Назад

Купить и читать книгу за 60 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать

Восходящие потоки

   Роман «Восходящие потоки» – это книга о наших современниках, о двух неожиданно разбогатевших друзьях.
   Один, мнящий себя писателем, разбогател, случайно убив человека. Другой, несостоявшийся композитор, унаследовал миллионы своей бездетной немецкой тетушки.
   Меняя города и страны, друзья мечутся по миру «в поисках утраченного времени».
   Не зная, как распорядиться богатством, они или предаются разгулу, или пытаются заняться творчеством.
   Ни то, ни другое не приближает их к пониманию своего места в жизни.
   Это книга о трагическом даре Художника.
   В то же время это книга о воле случая, о работе судьбы, прилежно сводящей главного героя с его бесследно исчезнувшим отцом, вернее тенью отца, которая преследует его на протяжении всего романа.
   «Восходящие потоки» – это книга о том, как был задуман, писался и был написан этот роман.
   Книга адресована читателям, которым близко творчество Гашека, Генри Миллера, Набокова, Булгакова, Довлатова.


Вионор Меретуков Восходящие потоки

   Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

   ©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)
   Все следует принимать всерьез.
Сэмюэл БАТЛЕР
   Единственное по-настоящему серьезное убеждение заключается в том, что в мире нет ничего, что следовало бы принимать всерьез.
Сэмюэл БАТЛЕР

Часть I

Глава I

   Двадцать миллионов долларов: много это или мало?
   Для кого-то, например, для хрестоматийного чистильщика сапог, двадцать миллионов – немыслимое богатство.
   А для барона Ротшильда остаться с крохами, какими-то жалкими двадцатью миллионами в кармане, – означало бы разориться дотла. Ротшильд от такого афронта, чего доброго, умом бы тронулся да с моста Ватерлоо сиганул бы в Темзу.
   Я не был Ротшильдом.
   Не был я никогда и чистильщиком сапог.
   Я был… Впрочем, обо всем по порядку.
   Я всегда мечтал разбогатеть. Только случая не представлялось. Долго не представлялось. Пока…
   Да-да, так бывает, случай представился.
   Все мы живем, окруженные случаями или, вернее, возможностями. Эта тривиальная аксиома известна всем. Тем не менее, каждый день мы проходим мимо возможностей, способных в корне изменить нашу жизнь, не замечая их и обреченно думая, что родились под несчастливой звездой.
   Повторяю, мне случай представился. И я его не упустил: я стал богачом, завладев двадцатью миллионами долларов. Но для этого мне пришлось убить человека.
   Об убийстве не знала ни одна живая душа. Впрочем, вру: один человек знал. Понятно, что я имею в виду того, кого убил. И душа которого ныне пребывает на небесах. Или – в Аду. Последнее, на мой взгляд, более вероятно, поскольку покойник был негодяем.
   Впрочем, в Аду или не в Аду, – это всего лишь догадка, ибо нам, живым, не дано знать, где содержатся души умерших негодяев.
   Мне почему-то кажется, что они вообще не попадают ни к ангелам, ни к чертям, а веками торчат где-то посередине и, изнывая от тоски, ждут, когда у Главного Распорядителя выдастся свободная минутка и Он их куда-нибудь пристроит.
   А Главный Распорядитель все время занят. Да и торопиться Он не любит. Ибо знает, что неизвестность – страшное наказание. Хуже – только полнейшая определенность, то есть неизбежность.
   Надо заметить, что негодяй, которого мне посчастливилось укокошить, помимо традиционного набора отрицательных черт, таких как коварство, бесчестность, зависть и отсутствие чувства благодарности, обладал еще и отталкивающей внешностью: он был тщедушен, плешив и горбат.
   Последнее прямо указывает на то, что альтернативы у него не было: горбатого, как известно, исправляет могила. Я лишь помог ему. И смерть, по моему глубочайшему убеждению, пошла ему на пользу.
   Умерший был настолько омерзителен, что я отказываю ему в праве на имя. Имя, отчество и фамилия – это для других. Данный субъект достоин лишь клички.
   Я не называю его еще и потому, что не хочу коверкать жизнь его детям, которые, несмотря на то, что в их жилах течет кровь негодяя, имеют шанс – чем черт не шутит – стать порядочными людьми.
   Повторяю, покойный имел отталкивающую внешность. И был дурным человеком. Это как бы снимает с меня часть вины, делая ее не столь уж тяжкой.
   Согласитесь, было бы куда печальнее, если бы я отправил к праотцам не горбатого негодяя, по которому давно плакала веревка, а целомудренную отроковицу, например, победительницу регионального конкурса красоты, или юношу, только-только получившего аттестат зрелости и бойкими глазами вглядывающегося в лучезарное завтра.
   Теперь несколько слов об обстоятельствах, подробностях и особенностях того ужасного и в то же время такого счастливого для меня дня.
   Начну с того, что убил я негодяя (в дальнейшем для удобства буду называть его Гаденышем) как-то странно, можно даже сказать, по-дурацки.
   Да и шел-то я к нему не за тем, чтобы убивать: не было у меня такого намерения.
   Мой визит изначально носил исключительно мирный характер, правда, с сильным привкусом меркантильности: мне нужно было каким-то образом вышибить из Гаденыша свой кровный миллион.
   Гаденыш проживал в старинном двухэтажном доме, притаившемся в тихом замоскворецком переулке. Охраны не было…
   Принял он меня в кабинете. Мой бывший партнер стоял у камина, скрестив руки на груди, как Наполеон, к которому на аудиенцию набился ничтожнейший вестфальский королек.
   Над плешивой головой своего визави я увидел картину, на которой Гаденыш был изображен верхом на могучем першероне. Из ноздрей першерона вырывались языки пламени. Ничего не скажешь, вид у него был величественный. Разумеется, я имею в виду першерона.
   Человек и лошадь прихотливой волей живописца были развернуты анфас, и две пары страшных глаз, всадника и животного, в упор глядели на зрителя.
   Фоном служило абсолютно черное поле. Художник превосходно владел своим ремеслом: ему удалось вложить в фигуры человека и лошади столько свирепой динамики, что, казалось, еще мгновение и всадник на огнедышащей кобыле вырвется из мрачной картины и очертя голову понесется на гипотетического противника.
   В кабинете было очень много книг. Они заполняли полки и стеллажи, лежали на письменном столе, на журнальном столике и даже на стульях.
   Гаденыш всегда был большим книгочеем. Предпочитая всем остальным книгам энциклопедические словари, толстенные монографии и статистические справочники – предметы, как известно, увесистые и массивные.
   – Нуте-с, – сказал он, – с чем припожаловали, господин хороший?
   Сказал и издевательски усмехнулся.
   Я вежливо, но твердо предложил хозяину кабинета вернуть мне деньги. Ответом был хохот. Смеялся Гаденыш не меньше минуты.
   Сдерживая себя, я повторил просьбу.
   И тогда Гаденыш показал мне кукиш.
   Этого ему делать не стоило: это был явный перебор. Кукиш меня так разозлил, что я не сдержался и в ажитации огрел Гаденыша по голове тем, что подвернулось под руку. Было бы полено – огрел поленом. Была бы бейсбольная бита, огрел бы бейсбольной битой.
   Но у меня под рукой оказались только книги. Я схватил фолиант потяжелее, это был сорок четвертый том Большой советской энциклопедии издания 1955 года под редакцией академика Бориса Алексеевича Введенского, размахнулся и… Короче, этим томом я его и огрел.
   Ну, огрел и огрел. С кем не бывает. Должен заметить, что огрел я его с превеликим удовольствием, можно сказать, от души. И никак не ожидал, что Гаденыш от такого удара загнется. Словно огрел я его не обыкновенной книгой, пусть и тяжелой, а бронзовым канделябром или палицей.
   Вообще-то я думал, что мой бывший друг окажется более живучим. Ведь живучесть в природе негодяев.
   Я сказал, что об убийстве знал лишь один человек и этим человеком был сам убитый. Это правда. Гаденыш осознал, что его убивают, раньше, чем это понял его невольный убийца. Он понял это за мгновение до смерти, когда увидел над своей головой карающую десницу. Но этим непродолжительным знанием он ни с кем поделиться не успел.
   Теперь ненадолго вернемся в начало девяностых, когда все живое ринулось в бизнес. Я имел глупость по неопытности вляпаться в некрасивую историю.
   Но некрасивой она стала под конец. Вначале все было прекрасно.
   К истории этой, помимо меня, были причастны редкие металлы, пресловутая «красная ртуть», какие-то сомнительные ветераны из Прибалтики и вышеупомянутый горбун, который в те поры был моим ближайшим другом и партнером.
   Поначалу, как я уже говорил, все шло прекрасно. Мы за короткий отрезок времени заработали очень солидные деньги, которыми распорядились в высшей степени мудро, без промедлений переместив их в легальную сферу. В те годы сделать это было достаточно просто.
   Мы приоделись, обзавелись белыми «Мерседесами». Стали обедать в дорогих ресторанах. Гаденыш всерьез подумывал о красивой любовнице. Как выяснилось позже, ему приглянулась моя девушка.
   Я же, ничего не подозревая, продолжал слепо верить своему компаньону и безоглядно предавался удовольствиям.
   Не прошло и полугода, как моей развеселой жизни пришел конец: Гаденыш – естественно без моего ведома – виртуозно выстроил финансовую многоходовку, в результате которой я оказался у разбитого корыта.
   Дальше пошло еще гаже: мной заинтересовались правоохранительные органы. И я последние деньги угробил на то, чтобы выйти сухим из воды.
   Гаденыш добился своего: весь бизнес достался ему, а моя девушка стала его содержанкой. О, женщины, исчадия ада, порождение дьявола и ехидны!
   После этого я целых пять лет пробавлялся случайными заработками. Кем я только не был!
   Целый месяц водил экскурсии по отделу старинного оружия в ГИМе.
   Играл на разбитом рояле в ресторане у Никитских Ворот. Это было ужасно! Работать приходилось по ночам, и я смертельно уставал. К счастью, век этого отвратительного шалмана оказался сверхкоротким: вскоре он сгорел, подожженный с четырех сторон.
   Некогда городские котельные, приютив немало бородатых и безбородых правозащитников, стали колыбелью диссидентского движения. Я не был самоотверженным борцом с каким бы то ни было режимом, я вообще далек от политики, но это не помешало мне устроиться истопником: все-таки там регулярно платили.
   Поглядывая одним глазом за манометром и колосниками, я исхитрялся находить время, чтобы пописывать статейки в глянцевые журналы. Меня по старой памяти печатали. Но получал я там такие гроши, что их не хватало не только на водку и зрелища, но и на хлеб.
   Подрабатывал репетиторством: пригодилось кое-какое знание иностранных языков, во времена оны приобретенное в стенах МГУ.
   Потом была неизбежная Турция: помню неподъемные полосатые сумки, ночлег на тюках с мануфактурой, ругань, хамство таможенников…
   Было и многое другое, не принесшее мне ничего, кроме усталости и ненависти ко всему, что имеет отношение к так называемому малому бизнесу. Впрочем, все это неинтересно. Великое множество россиян прошли через это испытание. И мало кто из них достиг материального благополучия.
   Наконец, мне такая жизнь осточертела, и я решил, как говаривал незабвенный Остап Ибрагимович, потрогать своего бывшего партнера за вымя.
   Но все вышло совсем не так, как я себе это представлял. Книга неожиданно стала орудием убийства. Что, кстати, наводит на мысль о еще не раскрытых возможностях печатного слова.
   …После того как Гаденыш, на прощание изумленно ойкнув, завалился набок и укатился под сень искусственной пальмы, я некоторое время пребывал в замешательстве.
   Прошло, наверно, не менее пяти минут, прежде чем до моего сознания стали доходить ужас и идиотический комизм происшедшего.
   Поверженный враг лежал на спине, широко раскинув руки. Рот мертвеца был хищно ощерен, от золотых коронок исходило сияние. Сияние было тусклым и неприятным. Как огонек на болоте, подумал я.
   Я пристальней всмотрелся в лицо убитого. Вспомнился золотой зуб Паниковского.
   Тут же на ум пришло еще одно сравнение: свеча в церковном приделе, которую впопыхах забыли загасить грабители. Оскал смерти. Волчья улыбка. Пасть негодяя, оснащенная по последнему слову советской стоматологической техники.
   Такими коронками прежде украшали свои рты ростовские уркаганы и конторщики с Колымы. Последняя прижизненная улыбка, которую Гаденыш прихватит с собой на Тот свет.
   Мне понравилась его улыбка. Гаденыш улыбался так, словно был рад тому, что умер. С такой улыбкой ему будет хорошо начинать новую нездешнюю жизнь, с воодушевлением подумал я.
   Из-под задравшейся рубашки Гаденыша выглядывала рукоятка пистолета, заткнутого за пояс. Поколебавшись, я сумел подавить в себе соблазн позаимствовать пистолетик: кто знает, какой шлейф за ним тянулся.
   То, что Гаденыш бездыханен, было ясно как день. На всякий случай я решил в этом убедиться. Я наклонился и, преодолев вполне естественное чувство брезгливости, приложил ухо к костистой груди врага.
   Потянулись секунды нервного ожидания. Мое ухо не уловило ни единого звука. Если я что и слышал, так это гулкие удары собственного сердца.
   Сомнений не оставалось: негодяй был мертв.
   Именно в этот момент я понял, вот она – удача, вот он – случай!
   Для начала я ладонью закрыл глаза покойному. Мне не хотелось, чтобы мертвец судачьим студенистым глазом подглядывал за тем, как я буду потрошить его дом.
   Как я уже говорил, Гаденыш задолжал мне не меньше миллиона. Моя задача состояла в том, чтобы найти либо деньги, либо что-то, что можно было в деньги обратить. Например: драгоценности, антиквариат, картины, старинные вазы. Или вставные челюсти.
   Там золота, я еще раз посмотрел на оскаленный рот покойника, килограммов на двадцать. Правда, эту мысль мне пришлось тут же отбросить: не буду же я, в самом деле, каминными щипцами выламывать у него золотые коронки, я же не гестаповец, в конце концов.
   Можно было, конечно, отрезать голову и потом в спокойной обстановке аккуратно повыдергать зубы. Вариант совсем не плох, особенно если учесть, что золото всегда в цене. Но куда потом девать голову?
   Я почувствовал, что если проведу наедине с покойником еще минуту, то сойду с ума.
   Квартира Гаденыша была о семи комнатах и занимала весь первый этаж невзрачного домика в одном из тихих, как я уже говорил, замоскворецких переулков.
   Дом, повторяю, не охранялся. Почему? Возможно, Гаденыш перехитрил самого себя. Он всегда говорил, что охрана, как ее ни камуфлируй, все равно привлечет внимание воров. И не просто воров, а профессиональных грабителей, для которых, как известно, не существует никаких преград.
   Я знал, что Гаденыш жил без жены и детей, которых «откомандировал» несколько лет назад на запад Италии, где у него была вилла, купленная на мои деньги, – ну, если и не вся, то, по крайней мере, та ее часть, которая зеркальными окнами смотрела на берег Тирренского моря.
   Выходило, что кроме меня и покойника в квартире никого не было. И я приступил к осмотру.
   Мною последовательно были освидетельствованы кабинет, столовая, гостиная, бильярдная, кухня, туалетная комната, три совершенно одинаковые спальни с простыми железными кроватями на манер тех, что стоят в казармах, и, наконец, чулан размером с ангар, в котором, помимо четырех велосипедов, помещался мотоцикл Харлей Дэвидсон.
   Рядом с мотоциклом стояли два черных чемодана.
   Отныне вид закрытых чемоданов, стоящих в боевой готовности, всегда будет волновать мое воображение и навевать приятные мысли о путешествиях и увлекательных приключениях.
   Гаденыш еще с далеких советских времен не был чужим в мире криминала и в связке заказчик – исполнитель, насколько я понял, был заурядной шестеркой.
   Ходили слухи, что ему поручались незначительные дела, вроде передачи некоторых сумм от одного неофициального лица другому неофициальному лицу. Осуществлялось это открыто и без опаски. Видимо, такая схема устраивала всех. Включая милицию.
   Один мой приятель рассказывал, что однажды видел Гаденыша, который с безучастным видом прохаживался по Гоголевскому бульвару аккурат напротив памятника великому писателю.
   Мой приятель отличался похвальной любознательностью. Он присел на скамейку, развернул газету и сквозь дыру, проверченную пальцем, принялся незаметно наблюдать за Гаденышем.
   Через пять минут к Гаденышу приблизился стриженный под «полубокс» неизвестный, с которым Гаденыш обменялся парой реплик.
   После этого Гаденыш извлек из внутреннего кармана пальто некий сверток и вручил его собеседнику.
   Мой приятель был совершенно уверен, что на его глазах произошла передача денег.
   Я присел на корточки возле чемоданов и осмотрел их со всех сторон. Чемоданы были старые, с потертыми фибровыми боками. В таких чемоданах пожилые небогатые люди хранят ненужные, вышедшие из употребления вещи.
   Я положил один из чемоданов набок. Отщелкнул замок. Откинул крышку и… рухнул на колени.
   Да и было от чего: чемодан был доверху набит деньгами, уложенными в пачки.
   Сказать, что у меня глаза вылезли из орбит, а сердце едва не выскочило из груди, – значит, не сказать ничего.
   Дрожа от волнения, я взял в руки одну из пачек. Выглядела она, как свежая колода игральных карт. Только вместо тузов, валетов и королей в ней были стодолларовые купюры.
   Я поднес деньги к носу. Ошибки быть не могло. Деньги пахли так, как могут пахнуть только деньги: от них исходил ни с чем не сравнимый запах вседозволенности и безграничной свободы, отчеканенной в самой «демократической» стране мира.
   И еще я уловил тончайший запах дорогих духов: словно деньги, прежде чем попасть в чемодан, хранились в гардеробе молодой и очень красивой женщины.
   Содержимое второго чемодана было точной копией первого.
   Загнать машину во двор, прямо к подъезду, и перенести чемоданы в багажник, было делом минуты. Меня никто не видел. Кроме кошки, которая прошмыгнула у меня под ногами и скрылась за мусорными баками.
   Перед тем как покинуть квартиру, эту пещеру Лехтвейса, я носовым платком тщательно протер все места, где мог оставить отпечатки пальцев.
   Том Большой Советской энциклопедии я взял с собой. Что-то подсказывало мне, что к этой книге нельзя было относиться просто как к книге, мне казалось, что ей еще предстоит сыграть в моей судьбе немаловажную роль.
   На пересчет денег, который я произвел у себя дома, ушло несколько часов. Это были лучшие часы в моей жизни.
   Всего в обоих чемоданах оказалось двадцать миллионов долларов.
   Совершенно ошалевший от счастья, я сидел на полу перед горой банкнот.
   Мне было так легко и покойно на душе, что я даже позволил себе роскошь слегка пособолезновать покойному.
   Дело не в том, что меня терзали угрызения совести. Мне было не до этого. И мне не было жаль покойного. И тем более я не собирался возбуждать в себе искусственной скорби по поводу того, что все вышло так, как вышло.
   Мои ощущения были похожи на те, какие, должно быть, испытывает победитель детской игры в «Царя горы». Этого перманентного избранника богов, ценой синяков и ссадин завоевавшего право в гордом одиночестве стоять на вершине, на краткий миг может посетить чувство снисходительного сострадания к поверженному сопернику.
   Пособолезновав минуты две, я заодно простил покойному все нанесенные мне обиды. Поверьте, сделать это было не так уж и трудно: двадцать миллионов размягчат любое, даже самое черствое сердце.
   Но в то же время я понимал, что, как ни припудривай этот страшное событие размышлениями о фатуме, бренности и прочей чепухе, грех убийства – даже непредумышленного – останется грехом убийства.
   (Сознаюсь, это прегрешение в моей беспутной жизни не единственное. За много лет до этого я совершил еще одно преступление. Куда более страшное. На заре туманной юности я убил в себе идеалиста).
   Но мои мысли о грехе были легкими, как пар над горшком.
   Когда я окидывал взглядом невообразимую груду денег, – этот Монблан из стодолларовых бумажек, – мое сердце замирало от счастья.
   Мне было совершенно наплевать, какими судьбами доллары попали в квартиру Гаденыша.
   Возможно, думал я, мой бывший партнер опять стал шестеркой. Только теперь он передавал деньги не свертками, а чемоданами. Вряд ли это были деньги чисто криминальные.
   Вспоминая нашумевший когда-то скандал с коробкой из-под ксерокса, я не мог избавиться от мысли, что стал тайным и нечаянным фигурантом неких коммерческих забав сильных мира сего.
   Происхождение и принадлежность денег могли иметь смешанную природу, как, впрочем, и все, что с незапамятных времен происходит на бескрайних просторах моей любимой отчизны. Дальнейшие события могли показать, насколько я был близок к истине.
   Кстати, мыслей о возврате денег некоему законному владельцу у меня не возникало. А о том, чтобы о находке заявить в милицию, не могло быть и речи.
   Нежданно свалившееся на мою голову богатство я был склонен рассматривать как испытание, как вариацию на бессмертную тему об «Огне, воде и медных трубах». Не было никаких сомнений, что это ниспосылалось мне свыше. Моя жизнь могла превратиться либо в трагедию, либо в сплошное ликование. И то и другое меня устраивало.

Глава 2

   Чтобы стать богатым, моему другу Карлу Вильгельмовичу Шмидту не понадобилось никого убивать. Карл разбогател иначе. Причем самым тривиальным образом: он получил наследство.
   Все произошло, как в сказке с благополучным концом: скоропостижно скончалась его бездетная немецкая тетушка.
   Тетушка владела… Впрочем, черт его знает, чем она там владела.
   Может, полями маркиза Карабаса. А может, акциями концерна Сименс.
   Но чем-то старушка владела, это точно. Потому что, когда стихийный атеист Карл узнал, сколько ему причитается по завещанию, он тут же, ни секунды не медля, безоговорочно и бесповоротно поверил в существование Бога.
   И, пережив непродолжительный экстатический припадок, выразившийся в хождении на голове и криках «Исайя, ликуй!», он на всех парах помчался в ближайшую церковь покупать самую толстую и самую дорогую свечку, коя и была поставлена им за упокой души столь своевременно опочившей родственницы.
   Вступив в права наследования, Карл повел себя чрезвычайно решительно.
   Во-первых, он моментально развелся с женой, которую последние пять лет в глаза называл не иначе как рептилией.
   Во-вторых, завязал с нудной и скудно оплачиваемой работой в музыкальном издательстве.
   В-третьих, отдался любимому делу, о котором, когда был беден, не смел и мечтать: он стал композитором. Образно говоря, Карл засел за клавир. Припал к божественному чуду музыки, посвятив всего себя классическому симфонизму. То есть, занялся тем, чем заниматься ему строго противопоказано.
   Не понимая, что смешон, Карл с величественным видом обожает подолгу распространяться о том, что завершает работу над крупномасштабным музыкальным произведением. Которое, уверяет он, в недалеком будущем потрясет мир истинных меломанов и затмит все, что было создано в области классической музыки со времен Гайдна, Моцарта и Бетховена.
   Как только где-нибудь «в обществе» Карл видит пианино, он тут же устремляется к нему и, притоптывая ногой и перемигиваясь с девицами, принимается наигрывать что-нибудь душещипательное, вроде «Черной шали» или «Отцвели уж давно…»
   Я полагаю, что настоящий композитор так поступать не должен.
   От серьезного сочинителя ждут иного. Было бы куда более уместно, если бы на дружеской вечеринке с сосисками и пивом он прочувственно исполнил что-нибудь из Шенберга, Бриттена, Шнитке или, на худой конец, из Хиндемита.
   Но Карл не был бы самим собой, если бы вел себя иначе.
   Убежден, что, назвавшись композитором, он взвалил на себя груз, предназначавшийся совсем другому человеку.
   Заказывая отель, он всегда строго оговаривает одно непременное условие: в номере должно быть фортепьяно. Если же его нет, Карл не слишком кипятится и довольствуется телевизором.
   В-четвертых, Карл стал коллекционировать любовниц. Этому занятию он предается страстно и не жалея сил. Что свидетельствует о том, что здравый смысл им утрачен не до конца.
   Если быть предельно откровенным, то именно этот, четвертый, пункт нас особенно сдружил.
   Необходимо добавить, что нам, несмотря на различия во взглядах, нравился один и тот же тип женщин. Что никогда, хвала Создателю, не приводило нас к соперничеству или размолвкам.
   Стоит заметить, что когда я говорю о женском типе, то имею в виду не духовный мир жертв наших сексуальных домогательств, а только их экстерьер.
   Женщины разнообразили нашу жизнь, внося в нее живительный и, как принято сейчас говорить, креативный сумбур, без которого, увы, не обходится ни одна история любви, даже если это любовь сугубо платоническая.
   Знакомы мы были с давних пор, но виделись не так уж и часто. Пока, повторяю, мы не разбогатели.
   Богатство толкнуло нас в объятия друг друга. Богатство и неодолимая тяга к сибаритству способствовали тому, что двух немолодых шалопаев притянуло друг к другу, как обычно одна нелепица притягивает другую.
   В-пятых, Карл увлекся путешествиями. Это сблизило нас еще больше.
   Путешествия давали нам то, в чем мы неосознанно нуждались: путешествия давали нам призрачную видимость очередности, закономерной ротации впечатлений, создавая ощущение некоего жизненного порядка.
   А это само собой экстраполировалось на время, рождая иллюзию последовательного, постепенного и органичного перетекания одного временно́го промежутка в следующий: сегодняшнего дня – в завтрашний, одного месяца, например, мая, – в июнь, високосного года – в не високосный и так далее.
   Перемещаясь в пространстве, меняя города и страны, мы как бы терлись шершавыми боками о Время, насильственно вовлекая его в процесс движения.
   Мы были убеждены, что время, этот необъятный и необъяснимый феномен, придуманный человеком и им же искусственно изолированный от пространства и скорости, поражен тяжким недугом.
   Мы ползали по Хроносу, как по больному тифом ползает вошь, с той лишь разницей, что вошь знает, куда и зачем ползет, мы же этого знания были лишены изначально.
   Неутомимое насекомое, деловито исследуя больную плоть, получает руководящие указания непосредственно от дьявола.
   Мы же с Карлом ниоткуда никаких указаний не получали: мы руководствовались лишь интуицией, основополагающая особенность которой – бесстыдно надувать того, кто ей безоглядно вверяется.
   О времени мы знали не так уж и много, в частности, мы не имели ни малейшего представления, когда оно началось, и уж тем более не знали, когда оно закончится. Впрочем, мы были уверены, что этого не знает никто. Уже одно это возбуждало наш интерес.
   Когда мы находились под воздействием винных паров, то часто, нимало не смущаясь, обращались непосредственно к Богу.
   Каюсь, говорили мы с Ним не слишком почтительно. Что было, то было.
   Сейчас мне стыдно за себя и за Карла: все же Господь не сосед по лестничной клетке и не торговка семечками.
   С Тем, Кто тебя создал, таким беспардонным образом вести себя не следует. Я бы не советовал так поступать даже тем, кто сомневается в существовании Святой Троицы и кто считает библию чем-то вроде сборника юмористических рассказов о проделках святых.
   Забыв о религиозном чинопочитании, мы шутливо заклинали Господа повлиять на больное Время, дабы оно не прохлаждалось, стоя на месте, а двигалось к некоей, увы, пока недосягаемой, точке в будущем.
   По собственному опыту мы знали, что эта заколдованная, загадочная точка отдаляется на шаг от настоящего, как только настоящее, частично становясь прошлым, с ослиным упрямством делает точно такой же шаг вперед, в будущее.
   И только Господь, по нашему разумению, был способен радикально изменить это ложное положение вещей, от которого страдает человечество со времен Адама и Евы и которое у нормального человека не вызывает ничего кроме протеста и недоумения.
   Ах, если бы эта точка была достигнута! Тогда бы цепь замкнулась, расширение вселенной приостановилось, стремительно начался бы обратный процесс, и наступил бы конец света, явление, по своему всемирно-историческому значению сопоставимое с его началом.
   Сбылась бы вековая мечта мизантропов всех времен и народов: вселенная съежилась бы, всосалась в самое себя и превратилась в объект размером с куриное яйцо.
   Мы часто, солидно кивая головами и одаривая друг друга понимающими улыбками, говорили, что если и есть в чем-то смысл, то, скорее всего, в движении.
   И поэтому на протяжении нескольких последних лет мы только тем и занимались, что все время куда-то бежали, не в силах удерживаться на одном и том же месте сколько-нибудь продолжительное время.
   Один из нас, как я теперь понимаю, бежал от настоящего, надеясь укрыться в прошлом.
   Другой, густо смазав пятки елеем, стремглав летел в будущее.
   Движение было нашим спасением: оно освобождало нас от необходимости мыслить, делать нечто общественно полезное и брать на себя ответственность за принимаемые решения.
   Мы отдавались движению, словно оно было сутью и смыслом жизни. Мы думали, что, двигаясь, сумеем преодолеть барьеры, которые сами же когда-то перед собой и воздвигли.
   Мы почти не интересовались тем, что происходило в мире.
   Для нас не существовало ни правительств, ни Думы, ни смен руководителей страны, ни войн, которые велись этими руководителями.
   Мы не читали газет. А если и брали в руки некое печатное издание, то, как правило, это были либо туристические проспекты, либо журналы мод.
   Туристические проспекты сулили нам райский отдых на пляжах Адриатики, знакомство с особенностями французской кухни и незабываемые впечатления от сафари в Серенгети.
   По журналам мод мы следили за изменениями, которые касались отношения человека к канону красоты. К нашему ужасу в моду входили низколобые мужчины с покатыми плечами и кривоногие женщины весом с таксу.
   Было еще одно обстоятельство или, вернее, благоприобретенное свойство наших преображенных натур, которое нас сближало. Нам претило… как бы это помягче сказать… безрассудно сорить деньгами.
   Я бы назвал это экономностью или бережливостью, истоки которой в нашей нищей юности, в том благословенном и грустном времени, когда приходилось экономить буквально на всем, даже на дурных привычках.
   Теперь эта бережливость у Карла приняла форму разумной расчетливости, а у меня – прижимистости, временами переходящей в откровенную скаредность.
   Пред моим внутренним взором часто вставал образ обнищавшего старика, бывшего профессора кафедры структурной и прикладной лингвистики.
   Когда я по утрам в своей московской квартире распахивал окно и выглядывал во двор, то чуть ли не каждый раз видел этого бедолагу, голыми руками выкапывающего из мусорного бака осклизлые кости и объедки.
   Я страшился нищеты.
   Какие мысли на сей счет имел мой друг, мне неизвестно. Но, думаю, что и ему в голову приходило нечто подобное. Подозреваю, что именно поэтому Карл записывал мои и свои расходы в специальные блокноты.
   Правда, блокноты эти он систематически терял и чуть ли не каждую неделю заводил новый.
   Мы были далеки от забот нуворишей, тратящих целые состояния на золотые побрякушки, стотысячные шубы, мобильные телефоны с брильянтами и проводящих за границей время не в музеях, галереях и великих театрах, а в бесконечных походах по модным магазинам, осуществляя таким образом обязательный «шопинг», без которого они не представляют себе жизни «настоящего» миллионера.
   Повторяю, мы были бережливы. Мы самым внимательным образом следили за своими счетами в банках.
   Впрочем, все это не мешало нам жить со всеми удобствами, много путешествовать, со вкусом выбирать дорогие яства в ресторанах, снимать номера в хороших отелях и не отказывать себе в удовольствиях, к которым мы привыкли с быстротой, поразившей нас самих.
   Ах, если бы не скука!..

Глава 3

   – Ненавижу молодых… – сказал Карл.
   Произнеся это, он принялся поворачивать голову слева направо. В его движении было что-то неживое, механическое, что-то от эволюций демонстрационного робота или разворота танковой башни.
   Голова Карла двигалась невыносимо медленно. Как в испорченной киноленте. Хотелось встать и помочь Карлу: обхватить его голову руками и вертеть до тех пор, пока она не вывернется из туловища, как лампочка из патрона.
   Но тут позвонки угрожающе хрустнули, и движение приостановилось.
   Карл, сидевший очень прямо, на минуту закаменел.
   Моему взору предстали мощные, царственно расправленные плечи, верхняя часть обнаженной спины с красивым рельефом мышц и коротко стриженый затылок под широкополой соломенной шляпой, украшенной красным пером.
   Поскольку я сидел в шаге от Карла, то его огромная шляпа, вдруг ставшая центральной фигурой пейзажа, заслонила собой все, что до этого мгновения услаждало мой благодушный взор.
   Шляпа бесцеремонно воцарилась над Клопайнерзее, спрятав за своими соломенными полями и середину озера, и часть противоположного берега, оставив открытыми лишь далекие синие горы, которые как бы нависали над овалом тульи, став жалкой декорацией к величественному головному убору.
   Перо оказалось на одной линии с вершиной самой высокой горы, оно походило на вымпел, который на покоренном пике устанавливают альпинисты как символ бессмысленного геройства и романтической глупости.
   – Ненавижу нынешнее поколение, – повторил Карл и любовно огладил округлившийся живот. За несколько последних дней он заметно прибавил в весе.
   – По-твоему, мы были лучше? – спросил я.
   – Лучше, хуже, какое это имеет значение? Ненавижу – и все тут.
   – И, все-таки, за что?
   Карл задумался.
   – Они другие…
   Я засмеялся.
   – И, слава Богу! Хорошо, что они на нас не похожи: два одинаковых гнилых поколения кряду, одно за другим, этого, брат, никакая цивилизация не выдержит.
   – Они еще гнилее нас…
   – Это невозможно.
   – Возможно, брат, возможно, сейчас все возможно. Мне говорят, что, мол, надо смириться, такие нынче настали времена.
   – Какие?
   – Черт его знает, какие… Вокруг развелось слишком много всяких технических штучек…
   – Компьютеры, Интернет, мобильники…
   – Во-во! И человеческий разум не поспевает за новинками. Люди стали меньше думать, вернее, задумываться… Они вовлечены в скоростную игру со временем, надо всех опередить, надо все успеть, не то тебя обскачут другие. На раздумья времени не остается, поэтому на свете осталось так мало умных людей. Их заменили современные субъекты, у которых мозги устроены не так, как у нас с тобой. Нам, чтобы докопаться да истины, надо перелопатить все укромные уголки памяти, пройти всеми тайными дорожками, тропками и извилинами. У этих все иначе: у них истина лежит на поверхности. И искать не надо, подходи и бери, всем все ясно.
   – Хватит на все корки честить нашу смену! Там есть немало достойных субъектов…
   – Например?.. – Карл сделал легкое движение головой, и позвонки опять хрустнули.
   – Дима Билан, например, – быстро ответил я и для убедительности надул щеки. – А также Мумий Тролль, Оксана Робски и Сергей Минаев. И, конечно, Ксюша Собчак. Какие имена! Но, вообще-то, диву даешься, как это наше поколение оказалось способным к репродуцированию.
   – Меня это тоже порядком удивляет… Мне казалось, что мы бесплодны. Особенно после того, как кумирами нашего поколения сами себя назначили Борис Гребенщиков и Цой. Царствие им небесное.
   – К твоему сведению, Гребенщиков жив.
   – Вот как?! Тем хуже для него. С него началась профанация бардовской песни. Все эти его туманности, неясности, недоговоренности… Беспомощная бесполая поэзия. Поэтика дегенерата, прикидывающегося мессией. Он собственноручно памятник воздвиг себе нерукотворный… Когда ему нечего сказать, он поет «это», «эта», «эти», «этим». У него во всех песнях ключевое слово – «это».
   Я задумался, припоминая.
   – Мне кажется, ты заблуждаешься.
   – Нет, не заблуждаюсь! Гребенщиков никогда ни во что не верил и сам не знал, о чем поет. Но он удачно выбрал цель и вот уже тридцать лет долбит по ней из всех орудий. Дурам, которые молились на него, казалось, что он чего-то недоговаривает, скрывая что-то таинственное, что за его «этим» и «этими» стоит что-то невероятно важное. А там ни черта нет, там – пустота. Но страстным его фанаткам – наркоманкам и психопаткам – его стишки страшно нравятся. Чтобы сгустить свой образ, образ печального и мудрого пророка, он для блезира ударился в буддизм… Словом, свинья он преизрядная. Играет, каналья, на нежных чувствах доверчивых лопухов. Ненавижу прохиндеев, паразитирующих на ниве искусства! А искусство – это та же религия, только место Бога там занимает Художник. Повторяю, я Борю ненавижу. Но главное – ненавижу тех, кто идет всем нам на смену! – раздраженно твердил Карл, потряхивая головой. Лицо его пылало гневом, брови грозно нависли над переносицей. – А они идут, эти неизбежные сменщики, эти сосунки, эти молодые сосущие силы, и, похоже, их не остановить. Вот что плохо-то… – Карл тяжко вздохнул.
   Я знаю, в чем причина его ненависти к «молодым сосущим» силам.
   Когда Карл был еще студентом консерватории, он увлекся сразу двумя своими сокурсницами.
   Ему казалось, признавался потом Карл, что он любил девушек примерно одинаково, и ни с одной из них ему не хотелось расставаться.
   Скорее всего, он не врал: в молодости его изнутри распирала настолько мощная сексуальная сила, что одной женщины ему было мало.
   Неосмотрительному и любвеобильному студенту предстоял нелегкий выбор. Решив положиться на случай, Карл бросил жребий.
   В результате одна из пассий стала его женой, вторая – официальной любовницей. Обе женщины – зачтем это хитроумному селадону в актив – долгие годы мирились со своим положением.
   Сокурсницы родили ему двух дочерей. Причем девочки появились на свет почти одновременно, чуть ли не в один день.
   Внимания, как легитимной дочери, так и побочной, Карл, вечно неудовлетворенный, озабоченный своими «творческими» неудачами и по этой причине неделями не вылезавший из пьянок, практически не уделял.
   Следы одной дочери затерялись на широких просторах Зауралья, куда она в свои неполные семнадцать сбежала с юным лейтенантом, который вряд ли когда-нибудь станет генералом: мечтательный офицер грезил о славе Андрея Вознесенского и не умел материться.
   Эту дочь Карл терпеть не мог и, похоже, навсегда вычеркнул из своей жизни: я знал, что в его сердце до сих пор тлели угольки ревности и подозрений, уж больно дочка походила лицом и статью на так называемого «друга семьи», некоего красавчика, прятавшего свое коварство под сладкогласным именем Юлиан.
   Вторую дочку Карл ненавидел еще сильнее, потому что она мало того что была похожа на него как две капли воды, но и внутренне была вылитый Карл.
   Она никуда не затерялась и, даже более того, была у всех на виду, беспрестанно снимаясь в телесериалах, специализируясь на амплуа искательниц любовных приключений.
   «Этой прошмандовке и играть-то ничего не надо, – цедил сквозь зубы Карл, когда речь заходила о его дочери-актрисе, – она и в жизни такая».
   Какое-то время лицо Карла кривит гримаса ненависти: видимо, он вспоминает своих дочерей. Но долго оставаться мизантропом этот эгоист не может.
   – Господи, хорошо-то как! – шепчет он. Лицо его разглаживается, приобретая самоварный оттенок, который очень ему идет.
   Карл не менее минуты, слегка прищурившись и редко мигая, созерцает крохотные отели и пансионы, тонущие в густой темной зелени, за которыми, словно нарисованные на серебристо-голубом полотнище неба, высятся горы с окультуренными склонами – игрушечные горы австрийских Альп.
   Насладившись рекламными красотами, Карл радостно вздохнул, потянулся за солнечными очками и в этот момент увидел полную пожилую немку, с которой при встрече всегда галантно раскланивался.
   Карл и на этот раз был необыкновенно учтив: он слегка привстал и рукой грациозно притронулся к шляпе.
   И тут, пытаясь придать лицу выражение максимальной приветливости, он состроил такую зверскую физиономию, что женщина схватилась за сердце.
   – Еще один такой опыт, – заметил я, когда дама, тяжело ступая, с озадаченным видом прошествовала мимо, – и старухе конец: она от удивления лопнет. Она лопнет, а тебя привлекут к ответственности за членовредительство. Не смотри на нее так…
   – А как я должен был на нее смотреть?..
   – Ты должен был смотреть на нее доброжелательно.
   – Я и смотрел доброжелательно.
   – Если бы…
   – Оставь меня в покое! Буду я тебе доброжелательно смотреть на какую-то старую кикимору. Мне на себя-то смотреть тошно…
   – Не ври. Ты себя обожаешь. А на нее не смотри, обойдись как-нибудь без этого.
   – На кого мне тогда прикажешь смотреть?
   – Смотри на меня.
   – Я и смотрю.
   – И?..
   – Получаю ни с чем не сравнимое удовольствие.
   – Вот так-то лучше. Давно хотел тебя спросить…
   – Если давно, то лучше не спрашивай, знаю я твои вопросы.
   – Что это за имя у тебя такое, Карл? За что и в честь кого тебя так обозвали?
   – А почему ты спрашиваешь?
   – Из чистого любопытства.
   – Имя как имя… – Карл зевнул. – Если помнишь, Маркса, так звали… Да и Либкнехта тоже… еще Линнея… а также целой своры королей от Карла Великого до Карла Безумного, который, помнится, дрался с собаками из-за мозговой косточки… И потом, не Иваном же было меня называть. Отчество у меня подгуляло, вот в чем дело, да и фамилия… Представляешь, Иван Вильгельмович Шмидт?
   – Ты полагаешь, что Карл Вильгельмович лучше?
   Карл опять зевнул.
   – Не знаю… Мне нравится. На мой взгляд, звучит вполне пристойно, почти по-королевски. А если честно, то, по большому счету, мне наплевать. Хотя уменьшительное от Карла мне не очень-то по душе…
   Я с невинным видом спросил:
   – А как тебя называют влюбленные женщины? И как величала мама, когда звала обедать?
   Карл ухмыльнулся.
   – Мои возлюбленные обращаются ко мне по имени-отчеству. Даже в постели. А мама… Мама меня любила без памяти, но женщиной она была остроумной и злой. Она называла меня… Карликом.
   Я окинул взглядом могучую фигуру своего друга.
   – Можно и мне?..
   – Не стоит, – отрезал Карл, – это будит во мне грустные воспоминания.
   Он поерзал в кресле, выпрямился и после паузы спросил:
   – Как я сегодня выгляжу?
   С минуту я внимательно изучал самодовольный лик Карла.
   – Ты великолепен и выглядишь, как разжиревший сакс, много лет проживший в Париже. Такой ответ тебя устраивает?
   Карл ответил не сразу.
   – Как тебе известно, я действительно некоторое время обретался во Франции, – сказал он, и легкая тень легла на его лицо.
   – А кто ты по национальности?
   – Ты забыл про «давно хотел тебя спросить».
   – Давно хотел тебя спросить, кто ты по национальности.
   – Из тевтонов мы. Или из вестготов. А может, из лангобардов.
   – А кем ты себя ощущаешь?
   Карл на секунду задумался и, горделиво выкатив грудь, заявил:
   – Я гражданин мира!
   – Ясно: безродный космополит… И все-таки, кто ты?
   Карл опять задумался.
   – По всей видимости, русский.
   – Ты в этом уверен?
   – Знавал я одного славного парня, у которого папа был еврей, а мама – француженка. То есть в его жилах не было ни капли русской крови. Так вот, в паспорте этого субъекта в графе национальность было написано «русский». Он так решил. И это его неотъемлемое право, – Карл помолчал. – А по поводу моей национальности… Ну, посуди сам, коли у меня папаша, хоть и Шмидт, но по паспорту русский, да и по маминой линии точно такая же история… Да будет тебе известно, что ее остзейские предки обрусели, перекрасившись в бело-сине-красные цвета, чуть ли не при Екатерине Второй. Одним словом, деваться-то мне было некуда, и я автоматически стал русским. Таким образом, как ни верти, я русский. Хотя имею германских прародителей и мог бы предпринять попытку пролезть в чистопородные немцы. Но что-то удерживало меня. Возможно, мысль о соборности и бескрайних просторах России…
   – Этого еще не хватало!
   – Да-да, о соборности! – выспренно повторил Карл. – И если бы не тетушка, я бы не торчал сейчас с тобой здесь, в глубинах провинциальной Австрии, а загорал бы в Серебряном Бору в обществе красоток из вспомогательного состава МХТ… Ах, тетушка, милая моя северогерманская тетушка! Вечная ей память… Как же вовремя она померла! Кстати, открою тебе тайну. Я далеко не всегда был русским, то есть я хочу сказать, что в детстве, когда узнал, что я по крови немец, сначала смертельно обиделся на своих родителей. Как это они посмели родить меня немцем! Мне не хотелось отличаться от других ребят. А годам к двенадцати я страшно возгордился, мне вдруг понравилось быть немцем. Хотя, чем тут гордиться… И позже, когда понял, что гордиться своей национальной принадлежностью может только чванливая посредственность, что гордиться этим постыдно, глупо и пошло, я стал русским, потому что для этого мне никому ничего не надо было доказывать. Произошло это следующим образом: в паспортном столе, при получении первого в моей жизни официального документа, всерьез удостоверяющего личность, я удостоился традиционного вопроса о национальности. И в это святое мгновение я окончательно осознал, что родился в краю церковных луковок, махорки, антоновских яблок, деревянных ложек, кваса, щей, лаптей и, вспомнив есенинское…
   Карл прикрыл глаза и с чувством продекламировал:
А месяц будет плыть и плыть,
Роняя весла по озерам…
И Русь все так же будет жить
Плясать и плакать у забора.

   – И, вспомнив это, – повторил Карл деловито, – я самым решительным тоном заявил паспортистке, что прошу записать меня русским. Не могу удержаться, чтобы не сказать два слова о патриотизме как таковом: русский патриот мне нравится больше любого другого, он не криклив, спокоен и тверд. И он знает своего врага в лицо…
   – Тебе хорошо: тебе известно, кто ты. А вот я… Звали меня когда-то, как ты знаешь, Павлом Базилевским, а теперь я то ли Пауль Вернер, то ли Поль Вернье, то ли Пол Ковальски, то ли…
   – Как же ты расточителен! Ну, скажи, разве можно так разбрасываться! – укоризненно покачал головой Карл. – Это же безнравственно! Я бы на твоем месте остановился на ком-нибудь одном.
   – Увы, нельзя…
   – А сейчас ты кто? Как вас теперь называть?
   – Сейчас я Паоло Солари, уроженец Неаполя.
   – Макаронник?! Вот это да! Но ты же ни бельмеса не знаешь по-итальянски!
   – Пришлось проштудировать русско-итальянский разговорник.
   Карл посмотрел на меня с уважением.
   Я подмигнул ему и добавил:
   – И потом, я непродолжительное время дружил с одной обворожительной итальянкой. Тесное общение, и все такое, ты понимаешь…
   Карл удовлетворенно крякнул:
   – Вот это совсем другое дело!
   – Кстати, ее звали Аделаидой.
   Я солгал. Но сделал это не без умысла: дело в том, что так звали последнюю привязанность Карла.
   Но Карл и ухом не повел.
   После короткой паузы он спросил:
   – Думаешь, тебя все еще разыскивают?
   – Как дважды два.
   Карл пошевелил бровями и вернулся к вопросу о моей национальности:
   – А где твои истинные родовые корни?
   – Я же говорю, в Неаполе, там недалеко от церкви Сан-Джакомо дельи Спаньоли есть маленькая улочка, которая носит имя моего предка, почетного гражданина города Неаполя Витторио Солари. Он жил в 18 веке и был глубоко верующим христианином, за что паства семь раз подряд избирала его церковным старостой. Так вот, этот Витторио Солари прославился тем, что даже в Великий пост, то есть в Пепельную среду и Страстную пятницу, обжирался свининой по-неаполитански и до блевотины накачивался разливным фалернским…
   – Ну и балаболка же ты! Как ты сам не устанешь от своей болтовни!
   – Клянусь девой Марией… – я молитвенно прижал руки к груди.
   – Со мной ты бы мог быть пооткровенней.
   – Хорошо, буду предельно откровенен, но, прошу заметить, делаю это под давлением. Итак, я человек без национальности: без роду, без племени, одним словом. Хотя отец когда-то мне рассказывал, что его польский предок…
   Карл возмущенно запыхтел:
   – С тобой совершенно невозможно разговаривать! Опять какой-то засранный предок!
   Я повысил голос:
   – Предок моего отца, некто Збигнев Базилевский, мелкий лавочник и подданный Его Императорского Величества Самодержца Всероссийского, Царя Астраханского, Царя Польского и прочая и прочая, как-то в Варшаве, переползая из одного кабака в другой, спьяну заблудился. Полз, полз, значит, он, потом уснул мертвецким сном, а когда очухался, то оказалось, что он уже не в Варшаве, а в Москве, в особняке золотопромышленника Базилевского на Воздвиженке, за Арбатской площадью… Так с тех пор и повелось…
   – Переползать из кабака в кабак?
   – Нет, жить в особняках.
   Карл недоверчиво покачал головой.
   Я и сам не знал, какие черти занесли моего прадеда из чистенькой спокойной Варшавы в сумасшедшую Москву: это составляло страшную тайну нескольких поколений семьи Базилевских.
   – Тем не менее, я говорю сущую правду. Когда в восемнадцатом году по Совдепии прокатилась первая волна «уплотнений», то бывшему владельцу особняка на Воздвиженке пришлось потесниться и из роскошных, почти дворцовых, покоев перебраться в каморку слуги под лестницей. Потом в этой каморке жили его сын, потом внуки, один из которых – мой отец, а потом и я…
   Если быть честным до конца, то надо признать, что каморка вообще-то была довольно поместительна и состояла из столовой, спальни, кабинета, ванной комнаты и кухоньки. Видно, прежний владелец особняка хорошо заботился о своих слугах. Или был провиденциально предусмотрителен.
   Титанические усилия отца вернуть себе особняк – как прямому и законному наследнику – натолкнулись на глухую стену, сооруженную чиновниками из столичной мэрии.
   Борьба с властями длилась недолго и закончилась полной и безоговорочной победой чиновничества над справедливостью: особняк после реконструкции отошел к некоей таинственной организации, возглавляемой смуглым джентльменом с кавалерийскими усами.
   К слову сказать, реконструкция была противоправной: еще в конце семидесятых особняк был признан памятником русского модерна и охранялся законом.
   Но, несмотря на это, в один не совсем прекрасный день во внутренний дворик особняка был высажен десант каменщиков, маляров, сантехников и прочих строительных рабочих в количестве, необходимом для того, чтобы уже через полгода здание, заиграв веселенькими красками, изменилось до неузнаваемости. На мой взгляд, оно стало походить на праздничный торт или огромный тульский пряник.
   Впрочем, власти были по-своему гуманны: выиграв битву, они проявили великодушие и насильственная реконструкция не коснулась каморки.
   После смерти отца (лучше сказать, не смерти, а исчезновения, – но об этом позже) в каморке, а, правильнее, малогабаритной трехкомнатной квартире, жил я, жил один и жил в свое удовольствие. Жил, пока… Впрочем, об этом тоже позже.
   – Ты никогда не говорил, что этот особняк… – начал Карл. – Словом, я не знал, что он принадлежал твоему пращуру.
   – А-а, да что тут говорить… – я махнул рукой.
   – А мать?..
   – Что – мать?
   – Мать, говорю, кто по национальности?
   – А мать я не успел спросить, она умерла, когда мне не было и полутора лет. Когда ходишь под себя и знаешь только два слова – «дай» и «нет», не до расспросов тут… Да и какое имеет значение, кто ты? Так ли важно, кем помрешь: немцем, французом или эфиопом… Вот и ты говоришь, что все мы граждане мира.
   – Про «мы» я не сказал ни слова. Я намекал, что если кто и может быть гражданином мира, так это только я, а что же до остальных…
   – А остальные – это кто, я?.. Коли так, то повторяю, не все ли равно, кем помирать?
   – Не скажи. Например, жить эфиопом – это еще куда ни шло, а вот помирать… Тем более что смерть бродит не за этими, слишком красивыми, горами, а где-то рядом…
   – Типун тебе на язык! Тебе всего-то сорок.
   – Да, мне сорок. Вернее, тридцать девять. Как и тебе… И что? Даже если я проскриплю еще столько же, то следующие тридцать девять промчатся ничуть не медленнее, чем те, что уже промчались. Думаю, даже быстрее… Общеизвестно, что вторая часть жизни, если тебе посчастливится ее заполучить, – это ускоренный вариант первой…
   – Да, жизнь, действительно, как-то уж слишком быстро летит… и вот уж клонятся к закату дни жизни моей окаянной. По правде сказать, я и не ожидал, что все так быстро промелькнет.
   – Будто я ожидал… Жили-жили, а зачем… Так и не поняли, в чем смысл существования.
   Некоторое время мы задумчиво молчим и озираем окрестности.
   На коленях Карла лежит книга. Он шелестит страницами. Одним глазом подглядывая в книгу, он вытягивает руку над головой и, придав гласу умеренной громкости, возглашает:
   – Поэтическое восприятие жизни – величайший дар, доставшийся нам от поры детства, – Карл счастливо вздыхает. – Если человек не растеряет этот дар на протяжении долгих хмельных лет, то он поэт или композитор… А теперь к вопросу о том, в чем смысл существования. Господь создал человека личностью: так Он задумал. Чтобы это понять, надо хорошенько поработать мозгами. Я это понял, и мне сразу стало легче жить. М-да, личность, – Карл задумался, – личность только тогда личность, когда она имеет абсолютную, ничем не сдерживаемую свободу выбора. Я к такому выводу пришел после долгих размышлений. И, кстати, независимо от святой церкви. Которая учит нас, что свобода выбора – в вере в Бога…
   Я даю ему выговориться и как бы невзначай роняю:
   – Карлуша, друг любезный, у тебя послезавтра день рождения. Как-никак юбилей: сорок лет.
   Карл делает вид, что не слышит меня. Я продолжаю:
   – Надеюсь, ты не зажилил его и нас ожидает банкетный зал на три тысячи кувертов? Форма одежды парадная? Дамы должны явиться в вечерних платьях? А джентльмены – в белых смокингах или в мундирах и при орденах? Посоветуй, что мне надеть, чтобы выглядеть поприличней и не выделяться? Может, облечься в парадные кожаные шорты, какие носят фальшивые альпийские стрелки? Или лучше – в клетчатую шотландскую юбку из австралийской шерсти? Мадонне и Клуни приглашения отправлены? За принцем Савойским послан мусоровоз? Или он прибудет в карете скорой помощи? Кстати, как будет по-французски «званый вечер»? Кажется, «суаре»?
   Карл презрительно посмотрел на меня и хмыкнул.
   – Твоя высокопарная тирада требует шлифовки, – говорит он, пытаясь придать голосу сострадательные нотки. – Впрочем, вру, она не поддается шлифовке. Ты теряешь форму, мой друг. Ты начинаешь говорить глупости. Твои попытки казаться остроумным – нелепы. Хорошо, что тебя никто не слышит. Я знаю, что с тобой происходит. Это все от безделья. Тебе нужна смена обстановки и полная замена действующих лиц. Ты должен постоянно двигаться, перемещаться в пространстве, разве ты забыл об этом? Ты засиделся. «В добрый путь, господин Лермонтов», – сказал Николай I, прочитав «Героя нашего времени». Ему не понравилась книга Михаила Юрьевича. По мнению Николая, Лермонтов плохо знал русский народ. Все персонажи у него ходульные, нетипичные, нежизненные. Особенно царю не понравился Печорин. Удался только один Максим Максимович, который, как ты помнишь, к царю относился как к отцу родному. И император отправил автора в ссылку. Чтобы тот, окунувшись в гущу народной жизни, поднабрался знаний. Если ты, Паша, хочешь написать правдивую книгу, которая проняла бы читателя до печенок, тебе необходимо повариться в среде простых людей, как-то: финансовых магнатов, президентов корпораций, директоров банков, знаменитых киноактрис, телевизионных продюсеров и прочей публичной сволочи. Что касается юбилея, то я подумаю. Полагаю, что о дне и часе торжества ты будешь извещен своевременно… или несколько позже.

Глава 4

   Как-то, после хорошего ужина и бутылочки рейнского, прогуливаясь по набережной Клопайнерзее, Карл, к тому моменту полностью утративший, как мне тогда показалось, чувство реальности, вдруг выпалил:
   «Я скоро умру».
   Сказал и остановился. И надолго замолчал. Мало того, он еще и не шевелился, стоял как истукан.
   Я с невозмутимым видом стоял рядом и ждал, когда же он сдвинется с места и как-то объяснит, что означают сии страшные слова.
   «Ты знаешь, я не пессимист…», – продолжил Карл.
   Я с трудом удержался, чтобы не рассмеяться. «Не пессимист»! Вот уж не сказал бы!
   «Я не пессимист, – повторил он и вздохнул. – Но вот уже несколько лет я живу в постоянном страхе подохнуть. А это даже самого выносливого и отчаянного оптимиста вмиг превращает в распоследнего пессимиста. Я могу отбросить копыта в любой момент. Так сказал мой лечащий врач. Я проверил потом у других эскулапов: не врал, сволочь. Поэтому мне все эти деньги, развлечения, путешествия и бабье почти до лампочки… словом, страх отравляет мне жизнь, все мне не в радость… Казалось бы, веселись, а где-то в глубине сознания запрятан ужас… Причем, должен признаться, что я его не прятал, этот ужас. Он как-то сам постепенно запрятался… Наверно, потому, что болезнь невидима: чувствую я себя превосходно, все жизненно важные органы функционирует как надо… Но по временам все эти страхи оживают, и тогда я усилием воли или с помощью иных средств стараюсь запрятать страх как можно глубже. Поэтому я и мечусь, как последняя сука, места себе не нахожу… бегу все время куда-то. Мне надо бежать, чтобы мысли о смерти не захватили меня целиком… Правда, врачи сказали, что, хотя я и могу помереть в любой момент, но могу и задержаться на этом свете на много лет и прожить еще черт знает сколько, может, даже переживу этих сраных врачей и дотяну до Страшного Суда. Эскулапы говорят, что таковы особенности моей болезни, и ни одно светило не сможет определить, когда я загнусь. Что за страна! Никто ни черта не знает! Но, брат, страшно, ох, как страшно! И все-таки хорошо, что у меня вдруг появились деньги, не знаю, что бы я делал без них…»
   В ответ я сказал, что он слишком серьезно относится к жизни.
   «Дурень, я не к жизни отношусь серьезно, – рассердился он. – Я к смерти отношусь серьезно!»
   Тогда я сказал Карлу, что врачам верить нельзя. И осмотрел Карла с головы до ног.
   «Тем более что явных признаков увядания не вижу».
   «А неявных?»
   «Из неявных могу назвать седину в бороде и беса в ребре…»
   Карл ухмыльнулся.
   «Ты что-то путаешь. Седина в бороду и бес в ребро – это, братец, не суть признаки увядания. Напротив, это свидетельство приближающейся второй молодости».
   Я быстро ответил:
   «Я знаю, что это такое – твоя вторая молодость. Вторая молодость – это твое будущее. А твое будущее – это трагическое изменение организма со всеми атрибутами старости: болью в суставах, вышедшим из строя детородным органом и размягчением мозгов. И она, твоя вторая молодость, надвигается неотвратимо, как фатум. Я ее уже вижу, вот она, сокрушая все на своем пути, наползает на тебя, гремя полыми костями и бормоча проклятия в адрес бездарно прожитой жизни».
   «Ты, наверно, думал меня напугать, а вместо этого нарисовал до чрезвычайности оптимистичную картину. Конечно, в размягчении мозгов и боли в суставах хорошего мало, но вот что касается недееспособного детородного органа, то это как раз то, что мне сейчас нужно. Знал бы ты, как он меня отвлекает от работы, этот детородный орган! Только настроишься на работу, как рядом возникаешь некое эфирное создание с призывным взглядом, и все благие намерения летят к черту…»
   Кстати, к вопросу о смерти…
   Как-то одним чистым сентябрьским утром Карл затащил меня на Ваганьковское кладбище. Карл всегда был чутким другом, этого у него не отнять, и он из каких-то отдельных моих высказываний сделал вывод, что у меня с душой творится что-то неладное, и решил помочь мне справиться с унынием.
   И действительно, я переживал нелегкий период. Все у меня разладилось. Я стал плохо спать, а если спал, «такое, мама, снилось!»
   Я давно нигде не бывал, словом, это было время апатии и мизантропии. И, как это случается с рефлектирующими людьми, я был очень недоволен собой. У меня не было планов на будущее. Я не знал, что буду делать завтра и послезавтра. Да что там, я не знал, что буду делать через час.
   Единственно, что мне удавалось делать более или менее плодотворно, это писать книгу жизни. Да и та была пока лишь в голове.
   Я не мог писать больше того, что предлагали мне жизнь и мое таинственное «я», в котором мне очень хотелось разобраться. С некоторых пор я уверовал в то, что книги и жизнь очень похожи. Человеку не дано прозревать свой завтрашний день. Этим искусством не владеют даже сумасшедшие.
   С книгами, настоящими книгами, та же история. Если ты пишешь настоящую книгу, то ты не знаешь, что случится с твоими героями на следующей странице. И это происходит не потому, что ты забыл составить планчик сочинения, а потому, что ты пытаешься написать правду, подбрасываемую тебе по столовой ложке из иных сфер.
   Уверен, так писали великие. План – это для графоманов, ворующих объедки со столов гениев.
   Достаточно вспомнить Льва Толстого, который однажды решил следовать плану и уже начал писать роман о декабристах, а в результате заехал совсем в другую сторону, родив «Войну и мир».
   Итак, неким свежим ранним утром мы с Карлом оказались на кладбище.
   – Я знаю, что тебе надо. Вид могил, – сказал он и положил мне руку на плечо, – настроит тебя на мысли о возвышенном, вечном и отвлечет от мирского, то есть от низменного. – Карл прикрыл глаза, став похожим на доброго крокодила. – А это как раз то, в чем нуждается каждый придурок, который стал слишком много копаться в себе.
   Я знал, что прогулки по кладбищенским аллеям всегда бодрили Карла и придавали ему оптимизма.
   – Погуляем, – говорил он приподнятым тоном, – здесь тенисто и, слава Богу, народу мало. Знал бы ты, как мне надоели люди! Я имею в виду живых. Толку от них, как от козла молока. Одно радует, что среди них подаются женщины. Если бы не это… Я не человеконенавистник, избави Боже, но… все-таки было бы лучше, если бы народу было поменьше. Людей развелось до черта… Только под ногами путаются. Чем мне нравятся мертвые, так это тем, что они, в отличие от живых, не лезут ко мне с советами и никогда не мешают продуктивно размышлять о бессмертии.
   Мы бродили по обширному кладбищу, изредка бросая взгляды на надписи, выбитые на мраморе и граните. Попадались презабавные.
   – Взгляни! – я указал Карлу на скромный серый камень с веселенькой искрой. Надпись на нем гласила:
«Мертвых в землю, живых – за стол! Савва Варнавович Преферансов-Мертваго 1800–1882»
   – Кем был этот шутник с жизнерадостной фамилией? Попом расстригой, пропившим серебряные ризы и золотые стихаря? Конным заводчиком, истратившим состояние на шампанское и цыганок, всяких там Глаш и Катек с сумасшедшими черными глазами? Мне хочется думать, что умер он во время шумного застолья, это единственно достойная смерть для субъекта с такой необычной фамилией… Какой симпатичный покойничек! – проворковал Карл.
   – Согласен, очень симпатичный, – я уже чувствовал, как по телу разливается приятное тепло. Посещение кладбища начало оказывать на меня благотворное воздействие: похоже, Карл был прав.
   – Да и этот совсем не плох, – я подвел Карла к следующей могиле.
   Мы увидели эпитафию.
«Память о тебе бессмертна! Балдан Калганович Изотопов, купец первой гильдии 1819–1895»
   – Еще одно доказательство того, что смерть может быть пошлее жизни… – цинично заметил Карл. – Интересно, чем это он был так славен, этот незабвенный Балдан Калганович? Может, тем, что в один присест мог выпить два литра водки и высадить целый котел ухи из белорыбицы? Или тем, что субсидировал строительство первой в Москве общественной уборной? Черт бы побрал всех этих мертвяков и тех, кто закопал их под булыганами с такими идиотскими призывами к вечности! А вот еще одна замечательная эпитафия, ты только посмотри! Что они все сговорились, что ли?
   Мы приблизились к могиле, обнесенной ржавой покосившейся оградой.
   Придав голосу благоговения, я прочитал:
«Ты был велик соответственно имени своему! Капитон Капитонович Шляпенжоха 1700–1902»
   – Вот это я понимаю! 202 года! Непостижимо! – поразился Карл. – Прямо-таки библейский возраст, если только кладбищенский каменотес не был вдребезги пьян, когда долбил эти циферки… О, незабвенный и великий Капитон Капитонович! Интересно, кем он был, этот Шляпенжоха? Башмачником? Или разносил по домам толстовские брошюры о нравственности? Или под покровом ночи колуном кроил черепа прохожим? Похоже, мы с тобой угодили в заповедник гоголевских персонажей.
   Следующая эпитафия была прочитана Карлом медленно и торжественно:
«Лучше мне умереть, нежели жить! Ираида Уродова-Чернозубова. Ушла из жизни 1 января 1887 года»
   – Сколько глубокого, поистине философского смысла и вселенской тоски в этих пронзительных словах! Действительно, лучше умереть, чем жить под такой фамилией… И такие тетки вертят нами! Господи, а ведь, наверно, был какой-то ясноглазый поручик, милый воспитанный мальчик, который сходил с ума по этой Ираиде Уродовой! Когда же мы научимся вертеть женщинами, как они вертят нами?
   – Когда сами будем действовать их же методами. Надо самому прикинуться женщиной, и тогда…
   У одной могилы Карл остановился надолго. Я стал рядом. Мы принялись с интересом разглядывать осевшую на одну сторону гранитную глыбу антрацитового цвета.
   – «Карл Бухман», – прочитал Карл проникновенно. – Видишь, как, оказывается, много было Карлов на свете… И все, все умерли! Какие утраты, какие утраты… Остался один, но зато какой!.. Ах, как я одинок в этом океане мертвых Карлов… Посмотри, – сказал мой друг, и глаза его подернулись влагой, – мой тезка Карл Бухман родился в одна тысяча восемьсот девяностом году… Помнится, что-то связано с этим годом…
   Я напрягся и неуверенно произнес:
   – Кажется, год рождения Пастернака…
   – Да-да, ты прав, Пастернака. А также – Фанни Каплан. Год тысяча восемьсот девяностый! – сказал Карл с воодушевлением. – Год рождения самой невезучей женщины двадцатого столетия. Находиться в метре от Ильича и так бездарно промазать…
   А могла ведь грохнуть политического авантюриста в самом начале его варварского эксперимента. Знаешь, почему она промахнулась? Фанни забыла, какой глаз надо было прищуривать. И прищурила совсем не тот.
   Ах, если бы она прищурила тот, какой надо! Впрочем, если бы она и превратила грудь вождя мирового пролетариата в дуршлаг, это вряд ли бы что-нибудь изменило.
   Ведь из-за его плеча уже высовывались рыжие усы следующего вождя: будущего вождя всех времен и народов. А тот многому научился у своего предтечи. Да-а… – протянул Карл и повторил: – Тысяча восемьсот девяностый год… Давненько, однако… Посмотри, – воскликнул Карл изумленно, – что за чертовщина! Год смерти этого Бухмана почему-то не обозначен. Вернее, на его месте зияет дыра.
   Словно в надгробие угодил шестидюймовый снаряд. Мы никогда не узнаем, умер ли этот славный человек. Что наводит на некие мысли. Например, на мысль о том, что этот хмырь еще жив и по сей день, как Агасфер, шляется по городам и весям необъятной матушки-земли.
   А если и умер, то умер он, сердяга, стоя в очереди за отборной сельдью по цене рубль тридцать четыре за килограмм еще в одна тысяча девятьсот шестьдесят втором году от рождества Христова в магазине «Рыба», улица Арбат, бывший дом потомственного гражданина Саввы Силыча Куроедова…
   Умер он, стало быть, на Арбате, а похоронен где-нибудь в другом месте. И могила с красивым камнем ждет, не дождется, когда припожалует законный владелец. А у него и в мыслях этого нет… Ты думаешь, я говорю глупости? Посмотрим, посмотрим… Ах, как же здесь славно! – воскликнул Карл и, глубоко вздохнув, развел руки в стороны. – Век бы отсюда не уходил. Может, поселиться здесь?
   Ты посмотри, сколько здесь зелени! А воздух, воздух-то какой! Как упоительно пахнет увядшими черными розами и влажной землей, вобравшей в себя ароматы наших истлевших предшественников! Кстати, ты не хотел бы жить на кладбище? В непосредственной близости от места твоего грядущего захоронения?
   А что, это ведь так удобно: и в нравственном, и в философском, и в прикладном смысле. Устроился бы сторожем, стучал бы по ночам колотушкой, распугивал грабителей. А днем бы писал свой дурацкий роман да мастерил себе впрок домовину, пел грустные народные песни и носил пожитки в кабак… – Карл замолчал и заботливо оглядел меня с ног до головы.
   Я пробурчал, что пока предпочитаю жить подальше от могильных плит и деревянных крестов.
   Карл увлек меня по старой аллее вглубь кладбища. Он шел энергичным «стрелковым» шагом, почти бежал. Мне показалось, что Карлу не терпится предъявить мне что-то в качестве свидетельства целесообразности проживания рядом с покойниками.
   Наконец он остановился у черного обелиска чудовищных размеров. Я запрокинул голову. Вспомнился знаменитый роман Ремарка.
   Обелиск был настолько велик, что, казалось, он должен был стоять не здесь, среди могилок со скромными надгробьями, а где-нибудь в Гималаях, господствуя над миром и грозно напоминая всем о краткости и зыбкости жизни.
   – Как видишь, я не оригинален, – услышал я голос Карла. Он глазами показал на эпитафию.
   Я вгляделся в золотые буквы. Это было ехидное обращение к постоянно обновляющимся рядам праздношатающихся потомков.
– «Когда-то бодрыми шагами
И я бродил здесь меж гробами»,

   – прочитал я с выражением.
   Ну, да, Карл прав: хотя и остроумно, но, увы, не оригинально, старо, использовано давно и многажды.
   Ниже были выбиты имя, отчество и фамилия владельца могилы. Я прочитал, и холодок пробежал у меня по спине.
Карл Вильгельмович Шмидт 27. 7. 1969 –
   Год смерти, к сожалению, отсутствовал. Я указал на это Карлу. Не скрыв сожаления.
   Карл не обиделся.
   – Вот ты смеешься, – сказал он, – а это лишь предусмотрительность и правильное, глубоко продуманное размещение активов. Ты знаешь, сколько стоит место на приличном московском кладбище? А сколько оно будет стоить, когда я сыграю в ящик? Ведь все так дорожает… – и Карл покачал головой.
   – Все, что ты сказал, ложь от первого до последнего слова. Я знаю, почему ты велел каменотесу выбить эту ущербную надпись, где нет самого главного: даты смерти. Таким хитрым маневром ты надеешься уклониться от встречи с неизбежностью. Я прав?
   Карл ухмыльнулся и в знак согласия наклонил голову.

Глава 5

   Я оглядывал уже приевшиеся красоты альпийского озера и про себя философствовал.
   …Пройдет совсем немного времени, роскошная листва пожухнет, деревья почернеют и сиротливо оголятся.
   С гор задует промозглый, пронизывающий ветер, поверхность озера покроется болезненной рябью. Вода станет темной и тяжелой как олово.
   Улицы и отели опустеют. Только по набережной, горбясь и поеживаясь, будут бродить пожилые люди, неизвестно откуда взявшиеся и неизвестно что делающие здесь, среди неприютной природы, пустых магазинов и закрытых до следующего года ресторанчиков.
   В природе мы пытаемся найти то, чего не можем найти в себе. Покоя. То есть устойчивости, надежности, прочности, основательности и уверенности в том, что завтрашний день не принесет тебе некоей отвратительной неожиданности, вроде смертельной болезни, которая перевернет твою жизнь, превратив ее в ад.
   Повторяю, мы ищем в природе покоя «своей измученной душе». И не находим. И никогда не найдем.
   Потому что в природе тоже нет никакой уверенности и надежности. Сегодня жарит солнце, деревья налиты жизненной силой, над головой философа выгнулось ослепительно яркое небо с пушистыми облаками, под которыми летают беззаботные веселенькие птички. Все, кажется, устремлено к счастью.
   А завтра, подчиняясь несправедливости, царящей повсюду в подлунном мире, на землю обрушится зима с ее морозами, тусклым негреющим солнцем и унылыми вечерними часами, которые нагоняют такую тоску, что хочется пойти и удавиться.
   Правда, за зимой всегда следует радостное возрождение: демонстративный и шумный приход всё обновляющей и всё воскрешающей весны. Но кто поручится, что ты ее увидишь?..
   – Очень пессимистично, – заявил Карл, когда я на днях поделился с ним своими безрадостными размышлениями. – Вы, писатели, – все такие. Чуть что, сразу впадаете в грусть. И поэтому вечно пишете о тоске, неразделенной любви, увядших розах, холодной осени и прочем, что только расстраивает мозги и желудок. Русского писателя хлебом не корми, дай только помечтать о намыленной веревке. То ли дело мы, композиторы, мы можем правым полушарием думать о чем-то печальном, например, о прекрасной девушке, погибшей из-за неразделенной любви, а левым – сочинять незатейливую пьеску о веселом поросенке. А писатели, мне кажется, вообще думают не мозгами, а мозжечком. Или лбом. Поэтому у вас все наперекосяк.
   Я посмотрел на Карла. И с печалью в голосе произнес:
   – Я каждое утро встаю с желанием снова завалиться в постель. Что это? Старость?
   – Тебе, старина, надо встряхнуться. Способ известен. Отвлекись на какую-нибудь бабешку. И тогда заваливайся себе на здоровье…
   – Ах, ничего мне не хочется.
   – Мне кажется, мы иногда с тобой меняемся местами… – невесело сказал Карл.
   Я помотал головой, отгоняя дурные мысли, и резко поднялся с шезлонга. Деревянные мостки завибрировали. Я надел ласты, гоголем прошелся по плохо струганным доскам, остановился, сделал изящный пируэт и издал горлом звук, похожий на орлиный.
   Карл одобрительно кивнул и, придав лицу умильное выражение, принялся рассеянно наматывать на указательный палец ослепительно сверкавшую на солнце золотую ленту.
   Я вспомнил, где и когда видел эту ленту. Три дня назад Карл получил подарок. Служащий отеля вручил ему большую коробку. Как выяснилось позже, с костюмом то ли швейцара, то ли ливрейного слуги.
   Когда я вошел к Карлу в номер, этот идиот вертелся перед зеркалом, скаля зубы в довольной улыбке.
   Мой друг был обряжен в темно-синий костюм с погончиками, золотыми позументами и лампасами на брюках.
   «Как я тебе нравлюсь? – с трудом оторвавшись от зеркала, спросил он. – Не хватает только ордена Дамской Подвязки на муаровой ленте. Не правда ли, оригинально, броско, красиво? В этом наряде я просто неотразим! Заруби себе на носу: одежда влияет на поведение, как фабула – на содержание, и – наоборот! Какова сентенция, а? Напялив на себя все это, я тут же превратился в шпрехшталмейстера цирка Барнума и Бейли.
   – Представь себе картину: вот я, легко ступая, выхожу на манеж, запорошенный свежими сосновыми опилками. Тщательно отутюженный костюм с лампасами, фельдмаршальскими погонами, аксельбантами и золотыми лентами-галунами плотно облегает мое прекрасное тело, туго затянутое в корсет из моржового уса.
   – Гласом громким, как пароходная сирена, гласом, вдребезги разносящим стеклянные конструкции циркового купола и с уханьем уносящимся в поднебесье, я рявкаю на весь белый свет: – А теперь, уважаемые леди и гамильтоны, в первый и последний раз на арене нашего цирка исполняется смертельный номер – человек-еврей!
   Объявлю и воздену руки, словно в молитве.
   И тут выскакиваешь ты в выцветшем люстриновом лапсердаке. Особо подчеркиваю, лапсердак на груди и животе заляпан жирными пятнами от херинг бонде, иными словами, сельдяного супа, съеденного непосредственно перед выходом на арену для поддержания убывающих жизненных сил.
   Звучит увертюра Исаака Дунаевского.
   По моему знаку униформисты с помощью особого устройства подбрасывают тебя на высоту пятиэтажного дома, то есть под самый купол цирка.
   Там ты, дрожа от страха и наложив полные подштанники (не надо было обжираться!), со всеми возможными предосторожностями закрепляешься на малюсенькой реечке и, раскорячившись, как корова, ждешь моего следующего сигнала.
   Публика в едином порыве выпускает из своих легких весь воздух, который накопила, пока наслаждалась музыкой выдающегося композитора. В цирке воцаряется гробовая тишина.
   Все ждут и надеются, что опасный номер закончится гибелью артиста: такова гнусная природа среднестатистического обывателя.
   Но вот сигнал подан, и ты, вопя, как резаный, бросаешься вниз.
   И когда кажется, что еще мгновение и сбудутся чаяния публики, и ты брякнешься оземь и разобьешься в лепешку, на арене невесть откуда появляются пожарные.
   Они быстро и ловко растягивают брезент, и ты, вместо того чтобы по жопу уйти в опилки, мягко приземляешься на импровизированный батут. Зал, в глубине души разочарованный, тем не менее, неистово рукоплещет!
   Ты раскланиваешься и незаметно отряхиваешься. Твое лицо расплывается в счастливой улыбке.
   Но радуешься ты преждевременно!
   Ты спасен лишь для того, чтобы принять участие в следующем номере программы. Куда более рискованном!
   – А сейчас, почтенная публика, – опять кричу я во все горло, – вас ждет незабываемое зрелище! На арене нашего цирка сегодня и всегда: рус-ска-я лю-би-мая на-род-на-я забава – борьба с жидом!
   Опять цирк взрывается жизнерадостной музыкой Дунаевского. Гремят аплодисменты.
   И тут в боковом проходе появляется курносый мужик с вилами…»
   «Ты с ума сошел! – перебил я Карла. – Откуда у тебя этот балаганный наряд?»
   «По правде говоря, я сначала подумал, что принесли из чистки костюм, который я изгваздал на прошлой неделе, когда при выходе из питейного заведения под фривольным названием «Кёниглихен айер», что дословно переводится как «Королевские яйца», падая, застрял в кустах жимолости…
   Итак, ставлю я коробку на стол, разрываю бумагу, и тут слепит меня огонь златой.
   И тотчас все помутилось пред очами, поплыли какие-то фантастические позументы, заструилось золотое шитье, засверкали эполеты и ярче солнечного света воссияли фельдмаршальские лампасы…
   Я чуть не ослеп от всей этой неземной прелести!
   Ну, думаю, портье ошибся и… А, оказалось, презент предназначался мне. И тут я, признаюсь, не удержался и решил примерить. Во мне проснулась душа артиста.
   Взгляни, там, в коробке, визитка и письмо на розовой рисовой бумаге, пленительно пахнущее духами одной моей бывшей возлюбленной. Впрочем, ты ее знаешь. Это парижанка с простым русским именем Аделаида».
   Карл прерывисто вздохнул. Видимо, ему припомнились кутежи с парижскими шлюхами.
   «Ах, ах, как это романтично! Как возвышенно! – кудахтал он, размахивая руками. – Кто сейчас пишет письма на розовой бумаге? Я счастливый адресат, которому соблазненная и брошенная женщина шлет свой последний привет! Будто ветер из восемнадцатого столетия ворвался в убогую обитель анахорета… – Карл обвел взглядом роскошную гостиную. – Любовное письмо с таинственными запахами старинных духов, купленных на блошином рынке, и визитная карточка с виньеткой и пошлыми завитушками. Как видишь, я удостоился письма, нацарапанного нежной ручкой прекрасной женщины, кстати, заметь, письмецо-то написано по-французски… Да и могло ли быть иначе? Ах, как это патетично и поэтично, я сейчас описаюсь… Ах, Адель, Адель, парижская кокотка, родившаяся, насколько мне известно, под волжским небом в семье потомственного свинопаса, ах-ах, Аделаида, ты, видно, совсем спятила, коли забыла родной язык с оканьем… Хочешь, переведу?»
   «Можешь не трудиться!»
   «Нет-нет! Ты обязан разделить со мной мою радость. Вот послушай. «Драгоценный мой!». Ах, какое начало! «Ты всегда был клоуном». Вот это уже похуже. Я никогда не был клоуном! Ну да, бог с ней. Так, читаем дальше… «Надеюсь, ливрея моего слуги придется тебе впору. Надень костюм и выйди в нем на вечерний променад: убеждена, сорвешь аплодисменты. Наконец-то ты удостоишься их – хотя бы такой ценой. Когда-то твоя Адель». Каково?! Ну, что тут скажешь? – глаза Карла сияют. – Нет слов, остроумно. Видишь, каких головокружительных успехов может достичь простая сельская девушка, если ее вовремя не остановить! И вот что значит близость, пусть непродолжительная, со мной – чутким эстетом и выдающимся интеллектуалом. Только концовка подкачала: пошловата, ты не находишь? И чувствуется натужность, точно рафинированная Аделаида, в девичестве Маруся, измученная недельным запором, писала это письмо, сидя в сортире. Видно, не легко дались бедняжке сии блистательные строки, которые растрогали меня до слез…»
   Карл достал платок и приложил его к глазам.
   «Послушай, а что если принять ее совет как сигнал к действию и прошвырнуться, а лучше, распугивая прохожих, пронестись как метеор как-нибудь вечерком по местному Бродвею в униформе ливрейного слуги? Только надо разжиться каким-нибудь экзотическим головным убором. Как ты думаешь, соломенная шляпа подойдет? Впрочем, что это я?.. Соломенная шляпа отдает водевилем, а водевиль – это всегда пошлость, то есть второй сорт. А тут требуется что-то первоклассное, экстраординарное, возвышенно-экстравагантное. Вроде венка из листьев мирта. Или шлема конунга. Да-да, шлем – это то, что надо! И непременно с рогами! Ах, какое это будет захватывающее зрелище! Столь блистательная идея может прийти в голову только сюрреалистически мыслящему композитору! А шлем можно приобрести в лавчонке на площади, кажется, я там видел такие. Или выкрасть из местного музея. Ты не знаешь, у австрийцев есть музеи? Не знаешь? Ах, как жаль, что я не смогу посмотреть на себя со стороны! Послушай, а что если мы тебя обрядим во все это великолепие? Прекрасная мысль! Как она раньше не пришла мне в голову! Я великодушно уступаю тебе пальму первенства. Ступай же, о славный рыцарь сцены, к невиданному триумфу! Благодарная публика ждет тебя! Пронесешься очертя голову в рогатом шлеме конунга по аллеям вечернего Сан-Канциана и угодишь в лапы полицейских. Неужели тебя это не прельщает? Странно… Если не хочешь, черт с тобой, это сделаю я. Промчусь как угорелый и замру перед кафешантаном, где тут же закажу столик на четыре персоны: для нас с тобой и пары альпийских пастушек в платьях с умопомрачительным вырезом, – ах, что может быть лучше! Но сначала выход! О, выход – это очень важно! Выход должен быть красочным, нарочито медленным, торжественным, почти царственным! И золотой шлем, повторяю, должен быть оснащен рогами, ибо без рогов все задуманное действие будет отдавать фальшью. С рогами же – это будет и устрашающе, и символично, и… – Карл пожевал губами, – и сразу же прославит меня в федеральных землях Каринтии. Ведь мы находимся в Каринтии? Облачусь во все это и сорву, по образному выражению обольстительной Адель, долгожданные и заслуженные аплодисменты! Будет, правда, жарковато, костюмчик-то из чистой шерсти, но ради рукоплесканий я готов пойти на жертву. Однако, похоже, – в его голосе зазвучали игривые нотки, – похоже, она меня, и в самом деле, любит… Адель, Адель, будь я моложе и глупей, как пить, женился бы на ней. Слышишь, как меня проняло: я заговорил стихами! Дурочка, бедная покинутая девочка, писала письмо, напрягала узенький лобик, выводила буковки, спрыскивала письмо духами для верности…»
   Подарок пришелся весьма кстати. Носиться по аллеям Сан-Канциана в ливрее Карл не отважился, но отдельные детали костюма использовал. В частности, отпорол от него золотую ленту и превратил ее в удобную и изящную закладку для книг.
   …На следующий день Карл, обряженный в наполовину распоротую ливрею, вломился ко мне в номер и с порога заявил, что во сне сделал судьбоносное научное открытие, которое поставит всю современную науку с ног на голову.
   «Ах, знал бы ты, в каком приподнятом настроении я проснулся! Это было просто чудо! Как у Менделеева. Помнишь? Прозрение во сне! Говорят, у Менделеева с этой его окаянной периодической системой ни черта не выходило, и он с горя накануне напился как свинья… а на следующее утро проснулся с больной головой и готовой таблицей элементов перед мутным взором. Дмитрий Иванович от счастья едва не помешался! Еще бы! Столько лет трудиться, и все без толку. А тут напился, и все решилось само собой. Как на тарелочке, пред ним лежала периодическая система элементов во всей ее первозданной красе! И в то же время, он меня поражает, этот Менделеев: нашел, что видеть во сне! Какую-то таблицу каких-то элементов… Как будто нельзя было обойтись вовсе без этой таблицы! Жили же, не подозревая о ее существовании, столетиями до этого, и ничего: не тужили… Многие и сейчас живут, не зная ни таблицы элементов, ни того счастливца, который ее выдумал… Но, однако, какие же невыносимо скучные сны снятся ученым! Поневоле задумаешься, а стоит ли всемирная слава добротного сна с изумрудными лужайками, синими озерами и прекрасными девушками… Как они вообще, эти ученые, осмеливаются ложиться в постель, если знают, что им приснится не роскошная дева с высокой грудью, а пошлая таблица с цифрами и латинскими буквами. Кстати, тебе нравится латынь? Мне не очень… Хотя, помнится, римляне, когда тусовались в своих дурацких садах под чахлыми оливами и, прикидываясь философами, развлекались с прекрасными юношами, придумали от нечего делать черт знает сколько всякой всячины. Например, „Homo homini lupus est”, что, как тебе известно, означает: человек человеку – волк. Очень ценная максима. Убийственная. Выдающая человека с головы до ног. Всеобъемлюще характеризующая, как отдельно взятого субъекта, так и человечество в целом. Или взять такое, придуманное несчастными гладиаторами:,Caesar, morituri te salutant’’. Ты хоть знаешь, что это значит? А то и значит, что цирковые бойцы, шедшие на смерть, приветствовали кровожадного цезаря. Вообще, надо признать, гладиаторы были людьми со странностями. Салютовать и приветливо улыбаться какому-то закутанному в простыню засранцу в вонючих сандалиях, который потехи ради гонит тебя на смерть, – на это, по-моему, способны только невменяемые… М-да… Впрочем, я отвлекся. Короче, нормальным людям должны сниться нормальные сны. Вот мне, например, всю ночь снились мои миллионы… А уже под утро и подвалил этот сон – сон-прозрение! Хотя, я уверен, сон попал он ко мне по ошибке. Я же не астроном и не философ. Прости, что я столь многословен, но сейчас ты все поймешь. Николай Коперник утверждал, что миром правит гелиоцентрическая система. Это когда планеты вращаются вокруг солнца. И этот дурак Коперник… Ты хоть знаешь, кто такой Коперник? Польский астроном, чтоб ему пусто было! Не понимаю, какие могут быть в Польше астрономы?! Что они там могут открыть, в этой сраной Речи Посполитой? Был я там, вся Польша – один сплошной краковяк… Все только и думают, где бы выпить да с бабой переспать… Точь-в-точь, как у нас… М-да… Проснулся я, значит, и понял, что Коперник ошибался!» – Карл громко захохотал.
   «Повторяю, этот дуралей ошибался. Мало того что средневековый лях ошибался, он еще увлек и все человечество на ложный путь. На целых пятьсот лет! И все эти пять столетий мы дружно топали по этому ложному пути, не понимая, что идем в никуда. Но ничего, теперь я открою всем глаза!»
   Карл потер руки.
   «На самом деле, все очень просто. Странно, что никто до этого раньше не додумался. Вот слушай. Центром Вселенной является гигантская Земля, а вокруг нее вертится вся эта мелюзга: звезды, а также Солнце и все планеты, включая Марс, Сатурн, Венеру, Плутон, Нептун, Уран, Юпитер и этот… как его… Меркурий. В соответствии с моей геоцентрической системой, Земля – это неподвижный центр Вселенной. Ты только вдумайся! Неподвижный центр Вселенной! Как это жизнеутверждающе звучит! Мне, отвыкшему от покоя и все время находящемуся в движении, эта мысль страшно понравилась! Представляешь, надменная Земля стоит как вкопанная, а вокруг все носится с сумасшедшей скоростью, летает, изрыгая пламя или обдавая космическим холодом, а она стоит себе спокойно, угрожающе, как… как окостеневший член матерого моржа, который на глазах у молодого соперника дерет его бывшую подругу. Каково сравнение! Прямо какой-то сюр, потянуло Сальвадором Дали, ты чувствуешь? Можешь записать! Дарю! А теперь я открою тебе свою самую сокровенную тайну. Слушай внимательно и запоминай. Истинным центром Вселенной, если уж быть совсем точным, является не Земля, а я, Карл Вильгельмович Шмидт, год рождения 1969, рост один метр восемьдесят пять сантиметров, вес брутто значителен и постоянно колеблется, потому что зависит от одежды, времени года, аппетита и содержания калорий в потребляемой пище… – Карл перешел на едва слышимое бормотание. Потом посмотрел мне в глаза и закричал: – Но если Земля – неподвижный центр Вселенной, то я… – он прижал руку к груди, – то я – это подвижный центр Вселенной! И я могу это доказать! Вот смотри, я могу перемещаться в любом, произвольно выбранном мною направлении, и никакая сволочь не в силах мне помешать!»
   Карл, высоко поднимая ноги, с победоносным видом продефилировал по комнате.
   «Видишь? Я перемещаюсь! А могу и застыть столбом!»
   Карл замер.
   «Стоять или двигаться – это мое, сугубо интимное, дело. И делаю это я, вольный сын эфира, тогда, когда мне вздумается! И последнее. Как ты знаешь, я композитор. Наверно, тебе также известно, что композитор – этот тот, кто пишет музыку. А музыка – это голос Бога. Нам, избранникам Господа, ниспослан дар улавливать и усваивать божественную музыку, а затем транслировать ее вам – безмозглым дуракам и неотесанным болванам. Иногда голос Бога звучит, как гром, иногда как рев водопада, иногда, как шум лесов и пение птиц, иногда, как эолова арфа. А иногда – как сладкозвучная человеческая речь. Так вот, сегодня Господь говорил со мной, Он нашептал мне, что помимо нашей галактики существует бесконечное множество других миров, подчиняющихся другим законам, нежели те, которым подчиняется наша. Это множество образует Мегагалактику, подчеркиваю, не Метагалактику, а именно Мегагалактику, то есть безбрежную Мультивселенную. Она имеет несколько пространственных и временных уровней. Из этого следует, что она многомерна. Она вокруг нас, она рядом с нами. Понял? Но выйти на уровни Мультивселенной мы сможем лишь после смерти. Или в моменты духовного просветления: например, когда мы спим или во время попоек, когда наши мозговые извилины на короткое время выпрямляются, позволяя нам достигать заповедных зон космического разума…»
   Сказав это, Карл обхватил голову руками и удалился.

Глава 6

   …Жара… Солнце неподвижно висит над Сан-Канцианом и Клопайнерзее. Кажется, что оно пеньковыми канатами принайтовлено к земле.
   Карл любовно расправляет закладку, вкладывает ее между страницами, захлопывает книгу и задерживает на мне взгляд.
   Некоторое время его синие с поволокой глаза излучают безмятежный свет. Он поднимает руку и принимается нежно теребить волосы на макушке. Карл производит впечатление человека, безмерно довольного собой. И тут его взгляд опять натыкается на импровизированную закладку.
   И в ту же секунду с Карлом происходит стремительная метаморфоза: лицо бледнеет, нижняя челюсть отвисает и глаза наполняются ужасом.
   – Силы небесные, как же я сразу-то не сообразил?! Она же знает мой адрес!.. – задыхаясь, восклицает он.
   – Кто она?
   – Да Адель! Будь она проклята! Но – откуда?..
   – Откуда-откуда… От верблюда. Наверно, сам сболтнул…
   Карл задумывается.
   – Возможно… Черт бы побрал эту идиотку! – выкрикивает он с яростью. – Возьмет и нагрянет сюда со своими знаменитыми ярко-красными чемоданами и шляпными коробками. И с булавами. Ты знаешь, она с ними не расстается. У нее черт знает сколько этого добра. Это у нее еще с цирковых времен, когда она жонглировала не то саблями, не то топорами… Ну, сам понимаешь, с топорами и саблями особенно не попутешествуешь, да и в отель вряд ли пустят, вот она и приспособилась к булавам. Она выдает их за бейсбольные биты для лилипутов… Помню, однажды ночью, в спальне, ей взбрело в голову немного позабавиться с булавами: она сказала, от нечего делать. Этой гадюке, видите ли, прискучило валяться в постели и заниматься со мной любовью, вот она и решила отвлечься и немного поупражняться в жонглировании. Добро бы она жонглировала просто булавами, так нет – ей вздумалось еще и поджечь их. Мерзавка! Она тогда едва весь дом не спалила. Лежу на кровати, не шевелюсь, смотрю, как надо мной летает стая огненных булав. Я чуть с катушек не съехал… Знаешь, как это страшно, когда мимо тебя проносится, подпаливая волосы на голове, чертова оглобля с фитилем! Господи, придет же такое в голову – жонглировать зажженными факелами! А если она опять вернется к топорам и саблям?! Она же при деньгах, эта мерзавка! Подкупит прислугу, и ее в какой угодно отель пустят…
   Карл на время замолкает. Потом спрашивает меня:
   – У тебя была когда-нибудь бешеная баба, жонглирующая по ночам всякой мерзостью? Она же извращенка, эта циркачка! У нее целый арсенал дурных привычек. Ты не поверишь, но она заставляла меня нюхать у нее под мышками. И я как собака должен был обнюхивать ее и со значительным видом делиться с ней по этому поводу своим глубокомысленными соображениями. Она говорила, что обнюхивание еще в Древнем Риме считалось обязательной частью любовных игр и что, по ее мнению, это возбуждающе действует на всякого настоящего мужчину. По ее мнению, настоящий мужчина – это тот, кто дня не может прожить, чтобы не обнюхать партнершу в самых немыслимых и труднодоступных местах. И еще, мужчина должен быть грубым и волосатым. И должен пахнуть черт знает чем. Она была убеждена, что от полноценного мужчины должно пахнуть самцом. То есть он должен вонять, как скунс. Прямо какой-то ницшеанский подход к гигиене!
   – А не ты ли уверял меня, что она восхитительна в постели?
   – Я?! – Карла передергивает, как от озноба. – Я не мог этого говорить! Может, она и восхитительна, но все это не для меня. Она требовала, чтобы я во время этого самого дела вел с ней беседы.
   – О чем?
   – Да о чем угодно! Конечно, было бы лучше, поучала она меня, если бы я нашептывал ей о своей любви. Но в то же время, я мог болтать о чем угодно, только бы это звучало убедительно. Я мог говорить о спаривании носорогов в Южной Родезии. Или о миланской опере. Или об автомобильных покрышках. Или о Хайдеггере и Ясперсе. Я мог говорить даже о собачьих глистах. Главное, чтобы я что-то говорил. Чтобы молол языком без передышки. А я привык работать молча. Как шахтер в забое. Я имею обыкновение, когда предаюсь радостям любви, молчать, сосредотачиваясь не на болтовне, а на предмете перманентного обожания, уносясь в мыслях черт знает куда… Это ведь так понятно. Но она принуждала меня! Первое время я еще находил слова, говоря ей о своей любви и при этом думая о чем-то постороннем… Это, в общем-то, не сложно. Лежишь, например, и по памяти читаешь что-нибудь из «Мадам Бовари»… Но потом я выдохся: стал заговариваться и повторяться. Тогда я решил перейти на счет. Досчитал однажды чуть ли не до миллиона… Адель была крайне возмущена. «У вас, Карл Вильгельмович, – сказала она и покрутила пальцем у виска, – фантазия дятла». Это у меня-то, композитора, человека насквозь творческого?! Она велела мне проштудировать Омара Хайяма и этого… как его… Овидия. Надо отдать должное старине Хайяму, этот сатир знал толк во всем, что касается ебли. А вот Овидий… Он утверждал, что перед этим самым делом нельзя есть и нежиться в тепле. Это, мол, расслабляет и понижает мужскую силу. Я у нее спрашиваю, и что мне теперь делать? Сутками голодать и обкладывать яйца ледяными компрессами? Вот же подлая баба! И еще эта болтовня… Она и сама лопотала без умолку, декламируя наизусть целые страницы из Джойса. Откуда эта деревенщина знает Джойса, ума не приложу! Словом, своими сексуальными причудами она чуть не свела меня в могилу. Я сам люблю на досуге пошалить в постели. Но не до такой же степени!
   Появление здесь непредсказуемой Аделаиды, с ее манерами светской львицы, подсмотренными в американских фильмах, и замашками всех ставить на место никак не входило в его планы.
   Ее любимая причуда – это в голом виде сплясать на столе.
   – Поскольку у нее нет никаких комплексов, – продолжал Карл, – она может проделать это где угодно. Однажды она это доказала, отчебучив немыслимый танец на мраморном столе на приеме в честь назначения Анри Луаретта на должность директора Музея д´Орсе. Французы народ демократичный, но даже на них пляска в голом виде на столе, изготовленном в середине девятнадцатого столетия лотарингским мастером Морисом Эрне, оказала шокирующее воздействие. Поскольку Адель пришла на прием со мной, то мсье Луаретт, бывший до этого моим добрым приятелем, отказал мне в доме.
   По словам Карла, эта экзальтированная особа когда-то купила у Редмонда восемь дорогущих чемоданов красного цвета, и ее во многих отелях узнают как раз по этим чемоданам.
   – Нет, я этого не переживу! – кричит он истерично. – Если она здесь появится, я или перережу ей горло, или брошусь в озеро. Слушай! – в его глазах появляется безумный блеск. – Может, свалим отсюда? Прямо сейчас, а? Давай куда-нибудь укатим! Арендуем машину и будем все время колесить на ней вокруг озера! Пока хватит бензина!
   Лицо его выражает муку. Он вдруг принимается цитировать несуществующего автора.
   – «И жить нам, королям, тяжело, – сокрушался мой тезка Карл I перед тем, как палач секирой оттяпал ему голову, и добавлял: – а уж помирать…»
   Карл вздыхает.
   – Мне никогда не везло с женщинами…
   Тут уж я не смог удержаться. От моего смеха ходуном заходили доски мостков.
   – Да, мне никогда не везло с женщинами, – сурово повторил он.
   В последнее время Карл приобрел привычку жевать губами. Вот и сейчас он жевал губами, гнусно причмокивая и облизываясь. На мой взгляд, такое демонстративное жевание – явное свидетельство пресыщенности.
   – Помню, – Карл зажмурился, – помню одну… Вообще-то я не люблю трепаться о своих бабах, но если это забавно и поучительно, то… Короче, один мой приятель пришел как-то ко мне с бабой, это еще до моего развода было… Чтобы не мешали, я жену и дочь спровадил на дачу… так вот, привел, значит, один мой приятель, знаменитый телевизионный балбес по фамилии… э-э-э, по фамилии… впрочем, это не важно, привел, стало быть, балбес симпатичную бабешку лет тридцати… с хвостиком. Ну, мы, естественно, нарезались, но знаменитый балбес нарезался с какой-то чудовищной стремительностью, выпал из кресла и уснул на ковре, свернувшись, как собака… А бабешка… Я был тогда сильно пьян. Можно сказать, до изумления. Да и она… Нет-нет, ты ничего такого не подумай! Правда, она спала в моей спальне…
   – А ты спал на ковре в обнимку со своим приятелем?
   – Нет-нет, что ты! Я тоже спал в спальне. Но это ни о чем не говорит!
   Я хмыкнул.
   Карл посмотрел на меня с укоризной.
   – Честное слово, я тогда к ней даже не притронулся. Клянусь! Да и о каком контакте могла идти речь, если я был просто мертвый после перепоя. Это произошло позднее, через несколько дней, когда мы встретились у нее дома, в однокомнатной квартирке где-то в районе Речного вокзала… Сначала все шло замечательно, выпили мы с ней… Кажется, говорили о чем-то очень театральном… Или не говорили? Черт его знает, не помню… А потом, как водится, в койку. Ну, баба и баба… Правда, тело у нее было божественное, нежное, в меру мягкое… – Карл заурчал.
   Я поморщился.
   – Ты словно расхваливаешь хорошо прожаренный бифштекс.
   Карл отмахнулся.
   – М-да, тело… роскошное тело… – он причмокнул и на минуту закрыл глаза. – Лежу я в постели. И, ты представляешь, она после душа, облачившись в махровый халат, вернулась в комнату, села за стол, налила себе водки, выпила, соорудила огромный бутерброд, закусила, опять налила, опять выпила и включила телевизор. Я вытаращил глаза. Ничего себе любовница! А она, как ни в чем не бывало, принялась смотреть футбольный матч! И как я ее ни приманивал, эта лярва досмотрела матч до конца…
   – А кто играл, помнишь?
   – Конечно, помню. «Спартак» и «Динамо».
   – И кто выиграл?
   – Боевая ничья.
   – А как ты ее приманивал?
   – Я приподнимал одеяло, демонстрируя обнаженную натуру, извивался всем телом, подвывал, призывно постанывал, издавал губами завлекательные звуки, закатывал глаза, цокал языком, словом, изображал любовное томление. Я даже мяукал. Одним словом, соблазнял, как мог. И все впустую! Кстати, я обнаружил, что постель была вся в хлебных крошках. Значит, эта сука, приглашая мужика, поленилась освежить постельное белье, и эти крошки… тьфу! Крошки – это такая мерзость! Видимо, она любила жрать лежа… Терпеть не могу грязнуль и нерях.
   После короткого раздумья он провозглашает:
   – Тот, кто неряшлив в быту, тот неряшлив в морали. Кстати, – Карл ухмыльнулся, – этот телевизионный балбес… он, как рухнул на ковер, так и проспал до утра. Я никак не мог его разбудить. Короче, он спал на ковре, а я утром, приняв ванну и глотнув пива, расположился в кресле с намерением посмотреть по телику последние известия. И случайно попал на передачу о международном положении. А там – вот же зигзаги нашего чумного технологичного века! – Карл помотал головой и хлопнул себя по колену, – а там запись выступления телевизионного балбеса, который распространялся о проблеме Косово. Представляешь, одним глазом я вижу его на экране, он там в сером отутюженном костюме при бордовом галстуке с невероятно важным видом барабанит о сербах и косоварах, а другим наблюдаю за тем, как он, уткнувшись мордой в ковер, левой ноздрей всасывает в себя пыль и блаженно улыбается во сне…
   Он замолкает, как бы прислушиваясь к себе. Потом принимает внезапное решение. Глаза его приобретают стальной оттенок.
   – Мне необходимо остудиться! – говорит он.
   Карл как ужаленный вскакивает с шезлонга, разбегается, на ходу получает занозу в правую пятку, вскрикивает, прихрамывая и чертыхаясь, добегает до края мостков и обрушивается в воду, поднимая фонтан чуть ли не до небес.
   Кажется, в воду упал бомбардировщик. Темно-синие воды Клопайнерзее смыкаются над Карлом. Некоторое время поверхность озера остается спокойной, и, когда я уже начинаю испытывать легкое беспокойство, метрах в двадцати появляется фыркающая голова с выпученными глазами.
   Карл резко разворачивается, плывет назад и с поразительной скоростью достигает мостков.
   – Ну, что ты расселся, дубина! Помоги же мне! – кричит он, прыгая на одной ноге.
   Я не без труда вытаскиваю из его пятки занозу размером с каминную спичку.
   Карл отбирает ее у меня и долго рассматривает со всех сторон.
   – Европа, мать ее! Не могут отполировать доски! Вот видишь? – говорит он и подносит щепку мне под нос. – Начало положено, заноза – это знамение! Это сигнал, что пора сматывать удочки.
   Карл торопливо одевается.
   – Только никуда не уходи! – предупреждает он и грозит мне пальцем. – Смотри же! Я скоро вернусь…
   Размахивая руками и продолжая что-то бормотать, Карл уносится прочь.
   Я смотрю на часы. До обеда еще далеко.
   …У меня был выбор. Покончить со всем прямо сейчас, бултыхнувшись в мрачные глубины Клопайнерзее. Или вечером пойти с Карлом в ресторан.
   Я выбрал последнее.
   С самоубийством я решил повременить. Но размышления об этом привели к тому, что мне совершенно расхотелось обедать. Про себя я отметил, что мысли о смерти меня не ужаснули.
   Столь же безучастно я мог размышлять о чем угодно. О правиле буравчика, например. Или о выборах президента Мозамбика.
   По мере приближения к почтенным летам, я опираюсь на свой, обретенный в последнее время, опыт и уже не с таким, как прежде, ужасом думаю о смерти.
   Возможно, эти внутренние перемены на самом деле – Промысел Божий. Чтобы я лишний раз убедился в существовании Господа.
   А возможно, утрата страха перед смертью – это строгий и милосердный закон эволюции, которая не только следит за тем, чтобы я ходил прямо, как конногвардеец, но чтобы и в голове у меня был какой-никакой порядок. Чтобы под старость, перед смертью, которая вот-вот станет фактом моей маленькой персональной истории, я меньше страдал и привыкал к мысли о неизбежности смерти, как привыкают ко лжи или шуму за стеной.
   Я чувствую, что со мной что-то происходит. Где-то в груди, очень-очень глубоко, зарождается тягостное ощущение, похожее на сосущее чувство голода и в то же время на смертельную тоску.
   Это ощущение неторопливо переползает в голову, осваивается там, вызывая в памяти печальный деревенский пейзаж, виденный мною в детстве: кладбище с почерневшими от времени деревянными крестами и серенькую церковь на косогоре.
   Неприятное ощущение усиливается, становится болезненным: кажется, что у меня отсасывают кровь из левого предсердия и перекачивают в мозг.
   Я вижу, как страшные кресты с тошнотворным треском проваливаются сквозь землю, а церковь, оседая, медленно кренится и опрокидывается с косогора в овраг…
   Опять на меня наваливаются воспоминания…

Глава 7

   …Как-то одним пасмурным сентябрьским утром в квартире на Якиманке раздался телефонный звонок. Можно сказать, что именно с этого момента началась моя схватка со временем и пространством, то есть начались мои скитания по свету.
   «Наконец-то мы вас нашли», – услышал я глухой голос.
   И хотя в глубине души я знал, что могу дождаться такого звонка, мне стоило большого труда спросить равнодушным голосом:
   «Кто говорит?»
   «Оставьте… – незнакомец устало вздохнул. – Вы прекрасно понимаете, с кем говорите. Слушайте меня внимательно. Если вы будете вести себя благоразумно, вас никто не тронет. Мы не банда убийц и насильников. Уяснили?»
   «Да», – ответил я. Язык плохо повиновался мне.
   «Вам не остается ничего другого, как только вернуть деньги. То есть, расстаться с тем, что вам не принадлежит. Мы понимаем, что для вас это сделать будет нелегко, расставаться с деньгами всегда трудно. Но иного пути у вас нет. По нашим сведениям, замков во Франции вы не приобретали и за вычетом некоторых небольших сумм, которые вы соизволили самовольно потратить за эти два года, деньги находятся в целости и сохранности. Нас не интересует, где именно вы их храните. Главное, чтобы вы извлекли их оттуда и передали нам. Одно условие: известную вам сумму вы передадите нам в том виде, в каком взяли. Думаю, что одного дня вам хватит. Вы слышите меня?»
   Я нашел в себе силы опять ответить «да».
   Замков я действительно не приобретал. Да и черта-с два их сейчас приобретешь. Все они – до единого! – разобраны нашими соотечественниками, прежде жившими в коммуналках. А теперь не представляющими себе жизни без лакеев, собственного выезда и поля для гольфа.
   «Не советую даже помышлять о бегстве. Мы вас нашли. Не скрою, это потребовало и определенных затрат, и определенных усилий… Ну, да Бог с вами, кто старое помянет… Но, учтите, шуток мы не потерпим, если вам каким-то чудом удастся улизнуть, найдем опять. И тогда, сами понимаете, разговор будет другим. Мы будем следить за каждым вашим шагом. Итак, до завтра».
   Через пятнадцать минут меня не было дома.
   Моя съемная квартира на Якиманке имела три выхода.
   Одна дверь – парадная – выходила в подъезд, где на первом этаже за окошком сидела в кресле и дремала старая усатая консьержка.
   Другая дверь через балкон вела на пожарную лестницу. Эти выходы – вернее, говоря конспиративным языком, отходы – легко «простреливались». Хотя, по большому счету, кавычки в слове «простреливались», несмотря на мирный характер разговора, были излишни.
   Эти люди вряд ли будут церемониться с каким-то бывшим журналистом и разорившимся предпринимателем. Тем более что речь шла о двадцати миллионах. Итак, два вышеперечисленных варианта бегства исключались.
   А вот третья дверь вела на свободу. И именно этой дверью я и воспользовался.
   Дверь находилась в просторной комнате без окон и была прикрыта старым платяным шкафом, задняя стенка которого отходила в сторону, открывая отверстие, достаточное, чтобы в него мог протиснуться человек моей комплекции, снаряженный по-походному и имеющий во внутреннем кармане пиджака бумажник, раздувшийся от кредитных карт и нескольких паспортов на разные имена.
   Должен отметить, что во все паспорта были вклеены мои фотографии. Но выглядел я там, как бы это сказать… очень и очень по-разному. На одной я был золотоволосым красавцем с голубыми глазами. На другой – очкариком с пышными усами. На третьей – солидным господином с черной эспаньолкой. На четвертой – бритым наголо детиной, с белозубой улыбкой во все лицо.
   Я почти всегда прислушиваюсь к своему внутреннему голосу. И этот внутренний голос за день до неприятного звонка нашептал мне совет: как можно быстрей покинуть квартиру, ставшую мне укрытием с тех пор, как я переехал в нее из каморки-квартиры на Воздвиженке.
   Но я промедлил. Хорошо, что у меня была третья дверь.
   За дверью находилась внутренняя лестница, о которой, думаю, знало не так уж много людей. Но самое главное – об этой лестнице, наверняка, не знали мои враги.
   Я же знал о ней с очень давних пор. Мой выбор квартиры не был случаен: он пал на нее из-за этой потайной лестницы.
   Когда – после совершения убийства – я подыскивал себе убежище, то не сразу вспомнил об этой квартире, из которой некогда, в дни гулевой молодости, ретировался поздней ночью или, точнее, очень ранним утром.
   История была стара, как мир, и была бы анекдотична, если бы в ней не фигурировали, кроме очаровательной хозяйки квартиры, еще и ее стокилограммовый муж-генерал, который неожиданно для меня и моей подруги вернулся из командировки.
   Короче, я тогда благополучно и, слава Богу, без потерь ретировался из квартиры, оставив с носом рогатого генерала, который что-то, видимо, уже подозревал и решил неожиданно нагрянуть домой, чтобы застукать свою молодую жену «ан флагран дели».
   В квартире на Якиманке давно не жили ни генерал, ни его ветреная супруга. И, на мое счастье, квартира сдавалась.
   …Сразу после убийства Гаденыша я покинул место преступления и отправился к себе на Воздвиженку. Но пробыл я там недолго. Всего несколько часов, не более. Этого времени мне хватило, чтобы пересчитать деньги и взять из дома все необходимое.
   Я не сомневался, что те, кто заинтересован в возврате денег, начнут проверять всех, кто так или иначе был связан с покойным.
   Сначала проверят его деловые связи, потом личные, интимные. Будут проверять, с кем покойный вообще имел какие-либо отношения. С кем спал. С кем дружил. Кого ненавидел. Кто ненавидел его.
   Проверят всех. Будут проверять дотошно и профессионально. Будут проверять до тех пор, пока не доберутся до меня.
   Поэтому мне нужно было исчезнуть. Конечно, тогда им сразу станет ясно, кто взял деньги. И начнутся поиски конкретного человека, то есть меня, Павла Базилевского.
   Поэтому первым делом мне необходимо было сменить внешность, имя и дислокацию. И проделать все это надо было оперативно, без промедлений. Я понимал, что должен все время на несколько ходов опережать противника. Надо было сохранять фору, дистанцию, которая делала бы меня неуязвимым и недосягаемым.
   Дальнейшие мои действия отличались такой продуманностью, что, казалось, я готовился к ним всю жизнь.
   Я понимал, что если сразу – даже при условии смены внешности и фамилии – начну транжирить деньги, то есть тратить их на автомобили, покупку дач или вилл, кутить в дорогих ресторанах и покупать элитных проституток, то это не останется незамеченным и меня обнаружат очень скоро.
   Надо было, как говорится, лечь на дно. Или лучше – раствориться в людской массе.
   Несколько дней я жил на даче одной своей давнишней приятельницы, милейшей женщины, отличавшейся не только нежной неброской красотой, но и бескорыстием и вселенской добротой.
   Такие люди еще изредка встречаются в наши покривившиеся времена. Они как осколки разбитого на мелкие куски прошлого. Этим я вовсе не хочу сказать, что прежние времена были лучше нынешних: я далек от мысли идеализировать то, что было десять или тридцать лет назад. Избави Боже. Но мне почему-то кажется, что хороших людей было все-таки больше. Или просто мне тогда на них везло.
   Короче, моя приятельница была абсолютно бескорыстна и по-матерински добра. Это звучит странно, тем более что когда-то она была моей тайной любовницей. Почти женой… Господи, почему она не вышла за меня замуж?.. Всё, больше ни слова! Истории этой здесь не место: она слишком чиста и печальна.
   Кроме того, – что очень-очень важно, – моя приятельница обладала одним из самых ценимых мною достоинств – она была не любопытна. За что была мною вознаграждена. Как мне удалось уговорить ее взять деньги? Пусть это останется моим секретом.
   Дача этой прекрасной женщины, да продлит Господь ее дни, находилась недалеко от Москвы, в Селятино, и каждое утро я ездил в столицу подыскивать себе надежную квартиру. И, как я сказал выше, такую квартиру мне найти удалось.
* * *
   …Я не мог чемоданы вечно возить в машине. Времена такие, что могут без следа исчезнуть и чемоданы, и машина…
   Надо было как-то «пристроить» деньги. И не просто пристроить, а разместить их так, чтобы мне было легко до них добраться и, в то же время, деньги должны были находиться в надежном месте.
   Увы, я не мог с чемоданами заявиться в банк и попросить открыть счет на физическое лицо. Мне пришлось бы заполнять декларацию. И что бы я сказал относительно происхождения этих двадцати миллионов? Нашел в огороде? Подарил знакомый грузин? Получил двадцать Нобелевских премий?
   Можно было арендовать в банковском хранилище сейф. Но каких же размеров должен быть сейф, чтобы в него можно было всадить два огромных чемодана?
   И, тем не менее, вопрос этот мне удалось уладить.
   Я не буду останавливаться на описании всего этого подробно, ибо пишу не руководство для начинающих похитителей чемоданов, а историю своей жизни. Скажу лишь, что «пристроить» деньги помог мне Карл. За что я ему очень и очень благодарен. Мое чувство благодарности столь глубоко, что я прощаю Карлу многое из того, что не простил бы никому, даже самому себе.
   Карл при всем его разгильдяйстве и неопытности временами проявлял чудеса рассудительности, превращаясь в холодного, расчетливого дельца. После получения наследства он, как я уже говорил, принялся развлекаться сочинением сонат, фуг, прелюдов и концертов для фортепьяно с оркестром. Но не только.
   Карл приобрел под Питером сеть продуктовых магазинов, а в Тотьме – десяток лесопилок. То есть вложил деньги в перспективное, прибыльное и верное дело.
   Через некоторое время он задумал расширить свой бизнес и поиграть в кошки-мышки с налоговыми и иными отечественными фискальными органами. Он принял решение разместить некие суммы в странах третьего мира, где существовало немало льгот для мошенников разных мастей. И тут-то и он и пристроил «мои» денежки. Причем сумел обстряпать это дело так, что мои миллионы никак не «засветились».
   Конечно, это была махинация, ибо при подобных крупных операциях необходимо указывать происхождение столь внушительных финансовых вливаний. Но у Карла был многоопытный коммерческий директор, которому Карл почти полностью доверял.
   Этот изощренный махинатор, проработавший всю свою долгую жизнь в загадочном мире активов, пассивов, кредитов, дебиторских задолженностей, ценных бумаг и прочих заумных бухгалтерских и финансовых штучек, ни разу – ни при Советской власти, ни при диком капитализме – в тюрьме не сидел. Что говорит о многом.
   Он-то и осуществил искусную финансовую операцию, в результате которой я получил законный доступ к «своим» деньгам.
   В сущности, я стал рантье. Я тратил только то, что набегало на основной капитал. Этого мне хватало на безбедную жизнь. Без учета инфляции у меня были все те же двадцать миллионов.
   Вскоре после убийства и кражи мне пришлось, как я уже говорил, перебираться на новую квартиру.
   Повторяю, для того чтобы жить без страха быть узнанным, мне необходимо было изменить внешность.
   Мне не пришлось обращаться к пластическим хирургам. Для того чтобы я изменился до неузнаваемости, мне было достаточно перекрасить волосы, сбрить усы, которые я носил с юношеских лет, а очки заменить контактными линзами.
   После всех этих манипуляций я долго стоял перед зеркалом. На меня смотрел золотовласый мужчина с голубыми глазами. Я стал похож на какого-то французского актера. Актер всегда играл либо полицейских, либо симпатичных преступников.
   Сам себе я очень понравился. Но в то же время я понимал, что был слишком красив. То есть, слишком заметен. Я бросался в глаза. А это было опасно. Правда, после того как меня не узнал человек, который был знаком со мной чуть ли не с детства, я успокоился.
   И решил остановиться на этом варианте внешнего преображения. Тем более что от девиц не было отбоя. Блондин так блондин, подумал я, красавец так красавец. Повторяю, я изменился до неузнаваемости.
   Оставалось добыть паспорт на другое имя. Оказалось, что сделать это не так уж и трудно. Были бы деньги. А деньги, как известно, у меня были. Но, увы, это не помогло. Меня вычислили. Возможно, меня нашли случайно. Если упорно ищешь, то случайность может неожиданно переродиться в закономерность.
   Итак, меня нашли, и мне пришлось пуститься в бега уже по-настоящему…
   Мне опять пришлось изменить внешность. И опять приобрести новый паспорт на новое имя.
   Всегда в России существовали люди, у которых за деньги можно разжиться чем угодно. От танка до паспорта. Чем больше денег, тем огнестрельней танк и надежней паспорт.
   Без особого труда я «вышел» на Зоммербаха, знаменитого подпольного паспортиста. На этот раз я был более предусмотрителен и заказал маэстро Зоммербаху сразу несколько паспортов на разные имена.
   Красивый блондин умер. Его место занял бритоголовый бравый мужчина средних лет. Я снова был похож на киноактера. Теперь – на американского.
   Меня не оставляло странное чувство. Оно было сродни вдохновенному чувству охотника, преследующего опасного и коварного зверя.
   И хотя гнались за мной и охотились на меня, но мне казалось, что охотником был все же я. Я уходил с богатой добычей, я не собирался с ней расставаться, и теперь мне предстояло эту добычу отстоять. И я не променял бы это острое чувство ни на какое другое.
   Теперь о нравственности. Есть такая форма общественного сознания.
   Когда я, пыхтя от натуги, перетаскивал чемоданы в машину, вопрос «брать или не брать» передо мной уже не стоял. Этот вопрос сам собой отпал, когда я откинул крышки чемоданов и увидел пачки стодолларовых купюр.
   Думаю, что на моем месте так поступил бы каждый. За исключением тех, у кого в груди бьется сердце трусливого зайца, а не сердце игрока, авантюриста и мечтателя.
   И еще, все дело в сумме. Если бы в чемоданах я нашел, к примеру, двести долларов, то вряд ли стал бы размениваться и усложнять жизнь себе и неким не знакомым мне личностям, которые сейчас тратили время, силы и средства, чтобы обнаружить меня и покарать.
   Я бы все оставил как есть. Но когда моему ошеломленному взору открылись вышеупомянутые «сокровища пещеры Лехтвейса», я, естественно, не устоял. Да и кто устоит?..
   Недаром один умный пройдоха некогда сказал, что купить можно кого угодно: и золотаря, и столичного мэра. Понятно, что цена колеблется. От сребреника до многомиллионной взятки, которую надо дать… ну, хотя бы для того, чтобы построить дворец о трех этажах рядом с общественным прудом на территории ВВЦ.
* * *
   …Я делаю несколько глубоких вдохов, постепенно боль уходит, и неприятное чувство затухает.
   Я вытягиваю шею и пытаюсь прочитать название книжки, которую Карл всюду таскает с собой. Я рассчитываю увидеть какое-нибудь сногсшибательное пляжное чтиво.
   «Энциклопедия афоризмов», – читаю я, и меня передергивает. Читать такое на берегу Клопайнерзее?..
   Мне опять становится плохо.
   Господи, послало же мне провидение в приятели такого идиота!
   Я мотаю головой, пытаясь привести мысли в порядок, встаю, беру книгу в руки и прочитываю название еще раз. Открываю книгу на странице, заложенной золотым галуном. Нахожу отчеркнутое ногтем предложение. Читаю: «Современные трубадуры пользуются не мандолинами, а автомобильными гудками. Стравинский».
   Теперь я знал, что должен подарить Карлу на день рождения. Игрушечную мандолину можно будет присмотреть в сувенирной лавке. Клаксонами были оснащены раритетные авто, на которых раскатывали местные шалопаи. При известной ловкости да под покровом ночи отвинтить их будет не сложно…
* * *
   Не глядя, я опускаю руку в нагревшееся чрево пляжной сумки, роюсь в ней, нахожу толстую тетрадь и принимаюсь за чтение…
   Эту драгоценную тетрадь, дневниковые записи отца, я обнаружил в старых бумагах, незадолго до отъезда, и решил взять с собой. Не тратить же невозвратные часы жизни на романы Кинга или Флеминга. Тем более что этих самых невозвратных часов, возможно, у меня впереди не так уж и много…

Глава 8

   «27 июля 200… года. Сегодня я вспомнил, что когда-то, в детстве, определился мой жизненный срок: 64 года. Как определился, не помню, но определился, и все тут. Таким образом, жить мне осталось не менее года и не более двух. Уверен ли я в этом? Нет, полной уверенности у меня нет. Я обнаружил, что с возрастом уходит ощущение тревожного ожидания смерти. Это не значит, что жить теперь хочется меньше, чем тогда, когда мне было двадцать. Просто ужас смерти уступает место некой не лишенной приятности заинтересованности: а что там, за порогом? Возможно, это умаление страха – подарок Господа».
   Бодрое начало! – отметил я.
   «Первая половина моей более или менее сознательной жизни, – читаю я дальше, – то есть беззаботное детство, лихая юность и не менее лихая молодость, – прошла в аду.
   Только я об этом не догадывался. Если это и был ад, то ад до чрезвычайности соблазнительный. В нем было немало хорошего. В нем водились милые барышни с умопомрачительными коленками и отчаянные юноши, готовые за бутылку водки подружиться с кем угодно, хоть с чертом лысым.
   Если верить тому, что умные люди говорят о жизни, в которой «горели» герои Сергея Довлатова, все же это был ад.
   Но, повторяю, я тогда об этом не догадывался. А подсказать было некому. Моих многочисленных друзей мало занимали проблемы нравственного порядка, они в основном думали о том, где бы перехватить четвертак до получки да переспать с какой-нибудь не слишком привередливой блондинкой. Довлатова я не читал.
   Впрочем, я тогда многих не читал. Например, тех, кого с наслаждением прочитал позже. Бродского, Битова, Рубинштейна, Пригова, Венедикта Ерофеева. И того же Довлатова.
   Только после этого я понял, что жил в аду.
   Эти люди раскрыли мне глаза. Зачем?.. Чтобы я осудил прошлое? Чтобы покопался в своих грехах? Вряд ли… Короче, я не знаю, почему я стал смотреть на мир другими глазами. Может, затем, чтобы взяться за перо?..
   
Купить и читать книгу за 60 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать