечерам здесь скука, мрак и страх.
Вонючий воздух гнилостно-изгоист.
Стальной дугой моста грохочет поезд,
Взметая щебет воробьев в кустах.

   Композиционную основу стихов 1909 – 1912 гг. составляют четверостишия с опоясывающими рифмами.
   Стихотворения, возникшие с осени 1912 по начало 1914 г. написаны верлибром. Здесь появляются новаторские мелодико-ритмические композиционные фигуры, как бы лишенные образности. К этим принципам музыкального построения относятся молчание и пауза.
   Знаменитое стихотворение «Гелиан» построено на паузах. Тракль как бы заново открыл для себя поэтический язык, пытаясь выразить в слове «тайну», погружаясь в молчание невыразимого:
В часы одиночества духа
Так прекрасно идти под солнцем
Вдоль желтых стен лета.
Еле слышны шаги в траве:
Но в сером мраморе спит
Сын Пана сном непробудимым.
«Гелиан». Пер. В. Вебера

   В этом стихотворении доступная пониманию образность сочетается с образами, выходящими за пределы понятийного ряда. Алогичность и герметичность поэзии Тракля, наметившаяся в тенденции в «Гелиане», обусловлена его «визионерской» отрешенностью от предметного мира, стремлением передать «поюще-сияющую гармонию Духа» (М. Хайдеггер). Поэтический сборник «Себастьян во сне», которому свойственны «мелодические взлеты и замирания» (Р.М. Рильке), следует логике сновидения. Экстатическое, галлюцинирующее сознание Г. Тракля создает новую реальность, сотканную из образов-видений. В организации художественного пространства его поэзии используются не только принципы музыкального построения, но и цветовая гамма, наделенная символической многозначностью, которая диктуется стремлением выразить сокровенную, изначальную сущность вещей:
У ног твоих голубой родник,
тайна сокрыта в красном безмолвии твоих губ,
Отененная дремотой листвы,
темным золотом сникших подсолнухов.

Веки твои тяжелеют от мака, тихо грезят,
прильнув к моему челу.
Нежные звоны трепетом грудь наполняют,
облаком синим твой лик
В душу мою снизошел.
«В пути». Пер. В. Вебера

   В стихотворениях, посвященных Эллису («Мальчику Эллису». Пер. В. Вебера; «Эллис». Пер. А. Пурина), сменяют друг друга синестезированные образы: звучание и тишина, вспышка, угасание и цвет. Музыкальность и символическая многозначность цветовой палитры задают тональность и направление движения этих стихотворений к умиранию, гибели. Доминирующий черный цвет символизирует мрак и безысходность; золотой – сияние истины; лунный (серебристый) – бледность смерти:
Эллис, когда черный дрозд кликнет из черного леса,
Твоя гибель близка.
Губы твои пьют голубую прохладу горного родника.
А на твои виски черная каплет роса,
Последнее золото чахнущих звезд.
«Мальчику Эллису». Пер. В. Вебера

   В поздних стихотворениях, написанных с декабря 1913 года до самой смерти, – «Предаюсь ночи» (пер. В. Топорова), «Жалоба» (пер. С. Аверинцева), «Возвращение домой» (пер. Е. Баевской) – изливаются образы-видения, пронизанные мягким музыкальным звучанием, олицетворяющие безумие и зло этого мира, мира человеческих страданий:
Сон и смерть – их орлиные крылья
Всю ночь у этой главы шумели:
Золотой человеческий образ
Поглотила холодная глубь
Вечности. Об уступы смерти
Разбилась пурпурная плоть.
«Жалоба». Пер. С. Аверинцева

   Одно из последних стихотворений «Гродек» (город, сыгравший фатальную роль в жизни поэта), связанное с ужасами войны, пронизано апокалиптическими образами-видениями мировой катастрофы:
Леса осенние шумят на закате
Оружием смерти, и поля золотые,
И голубые озера; над ними
Мрачное катится солнце, ночь встречает
Мертвых бойцов, ярую жалобу
Их разорванных губ.
Медный алтарь воздвигнут гордой печали,
Яркое пламя духа зажгла могучая боль
И нерожденные внуки.
Пер. Г. Ратгауза

   «Визионерская» поэзия Г. Тракля, построенная на произвольной игре субъективных ассоциаций, герметична и труднодоступна для понимания. Художественные открытия поэта – синестезированная образность, строго конролируемая техника стиха, мело дико-ритмические композиционные фигуры – оказали огромное влияние на поэзию XX века.

Георг Гейм (1887 – 1912)

   Г. Гейм – представитель группы поэтов, объединившихся вокруг журнала «Штурм». При жизни его стихотворения публиковались в основном в периодической печати, а в 1919 г. большинство его произведений вошло в первую антологию экспрессионистов «Сумерки человечества». Основной темой лирики Г. Гейма являются большие города («Бог городов»; «Демоны городов»; «Города в руинах»; «Проклятье большим городам»). Город в восприятии Г. Гейма (как и И. Бехера) – это олицетворение косности материи, противоречащей вечному потоку становления, «жизненному порыву», это некое чудовище, Левиафан, пожирающий «душу» человека. Поэта интересует не конкретное воспроизведение «язв» большого города, а выражение его сущности, его изначальной идеи: предметные очертания города растворяются в гротескных образах распада, гниения, смерти. Цвет, как и у Тракля, несет символическую функцию, усиливая общую тональность «великого умирания души в плену мертвой механики каждодневности»:
Увенчанные мертвой головою
И черным стягом белые врата
Бесшумно растворяются зарею,
Зари убогим светом залита,
Видна за ними жуткая картина:
Дождь, нечистоты, духота и слизь,
Порывы ветра и пары бензина
В чаду бесшумной молнии слились.
«Проклятье большим городам».
Пер. В. Торопова

   Еще доступная постижению семантика образов соединяется с алогичным образно-семантическим сочетанием. Разрыв привычных связей – пространственных, временных, причинных, субъективный произвол ассоциаций выводят поэтическую образность Гейма за пределы понятийного ряда:
В полусвету из мрака небосвода,
Печальные, в вечерних вереницах,
Выходят – и заводят хороводы —
Видения, мучения, невзгоды.
Цветы в руках завяли, а на лицах —
То робкий ужас, то недоуменье.
Настало огненное погребенье
И солнце истребляет все живое.
«Куда ни глянешь – города в руинах».
Пер. В. Торопова

   Значительное место в лирике Г. Гейма занимает пейзаж (как и во всем экспрессионизме), превращающийся в «ландшафт видений». Природа, трактуемая в соответствии с экспрессионистской концепцией, принадлежит миру материи, т.е. миру окаменевшему, мертвому в своей неподвижности. Визионерская фантазия Г. Гейма растворяет предметный мир в экстатическом «душевном порыве», обнажающем его сущность. В стихотворении «Вечерние облака» возникают образы-видения: «скольжение серых мертвецов»; цепочки, стаи, косяки мертвых.
   Один из теоретиков экспрессионизма К. Эдшмид отмечал, что Г. Гейм «монументальным жестом низвергал» на современников «глыбы стихов» и «ковал из образов и строф свои видения».
   Война 1914 г. определила основную тенденцию экспрессионизма (поэзии, живописи, скульптуры, драматургии): ужас и отчаяние перед бессмысленным взаимоистреблением людей. Апокалипсис, Страшный Суд и его неумолимое наступление становятся ключевыми образами поэзии. «Война присутствует как видение, как всеобщий ужас, растягивается как нечеловеческое зло» (Курт Пинтус).
   В годы войны под влиянием великих потрясений создается новая поэтика экспрессионизма в лирике, драме и публицистике: разрушаются грамматические связи и законы, возникают неологизмы, создается новый синтаксис. Тональность лирики этого периода отличается взрывной эмоциональностью, общим гиперболизмом атмосферы мировой катастрофы, конца света. С этим связано натуралистическое сгущение деталей (без натуралистической мотивации), контурные изломы стиха, устранение глубины пространства. В стихотворении Ф. Верфеля (1890 – 1945) «На земле ведь чужеземцы все мы» (1914) сущность войны выражена гиперболизацией изначальной жестокости человеческой природы, метафорой всеобщего разъединения и отчуждения:
Умерщвляйтесь паром и ножами,
Устрашайтесь словом патриота,
Жертвуйте за эту землю жизнью!
Милая не поспешит за вами,
Страны обращаются в болота,
Ступишь шаг – вода фонтаном брызнет.
Пусть столиц заносятся химеры.
В нашей власти только разве слезы.
Терпеливы горы и долины
Удивятся нашему смятенью.
На земле ведь чужеземцы все мы,
Смертно все, что прикрепляет к миру.
Пер. Б. Пастернака

   Стихотворение Э. Ласкер-Шюлер (1869 – 1915) «Конец света» – это крик отчаяния от царящего хаоса и безумия, развязанного войной:
На свете вопль и стенанье стоят.
Будто умер Бог с его добротой,
И свинцовой тени нависший плат
Давит могильной плитой.
Пер. А. Ларина

   Лирика экспрессионистов воссоздала сущность войны, материализовав потрясения души в форму вызывающих шок образов-видений, гиперболизирующих страдания обреченного человечества.
   После окончания Первой мировой войны лидирующее место в экспрессионизме занимает драматургия. Эстетика нового, авангардного театра обусловлена бергсонианской концепцией длительности, отвергающей объективное время. Длительность – это нерасчлененный поток состояний, в котором прошедшее и настоящее сливаются в одно органическое целое, находятся в вечном становлении, никогда не являясь чем-то законченным. Поэтому для экспрессионистской драмы характерно некое вневременное пространство (здесь и всегда), изъятое из социально-конкретного контекста, и отсутствие развивающегося сюжета. Во вводной ремарке к драме «Люди» (1918) В. Газенклевер писал: «Время – сегодня. Место – мир».
   Экспрессионисты в своих драмах стремятся обнажить сущность мира и личности, сорвав покровы объективной видимости: психологии характера, фактографии, «тины повседневности». Пауль Корнфельд в статье «Одухотворенный и психологический человек» (1918) так обозначил цели нового авангардного театра: «...дело самопознания в том, чтобы не искать и анализировать сложности преходящего, но осознать то, что в нас вневременно... Мы не хотим погибнуть в тине характера, но хотим твердо знать, что в иные священные часы наша оболочка с нас спадает и проступает более святое. Предоставим будням иметь характер, но в лучшие часы бу-
   дем лишь душами. Психология говорит о существе человека столь же мало, как анатомия».
   В качестве эстетического средства разрушения «иллюзии достоверности» и раскрытия подлинной сущности жизни экспрессионисты используют принцип «очуждения». Это новый взгляд на привычное, обыденное, выявляющий в экспрессионизме сложные взаимоотношения «объективной видимости» и «подлинной реальности» .
   Этой цели подчинено иерархическое деление групп персонажей: немые персонажи – «толпа», «люди» – те, кто способен понять героя; герой – воплощение авторских идей. Конфликт обусловлен столкновением разных точек зрения – истиной обладает только герой. Такая структура соответствовала основной задаче драматурга: столкнуть косность, невежество и высокий дух. Непреодолимость преграды между этими столь различными формами жизни подчеркивалась своеобразным «диалогом», в котором партнеры произносят реплики, как бы не слыша друг друга.
   Герои – воплощение человеческой сущности, архетипа, носят условный характер. Они часто лишены имени. Так, например, в пьесе Э. Толлера «Человек-масса» (1921) действующими лицами являются Масса, Мужчина, Женщина, Безымянный. «Очуждение», направленное на разрушение театральной иллюзии достоверности, коренным образом меняло стилистику экспрессионистской драмы: основная цель авангардного театра – подчеркнуть условность театрального действия. Принцип «очуждения» реализуется при помощи синестезии: музыки, коллажа, непосредственного обращения актера к зрителю. Меняется функция актера – не вызывать сопереживание у зрителя, а пробуждать сознание, заставляя постичь сущность явления. Поэтому актеры в экспрессионистской драме не перевоплощаются; они без грима, одеты в серые свободные одежды, не принадлежащие определенной эпохе. Театр лишен декораций.
   Экспрессионисты стремятся разбить существующие между людьми социальные перегородки, стереотипы восприятия, чтобы передать величие объединяющего людей порыва. Театр приобретает функцию обращения людей в новую веру, уподобляется «ка-
   федре», «трибуне». В манифесте, посвященном открытию нового экспериментального театра «Трибюн» (1919) в Берлине, были обозначены новые цели и задачи: «Не сцена, а кафедра проповедника». Этим обусловлена декламационность, пафосность экспрессионистской драматургии, которые достигилась упорным повторением одинаковой ситуации. Так, в пьесе Г. Кайзера (1878 – 1945) «Газ» (1919) говорилось: «В самое тугое ухо проникает провозвестие, повторенное шесть раз».
   Одной из наиболее часто повторяемых ситуаций в новой драматургии является «превращение», трактуемое как «бесконечное движение жизни», как кристаллизация прекрасного: «Превращение» (1919) Э. Толлера, «Коралл» (1917) Г. Кайзера, «Обольщение» (1918) П. Корнфельда. Для выявления скрытой сущности жизни используется в ситуациях «Превращения» гиперболизм и гротеск. Герой драмы П. Корнфельда «Обольщение», Биттерлих – человек, в котором беспредельно стремление к любви. «Я всего хочу, но осуществляется только одно». Биттерлих, приходящий в отчаяние от мира, лишенного духовности, убивает Иосифа. Иосиф – «немой персонаж», олицетворение косности, среднестатистического сознания. Убивая Иосифа, Биттерлих с радостью идет в тюрьму, полагая, что так он осуществил цель своей жизни. Герой показан Корнфельдом в момент наивысшего напряжения сил, когда с него спадает шелуха обыденного и наружу вырываются самые сокровенные чувства. Противопоставление «объективной видимости» и «подлинной реальности» раскрывается Корнфельдом на уровне речи персонажей, для которой характерны взволнованность, лишенная переходов стремительность чувств, откровенность высказываний, невозможных в обыденной жизни.
   Так, встретив Иосифа, Биттерлих восклицает: «Какой ты пошляк!» Услышав из уст тюремщика доброе слово, он ему говорит: «Приди, обними меня!» Очуждая привычки, стереотипные взаимосвязи между людьми, Корнфельд разрушает иллюзию достоверности, заставляя зрителя «прозреть истину за пеленой видимости» .
   Экспрессионистская драматургия, противопоставившая свой художественный эксперимент традиционному «аристотелевско-
   му» театру, ввела новую стилистику, оказавшую огромное влияние на развитие театрального искусства XX столетия («Эпический» театр Б. Брехта; пластический театр Т. Уильямса, театр абсурда, проза Кафки).
   Экспрессионизм как художественное направление просуществовал до середины 20-х годов XX столетия. Однако главная его черта – обостренно-контрастное видение мира – серьезно повлияла на художественную культуру многих стран Европы и Америки.

Литература

   1. Зарубежная литература XX в. – М., 1998.
   2. Модернизм в зарубежной литературе. – М., 1998.
   3. Сумерки человечества: Лирика немецкого экспрессионизма. – М., 1990.

СЮРРЕАЛИЗМ

   Генеалогия сюрреализма восходит к дадаизму, официальной датой рождения которого считается 1916 год. Именно в этом году в Цюрихе был оглашен манифест движения с вызывающим названием «Манифест Антипирина». Автором манифеста был румын Тристан Тцара. Жаропонижающее средство от головной боли, вынесенное в заглавие, должно было подчеркнуть вызывающую бессмыслицу, лежащую в основе dada (детский лепет – фр.).
   Негативный анархический бунт дадаистов против всей предшествующей культурной традиции, против принципов разума и здравого смысла явился опосредованной реакцией на ужасы войны, продемонстрировавшей ничтожность человеческих жизней и хрупкость освященных традицией гуманистических ценностей. «Именно в борьбе против любой догмы, насмехаясь над учреж-
   дением всяческих литературных школ, дадаисты становятся Движением Дада» (Т. Тцара).
   В 1919 г. центр дада перемещается в Париж и объединяет таких художников и поэтов, как Т. Тцара, Ф. Пикабиа, М. Дюшана, Ж. Арпа, Г. Балля. Дадаисты активно сотрудничают с сюрреалистами, публикуются в организованном А. Бретоном и Л. Арагоном журнале «Литература». Сюрреализм как направление «документально будет зарегистрирован» только в 1924 году, после публикации «Манифеста сюрреализма» А. Бретоном. Активное сотрудничество дадаистов и сюрреалистов продолжалось вплоть до начала 20-х годов, а в 1923 г. Движение Дада, изначально отрекшееся от самого принципа школы, прекратило свое существование.
   Всеобщая анархия Дада выразилась в их программе «Истинные дадаисты против Дада», опубликованной в «Бюллетене Дада» в 1920 г. «Движением Дада управляет все. Дада сомневается во всем, Дада – это броненосец. Все есть Дада. Не доверяйте Дада (вспомните фразу Декарта: "Я даже не хочу знать, существовали ли люди до меня"»). Дада отрицает разум и здравый смысл: "Не правда ли, вам непонятно то, что мы делаем? Прекрасно, друзья, мы понимаем в этом еще меньше"».
   В творчестве тотальное отрицание и сомнение проявлялись в разрушении языка: «Язык – орган социальный и может быть уничтожен безболезненно для творческого процесса» (Г. Балль). Демарш против языка обусловил разрушения грамматических, синтаксических связей и поиск спонтанности выражения, утверждение культа примитивизма и бессвязности: «Выплюнуть слова: язык пуст, уродлив, скучен. Симулировать угрюмую простоту или сумасшествие. Оставаться обращенным внутрь себя. Постигать непостижимое, недоступное».
   Дезинтеграция реальности, потерявшей смысл и цельность, а затем произвольное соединение ее фрагментов опирается на важные для дадаизма принципы коллажа, монтажа и «словесных игр». «Словесные коллажи» Тцара, Дюшана, Пикабиа основаны на абсолютном произволе, на слепом доверии к случаю (сюрреалисты назовут это «объективной случайностью»).
   Радикальное сомнение в любой коммуникации обусловливает акцентирование дадаистской поэзии на звуковой функции произведенных слогов, а вовсе не на их значении. Поэзия Дада воспринимается как «зрелище»: создаются «звуковые», «фонетические», «статичные», «звукоподражательные», «синхронные» стихотворения».
Радуга толкает людей на всякие комедии,
Ты кажешься весьма надменным, Пикабиа,
а твоя кожа – подозрительной,
ибо на ней распластался лев.
Ф. Пикабиа. Пер. А. И. Сушкевича

   Этот образчик дадаистской поэзии представляет дерзкий произвол ассоциаций, объединяющий разнородные свойства и качества предметов. Обычное, повседневное подается в абсурдном, парадоксальном сочетании, рождая ощущение фантасмагории и «присутствия чудесного», как подчеркивал А. Бретон, в повседневном.
   Принцип произвольного сочетания несочетаемого, отменяющего все объективные законы, направлен на то, чтобы средствами условного искусства развенчать почитаемые традицией каноны поэзии. Это развенчание осуществляется при помощи черного юмора, разрушающего логические связи, отвергающего разум, здравый смысл и стереотипы восприятия. Черный юмор – трансформированная, карикатурно искаженная романтическая ирония, пронизывает не только творчество дадаистов, но и их повседневную жизнь, проявляясь в розыгрышах, мистификациях, эпатаже.
   Известен легендарный случай с раздеванием Кравана, приглашенного в Нью-Йорк прочесть доклад о юморе. Он поднялся на трибуну абсолютно пьяным и стал стаскивать с себя одежду. Или же Л. Арагон, коллекционировавший бесчисленное количество галстуков, которые он дополнял «резиновыми хирургическими перчатками, снимаемыми крайне редко». Или же постоянная игра Ж. Риго с темой самоубийства: «...ложась спать, он клал под подушку револьвер – так для него звучала расхожая мысль, что утро вечера мудренее».
   Эпатаж, розыгрыш, мистификация станут основными принципами театрального искусства Дада. Вот описание одного из спектаклей, поставленного совместно дадаистами и сюрреалистами. «Сцена представляла погреб, свет был погашен, и доносились стоны... Шутник из шкафа ругал присутствующих. Действующие лица без галстуков, в белых перчатках вновь и вновь появлялись на сцене: Андре Бретон хрустел спичками. Рибмон-Дессень каждую минуту кричал: "Дождь капает на череп"... Л. Арагон мяукал... Жак Риго, сидя на пороге, громко считал автомобили и драгоценности посетительниц». Спектакль заканчивался эпатирующим заключением:
Дада ничем не пахнет, он ничто, ничто, ничто.
Он, как ваши надежды: ничто.
Как ваш рай: ничто.
Как ваши идолы: ничто.
Как ваши герои: ничто.
Как ваши художники: ничто.
Как ваша религия: ничто.

   Тотальный бунт дадаистов, пронизанный черным юмором, снимал и отрицал значимость привычных понятий и норм. Однако у дадаистов не было общей философско-эстетической программы, кроме «огромного, разрушительного, негативного бунта». Всякая система и форма, с позиции Дада, ограничивает свободу творчества. «Всякая форма есть одновременно завершение и ограничение» (Г. Тибон). Этому высказыванию вторит Т. Тцара: «Всякая конструкция – это завершение, это очень скучно».
   Глубокое взаимопроникновение Дада и сюрреализма с 1919 – 1923 гг. обусловило развитие и углубление основных дадаистских тенденций в сюрреализме: «Все, что было в сюрреализме от свободы, бунта или неприятия, все это было и в Дада, еще в период его зарождения» (Рибмон-Дессень).
   Отбросив скандальные сенсационные декларации, анархо-нигилистическое бунтарство дадаистов, А. Бретон систематизировал их художественные открытия: дезинтеграцию реальности, отмену коммуникативной и понятийной функций языка, «словесные игры», черный юмор, произвол случая. Дада явился пи-
   тательной почвой для формирования сюрреализма в философско-эстетическую систему.
   Сюрреализм – это направление в поэзии и живописи, объединившее таких поэтов и художников, как А. Бретон, Л. Арагон, П. Элюар, Ф. Супо, Рибмон-Дессень, Р. Магритт, М. Эрнст, А. Массон, С. Дали и т.д. Термин «сюрреализм» был введен Г. Аполлинером для обозначения поражающей восприятие ошеломляющей образности бесконечных, неправдоподобных превращений в его драме «Груди Тиресия» (1917). В начале 20-х годов критика так окрестила первый текст автоматического письма «Магнитные поля», написанный в соавторстве с А. Бретоном и Ф. Супо. Л. Арагон и А. Бретон, приняв вызов, придадут этому термину теоретическое содержание в «Волне грез» (1924) и «Манифесте сюрреализма» (1924).
   Оценивая объективную реальность как «видимость», теоретик и духовный лидер сюрреализма А. Бретон противопоставляет ей «высшую реальность» (сюрреализм с французского переводится как «надреальность», или «высшая реальность»), под которой подразумеваются некие первоосновы жизни, трактуемые в категориях бергсонианской философии как поток нерасчлененных в пространстве и времени состояний, относящихся к иррациональной сфере духа. В качестве этой иррациональной сферы духа утверждается бессознательное. Опираясь на опыт 3. Фрейда и К. Юнга, А. Бретон провозглашает бессознательное не только как первичную матрицу человеческой природы, обусловливающую вечную динамику психических процессов (Фрейд), но и рассматривает все феномены сознательной и бессознательной жизни как проявление универсального коллективного бессознательного, общего для всего человечества (Юнг). Сюрреалисты, как и экспрессионисты, стремятся к прорыву к «полному человеку» в единстве его сознания и бессознательного. Но в отличие от экспрессионистов, противопоставляющих Духу материю, сюрреалисты надеялись через раскрытие «внутреннего человека», его единой психической энергии найти «иероглифический» ключ к расшифровке «криптограммы мира» (А. Бретон).
   «Сюрреализм неотделим от сюррационализма» (А. Бретон), т.е. представляет сплав рационалистического и мистического. В качестве «иероглифического» ключа Бретон использует закон «всеобщей аналогии», основанный на юнгианском понятии архетипа, т.е. коллективных универсальных моделей, проявлением которых в индивидуальном сознании являются фантазии, галлюцинации, сновидения. Эти состояния галлюцинирующего сознания отождествляются А. Бретоном с «реальным функционированием мысли», освобожденной из-под контроля разума и определяемой в «Манифесте...» как «психический автоматизм», или «автоматическое письмо». Автоматическое письмо становится родовым признаком сюрреалистической эстетики: «Сюрреализм, чистый психический автоматизм, имеющий в виду выражение или словесно, или письменно, или любым другим способом реального функционирования мысли. Диктовка мысли при отсутствии какого бы то ни было контроля со стороны разума, вне какой-либо эстетической или моральной озабоченности... Сюрреализм основывается на вере в высшую реальность некоторых форм ассоциаций, во всемогущество грез, в незаинтересованную игру мысли» («Манифест сюрреализма»).
   Творческий акт, «тотально отчужденный» от эмпирической реальности, осмысляется А. Бретоном как результат смешения пригрезившегося и реально видимого наложения грезы на явь. Явь определяется сном, т.е. имеется в виду переходное, похожее на сон состояние, достигаемое при помощи расстройства всех чувств, направленного на освобождение из-под контроля разума: бессонница, голод, различные виды эйфории галлюцинаторных состояний. Спонтанно вылившиеся образы, похожие на сновидения фантазии распадаются и переплетаются с бодрствующим сознанием, порождая невероятное, чудесное в повседневном. «Сюрреальное не есть сверхъестественное, оно содержится в реальности, доступно всеобщему опыту» (А. Бретон). «Поэзия» сюрреалистов, разрушающая все поэтические каноны, представляет поток бесконтрольно рождающихся слов, сквозь который угадывается трепет «чарующего и загадочного» бессознательного.
   Возникающая в результате образность, адекватная «логике» сновидения, обусловливается законом «объективной случайности», произвольно сближающим любые слова, разнородные по значению, что искажает мир обычных пропорций, разрушает грамматические и синтаксические связи. Слово – непредметно; оно утрачивает понятийную конкретность, вызывая дерзкий произвол ассоциаций. Так, например, у П. Элюара «земля голубая, как апельсин»; у Ф. Супо «ветер голубой, как земля», у А. Бретона «куст красный, как яйцо, когда оно зелено». Совмещение несовместимого, порождаемое автоматическим письмом, разрушает стереотипы восприятия: «Окно, пробитое в нашем теле, открывается на наше сердце. Видно огромное озеро, где в полдень опустились золотые стрекозы, душистые как пионы» («Магнитные поля»).
   Подчеркнутый алогизм, столкновение внешне несвязных образов, употребление эпитетов из различных смысловых рядов, обусловливая эффект ошеломления, разрушая привычную картину мира, создает новую, «подлинную реальность», в которой истинным законом является закон «объективной случайности» поразительных встреч и невероятных совпадений. «Трансформировать мир, сказал Маркс; изменить жизнь, сказал Рембо: эти два лозунга для нас суть один» (А. Бретон).
   Ориентированность сюрреализма на изменение сознания, разрушение обыденных норм и представлений обусловили использование «коллажа»; т.е. в текст вмонтировались вырезки из газет, объявлений, афиш, даже женский локон или билет на вернисаж. Это сочетание двух противостоящих реальностей не только производило эффект «ошеломляющей образности», но и открывало чудесное в повседневном.
   Сюрреалистическая поэзия, как и живопись, не имеет прямого смысла, а побуждает к мистическому прозрению. Сближение независимых, удаленных по смыслу явлений, обусловленное законом «всеобщей аналогии», порождает символические соответствия, выражающие через архетипы «полного человека» и «единство Вселенной» (А. Бретон).
   Произведение А. Бретона «Растворимая рыба» (1924) – своеобразный дневник сновидений, странствие души в пространстве грез, поражает полной неадекватностью названия и изображения. Этот художественный принцип заострения произвола ассоциаций выполняет функцию символического воплощения вечно изменчивой реальности, которую нельзя загнать в раз и навсегда застывшие формы этикеток и названий. «Сюрреализм всегда предпочитает жизнь словарю» (Ж. Шар-бонье).
   В «Растворимой рыбе» отменены все объективные законы, происходят невероятные превращения и встречи. В одном из эпизодов рассказывается о некоем охотнике, который наткнулся на нечто вроде газовой лиры: она безостановочно трепетала, одно ее крыло было длинным, как ирис, а другое, сверкающее, было похоже на дамский мизинец с чудесным кольцом. Вскоре нашли труп охотника: он был почти нетронут, за исключением сверкающей головы. Голова покоилась на подушке, исчезнувшей, когда ее подняли, так как она была сделана из множества маленьких бабочек, голубых, как небо. Возле тела было брошено знамя цвета ириса, а бахрома этого знамени трепетала как длинные ресницы.
   Это классический пример сюрреалистической поэзии, где легко узнаваемые привычные предметы поданы в необычных сочетаниях. Бытовое, повседневное предстает в чудовищных комбинациях: рыба оказывается растворимой, глаз служит основанием стебля, а следовательно, частью цветка. Из игры аналогий складываются двойные, тройные образы символических соответствий: ресницы осыпали труп охотника; ресницы цвета ириса; на ирис похоже растение, опиравшееся раньше на глаз, а значит, и на ресницы. Голова покоилась на подушке из бабочек цвета неба, а на корневище небес ранее опирался цветок.
   Цитируемый фрагмент представляет пример «ошеломляющей образности», которая создается при помощи гротеска, соединяющего «фантастическое» и «реальное». Гротеск – доминанта сюрреалистической поэтики, обнажающий мир нарушенных форм и смещенных понятий, используется А. Бретоном как возможность «передвинуть границы так называемой реальности», создать сюрреальность, т.е. выразить при помощи ошеломляющих восприятие образов вечную динамику психических процессов как синтез сознательного и бессознательного.
   Установка к изменению мира привычных понятий и представлений обусловила игровое отношение к реальности. «Сюрреализм – это игра, всевластная игра» (А. Бретон). Это игровое начало носит характер черного юмора, отразившего не только эстетическую, но мировоззренческую позицию сюрреализма. Черный юмор противопоставлял новую, высшую реальность, выраженную уникальным языком автоматического письма, всем предшествующим формам изобразительности. Узаконивая в правах банальное и невероятное, «язык улицы» и «язык сна», «билет на вернисаже» и «растворимую рыбу», неадекватность названия и изображения, черный юмор иронически снижал значимость мира объективной реальности («видимости», в терминологии сюрреализма).
   Сюрреалистическая поэзия, обусловленная «тотальным отчуждением» от эмпирической реальности, автоматическим письмом, герметична и труднодоступна для восприятия. Принцип сочетания несочетаемого, основанный на мгновенности восприятия и живописной наглядности, был более органичен для живописи, нежели поэзии, что обусловило ее визуальную доступность и признание у широкой зрительской аудитории.
   Родовой признак сюрреалистической живописи – тщательно выписанные и легко узнаваемые предметы, поданные в необычных сочетаниях и чудовищных комбинациях. Полотна М. Эрнста, А. Массона, С. Дали, С. Магритта порождали ощущение фантасмагории абсурдным сочетанием обычных, почти банальных предметов. «Художники пользуются предметами, как словами, заставляя их выстраиваться в причудливые фразы» (Л. Арагон). Например, концертный рояль – на скотном дворе, горящая свеча на просторе, среди гор с заснеженными вершинами или же бараны с завитушками на ногах, как на ножках кресел, в хорошо обставленной комнате.
   На полотнах С. Дали предстает фантастический мир нарушенных пропорций; люди оказываются в причудливых обстоятельствах, а вещи – в необычных положениях.
   Сюрреализм как направление перестал существовать в 1969 году, побив все сроки долголетия в искусстве. В русле авангарда сюрреализм занял особое место, оказав огромное влияние на все искусство XX века. Сюрреализм первым открыл значимость мира подсознания, применил технику автоматического письма, фиксируя спонтанную образность, пренебрегая автоцензурой. Сюрреалисты трансформировали аполлинеровское понятие «ошеломляющей метафоры», расширив диапазон сопоставляемых явлений и подключив их к сфере подсознательного: пытались создать новое сознание, построенное на разрушении материальных и вербальных связей. Используя деформирующую поэтику на базе нового психологического синтеза, сюрреалисты создали сдвинутый парадоксальный образ мира, сквозь который просвечивает сюрреальность.
   Художественные открытия сюрреализма – определение ключевого значения случая и бессознательного, открытие чудесного в повседневном, использование черного юмора как философско-эстетической категории – оказали влияние на «новый роман», «магический реализм» Латинской Америки, на словесные эксперименты Кено и Перека, на театр абсурда. Одним словом, сюрреализм определил развитие целого ряда художественных направлений и явлений.

Литература

   1. Антология французского сюрреализма. – М., 1994.
   2. Андреев Л.Г. Сюрреализм. – М., 1972.
   3. Сюрреализм и авангард. – М., 1999.
   4. Энциклопедический словарь сюрреализма. – М.: ИМЛИ РАН, 2007.

МОДЕРНИЗМ

   Модернизм – это новая философско-эстетическая система, возникшая в начале XX столетия и охватывающая период до 1950-х годов. Для модернизма характерен пересмотр философс-
   ких и творческих принципов культуры XIX века, радикальное обновление художественного языка, новая концепция реальности, заменяющая аристотелевский мимезис на свободное самовыражение. Скептическое отношение к рационалистическим формам познания обусловливает разрушение позитивистской картины мира, свойственной как классическому реализму XIX века, так и реализму XX столетия. «Эпистемологическая неуверенность» порождает изображение мира как хаоса и абсурда. Отчуждение, одиночество, невозможность диалога с другими становятся признаками современного «несчастного сознания». Изменяются категории времени и пространства, приобретающие статус субъективности. Итогом философской рефлексии становится модель вечного возвращения (введенная Ницше в культурно-исторический контекст), вечного повторения событий как метафоры абсурдности, нелепости человеческого существования.
   Новая система способов изображения утверждается с новым пониманием человека и реальности, выходящей за пределы детерминированности. Обостряется интерес к области подсознательного, к образам-архетипам как способам выражения универсалий бытия, т.е. повторяющихся закономерностей в человеческом существовании. Миф приобретает характер символа, трактуется как совпадение общей идеи и чувственного образа, подчеркивающих «вечность» основных коллизий, проступающих через «абсурдность» реальности. Техника потока сознания (М. Пруст, В. Вулф, Д. Джойс) представляет фиксацию разнородных импульсов и впечатлений, раскрывая алогичность, фрагментарность сознания. Поток бытия, наслаивающийся на поток сознания, определяет композицию и стиль произведения как одим из способов построения художественного пространства. Ключевыми фигурами «высокого модернизма» являются М. Пруст, Ф. Кафка, Д. Джойс, создавшие новую модель романа, основанную на модернистской парадигме.

Марсель Пруст (1871 – 1922)

   При жизни М. Пруст не был знаменит, несмотря на престижную Гонкуровскую премию, присужденную ему в 1919 г. за роман «Под сенью девушек в цвету», и орден Почетного легиона (1920). Вторая половина XX века прошла под знаком все более усиливающегося интереса к творчеству М. Пруста. В этом он значительно обогнал своих великих предшественников – Стендаля, Гюго, Бальзака, Флобера. Имя М. Пруста окружено устойчивыми мифами и легендами как завсегдатая великосветских салонов, одного из блестящих денди уходящей эпохи рубежа веков и затворника, тяжело больного человека, целиком отдавшегося титаническому труду над своим великим романом «В поисках утраченного времени».
   В периоды, не омраченные болезнью (тяжелыми приступами астмы), М. Пруст был вхож не только в аристократические, но и в литературные салоны. Он встречался с А. Доде, Ги де Мопассаном, Э. Золя, А. Франсом и О. Уайлдом. М. Пруста везде охотно принимали, но никто не принимал его всерьез. Его знал весь Париж, но, по сути, никто не знал.
   Астма, обнаруженная у М. Пруста в девятилетнем возрасте, наложила отпечаток на всю его жизнь. В предисловии к своему первому произведению «Утехи и дни» он писал: «Когда я был совсем маленьким, мне казалось, что из библейских персонажей самая злая судьба выпала Ною, потому что из-за потопа ему пришлось сорок дней просидеть взаперти в ковчеге. Позже я часто болел и вынужден был много долгих дней провести в "ковчеге". И тогда-то я понял, что лишь из ковчега Ной смог так хорошо разглядеть мир, пусть даже ковчег был заколочен, а на земле царила тьма».
   Детство будущего писателя продолжалось гораздо дольше, чем у обычных детей. Ранимый, впечатлительный, он не мог заснуть без материнского поцелуя. Этот вечерний поцелуй, связанные с ним тревоги и радости – одна из тем его неоконченного романа «Жан Сантей» и грандиозной эпопеи «В поисках утраченного времени».
   Жизненный опыт М. Пруста становится неиссякаемым, бесценным источником его творчества. Первое произведение писателя «Утехи и дни» (1896) выросло из наблюдений за жизнью модных салонов. Однако наблюдательность Пруста особого свойства. Критерием истины для него становится впечатление. «Чтобы изобразить жизнь, я хочу ее пережить. Это общество станет для меня предметом изображения, и я не достигну сходства, если не буду иметь образца».
   «Утехи и дни» – сборник фрагментов, импрессионистических зарисовок. «Фрагменты Итальянской комедии» представляют 14 миниатюр, воспринимаемых как фиксация какого-то мгновения или сцены, как рисунок лица, остановившего внимание писателя. Мгновенности впечатлений Пруст сумел придать характер общечеловеческой значимости. Он запечатлел «душу» сноба, предметы театральности в жизни салонов, игры в жизнь. Обитатели салонов представляются писателю персонажами Итальянской комедии, с заранее заученными ролями и костюмами.
   Большое место в сборнике занимает цикл из тридцати фрагментов – «Сожаления, мечты, цвета времени». Предметом изображения здесь являются чувства и впечатления. Пруст стремится дополнить каждое свое живое и глубокое впечатление обращением к ощущениям во всей их сложности. В таких зарисовках восприятие и переживание сливаются, возникают импрессионистические пейзажи, окрашенные чувствами человека, интенсивно переживающего природу: «Я называл по имени мою святую мать ночь, моя печаль узнала в луне свою бессмертную сестру. Луна сверкала над преображенными муками ночи, а в моем сердце, где рассеялись тучи, взошла меланхолия».
   Эти зарисовки впечатлений перебиваются чувствами, воспринимаемыми памятью. На закате своих дней капитан погружается в письма некогда любившей его женщины и так остро переживает прошлое, что начинает боготворить все пережитое.
   Память для Пруста «наиболее полезный орган». Писателем подразумевается «интуитивная память», основанная не на разуме, а на улавливании впечатлений. «С каждым днем я все менее ценю разум. С каждым днем я все яснее представляю, что только вне его писатель может уловить что-то из наших впечатлений... То, что разум нам возвращает под именем прошлого, им не является». Прошлое воссоздается Прустом при помощи фантазии и воображения: «Лучше пригрезить свою жизнь, чем прожить ее, хоть жить это и есть грезить».
   

notes

Примечания

1

   С. Малларме подчеркнул различие между верлибром и стихом с варьирующим размером, который и «допускался в XVIII в. в басне или опере. Это была лишь последовательность метра разной длины без деления на строфы». Верлибр Малларме называет «полиморфным», т.е. предполагающим «разложение традиционной метрики до бесконечности».
Купить и читать книгу за 150 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать