Назад

Купить и читать книгу за 170 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать

Поиски «Лолиты»: герой-автор-читатель-книга на границе миров

   Монография посвящена исследованию принципов и приемов организации пространства в романе В.В. Набокова «Лолита». Идентификация пространственной модели мира «Лолиты» осуществляется в нескольких аспектах: маркированию пространства по принципу соответствия онтологии героя категории литературного рода; функциональной манифестации героев в роли палачей и/или жертв; космизации пространства «Лолиты» путем мифологического «опространстливания» вечности.
   Монография предназначена как для студентов и аспирантов филологических сециальностей, так и для широкого круга читателей.


Яна Всеволодовна Погребная Поиски «Лолиты»: герой-автор-читатель-книга на границе миров

От автора

   Название предлагаемой монографии представляет собою сознательный парафраз названия новеллы X.-Л. Борхеса «Поиски Аверроэса», первоначальный замысел которой был определен автором как стремление «описать процесс одного поражения» /34,с.253/. Но по мере развития философских поисков автора, намеренного показать тщету попыток Аверроэса, который, «будучи замкнут в границах ислама» /34,с.253/, толкует «Поэтику» Аристотеля, не имея даже отдаленной возможности постичь смысл понятий «комедия» и «трагедия», обнаруживается тщета попыток самого автора уяснить и передать образ самого Аверроэса, который ускользает от воссоздания и исчезает, едва автор перестает в него верить, поскольку исторически ограничен тот материал, которым оперирует Борхес, создающий Авероэса, даже зеркало не может отразить лицо философа, «потому что ни один историк не описал его черт» /34,с.252/. Книга, озаглавленная «Лолита», призванная явить зримый образ героини, обеспечивающая ей бессмертие и спасение в реальности искусства, книга, герой-рассказчик которой просит, требует, заклинает читателя вообразить его самого, поскольку иначе он лишится бытия, телесности, наличности; книга, которая показывает героев, погружает их в поток движущегося времени и меняющегося пространства, постоянно заставляет сомневаться в истинности запечатленной в ней и возникшей в сознании читателя и исследователя реальности.
   И дело не только в игровом характере текста, приглашающего читателя к литературной игре, разгадыванию кроссворда, сличению рекуррентных ходов в ткани романа, и априори заложенной в этом процессе «различения» (термин Ж. Деррида) возможности ошибки. Как в лекциях об «Улиссе» Набоков подчеркивает, что «очень приблизительная и очень общая перекличка с Гомером… существует наряду со многими другими присутствующими в книге классическими аллюзиями», поэтому поиск прямых параллелей с Гомером «в каждом персонаже и каждой сцене «Улисса»» – «напрасная трата времени» /143,с.370–371/, так и отслеживание многочисленных реминисценций в «Лолите» самостоятельный аспект чтения книги, не особенно приближающий к ее пониманию. Но, несмотря на очевидность того, что анализ литературных и внелитературных источников, проактуализированных в полицитатной ткани набоковского романа, не может выступать самоцелью, тем не менее, игнорировать этот аспект интерпретации романа невозможно – это первоначальный этап его освоения. Причина ускользания набоковской реальности в ее одновременной телесности, вещественности, зримости и приблизительности этой вещественности. Таковы два взгляда Гумберта на Лолиту, один из которых сводим к набору «общих терминов», а другой воссоздает «объективное, оптическое, предельно верное воспроизведение любимых черт» /152,т.2,с.20/, причем один взгляд не перечеркивает другой, а, скорее его дополняет, индивидуализирует, но при этом очевидно существенное несовпадение, нетождественность обоих образов, воспроизведенных зрительной памятью.
   Перечитывая «Лолиту» много раз, парадоксальным образом забываешь о шокирующем сюжете, на второй план отходят эротические сцены книги, затемняющие ее смысл при первом чтении, затем и литературная игра с читателем начинает восприниматься как некоторый вспомогательный фактор, и тогда на первый план выходит проблема осознания романа как второй реальности, как самостоятельного мира, который к тому же определен самим рассказчиком как область «бессмертия», как явленная в слове вечность, обеспеченная и поддерживаемая самим этим словом. В этом контексте сама игровая природа текста идентифицируется как один из способов, приемов создания его, как реальности, причем, возможно, не самый главный. По мере оживления текста, его постепенной воплощаемости в процессе его чтения и понимания в качестве конструктивной доминанты исследовательского поиска выдвигается необходимость выявления, осознания и анализа тех приемов, способов, методов организации словесной ткани книги, которые сообщают ей самостоятельное онтологическое качество состоявшейся обособленной, но одновременной диалогически сконструированной реальности, в которой особым статусом наделена категория времени, трансформированного в вечность.
   «Лолита» – активная, действенная часть мира, созданного словом Набокова, мира, который, являя читателю героев протагонистов и антогогинистов, обнаруживает, утверждает, космизирует присутствие самого автора. «Лолита» – это Набоков в той же мере, что и «Другие берега» или «Strong Opinions». Форма бессмертия героев, как «предсказание в сонете» или «спасение в искусстве», обещанные рассказчиком Лолите, разделяется самим автором. Разумеется, речь идет не о биографизме текста, явном или скрытом, поскольку «Подлинная жизнь Себастьяна Найта» или глава о Чернышевском в «Даре» убеждают в приблизительности и несоответствии творцу его биографического или автобиографического описания: факты не умещают полноты творящей индивидуальности, факты сами подвержены многообразной интерпретации в чужих и/или своих описаниях, метаописаниях или автометаописаниях. Демиург многолик, воплощаясь во множестве обличий, он единичен и неуловим одновременно, но, тем не менее, созданные им миры являют его «Я» как парадигму, как цепь отражений и воплощений единого. Именно поэтому Набоков характеризовал себя одновременно как автора своих книг и как их лучшего читателя. «Лолита» – один фрагмент, одна, бесспорно чрезвычайно важнейшая часть лика автора, образуемого мозаикой его творений, слагающихся однако в единую парадигму, составляющих однако единый художественный космос, который носит имя – Набоков. Новелла Борхеса об Аверроэсе завершается утверждением неидентифицируемости ни героя, ни автора, которая принципиальна в силу необратимости времени: «…мой рассказ – отражение того человека, каким я был, пока его писал, и, чтобы сочинить этот рассказ, я должен быть именно тем человеком, а для того, чтобы быть тем человеком, я должен сочинить этот рассказ, и так – до бесконечности» /34,с.253/. Набоков напротив утверждает единство и непрерывность человеческого бытия, что дает возможность возвращения в область уже состоявшихся события или состояния, обратимость времени нематериальна, но вещественна, поскольку погружение в прежнее «Я» осуществляется в границах настоящего, тем самым временно размыкая их или приостанавливая ход внешнего времени и развитие событий внешней действительности. Текст, таким образом, являет автора не как целостную категорию, а как часть целого, этот принцип узнавания целого по части, универсализации детали мира находит выражение в подробном прописывании ближайшего вещественного окружения и размывания фона.
   Зримость и вещественность набоковского космоса парадоксально сочетающаяся с его ускользанием, призрачностью, обусловлена вненаходимостью демиурга, прочитывающейся на уровне конкретного текста как вненаходимость истины, как распыление смысла. Ориентация на феноменологические качества искусства, на витализм Набокова нуждается поэтому в подкреплении стратегией психологической герменевтики, направленной на понимание не столько героя или текста, его являющего, но и творца, скрывающего в творении и за творением. Этими соображениями продиктовано включение теоретических глав, открывающих данное исследование, в которых анализируются способы сотворения Набоковым словесной реальности, исходя из той концепции «литературы», которая оформляется в художественных и исследовательских текстах Набокова.
   Вместе с тем, не подлежит сомнению игровой характер набоковского текста, его бытие в реальности литературы, рассмотренной как диахронически углубленный, развивающийся процесс создания вымысла и вымышленной действительности. Раскодирование литературных шифров, участие в литературных играх, отслеживание аллюзий – компонент диалога автора с читателем, обеспечивающий чтению характер поиска, освоения, открытия, придающий ему статус увлекательной интеллектуальной игры и, как мы убедимся позднее, рискованного приключения: читатель поглощается текстом, вовлекается в его реальность, его бытие за пределами текста подвержено аберрации под действием текста. Читатель – не только участник диалога, сотворяющий по оставленным автором «следам» (термин Ж. Деррида) реальность текста, но и участник создаваемого космоса, вынужденный в конце концов жить внутри текстуальной реальности, по утверждаемым в ней игровым и ролевым правилам.
   «Лолита» – действенный художественный космос, видоизменяющий мир, лежащий за его пределами, вносящий этот мир в свои границы. Именно это качество текста заставляет поднять проблему его мифологизма, поскольку природе мифа отвечает и действенность и единичная реальность текста, исключающего иную действительность за своими пределами. Текст «Лолиты» – это мифологически воссозданное пространство, частями которого выступает и мир читателя и мир внешней действительности. Мифологизм как принцип пространственного устройства внутрироманного космоса и как онтологическое качество текста «Лолиты» актуализировал необходимость выявления архаических смысловых компонентов в ткани романа. Архаические кельтский и германо-скандинавский эпосы и их ближайший наследник – рыцарский роман выступают активными участниками сотворения космоса «Лолиты» и на уровне прямых цитат и сюжетных аналогий и на уровне скрытых аллюзий и реминисценций. Раскодирование архаических реминисценций в ткани романа, бесспорно, не могло выступать самоцелью, не было самодостаточным изначально. Наша исследовательская задача состояла не в выявлении и описании архаических реминисценций в ткани романа, а в анализе их значения в аспекте организации космического пространства «Лолиты». Архаические реминисценции выступают средством и способом идентификации героев романа как в аспекте их мифологического протеизма и интеграции, так и в аспекте их дифференциации. Архаические мифологические сюжеты, участвуя в организации ситуаций романа, определяют их направленность к единой цели – созидания героем-протагонистом и рассказчиком особого романного мира, обеспечивающего бессмертие своим героям. Способ анализа той или иной парадигмы реминисценций, работающих на создание того или иного содержательного аспекта романа, нам представляется важным и плодотворным только в контексте более общей и широкой исследовательской стратегии. Так, анализ архаических реминисценций в ткани романа в аспекте их смыслопорождающего значения выводит к проблеме способов организации пространства книги как области бессмертия.
   Космос «Лолиты» построен в первую очередь как космос пространственный, разделенный на части, отдельные миры, принадлежащие отдельным персонажам, организованные к тому же по законам конкретного литературного рода. Принцип соответствия героя и мира, выступающего частью реальности книги, выступает, на наш взгляд, универсальным принципом сотворения всего космоса книги. Именно этот универсальный принцип со-творения пространства книги и будет проанализирован в предлагаемом исследовании на разных смысловых уровнях пространства текста. При подобной организации исследовательского материала неизбежны повторы, поскольку семантически значимый фрагмент пространства текста будет анализироваться в аспекте разных содержательных уровней единого космоса романа.
   Исследовательская стратегия в предлагаемой вниманию читателя работе строится на комплексном сочетании различных исследовательских практик от феноменоменологической в теоретических главах, к стратегии интертекстуального прочтения романа, построенной по принципу углубления диахронических аналогий: от русской классики в главе «Принцип соответствия героя и мира в аспекте функций набоковских героев как «палачей» и/или «жертв»» к архаическим мифо-ритуальным текстам, идентификация которых обнаруживает глубинное смысловое качество космизма пространства «Лолиты». При этом мифопоэтическая интерпретация текста «Лолиты» будет выступать как обобщающая и доминирующая не только в силу демиургичности самого текста, создающего иную реальность и прочие миры включающего в ее орбиту, но в силу мифо-ритуальной идентификации способов сотворения космоса, который озаглавлен «Лолита».
   Разумеется, предлагаемый способ прочтения «Лолиты» – одна из версий понимания книги Набокова. Мифологизм романа – одна из его смысловых граней, бесспорно важная, но далеко не единственная. Вместе с тем, пристальное внимание именно к этому важному смыслопорождающему компоненту «Лолиты» позволяет плодотворно обосновать концепцию демиургичности космоса книги, прояснить то понимание бессмертия, которое «Лолита» призвана обеспечить героям и явить читателю и ради обретения которого собственно и написана набоковская книга.
   Автор выражает огромную благодарность профессору Л.П. Егоровой за проявленное к работе внимание и предоставленные материалы периодики, а также за плодотворные критические замечания, способствовавшие оформлению исследовательской стратегии.

1. Философско-эстетическая идентификация понятия «Литература» в космосе В. Набокова

   Курс «Литературы 311–312» в Корнельском университете, посвященный анализу шедевров мировой литературы, В. Набоков открывал лекцией «О хороших читателях и хороших писателях», в которой предлагал собственную, сугубо индивидуальную идентификацию феномена литературы как вида искусства. Набоков сразу же принципиально отказывается от определения литературы как социально или философски и религиозно значимого явления, указывая, что суть литературы и ее назначение иные. Набоков предлагает собственную версию генезиса литературы и искусства, подчеркивая, что искусство вообще и литература, как его наиболее полное воплощение, в частности, этимологически идентифицируются как вымысел: «Литература родилась не в тот день, когда из неандертальской долины с криком: «Волк, волк!» – выбежал мальчик, а следом и сам серый волк, дышащий ему в затылок; литература родилась в тот день, когда мальчик прибежал с криком: «Волк, волк!», а волка за ним и не было» /143,с.27–28/.
   Обращаясь к студентам-слушателям курса, Набоков прибегал к следующему парадоксальному примеру: «Что может быть скучнее и несправедливее по отношению к автору, чем, скажем, браться за «Госпожу Бовари», наперед зная, что в этой книге обличается буржуазия» /143,с.23/. Далее В. Набоков расшифровывает, с какой целью следует браться за чтение книги, в том числе и названного шедевра Г. Флобера, формулируя при этом основополагающее положение, выступающее ключом к собственной эстетической концепции художника: «Нужно всегда помнить, что во всяком произведении искусства воссоздан новый мир, и наша главная задача – как можно подробнее узнать этот мир, впервые открывающийся нам и никак впрямую не связанный с теми мирами, что мы знали прежде. Этот мир нужно подробно изучить – тогда и только тогда начинайте думать о его связях с другими мирами, другими областями знания» /143,с.23/. Этот фундаментальная сентенция наделена статусом аксиомы, данное В. Набоковым уже в первой лекции определение искусства литературы и искусства чтения выступает руководящим для анализа и адаптации не только избранных для лекционного курса шедевров мировой литературы, но и для восприятия и понимания творчества самого В. Набокова и как писателя и поэта, и как критика и литературоведа. В данном контексте принципиально важно подчеркнуть, что Набоков не преподает истории мировой литературы, конкретные факты биографии художника его мало интересуют, он не рассматривает творческую эволюцию писателя, как это традиционно принято в университетских курсах, а предлагает анализ избранных произведений, так, например, Ч. Диккенс представлен романом «Холодный дом», Ф. Кафка новеллой «Превращение», a P.Л. Стивенсон новеллой «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда». Лектор, формирующий содержание курса, учит читать, учит видеть мир, созданный художником слова, поэтому сознательно абстрагируется от социально-исторического и биографического контекста. Произведение искусства самоценно, оно заключено в себе самом, тождественно себе, и объяснения, идущие извне, только отдаляют от его смысла, затрудняют его понимание. Набоков избирает для анализа те книги (собственное определение художника), которые являют собой мир писателя наиболее полно, ощутимо, зримо; вот почему для понимания мира Диккенса избран роман «Холодный дом», а не «Домби и сын», непременно акцентируемый в учебниках по зарубежной литературе с точки зрения актуального социального и нравственного пафоса романа.
   Искусство литературы, согласно определению Набокова, состоит не в отражении действительности посредством художественных образов. Это псевдогегелевское определение было поставлено под сомнение уже русскими формалистами, ближайшими предшественниками В. Набокова, причем В. Шкловский выдвинул определение искусства как приема /209,с.63/, которое Л. Выготский дополнил познавательным и эмоционально-нравственным аспектами /41,с.267–295/. Однако, Набоков вырабатывает собственную эстетическую концепцию, исходя из собственной, принципиально своеобразной идентификации феномена искусства вообще и литературы, в частности. Л.Н. Рягузова, подчеркивая, что философско-эстетическая концепция Набокова соприкасается с позициями русского формализма, структурной поэтики и семиотики, указала на принципиально оригинальное содержательное наполнение таких категорий и понятий как «форма», «прием», «структура», получающих новое «оязыковление» в тезаурусе В. Набокова /173,с.341–353/. Новое содержательное наполнение получило в философии, эстетике и онтологии В. Набокова и понятие «литература», которое отождествляется у художника с феноменом искусства вообще. Эктропическая концепция текста как присутствия, формы бытия автора, точнее одного из воплощений автора, сотворяющего новый мир, иную реальность созвучна мифопоэтическому пониманию текста как действенного, реально сущего начала.
   Основания и принципы для этой идентификации нуждаются в прояснении. Набоков избирает искусство объектом и субъектом изображения, показывая и процесс созидания параллельной реальности и саму созидаемую реальность как его результат. Осознанно и разносторонне пользуясь словесной пластикой, в полной мере реализуя универсальные возможности слова как материала литературы, Набоков созидает в своих произведениях уникальный, самостоятельный мир, в границы которого вписываются и действительность и преображающее ее искусство, воплощенное в разных видах и формах. Синэстезия искусств выступает не задачей набоковского искусства, а следствием присущего художнику сенсуалистско-феноменолистического мировосприятия, не отделяющего обыденное от эстетического, а направленного на выявление эстетического, вписанного в пределы повседневного.
   Убедительной иллюстрацией зримости и весомости набоковского слова выступает тот факт, что в романах Набокова нет портретов-персоналий знаменитых произведений архитектуры, шедевров живописи или скульптуры, не передаются словесными средствами звуки известных музыкальных произведений или представляемый на сцене спектакль, вошедший в историю мирового театра. В романах Набокова средствами словесной пластики описываются вымышленные произведения невербального искусства, существующие однако только в слове: только словесной экзистенцией наделена песенка о Кармен, звучание которой описано в «Лолите», или фильм с участием Магды в «Камере обскура». В романе «Дар», воссоздавая архитектурный облик Петербурга, протагонист обращается к «лучшим картинам художников» /151,т.3,с. 19/, не называя ни одной из них конкретно. При этом, воображая рецензию на свой первый стихотворный сборник, Федор замечает, что «может быть именно живопись, а не литература с детства обещалась ему» /151,т.3,с.26/, иллюстрируя это замечание стихотворением, в котором показан сам процесс создания рисунка.
   Прозаическое слово Набокова неуловимо в своей многозначности, недоговоренности, оставляет впечатление «тайны», смысла, возникающего в «скважинах» между словами, тем самым, сближаясь со словом поэтическим, которое мносмысленно априори. Способ правильного чтения стихов «по скважинам» предлагает Федор («Дар»), позже эти смысловые лакуны в текстовой ткани сам Набоков определит как «лазейки для души», «просветы в тончайшей ткани мировой» («Как я люблю тебя» /150,с.261/), а в стихотворении «Влюбленность» из романа «Посмотри на арлекинов!» идентифицирует их как проявление истины, знания, знаки иного бытия – проявлением и появлением «потусторонности», точнее, – «может быть, потусторонности» /150,с.448/.
   Ускользаемость набоковского вербального образа парадоксально сочетается с его зримостью, скульптурной осязаемостью, пространственной протяженностью, живописностью. Художественные средства изображения образа и выражения содержания, присущие зримым и пространственным видам искусств, включая кино и театр, Набоков применяет к организации вербального пространства прозы.
   Общеизвестно стремление Набокова избежать классификации, уйти от идентификации в ойкумене какой-либо традиции или творческого влияния. Подчеркивая принципиальное новаторство «письма» Набокова,
   Н. Берберова выделяла два основных момента: «Набоков сам придумал свой метод и сам осуществил его» /26,с.239/ и «Набоков не только пишет по-новому, он учит также и читать по-новому, он создает нового читателя» /26,с.236/. Хотя в беседе с Пьером Домергом сам Набоков утверждал, что лучшего своего читателя он каждое утро видит в зеркале, когда бреется, и добавил, что, хотя и имеется десяток ценителей, по-настоящему понимающих его книги, даже если б их не было, он придумал бы себе читателей сам, сколько захотел/27,с.61/. Ю. Апресян указывал, что в «колеблющейся призрачности» набоковских книг автор-невидимка может «мастерски разыгрывать с читателем свою любимую обманную игру» /8,с.6/, а современная исследовательница Е. Иванова охарактеризовала отношения между Набоковым и читателями как «игру в прятки» /89,с. 155/. Набоков настойчиво отрицал взаимосвязь своих произведений с той или иной традицией. Такое положение, скорее всего, имеет целью направить своего читателя во внутренний мир своих книг, приглашает разгадывать их тайну изнутри.
   Свою философскую концепцию В. Набоков выстраивает также сугубо индивидуально, отказываясь от терминов какой-либо предшествующей или современной философской школы. А. Пятигорский, анализируя философскую платформу гносеологии и эстетики В. Набокова, выдвигает две принципиальных особенности, определяющих оригинальность восприятия и мышления автора и его персонажей: во-первых, Набоков и его герои сами знают, что с ними происходит и не нуждаются для объяснения в чужих философских или психологических теориях («Хамперт Хамперт сам знает, что с ним происходит. Ему для этого не нужен ни Фрейд, Ни Юнг, ни Лакан, ни Маркс с Энгельсом, ни черт в стуле», – так темпераментно выражает свою мысль исследователь /167,с.341/); во-вторых истина, знание, если и существуют объективно, то добывается только индивидуально, причем знание, истина добываются извне, из области, запредельной миру, в котором телесно пребывает автор-создатель своих миров.
   К этим двум положениям, на наш взгляд, необходимо добавить принципиально значимое третье. Формой самопознания, самоидентификации и выхода и приобщения к истине выступает искусство слова, литература, понимаемая Набоковым как явление синтетическое, фокусирующее в себе изобразительные и выразительные средства других видов искусств, выступающая, таким образом, квинтэссенцией искусства, некоторым феноменом сверхискусства. Гумберт Гумберт (А. Пятигорский сохраняет английскую транскрипцию имени) пишет дневник, потом тюремную исповедь, Цинциннат Ц., также упоминаемый исследователем, пытается описать свое состояние, хотя потом рвет написанное («Приглашение на казнь»), Адам Фальтер («Ultima Thule»), чей опыт добывания и обладания истиной проанализирован А. Пятигорским как обобщающий философскую систему В. Набокова, обращается к Синеусову с запиской, в которой тщательно вымараны две последние строки, содержащие судьбоносно важное для героя сообщение. Герман («Отчаяние») сам описывает свою историю, герой-протагонист («Подлинная жизнь Себастьяна Найта») собирает материалы для биографии брата-писателя, роман «Дар» представляющий собой «метароманное обобщение всей русской прозы Набокова», – как указывает М. Липовецкий /120,с.645/, это роман, создаваемый героем-протагонистом. Набоков рассматривает литературу как демиургический феномен, считая результатом словесного творчества возникновение особого мира, причем, мира автономного, самостоятельного, развивающегося, живого, открытого для диалога и понимания и одновременно самодостаточного, замкнутого в себе. Именно поэтому Набоков утверждает, что может придумать себе читателей и что лучший читатель – это автор книги.
   Однако, Набоков, обращаясь и к студенческой аудитории (предлагая представить во всех подробностях черты Эммы Бовари /143,с. 192/) и к собственным читателям («Читатель, прошу тебя! Как бы тебя ни злил мягкосердечный, болезненно чувствительный, бесконечно осмотрительный герой моей книги, не пропускай этих весьма важных страниц! Вообрази меня! Меня не будет, если ты меня не вообразишь…», – восклицает Гумберт, и таким образом сливаются голоса героя-рассказчика и автора-создателя «Лолиты» /152,т.2,с. 160/), предлагает дополнить созданный им или другим художником мир во всей бытийной полноте, выделив концептуально значимые детали, которыми редуцированно представлен в литературе образ мира, опираясь на них, как на знаки и указания, воссоздать полный, плотный, непрозрачный мир, явленный в художественном слове. Набоков зовет, приглашает, а иногда провоцирует читателя своих или чужих текстов, то есть словесных миров, найти то, что скрывается за словами, назвать неназванное, договорить недоговоренное. «При чтении Набокова, – как утверждает М.Шульман, – не оставляет чувство, что будто он знал что-то «из-за плеча невидимое нам», и что проза его представляет собой некое линзовое стекло или зеркало, помогающее взглянуть в область, недоступную прямому взору… Тайна окружает прозу Набокова» /216,с.236/. В интервью журналу «Плэйбой», отвечая на вопрос о своей вере в бога, Набоков совершает удивительное признание: «…я знаю больше того, что могу выразить словами, и то немногое, что я могу выразить, не было бы выражено, не знай я большего» /194,с.241/. Итак, выраженное в слове, воплощенное в литературе и искусстве – часть некоторого большего мира, некоторой большей истины. Все, не выраженное словами, но заявленное, обнаруживается, выявляется, дополняется читателем, который ищет полноты мира, разгадки тайны, явленной, но не названной в слове.
   Читателю сообщается уверенность в присутствии тайны, наличия в «скважинах» словесной реальности мира большего, лишь отчасти явленного в книге. Имманентность этой уверенности обеспечивается двумя принципиальными условиями – основаниями и причинами творчества: метаморфозой мира, готового к трансформации в мир литературы, и метаморфозой творца книги, готового к созданию этого мира. Таким образом, набоковский текст априори длительнее любого объекта реальности, поскольку с течением времени наращивает свой смысловой потенциал, обогащаясь новыми читательскими прочтениями, новыми интерпретациями, которые вписываются в ауру бытия текста. В. Руднев, обозначая это качество текста как эктпропийное, противостоящее энтропии линейного времени и погруженных в него объектов, указывает, что «текст с течением времени… стремится обрасти все большим количеством информации» /171,с. 18/, причем, эктропийность текста выступает гарантом его культурного бессмертия. Обещание Гумберта, данное в конце его книги о Лолите, состоит в создании бессмертия для него и его героини, спасения в искусстве, подлинного бесконечного бытия в тексте. В пределах текста, созданного героем, Лолита обретает истинную ахронную жизнь, героиня рождается как текст после своей физической смерти, вместе с создавшим ее поэтом – Гумбертом, который, чувствуя приближение конца, хочет продержаться подольше, чтобы заставить ее «жить в сознании будущих поколений» /152,т.2,с.376/. Таким образом, набоковский текст наделен открытой, прямо заявленной установкой на преодоление, а точнее, трансформацию времени в вечность, предлагает и показывает выходы за пределы ограниченных временем реальности и сознания. Последствиями этой трансформации времени выступают изменение субъектно-объектных отношений между автором и его героями, сотворение персонажа как семиотического факта, а не характера, а также, закономерное изменение фактора пространства, одним из параметров которого становится преобразившееся время.
   Творческое сознание не только способно выделить неповторимые, индивидуально значимые детали мира, но и поместить их в охватываемый по всей горизонтальной широте пространственный мир, определяемый в романе «Лолита» как мир «единовременных явлений» /152,т.2,с.26/. Герой-протагонист в романе «Ада», выражая суть соприкосновения времени с пространством, подчеркивает: «Для обретения вечности Настоящему приходится опираться на сознательный охват нескончаемого простора (курсив мой)» /152,т.4,с.529/. Охват «нескончаемого простора» по горизонтали и по вертикали глазами непосредственно переживающего и воспринимающего мир в момент настоящего субъекта и глазами, накладывающими на мир настоящего образы, запечатленные и сохраненные в памяти, означает объединение единовременных и отстоящих во времени явлений. В стихотворении «Разговор» писатель рассказывает о своей способности воспринимать одновременно происходящие, но пространственно отстоящие явления:
где-то вот сейчас
любовь земная ждет ответа
иль человек родился; где-то
в ночи блуждают налегке
умерших мыслящие тени;
бормочет что-то русский гений
на иностранном чердаке /150,с.401/.

   Федор («Дар»), ожидая появления Зины, осознает одновременность протекающих в разных точках пространства явлений в образах зримых, расширяя при этом границы обозримого мира: «…вода в огнях, Венеция сквозит, – а улица кончается в Китае, а та звезда над Волгою висит» /151, т.3,с.159/. Синхронизация единовременных явлений выступает началом творческого преображения мира, его переноса в реальность вымысла: Федор, воспринимая зримые объекты, увеличивает их пространственную отдаленность, заполняя весь охват пространства вширь.
   При этом космическая синхронизация единовременных явлений, епифания (термин В. Александрова) /4,с.39/, как определяющее качество гносеологии и эстетики В. Набокова охватывает как явления материально наличного мира, осуществляющиеся в земных времени-пространстве, так и ирреальные, принадлежащие к миру запредельному – вечности: в контекст синхронизируемых явлений в стихотворении «Разговор» включены и «умерших мыслящие тени» /150,с.401/. В стихотворении «Гекзаметры» выражается уверенность, что умерший отец, «погруженный в могилу, пробужденный, свободный, // ходишь, сияя незримо, здесь, между нами – до срока спящими» /150,с.336/. В искусстве литературы, во внутреннем мире книги заключено особое состояние времени, соотносимое с категорией вечности. В лекции «Искусство литературы и здравый смысл» Набоков указывает на слияние в состоянии вдохновения «не только прошлого и настоящего, но и будущего» /140,с.474/. Один из наиболее авторитетных сегодня исследователей психических процессов Л.М. Веккер указывает, что особенностью сенсорного времени выступает симультанное присутствие в нем трех характеристик: последовательности, длительности и одновременности /36,с.527/.
   Возможность воспринимать таким образом время обеспечивается в свою очередь метаморфозой физического и духовного состояния творца. В рассказе «Тяжелый дым» переживание момента вдохновения описано как растворение героя в пространстве, причем, состояние слитности с миром сопровождается и особой способностью воспринимать мир одновременно в его целостности и детальности: герой «воображал то панель у самых ног, с дотошной отчетливостью, с какой видит ее собака, то рисунок голых ветвей на совсем еще бескрасочном небе» /151,т.4,с.341/. В стихотворении «Око» редукция человеческого состава до одного тотального зрения («исполинского ока») приводит к изменению качества и состояния воспринимаемого мира: исполинское око, к которому «наконец-то сведен человек» видит сверху иную землю («совершенно несхожую с той, что, вся пегая от океанов, улыбалась одною щекой»), ему открыт качественно новый состав бытия, возникший в результате преодоления границы между временем и вечностью, между миром внешним и миром искусства: «Дело в том, что исчезла граница // между вечностью и веществом» /150,с.270/.
   Открытие этого состояния мира, достижения этой качественной человеческой метаморфозы и выступают результатом чтения, которое приобретает статус рискованного приключения, вхождения в иной, чужой мир. В стихотворении «Какое сделал я дурное дело» о себе, как создателе мира книги «Лолита», Набоков говорит как о чародее, который способен погубить читателя, вступившего в чуждый ему мир, полный искушений:
О, знаю я, меня боятся люди,
и жгут таких, как я, за волшебство,
и, как от яда в полом изумруде,
мрут от искусства моего /150,с.287/

   В «Предисловии» к «Лолите», приписанном вымышленному профессору доктору Джону Рэю, названа цена, выплачиваемая за мир вечности, за бессмертие в искусстве: «…пойди наш мемуарист в то роковое лето 1947 года к компетентному психологу, никакой беды бы не случилось. Все это так, – но ведь тогда не было бы этой книги» /152,т.2,с.13/. Ироничность замечания не отменяет его трагичности: искусство рождается из трагедии судеб человека и мира, из принесенной в жертву искусству человеческой жизни. О.А. Светлакова, анализируя лекции В. Набокова о «Дон Кихоте», подчеркивает, что «главный набоковский тезис о том, что «Дон Кихот» – не смешная книга, а книга полная жестокости и жестокой игры, «мистификации»…., на деле является обнажением до тех пор не сказанной правды об этой книге – правды о жестокой сущности литературы, слишком понятной самому Набокову» /177,с.44/. Ускользание действительности от героев и читателя «Лолиты», постоянно сопутствующее чтению сомнение в действительности происходящих событий: от прямого признания Гумберта Шарлотте в том, что «Дневник» – заметки для романа, до наблюдения А. Долинина, что Гумберт, совершивший убийство в одном из восточных штатов, не мог оказаться в нью-йоркской тюрьме, – создают модель многовариантного, ненадежного и неустойчивого мира, вписываемого в реальность романа. Проблематично, остается ли бытие за пределами этой реальности, поскольку герои остаются только в границах книги, а во внероманном мире умирают все главные участники событий. Гумберт, создающий свою Лолиту, оговорится: «Я должен ступать осторожно. Я должен говорить шепотом. О, ты заслуженный репортер по уголовным делам, ты старый и важный судебный пристав, ты, некогда всеми любимый полицейский, ныне сидящий в одиночном заключении (…), ты, в страхе живущий отставной профессор, у которого отрок служит в чтецах! Нехорошо было бы, правда, ежели по моей вине вы безумно влюбились в мою Лолиту!» /152,т.2,с.166/. Однако, состояние благопристойных граждан описано таким, каким бы оно стало после запретной любви к Лолите и наказания за нее. Творимый словом мир опасен: чем совершеннее творение, тем гибельнее его воздействие. В стихотворении «Неродившемуся читателю» контакт читателя из будущего с забытым поэтом описан как страшное и неотвратимое появление призрака:
Я здесь с тобой. Укрыться ты не волен.
К тебе на грудь я прянул через мрак.
Вот холодок ты чувствуешь: сквозняк
из прошлого… Прощай же. Я доволен /150,с.412/.

   Забытый и умерший поэт воскресает, когда его творение воспринимается читателем, который беззащитен («укрыться ты не волен») перед текстом, воплощающим автора. В чрезвычайно глубокой и емкой статье И.Е. Филатова о способах идентификации автора и героя в прозе Набокова подчеркивается, что «автор осознается Набоковым как текст», что ведет к «децентрации категории автора как субъекта речевой деятельности», а творчество имманентно нравственно, поскольку оно оправдывается не извне, а изнутри /198,с. 183/. Чтение оживляет призрак автора, воплощенный внутри текста, который набирается жизни, прикоснувшись к плоти читателя («к тебе на грудь я прянул через мрак»). Открывший книгу человек ощущает холод, сквозняк: его тепло и жизнь уходят к другому, к призраку. Открытая страница со стихотворением идентифицируется как открытый путь в иномир, отнесенный к миру прошлого, то есть мертвого; читатель чувствует сквозняк из отверстия в настоящем материальном вещественно-жизненном бытии. В стихотворении «Какое сделал я дурное дело» изображая целый мир, попавший под гибельное очарование нимфетки («я, заставляющий мечтать мир целый о бедной девочке моей»), Набоков подчеркивает смертоносное, гибельное влияние искусства на действительность, если таковая еще остается за пределами искусства.
   Архаический ритульно-мифологический текст не знал зазора между словом и делом, означаемым и означающим, вымыслом и действительностью. Произносимый текст и отправляемый ритуал были самой действительностью, точнее мир сотворялся из мифа и одновременно был мифом. Вне мифа реальности не существовало, повторение ритуала сообщало миру-мифу гарантию длительности. Именно такими качествами текста, заключающего в себе Вселенную, равного этой Вселенной, с ее ускользающей многовариантностью, наделяется текст романа, воплощающий не героя, а автора-демиурга, который в свою очередь имманентен Вселенной.
   Чтение превращается в опасное предприятие, познание мира книги угрожает потерей покоя, нравственных ориентиров, своего «Я», растворяемого в чужой индивидуальности. Но при этом мир книги остается в границах вымысла, поэтому создание этого мира несет на себе печать виртуозного трюка, фокуса, обмана. «Всякий писатель – большой обманщик», – замечает Набоков /143,с.28/. А в стихотворении «Слава», сравнивая себя со сказочным волшебником «с птичьей головой, в изумрудных перчатках», Набоков горестно признается, что «бедные книги», возникшие из мира памяти и воображения, растают в «дымчатом воздухе», поскольку возникли из ничего, как трюк «базарного факира» /150,с.272/: реальность книги призрачна, заключает в себе возможность подлога: она заявлена, наличествует, но и одновременно отсутствует, неоткрытая или непонятая читателем.
   Но читатели – действительные или вымышленные, наличествующие или предполагаемые, понимающие или чуждые, тем не менее, задуманы, и в стихотворении «Слава» в том числе, и им даны в руки ключи от тайны, действительной или отсутствующей, и именно им предназначено ее нащупать и разгадать. Читая художественный текст, в том числе, набоковский, читатель получает право и даже испытывает настоятельную необходимость быть активным участником творческого процесса, то есть проделать путь, обратный пути автора. Сам читатель оказывается в роли автора. Формируя нового читателя, Набоков создает и новую реальность, в которой «своей…жизнью живут не только люди и вещи, но и символы, созданные людьми, – Имена, книги, теории, ереси, догадки…Человек живет в мире символических форм, не менее реальных, чем так называемые реальные предметы, и реализуется через эти формы» /110,с.56/. Литература сама становится действительностью. «Авторская позиция предстает, таким образом, как супер– или метапозиция по отношению к положению героя, – указывают Ю.Гаврилова и М.Гиршман, – Человек, стоящий «по ту сторону произведения», скажем Софокл, и человек, пребывающий во всей наличности своего трагического положения, скажем Эдип, по сути дела – одно и то же» /42,с.41–42/. Так герой – автор – читатель приобретают качества нерасторжимого единства и почти полного тождества, действительность разворачивается и созидается из текста, а автор – демиург, причем триединый автор – герой – читатель, а не только и не столько фактический автор текста, является создателем нового способа существования в новой, созидаемой текстом из текста реальности.
   Книге и литературе, подчеркнем эту неотчуждаемую амбивалентность снова, вместе с их открытостью присуща не менее яркая тенденция закрыться от дознания читателя и исследователя, которые могут исказить или же вообще не понять тайны, выраженной автором. Поэтому, вполне закономерно, что в эстетике Набокова совершеннейшим читателем книги выступает ее настоящий творец, а читателей безопаснее выдумать, чем иметь в реальности. Книга побуждает к диалогу («и для ума внимательного нет границы там, где поставил точку я», – так завершается «Дар»/151,т. З,с.330/, по тому же побуждению сам Набоков продолжает пушкинскую «Русалку»), но, с другой стороны, стремится закрыться, замкнуться, стать тождественной самой себе, и, скорее всего, именно поэтому круговая структура – излюбленный композиционный прием Набокова – художника.
   Набоков показывает книгу, в частности, а литературу и искусство, в целом, которые ищут читателя-интерпретатора, конгениального автору, воплощенному в тексте. Ф. Шлейермахер, как замечает П. Гайденко, подчеркивал, что интерпретация должна быть направлена на понимание «не столько содержательно предметных мыслительных образований, сколько мыслящих индивидуальностей» /44,с. 136/. Ф. Шлейермахер указывал, что «человек связан с человечеством не в той своей «точке», которая обща у него со всеми остальными представителями человеческого рода, а, напротив, в той, что составляет его своеобразие, отличие от других», причем, «каждая личность… на свой лад выражает и осуществляет бесконечное» /210,с.334/. Таким образом, в терминах психологической герменевтики Шлейермахера возможно сформулировать набоковское понимание феномена литературы: литература, а точнее отдельное произведение каждого отдельно взятого писателя – это средство, а фактически искусство создания мира, не совпадающего с внешним миром читателя и обособленного от миров, созданных словесным искусством в других произведениях того же художника или в других произведениях других художников; при этом, мир, созданный искусством слова, намечен, но не полон, представлен, явлен, но не выявлен окончательно, поэтому предназначен для читательского до-создания.
   В монографии С.Н. Зотова «Художественное пространство – мир Лермонтова» /86/ основополагающим тезисом выступает принцип телесности, воплощенности автора в его творениях, представляющих форму авторского бессмертия. Лермонтов явлен во всем, что им создано, сознание творца воплощается в художественной Вселенной, выступающей формой его присутствия, его бессмертия. Обосновывая концепцию телесности искусства, исследователь обращается в том числе и к пониманию Гоголя, явленному в эссе В. Набокова. Однако, способ организации набоковского лекционного курса, построенного на анализе одного избранного шедевра, одного художественного мира, предполагает актуализацию не всей совокупности творений художника, а проникновения в глубинный смысл единого и единственного избранного художественного космоса. Если весь массив текстов художника являют целиком его бытие, хронологически ограниченное началом и концом, как некоторый концентрат времени, объединяющий конец и начало, то отдельный текст как форма бытия автора, его воплощенное и неопровержимое бессмертие, являет его единичный дискретный облик, некоторую его ипостась, часть единого создателя единого творческого космоса. Г ерой-протагонист у Набокова, выступая тенью, маской, отражением точным («Дар») или искаженным («Отчаяние», «Лолита», «Посмотри на арлекинов!») автора, акцентирует то или иное начало, качество своего создателя, поэтому отчасти состоит в оппозиции к целостной реальности, создаваемой демиургом в результате объединения отдельных компонентов целого творческого космоса, поскольку Набоков сам в пределах конкретного текста устанавливает связи с предшествующими и последующими текстами. Так, сюжет «Лолиты» рассказан Щеголевым в «Даре», а способ написания биографии художника, обсуждаемый в «Даре» становится повествовательной моделью в «Подлинной жизни Себастьяна Найта».
   Художественная Вселенная Набокова многочастна, многомирна, каждый мир самостоятелен и целостен, но при этом диалогически связан с другими мирами, образующими парадигму ликов автора-демиурга. Сам способ организации художественного космоса как целостного, но при этом множественного, многокомпонентного выдвигает проблему соответствия между мирами, его составляющими, а внутри этих миров соответствия протагониста и автора, героев и миров, в которых они творят и действуют. Множественность творческого космоса как целого сохраняет актуальность и на уровне отдельного компонента множества, отдельного текста или родового образования (лирики, драмы), объединяющего некоторый ряд текстов: в романах взаимодействуют несколько миров, которые сопрягаются с разными героями, но объединяются в пространстве повествования героя-протагониста или автора-демиурга. Многочастный, разбитый на семиотические фрагменты пространства мир внутренне конфликтен, децентрирован, соответствие как стремление к единству мира, находится в состоянии постоянного становления, достигаясь в некоторой точке художественного пространства и одновременно снимаясь в следующей. Этот руководящий принцип многочастной целостности как способа бытия набоковского текста и выступит основой анализа романа «Лолита» на различных уровнях соответствия героя самому себе, героя и мира, протагониста и автора.

2. Феноменологические качества метапрозы В.В. Набокова

   Соотнося на примере романа «Дар» прозу В. Набокова с категорией «метапрозы», М. Липовецкий приводит два определения этого феномена, принадлежащие Дж. Лоджу и Р. Имхофу. Первый предлагает под метапрозой понимать сплав разных художественных методов и текстов различных типов, второй – «саморефлективное повествование, которое повествует о самом процессе повествования» /120,с.643/. Эти определения не исключают и даже не дополняют друг друга: истолкование Имхофа отвечает на вопрос: «Что?», а понимание метапрозы, предложенное Дж. Лоджем, отвечает на вопрос: «Как?». Иными словами, перед нами определение феномена и парадигма приемов его художественной реализации. К последним кроме переключения методов интерпретации содержания и переплетения двух или нескольких текстов, а соответственно
   – двух или нескольких реальностей, двух или нескольких повествователей необходимо добавить синкретизм метапрозы, состоящий в объединении в пределах системы одного художественного целого компонентов, корреллирующих с разными родовыми литературными образованиями. Феномен филигранной прозы В. Набокова складывался постепенно, адаптируя неэпические средства и приемы формирования и выражения содержания, отрабатываемые в драме, лирике, малых эпических жанрах, а также в других, невербальных видах искусства – живописи, архитектуре, музыке, в искусствах, синтетических по своей природе, – театре, кино. Синкретизм набоковской прозы порождается синэстезией разных видов искусства, разных литературных родов и жанров. В пределах единой романной композиции происходит переключение доминирующего способа организации повествования, соотносимого с конкретным родом литературы, или же конкретным видом искусства. Проза Набокова выступает, таким образом, как явление синтетическое, выражающее глубинное единство творческого космоса Набокова, онтологии и эстетики художника. В контексте синкретизма набоковской прозы выявляется и ее ориентация на феноменологические качества и свойства искусства как такового, вне его родовидового членения.
   Однако, если театральное начало реализуется в подтексте набоковской метапрозы, редко принимая форму выстроенных по модели драмы фрагментов текста, то поэтически организованная речь чередуется с прозаической, занимая в тексте романа равноправное по отношению к прозе положение. В начале романа «Дар» герой-протагонист, перечитывая свой первый стихотворный сборник, дает стихам прозаический комментарий, погружая каждое стихотворение в пространство полного, подробного воспоминания, лишь центральные образы или впечатления которого воссозданы в стихотворении. Поэтический образ – результат редукции воспоминания, поэтому Федор указывает, что «надобно читать стихи» «по скважинам», выражая надежду, что «все очаровательно дрожащее, что снилось и снится мне сквозь стихи, удержалось в них и замечено читателем…» /151,т. З,с.26/. Позже в вымышленном диалоге с Кончеевым стихи будут определены как «модели… будущих романов» /151,т. З,с.65/.
   Читателю предлагается восстановить полноту картины мира, возникшей перед мысленным взором художника. Проводя параллели, между феноменологической и акмеистической (отмечая яркую вещественность, осязаемость, чувственность, плоть набоковской реальности («реальнейшей реальности»), М. Липовецкий указывает, что на структуру художественного миропонимания у Набокова накладываются элементы акмеизма /120,с.663/) концепцией предметности, К.Э. Штайн так характеризует путь читателя: «Что делает читатель? Отталкиваясь от языкового строя текста, он идет к смыслу, одновременно ему на этом пути предстоит сопережить представленное перед умственным взором автора. Он прочитывает, концептуализируя сказанное и одновременно переживая зрительные, слуховые осязательные впечатления от активизированных в процессе прочтения предметов, «сцен», «картин», и т. д. Это и есть «переживание предметности»» /214,с.71/. В романе «Ада» находим такое обращение к читателю: «Как бы мне хотелось, чтобы все, кому пришлись по душе мои мемуары, кто от души восхищен ими, тоже увидели бы ее ирландский профиль…» /137,с.430/. Портрет, предмет воссоздаются в метапрозе Набокова средствами разных видов искусств, обретая при этом новые качества. П. Прехтль, поясняя значение термина «предметность» указывает, что его «следует понимать в широком смысле, следовательно, не только в качестве вещно-реального и пространственно воспринимаемого предмета, но и в смысле положения тел, логического закона, короче, в логическом смысле, когда субъекту приписывается предикат» /165,с.28/. Таким образом, предметный состав бытия в метапрозе Набокова реализуется не только в образах вещей, но и в их соотношении, их изменчивости и постепенной выявляемости в ходе этой изменчивости.
   Конкретный образ вещного мира в лирике Набокова наделяется объемностью, рельефностью, он зрим, почти осязаем. Именно детальность зрения Набоков определяет как критерий поэтически пересоздающего мир творческого мышления. С выделения мелочей, незначительных, но одухотворенных индивидуальным восприятием, начинается, по убеждению Набокова, истинная любовь к литературе: во вступительной беседе к своему лекционному курсу в Корнельском университете Набоков обращался к студентам в первую очередь, как к читателям, призывая их «замечать подробности и любоваться ими» /143,с.23/. С умения выделять подробности мира и хранить их в памяти, преображая их своим индивидуальным видением начинается не только искусство чтения и понимания литературного произведения, но и собственно художественное творчество, создающее из случайных мелочей и подробностей мира параллельную поэтическую вселенную, в которой незаметные и незначительные предметы, выделенные из контекста обыденных взаимосвязей, становятся символически объемными по смыслу. Творчество, согласно эстетической концепции Набокова, выступает выражением сугубо индивидуального, неповторимо личностного восприятия мира, основанного на двух принципах: детализации, конкретизации предметного состава бытия и способности наделить выделенные детали парадигмой, одно впечатление от вещи, один ракурс соотнести с другими, возможными подчас за пределами данного среза реальности (места, времени и метафизического статуса).
   Но детализация, а фактически индивидуализация предметного состава внешнего мира, сохранение его неповторимых подробностей во внутренней области воображения и памяти, это подготовительный этап накопления образов, начало работы воображения. В романе «Дар» Набоков утверждает, объясняя причины бездарности Чернышевского: «Как и слова вещи имеют свои падежи. Чернышевский все видел в именительном. Между тем всякое подлинно новое веяние есть ход коня, перемена теней, сдвиг, смещающий зеркало» /151,т.3,с.215/. Разные ракурсы сообщает видению вещи ее интерпретация выразительными средствами разных родов литературы, разных видов искусства. В феноменологии Э. Гуссерля высказывается положение о бесконечности раскрытия смысла эйдетически воссозданного предмета: «…восприятие помещается в непрерывный ряд (поток), но не произвольный, а такой, в котором один и тот же предмет проявляет себя постепенно все в новом и новом виде» /52,с.31/. Понятие парадигмы воображаемых образов предмета идентифицируется у Набокова с понятием склонения, объединения разных ипостасей предмета его эйдосом. М. Хайдеггер характеризовал феноменологический способ обхождения с предметами как дескрипцию, т. е. «выявляющее членение того, что созерцаемо в себе самом» /203,с.85/.
   Роман «Дар» открывается рецензией, которую Федор сочиняет за несуществующего критика, перечитывая свой первый поэтический сборник «Стихи». Поэтически редуцированный образ вкладывается в подробный прозаический комментарий, получает пространственно-временную идентификацию: «плоть поэзии» окружается ореолом «призрака прозрачной прозы» /151,т.3,с.10/. Поэтический образ приобретает дополнительные качественные характеристики, новые смысловые измерения. В поэтическом восприятии вещи осуществляется ее вербальное высказывание, передающее ее полноту лишь отчасти. Поэтому словесный образ дополняется живописным, архитектурным, музыкальным. Таким образом, горизонт понимания образного мира сборника движется и изменяется вместе с изменением местоположения субъекта и объекта. Федор, погружаясь в мир сборника, воскрешает мир прошлого, впечатления цвета («синеет, синего синей» – тень от валуна в поле), звука (тишина надутой шины велосипеда, пение двух заводных игрушек), пространства (комнаты дома в Лешино и Петербурге), заполняющих его предметов. Каждое стихотворение сборника – особое, обособленное пространство, самостоятельный мир, в котором пребывают воссозданные поэтом предметы.
   Принцип редукции образа внешнего мира, получающего новое бытие в новой поэтической реальности, нашел наиболее полное выражение в способе моделирования Набоковым внутреннего жилого пространства. В романе «Дар» герой-протагонист, только что сменивший место жительства, осваивает новое пространство: комнату, дом и улицу, и при этом находит себе такое «развлечение»: «Какие-то знакомые, уехавшие на лето в Данию, недавно оставили Борису Ивановичу радиоаппарат. Было слышно, как он возится с ним, удавляя пискунов, скрипунов, переставляя призрачную мебель. Тоже – развлечение» /151,т.3,с.158/. Грохот и шум, издаваемый передвигаемыми предметами, дают герою возможность представить их, а потом наделить подробностями, расцветить, оживить. Но материальная полнота и детальная конкретность выдуманных предметов не отменяет их призрачности, неизбежного, запрограммированного ситуацией несовпадения с действительной мебелью в действительной комнате, невидимой герою. Речь может идти о большей или меньшей степени точности наложения вымышленного мира на невидимый, но действительный, можно предположить даже их полное совпадение, которое, однако, не отменяет призрачности мира, созданного воображением. Предметный мир, воссозданный в космосе метапрозы Набокова, существует только в этой вымышленной, поэтической реальности, воспроизведенные в нем вещи – эйдосы, а не копии материальных оригиналов. Путем феноменологической редукции осуществляется «интенциональная экспликация сознания», в результате которой теряет актуальность вопрос о действительном бытии объекта /52, с.32/.
   Погружение в область памяти и творчества связано для Набокова с отменой объективного внешнего времени и внешнего объективного пространства. В романе «Дар» для Федора на время чтения собственного сборника стихов ход внешнего времени приостанавливается, при этом вскользь сообщается о том, что стрелки часов героя «с недавних пор почему-то пошаливали, вдруг принимаясь двигаться против времени» /151, т. З,с.27/. Чувствуя приближение вдохновения, Федор абстрагируется от окружающих его деталей интерьера: «На коврике у кушетки-постели валялась вчерашняя газета и зарубежное издание «Мертвых душ». Всего этого он сейчас не видел, но все это было тут: небольшое общество предметов, прирученное к тому, чтобы становиться невидимым и в этом находившее свое назначение, которое выполнить только и могло оно при наличии определенного состава» /151,т. З,с.140/. Таким образом, осуществляется приостановка внешнего мира, его феноменологическое «вынесение за скобки» на период работы памяти, воображения и творчества. Трансцендирование реальных времени-пространства, а вместе с ними и мира действительных вещей в область памяти и воображения выступает следствием феноменологического исключения объективного времени. Поэтический образ Набокова возникает в результате редукции образа внешнего мира, осуществляемой, как правило, в направлении, противоположном всеобщему взгляду на этот же предмет. Феноменологически эта редукция выражается в принципе Epoche, который, согласно Э. Гуссерлю, «полностью освобождает… от использования всякого суждения, касающегося пространственно-временного наличия бытия» /52,с.31/. Результатом epoche становится возникновение «мира как коррелята субъективности сознания» /52,с.42/. Феноменологически редуцированный предмет одновременно уничтожается (как часть внешнего мира) и созидается (как образ поэтической реальности). Причем, как указывает Гуссерль, «явление вещи» в этой новой феноменологически очищенной реальности «не имеет какого-либо пространственного положения и каких-либо пространственных отношений» /53,с.7/.
   Предмет воссоздается в метапрозе Набокова как носитель качества, а не количества: пространственные характеристики и локализация в пространстве заменяются передачей индивидуализированных сознанием поэта свойств предмета, внешняя оболочка растворяется в его субстанции. Этими феноменологическими свойствами редуцированного предмета объясняется символичность и ускользание вещественных образов в набоковской метапрозе. Вместе с тем в результате видоизменения объективных свойств и качеств предметов в метапрозе Набокова, предметному миру его художественного космоса сообщается динамизм, способность к метаморфозе. П. Прехтль, останавливаясь на этих свойствах феноменологически очищенных предметов, указывает: «Вместе с фактически воспринятым приходит сознание того, что в пространстве окружающего поля следует ожидать тот час же или же пока в возможности. Эти неявные допущения, «определенные предтолкования» «пустого внешнего горизонта», в дальнейшей последовательности восприятия могут стать эксплицитно созерцаемыми и понятыми в качестве дальнейших возможностей опыта» /165,с.47/. Во втором вымышленном диалоге с Кончеевым Федор («Дар») предлагает следующую концепцию времени-пространства: «Бытие, таким образом, определяется для нас как вечная переработка будущего в прошедшее, – призрачный, в сущности, процесс, – лишь отражение вещественных метаморфоз, происходящих в нас» /151,т.3,с.307/. Феноменологическая эйдодология – внутреннее состояние предметности и выступает точкой соприкосновения внешних времени-пространства с внутренним «Я» рассказчика, автора и читателя.
   Набоков созидает в своей метапрозе самостоятельный мир, в границы которого вписываются и действительность и преображающее ее искусство, воплощенное в разных видах и формах. Способность различить и выделить эстетическое в обыденном определяется направленностью взгляда, качеством восприятия мира, состоянием всей сенсорной сферы, вбирающей, запечатляющей и воссоздающей образ мира. Такой способ восприятия бытия предполагает имманентную противоречивость последнего: набоковский мир бесконечно многообразен. Причем, противоречивость мира не означает его хаотичности, а, напротив, описывается системой строго структурированных бинарных оппозиций: всеобщее, известное и доступное всем, не подлежащее открытию, и сугубо индивидуальное, автономное, постоянно открываемое и обновляемое, банальное и оригинальное, видимое и незримо присутствующее, забытое и сохраненное в памяти. В фундаментальной работе М. Хайдеггера «Время и бытие» бытие определяется через систему бинарных оппозиций: «одновременно пустейшее и богатейшее, одновременно всеобщнейшее и уникальнейшее… одновременно стершееся от применения и все равно впервые лишь наступающее, вместе надежнейшее и бездоннейшее, вместе забытейшее и памятнейшее, вместе самое высказанное и самое умолчанное» /201,с. 174/, при этом подчеркивается, что многообразная противоречивость мира обусловлена глубинной внутренней связью противоположностей, которая при безразличном отношении к бытию остается незамеченной /201,с. 168/.
   Феномен гениальности определяется Набоковым через категории зримого: в романе «Смотри на арлекинов!» гения отличает «способность видеть вещи, которых не видят другие, или, вернее, невидимые связи вещей» /152,т.5,с.134/. М. Хайдеггер, обращаясь к проблеме амбивалентности бытия как многообразия и целостности, выдвигает положение о первичности взаимосвязи вещей /202,с.216/ в качестве основы единства внешнего предметного мира. Вместе с тем, философ подчеркивает, что именно взаимосвязь вещей «явно не осознается собственно как взаимосвязь» /202,с.216/. Ю.Д. Апресян, анализируя концепцию действительности в философии и эстетике Набокова на материале романа «Дар», подчеркивал, что «в жизни же он (Набоков) различал видимую реальность и глубоко сокрытую действительность», причем, внутренняя действительность не тождественна только незримым взаимосвязям вещей, но и включает параметр их внутреннего строения, сокрытого состава. Обращаясь для иллюстрации своего тезиса к «любимому предмету ученых занятий Набокова», исследователь указывал, что «видимая реальность – это, например, бабочка в летний день порхающая над вашей головой», причем даже ее точное определение не ведет «дальше внешней и мертвой оболочки»; «действительность – это, парадоксальным образом, подробности строения бабочки, которые открываются при ее детальном исследовании под микроскопом» /8,с.6/. На двойное зрение Набокова указывает и Л.H. Рягузова, конкретизируя его в понятиях внутреннего и фасеточного зрения /173, с. 349–350/. Сравнивая два взгляда Гумберта на Лолиту, один из которых воспроизводится как схематический набор «общих терминов» /152,т.2,с.20/, а другой возникает перед внутренним оком «как объективное, оптическое, предельно верное воспроизведение любимых черт: маленький призрак в естественных цветах» /152,т.2,с.20/, исследовательница приходит к выводу, что внутреннее зрение, как одна из форм зрительной памяти, «подобно художественному зрению» /173,с.350/. Но образ внутреннего зрения не отменяет, а дополняет образ, составленный схематичным фасеточным зрением, они не тождественны, но выступают разными способами преломления в памяти и воображении одного и того зримого образа, который сохранен в памяти уже потому, что он эстетически важен.
   Примечательно, что в набоковском определении гениальности, приведенном выше, в качестве инструмента постижения скрытой связи вещей называется именно зрение, актуализируется способность гения не только видеть невидимое, подмечать частное, «ласкать детали», по определению В. Набокова /143,с. 17/, но и воспринимать зрением то, что не обладает приметами видимого: объемом, формой, цветом – не сами вещи, а их взаимосвязь между собой. Таким образом, феномен зримого обретает в онтологии Набокова два аспекта: первый реализуется в индивидуализации зрительного восприятия мира, а второй наделяет зрение гностическими качествами, возводя зрение в статус метафоры знания. Причем, зрительный образ находит воплощение только в слове, которое у Набокова имманентно наделено приметами зримого: объемностью, формой, протяженностью, цветом, тактильно обозначенной поверхностью, близостью или удаленностью. Федор Годунов-Чердынцев («Дар»), перечитывая свой первый сборник стихов, ощущает объемность стихотворений, поэтому «читает как бы в кубе» /151,т. З,с.13/. В стихотворении «Поэт» Набоков называет стихотворца «звуковаятелем» /150,с. 136/. В стихотворении «Тень» удары курантов преображаются в свет и плоть, обретая последовательно объемность и зримость /150,с.236/. В стихотворении «Прелестная пора» качество поэтического слова измеряется его цветом и весомостью: «Пишу стихи, валяясь на диване, и все слова без цвета и без веса, не те, что в будущем найдет воспоминанье» /150,с.219/.
   Герои-путешественники Набокова, выступающие двойниками автора, сознательно игнорируют общедоступные туристические красоты. Путешествуя по Америке с Лолитой, Гумберт для нее выбирает в путеводителях достопримечательности, отмечая в скобках – «слоновое слово» /152,т.2,с. 192/, ориентируясь на ее трафаретно-журнальное восприятие мира, а сам замечает в открытом для всех и общеизвестном произведении искусства или исторической реликвии видимое только ему – «след ноги английского писателя Р.Л. Стивенсона на потухшем вулкане» /152,т.2,с. 195/, или «апрельские горы с шерсткой по хребту, вроде как у слоненка; горы сентябрьские, сидящие сидьмя, с тяжелыми египетскими членами» /152,т.2,с.193/. Этот процесс индивидуализации всеобщего Набоков характеризует как «внезапное потрясение сознанием бытия» /150,с.115/. Самоценность, суверенность восприятия действительности обеспечивает конгениальность созерцающего субъекта и созерцаемого объекта, открывающую непосредственную поэзию бытия, присущую его предметному составу, включающему и «object of art».
   Конкретный образ внешнего мира, воплощенный в слове В. Набокова, наделяется объемностью, рельефностью, он зрим, почти осязаем. Именно детальность, выделяющую дробность зрения Набоков определяет как главное качество поэтически пересоздающего мир воображения. Взгляд героя, обращенный на вещи, внешне наличные, возвращает ему его же собственную неповторимость, его постепенно выявляемую индивидуальность. В этом и состоит существо сенсуалистски-феноменолистического мировосприятия. М. Хайдеггер указывает на то, что «ближайшим образом и в повседневности чаще всего мы встречаемся с самими собой, отталкиваясь от вещей, и таким образом, становимся разомкнутыми для себя в нашей самости» /202,с.211/. Разомкнутое для восприятия феноменологическое обстоятельство размыкает и личность воспринимающего. Подчеркивая эстетизированность этого принципа восприятия мира, Оге Хансен-Леве, указывает, что «самоценный взгляд непосредственно соединяет тождество созерцаемой действительности (ее «аспекта») и тождество созерцающего (его «перспективы»), как только он заменяет свое транзитивное, обусловленное временем отношение к жизни установкой эстетической автономности» /205,с.561/.
   Быть поэтически отмеченным может быть любое обстоятельство бытия, любая мелочь, входящая в его предметный состав. Набоков не преобразует традиционную, пребывающую априори взаимосвязь предметов, «утвари мира», он выявляет эту связь, наделяя ее качествами зримого, осязаемого феномена. Взаимосвязь вещей в прозе Набокова опредмечивается, становясь вещественной. Овеществление незримой связи предметов достигается через метаморфозы вещи, динамично видоизменяющейся в пространстве и во времени. Так, мир стихотворений Федора Годунова-Чердынцева имеет ночную и дневную проекции: бросок детского мяча, описанный в первом стихотворении сборника, повторяет скачок тени от шара с изножья постели, промелькнувшей «как черная, растущая на ходу голова» /151,т.3,с.12/. Соотнесение разных впечатлений от вещи, динамика образа предмета образует парадигму его состояний, воспринятых героем или автором.
   Парадигматичность свойственна не только эйдосам вещей, но выявляющейся по мере прохождения пространства мира связи индивида и вещи. Невидимая связь художника и мира вписана на равных правах с рядом предметов в экзистенцию и в бытие. Именно изменение этой незримой, но воспринимаемой внутренним зрением и передаваемой вербально связи, выступает у Набокова источником эстетического. Герой, погруженный в медиумическое творческое отчуждение от мира, ощущает заключенность мира внутри себя: «и как сквозь медузу проходит свет воды и каждое ее колебание, так все проникало через него» («Тяжелый дым») /151,т.4,с.341/. Герой, вбирая в себя мир, чувствует, как расширяются границы его телесного существа, растет и преображается его телесная форма: «форма его существа совершенно лишилась отличительных примет и устойчивых границ» /151,т.4,с.341/. Таким образом, Набоков не только опредмечивает незримые связи вещей, но и свою связь с миром, тоже выявленную парадигматически и выраженную эйдетически.
   Набоков наделяет героев-художников остротой зрения, слуха, тактильного ощущения, вкуса, обоняния. В напряженной сенсорной сфере у набоковских героев выделяется подчас доминанта, как правило, связанная с особой способностью героя видеть мир и помнить увиденное. Оге Хансен-Леве указывает, что момент эстетического отчуждения воспринимающего мир субъекта, «воплощен в герое набоковской повести «Соглядатай», который в конце концов находит свое самосознание в состоянии тотального зрения» /205,с.561/. Аналогичным образом в стихотворении «Око» посмертная метаморфоза человека состоит в его превращении в чистое зрение – око.
   Зрение набоковских героев не только индивидуализирует состав бытия, ему открыты объекты, для такого восприятия недоступные. Гумберт Гумберт, впервые увидев Лолиту, видит «темно-коричневое пятнышко у нее на боку», скрытое под платком /152,т.2,с.53/. Мартын («Подвиг») продолжает видеть дырку на носке Черносвитова, уже скрывшуюся под ботинком, хотя, сосед выбирал «из носков предпочтительно те, в коих дырка приходилась не на пятку, а на большой палец – залог невидимости» /151,т.2,с.175/. Герой рассказа «Тяжелый дым» пытается увидеть то, что ощущает кончиком языка, с внутренней стороны ощупывая зубы («Сколько уже раз в продолжении двадцатилетней жизни менялась эта невидимая, но осязаемая обстановка зубов», – замечает герой /152,т.4,с.341/). Гумберт Гумберт, глядя на Джоану, видит то, что увидеть обычными человеческими глазами невозможно – «зачаток рака, от которого должна была умереть два года спустя» /152,т.2,с.131/. Набоковский герой-протагонист или двойник автора видит не только объекты не зримые, но доступные для зрительного восприятия, но и то, что не воспринимается зрением.
   Вполне закономерно, излюбленный участник набоковского интерьера – шкаф. В стихотворениях «Комната», «За полночь потутттив огонь мой запоздалый», в стихах Федора в «Даре», шкаф не только маркирует заполненность пространства, но указывает на его неотчуждаемую неполную раскрытость. Сборник Федора Гоуднова-Чердынцева открывается стихотворением, пространство которого сосредоточено вокруг комода, в заключительном стихотворении сборника этот комод приходит в движение, возвращая герою потерянный много лет назад мяч. Федор, воссоздавая полноту мира, отраженного в его стихотворном сборнике, вспомнит, как прятался в шкафу и как менялось при этом его видение внешнего пространства: взгляд из щели в платяном шкапу преображает проходящего мимо слугу, «становившемся до странности новым, одушевленным, вздыхающим, чайным, яблочным…» /151,т.3,с. 15/. Новое обличие и новый угол зрения выступают средствами преображения мира. В поэме «Бледное пламя» в шкафу принц и Олег обнаружат тайный ход, по которому потом скроется переодетый король. Внутреннее пространство шкафа – объем, заключенный внутри объема комнаты, незримый, но присутствующий, участвующий в организации пространства комнаты. М. Хайдеггер, размышляя о свойствах пустоты, заключенной в скульптурном объеме, о степени ее участия в моделировании пространства по принципам разграничения и отграничения, приходит к выводу: «Пустота не ничто. Она также и не отсутствие», замечая, что «объем уже не будет отграничивать друг от друга пространства, где поверхности облекают что-то внутреннее, противопоставляя его внешнему» /201,с.315/. Функционально полые предметы, заключающее в себе внутреннее пространство, будут не столько организовывать внешнее, сколько указывать на наличие еще одного пространственного мира. Так ящики, шкафы, комоды для Набокова будут не столько моделировать пространство комнаты или же просто маркировать его границы, сколько выступать знаками постоянного присутствия иной реальности, скрытой от фасеточного зрения, нематериальной, но наличествующей, доступной внутреннему зрению. В стихотворении «Сновиденье» лирический герой засыпая, «в сумрак отпускает, // как шар воздушный, комнату мою» /150, с.233/, и на смену реальным времени-пространству (комната, эмиграция) приходит мир сновиденья, встреча за «туманным столом» с «убитым другом».
   Взгляд набоковских героев проходит сквозь время, то движется против времени вспять, то опережает время: видя скрытое, герои видят то, что откроется позже, но сокрыто сейчас. Опережение линейного времени сопровождается трансформацией пространства: приближением отдаленного, становящегося зримым, и отдалением близкого, утрачивающего видимость. В рассказе «Весна в Фиальте» герой-рассказчик, глядя на автомобиль Нины, вдруг видит то, что еще не случилось: «… я почему-то оглянулся и как бы увидел то, что в действительности произошло через полтора часа: как они втроем усаживались… прозрачные, как призраки, сквозь которые виден цвет мира, и вот дернулись, тронулись, уменьшились» /151,т.4,с.318/. Чтобы увидеть будущее (Нина и ее спутники еще недовоплотились – сквозь тела прозрачных призраков из будущего виден цвет настоящего мира), герой оглядывается назад. Перемещение взгляда во времени связано с трансформацией последнего: будущее находится позади.
   Пространство и время замкнуты в индивидуальной экзистенции, развитие которой не совпадает с ходом линейного времени и общепринятыми категориями измерения пространства. Открытие будущего, его зримое обнаружение подчиняется принципу «исторической инверсии» – взгляд назад зримо открывает будущие события. В романе «Другие берега» герой замечает «один просвет в огромном небе», при этом «глазу представилась как бы частная даль, с собственными украшениями, которую только очень глупый читатель мог принять за запасные части данного заката», на самом деле герою явлен «фантастически уменьшенный, но совсем уже готовый для сдачи мне, мой завтрашний сказочный день» /151,т.4,с.257/. Открытие будущего времени совершается через восприятие пространства, причем пространства живописно зримого, открытого для всех (в том числе и для очень глупого читателя), но индивидуализированного восприятием рассказчика, увидевшего свое неповторимое, «сказочное» завтра. Таким образом, способность индивидуально видеть пространство находит продолжение в способности видеть время.
   Герои-протагонисты наделяются способностью преодолевать взглядом расстояние, видеть отдаленные объекты, бытие которых протекает синхронно с текущим моментом времени в данной точке пространства. В романе «Другие берега» описан момент ясновидения: герой вспоминает, как мальчиком, видел мать, отправившуюся за диковинным подарком. В рассказе «Тяжелый дым» состояние ясновидения и способности видеть отдаленные объекты соотнесено с медиумическим переживанием момента сотворения, когда герой растворяется в пространстве и измеряет его антропоморфными категориями: «рука – переулок по ту сторону дома, позвоночник – хребтообразная дуга через все небо» /151,т.4,с.341/. Состояние слитности с миром сопровождается и особой способностью зрения видеть одновременно и далекое и близкое, воспринимать мир одновременно в его целостности и детальности.
   Физические возможности человеческого зрения преображаются вписанностью эстетического в границы бытия: герой-протагонист обретает способность воплощать зримое внутренними глазами в действительности. В романе «Другие берега» первое видение Тамары описывается как воплощение: «… она как бы зародилась среди пятен этих акварельных деревьев с беззвучной внезапностью и совершенством мифологического воплощения» /151,т.4,с.258/. В рассказе «Весна в Фиальте» герой-рассказчик увидел Нину, проследив за взглядом туриста-англичанина, будто внезапно материализовавшуюся на улице приморского городка /151,т.4,с.306/. Гумберт, рассматривающий задания по сценическому искусству, предлагаемые Лолите, обнаруживает интересные упражнения по «симуляции пяти чувств», в которых «осязательная тренировка» заключалась в необходимости вообразить, как «берешь и держишь пинг-понговый мячик, яблоко, липкий финик, новый пушисто-фланелевый мяч, горячую картофелину, ледяной кубик, котенка, карманный фонарь цилиндрической формы» /151,т.2,с.282/. Отсутствующие предметы должны, таким образом, зримо воплощаться по особенностям наличнобытийного тактильного ощущения. Зримое в памяти или ощущаемое тактильно воплощается в форме зримой материальной телесности, бывшее в прошлом или же присутствующее только в воображении находит предметное воплощение в настоящем.
   Ушедший в прошлое и потому утраченный мир воплощается снова через воспоминание, переживание минувшего, причем воплощается материально и зримо. Завершая перечитывать свой поэтический сборник, Федор в романе «Дар» представляет себе возможных читателей, увидевших мир его стихов полностью, воссоздавших до полноты редуцированные в стихотворении образы, увидевших «все очаровательно дрожащее, что снилось и снится мне сквозь стихи» /151,т.3,с.26/. Живописно зримые, детально воссозданные в стихах предметы выступают частью иной реальности, сосредоточенной в памяти главного героя. Материя этой реальности ткется между стихами, «сквозь стихи», в наполняющих их смысловых лакунах, в том мире, общий абрис которого вырастает из целостного, последовательного соединения. Но новый мир, зримо возникающий за поэтической строкой в воображении читателя не только не совпадает с миром прошлого, сохраненным автором: сам Федор заполняет невспомненное, утраченное по приметам общедоступного (петербургские пейзажи, например, по картинам художников). Явленный в слове и через слово перед взором читателя мир не совпадает с миром, состоявшемся когда-то в прошлом – это новая реальность, пребывающая в настоящем. Несовпадение зримого внутренним взором и его воплощения или конкретного источника выступает источником трагедии Гумберта в романе «Лолита», который наделяет Долорес качествами, как внешними, так и внутренними, перенесенными из прошлого, которые ей ни в коей мере не свойственны.
   Окружающие главный, выделенный Набоковым предмет, «озаренные неясности» («Слава», /151,с.272/), материализуются или в комментарии (ореолом подробного воспоминания окружает свои стихотворения Федор) или в затекстовой реальности, в сознании и воображении читателя, в самом же тексте эти фоновые предметы редуцированы. Этот фон угадывается, он как туман окружает один ясно увиденный глазами памяти образ, это «скважина», смысловая лакуна, пространство обозначенное, заполненное, но эта полнота не конкретизирована. Полный образ мира вырисовывается за пределами текста, составляет окружающий его воздух, прозрачность которого обманчива, поскольку таит в себе не материализованные памятью, но присутствующие предметы. Прозрачность окружающего воздуха таит выходы в иные миры, она заполнена присутствующей рядом иной жизнью, а точнее, – жизнями. В стихотворении «Как я люблю тебя» находим прямое указание на мнимую прозрачность воздушной стихии:
Есть в этом
вечернем воздухе порой
лазейки для души, просветы
в тончайшей ткани мировой /151, с.261/.

   Неуловимость образу мира придает и его освещение в дневной и ночной проекции. В стихах Федора («Дар») свет свечи оживляет темноту в первом стихотворении сборника («трепещущую темноту»), сообщает движение тени от неподвижного предмета во втором («метнулся шар с левого изножья кровати»), тень от валуна отчетлива «как днем». Ночная реальность не тождественна дневной, игра света и тени преображает мир, размывает точность представлений о времени, а также точность местопребывания предметов. Вещь теряет тождественность самой себе, принадлежащая ей тень живет настолько самостоятельной жизнью («своим законным образцам // лишь подражая между прочим» /151,т. З,с. 12/), что образ мира, зримый и конкретный начинает дробиться, сливаясь с фоном, не буквализированным, но заполненным не выделенными зрением вещами. Само слово отделяется от репрезентируемого им предмета, означаемое и означающее разводятся по полюсам, связь между ними разрывается. В лекции «Искусство литературы и здравый смысл» Набоков так описывает творческий процесс: «…творческий процесс, по сути дела, состоит двух стадий: полное смещение и разъединение вещей и соединение их в терминах новой гармонии. Первая стадия предполагает способность художника заставить предмет выделиться из общего ряда – увидеть, к примеру, почтовый ящик как нечто к отправке писем никакого отношения не имеющее… В определенной мере этой способностью обладают дети… играя с самым обычным словом, например, «стул», пока постепенно оно не потеряет всякую связь с обозначаемым предметом; его значение сползает, как кожура, и в сознании остается голая сердцевина слова, нечто более полновесное и живое, чем любой известный стул, а иногда еще и цветное, возможно, что-то бледно-голубоватое и кожаное, если ребенок наделен способностью воспринимать услышанное в цвете» /151,с.70/. Вещь растворяется в индивидуальном восприятии, воспринимается через субъективный признак (восприятие услышанного в цвете), общие признаки нивелируются частными, причем, выделенными сугубо индивидуально. Предмет, известный всем по названию и набору качеств, трансформируется в абсолютно индивидуальную вещь, обретающую реальность и наименование только в личном восприятии субъекта. Вещь отчуждается от самой себя, от набора своих категориальных качеств, наделяясь новыми признаками в мире детской игры со словом и его значением, или игры творца с впечатлениями и образами своей детской памяти. Слово не называет, оно намекает, создает зрительный и звуковой образ, не указывая при этом прямо на конкретный и всеми узнаваемый предмет, за которым данная номинация закреплена. Поэтому вещь в «Стихах» Федора, с одной стороны, зрима, осязаема («слагается шершаво сад» /151,т.3,с.26/), слышима, а с другой, неуловима, материальна и призрачна одновременно.
   Неуловимость образов мира придает его напечатлению в слове импрессионистическую динамичность, делают его живым, меняющимся, неуловимом в этой изменчивости. Поэтика импрессионизма сочетается с сюрреалистическим, по сути, принципом подачи вещи: случайные предметы произвольно соединяются в пространстве памяти, зависая потом в воздушном объеме стихотворения. В первом стихотворении из сборника Федора о пропавшем мяче, кочерга из-под комода «пуговицу выбивает, // а погодя полсухаря» /151,т. З,с. 11/. Случайные, забытые предметы, соединенные не логикой быта, а детальностью воспоминания, образуют в своем соединении то качество реальности, которое Набоков определял, как «узор», то есть обнаружение в случайном и временном закономерности развития судьбы. «Парижская поэма», посвященная судьбе писателя-эмигранта, в которой узнается и судьба Набокова, завершается строками:
В этой жизни, богатой узорами
(неповторной, поскольку она
по-другому, с другими актерами,
будет в новом театре дана),
Я почел бы за лучшее счастье
так сложить ее дивный ковер,
чтоб пришелся узор настоящего
на былое, на прежний узор /151,с.277/

   В англоязычном рассказе «Знаки и символы» безумие героя носит абсолютно беспрецедентный характер: в каждом явлении мира, в каждом предмете, случайно оказавшимся рядом с другим, герой видит некую криптограмму, шифр, который необходимо разгадать: «Камушки, пятна, блики солнца складываясь в узоры, каким-то ужасным образом составляют послания, которые он обязан перехватить. Все сущее – шифр, и он – тема всего» /149,с.235/. Доктора болезнь молодого человека определяют как «манию упоминания». Случайность избранных памятью творца сборника «Стихи» предметов оборачивается закономерностью их поэтического соединения. Первый шаг к оживлению реальности и ее перевоплощению в новое качество сделан в области зримой: в одном из последних стихотворений сборника Федора герой рисует дом и сад, переданный средствами, воспроизводящими тактильное и звуковое ощущение («слагается шершаво сад»), звук, осязание, цвет группируют вокруг себя ткань слова, и так создается мир стихотворений. Реальность памяти материализуется в цвете и звуке, расчленяется на отдельные предметы: тень отделяется от оригинала, отражение от отражаемого, обретает форму, объем, а затем составляющие ее предметы соединяются в новый порядок в автокомментарии Федора.
   Вместе с тем, такой ракурс вещам, освещаемым в дневной и ночной проекции, придает воля художника, черпающего образы из глубин памяти. Конкретности вещи поэтому сопутствует ее локальная неопределенность: указаны дом и комната, но ни положение этой комнаты в доме, ни положение вещи в комнате никак не конкретизировано. Предмет точен, материален, но погружен в разреженный воздух – пространство стихотворения, находясь в котором он и не нуждается в более точной локализации. Так, мир «Стихов» Ф.К.Годунова-Чердынцева наполняют не действительные вещи, а их фантомы, отражения в памяти автора. На уровне образной организации сборника этот принцип подчеркнут взаимным отражением предмета в предмете, при котором один выступает продолжением и дополнением для другого. Причем, это дополнение обусловлено не логикой обыденных взаимосвязей, а произволом воображения и памяти автора, слагающим новые узоры из старых впечатлений.
   Аберрация, неизбежно возникающая между образом памяти и его источником, между прошлым образом мира и его настоящим воспроизведением и составляет основу эстетического, как вписанного в мир состояния явлений и предметов. Субъективность зримого как в наличном внешне бытии, так и в наличном внутренне раскрывает трансцендентный характер эстетического в тезаурусе Набокова. Трансцендентность эстетического, как качества, присущего наличному бытию, но вычленяемого из его состава индивидуально, раскрывается во взаимосвязи эстетического с категориями времени-пространства, поскольку последние у Набокова взаимообратимы и взаимозаменяемы. «Сама временность, как указывает Н.А. Кормин, – есть такой универсальный акт, который препятствует воспроизводству устоявшегося порядка и требует способности к изменению и развитию» /102,с.87/. Само качество воспоминания даже от буквально сохраненных в памяти объектов подвержено изменению и развитию во времени.
   Наличие эстетического в бытии, его вписанность в мир подготовлены, таким образом, двумя факторами: индивидуализацией предметного состава бытия, онтологичностью пространства, неотделимого для Набокова от экзистенции, и субъективностью и трансцендентностью времени, вытекающих из индивидуально-феноменолистического восприятия пространства как части наличного бытия. Причем, наличное бытие и в его пространственном и в его временном составе осваивается у Набокова в формах зримого. Парадигма форм зримого у Набокова и героев, выступающих двойниками автора, включает трансформацию зрения от индивидуализации и выделения неповторимых деталей к расширению физических возможностей зрения от зрения скрытого к созерцанию невидимого, отдаленного в пространстве и во времени. Собственно зрение, как внутреннее состояние памяти и воображения, интерпретируется символически как метафора зримости того, что принципиально не может быть обретено зрением: Гумберт видит у Джоаны зачаток рака, от которого та должна умереть через два года («Лолита»), Соединясь с категорией времени, зрение выступает у Набокова синонимом знания: провидения будущего («Весна в Фиальте»), воскрешения прошлого («Дар»), создания художественного мира («Другие берега»). Таким образом, имманентно присущая зрению гносеологичность выступает у Набокова способом снятия оппозиций далекого-близкого, настоящего-прошлого, явленного и скрытого, повседневного и эстетизированного. В тезаурусе Набокова не остается объектов, не доступных для зрения: взгляду открыты полнота пространства и глубина времени. Зримостью характеризуются синхронический срез пространства и диахроническая ось времени. Именно как метафору знания следует понимать зрение (способность видеть) в определение феномена гениальности, актуализирующего предпринятое нами исследование категории зримого.
   Особые возможности зрения, его инварианты от ясновидения до демиургичности и знания, сообщают набоковской реальности качество проницаемости, а предметам, ее составляющим прозрачности. Вездесущность, всепроникаемость зрения размыкает границы набоковского мира, сообщает его диахроническому измерению, проницаемому, обозримому с начала до конца, статус обратимости. В романе «Bend Sinister» профессор Круг однажды в шутку прочитал лекцию о пространстве «задом наперед», но никто из студентов не прореагировал. Примечательно, что об этой шутке вспоминает друг профессора, когда тот сообщает о смерти жены /152,т. 1,с.237/. Шутка, названная Эмбером «чудовищной», онтологически и гносеологически показательна: мир, созданный Набоковым обозрим не только во всех направлениях пространства, но по вектору времени, причем, взгляд объемлет этот мир симультанно, синхронизируя прошлое и будущее, отдаленное и ближайшее. Но, наделяя зримое качествами онтологическими, а зрение атрибутируя как инструмент гносеологический, Набоков автоматически эстетизирует зрение, придавая ему статус того виталистического в своей основе фундамента, на основании которого вырастает художественный мир творений В. Набокова.

3. Принцип соответствия героя и мира – как основа космизации пространства «Лолиты»

   В набоковской прозе действие развивается в двух или нескольких мирах, сообщающихся друг с другом. Л. Токе называет романы Набокова приглашениями в другие миры, создаваемые воображением и автора, и читателя /230,с. 176/. Д.Б. Джонсон, сводя набоковское многомирие к традиционному двоемирию, подчеркивает: «Оба мира воображаемы, но один относительно похож на наш, в то время, как другой, часто явно фантастический представляет собой антимир. Каждый из них может служить площадкой для романного действия, но при этом невдалеке всегда маячит образ другого мира» /225,с.155/. Синкретизм набоковской прозы находит выражение не только во внешних композиционных приемах, разводящих повествование по параллельным реальностям, но и во внутренней смене доминирующего способа организации повествования, соотносимого с конкретным родом литературы.

3.1.Принцип соответствия героя и мира в аспекте категории литературного рода

   В контексте синкретизма набоковской прозы, ее ориентации на феноменологические качества и свойства искусства слова анализ драматургии писателя приобретает особое значение для понимания феномена творческого метода Набокова-романиста. Драмы Набоков создает на протяжении ограниченного промежутка времени (1923–1938), позже к драме как таковой не обращается, но способы организации содержания и приемы выразительности, присущие драме как литературному роду, полностью адаптирует к эпическому повествованию.
   Творческий путь Владимира Набокова начинается со сборника стихотворений, выпущенного в 1914 году и, скорее всего, безвозвратно утраченного, следующий сборник вышел в 1916 и, как известно, был неодобрительно встречен поэтическими мэтрами. В 20-ые годы Набоков обращается к драме, в период с 1923 по 1938 им написано девять пьес, из которых полностью опубликованы по-русски: «Смерть» /1923/, «Полюс» /1923/, «Дедушка» /1923/, «Скитальцы» /1923/, «Событие» /1938/, «Изобретение Вальса» /1938/, «Агасфер» («драматический монолог, написанный в виде пролога для инсценированной симфонии» /148,с.281/) /1923/; полные тексты пьес «Человек из СССР» /1925-1926/ и «Трагедия господина Морна» /1924/ сохранились в архиве писателя, а отдельные фрагменты (первый акт пьесы «Человек из СССР» и отрывки текста драмы, приведенные в рецензии на пьесу «Трагедия господина Морна») были опубликованы в Берлине в газете «Руль». После 1938 года непосредственно к драме как роду литературы Набоков больше не обращается, хотя стихи продолжает писать параллельно с прозой. О.А. Дашевская высказывает мысль, что лирика Набокова «представляет самостоятельный интерес и может изучаться автономно как лирическая система» /58,с.5/, нам представляется, что и лирика и драма художника находились в притяжении его прозы, выступая то в роли комментария, то в роли содержательного компонента, некоторого фрагмента романной реальности, коррелирующего с лирикой или драмой, в метаромане В. Набокова. Ив. Толстой отмечает, что обращение к драме носило для Набокова экспериментальный характер /148,с.5/, а герой романа «Дар», характеризуя первый сборник стихотворений героя-протагониста Федора Годунова-Чердынцева, указывает, что «очень замечательные стихи» это – «модели будущих романов» /152,т.3,с.65/. Таким образом, и сам художник и современные исследователи творчества Набокова лирику и драму расценивают как своеобразную творческую лабораторию, в которой выразительными средствами неэпических жанров вырабатывались принципы и приемы моделирования художественного космоса в набоковской прозе. Анализ драматической художественной системы, эстетической концепции и творческого метода Набокова-драматурга в предложенном аспекте представляется даже более плодотворным, чем исследование набоковской лирики, поскольку лирика как литературный род в творчестве Набокова всегда продолжала сохранять самостоятельность, хотя и не была автономной.
   Объективность драмы как рода литературы, актуальная для раннего творчества Набокова, вплоть до романа «Дар» /1938/, эволюционирует в зрелой прозе Набокова к объективности драматического как эстетической категории, драма переживает очевидную трансформацию из рода литературы в явление искусства. Определение Ю. Апресяном атмосферы набоковских романов как «пульсирующего тумана, который начинает вдруг говорить человеческими голосами» /8,с.6/, созвучно открытию, сделанному братом и биографом писателя Себастьяна Найта: «И может быть, потусторонность и состоит в способности сознательно жить в любой облюбованной тобой душе, в любом количестве душ… Стало быть – я Себастьян Найт. Я ощущаю себя исполнителем его роли на освещенной сцене… как я ни силюсь, я не могу выйти из роли: маска Себастьяна пристала к лицу, сходства уже не смыть» /152,т.1,с.191/. Набоков понимает драму как синтетическое эстетическое явление, как искусство театра, даже шире – свойство действительности. Видоизменяемость набоковских героев, перемещающихся из одной реальности в другую, соотносима с искусством актера, перевоплощающегося во множество разнообразных ролей. Набоков выступает в том числе и как драматург, моделируя художественный мир своих романов, а не только создавая непосредственно драму. В интерпретации Набокова понятие «драматург» идентично понятию демиурга, творца вымышленной реальности, «…драматург тогда лишь творец театра, когда он создает спектакль, а не литературу, когда его материал не слово только, а бутафория, декорация, машины, свет и главное – актер», – к такому выводу приходит С. Радлов /168,с. 17/. Художественный космос Набокова театрален, причем театральность выступает как способ и прием создания образа человека и мира.
   Понятие театральности в современной науке интерпретируется в двух аспектах: как «язык театра как искусства» (Ю. Лотман) /187,№ 3,с. 102/ и как «образная трансформация жизненных впечатлений… присущая всем видам искусства» (М. Яблонская) /187,№ 4,с.104/, как «определенная грань самой жизни» (Вс. Хализев) /204,с.65/, так и М. Мамардашвили указывает, что «реальной жизни глубоко свойственен некоторый артистизм» /187,№ 4,с.107/. Понимание театральности как эстетического приема, общего для всех видов искусства и как онтологической категории восходит к работам Н. Евреинова, истолковывающего театральность как принцип жизнетворчества, как исконное свойство человека, который всегда «стремится быть или казаться чем-то, что не есть он сам», указывающего, что «первый девиз театральности – не быть самим собой» /71,с.89/. Результат театрализации быта и бытия состоит при этом в «обращении желания будущего изменения (действительности) в некий факт настоящего, эфемерный, но убедительный» /72,с.52/. Условность реальности, в которую погружены набоковские герои, находит выражение в ее декоративности; поиски героями мира, им соответствующего, выражаются во внешнем приеме смены обличий (таково в романе «Соглядатай» перевоплощение героя из безымянного маленького человека в загадочного Смурова), или обретения соответствующего их обличию мира (таков выход Цинцинната в тот мир, «где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему» /151,т.4,с.130/ в финале романа «Приглашение на казнь», уход Мартына в картину в романе «Подвиг», метафизическое путешествие Пильграма, совершенное после его физического ухода («Пильграм»), уход Василия Ивановича, уставшего быть человеком («Облако, озеро, башня»), отбытие профессора Пнина («Пнин»)).
   Сменяя обличие, герой моделирует новый мир, причем, если предшествующий метаморфозе мир существовал независимо от героя, то новый выступает уже как мир, созданный героем для себя. Смуров («Соглядатай»), изобретая для себя новый образ, придумывает и любовь Вани, «душераздирающие свидания по ночам» /151,т.2,с.345/ с нею, о которых ни муж, ни, главное, сама Ваня, никогда не узнают; Антон Петрович («Подлец»), струсивший перед дуэлью, сочиняет тем не менее счастливую развязку событий: струсил Берг, жена, узнав об этом, вернулась к нему, о бегстве самого Антона Петровича никто не знает. И хотя такая версия происходящего не совпадает с действительностью («Таких вещей в жизни не бывает», – замечает Антон Петрович /151,т.1,с.363/), инициальная часть рассказа ставит под сомнение материальное наличие в действительности всех описанных в нем событий (измена, дуэль, трусливое бегство), вещей, которые «бывают в жизни». В экспозиции рассказа указывается, что «проклятый день» знакомства Антона Петровича и Берга «существовал только теоретически: память не прикрепила к нему вовремя календарной наклейки, и теперь найти этот день было невозможно» /151,т.1,с.340/. Объективная для эпоса конкретная наличность единичного героя в единичной реальности в набоковской прозе принимает форму театрального расщепления единичного «Я» на множество обличий, корреллирующих с разными, актуализированными в повествовании мирами. Смуров ставит под сомнение саму свою единичность: «Ведь меня нет, – есть только тысячи зеркал, которые меня отражают» /151,т.2,с.344/. Для Цинцинната напротив непреложна его единичность, он утверждает: «Но меня у меня не отнимет никто» /151,т.4,с.51/, – за пределы прозрачного мира Цинциннат выносит именно эту единственную и неповторимую свою непрозрачную суть, отличающую его от прозрачных «призраков, оборотней, подобий» /151,т.4,с.22/ того мира, в котором он по ошибке, онтологической случайности оказался.
   В романе «Приглашение на казнь» действительность, в которой вынужден пребывать Цинциннат, подчеркнуто условна. Эммочка указывает герою на окно в стене, которое оказывается вовсе не окном, а витриной, открывающей вид на Тамарины Сады, «намалеванный в нескольких планах», напоминающий «не столько террариум или театральную макетку, сколько тот задник, на фоне которого тужится духовой оркестр» /151,т.4,с.43/. В камере Цинцинната подвешен за нитку искусственный паук, Марфинька приходит на свидание к мужу со всей семьей, а также с домашней утварью, мебелью. Небрежность устройства декорации (места действия романа) находит продолжение и в ошибках актеров, неточностях в костюмах и репликах. В первую очередь, сам Цинциннат ведет себя вопреки предписанному сценарию. Матери, пришедшей на свидание, Цинциннат указывает: «И почему у вас макинтош мокрый, а башмачки сухие, – ведь это небрежность. Передайте бутафору» /151,т.4,с.75/. Реалистически точные объяснения матери («Да я же была в калошах, внизу в канцелярии оставила, честное слово») и слишком тривиально обоснованная цель визита («Я пришла потому, что я Ваша мать») не согласуются с отведенной ей в сценарии казни ролью, на что Цинциннат замечает: «Только не пускайтесь в объяснения. Играйте свою роль, – побольше лепета, побольше беспечности… Нет, нет, не сбивайтесь на фарс. Помните, что тут драма» /151,т.4,с.75/. Постоянно обнаруживающая себя сделанность, условность мира, в котором Цинциннат осужден и приговорен, находит закономерное разрешение в его финальном крушении, равно, как и перемещение Цинцинната в предназначенную ему реальность подготовлено не только его несоответствием миру, но и не полным присутствием героя в декоративном мире романа. Приговоренный к казни Цинциннат, очутившись в камере, восклицает: «Какое недоразумение!» – и, рассмеявшись, начинает раздеваться «Он встал, снял халат, ермолку туфли. Снял полотняные штаны и рубашку. Снял, как парик голову, снял ключицы, как ремни, снял грудную клетку, как кольчугу. Снял бедра, снял ноги, снял и бросил руки, как рукавицы, в угол. То, что осталось от него, постепенно рассеялось, едва окрасив воздух» /151,т.4,с. 18/. Цинциннат исчезает задолго до казни, до распада искусственного мира, в финале Цинциннат как раз не исчезает, а обретает себя. Эта метаморфоза героя поддается идентификации в терминах теории театральности, суть которой С. Вермель определил как «волю человека от жизни дарованной к жизни, им самим для себя созданной» /37,с.44/.
   Сцена раздевания Цицинната повторяется в романе «Под знаком незаконнорожденных» уже как разоблачение перед зрителями на сцене недавно умершей жены Круга: «Вспышка, щелчок; обеими руками она сняла прекрасную голову…» /153,т.1,с.270/. Ольга, уже ушедшая, раздевается, растворяясь, перед классом, в котором учились вместе Падук и Круг, в мире сна Круга о прошлом, то есть в мире, нереальность которого удвоена, возведена в степень. Удвоение призрачности мира вымысла акцентирует условность мира внешнего. На собрании университетских ученых имена подменяются науками и предметами, которые те репрезентируют. Условность происходящего выражается в условности действующих лиц: Экономики, Богословия, Новейшей Истории, в числе которых находится и Драма. Причем Драма-профессор рассуждает о драме-действии: «Они нашли запасы свечей и плясали на сцене. Перед пустым залом» /153,т. 1,с.236/. Интерпретация сценической драмы наукой о драме, персонифицированной в человеческом образе, удвоение приема создает тот же эффект призрачности происходящего, неуловимости истинной реальности. Мир, окружающий Круга, распадается после смерти жены, также как и реальность, окружающая Цицинната. Отправляющийся на ночное собрание профессор видит на пустынной улице ряженого молодого человека, вернувшись домой, Круг застает на крыльце юношу в костюме американского футболиста, застывшего «в последнем, безысходном объятии с маленькой, эскизной Кармен» /153,т.1,с.251/. В романе «Бледный огонь» король, покидающий мир, больше ему не принадлежащий, фактически тоже распавшийся, переодевается шутом и проходит через театральную уборную.
   Театральный костюм набоковского не равнозначен только его новому обличию и соответственно новой роли, театральная маска – сама телесная оболочка героя, смена роли равнозначна смене души или формы бытия. Набоковские герои существуют как функции некоторой постоянной бинарной оппозиции ролей палача и жертвы: Дедушка и аристократ де Мэриваль в драме «Дедушка», Русалка и Князь в драматическом фрагменте в стихах, завершающем драму Пушкина, Смуров и Кашмарин в романе «Соглядатай», Цинциннат и месье Пьер в романе «Приглашение на казнь», Куильти и Гумберт в «Лолите», Круг и Падук в романе «Под знаком незаконнорожденных». Причем герои взаимозаменяемы в пределах функций: палачи и жертвы меняются местами. М. Липовецкий указывает на «некоторый устойчивый ансамбль», который составляют герои русскоязычных романов Набокова: «герой – носитель дара, его отец, девушка, предельно чуткая ко всему незаурядному» /120,с.645/. В прозе Набокова, таким образом, объективно существует некоторый набор ролей, которые заново исполняются новыми героями в новом романном тексте. Ролевая организация системы эпических персонажей отражает одну из граней категории театральности, как способа и приема создания вымышленного мира в набоковской прозе.
   
Купить и читать книгу за 170 руб.

Вы читаете ознакомительный отрывок. Если книга вам понравилась, вы можете купить полную версию и продолжить читать