Назад

Купить и читать книгу за 70 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать

Слово о полку

   Перед вами автобиографическое произведение, страстная исповедь, в которой отразилась одна из самых ярких страниц в истории сионистского движения – создание Еврейского легиона. В своих мемуарах Владимир (Зеев) Жаботинский повествует о еврейских добровольцах, которые в составе английской армии во время Первой мировой войны боролись за освобождение Палестины (Эрец-Исраэль) от османского владычества. Это строгий и лаконичный рассказ о буднях и подвигах бойцов и командиров, о реальных событиях, которые уже вскоре после войны стали наполняться мифами и домыслами. Язык Жаботинского поэтичен, автору некогда предсказывали большое литературное будущее, однако он посвятил себя делу национального возрождения своего народа.


Владимир Жаботинский Слово о полку

Глава 1
Как зародилась мысль о легионе

   В начале декабря 1914 года на пароходе, шедшем, кажется, из Чивитавеккьи, приехал я в Александрию. Английский чиновник, вертя в руках мой русский паспорт и пытаясь выудить среди тридцати с чем-то нагроможденных виз разрешение на высадку в Египте, в то же время беседовал с офицерами из наших пассажиров и вдруг сказал:
   – А на днях сюда привезли на пароходе из Яффы чуть ли не тысячу сионистов – турки их выгнали из Палестины.
   Шел уже пятый месяц войны, и уже три месяца и больше, в роли корреспондента «Русских ведомостей», я скитался по разным углам невеселого тогдашнего света. Редакция мне поручила не столько писать о самой войне, сколько о настроениях в связи с войной. В Швеции надо было выяснить, разделяет ли тамошнее общество новую веру Свен Гедина – будто Россия задумала отобрать у Норвегии не то Нарвик, не то даже Берген, чтобы этим путем приобрести, раз не дают ей Константинополя, незамерзающую гавань на теплом Гольфстриме вместо теплого Босфора; если разделяет, то нет ли опасности, что шведы примкнут к Германии и объявят России войну. В Англии мне поручено было присмотреться, нет ли доли правды в остроте, которая бойко тогда ходила по ресторациям земли русской и прочих земель, – что британский лев «готов воевать до последней капли русской крови». Во Франции «выяснять» было нечего – французские настроения даже у остряков не вызывали никаких сомнений: там нужно было просто приглядеться – если пустят – к быту фронта; посмотреть Реймс и проверить, действительно ли немцы вконец расстреляли прекрасный собор; а также сообщить, бодро ли держится Париж или уныло. Но на месте оказалось, что «Париж» переведен уже в Бордо: правительственным учреждениям пришлось на время удалиться из угрожаемой столицы; я поехал в Бордо, и там в одно мокрое утро я прочел на стене афишу о том, что Турция фактически примкнула к центральным державам и начала военные действия.
   Признаюсь: до того утра я себя чувствовал, в Бордо и повсюду, просто наблюдателем, без особенных каких-либо побуждений пламенно желать одной стороне полной победы и полного разгрома другой. Ориентация моя в то время писалась так: мир вничью, и как можно скорее. Турецкий жест в одно короткое утро сделал из меня фанатика войны до конца – сделал эту войну «моею». Еще в 1909 году, когда я в Константинополе обер-редактировал (это бывает только в молодости) сразу четыре сионистских газеты, а в Высокой Порте пановали младотурки, сложилось у меня незыблемое убеждение: где правит турок, там ни солнцу не светить, ни траве не расти, и вне распада Оттоманской империи нет надежды на восстановление Палестины. Теперь в Бордо, прочитав на стене подмокшую афишу, я сразу сделал единственный логический вывод; и по сей день не понимаю, почему многим из друзей моих понадобилось столько лет, чтобы прийти к такому простому заключению. Дело казалось мне ясно как дважды два: что будет с евреями России, Польши, Галиции – все это очень важно, но в размахе исторической перспективы все это – вещь временная по сравнению с тем переворотом еврейского бытия, какой принесет нам расчленение Турции.
   В том, что Турция, раз она только вмешалась в войну, будет разбита и разрезана в клочья, у меня сомнений не было: опять-таки не понимаю, как могли вообще у кого бы то ни было зародиться на эту тему сомнения. Тут дело шло не о гаданиях, а просто о холодной арифметике, числовой и житейской. Рад случаю сказать это здесь, так как меня в те годы обвиняли в игре на гадательную ставку. В Турции я прожил долгое время газетным корреспондентом. Я держусь очень высокого мнения о газетном ремесле: добросовестный корреспондент знает о стране, откуда пишет, гораздо больше любого посла; по моим наблюдениям – нередко и больше любого местного профессора. Но в данном случае несложная правда о Турции была известна не только профессорам, а даже и послам. Конечно, того, что Германия будет разбита до сдачи на милость, не мог в то время предвидеть и журналист. Но что по всем счетам этой войны платить будет главным образом Турция, – об этом у меня и сомнений не было и быть не могло. Камень и железо могут выдержать пожар – деревянная постройка должна сгореть, и не спасет ее никакое чудо.
   В какой точно момент зародилась у меня мысль о еврейском боевом контингенте – там ли, в Бордо, перед афишей, или позже, – я теперь не помню. Думаю, однако, что вообще никакого такого момента не было. Где тот человек, какой угодно веры, который может по совести ткнуть пальцем в определенную дату и сказать: тут я уверовал? Каждый рождается уже с микробом своей секты где-то в мозгу, хотя бы этот микроб и не обнаружился до старости или никогда. Полагаю, что мне вообще всегда было ясно, так сказать, отроду ясно: если приключится когда-нибудь война между Англией и Турцией, хорошо было бы евреям составить свой корпус и принять участие в завоевании Палестины, – хотя до того дня в Бордо я об этом отчетливо никогда не думал. Дело в том, что эта мысль – очень нормальная мысль, которая пришла бы в голову, при таких обстоятельствах, любому нормальному человеку; а я притязаю на чин вполне нормального человека. У нас в еврейском быту чин этот иногда переводится на разговорный язык при помощи речения «гойишер коп»; если это верно – тем хуже для нас.
   Через несколько дней я телеграфировал редакции в Москву: «Предлагаю посетить мусульманские страны Северной Африки – выяснить эффект провозглашенной султаном священной войны на местное население». Редакция ответила: «Поезжайте».
   Начал я с Марокко; но поехал нарочно через Мадрид. Там жил тогда Макс Нордау[1]; не тем будь помянута Франция, но в самом начале войны кому-то в Париже пришла в голову светлая мысль выселить его как «венгерца». Дикие происходили в то время вещи на свете… Я спросил Нордау:
   – Если бы можно было убедить англичан образовать еврейский контингент для участия в операциях на Восточном фронте – палестинском – как бы вы к этому отнеслись?
   Он отнесся скептически. Мысль правильная, но где найти солдат? Английские, французские, русские евреи служат в местных войсках; в нейтральной части Европы евреев мало; Америка далеко; и притом есть у евреев какое-то нелепо-сентиментальное отношение к Турции, к «кузену нашему Измаилу». Правда, с каких пор стали турки, племя туранское, родней семиту Измаилу, это ни одному ученому неведомо, но таково настроение, и Нордау самому пришлось с ним столкнуться после знаменитой его отповеди младотуркам на Гамбургском конгрессе.
   – Помню ту вашу речь, – сказал я. – вы тогда заявили: «Ехать в Туреччину, чтобы там ассимилироваться? Это мы можем найти ближе и дешевле». Я тогда приехал в Гамбург из Константинополя и бешено аплодировал.
   – А у меня, – ответил он, – конца потом не было неприятностям с некоторыми чувствительными идиотами из нашего окружения: как можно, мол, так резко выражаться о «кузене»?
   – Доктор, – сказал я, – но ведь не держать же нам курс на идиотов. Не только турок нам не кузен – и с подлинным Измаилом нет у нас ничего общего. Мы, слава Богу, европейцы: две тысячи лет помогаем мы строить европейскую цивилизацию. Вот еще одно место из другой вашей речи – я запомнил: «Мы идем в Палестину, чтобы раздвинуть моральные границы Европы до самого Евфрата». Худший враг наш в этом деле – турок. Теперь пришел его час. Неужели сидеть нам, сложа руки?
   Глубокое слово сказал мне в ответ старый жизнеиспытатель – лишь много позднее довелось и пришлось мне понять, какое глубокое слово. Он покачал мудрой головою и ответил:
   – Это, молодой человек, логика; а логика есть искусство греческое, и евреи терпеть его не могут. Еврей судит не по разуму – он судит по катастрофам. Он не купит зонтика «только» потому что в небе появились облака: он раньше должен промокнуть и схватить воспаление легких – тогда другое дело.
   Много прошло времени, пока я постиг всю правду этого замечания; и тогда, между прочим, обнаружилось, что есть на земле еще одно племя с точно таким же отношением к логике, тучам и зонтику – англичане. Только разница та, что у них и легкие крепче, и больше денег на лекарство.
   После этой беседы я побывал в Марокко, Алжире, Тунисе, стараясь «обследовать», произвел ли турецкий призыв какое-либо впечатление, есть ли действительная опасность магометанского восстания. Конечно, обращаться за справками к самим мусульманам было бы совершенно бесполезно. Тамошний туземец – великий дипломат (в том «классическом» смысле, о котором еще придется мне говорить по поводу свидания с Делькассэ[2]). А особенно – когда он боится. Я сделал проще – расспросил местных сефардских купцов: они такие же старожилы, но они умнее и откровеннее; и еврей, если только дело не касается его собственных еврейских интересов, вполне способен проявить и проницательность, и дальнозоркость. Настроения арабов он знает доподлинно: даже если они ему рассказывают басни, он способен учесть притворство и понять, чего они не договаривают. Почти все эти сефарды – купцы, адвокаты, журналисты от Танжера до Туниса – дали мне один и тот же ответ, и история доказала, что они были правы:
   – Призыв к священной войне? Абсурд. О впечатлении смешно и спрашивать. Только у вас, наивных европейцев, еще верят в то, будто на востоке во имя солидарности ислама можно поднять народные массы и двинуть их на серьезный риск. Турки сами в это не верят: вот уже сто лет как Европа бьет турок и отнимает у них лучшие земли одну за другой, и за все это время ни одна мусульманская нация пальцем не шевельнула в помощь султану, хоть он именуется халифом правоверных. Немцы, которые так же наивны, как и вся остальная Европа, убедили турок попробовать еще раз. Безнадежно. Ни одна душа тут за турок не заступится.
   После этого, завернув «по дороге» в Рим, я поехал в Египет.
* * *
   В Александрии я нашел очень оживленную сионистскую среду. Пароход, о котором говорил тот офицер, действительно привез больше тысячи беженцев из Яффы. Они рассказывали так: внезапно, ни с того ни с сего, тамошние власти велели арабской полиции хватать и тащить «нежелательных» евреев, чуть ли не по выбору околоточного надзирателя. Полицейские («брат наш Измаил») выполнили задание с большим одушевлением, раздавая направо и налево удары, отбирая у изгоняемых утварь и деньги; а на море, на полдороге от пристани к пароходу, арабские лодочники часто впридачу опускали весла и требовали по фунту за каждого «пассажира», грозя в противном случае просто вывалить их в воду… Я пытался дознаться, за что выселили именно этих евреев, а не других: в их числе были купцы, торговцы, ремесленники, женщины, младенцы, врачи и просто бездельники. Так и не понял, что тут была за система.
   Английские власти дали нам бараки и открыли денежный кредит; при канцелярии губернатора был даже устроен особый отдел попечения о беженцах с милым и дружелюбным человеком во главе – звали его мистер Хорнблоуэр. Помню еще одно имя: миссис Бродбент, которая заведовала по поручению Хорнблоуэра крупнейшим из беженских лагерей, в старом загородном дворце Габбари, и которую дети называли «белая дама». Я тоже проработал несколько недель в Габбари. Было там до 1200 душ, в том числе около трехсот сефардов. Мы устроили две кухни: одну ашкеназийскую, одну сефардскую. Сначала, по неопытности, кухню сделали общую, но сефарды вскоре учинили чуть ли не подлинный бунт, жалуясь, главным образом, на то, что им дают «суп», а это у них, как выяснилось, считается чуть ли не покушением на отравление порядочного человека. Мы извинились и дали им особую кухню. Помню, что на первый же завтрак они, в знак примирения, пригласили и меня и угостили меня тарелкой какого-то варева, чрезвычайно вкусного, но, по-моему, совершенно похожего – на суп… Кроме того, была у нас школа, конечно, с преподаванием на еврейском языке; была библиотечка, аптека, вообще целое самоуправление, даже с отрядом стражи, которую мы назвали «нотерим». В лагере стоял гам на двенадцати языках – и это не считая еврейского; хорошо, что почти вся молодежь и половина мужчин знали по-еврейски, иначе, право, не представляю себе, как можно было бы управляться с этим микрокосмосом нашего рассеяния. Тут была бухарская палата, марокканская, грузинская, несколько эспаньольских; и палата учеников Яффской гимназии, которые отказывались принимать хинин, если аптекарь не умел им предложить это лекарство на языке Исайи. Также помню, что недели через две после высадки те же гимназисты организовали футбольную команду и устроили победоносный матч с александрийскими скаутами.
   По утрам приезжали к нам в Габбари большие военные повозки с плечистым австралийским солдатом на козлах и парой громадных австралийских битюков в упряжи – все это для того, чтобы покатать младшую детвору. Австралийцы научились созывать детей по-еврейски: «yeladim henna!» – и в одну минуту повозка наполнялась стрекочущей массой ребятишек.
   Иногда приходил к нам один из австралийских офицеров, лейтенант лазарь Марголин, подолгу стоял, присматривался, переговаривался с беженцами на ломаном идиш и, вероятно, и не мечтал о том, что через несколько лет быть ему полковником еврейского батальона и что некоторые из этих самых беженцев будут тогда его солдатами.
   Сефардская община Александрии честно и широко раскрыла нам и свое сердце, и свои кошельки. Главный раввин города Рафаэль Делла Пергола, культурный, даже высокообразованный флорентиец (к сожалению, ныне уже покойный), его помощник «Хахам Аврам» Абихзэр, банкир Эдгар Суарес (тоже покойник), видный негоциант Жозеф де Пиччотто и многие другие – имен уже не помню, хотя следовало бы помянуть, – работали в бюро, собирали деньги, одежду, постельное белье, книги и представительствовали за беженцев перед властями. Были, конечно, работники и из русских евреев: З. Д. Левонтин, создатель и тогда еще директор нашей банковой сети в Палестине, добился каких-то кредитов и стал выдавать небольшие суммы тем из беженцев, у кого были вклады в Яффском банке; В. Л. Глускин, в то время директор винных погребов Ришон-ле-Циона, ежедневно объезжал все бараки и следил за порядком; М. А. Марголис, уполномоченный Нобеля на Ближнем Востоке, состоял казначеем попечительского комитета. Были и нееврейские волонтеры: особенно я помню красавицу-француженку, жену еврейского барона Феликса де Менашэ; всякий раз, когда она привозила в Габбари запас свежего хлеба, я дивился тому, как умно она одета: и просто, и в то же время обдуманно – словно бы имелся у парижских портных специальный покрой именно для такого случая…
   Там, в Габбари, и зародился еврейский легион. Два человека сыграли при этом решающую роль: русский консул Петров и Иосиф владимирович Трумпельдор.

Глава 2
Первый опыт – ZION MULE CORPS

   Консул Петров был горячий русский патриот. Как он, помимо того, относился в душе к нашему избранному народу, за это я ручаться не берусь – и вообще сам еще не настолько освободился от пережитков дедовской ксенофобии, чтобы иметь право выслеживать зерна того же недуга в чужой душе. Но патриот он был несомненный и притом еще сухой и накрахмаленный бюрократ исконного, классического, деревянного образца. Среди нашей молодежи в беженских лагерях оказалось несколько сот русскоподданных. В то время в Египте еще действовали добрые старые «капитуляции», по которым консул имел экстерриториальные права над «своими» подданными. А поэтому консул Петров внезапно предъявил британским властям требование – отправить молодых людей на военную службу в Россию.
   Положение получилось неудобное. Отношение наше и нашей молодежи к этому ходу консула Петрова понятно без объяснений. Но британское начальство, согласно капитуляциям, не имело права ему отказать: напротив, обязано было предоставить к его услугам для этой цели все свои полицейские силы.
   К английскому губернатору (официально он именовался «советником» при губернаторе-туземце, но правил городом он) отправлена была депутация: и тут я, старый поклонник эспаньольского еврейства – это, по-моему, лучшие евреи на свете – подметил еще одно их достоинство, которого прежде не знал: как сефард разговаривает с начальством в городе, находящемся на военном положении.
   Главным оратором депутации был Эдгар Суарес, банкир обычного банкирского типа, лет пятидесяти пяти, по взглядам – заклятый ассимилятор: с этим губернатором он, должно быть, каждый вечер играл в клубе в покер – но ведь и после этого губернатор оставался губернатором. Суарес спросил его:
   – А вы помните, ваше превосходительство, что творилось в Александрии два года тому назад, когда этот самый консул Петров хотел арестовать русского еврея Р. на том основании, что тот был «политическим преступником» в России?
   – Помню, – отозвался губернатор несколько уныло, потому что действительно не забыл еще той громадной демонстрации десяти тысяч эспаньолов на главных улицах Александрии, с этим самым Суаресом во главе толпы.
   – А помните, – опять спросил Суарес, – как вам пришлось вызвать пожарную команду, с большой кишкою – а мы все-таки не выдали того «преступника»?
   – Еще как помню, – ответил губернатор, теперь уже с улыбкой, потому что в конце концов был он все-таки «a sport» и умел ценить удачную проделку. – Что же мне было делать, когда какой-то босяк перерезал пожарную кишку?
   – Позвольте представиться, – ответил Суарес, – я и был тот босяк.
   Губернатор рассмеялся.
   – Будьте спокойны, – сказал он, – ваших молодых людей мы не выдадим. Конечно, дело очень щекотливое – капитуляции, военное время… но о выдаче не может быть и речи.
   После этого визита к губернатору я пошел знакомиться с И. В. Трумпельдором. О том, что он находился среди беженцев, я знал уже раньше, но никогда его не видел. Он жил на частной квартире. На консула Петрова можно было сердиться за что угодно, но одно надо признать: человек он был корректный. Как только до его сведения дошло, что в числе беженцев имеется бывший русский офицер, потерявший руку в Порт-Артуре, он сейчас же послал к нему передать привет и сообщить, что причитавшуюся Трумпельдору пенсию тот может получать ежемесячно в здешнем консульстве. Трумпельдор поэтому ни в чем не нуждался и еще другим помогал.
   Я слыхал о нем, конечно, еще в России. Хотя следовало бы ожидать, что каждому читателю известна его биография, все-таки, пожалуй, разумнее будет напомнить ее главные черты.
   Родился он на Кавказе в 1880 году. Отец его был военный фельдшер, еще из николаевских солдат. «Ося» не видал гетто ни в отцовском доме, ни, конечно, в окружавшей его детство кавказской обстановке.
   В университет он не попал из-за процентной нормы, а потому сдал экзамен на звание зубного врача. Тут подошла русско-японская война, и Трумпельдор очутился в Порт-Артуре. Во время знаменитой осады он был ранен и потерял левую руку выше локтя, но, выйдя из госпиталя, снова добился отправки на передовые позиции. У него было четыре Георгия.
   После плена и заключения мира он попал в Петербург, получил недосягаемый в то время для еврея чин прапорщика запаса и был принят на юридический факультет. По окончании университета уехал в Палестину и стал простым рабочим где-то в Галилее. Работал с одной рукой прекрасно. Пришла война, и его выселили.
   Сослуживец и друг его, покойный Д. Белоцерковский, рассказал мне такой случай из того времени, когда у Трумпельдора еще были обе руки: он уже был «отделенным» (выше этого чина, даже до младшего унтера, нельзя было тогда еврею дослужиться), и взвод его засел в окопах на сопке перед крепостью. Японцы круто наступали; почти все соседние сопки уже были очищены, во взводе Трумпельдора все старшие чины перебиты – кроме прапорщика запаса, который уже давно ушел по начальству за приказом, что делать, и не вернулся. Солдаты начали ворчать, стали ползти к выходу из траншеи. Трумпельдор стал у выхода с винтовкой и объявил: «кто тронется с места – застрелю». Так и остались они в окопе, пока не опустела и последняя из соседних русских сопок. Тогда он солдат послал в крепость, но сам остался и полез на разведки: осмотрел профиль той местности и пришел к убеждению, что японцев еще можно прогнать. В это время увидел он на равнине, в стороне от огня, офицера в капитанских погонах морского дивизиона, с подзорной трубкой в руках. Трумпельдор спустился к нему и объяснил: если вызвать свежую роту и поставить ее там-то, можно еще отобрать позицию назад.
   – Верно, – сказал капитан. – Сбегай, голубчик, вон за тот бугор – там засела моя команда; скажи старшему офицеру, чтобы шли сюда.
   Трумпельдор добежал до пригорка, на который сыпались японские снаряды, вскарабкался на вершину – и увидел, что морская команда, не выдержав огня, «отступила»: «только пятки мелькали» – он вернулся к капитану и доложил. Тот глубоко огорчился: сорвал фуражку, ударил себя кулаком по седой голове и застонал:
   – Осрамили! Удрали – как жиды!
   Трумпельдор подтвердил мне потом этот анекдот, очень весело улыбаясь.
   Я застал его дома. Вид у него был северянина, можно было принять и за шотландца или шведа. Рост выше среднего; тонкий, жесткие русые волосы коротко подстрижены, выбрит чисто, губы бледные, со спокойной улыбкой. По-русски говорил он хорошо, хотя в Палестине научился немного «петь».
   Еврейский язык у него капал медленно, был небогат словами, но точен: на идиш он говорил ужасно. Он был хорошо образован, большой начетчик в русской литературе – читал даже вещи, которых никто не читал, Потебню и т. п. – и помнил каждую прочитанную строчку. По сей день не знаю, был ли он из тех, кого у нас в еврейском быту титулуют «умными». Скорее нет. У нас в это понятие входят всякие пряные приправы – подозрительность, скептицизм, хитроумие, умение перекрутить простую вещь навыворот, углубиться до левого уха правой руки позади затылка. Всего этого я в Трумпельдоре не нашел. Зато был у него ясный и прямой рассудок; был мягкий и тихий юмор, помогавший ему тотчас отличать важную вещь от пустяка. Но и о важных вещах он умел говорить просто – без той ходульности, которая иногда чувствуется в его письмах. Говорил он трезво, спокойно, без сентиментов и пафоса и без крепких слов. В последнем отношении даже русская казарма не повлияла. От него я ни разу не слышал бранного слова, кроме разве одного: «шельма этакий». По-еврейски любимое выражение его было «эйн давар» – ничего, не беда, сойдет. Рассказывают, что с этим словом на губах он и умер, пятью годами позже.
   С одной рукой своей он управляется лучше, чем большинство из нас с двумя. Без помощи мылся, брился, одевался; резал свой хлеб и чистил сапоги; в Палестине, потом в Галлиполи с одной рукой правил конем и стрелял из ружья. В его комнате был совершенно девичий порядок, платье было вычищено; все его обхождение было спокойно и учтиво; и он издавна был вегетарианец, социалист и ненавистник войны – только не из тех миролюбцев, которые прячут руки в карман и ждут, чтобы другие за них воевали.
   В тот день нам долго разговаривать не пришлось: с ним вообще не приходилось долго разговаривать. Не принадлежа к цеху «умников», он именно поэтому умел сразу понять дело до конца и через четверть часа ответить да или нет. Тут он ответил: да.
   Dечером мы – комитет попечения о беженцах – собрались на квартире у М. А. Марголиса; кроме хозяина, были тут иерусалимский врач доктор Вайц, в. Л. Глускин, Г. Н. Городецкий, американский турист Г. Каплан, З. Д. Левонтин, Трумпельдор, агроном Я. Г. Этингер и я. Перечисляю имена так тщательно, потому, что – выскажись то совещание против нашего плана – не о чем, вероятно, было бы теперь писать эту книгу. Но оно высказалось за: пятеро против двух, один воздержался. Протокол с датой 17 Адара 5675 года хранится у В. Л. Глускина в Тель-Авиве.
   Через неделю мы созвали беженскую молодежь на собрание в бараке «Мафруза». Пришло около двухсот человек. За президентским столом сидел раввин Делла Пергола и другие члены беженского комитета, в том числе седой В. Л. Глускин.
   Мы представили собранию отчет о положении. Требований консула Петрова англичане, конечно, не выполнят; но и вечно оставаться в бараках на чужом иждивении тоже не годится. С другой стороны – рано или поздно – британская армия двинется из Египта на Палестину. Из Яффы ежедневно приходят новые грустные вести: турки запретили еврейские вывески на улицах, выслали доктора Руппина, представителя сионистской организации, – несмотря на то, что он немец, – арестовали руководящих деятелей еврейского населения и заявляют, что после войны уж и совсем никакой еврейской иммиграции не допустят. Итак?..
   Документ, который мы в ту весеннюю ночь подписали в этом голом и темном сарае «Мафруза», хранится теперь у В. Л. Глускина и будет некогда передан в национальную библиотеку нашу в Иерусалиме. Это – кусок бумаги обычного ученического формата; на нем резолюция о том, что учреждается еврейский полк, который предложит англичанам свои услуги для операций в Палестине, и около ста подписей. Первым подписался В. Л. Глускин.
   – Я стар, – сказал он, вырывая у меня перо, – в солдаты не гожусь, но ответственность за это решение беру на себя.
   На следующее утро, приехав в Габбари, я застал посреди двора целый парад. Три группы молодых людей обучались маршировать; инструктора были из их же среды, из бывших русских солдат. В углу девочки вышивали знамя; особый комитет из гимназистов уже шумел на весь лагерь, обсуждая, как перевести какой-то военный термин на язык Библии. Потом приехал Трумпельдор, все три взвода выстроились в колонну и прошли мимо него – или по крайней мере хотели пройти – церемониальным маршем. Он сочувственно улыбался.
   Я сказал ему потихоньку:
   – Маршируют они ужасно. Как овцы.
   Он ответил:
   – Эйн давар.
   Через несколько дней мы отправили новую делегацию – в Каир. Прежде всего делегация пошла к министру внутренних дел (официальный чин: «советник при…»). Назывался он тогда мистер Рональд Грэхэм; теперь он сэр Рональд и состоит британским послом в Риме. Он оказался точно такой, каким и в книгах изображают шотландцев: сдержанный, неразговорчивый, хорошо прислушивается, но и вопросы задает скупо. Зато вскоре выяснилось, что дело он делает быстро и точно.
   Он спросил: «На сколько рекрутов вы рассчитываете?», отметил что-то в записной книжке и сказал коротко:
   – От меня это не зависит, но постараюсь.
   После этого делегация поехала к генералу Максвелю, который тогда командовал британскими войсками в Египте. Представил нас ему Каттауи-паша, милый старенький сефард, один из виднейших нотаблей всего Египта. В делегации были Трумпельдор, 3. Д. Левонтин, В. Л. Глускин, М. А. Марголис и я. Бедного Трумпельдора мы заставили нацепить все четыре Георгия: два медных и два золотых. Генерал пристально посмотрел на него и коротко спросил:
   – Порт-Артур?
   Но ответ его на наше предложение разочаровал нас глубоко:
   – О наступлении на Палестину я ничего не слышал и сомневаюсь, быть ли вообще такому наступлению. Кроме того, по закону я не имею права принимать в британскую армию иностранцев. Могу предложить вам только одно: составить из ваших молодых людей отряд для транспорта на мулах и послать его на какой-нибудь другой турецкий фронт. Больше ничего не могу сделать.
   В ту ночь в номере у Глускина мы все просидели до утра, обсуждая, что делать.
   Нам, штатским, казалось, что предложение генерала Максвелл надо вежливо отклонить. Французские слова «Corps de muletiers», которое он употребил, прозвучали в наших ушах очень уж нелестно, почти презрительно: пристойная ли это комбинация – первый еврейский отряд за всю историю диаспоры, возрождение, Сион… и погонщики мулов? Во-вторых – «другой турецкий фронт». Что нам за дело до «других» фронтов? Неясно было даже, о каком именно фронте он говорил: первое морское покушение на Галлиполи тогда уже кончилось провалом, а о том, что подготовляется второе наступление, на этот раз уже с высадкой солдат на самом полуострове, – об этом еще только шептались. Но одно было ясно: в Палестину их не поведут. Значит, надо отказаться. Другого мнения был Трумпельдор.
   – Рассуждая по-солдатски, – сказал он, – я думаю, что вы преувеличиваете разницу. Окопы или транспорт – большого различия тут нет. И те, и те – солдаты, и без тех и без других нельзя обойтись; да и опасность часто одна и та же. А я думаю, что вы просто стыдитесь слова «мул». Это уж совсем по-ребячески.
   – «Мул», – отозвался кто-то из нас, – ведь это почти осел. Звучит как ругательство, особенно по-еврейски.
   – Позвольте, – ответил Трумпельдор, – по-еврейски ведь и «лошадь» тоже ругательство – bist а ferd! – но службу в коннице вы бы считали для них честью. По-французски chameau – самое обидное слово: однако есть и у французов, и у англичан верблюжьи корпуса, и служить в них считается шиком. Все это пустяки.
   – Но ведь это и не палестинский фронт?
   – И это не так существенно, рассуждая по-солдатски. Чтобы освободить Палестину надо разбить турок. А где их бить, с юга или с севера, это уж технический вопрос. Каждый фронт ведет к Сиону.
   Так мы ничего и не решили. Идя домой с Трумпельдором, я ему сказал:
   – Может быть, вы и правы, но я в такой отряд не пойду.
   – А я, пожалуй, пойду, – ответил он.
   Утром, вернувшись в Александрию, я застал телеграмму из Генуи. Подпись была: «Рутенберг». Он спрашивал, могу ли я с ним повидаться и где. Его имя и биографию я, конечно, знал: ни разу с ним еще не виделся, – но в Риме, еще до моего отъезда в Египет, мне сказал однажды А. В. Амфитеатров:
   – Угадайте, кто теперь сильно заинтересовался сионизмом? Петр Моисеевич Рутенберг. Он говорит, что вмешательство Турции в войну открывает перед евреями блестящие возможности, – и, по-моему, он теперь носится с важными планами. У него тут, кстати, большие связи в правительственных кругах и во Франции тоже.
   Прочитав телеграмму, я сейчас же разыскал Трумпельдора и заявил ему:
   – Иосиф Владимирович, я уезжаю. Если генерал Максвель переменит свое решение и согласится учредить настоящий боевой полк, я приеду; если нет, поищу других генералов.
   В средних числах апреля, в Бриндизи, я встретился с Рутенбергом – и там же застал телеграмму от Трумпельдора:
   «Предложение Максвеля принято».
   Я пишу не историю, а личные воспоминания. Сам я в Галлиполи не был и потому не могу ничего рассказать об отряде Трумпельдора. Но одно должен признать: прав был Трумпельдор, а не я. Эти шестьсот «muletiers» потихоньку открыли новую эру в развитии сионистских возможностей. До тех пор трудно было говорить о сионизме даже с дружелюбно настроенными политическими деятелями: в то жестокое время кому из них было до сельскохозяйственной колонизации или до возрождения еврейской культуры? Все это лежало вне поля зрения. Маленькому отряду в Галлиполи удалось пробить в этой стене первую щель, проникнуть хоть одним пальцем в это заколдованное поле зрения воюющего мира. О еврейском отряде упомянули все европейские газеты; почти все военные корреспонденты, писавшие о Галлиполи, посвятили ему страницу или главу в своих письмах, потом и в книгах. Вообще в течение всей первой половины военного времени отряд этот оказался единственной манифестацией, напомнившей миру, в особенности английскому военному миру, что сионизм «актуален», что из него еще можно сделать фактор, способный сыграть свою роль даже в грохоте пушек. Для меня же лично, для моей дальнейшей работы по осуществлению замысла о легионе, Zion Mule Corps сыграл роль ключа, открыл мне двери английского военного министерства, дверь кабинета Делькассэ в Париже, двери министерства иностранных дел в Петербурге.
   Но и чисто военная история Галлиполийского отряда тоже представляет собой красивую страницу в нашей книге военной летописи. Очень жалею, что палестинские друзья Трумпельдора чересчур поторопились с выпуском его писем из Галлиполи. В них Трумпельдор обращался к близкому человеку и интимно рассказывал о печалях и заботах лагерной обыденщины, рассказывал с обычной своей любовью к деталям. Лагерная обыденщина всегда полна мелких дрязг. Возьмите любую из романтических кампаний самого Гарибальди: внутренняя жизнь лагеря и там состояла наполовину из кухонной неурядицы, из ссор между поручиком А. и поручиком Б., из мириада мелких разочарований. Не в этом смысл коллективного действия. Смысл и ценность его в том, что с первого и до последнего дня злополучной черчиллевской авантюры эта группа беженской молодежи несла на себе тяжелую и опасную службу под турецким огнем. Трумпельдор и в этом был прав: для транспорта и для траншей – опасность оказалась одна и та же. Вся занятая англичанами площадь равнялась всего нескольким квадратным верстам: с вершины Ачи-Баба турецкие пушки засыпали картечью все это пространство, от передних окопов до лагеря еврейского транспорта. Под этим огнем им приходилось каждую ночь вести своих мулов, нагруженных амуницией, хлебом и консервами, к передовым траншеям и обратно. Они потеряли убитыми и ранеными пропорционально не меньше, чем остальные полки Галлиполийского корпуса, получили несколько медалей, отслужили свою службу смело, с пользой и честью. Особенно о смелости их писал мне генерал сэр Иан Гамильтон, главнокомандующий галлиполийской экспедицией: «…они работали со своими мулами спокойно под сильным огнем, проявляя при этом еще высшую форму храбрости, чем та, которая нужна солдатам в передовых окопах – потому что тем ведь помогает возбуждение боевой обстановки…»
   Командовал ими подполковник Джон Генри Патерсон, одна из замечательнейших христианских фигур, какие когда-либо попадались на пути нашем за все столетия рассеяния. Я познакомился с ним много позже и буду еще говорить о нем в дальнейших главах. Трумпельдор, за которым англичане признали чин капитана, был сначала вторым по команде, но к концу кампании Патерсон заболел или был ранен – не помню – и был отослан на излечение в Англию, и тогда командование перешло к Трумпельдору. После ухода англичан из Галлиполи он еще несколько месяцев продержался во главе своего отряда в Александрии: там они бомбардировали начальство петициями, чтобы их не демобилизовывали, чтобы дали им возможность остаться вместе и подготовиться к моменту начала операций на палестинском фронте; но петиции не помогли, Zion Mule Corps был учрежден в апреле 1915 года, а 26 мая 1916-го его распустили. Лишь около 120 из его участников снова попали в солдаты, добрались до Лондона – и из этой группы и вокруг нее там возник тот еврейский легион, который впоследствии, со штыками и пулеметами, принял участие в завоевании Палестины и которому принадлежит ряд могил под знаком щита Давидова на горе Елеонской. Прав был Трумпельдор: хоть победили мы в Иорданской долине, но путь через Галлиполи был правильный путь.

Глава 3
Провал за провалом

   Историю летних месяцев 1915 года хочется рассказать как можно короче: это невеселая повесть о разочарованиях и провалах. Я не очень люблю вспоминать об этом периоде, хотя, с другой стороны, и он меня многому хорошему научил. Прежде всего научил он меня той важной истине, что в общественной жизни, особенно в борьбе за идею, начатое дело часто растет именно провалами. Как-то так выходит, что каждое поражение потом оказывается шагом к победе. Каждое поражение приносит новый десяток сторонников, иногда именно из круга вчерашних врагов. Как-то внезапно врагов этих осеняет откровение, что хоть они боролись против тебя, но в душе надеялись, что ты победишь, – и твое поражение оставляет в их сердце пустоту, с искоркой сожаления…
   Эти месяцы были для меня школой терпения: теперь бы я мог написать целую теорию терпения в нескольких томах. Суть ее была бы в том, что после каждого провала надо себя проэкзаменовать и спросить: а ты, может быть, неправ? Если неправ, сходи с трибуны и замолчи. Если же прав, то не верь глазам: провал не провал; «нет» не ответ, пережди час и начинай сначала.
   Что я был прав – это мне те месяцы тоже показали наглядно. И на каждом своем шагу, и даже на всем, что пытались делать мои сионистские противники, я видел новые доказательства той истины, что вне мысли о легионе нет никакой возможности втиснуть сионизм в ряд тех проблем, какими способен мир интересоваться в такое исключительное время.
   Часто мне тогда вспоминался анекдот, который я слышал от Н. О. Соколова[3] еще задолго до войны. В 1901 году, после Лондонского (IV) конгресса, он поселился на отдых в швейцарском курорте. Там познакомился он с каким-то шотландским лордом и, между прочим, рассказал ему, что был на сионистском конгрессе.
   – Oh, yes, – сказал лорд, – сионизм, очень интересно. Если не ошибаюсь, младший брат мой тоже принадлежит к этому движению или, во всяком случае, к чему-то очень близкому…
   Соколов изумился: лорд был завзятый католик, брат его, очевидно, тоже. В чем дело? Он стал расспрашивать и выяснил, что брат лорда – вегетарианец. Для посторонних, в 1901 году, это было «то же самое» движение, или «нечто весьма близкое».
   Так оно осталось, для большинства государственных людей Европы, и в 1914 – 1915 годах. В Италии, во Франции, часто в самой Англии повторялось то же впечатление: сионизм сам по себе для них в данный момент не существует; чтобы они его увидели сквозь свои военные очки, надо придать ему «актуальное» острие, иными словами – штык.
* * *
   Рутенберга я застал в Бриндизи в маленьком отеле недалеко от гавани. Виделись мы в первый раз. Высокий, широкоплечий, плотно скроенный человек. В каждом движении и в каждом слове – отпечаток большой и угрюмой воли; я подозреваю, что он это знает и не любит забывать, и тщательно следит, чтобы и другие об этом ни на минуту не забыли. Кто знает – может быть, так и надо. В сущности, общественный деятель всегда находится на сцене, и вряд ли ему полагается выступать без грима; я говорю, конечно, не о ложном гриме, а о том, какой действительно соответствует подлинной природе данного работника политической сцены. Но никакой грим не может скрыть того факта, что у человека добродушные глаза и совсем детская улыбка. Я понимаю, почему его служащие и рабочие в Палестине повинуются Рутенбергу, как самодержцу, и любят его как родного.
   Десятиминутной беседы оказалось достаточно, чтобы сговориться о главном. Хоть мы и никогда не переписывались, тут обнаружилось, что думали мы одну и ту же думу. И больше того: хотя в печати тогда еще не было ни одного слова ни о легионе вообще, ни об александрийских добровольцах, он почему-то знал наверное, что я работаю для этой цели; и я, хоть А. В. Амфитеатров в Риме не умел мне объяснить, в чем заключались планы Рутенберга, тоже сразу понял из его короткой телеграммы, зачем ему нужно свидание со мною. Странно, откуда берется этот беспроволочный телеграф между людьми, которые, встретясь на улице, не узнали бы друг друга…
   В Бриндизи мы с П. М. Рутенбергом пришли к трем выводам:
   Первый вывод: создать контингент – дело вполне возможное; человеческий материал найдется – в Англии, во Франции, в нейтральных странах околачиваются сотни и тысячи еврейской молодежи, по большей части российского происхождения, в штатском платье; и хоть Америка далеко, а все-таки есть и Америка.
   Второй вывод: лучший партнер для нас, конечно, Англия, в этом отношении александрийские волонтеры наши поступили правильно; но «лучший» не значит «единственный». Италия вся ходуном ходит, порываясь воевать, и скоро сорвется; а Италия и тогда, в то время, когда о Муссолини еще никто не думал, уже успела развить в себе здоровый и широкий аппетит ко всем побережьям Средиземного моря. Еще важнее Франция: для нее Палестина и Сирия – мечта пяти столетий, если не больше. Поэтому надо пробовать всюду: в Лондоне, в Париже, в Риме.
   Третий вывод: в Риме будем работать вдвоем; потом мне ехать в Париж и в Лондон, а Рутенбергу – в Америку.
* * *
   Попытка наша в Италии кончилась провалом. Несмотря на всенародное возбуждение, в конце концов ни министры, ни депутаты, с которыми познакомил меня Рутенберг или которых я сам частью разыскал по старой дружбе римского моего студенчества, сами еще не знали, будет ли Италия воевать. И синьор Моска, товарищ министра колоний, и покойный Л. Биссолати, лидер социалистов, но большой сторонник войны, ответили нам одно и то же.
   – Если Италия вмешается, тогда ваша мысль – отличная мысль; тогда приезжайте опять, мы обсудим это дело практически. Но теперь…
   Париж: снова провал.
   Там я нашел горячего друга сионистского дела в лице Гюстава Эрвэ. Старшее поколение читателей еще помнит его биографию. До войны это был заклятый пацифист, много в жизни пострадавший за антипатриотическое свое поведение, и газета его в Париже, на страх буржуям, называлась «La Guerre Sociale». Но с момента, как немцы переступили через бельгийскую границу, он переименовал свою газету в «Victoire» и стал одним из столпов воюющего отечества. Лично я его считаю, пожалуй, самым даровитым из публицистов радикальной Франции. Правительство, понятно, ухаживало за ним с особой предупредительностью, согласно древней мудрости, выраженной еще в притче о блудном сыне. Он был один из тех немногих, которые сразу поняли ценность сионизма, и самого по себе, и, в частности, для державы, у которой есть притязания на Палестину.
   Эрвэ представил меня министру иностранных дел; в то время это был Делькассэ. Делькассэ уже умер, и ничего непочтительного я сказать о нем не хочу, но впечатление свое все-таки передам откровенно. Беседа наша в первый раз открыла мне секрет, который позднейшие наблюдения подтвердили: у счастливых народов с готовыми государствами совсем не нужно быть гением, чтобы оказаться в первом ряду больших политиков. У нас в сионизме это гораздо труднее…
   Покойный Делькассэ, кроме того, принадлежал к старой, «классической» школе дипломатии, к той плеяде тайноведов, государственная мудрость которых выразилась некогда в знаменитом слове Талейрана: «Язык есть лучшее средство для сокрытия мысли». Возможно, что это и было очень мудро сто лет тому назад: в наше время это – хитроумие весьма младенческое, уже прочно, если не ошибаюсь, вышедшее из моды в серьезном дипломатическом обиходе. Но милая Франция все еще ходит в театр на Расина и верит в классицизм.
   Не имею ни малейшего намерения переоценивать свою чрезвычайно скромную роль: но говорю с полным убеждением, что в то утро Делькассэ много проиграл за счет Франции. Не еврейский легион, а гораздо больше. Я пошел к нему не только по собственной инициативе: мой визит был отчасти результатом совещаний с X. Е. Вейцманом. За несколько дней до того он был в Париже. Тогда он уже начал свои переговоры с государственными деятелями Англии; был уже уверен в их сочувствии – хотя жаловался, что они все еще пока не считают Палестину «актуальной». Но главным препятствием на пути его было то, что англичане опасались задеть или шокировать Францию какими-либо самостоятельными шагами касательно будущности Святой земли. В то время еще жива была старинная международная традиция, по которой за Францией признавалось некоторое туманное притязание на Сирию и Палестину. Для сионистской дипломатии важно было знать, есть ли у французского правительства какое-нибудь определенное отношение к нашим требованиям и особенно – есть ли надежда на сочувственное отношение. Если да – тогда надо будет вести работу на два фронта; если нет – можно будет сосредоточить все усилия в Англии: создать благоприятное отношение к сионизму а может быть – что еще важнее – попытаться разбудить в Англии аппетит, активный интерес к лозунгу «British Palestine» и, следовательно, к операциям на палестинском фронте.
   Вейцману, по многим причинам, неудобно было самому поставить этот вопрос перед французскими властями. Он вернулся в Лондон и там ждал результатов моего свидания с Делькассэ. Свой вопрос министру я формулировал так: «Если бы по окончании войны Палестина попала в сферу французского влияния, – можем ли мы, сионисты, надеяться, что французское правительство примет во внимание наши национальные стремления?»
   Он сразу ответил, даже с некоторым раздражением, как отвечают на вопрос, который вам доставил уже много неприятностей:
   – Я не верю в то, чтобы Палестина могла достаться какой-либо одной из великих держав: на это не согласятся другие.
   – Понимаю, – ответил я. – Но в таком случае предвидится некая форма совместного управления. Тогда Франция будет, во всяком случае, одним из влиятельных участников такого «кондоминиума». Поэтому позвольте снова поставить вопрос: будет ли тогда французское влияние – влиянием, благоприятным для сионизма?
   Тут и выступил наружу «классический» дипломат, в словаре которого термины «да» и «нет» вычеркнуты. Совсем как тот анекдотический еврей, он ответил на вопрос вопросом:
   – Разве Франция недостаточно доказала свое сочувствие израэлитам? Наша великая революция первая провозгласила равноправие…
   – За это, господин министр, мы благодарны искренно, присно и во веки веков, – сказал я, – но я приехал из России и Украины, где шесть миллионов евреев поглощены теперь одной мыслью: что будет с Палестиной?
   (Надеюсь, небо мне простит эти шесть миллионов, поглощенные одной мыслью…)
   Он с минуту помолчал, а потом спросил, меняя тему по той же «классической» прописи:
   – Каково теперь положение евреев в России?
   – Хуже, чем когда-либо, – ответил я коротко и точно, ибо сам к классической школе не принадлежу; а главное – ответ на то, что меня интересовало, я уже получил.
   Гюстав Эрвэ, добрая душа, все-таки еще попытался помочь. Он рассказал министру, что в Египте образовался еврейский отряд…
   – Слышал, – прервал Делькассэ, – но для Галлиполи.
   – Да, но они теперь хотят образовать новый корпус, для Палестины, и они были бы счастливы, если бы этот корпус мог быть включен в состав французской армии…
   – То есть, – вставил я, – при условии, если французское правительство сочувствует сионизму.
   Делькассэ поднялся, заканчивая беседу скептической нотой:
   – Вообще неизвестно, будет ли кампания в Палестине, и когда, и кто ее поведет…
   В тот же день я послал в Лондон ответ со следующими двумя выводами:
   а) Франция уже знает, что аннексировать Палестину ей не дадут;
   б) правительство сионизмом не интересуется.
   В 1925 году, ровно через десять лет после этой беседы, я рассказал о ней французскому сенатору, большому другу сионизма и одному из тех (очень там многочисленных) политических деятелей, которые по сей день горько сожалеют о том, что Палестина досталась не Франции. Он досадливо покачал головой:
   – Худшая беда для политика это – не иметь воображения. Дипломат времен короля Пипина Короткого! Не понять, что и мечта, раз ее мечтают миллионы, уже сама по себе есть великая держава, ничуть не слабее Франции, и Англии, и Германии…
   Тем не менее, из Парижа я вывез и несколько более отрадных впечатлений. Там, в беседе с глазу на глаз, чуть ли не перед зарею, X. Е. Вейцман формально обещал мне свое содействие; и наступило время, когда он свое слово честно сдержал. Также и старый барон Эдмонд Ротшильд, отец палестинской колонизации, пришел в большое воодушевление, услышав о создании отряда в Александрии. Он сказал мне: «Обязательно постарайтесь расширить это начинание; сделайте из него крупную силу, а тем временем очередь дойдет и до Палестины». И хоть у меня в мозгу зашевелился при этом безмолвный вопрос: «Почему я? Почему не ты? Тебе ведь легче!» – все же я был ему благодарен за слово ободрения. Сын его Джеймс, тогда еще сержант французской армии, лечившийся от раны тут же в отцовском госпитале, подробно расспросил меня о плане легиона, наполовину сочувственно, наполовину насмешливо – это в его натуре; я отвечал ему аккуратно и добросовестно, упорно не замечая иронии, – ибо не столько интересуюсь натурой своих ближних, чтобы реагировать на их психологию, когда нужна мне отнюдь не их психология, а их деловая помощь. И позже, в Англии, он действительно часто помогал мне своими колоссальными связями; а потом и сам вступил в один из еврейских батальонов и даже руководил набором наших добровольцев в Палестине.
   Но самое ценное, что я увез из Парижа, был малый квадратик твердой бумаги. Шарль Сеньобос, известный историк, на книгах которого воспиталось наше поколение в России, редактировал тогда, вместе с П. Пенлевэ, журнал «Annales des Nationalites», в котором отстаивались интересы разных угнетенных народностей. Я пошел к Сеньобосу спросить, не согласится ли он издать выпуск, целиком посвященный сионизму. Он согласился – только потом, занятый другими делами, я так и не собрался составить эту книгу. Но Сеньобос дал мне свою визитную карточку и написал на ней коротенькое письмо к лондонскому приятелю; это был редактор иностранного отдела «Таймс» по имени Генри Уикхэм Стид. Много нашел я потом людей, которые помогли мне в моей работе, но из всех талисманов эта записка оказалась сильнейшим – вероятно, потому, что открыла мне доступ не просто к влиятельному человеку, а к журналисту. Я писал уже о том, что держусь очень высокого мнения о своем ремесле и о значении людей, принадлежащих к этому цеху. Может быть, и стыдно признаться, но я всегда считал, что журналисты есть, будут и должны быть правящей кастой всего мира… Но еще много прошло времени, прежде чем удалось мне использовать ту карточку; а пока – Париж был провалом.
* * *
   Лондон: опять провал. В военном министерстве мне сказали, что лорд Китченер – тогда не только военный министр, но и военный кумир всей Англии – настроен резко против «экзотических полков» («fancy regiments»), а также против операций на экзотических фронтах. Попытался было я найти доступ к Герберту Сэмюэлу, который был тогда министром почты в кабинете Асквита и с которым сионистские деятели уже вели переговоры. X. Е. Вейцман хотел даже нас свести, но ему это запретили Н. О. Соколов и покойный Е. В. Членов – а они, оба члены Малого А. С. сионистской организации, были, так сказать, его начальством. Но Сэмюэл сам прочел в «Jewish Chronicle» подробное письмо из Египта об устройстве там еврейского отряда и при встрече спросил у сионистских лидеров, кто я такой. Доктор Гастер, главный раввин испанско-португальской общины в Лондоне, родственник Сэмюэла и человек пламенного темперамента, ответил: «Просто болтун», а Соколов и Членов промолчали.
   Несколько встреч у меня было с младшим англизированным поколением тамошнего сионизма: это были Норман Бентвич, Гарри Сакер, Леон Саймон и разные другие. Их идолом был Ахад Гаам. К моему плану они отнеслись отрицательно, причем некоторые выразили это вежливо.
* * *
   Копенгаген: не только провал, но еще и разрыв – с сионистской организацией.
   Летом 1915 г. состоялось там заседание Большого А. С. Съехались, несмотря на строгости военного времени, делегаты из Германии, России, Англии, Голландии. Я был тогда в Стокгольме; не состоя членом А. С., я не имел права участвовать в съезде. Но Е. В. Членов вызвал меня настойчивой телеграммой; и в частном заседании, где-то в гостинице, он, вызвав на помощь бравого доктора Гантке, три часа подряд доказывал мне, что уже одно образование транспортного отряда в Александрии было великим прегрешением, а дальше продолжать легионистскую агитацию – значит убить сионистское дело.
   В записной книжке у меня отмечено несколько любопытных штрихов той беседы. Некоторые из них звучат теперь совсем трогательно. Доктор Гантке доказал мне, как дважды два четыре, что победа Германии на всех фронтах обеспечена математически и абсолютно. Он же разъяснил, при помощи наук исторических, статистических и экономических, что Турция никогда не откажется от Палестины: напротив, в ближайшем будущем следует ожидать восстаний в Египте, Алжире и Марокко.
   – Господа, – ответил я, – спор наш бесполезен. Вы прибыли из Германии и из больной России, а я видел Англию, французский фронт, Египет, Алжир и Марокко. Все ваши рассуждения – самообман, с первого слова до последнего. Германия не победит, а Турция будет разбита вдребезги. Но к чему спорить? Я вам предлагаю сделку. Объявите, что сионистская организация соблюдает строгий нейтралитет и ничего общего не имеет ни с какими легионистскими планами; а я официально выступлю из сионисткой организации и буду вести свою работу в качестве частного лица; вам не буду мешать, и вы мне не мешайте.
   Но они постановили – мешать. Съезд А. С. В Копенгагене вынес резолюцию, предлагавшую сионистам всех стран активно бороться против пропаганды легионизма. Я внезапно оказался на военном положении, почти один против всей сионистской организации.
   Почти, но не совсем один. Никогда не забуду, что в том же Копенгагене, в эти самые дни моего разрыва с партией, я нашел того союзника, чья помощь (и были моменты, когда помощь эта носила характер самопожертвования) одна дала мне возможность выдержать ад последовавших лет: М. И. Гроссман, впоследствии директор Еврейского Телеграфного Агентства в Лондоне и коллега мой по президиуму союза ревизионистов, жил тогда в Копенгагене в качестве корреспондента одной из петербургских газет. Мне еще много придется рассказывать о нашей совместной борьбе.
* * *
   В заключение – совсем печальная глава: Россия летом 1915 года.
   Это было последнее мое свидание со страной, где я родился и вырос. Я провел там три месяца, был в Петербурге, Москве, Киеве и Одессе. Уже всюду пахло концом. Армия была вытеснена из Галиции; немцы заняли Варшаву, несколько позже – Ригу. Но не в этом сказывался «конец», а в том безучастии, с которым все это принималось. Люди ресторанного образа жизни рассказывали: утром читаешь: «пал Белосток», – а вечером видишь очень веселых офицеров с очень мило одетыми барышнями в «Медведе», «вилле Родэ», в «аквариуме», притом всюду сквозь густой палисад запыленных бутылок. Роскошь сверкала такая, какой мы в России до тех пор не видели; и потоком лилась беззаботная, жизнерадостная болтовня бог знает о чем – главным образом об удачах высокопоставленных каких-то селадонов у дам (и мужчин) великосветского круга; вообще, сплошная грязевая ванна из больших имен придворной, денежной, писательской знати. Во дворце распоряжался Распутин, назначая, кому быть губернатором в Томске, кому командовать Южной армией, кому лечить царевича. Во внутренних покоях дворца пряталась от людей одинокая, уже и в то время трагическая семья, о странно мещанском быте и духе которой, вслух и без стеснения, судачила праздная публика рестораций. Из этих пересудов у слушателя получалась тяжелая картина. Маленький, задумчивый, симпатичный и глубоко недобрый эпигон десяти разноплеменных, но в равной степени выродившихся домов; немка-жена с душою, сотканной из прусского чванства и русской, бог весть откуда взявшейся хлыстовщины; четыре бесцветные дочери, из которых, говорят, могли бы выйти хорошие девушки, если бы не та атмосфера некультурного медвежьего угла, в какой их держали; и хилый мальчик, у которого от малейшего укола уже не створаживалась водянистая кровь. Одинокая семья, от которой давно отвернулась великокняжеская родня ее, но внутри связанная слепой влюбленностью друг в друга и слепая ко всему внешнему миру, глухая перед грохотом надвигавшегося распада, при том еще гордая и довольная своей слепотой и глухотой. В Государственной думе – с одной стороны черная сотня всех оттенков, которая после каждого нового удара на фронте выпячивала грудь и бодро поражала бусурман на карте указательным перстом; с другой – левые всех сортов, может быть, единственные в Петербурге, у кого действительно сердце болело в те дни, но и они утешали себя жалким утешением слабых, ежедневно повторяя: «Ведь мы вам это предсказывали».
   А у евреев, как всегда в такое время, мешанина из горя и надежды и истерической суетливости. На фронте бушевал ядовитый палач и наушник, русский патриот из поляков Янушкевич, вешая чуть не десятками еврейских «шпионов», выгоняя целые общины из городов и местечек; на каждой станции толпились голодные, ободранные, босоногие беженцы; мелькали образцы прекрасной солидарности: старики раввины, что отказались сесть в повозку и тащились пешком за сотни верст с толпою выселенцев; девушки, ждавшие ночи напролет на вокзале с тюками пищи и одежды, потому что кто-то где-то сказал, будто должен прийти поезд с беженцами, неизвестно откуда, неведомо когда; миллионы крепких старых русских рублей на дело помощи, отданных с тем размахом широкой руки, которым гордилось когда-то русское еврейство. И рядом – миллионные доходы от военного барышничества, миллионное мотовство на жен своих и чужих; и поденное ожидание чего-то, что должно вот-вот произойти – не то землетрясение, не то светопреставление, только очень хорошее; и беспримерно яркая вспышка сионистских, почти мессианских мечтаний; и выкресты, и смешанные браки, и древнееврейская речь в каждом вагоне железной дороги, и повсюду нерешительный шепот, что пора бы взяться за подготовку самообороны…
   Я все это видел со стороны. Русские коллеги в редакции московской газеты приняли меня как своего; но в сионистском Петербурге я наткнулся большей частью на замкнутые лица, а с главными вожаками и вообще не встретился. Я был отлучен, после двенадцати лет национальной работы вдруг оказался анафемой и отверженцем. В Одессе, родном моем городе, где еще недавно меня (право, не по заслугам) добрые люди на руках носили, теперь меня по субботам и главным праздникам обзывали предателем и погубителем в проповедях с амвона сионистской синагоги Явне. Кажется, один только смелый человек нашелся во всем взрослом поколении сионистов: И. А. Тривусь, с которым мы еще в 1903 году вместе организовали одесскую самооборону, первую в России, не побоялся и так-таки средь бела дня пришел повидаться. Он покачал головою и сказал мне:
   – Никогда не следует спасать отечество без приглашения.
   Не в обиду будь сказано, этот бойкот меня мало трогал; задело меня только одно обстоятельство, совсем уже непристойное. Старая мать моя, вытирая глаза, призналась мне, что к ней подошел на улице один из виднейших воротил русского сионизма, человек хороший, но с прочной репутацией великого моветона, и сказал в упор:
   – Повесить надо вашего сына.

Глава 4
Против всех

   – Контингент для Палестины? – говорили мне все серьезные люди. – Да кто думает о Палестине?
   Во-вторых – сионисты. Организация наша в Англии была тогда еще гораздо меньше и бледнее, чем даже теперь; но война усилила ее серенький состав двумя первоклассными дирижерами из-за границы – Членовым и Соколовым. Оба были против легиона, и это определило общее отношение к моему плану еще до начала спора. К тому же и единственное идейное влияние, какое хоть немного чувствовалось в очень поверхностной атмосфере этого сионистского захолустья, было тоже для моего дела неблагоприятно: в Лондоне жил тогда Ахад-Гаам, и вокруг него образовался кружок поклонников. Некоторые из них и по сей день воюют против идей еврейского государства и даже еврейского большинства в Палестине.
   Исключений было очень мало, именно поэтому мне хочется их перечислить. Джозеф Коуэн и доктор Идер поддержали меня с самого начала до самого конца. Собственно говоря, авторское право на мысль о еврейском контингенте принадлежит им: они еще с первого месяца войны пробовали начать агитацию за учреждение специального еврейского батальона, правда, не для Палестины. Конечно, из этой агитации ничего не вышло; и, конечно, авторитет их был слишком слаб в качестве противовеса таким именам, как Соколов, Членов и Ахад-Гаам.
   Одного союзника нашел я в самом центре еврейской массы, в Уайтчепеле: звали его а. Бейлин, писатель он был хороший, но общественного влияния никакого не имел.
   Отдельно стоял X. Е. Вейцман. Еще в Париже он заявил себя сторонником легиона; в Лондоне мы сблизились еще больше. Месяца три мы даже вместе жили в маленькой квартире, в одном из переулков «богемского» Челси, в двух шагах от Темзы. Он в то время еще только переселился из Манчестера, оставив университетскую кафедру для работы в правительственных лабораториях; он трудился над усовершенствованием своего химического открытия, которое потом сыграло крупную роль в удешевлении производства взрывчатых веществ, особенно кордита. Эта же работа, собственно, и свела его с тогдашним министром военного снабжения – Ллойд Джорджем. После восьми, иногда десяти, иногда двенадцати часов в лаборатории он еще как-то находил время каждый вечер шагом дальше двинуть свою политическую работу, вербуя новые связи, привлекая новых и влиятельных помощников. Мы в те месяцы подружились; надеюсь, и теперь не стали врагами – хотя политическая борьба нас далеко разрознила и вряд ли уж когда-либо снова сведет.
   Он был сторонником моих планов: но честно признался мне, что не может и не хочет осложнять и затруднять свою собственную политическую задачу открытой поддержкой проекта, который формально осужден сионистским А. С. и чрезвычайно непопулярен у еврейской массы Лондона.
   Однажды он сказал мне характерную для него фразу:
   – Я не могу, как вы, работать в атмосфере, где все на меня злятся и все меня терпеть не могут. Это ежедневное трение испортило бы мне жизнь, отняло бы у меня всю охоту трудиться. Вы уж лучше предоставьте мне действовать на свой лад: придет время. когда я найду пути, как вам помочь по-своему.
   Время такое пришло, он свое слово сдержал, и я это помню. Но тогда, осенью 1915 года, и еще долго после того, его сочувствие не в чем ни могло выразиться и не могло изменить общего тона обстановки, в которой я жил: раздраженная враждебность со всех сторон.
   Третьим и худшим из неблагоприятных условий была сама еврейская молодежь. Ист-Энд жил, как всегда, в полное свое удовольствие. Его широкие тротуары, рестораны, чайные, кинематографы, театры каждый вечер наполнялись толпою здоровых, сытых, нарядных молодых людей. Особый остров внутри Англии, отделенный от нее другим еще более глубоким Ла-Маншем. Здесь я на первых порах не встретил даже вражды: встретил просто равнодушие. Если можно выразить коллективную душу в одной формуле, для них я бы взял знаменитые слова Столыпина: «так было, так будет». Палестина? Жили без нее, «значит» – и дальше можно жить. Она давно уже не наша, «значит» – и дальше будет не наша. Еврейского полка нет, «значит» – и не будет. И, хоть и сидим мы спокойно по «чайным», пока английская молодежь умирает в окопах, никто нас не трогает; «значит» – и впредь оставят нас в покое. Птичка Божия не знала ни заботы – ни Англии. Их не только нельзя было переубедить – нельзя было даже смутить их беспечность, заставить их испугаться за собственный завтрашний день: раз сегодня тихо, «значит» – и завтра будет все по-старому. Этот вид импрессионизма, живущего исключительно опытом последней недели, – вообще застарелая болезнь гетто; но ни до того, ни после не довелось мне наблюдать ее в таких дозах.
   В этом отношении Уайтчепел был, вероятно, не хуже и не лучше эмигрантских кварталов любого иного города; но в уайтчепельской атмосфере чувствовалось еще что-то – что-то неприятное, в чем другие эмигрантские гнезда неповинны. Американское гетто, сколько бы у него ни было недостатков, может все же по праву гордиться своим широким сердцем и щедрой рукой; у него есть традиция (или хоть иллюзия) некоторого идеалистического (или хотя бы только сентиментального) отношения к внешнему миру, к обоим полюсам внешнего мира – сердце их болит за еврейский народ, и они гордятся Америкой. Гетто Парижа в еврейском отношении пассивно, но в нем хоть есть подлинная и благодарная привязанность к Франции. Ист-Энд не любит и не ненавидит: у Ист-Энда вообще нет никакого отношения ни к каким внешним коллективам – ни к народам, ни к странам, ни к классам. Может быть, теперь это изменилось, но тогда это было так. Они сами говорили: какую угодно идею привезите в Уайтчепел – скиснет, как молоко в духоте.
   Исключения были, даже блестящие: но изволь искать иголку в Синайской пустыне.
   Помню хорошее слово, полное меткого и горького юмора, что сказал мне один умный тамошний анархист о душе Уайтчепела. Это было осенью 1916 года, когда Гроссман и Трумпельдор уже прибыли в Лондон и мы вместе пытались на публичных собраниях убедить еврейскую молодежь, что единственный достойный выход из создавшегося положения – легион; и молодежь отвечала нам шумом, бранью и скандалами.
   – Мистер Ж., – сказал мне тот анархист после одного особенно бурного митинга, – долго вы еще собираетесь метать горох об стенку? Ничего вы в наших людях не понимаете. Вы им толкуете, что вот это они должны сделать «как евреи», а вот это «как англичане», а вот это «как люди»… Болтовня. Мы не евреи. Мы не англичане. Мы не люди. А кто мы? Портные.
   Привожу это горькое слово только потому, что в конце концов Ист-Энд за себя постоял. Солдат он нам дал первосортных, смелых и выносливых; даже самая кличка «портной» – «шнейдер» постепенно потом приобрела во всех наших батальонах оттенок почетного прозвища, стала синонимом настоящего человека, который исполняет, что положено, не хныча и не хвастаясь, точно, сурово и спокойно. Где-то в последней глубине уайтчепелской души все-таки нашлось un je ne sais quoi, скрытый родничок ответственности, забытое зерно самоуважения, и все это выступило наружу, когда подошла трудная минута испытаний и опасностей. В последнем счете тот анархист оказался неправ – как, вероятно, всегда и всюду неправы критики масс: в последнем счете. Но тогда, вначале, диагноз его подходил, как перчатка: у этой массы, не знаю по чьей вине (может быть, виноват был жесткий холодок их английского окружения), онемел тот именно нерв, который связывает единицу с суммой, с расой, краем, человечеством – и единственная связь с коллективом, еще кое как им, быть может, понятная, сводилась к их ремеслу: я купец, ты учитель, мы портные… Изумительнее всего при этом была их слепота ко всему, что творилось за воображаемой стеной, будто бы отделявшей их от остальной Англии. «Никто нас не трогает»… Но первые шаги мои в Лондоне ясно показали мне все симптомы недалекой бури – именно бури над Ист-Эндом. В каждой комнате военного министерства, в каждой лондонской редакции, от каждой кузины и тетки моей английской квартирной хозяйки в Челси – я слышал одну и ту же раздраженную жалобу: наши гибнут по сотне в час – а те молодчики ваши разгуливают с барышнями и играют на бильярде. В печати уже начинали осторожно вентилировать вопрос о принудительном наборе – пока еще не для Уайтчепела, а только для собственных, английских домоседов. Только со сна можно было не разобрать, что скоро, очень скоро дойдет очередь и до безмятежных иностранцев. Но дремать приятно, и того, кто непрошеный пытается будить, люди терпеть не могут.
   Таков был главный резервуар человеческого материала, на котором зиждились мои планы; и я был почти одинок; и сионисты меня отлучили от церкви; а Китченер говорит, что в Палестину идти не стоит и что никаких экзотических батальонов он не хочет…
   Я не слеп. Все это я видел ясно, взвесил, проверил и подсчитал. Не скажу, чтобы итог мне дался без сомнений и колебаний. Напротив, много было сомнений и много минут уныния. Но итог все-таки получился твердый, и вот он, по пунктам.
   Лорд Китченер ошибается: Англии придется воевать на палестинском фронте.
   Лорд Китченер еще в одном ошибся: еврейский легион – не экзотика, а неизбежность и необходимость для самой Англии. Правительство будет вынуждено его создать, потому что общественное мнение Англии заставит его мобилизовать Ист-Энд, – а еврейский контингент для Палестины есть единственная форма, в которой можно провести эту мобилизацию без мирового скандала.
   Сионисты ошибаются. Легион и для них необходим – и еще придет время, когда они будут стоять на улицах Уайтчепела и рукоплескать его церемониальному маршу.
   Уайтчепел тоже ошибается: его «тронут», и скоро. Единственный выход для его молодежи называется легион. Служить они пойдут – и еще спасибо скажут, что им хоть дана будет возможность биться за еврейское дело.
   «Все ошибаются, ты один прав?» Не сомневаюсь, что у читателя сама собою напрашивается эта насмешливая фраза. На это принято отвечать извинительными оговорками на тему о том, что я, мол, вполне уважаю общественное мнение, считаюсь с ним, рад был идти на уступки… Все это не нужно, и все это неправда. Этак ни во что на свете верить нельзя, если только раз допустить сомнение, что, быть может, прав не ты, а твои противники. Так дело не делается. Правда на свете одна, и она вся у тебя; если ты в этом не уверен – сиди дома; а если уверен – не оглядывайся, и выйдет по-твоему.

Глава 5
Как делается политика

   Долго и скучно было бы рассказывать все, что случилось за два года с моего второго приезда в Лондон до того дня в июле 1917 года, когда в официальной газете наконец появился приказ об учреждении «еврейского полка». Я запишу лишь несколько эпизодов: одни – в качестве этапов, определяющих характер всего пути, а другие – ради тех фигур, с которыми они познакомят читателя, так как иные из этих фигур сыграли потом заметную роль в нашем мирке. Есть у меня тут и другой умысел: в этой серии эпизодов содержится ответ на «ядовитый» вопрос, который так часто теперь слышится в сионистских собраниях. «Разве мыслимо, – вопрошают скептики, – заставить начальство сделать то, чего оно не хочет? И чем? Угрозами? Будете стучать кулаком по столу? Накричите на них?» Конечно, нет; все это гораздо проще. Если начальство не хочет – не надо ни стучать, ни кричать, надо оставаться спокойным и вежливым, искать новых союзников и от времени до времени возобновлять свое домогательство: пока не окажется, что вы не только «заставили» начальство, но оно и само тому радо.
   

notes

Примечания

1

   Макс Нордау (1849 – 1923) – врач, писатель, политик и соучредитель Всемирной сионистской организации.

2

   Делькассэ (1852 – 1923) – французский государственный деятель, дипломат.

3

   Нахум Соколов (1859 – 1936) – один из основоположников периодической печати на иврите и лидеров сионистского движения, президент Всемирной сионистской организации. – Ред.
Купить и читать книгу за 70 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать